Глава 1
Человек в черном пытался укрыться в пустыне, а стрелок преследовал его.
Пустыня эта, — апофеоз всех пустынь, — громадная, растянулась до самого неба на долгие парсеки по всем направлениям. Белая, слепящая, обезвоженная и безликая; только мутное марево горной гряды — размытый набросок на горизонте — да сухие пучки бес-травы, что приносит и сладкие сны, и кошмары, и смерть. Редкий надгробный камень был указателем на пути, а узенькая тропа, петляющая по щелочному насту — вот и все, что осталось от столбовой дороги, где когда-то давным-давно ходили дилижансы. С тех пор мир сдвинулся с места. Мир стал пустым.
Стрелок шел спокойно, не торопясь, но и времени даром не тратя. Дорожный бурдюк обвивался вокруг его пояса, точно раздувшаяся сосиска. Почти полный бурдюк воды. Не один год совершенствовался стрелок в кхефе и достиг пятого уровня. На седьмом или восьмом он бы вообще не испытывал жажды; он бы тогда наблюдал за тем, как его тело теряет воду, с равнодушным вниманием отстраненного наблюдателя и увлажнял бы расщелины этого тела и темные глубины его пустот лишь тогда, когда разум подсказывает, что это действительно необходимо. Но он не достиг ни седьмого уровня, ни восьмого. Только пятого. И поэтому жажда томила его, хотя он пока не испытывал неодолимой потребности пить. Это ему даже нравилось. Это было романтично.
Под бурдюком — револьверы. Его револьверы, что как влитые ложатся в руку. Два ремня крест-накрест на бедрах. Две кобуры промаслены так, что их не растрескает даже жар этого враждебного солнца. Ложи револьверов — из лучшей сандаловой древесины, желтые, тщательно отполированные. Две кобуры, прикрепленные к поясу крепкой веревкой из сыромятной кожи, покачивались при ходьбе, тяжело ударяя по бедрам. Медная обшивка патронов в гнездах на патронташе вспыхивала и мерцала на солнце, отражая его лучи, точно гелиограф. Кожа кобуры едва уловимо потрескивала. Револьверы хранили молчание. Они уже пролили кровь. Здесь, в монотонной стерильной пустыне, им незачем было шуметь.
Его одежда бесцветна, как дождь или пыль. Ворот рубахи распахнут, сыромятный шнурок свободно болтается в пробитых вручную петельках. Штаны из грубой саржи сморщены и растянуты где только можно.
Он встал у пологой дюны (хотя песка в этой пустыне не было — один твердый сланец; и пронзительный ветер, что пробуждался всегда с наступлением темноты, поднимал только клубы раздражающей пыли, едкой, как чистящий порошок) и оглядел растоптанные останки маленького костерка с подветренной стороны, с той стороны, откуда солнце уходит раньше. Такие вот мелочи, — знаки, подобные этому, лишний раз подтверждающие человеческую сущность человека в черном, — доставляли ему самое настоящее удовольствие. Губы его растянулись в подобие улыбки на изъеденных жаром пустыни, растресканных в струпья останках лица. Он присел на корточки.
Человек в черном жег бес-траву. Бес-трава здесь — единственное, что будет гореть. Горит она масляным блеклым пламенем. И горит медленно. Люди из приграничных земель говорили ему, что даже в огне ее обитают бесы. Они жгут бес-траву, люди с границы, но в пламя не смотрят, говорят: бесы, они заворожат тебя и заманят, и того, кто засмотрится в пламя, утащат к себе. А потом какой-нибудь еще идиот, которому хватит ума пялиться в пламя, увидит там тебя.
Сожженная трава, — еще один символ в уже знакомом идеографическом узоре, — рассыпалась серой бессмыслицей под шарящей по кострищу рукою стрелка. Среди пепла не было ничего, лишь обгорелый кусок бекона. Стрелок задумчиво съел его. Так было всегда. Уже два месяца он преследует человека в черном в этой пустыне, — по нескончаемому, поразительно однообразному чистилищу пустоты, — и до сих пор еще не нашел никаких следов: только эти гигиенично-стерильные идеограммы пепла костров. Ни разу ему не попалось какой-нибудь банки, бутылки или же бурдюка (сам стрелок выкинул по дороге четыре штуки, просто выбросил, как змея сбрасывает отмершую кожу).
Быть может, эти кострища — послание, аккуратно выписываемое по буквам. Захвати порох. Или: уже скоро конец. Или, может быть, даже: Перекуси у Джо. Не имеет значения. Он никогда не умел разбирать идеограммы. Если, конечно, то были идеограммы. Когда он пришел, это кострище уже остыло, как и все остальные. Он знал, что он близок к цели, но откуда он знал — не знал. Это тоже уже не имеет значения. Он поднялся, стряхнув пепел с рук.
Никаких больше следов; ветер, острый, как бритва, уже срезал и те скупые отпечатки, которые могли удержаться на твердом сланце. Даже на испражнения своей жертвы стрелок не наткнулся ни разу. Ничего. Вообще ничего. Только эти остывшие кострища вдоль древней торной дороги и неумолимый дальномер у него в голове.
Он уселся и позволил себе отхлебнуть воды из бурдюка. Оглядел пустыню, поднял глаза к солнцу, что спускалось теперь к горизонту по дальнему квадранту неба. Встал, вытащил из-за пояса перчатки и принялся рвать бес-траву для своего костра. Костер он разложил в круге пепла, оставленного человеком в черном. Ирония этого, как и романтика жажды, показалась стрелку привлекательной. Горькой, но привлекательной.
Он не сразу достал свой кремень и кресало. Он дождался, пока последние проблески света дня не обратятся в летучее марево на земле под ногами, сузившись в злобно оранжевую полосу на однокрасочном западном горизонте. Он терпеливо глядел в направлении юга, не надеясь и не ожидая увидеть тоненькую струйку дыма от другого костра. Он просто смотрел, потому что таковы были правила. Ничего. Он уже близок к цели — да, но относительно близок. Не так еще близок, чтобы в сумерках разглядеть дым.
Он высек искру на охапку сухой измельченной травы и улегся на землю, выбрав сторону против ветра, чтобы дым, навевающий грезы, уносился в пустыню. Ветер, разве что изредка поднимавший клубы вихрящейся пыли, был неизменен.
Звезды над головою, немигающие, неизменны тоже. Миллионы миров и солнц. Головокружительные созвездия, холодное пламя всех первозданных оттенков. Пока он смотрел, лиловый цвет неба потускнел и стал черным. Прочертив в черноте впечатляющую дугу, мелькнул и погас метеор. Пламя бросало в ночь странные тени, пока бес-трава медленно выгорала, обращаясь в новый узор, — не идеограмму, — в простенькое перекрестие линий, навевающее смутный ужас своею непоколебимостью, что отметала любую бессмыслицу. Он сам выписал этот узор, который не был искусным, — только осуществимым. О черном и белом повествовал тот узор. О человеке, который поправил бы перекосившуюся картину в незнакомом гостиничном номере. Костер горел медленным, ровным пламенем, в раскаленной его сердцевине плясали фантомы. Стрелок их не видел. Он спал. Два узора, творчество и ремесло, слились в один. Ветер стонал. Капризные его порывы то и дело хватали дурманящий дым и, кружась, обвевали стрелка. И иногда клубы дыма прикасались к нему. Они творили сны, подобно тому, как едва уловимое раздражение творит жемчужину в ракушке устрицы. Иной раз стрелок стонал вместе с ветром. Но звезды были безучастны к стонам стрелка, как безучастны они к человеческим войнам, распятиям, воскресению из мертвых. И это тоже ему бы понравилось.
Глава 2
Он спустился с последнего из предгорий, ведя за собою осла, чьи выпученные от жара глаза уже были мертвы и пусты. Три недели назад он прошел последний городок, а потом был только заброшенный тракт, где когда-то давно ходили дилижансы, да изредка попадались селения жителей приграничья, скопления хижин, покрытых дерном. Поселения эти пришли в упадок и давно обратились в отдельные хутора, где обитали теперь прокаженные и помешанные. Ему больше нравились полоумные. Один из них дал ему компас из нержавеющей стали и попросил передать эту штуку Иисусу. Стрелок взял его с самым серьезным видом. Если он встретит Его, он отдаст Ему компас. Он не надеялся, впрочем, на встречу.
Пять дней миновало с тех пор, как прошел он последнюю хижину, и стрелок уже начал подозревать, что никаких хижин больше не будет, но, поднявшись на гребень последнего выветренного холма, увидел знакомую низко нависшую крышу, покрытую дерном.
Поселенец — на удивление молодой человек с волосами дикого цвета спелой клубники, что свисали почти до пояса — с необузданным усердием пропалывал тощие кукурузные всходы. Мул издал жалобный хрип, поселенец вскинул голову: пристальные голубые глаза уперлись в стрелка, как в мишень. Он поднял обе руки в отрывисто-грубоватом приветствии и снова склонился над своей кукурузой, сгорбившись над ближайшей к хижине грядкой, небрежно кидая через плечо вырванную бес-траву и зачахшие кукурузные стебли. Его длинные волосы развевались и хлопали на ветру, который теперь дул прямиком из пустыни, где нечему было его удержать.
Стрелок спустился с холма неспеша, ведя за собою осла, на спине у которого хлюпали бурдюки с водой. Он встал на краю кукурузной делянки, такой жалкой с виду, отхлебнул немного из бурдюка, чтобы во рту появилась слюна, и плюнул на засохшую почву.
— Доброй жатвы твоим посевам.
— И твоим тоже — доброй, — отозвался молодой поселенец и выпрямился в полный рост. Спина парня явственно хрустнула. Он смотрел на стрелка без страха. Та малая часть лица, что виднелась еще между бородою и алыми космами, как будто нетронута гнилью проказы, а глаза его, разве что чуточку диковатые, были глазами нормального человека. Не дурика.
— У меня нет ничего, бобы только и кукуруза, — сказал он. — Кукуруза задаром, а вот за бобы надо будет платить. Мне их приносит один мужик. Заходит сюда иногда, никогда не задерживается надолго. — Поселенец коротко хохотнул. — Боится духов.
— Должно быть, он и тебя принимает за духа.
— Должно быть, так.
Еще мгновение они молча разглядывали друг друга.
Поселенец протянул стрелку руку.
— Браун. Меня зовут Браун.
Стрелок пожал его руку. И в этот момент тощий ворон каркнул на покатом острие крыши. Поселенец указал на него быстрым жестом:
— А это Золтан.
При звуке своего имени ворон еще раз каркнул и сорвался с крыши. Приземлившись прямо на голову Брауну, он устроился там поудобнее, вцепившись обеими лапами в его спутанную шевелюру.
— Драть тебя во все дыры, — ясно прокаркал ворон. — И тебя, и кобылу твою.
Стрелок дружелюбно кивнул.
— Бобы, бобы, нет музыкальней еды, — вдохновенно продекламировал ворон, явно польщенный вниманием, — чем больше сожрешь, тем звончей перданешь.
— Ты его этому учишь?
— Сдается мне, ничего больше он знать не хочет, — отозвался Браун. — Я как-то пытался его научить «Отче наш». — Он обвел взглядом безликую твердь пустыни. — Но, сдается мне, этот край не для «Отче наш». Ты — стрелок. Верно?
— Да. — Он сел на корточки и достал свой кисет с табаком. Золтан перелетел с головы Брауна на плечо стрелка.
— И, сдается мне, гонишься за тем, другим.
— Да. — Неизбежный вопрос сам сложился на губах: — А давно он тут прошел?
Браун пожал плечами.
— Не знаю. Здесь время какое-то странное. Прошло уже больше, чем две недели. Но меньше двух месяцев. Тот мужик, который мне носит бобы, с тех пор приходил два раза. Так что, наверное, шесть недель. Но я не стал бы ручаться.
— Чем больше сожрешь, тем звончей перданешь, — вставил Золтан.
— Он останавливался? — спросил стрелок.
Браун кивнул.
— Остался на ужин, как и ты. Ты ведь тоже останешься, так мне сдается. Мы посидели с ним, потолковали.
Стрелок поднялся, и ворон, протестующе вскрикнув, перебрался обратно на крышу. Стрелка охватила какая-то странная дрожь нетерпения.
— И о чем же он говорил?
Браун приподнял бровь.
— Да так, ни о чем. Спрашивал, бывает ли тут у нас дождь, и давно ли я здесь поселился и не схоронил ли жену. Болтал-то все больше я, что вообще для меня необычно. — Он умолк на мгновение, и вой бесплодного ветра пустыни остался единственным звуком. — Он колдун, верно?
— Да.
Браун медленно кивнул.
— Я сразу понял. А ты?
— Просто человек.
— Тебе никогда его не догнать.
— Ничего, догоню.
Они посмотрели друг другу в глаза, — нить глубинного понимания протянулась вдруг между ними, поселенцем на иссохшей его земле, овеваемой пылью, и стрелком на сланцевой тверди, уходящей в пустыню. Он достал свой кремень.
— На. — Браун вытащил из кармана спичку с серной головкой и зажег ее, чиркнув по заскорузлому ногтю. Стрелок поднес кончик своей самокрутки к огню и глубоко затянулся.
— Спасибо.
— Тебе, наверное, нужно наполнить свои бурдюки, — отвернувшись, сказал поселенец. — Там за домом — родник, прямо под свесом крыши. А я пока приготовлю поесть.
Стрелок направился на зады дома, осторожно переступая через кукурузные грядки. Родник оказался на дне прорытого вручную колодца, выложенного камнями, чтобы вода не подмывала рассыпчатую, точно пыль, почву. Пока он спускался по расшатанной лесенке, стрелок рассудил про себя, что с камнями возни было как минимум года два: набрать, натаскать, уложить. Вода оказалось чистой, но текла она медленно, так что долгое было дело — наполнить все бурдюки. Когда он заканчивал со вторым, Золтан взгромоздился на край колодца.
— Драть тебя во все дыры. И тебя, и кобылу твою, — предложил он.
Стрелок вздрогнул и поднял глаза. Глубина футов пятнадцать, не меньше; Брауну ничего бы не стоило сбросить вниз камень, проломить ему голову и забрать все стрелково добро себе. Ни полоумный, ни прокаженный так бы не поступил; но Браун не дурик и не больной. И все же Браун ему понравился, так что стрелок выбросил эту мысль из головы и заполнил оставшиеся бурдюки. Будь что будет.
Когда он вошел внутрь хижины и спустился по лестнице вниз (все как положено: жилье устроено под землею, только так можно было захватить и удержать прохладу ночей), Браун с помощью деревянной лопатки переворачивал кукурузные початки в угольках крошечного очага. Две побитые по краям тарелки уже стояли по обеим сторонам выцветшего одеяла мышиного цвета, расстеленного на полу. Вода для бобов только еще начала закипать в котелке над огнем.
— Я заплачу и за воду тоже.
Браун даже не поднял головы.
— Вода — дар Божий. А бобы приносит папаша Док.
Стрелок издал короткий смешок и уселся на пол, прислонившись спиною к стене. Он сложил руки и закрыл глаза. Вскоре по комнатушке разнесся запах жареной кукурузы. Браун высыпал в котелок пакетик сухих бобов, они громыхнули, как камушки. Изредка повторяющееся тук-тук-тук — это Золтан беспокойно ходил по крыше. Стрелок устал; бывало, в сутки он проходил по шестнадцать, а то и все восемнадцать часов, увеличивая расстояние между той точкой, где он находился сейчас, и кошмаром, приключившимся в Талле, последней из деревень у него на пути. И последние двенадцать дней ему приходилось идти пешком; силы мула были уже на пределе.
Тук-тук-тук.
Две недели, сказал Браун, или, может быть, шесть. Не имеет значения. В Талле были календари, и они там запомнили человека в черном. Потому что тот, проходя, исцелил старика. Обычного старика, умирающего от травки. Старика тридцати пяти лет. И если только Браун не ошибся, человек в черном с тех пор поутратил свое преимущество в расстоянии. Но пустыня еще не закончилась. И пустыня еще обернется адом.
Тук-тук-тук.
«Одолжи мне свои крылья, птица. Я раскину их широко-широко, и меня унесет восходящий поток.»
Он уже спал.
Глава 3
Браун разбудил его через пять часов. Было темно. Единственный проблеск света — тускло-багровое мерцание угольков в очаге.
— Твой мул приказал долго жить, — сказал Браун. — Жрать готово.
— Как?
— Сварено и пожарено, как иначе? Очень разборчивый, да?
— Нет, я про мула.
— Просто лег и не встал. Видно же, старый был мул. — И извиняющимся тоном: — Золтан склевал глаза.
— Ага. — Этого следовало ожидать. — Ну да ладно.
Когда они уселись у одеяла, что служило здесь вместо стола, Браун еще раз изумил стрелка, испросив краткого благословения: дождя, здоровья и просветления душе.
— А ты веришь в загробную жизнь? — спросил стрелок, пока Браун подкладывал на тарелку ему три дымящихся кукурузных початка.
Браун кивнул.
— Сдается мне, это она и есть.
Глава 4
Бобы были как пули, кукуруза — не мягче. Снаружи выл торжествующий ветер, обдувая покатый скат крыши, расположенной вровень с землей. Стрелок ел быстро, жадно. И жадно пил. Целых четыре чашки воды. Он еще не доел, как вдруг раздался стук в дверь, словно кто-то строчил там из пулемета. Браун встал и впустил Золтана. Ворон перелетел через комнату и угрюмо устроился в уголке.
— Нет музыкальней еды, — буркнул он.
После ужина стрелок предложил Брауну свой табак.
«Сейчас. Сейчас будут вопросы.»
Но Браун не задавал никаких вопросов. Он молча курил, глядя на догорающие угольки. В хижине стало заметно прохладнее.
— И не введи нас во искушение, — выдал Золтан. Неожиданно, пророчески.
Стрелок вздрогнул, словно в него выпалили из ружья. У него вдруг возникла уверенность, что все это иллюзия (не сон, нет — наваждение). Человек в черном сплел свои чары и пытается что-то сказать ему. При помощи столь бестолковых, сводящих с ума своей тупостью символов.
— Ты вообще бывал в Талле? — спросил он внезапно.
Браун кивнул.
— Заходил, когда шел сюда. И потом еще один раз. Продал там кукурузу. В тот год был дождь. Минут пятнадцать лило, не меньше. Земля, веришь ли, словно раскрылась и поглотила всю воду. Уже через час все снова стало бело и сухо. Как всегда. Но кукуруза… Боже мой, кукуруза! Было видно, как она растет. Но это еще ничего. Ее было слышно, как будто дождь дал ей голос. Но голос безрадостный. Она, казалось, вздыхает и стонет, выбираясь из-под земли. — Он помолчал. — Зато уродилась на славу. Мне даже вроде как много было. Так что я взял и продал ее. Папаша Док предлагал, давай, мол, я продам, чего тебе-то таскаться. Но он бы меня обжулил. Вот я сам и пошел.
— Тебе там не понравилось?
— Нет.
— А меня там едва не убили, — сказал вдруг стрелок.
— Как так?
— Я убил человека. Которого коснулась десница Божья. Только то был не Бог, а человек в черном.
— Он заманил тебя в западню?
— Да.
Они смотрели друг на друга сквозь мрак. Мгновение это, казалось, застыло в безысходной законченности.
«Сейчас будут вопросы.»
Но Брауну нечего было сказать. Он мусолил свою самокрутку, пока от нее не остался дымящийся чинарик, но когда стрелок похлопал по своему кисету, предлагая еще, Браун только мотнул головой.
Золтан встрепенулся, хотел вроде что-то сказать, но смолчал.
— А можно, я расскажу? — спросил стрелок.
— Ну конечно.
Стрелок попытался найти слова, чтобы начать, но не сумел подобрать нужных слов.
— Мне надо отлить, — сказал он.
Браун кивнул.
— Это вода. В кукурузу, ага?
— Ясное дело.
Он поднялся по лестнице и вышел во тьму. Над головою сверкали звезды, — безумный рисунок на черном небе. В размеренном ритме вибрировал ветер. Моча пролилась на иссохшее кукурузное поле, выгнувшись шаткой дугою. Это он, человек в черном, — заманил его сюда. Быть может, Браун и есть человек в черном. Быть может…
Он отогнал от себя эти мысли. Он предвидел все возможности. Он сумел бы справиться с чем угодно, кроме одного: своего собственного безумия. Он вернулся обратно в хижину.
— Ну что, ты решил уже, наваждение я или нет? — явно забавляясь, спросил Браун.
Стрелок, испуганный, на мгновение застыл на крошечной лестничной площадке. Потом медленно сошел вниз и уселся.
— Так я начал про Талл.
— Растет городок?
— Его больше нет, — сказал стрелок. Слова как будто повисли в воздухе.
Браун кивнул.
— Пустыня. Я так думаю, она в конце концов все задушит. Здесь ведь когда-то была дорога. Проезжая дорога, прямо через пустыню, ты знал об этом?
Стрелок закрыл глаза. В голове у него все плыло.
— Ты мне подсыпал какой-то дряни, — хрипло выдавил он.
— Нет. Ничего я не делал.
Стрелок осторожно приоткрыл глаза.
— Ты, пожалуй, не успокоишься, пока я не попрошу тебя рассказать, — сказал Браун. — Вот я и прошу. Ты мне расскажешь про Талл?
Стрелок нерешительно открыл рот и поразился: на сей раз слова пришли сами. Он заговорил. Поначалу — какими-то вялыми, невыразительными рывками, но фраза цеплялась за фразу, и постепенно рассказ его вылился в плавное, может быть, даже слегка монотонное повествование. В голове прояснилось. Какое-то странное возбуждение вдруг охватило его. Говорил стрелок долго, до поздней ночи. Браун слушал, не перебивая. И ворон тоже.
Глава 5
Он купил мула в Прайстауне, и, когда добрался до Талла, мул еще был полон сил. Солнце зашло час назад, но стрелок продолжал идти, ориентируясь поначалу на отблески городских огней в небе, а потом — на сверхъестественно чистые звуки кабацкого пианино, наигрывающего Эй, Джуд. Дорога заметно расширилась, как река, вбирающая в себя притоки.
Лес уже давно остался позади, сменившись уродливым и унылым пейзажем деревенской глубинки: безбрежные заброшенные поля, заросшие низким кустарником и тимофеевкой, жалкие лачуги, унылые, опустошенные поместья, хранимые сумрачными, словно бы погруженными в тяжкие думы особняками, где теперь, вероятно, бродили демоны; пустые покинутые хибары, откуда люди ушли либо сами, по собственной воле, либо что-то их вынудило уйти; редкую хижину удержавшегося поселенца выдавало разве что одинокое мерцание точечки света во тьме ночи, а когда день — угрюмое, явно вырождающееся семейство, молча трудившееся на своем поле. Здесь в основном сеяли кукурузу, но изредка попадались бобы и горох. Случалось даже, что какая-нибудь отощавшая коровенка тупо таращилась на стрелка сквозь прореху в ободранной ольховой изгороди. Четыре раза мимо проехали дилижансы: два — навстречу, два — в ту же сторону, что и стрелок. Эти, которые обогнали его, были почти пусты, а в тех, что катились в обратную сторону, к северному лесу, народу было побольше.
То был уродливый край. С тех пор, как стрелок покинул Прайстаун, дождь шел два раза, и оба раза — как будто нехотя. Даже трава-тимофеевка была желтой и как будто подавленной. Уродливый край. И никаких следов человека в черном. Но, возможно, он сел в дилижанс.
Дорога изогнулась. Сразу же за поворотом стрелок остановился, прикрикнув на мула, и поглядел вниз, на Талл. Городок расположился на дне круглой, как чашка, долины, — поддельный камушек в дешевой оправе. Кое-где горел свет, в основном все огни скучились там, где звучала музыка. Улиц, на первый взгляд, было четыре: три — под прямым углом к проезжему тракту, вроде как главной улице городка. Быть может, тут есть ресторанчик. Сомнительно, впрочем, но вдруг… стрелок снова прикрикнул на мула.
Теперь вдоль дороги стояли отдельные дома, но почти все, — по-прежнему, — пустые. Стрелок миновал крохотное кладбище. Заплесневелые, покосившиеся деревянные плиты давно утонули в буйно разросшейся бес-траве. Еще, наверное, пять сотен футов, и стрелок прошел мимо изжеванного указателя с надписью: ТАЛЛ.
Краска пооблупилась, так что разобрать надпись на указателе стало почти невозможно. Чуть подальше был еще один указатель, но стрелок так и не сумел прочитать, что там написано.
Дурашливый хор полупьяных голосов поднялся в последнем протяжном куплете Эй, Джуд, — «Наа-наа-наа наа-на-на-на… эй, Джуд…», — едва стрелок вступил в черту городка. Звук был мертвым, как гудение ветра в дупле прогнившего дерева. И лишь прозаическое бренчание кабацкого пианино удержало стрелка от серьезных раздумий о том, уж не вызвал ли человек в черном призраков, чтобы населить ими заброшенный город. Он улыбнулся подобной мысли.
На улицах были люди. Немного, но были. Три дамы, — все три в черных брюках и одинаковых матросских блузах, — прошли мимо стрелка по другой стороне дороги, подчеркнуто на него не глядя. Их лица, казалось, плыли над неразличимыми под просторной одеждой телами, точно громадные бейсбольные мячи, только мертвенно-бледные и с глазами. Мрачного вида старик в соломенной шляпе, крепко сидящей на самой макушке, наблюдал за ним со ступеней крыльца заколоченной бакалейной лавки. Худющий портной, занятый с поздним клиентом, на мгновение прервал работу и проводил стрелка взглядом; он даже приподнял лампу в окне, чтоб разглядеть получше. Стрелок кивнул. Ни портной, ни клиент не кивнули в ответ. Он буквально физически ощущал, как взгляды их впились в кобуры на ремнях, низко опоясывающих его бедра. Мальчишка, лет, должно быть, тринадцати, и подружка его перешли через улицу, помедлив лишь на секунду. Шаги их поднимали маленькие облачка пыли, зависающие в воздухе. Почти все фонари были разбиты. Горело лишь несколько, но их стекла давно потускнели от загустевшего масляного нагара. Была тут и платная конюшня. Должно быть, держалась она только тем, что через городок проходил маршрут рейсовых дилижансов. Сбоку от разверстой утробы конюшни трое мальчишек сидели, нахохлившись, вокруг расчерченного в пыли поля для шариков, и молча смолили самодельные папиросы из кукурузных обверток. Их длинные тени пролегли через дворик.
Стрелок провел мимо них мула и заглянул в сумрачные глубины конюшни. Единственная лампа еле-еле коптила. В ее жидком свете вздрагивала и плясала тень, — долговязый нескладный старик в комбинезоне на голое тело поддевал громадными вилами большие охапки сена и размашисто переваливал их на сеновал.
— Эй! — позвал стрелок.
Вилы дрогнули, и хозяин с раздражением обернулся.
— Себе поэйкай!
— У меня мул.
— Хорошо тебе.
Стрелок швырнул в полутьму золотой. Тяжелую, неровно обточенную по краям монету. Сверкнув, она зазвенела на старых, посыпанных сечкою досках.
Хозяин вышел вперед, наклонился, поднял монету и подозрительно покосился на стрелка. На мгновение взгляд его задержался на ружейных ремнях, и конюх кисло кивнул.
— Надолго думаешь его оставить?
— На ночь. Может, на две. А может, и больше.
— У меня нету сдачи.
— Сдачи не надо.
— Кровавые денежки, — буркнул хозяин.
— Что?
— Ничего. — Хозяин подхватил уздечку и повел мула в сарай.
— Оботри его хорошенько! — крикнул стрелок вдогонку. Старик даже не обернулся.
Стрелок вышел к мальчишкам, скорчившимся вокруг поля для шариков. Они наблюдали за всей перепалкой с каким-то презрительным интересом.
— Идет игра? — спросил стрелок, пытаясь завязать разговор.
Нет ответа.
— Вы, пижоны, здесь, что ли, живете? В городе?
Нет ответа.
Один из мальчишек вынул изо рта лихо скрученную папиросу из кукурузной обвертки, зажал в кулаке зеленый шарик, — кошачий глаз, — и пульнул его в круг на земле. Шарик ударил в «квакушку» и выбил ее за пределы поля. Парнишка поднял свой кошачий глаз и приготовился к новому «выстрелу».
— Тут есть где-нибудь ресторан? — спросил стрелок.
Один из них, самый младший, соизволил-таки поднять голову. Уголок его рта украшала здоровая блямба лихорадки, а глаза у мальчишки все еще были бесхитростны и простодушны. Он смотрел на стрелка с затаенным, словно бы льющимся через край удивлением. Так трогательно, так пугающе.
— Если надо пожрать, у Шеба бывает мясо. Бифштексы.
— Это в том кабаке?
Мальчик кивнул, но на этот раз ничего не сказал. Глаза его товарищей сделались вдруг колючими и враждебными.
Стрелок поднес руку к полям своей шляпы.
— Благодарствую. Было приятно узнать, что у кого-то еще в этом городе остались мозги, чтобы хоть что-то сказать.
Он прошествовал мимо, поднялся на дощатый настил и зашагал вниз по улице к заведению Шеба. За спиной у него прозвучал звонкий презрительный голос кого-то из тех, двоих. Совсем еще детский дискант:
— Травоед! И давно, интересно, ты дрючишь свою сестру, Чарли? Травоед!
У входа в кабак горели аж три керосиновых лампы, по одной с каждого боку и еще одна — прямо над дверьми, сильно смахивающими по форме на крылья летучей мыши. Пьяный хор, подвывающий Эй, Джуд уже выдохся, и пианино бренчало теперь какую-то другую, но тоже старинную песню. Голоса шелестели, словно рвущиеся нити. Стрелок на мгновение замешкался на пороге, заглянув внутрь. На полу — слой древесных опилок. У колченогих столов — плевательницы. Стойка — обычная доска, укрепленная на козлах для пилки дров. За нею — заляпанное зеркало, в котором отражался тапер, непременно сутулый на своей непременной вертящейся табуретке. Передняя панель пианино была снята, так что ничто не мешало обозревать, как деревянные молоточки скачут вверх-вниз, пока эта хитрая штука играет. Буфетчица. Светловолосая женщина в грязном голубом платье. Одна бретелька подколота английской булавкой. Посетителей человек этак шесть. Должно быть, все местные; скучковались они в глубине залы, где методично нажирались и равнодушно поигрывали в «Не зевай». Еще с полдюжины сгрудились у пианино. Еще четверо или пятеро — у стойки. И старик с всклокоченными седыми космами, повалившийся на столик у самых дверей. Стрелок вошел.
Головы повернулись, как на шарнирах. Взгляды уперлись в стрелка и его револьверы. На мгновение все затихло, вот только рассеянный тапер так и продолжал наяривать на своем пианино. А потом женщина за стойкой поморщилась, и все стало как прежде.
— Не зевай, — сказал кто-то из игроков в углу и побил червонную тройку четверкой пик, сбросив все свои карты. Тот, чья тройка ушла, смачно выругался, передал свою ставку, а следующий за ним стал сдавать карты по-новой.
Стрелок подошел к стойке вплотную.
— Это у вас подают бифштексы? — спросил он.
— А то. — Она смотрела ему прямо в глаза. Должно быть, когда-то, в начале, она была даже красива, но теперь лицо ее поистаскалось, а на лбу красовался лиловый изогнутый шрам. Она густо его запудривала, но нехитрая эта уловка не скрывала рубец, а скорей привлекала к нему внимание. — Только оно денег стоит.
— Представляю себе. Давай, значит, мне три бифштекса и пиво.
И снова — едва уловимый сдвиг во всей атмосфере. Три бифштекса. Рты наполнились слюною, языки впитали ее с неторопливым и сладострастным смаком. Три бифштекса.
— Это выйдет тебе в пять баксов. Вместе с пивом.
Стрелок выложил на стойку золотой.
Взгляды как будто прилипли к монете.
Прямо за стойкою, слева от зеркала, стояла жаровня с тлеющими углями. Буфетчица нырнула в какую-то маленькую комнатушку сразу же за жаровней и вернулась уже с куском мяса, уложенным на бумажке. Явно не щедрой рукой отрезав три жалких ломтя, она швырнула их на решетку жаровни. Поднявшийся запах сводил с ума. Стрелок, однако, стоял с равнодушным видом, осознавая, конечно, но как бы вскользь, чуть сбившийся ритм пианино, заминку в игре картежников, косые взгляды завсегдатаев.
Тот мужик, подбиравшийся к нему сзади, был уже на полпути к своей цели, когда стрелок увидел его отражение в зеркале. Почти совсем лысый мужик. Рука его судорожно сжимала рукоять огромного охотничьего ножа, прикрепленного к поясу на манер кобуры.
— Сядь на место, — спокойно сказал стрелок.
Лысый остановился. Его верхняя губа приподнялась, непроизвольно — как будто оскалился пес. На мгновение все замерло в тишине. А потом он вернулся к своему столику, и снова все стало, как прежде.
Пиво подали в здоровом стеклянном бокале, правда, надтреснутом.
— У меня нету сдачи, — вызывающе объявила буфетчица.
— Сдачи не надо.
Она сердито кивнула, как будто эта демонстрация финансового благополучия, пусть даже и крайне выгодная для нее, неимоверно ее взбесила. Она, впрочем, взяла его золото, а еще через пару минут на мутной тарелке сомнительной чистоты появились бифштексы, так и не прожаренные по краям.
— А соль у вас есть?
Она извлекла из-под стойки солонку.
— Хлеб?
— Хлеба нет.
Он знал, конечно, что это — ложь, однако не стал настаивать. Лысый таращился на него своими синюшными глазами, руки его на растрескавшемся, выщербленном столе то сжимались в кулаки, то вновь разжимались. Ноздри раздувались в пульсирующем ровном ритме.
Спокойно, даже с какою-то вкрадчивой мягкостью, стрелок приступил к еде. Разрезая шмат мяса на маленькие кусочки, он вилкою отправлял их в рот, стараясь не думать о том, чем откармливали коровенку перед тем, как прирезать.
Он почти все доел и собирался уже заказать еще пива и свернуть папиросу, как вдруг чья-то рука легла ему на плечо.
Внезапно он осознал, что в зале опять стало тихо. Он буквально почувствовал, как напряжение сгустилось в воздухе. Стрелок обернулся. Его взгляд уперся в лицо старика, который спал у дверей, когда он вошел. Лицо это было ужасно. Запах бес-травы — как наплыв зловонного испарения. Глаза его, застывшие, жуткие, — широко распахнутые, сияющие глаза человека, который глядит, но не видит. Взгляд, направленный внутрь, в стерильный, выхолощенный ад неподвластных контролю сознания грез, выпущенных на свободу снов, что поднялись из вонючих трясин подсознания.
Женщина за стойкой издала слабый стон.
Растресканные губы скривились, раскрылись, обнажая зеленые, точно замшелые, зубы, и стрелок про себя подумал: «Он уже даже не курит ее. Он жует. Он и вправду жует ее».
И дальше: «Он же мертвый. Наверное, год как помер».
И потом еще: «Человек в черном».
Они смотрели друг на друга: стрелок и старик, перешагнувший уже грань безумия.
Он заговорил, и стрелок буквально опешил — к нему обращались Высоким Слогом!
— Сделай милость, потешь старика, стрелок. Не пожалей золотой. Один золотой — такая безделица.
Высокий Слог. В первый момент разум стрелка отказался его воспринять. Прошло столько лет, — Боже правый! — века прошли, тысячелетия; никакого Высокого Слога давно уже нет. Он — последний. Последний стрелок. Все остальные…
Ошеломленный, он сунул руку в нагрудный карман и достал золотую монету. Растресканная исцарапанная рука протянулась за нею, нежно погладила, подняла вверх так, чтобы в золоте отразилось маслянистое мерцание керосиновых ламп. Монета отбросила в полумрак сдержанный гордый отблеск: золотистый, багровый, кровавый.
— Ааааххххххх… — Невнятное выражение удовольствия. Пошатнувшись, старик развернулся и двинулся к своему столику, держа монету на уровне глаз. Вертел ее так и этак, бахвалясь.
Кабак быстро пустел. Двери, — крылья летучей мыши, — бешено хлопали, ходя ходуном. Тапер с треском захлопнул крышку своего инструмента и широченными шутовскими шагами вышел следом за остальными.
— Шеб! — Крикнула женщина ему вдогонку, голос ее — странная смесь страха и злобы. — Шеб, сейчас же вернись! Что за черт!
Старик тем временем вернулся за столик. Он крутанул золотую монету на выщербленной доске, полумертвые его глаза, не отрываясь, следили за нею, — завороженные, пустые. Когда монета остановилась, он крутанул ее еще раз, потом — еще, его веки отяжелели. Четвертый — и голова его упала на стол еще даже прежде, чем остановилась монета.
— Ну вот, — с тихим бешенством проговорила буфетчица. — Всех клиентов мне распугал. Доволен?
— Вернутся, куда они денутся, — отозвался стрелок.
— Но уж не сегодня.
— Кто он? — Стрелок указал на травоеда.
— А не пошел бы ты… — она предложила ему совершить технически неисполнимый акт мастурбации.
— Я должен знать, — терпеливо проговорил стрелок. — Он…
— Он так смешно говорил с тобой, — сказала она. — Норт в жизни так не говорил.
— Я ищу одного человека. Ты должна его знать.
Она уставилась на него, гнев ее остывал. Она словно что-то прикидывала про себя, а потом в глазах ее появился напряженный и влажный блеск, который стрелок уже видел не раз. Покосившееся строение что-то выскрипывало задумчиво про себя. Где-то истошно лаяла собака. Стрелок ждал. Она увидела, что он понял, и блеск сменился безысходностью, немым желанием, у которого не было голоса.
— Мою цену ты знаешь, — сказала она.
Он не сводил с нее глаз. В темноте шрама будет не видно. Ее тело не смогли подточить ни пустыня, ни песок, ни ежедневный тяжелый труд. Оно было вовсе не дряблым, — худым, подтянутым. И когда-то она была очень хорошенькой, может быть, даже красивой. Но это уже не имело значения. Даже если б в сухой и бесплодной черноте ее утробы копошились могильные черви, это бы все равно не имело значения. Все было предопределено.
Она закрыла руками лицо. В ней остались еще хоть какие-то соки, — чтобы заплакать, хватило.
— Не смотри! Не надо так на меня смотреть! Это нечестно!
— Прости, — сказал стрелок. — Я не хотел.
— Вы все не хотите! — выкрикнула она ему в лицо.
— Погаси свет.
Она плакала, не отнимая рук от лица. Ему нравилось, что она закрывает лицо руками. Не из-за шрама, нет, просто это как бы возвращало ей если не девственность, то какую-то девическую стыдливость. Булавка, что держала бретельку, тускло поблескивала в масляном свете ламп.
— Погаси свет и запри дверь. Он ничего не утащит?
— Нет, — прошептала она.
— Тогда гаси свет.
Она так и не убрала рук с лица, пока не зашла ему за спину. Она тушила коптящие лампы, одну за другой, — подкрутив фитиль, задувала пламя. А потом, в темноте, она взяла его за руку. И рука была теплой. Она увела его вверх по ступеням. Там не было света, и было не нужно скрывать свое совокупление.
Глава 6
Он свернул папиросы во тьме, раскурил обе и отдал одну ей. Комната хранила еще ее запах, — запах сирени, свежий и трогательный. Запах пустыни давил его, перекрывал. Как запах моря. Стрелок понял вдруг: он боится пустыни, что ждала его впереди.
— Его кличут Норт, — сказала она. Даже теперь голос ее не смягчился. — Просто Норт. Он умер.
Стрелок молча ждал продолжения.
— Его коснулась десница Божья.
Стрелок сказал:
— Я ни разу не видел Его.
— Сколько я себя помню, он все время был здесь… Норт, я имею в виду, не Бог. — Она хрипло расхохоталась во тьме. — Одно время он подрабатывал золотарем. Запил. Начал нюхать траву. Потом — курить ее. Дети стали за ним таскаться, проходу ему не давали, собак науськивали. У него были такие зеленые старые шаровары, и от них жутко воняло. Ты понимаешь?
— Да.
— Он начал жевать ее. Под конец уже просто сидел тут и вообще ничего не ел. В душе-то он, может быть, был королем. Детишки, наверное, были его шутами, собаки — принцессами.
— Да.
— Помер он тут, в аккурат на пороге. Плелся себе по улице, сапогами своими шлепал… сапоги-то саперские были, носи их — не сносишь… ну и детишки, как водится, по пятам, и собаки. Видок у него был еще тот! Как вот вешалки, что из проволоки, собрать и скрутить их все вместе. В глазах у него словно адов огонь горел, а он еще ухмылялся. Такой, знаешь, оскал… малышня вырезает похожие рожи на тыквах в Канун Всех Святых. А уж несло от него! И грязью, и гнилью, и травкой. Она, знаешь, стекала по углам рта, точно зеленая кровь. Я так думаю, он собирался войти и послушать, как Шеб играет. И буквально уже на пороге встал вдруг, голову вскинул. Я его видела, но подумала, что он дилижанс услышал, хотя не время-то было для дилижанса. А потом его вырвало, черным таким, с кровью. Лезло все через эту его ухмылку, точно вода сточная через решетку. А уж воняло… лучше с ума сойти, право слово. Он вскинул руки и как отключился. Просто упал и все. Так и умер с этой ухмылкою на лице. В своей же блевотине.
Ее била дрожь. Ветер снаружи по-прежнему выл заунывно, не переставая. Где-то хлопала дверь, далеко-далеко, — словно пригрезившийся во сне звук. В стене копошились мыши. Наверное, это — единственное во всем городке преуспевающее заведение, раз уж мышам есть тут, чем поживиться, — подумал стрелок, но как-то лениво. Мысль просто скользнула по краю сознания. Он положил руку ей на живот, этой женщине. Она вздрогнула, потом расслабилась.
— Человек в черном, — сказал стрелок.
— Ты ведь не отстанешь, пока я тебе не расскажу?!
— Нет, не отстану.
— Ладно уж. Расскажу. — Она обхватила его руку обеими руками. И рассказала все.
Глава 7
Он заявился под вечер, в тот день, когда умер Норт, и ветер разбушевался, разнося пылью верхний слой почвы: взметал в воздух песчаную пелену, вырывал с корнем еще недозревшую кукурузу. Кеннерли запер конюшню, повесив на двери висячий замок, торговцы, державшие лавки, закрыли ставнями окна и заложили их досками. Небо было желтым, цвета заскорузлого сыра, и облака неслись в небе, как будто там, в безбрежных просторах пустыни, над которой они только-только промчались, они видели что-то такое, что их напугало.
Приехал он в дребезжащей повозке. Ее парусиновый верх громко хлопал на продувном ветру. За ним наблюдали, как он въезжал в городок, и старик Кеннерли, который лежал у окна, сжимая одною рукою бутылку, другою — распутную горячую плоть, а именно левую грудь своей второй дочки, решил не открывать, если тот постучит. Как будто его, Кеннерли, нету дома.
Но человек в черном проехал мимо, не поворотив гнедого, который тянул его на ходу разваливающуюся повозку. Колеса вращались, взбивая пыль, и ветер жадно хватал ее, унося прочь. Должно быть, он был священником или монахом: облаченный в черную сутану, запорошенную пылью, с широким капюшоном, покрывавшим всю голову и скрывавшим лицо. Сутана развевалась и хлопала на ветру. Из-под полы торчали квадратные носки тяжелых сапог с крупными пряжками.
Остановился он у заведения Шеба. Там же и привязал коня, который, пофыркивая, свесил голову и принялся тыкаться носом в землю. Развязав веревку, скреплявшую парусину на задке повозки, он вытащил старый потертый дорожный мешок, закинул его за плечо и вошел, распахнув створки дверей, исполненные в виде крыльев летучей мыши.
Элис уставилась на него с нескрываемым любопытством, но больше никто не заметил, как он вошел. Все изрядно укушались. Шеб наигрывал методистские гимны в рваном ритме рэгтайма. Убеленные сединами лоботрясы, которые подтянулись в тот день пораньше, чтобы переждать бурю и помянуть в бозе почившего Норта, уже охрипли от громкого пения. Шеб, упившийся вдрызг, опьяненный к тому же сознанием того, что сам он еще не откинул копыта, играл с каким-то неистовым пылом. Пальцы так и летали по клавишам.
Хриплые вопли не перекрывали воя ветра снаружи, но иной раз казалось, что гул человеческих голосов бросает ему дерзкий вызов. Пристроившись в уголке, Закари закинул юбки Эми Фельдон ей на голову и рисовал у нее на коленях знаки Зодиака. Еще несколько женщин ходили, что называется, по рукам. Похоже, все пребывали в каком-то горячечном возбуждении. Но мутный свет затененного бурей дня, проникавшей сквозь створки входной двери, казалось, смеется над ними.
Норта положили в центре зала на двух сдвинутых вместе столах. Носки его сапог образовали таинственную букву «V». Нижняя челюсть отвисла в вялой усмешке, хотя кто-то все-таки удосужился закрыть ему глаза и положить на них по монетке. В руки, сложенные на груди, вставили пучок бес-травы. Воняло от Норта ужасно. Как ядовитыми испарениями.
Человек в черном снял капюшон и подошел к стойке. Элис молча наблюдала за ним, ощущая тревогу пополам со знакомым, сокрытым в самых глубинах ее естества желанием. Он не носил никаких отличительных знаков духовного сана, хотя само по себе это еще ничего не значило.
— Виски, — сказал он. Голос его был приятным и мягким. — Только хорошего виски.
Она пошарила под прилавком и достала бутылку «Стар». Она могла бы всучить ему местной сивухи, выдав ее за лучшее, что у них есть, однако делать этого не стала. Пока она наливала ему, человек в черном не отрываясь смотрел на нее. У него были большие, как будто светящиеся изнутри глаза. Было слишком темно, чтобы точно определить их цвет. Ее желание все нарастало. Пьяные вопли и выкрики не умолкали ни на мгновение. Шеб, никудышный кастрат, играл о солдатах Христа, и кто-то уговорил тетушку Милли спеть. Ее голос, скрипучий, противный, врезался в пьяный гул голосов, точно топор с тупым лезвием в череп теленка на бойне.
— Эй, Элли!
Она пошла принимать заказ, возмущенная и немного обиженная молчанием незнакомца, возмущенная взглядом его странных глаз непонятного цвета и своим неугомонным жжением в паху. Она боялась своих желаний. Они были капризны. И не подчинялись ей. Желания эти могли быть симптомом некоторых изменений, а те в свою очередь — признаком надвигающейся уже старости, того состояния, которое в Талле всегда было кратким и горьким, как зимний закат.
Бочонок с пивом уже опустел. Она вскрыла еще один. Уж лучше все сделать самой, чем просить Шеба. Конечно, он прибежит, как пес, которым, собственно, он и был — псом, прибежит по первому зову, и либо прищемит себе пальцы, либо прольет все пиво. Пока она занималась с бочонком, незнакомец смотрел на нее. Она чувствовала его взгляд.
— Много у вас тут народу, — сказал он, когда она возвратилась за стойку. Он еще не притронулся к своему виски, а просто катал стакан между ладонями, чтобы согреть.
— Поминки, — сказала она.
— Я заметил покойного.
— Никчемные люди, — сказала она со внезапною ненавистью. — Они все никчемные люди.
— Это их возбуждает. Он умер. Они — еще нет.
— Они смеялись над ним при жизни. Они не должны издеваться над ним и теперь. Это неправильно. Это… — Она запнулась, не зная, как выразить, что это и как это мерзко.
— Травоед?
— Да! А что еще у него было в жизни?
В тоне ее явственно слышалось обвинение, но он не отвел глаз, и она вдруг почувствовала, как кровь прилила ей к лицу.
— Простите. Вы, наверное, священник? Вам, должно быть, противно все это?
— Я не священник и мне не противно. — Одним глотком он осушил стакан виски и даже не сморщился. — Еще, пожалуйста.
— Сначала мне бы хотелось увидеть, какого цвета у вас наличность. Простите за бедность речи.
— Нет надобности извиняться.
Он выложил на прилавок серебряную монету, толстую с одного конца и потоньше — с другого, и она сказала, как скажет потом:
— У меня нету сдачи.
Он лишь мотнул головой и с рассеянным видом глядел на стакан, пока она наливала.
— Вы у нас только проездом? — спросила она.
Он долго молчал, и она собралась уже повторить свой вопрос, как вдруг он раздраженно тряхнул головой.
— Не надо сейчас говорить банальностей. В присутствие смерти.
Она отпрянула, обиженная и пораженная. Он, должно быть, солгал, когда сказал ей, что он — не священник. Солгал, чтобы ее испытать. Такова была ее первая мысль.
— Он тебе нравился, — произнес незнакомец этаким категоричным тоном. — Правда?
— Кто? Норт? — Она рассмеялась, прикинувшись раздраженной, чтобы скрыть смущение. — Я думаю, что вам лучше…
— Ты — добрая, и сейчас ты немного напугана, — продолжал он. — А он жевал травку. Заглядывал с черного хода в ад. И вот он — смотри. И дверь за ним даже успели захлопнуть, а ты думаешь, будто ее не откроют, дверь, пока не придет твое время переступить тот порог, верно?
— Вы что, пьяны?
— Мишту Нортон. Он мертв, — с неожиданной злобою вымолвил человек в черном. — Мертв как и всякий. Как ты. Как все вы.
— Убирайтесь отсюда.
В душе у нее поднималась холодная дрожь отвращения, но от низа живота по-прежнему исходило тепло.
— Все в порядке, — сказал он мягко. — Все в полном порядке. Подожди. Просто подожди и увидишь.
Глаза у него — голубые. Как-то вдруг в голове у нее стало легко, словно она приняла дурманящего снадобья.
— Видишь? — спросил он. — Ты видишь?
Она тупо кивнула, и он рассмеялся — звонким, сильным и чистым смехом. Все как один обернулись к нему. Он обвел взглядом зал, внезапно сделавшись центром внимания как по какому-то неведомому волшебству. Тетушка Милли запнулась и замолчала, только отзвук высокой скрипучей ноты еще дрожал, растекаясь в воздухе. Шеб сбился с ритма и остановился. Все с беспокойством уставились на чужака. Снаружи по стенам строения шуршал песок.
Тишина затянулась. У Элис перехватило дыхание — оно как будто застряло в горле. Она опустила глаза и увидела вдруг, что обеими руками сжимает живот под стойкой. Они все смотрели на него. Он — на них. Потом он опять рассмеялся этим сильным свободным смехом. Только никто не хотел смеяться вместе с ним.
— Я покажу вам чудо! — выкрикнул он. Но они лишь смотрели во все глаза, как смотрят послушные дети на фокусника — только дети, которые уже выросли для того, чтобы верить в его чудеса.
Человек в черном рывком подался вперед, и тетушка Милли отшатнулась от него. Он свирепо оскалился и шлепнул ее по широкому пузу. Она издала какой-то хриплый всхлип, неожиданно для себя, и человек в черном запрокинул голову.
— Так лучше, правда?
Тетушка Милли всхлипнула еще раз, потом вдруг разрыдалась и не разбирая дороги бросилась за порог. Все остальные молча смотрели ей вслед. Буря начиналась уже по-настоящему: тени мчались друг за другом, вздымаясь и опадая на белой циклораме небес. Какой-то мужчина, застывший у пианино с позабытой кружкою пива в руке, издал хриплый тяжелый стон.
Человек в черном встал перед Нортом, глядя на него сверху вниз и ухмыляясь. Ветер выл и вопил снаружи. Что-то тяжелое и большое ударилось в стену таверны и отскочило прочь. Один из мужчин, что стояли у стойки, неожиданно встрепенулся и вышел на улицу нетвердою заплетающейся походкой, в чем-то даже гротескной. Очередью внезапных сухих раскатов прогрохотал гром.
— Хорошо, — человек в черном осклабился. — Замечательно. Что ж, приступим.
Старательно целясь, он принялся плевать Норту в лицо. Слюна заблестела на лбу у покойного, стекая жемчужными каплями по крючковатому носу.
Руки Элис под стойкою заработали еще быстрее.
Шеб, неотесанная деревенщина, расхохотался, да так, что аж согнулся пополам. Он поперхнулся и начал кашлять, отхаркивая липкие комки мокроты. Человек в черном одобрительно рыкнул и постучал его по спине. Шеб ухмыльнулся, сверкнув золотым зубом.
Кое-кто убежал. Остальные сгрудились вокруг Норта. Теперь уже все лицо его, сморщенная шея, прикрытая дряблою складкой второго подбородка, и верх груди блестели от жидкости — такой драгоценной в этом засушливом краю. А потом все застыло. Как по команде. Слышалось только дыхание, тяжелое, хриплое.
Человек в черном внезапно подался вперед и, согнувшись, перелетел через труп, описав дугу в воздухе. Это было красиво, как всплеск воды. Он приземлился на руки, с разворота встал на ноги, потом ухмыльнулся и прыгнул обратно. Кто-то из зрителей, забывшись, захлопал в ладоши, но тут же попятился, выпучив в ужасе глаза. Зажав рукой рот, он рванулся к дверям.
Норт шевельнулся, когда человек в черном перелетел через него в третий раз.
По рядам зрителей побежал ропот. Один только вздох, и все вновь затихло. Человек в черном завыл, запрокинул голову. Его грудь вздымалась в частом поверхностном ритме, как бы вкачивая в себя воздух. Все быстрее и быстрее становились его прыжки — он буквально переливался над телом Норта, как вода из стакана в стакан. В глухой тишине слышался только рвущийся скрежет его дыхания и гул набирающей силу бури.
Норт втянул в себя воздух. Сухой, глубокий вдох. Руки его затряслись и принялись колотить по столу. Шеб с визгом выбежал за порог. Следом за ним убежала одна из женщин.
Человек в черном перелетел еще раз. Второй, третий. Теперь у Норта дрожало все тело: тряслось, извивалось и корчилось. Гнилостный запах, смешанный с благоуханием экскрементов, вздымался удушающими волнами. Глаза Норта открылись.
Элис почувствовала, как ноги сами уносят ее назад. Отступая, она уперлась спиною в зеркало. Оно задрожало, и ее вдруг охватила слепая паника. Ее всю трясло.
— Это тебе от меня, — тяжело дыша, окликнул ее человек в черном. — Можешь теперь спать спокойно. Даже такое преодолимо. Хотя это… так… черт подери… смешно!
И он опять рассмеялся. Хохот замер, когда она опрометью бросилась вверх по лестнице и остановилась только тогда, когда захлопнула и заперла за собою дверь.
Привалившись к стене за закрытою дверью, она опустилась на корточки и захихикала, раскачиваясь взад-вперед. Смех ее обратился пронзительным воем и утонул в воплях ветра.
А из бара внизу Норт с рассеянным видом вышел на улицу, в бурю, чтобы сорвать себе травки. Человек в черном — единственный оставшийся посетитель — проводил его взглядом, по-прежнему ухмыляясь.
Когда, уже вечером, она заставила себя спуститься вниз с зажженною лампой в одной руке и увесистым поленом — в другой, человек в черном уже ушел. Не было и повозки. Зато Норт как ни в чем не бывало сидел за столиком у дверей, словно бы никогда и не отлучался. От него пахло травкой, хотя и не так сильно, как того можно было ожидать.
Он взглянул на нее и несмело улыбнулся.
— Привет, Элли.
— Привет, Норт.
Она опустила полено и принялась зажигать лампы, стараясь не поворачиваться к нему спиною.
— Меня коснулась десница Божия, — сказал он чуть погодя. — Я больше уже никогда не умру. Он так сказал. Он обещал.
— Хорошо тебе, Норт.
Лучина выпала из дрожащих ее пальцев, и она нагнулась поднять ее.
— Я, знаешь, хочу прекратить жевать эту траву, — сказал он. — Как-то оно мне не в радость уже. Как-то негоже, чтобы человек, которого коснулась десница Божия, жевал зелье.
— Ну так возьми тогда и прекрати. Тебе что мешает?
Она вдруг озлобилась, и злоба эта помогла ей снова увидеть в нем человека, а не какое-то адское существо, чудом вызванное к жизни. Перед ней был обычный мужик, грустный и полупьяный, с видом пристыженным и достойным презрения. Она больше уже не боялась его.
— Меня ломает, — сказал он ей. — И я хочу ее, травки. Я не могу уже остановиться. Элли, ты всегда была так добра ко мне… — он вдруг заплакал. — Я не могу даже перестать мочиться в штаны.
Она подошла к его столику и нерешительно остановилась.
— Он мог сделать так, — чтобы я не хотел ее, — выдавил он сквозь слезы. — Он мог это сделать, если уж он сумел оживить меня. Я не жалуюсь, нет… Не хочу жаловаться… — Затравленно оглядевшись по сторонам, он прошептал: — Он грозился убить меня, если я стану жаловаться.
— Может быть, он пошутил. У него, кажется, своеобразное чувство юмора.
Норт достал из-за пазухи свой кисет и извлек пригоршню бес-травы. Она безотчетно ударила его по руке и, испугавшись, тут же отдернула руку.
— Я ничего не могу поделать, Элли. Я не могу… — Неуклюжим движением он опять запустил руку в кисет. Она могла бы остановить его, но не стала этого делать. Она отошла от него и вновь принялась зажигать лампы, усталая до смерти, хотя вечер едва начался. Но в тот вечер никто не пришел — только старик Кеннерли, который все пропустил. Он как будто и не удивился, увидев Норта. Заказал пива, спросил, где Шеб, и облапал ее. Назавтра все было почти как всегда, только что ребятишки не бегали по пятам за Нортом. А еще через день все пошло как обычно, и издевки и улюлюкание возобновились. Все вернулось на круги своя. Детишки собрали вырванную бурей кукурузу и через неделю после воскрешения Норта сожгли ее посреди главной улицы. Костер вспыхнул ярко и весело, и почти все завсегдатаи пивнушки вышли, пошатываясь, поглазеть на него. Они были похожи на первобытных людей, дивящихся на огонь. Их лица, казалось, плыли между пляшущим пламенем и сиянием неба, как будто присыпанного колотым льдом. Наблюдая за ними, Элли вдруг ощутила какую-то мимолетную безысходность. Печальные времена наступили в мире. Все распадается по частям. И нет на свете такого клея, который бы склеил распавшийся мир. Она в жизни не видела океана. И уже никогда не увидит.
— Если бы у меня было мужество, — пробормотала она. — Было бы мужество, мужество…
На звук ее голоса Норт поднял голову и улыбнулся. Пустою улыбкой из ада. У нее не было мужества. Только стойка бара и шрам.
Костер выгорел быстро. Ее клиенты вернулись в пивную. Она принялась методично вливать в себя виски «Стар» и к полуночи напилась в стельку.
Глава 8
Она закончила свой рассказ, и когда стрелок сразу же не отозвался, она подумала, что он уснул, не дослушав ее. Она уже и сама начала засыпать, как вдруг он спросил:
— Это все?
— Да. Это все. Уже очень поздно.
— Гм.
Он свернул себе еще одну папиросу.
— Не сори табаком у меня в кровати, — сказала она. Резче, чем ей бы хотелось.
— Не буду.
Опять — тишина. Лишь огонек папиросы мерцал в темноте.
— Утром ты уйдешь, — хмуро проговорила она.
— Наверное. Здесь, мне кажется, он мне подстроил ловушку.
— Не уходи, — сказала она.
— Посмотрим.
Он повернулся на бок, спиною к ней, но она все же была спокойна. Он останется. Она задремала.
Уже засыпая, она снова подумала о том, как странно Норт обратился к нему, как чудно он говорил. Она ни разу не видела, чтобы он выражал хоть какие-то чувства — ни до того, ни после. Он молчал даже тогда, когда занимался любовью, и лишь под конец его дыхание участилось и замерло на миг. Он был точно какое-то существо из волшебной сказки или из мифа, последний из своего племени — в мире, который пишет теперь последнюю страницу своей истории. Но это уже не имело значения. Он останется. На время. У нее будет время подумать об этом завтра. Или послезавтра. Она уснула.
Глава 9
Утром она сварила ему овсянку, которую он съел молча. Он сосредоточенно поглощал ложку за ложкой, не думая даже об Элис, вряд ли вообще ее замечая. Он знал: ему нужно идти. С каждою лишней минутой, которую проводил он здесь, человек в черном уходил все дальше и дальше. Возможно, уже — вглубь пустыни. До сих пор он неуклонно продвигался на юг.
— У тебя есть карта? — спросил он внезапно, подняв глаза.
— Нашего городка? — рассмеялась она. — Он слишком мал, чтобы нужна была карта.
— Нет. Страны к югу отсюда.
Ее улыбка увяла.
— Там пустыня. Просто пустыня. Я думала, ты останешься. Ненадолго.
— А что за пустыней?
— Откуда мне знать? Еще никто ее не перешел. Никто даже и не пытался, сколько я себя помню. — Она вытерла руки о фартук, взяла прихватки и, сняв с огня ушат кипящей воды, перелила ее в раковину. Вода разбрызгалась и пахнула паром.
Он поднялся.
— Ты куда? — Голос ее выдал навязчивый страх, и она сама на себя рассердилась за это.
— На конюшню. Если кто-то и знает, так это конюх. — Он положил руки ей на плечи. Они были теплыми, его руки. — И распоряжусь еще насчет мула. Если я соберусь здесь у вас задержаться, тогда нужно, чтобы о нем позаботились. Пока я не отправлюсь дальше.
Но не теперь. Она подняла глаза.
— Ты с этим Кеннерли поосторожней. Он скорее всего ни черта не знает, зато будет выдумывать всякие небылицы.
Когда он ушел, она повернулась к раковине с посудой, чувствуя, как по щекам текут слезы — горячие слезы благодарности.
Глава 10
Кеннерли был неприятен во всех отношениях. Беззубый старик, обремененный, что называется, дочерями. Две девчушки-подростка пялились на стрелка из пыльного полумрака конюшни. Малышка едва ли не грудного возраста счастливо пускала слюни, сидя прямо в грязи. Взрослая уже девица, блондинистая, чувственная, неопрятная, качала воду из скрипучей колонки во дворе у конюшни, поглядывая на стрелка с этаким развязным любопытством.
Конюх встретил его на полпути между улицей и входом в стойла. Манеры его представляли собой нечто среднее между открытой враждебностью и боязливым подхалимажем — как у дворняги, которую часто пинают ногами.
— Уж мы за ним смотрим как надо, — объявил он сходу, и не успел стрелок даже ответить, как старик вдруг повернулся к дочери: — Иди в дом, Суби! Немедленно убирайся, кому сказал!
С угрюмым видом подхватив ведро, Суби поплелась к хибаре, пристроенной прямо к конюшне.
— Это ты о моем муле? — спросил стрелок.
— Да, сэр, о нем. Давненько не видел я мулов. Было время, куда их девать, не знали, а потом мир взял да и сдвинулся. И куда все подевалось? Осталась только скотина рогатая да почтовые лошади… Суби, я тебя выпорю, богом клянусь!
— Я не кусаюсь, — любезно заметил стрелок.
Кеннерли подобострастно съежился.
— Дело не в вас. Нет, сэр, не в вас. — Он осклабился. — Просто она от природы немного тронутая. Может таких чертей задать — не обрадуешься. Дикарка. Бешеная. — Глаза его потемнели. — Грядет Конец Света, мистер. Последний Час. Вы же знаете, как там в Писании: дети не подчинятся родительской воле, мор настанет и язва, и унесут жизни многих.
Стрелок кивнул, потом указал на юг.
— А там что?
Кеннерли дружелюбно ухмыльнулся, обнажая остатки пожелтевших зубов.
— Поселенцы. Травка. Пустыня. Чего же еще? — Он гоготнул и смерил стрелка прохладным взглядом.
— А большая пустыня?
— Большая. — Кеннерли старательно напустил на себя серьезный вид. — Может, миль триста. А то и вся тысяча. Не скажу точно, мистер. Там нет ничего. Разве что бес-трава да еще, может, демоны. Туда ушел тот, другой, парень. Который вылечил Норти, когда тот приболел.
— Приболел? Я слышал, он умер.
Кеннерли продолжал ухмыляться.
— Ну… может быть. Но ведь мы с вами взрослые люди.
— Однако ты веришь в демонов.
Кеннерли вдруг смутился.
— Это другое дело.
Стрелок снял шляпу и вытер вспотевший лоб. Солнце жарило, припекая все сильнее. Но Кеннерли как будто этого не замечал. В тощей тени у стены конюшни малышка с серьезным видом размазывала по мордашке грязь.
— А что за пустыней, случайно, не знаешь?
Кеннерли пожал плечами.
— Что-то, наверное, есть. Лет пятьдесят назад туда ходил рейсовый экипаж. Папаша мой мне рассказывал. Говорил, что там горы. Кое-кто говорит — океан… зеленый такой океан с чудовищами. А еще говорят, будто там конец света. Что там нет ничего, только слепящий свет и лик Божий с разверстым ртом. И что Бог пожирает любого, кому случится туда забрести.
— Чушь собачья, — коротко бросил стрелок.
— Вот и я говорю, — с радостью согласился Кеннерли, снова согнувшись в подобострастной позе. Ненавидя, боясь, стараясь угодить.
— Ты там приглядывай за моим мулом.
Стрелок швырнул Кеннерли еще одну монету, которую тот поймал на лету.
— Само собой. Думаете задержаться у нас ненадолго?
— Пожалуй, придется.
— Эта Элли может быть даже миленькой, если захочет, верно?
— Ты что-то сказал? — рассеянно переспросил стрелок.
Глаза Кеннерли налились внезапным ужасом — как две луны, встающие над горизонтом.
— Нет, сэр, ни слова. Прошу прощения, если что сорвалось. — Тут он увидел, как Суби высунулась из окна, и набросился на нее: — Я тебя точно выпорю, сучья ты морда! Богом клянусь! Я тебя…
Стрелок пошел прочь, зная, что Кеннерли глядит ему вслед и что если он сейчас повернется, то прочтет у конюха на лице его истинные, неприкрытые чувства. Ну и Бог с ним. Было жарко. Единственное, что он доподлинно знал о пустыне, это то, что она большая. И не все еще было сделано здесь, в этом городе. Еще не все.
Глава 11
Они лежали в постели, когда Шеб пинком распахнул дверь и влетел к ним с ножом.
Прошло уже четыре дня, и они промелькнули как будто в каком-то тумане. Он ел. Спал. Трахался с Элли. Он обнаружил, что она играет на скрипке, и уговорил ее сыграть для него. Она сидела в профиль к нему у окна, омываемая молочным светом зари, и что-то наигрывала, запинаясь. У нее вышло бы вполне сносно, если б она занималась побольше. Он вдруг почувствовал какую-то тягу к ней, нарастающую, но как-то странно отрешенную, и подумал, что, может быть, это и есть ловушка, которую устроил ему человек в черном. Он читал старые истрепанные журналы с выцветшими картинками. Он ни о чем не задумывался.
Он даже не слышал, как низкорослый тапер поднимался по лестнице — рефлексы его притупились. Но сейчас ему было уже все равно, хотя в другом месте, в другое время он бы, наверное, не на шутку перепугался.
Элли уже разделась и лежала, прикрывшись только до пояса простыней. Они как раз собирались заняться любовью.
— Пожалуйста, — шептала она. — Как в тот раз. Я хочу так, хочу…
Дверь распахнулась с треском, и к ним ворвался коротышка-тапёр, смешно так поднимая ноги, вывернутые коленями внутрь. Элли не закричала, хотя у Шеба был восьмидюймовый мясницкий нож. Шеб что-то такое булькал, громко и неразборчиво, словно какой-нибудь бедолага, которого топят в бадье с жидкой грязью. Брызжа при этом слюной. Он с размаху опустил нож, схватившись обеими руками за рукоять. Стрелок перехватил его запястья и резко вывернул. Нож вылетел. Шеб пронзительно завизжал — словно дверь провернулась на ржавых петлях. Руки дернулись неестественно, как у куклы-марионетки, обе — сломанные в запястьях. Ветер ударил песком в окно. В мутном и чуть кривоватом зеркале на стене отражалась вся комната.
— Она была моей! — разрыдался Шеб. — Сперва она была моей! Моей!
Элли поглядела на него и встала с кровати, набросив халат. На мгновение стрелок испытал даже сочувствие к этому человеку, потерявшему все, что когда-то принадлежало ему. Просто маленький человечек. Выхолощенный импотент.
— Это из-за тебя, — рыдал Шеб. — Только из-за тебя, Элли. Ты была первой, и это все ты. Я… о Боже, Боже милостивый… — Слова растворились в этаком пароксизме неразборчивых всхлипов, обернувшихся потоком слез. Он раскачивался взад-вперед, прижимая к животу свои сломанные запястья.
— Ну тише. Тише. Дай я посмотрю. — Она опустилась перед ним на колени. — Сломаны. Шеб, какой же ты идиот. Ты ж никогда не был сильным или ты, может, об этом не знал? — Она помогла ему стать на ноги. Он попытался спрятать лицо в ладонях, но руки не подчинились ему. Он плакал в открытую. — Давай сядем за стол и я посмотрю, что там можно сделать.
Она усадила его за стол и наложила ему на запястья шины из щепок, предназначенных для растопки. Он плакал тихонько, безвольно. И ушел, не оглядываясь.
Она вернулась в постель.
— Так на чем мы с тобой остановились?
— Нет, — сказал он.
Она отозвалась терпеливо:
— Ведь ты знал об этом. Здесь уже ничего не поделаешь. Так чего же тебе еще? — Она прикоснулась к его плечу. — Кроме того, что я рада, что ты такой сильный.
— Не сейчас. — Голос его звучал глухо.
— Я могу сделать тебя сильнее…
— Нет, — сказал он. — Ты не можешь.
Глава 12
Следующим вечером бар был закрыт. В Талле был выходной — что-то вроде священного дня отдохновения местного значения. Стрелок отправился в крохотную покосившуюся церквушку неподалеку от кладбища, а Элли осталась в пивной — протирать столы сильным дезинфицирующим раствором и мыть стекла керосиновых ламп в мыльной воде.
На землю спустились странные, багряного цвета сумерки, и церквушка, освещенная изнутри, походила на горящую топку, если смотреть на нее с дороги.
— Я не пойду, — коротко объяснила Элис. — Эта дама, которая там проповедует, у нее не религия, а отрава. Пусть к ней туда ходят почтенные горожане.
Он встал в вестибюле, укрывшись в тени, и заглянул вовнутрь. Скамей в помещении не было, и прихожане стояли. (Он разглядел Кеннерли и все его многочисленное семейство; Кастнера, владельца единственной в городке убогонькой галантерейной лавки, и его костлявую супружницу; кое-кого из завсегдатаев бара, нескольких «городских» женщин, которых он раньше не видел, и — что удивительно — Шеба.) Они нестройно тянули какой-то гимн, a capella. Стрелок с изумлением взирал на толстуху необъятных размеров, что стояла за кафедрой. Элли ему говорила: «Она живет уединенно, ни с кем почти не встречается. Только по воскресеньям вылазит на свет, чтоб отслужить службу адскому пламени. Зовут ее Сильвия Питтстон. Она не в своем уме, но она знает, чем их пронять. А им это нравится. И вполне их устраивает.»
Ни одно, даже самое смелое, описание этой женщины, наверное, все равно не соответствовало бы действительности. Груди как земляные валы. Могучая колонна — шея, увенчанная одутловатою бледной луною лица, на котором сверкали глаза, такие темные и огромные, что они казались бездонными озерами. Роскошные темно-каштановые волосы, скрученные на затылке небрежным разваливающимся узлом и закрепленные заколкой размером с небольшой вертел для мяса. Платье ее было пошито, похоже, из мешковины. В громадных, как горбыли, ручищах она держала псалтырь. Кожа ее была чистой и гладкой, цвета свежих сливок. Стрелок подумал, что она весит, наверное, фунтов триста. Внезапно его обуяло желание — жгучая похоть. Его аж затрясло. Он поспешил отвернуться.
Последняя нота последней строфы замерла. Раздалось шарканье ног и покашливание.
Она ждала. Когда они успокоились, она протянула к ним руки, как бы благословляя всю паству. Это был жест, пробуждающий давно позабытые чувства.
— Любезные братья и сестры мои во Христе!
От ее слов веяло чем-то неуловимо знакомым. На мгновение стрелка захватило странное чувство, в котором тоска по былому мешалась со страхом, и все прошивало какое-то жуткое ощущение deja vu. Он подумал: я это видел уже, во сне. Но когда? Он тряхнул головой, прогоняя это свербящее чувство. Прихожане — человек двадцать пять — замерли в гробовом молчании.
— Сегодня будем мы говорить о Нечистом.
Ее голос был сладок и мелодичен — выразительное, хорошо поставленное сопрано.
Слабый ропот прошел по рядам прихожан.
— У меня ощущение, — задумчиво вымолвила Сильвия Питтстон, — ощущение такое, как будто я знаю их лично. Всех, о ком говорится в Писании. Только за последние пять лет я зачитала до дыр пять Библий, и еще множество — до того. Я люблю эту Книгу. Я люблю тех, кто в ней действует. Рука об руку с Даниилом вступала я в ров со львами. Я стояла рядом с Давидом, когда его искушала Вирсавия, купаясь в пруду обнаженной. С Седрахом, Мисахом и Авденаго была я в печи, раскаленной огнем. Я сразила две тысячи воинов вместе с Самсоном, и по дороге в Дамаск ослепили меня вместе с Павлом. Вместе с Марией рыдала я у Голгофы.
И опять тихий вздох прошелестел по рядам.
— Я узнала их и полюбила всем сердцем. И лишь одного… одного… — она подняла указательный палец вверх, — …лишь одного из актеров великой той драмы не знаю я и не люблю. Он один стоит в стороне, пряча лицо в тени. Он один заставляет тело мое дрожать и трепетать — мою душу. Я боюсь его. Я не знаю его и боюсь. Я боюсь. Нечистого.
Еще один вздох. Одна из женщин зажала рукою рот, как будто удерживая рвущийся крик, и задрожала всем телом.
— Это он, Нечистый, искушал Еву в образе змия ползучего, ухмыляясь и пресмыкаясь на пузе. Это он, Нечистый, пришел к детям израилевым, когда Моисей поднялся на гору Синай, и нашептывал им, подстрекая их сотворить себе идола, золотого тельца, и поклониться ему, предавшись нечестью и блуду.
Стоны, кивки.
— Нечистый. Он стоял на балконе рядом с Иезавелью, наблюдая за тем, как нашел свою смерть царь Ахаз, и вместе они потешались, когда псы лакали его неостывшую еще кровь. О мои братья и сестры, остерегайтесь его — Нечистого.
— Да, о Иисус милосердный… — выдохнул угрюмый старик в соломенной шляпе. Тот самый, которого первым встретил стрелок, войдя в Талл.
— Он был всегда, мои братья и сестры. Он среди нас. Но мне неведомы мысли его. И вам тоже неведомы мысли его. Кто сумел бы постичь эту ужасную тьму, что клубится в его потаенных думах, эту незыблемую гордыню, титаническое богохульство, нечестивое ликование?! И безумие. Исполинское, невразумительное безумие, которое входит, вползает в людские души, точит их, будто червь, порождая желания мерзкие и нечестивые?!
— О Иисус Спаситель…
— Это он привел Господа нашего на Гору…
— Да…
— Это он искушал Его и сулил Ему целый мир и мирские услады…
— Дааааа…
— Он вернется, когда наступит Последний Час этого мира… а он грядет уже, братья и сестры. Грядет Конец Света. Вы ощущаете это?
— Дааааа…
Прихожане раскачивались и рыдали — церковь стала похожа на море. Женщина за кафедрой, казалось, указывала на каждого и в то же время ни на кого.
— Это он придет как Антихрист и поведет человеков к пылающим недрам погибели, в пламень мук вечных, к кровавому краю греха, когда воссияет на небе Звезда Полынь, и язвы изгложут тела детей малых, когда женские чрева родят чудовищ, а деяния рук человеческих обернуться кровью…
— О-о-о-о…
— О Боже…
— О-о-о-оооооооо…
Какая-то женщина повалилась на пол, стуча ногами по дощатому настилу. Одна туфля слетела.
— За всякой усладою плоти стоит он… он! Нечистый!
— Да, Господи! Да!
Какой-то мужчина с криком упал на колени, сжимая руками голову.
— Кто держит бутылку, когда ты пьешь?
— Он, Нечистый!
— Когда ты садишься играть, кто сдает карты?
— Он, Нечистый!
— Когда ты предаешься блуду, возжелав чей-то плоти, когда ты оскверняешь себя, кому продаешь ты бессмертную душу?
— Ему…
— Не…
— Боженька миленький…
— …чистому…
— А… а… а…
— Но кто он — Нечистый? — выкрикнула она (хотя внутри оставалась спокойной. Стрелок чувствовал это спокойствие, ее властный самоконтроль, ее господство. Ему подумалось вдруг с хладным ужасом и непоколебимой уверенностью: человек в черном оставил след в ее чреве — демона. Она одержимая. И снова сквозь страх накатила жаркая волна вожделения.)
Мужчина, сжимавший руками голову, вслепую подался вперед.
— Гореть мне в аду! — закричал он, повернувшись к ней. Лицо его исказилось, задергалось, как будто под кожей его извивались змеи. — Я творил блуд! Играл в карты! Я нюхал травку! Я грешил! Я… — Голос его взвился ввысь, обернувшись пугающим истеричным воем, в котором утонули слова. Он сжимал свою голову, как будто боялся, что она сейчас лопнет, точно перезрелая дыня.
Паства умолкла, как по команде, замерев в полу-порнографических позах, выражающих религиозный экстаз.
Сильвия Питтстон спустилась с кафедры и прикоснулась к его голове. Вопли мужчины затихли, едва ее пальцы — бледные, сильные пальцы, чистые, ласковые — зарылись ему в волосы. Он поднял глаза и молча уставился на нее.
— Кто был с тобой во грехе? — спросила она, глядя ему прямо в глаза. В глазах ее, нежных, глубоких, холодных, можно было утонуть.
— Не… Нечистый.
— Имя которому?
— Сатана. — Сдавленный всхлип.
— Готов ты отречься?
С жаром:
— Да! Да! О Иисус Спаситель!
Она подняла его голову; он смотрел на нее пустым сияющим взором фанатика.
— Если сейчас он войдет в эту дверь… — она ткнула пальцем в полумрак вестибюля, где стоял стрелок, — готов ты бросить слова отречения ему в лицо?
— Клянусь именем матери!
— Веруешь ты в бесконечную любовь Иисуса?
Он разрыдался.
— Палку мне в задницу, если не верю…
— Он прощает тебе это, Джонсон.
— Хвала Господу, — выдавил Джонсон, не переставая плакать.
— Я знаю, что Он прощает тебя, как знаю и то, что упорствующих во грехе изгоняет Он из чертогов своих в место пылающей тьмы.
— Хвала Господу, — торжественно взвыла паства.
— Как знаю и то, что этот Нечистый, этот Сатана, Повелитель мух и ползучих гадов будет низвергнут и сокрушен… если ты, Джонсон, узришь его, ты раздавишь его?
— Да, и хвала Господу! — Джонсон плакал.
— Если вы, братья и сестры, узрите его, вы его одолеете?
— Да-а-а-а…. — Удовлетворенно.
— Если завтра он выйдет навстречу вам по главной улице?
— Хвала Господу…
В это мгновение стрелку стало не по себе. Отступив к дверям, он вышел на улицу и направился обратно в город. В воздухе явственно ощущался запах пустыни. Уже скоро он снова отправится в путь. Уже совсем скоро.
Глава 13
Снова — в постели.
— Она не примет тебя, — сказала Элли, и в ее голосе слышался страх. — Она вообще никого не принимает. Только по воскресеньям выходит, чтобы до смерти всех напугать.
— И давно она здесь?
— Лет двенадцать. Давай лучше не будем о ней говорить.
— Откуда она пришла? С какой стороны?
— Я не знаю.
Лжет.
— Элли?
— Я не знаю!
— Элли?
— Ну хорошо! Хорошо! Она пришла от поселенцев! Из пустыни!
— Я так и думал. — Он немного расслабился. — Где она живет?
Она понизила голос:
— Если я скажу, ты займешься со мной любовью?
— Ты знаешь ответ.
Она вздохнула. Ветхий, иссохший звук — словно шелест пожелтевших страниц.
— У нее дом, на пригорке за церковью. Такая хибарка. Когда-то… когда-то там жил священник, настоящий. Пока не покинул нас. Тебе достаточно? Удовлетворен?
— Нет. Еще нет.
И он навалился на нее.
Глава 14
Это — последний день. И стрелок это знал.
Небо, уродливое, багровое, как свежий синяк, окрасилось зловещим отблеском первых лучей зари. Элли ходила по комнате, как потерянный призрак. Зажигала лампы, приглядывала за кукурузными лепешками, шкварчащими в сковороде. После того, как она рассказала стрелку все, что ему было нужно узнать, он отлюбил ее с утроенным усердием. Она почувствовала приближение конца и дала ему больше, чем давала кому-либо прежде. Она отдавалась ему с безысходным отчаянием, словно пытаясь предотвратить наступление рассвета, с неуемной энергией шестнадцатилетней. А утром она была бледной. В преддверии очередной менопаузы.
Молча она подала ему завтрак. Он быстро расправился с ним: глотал, почти не жуя, запивая каждый кусок обжигающим кофе. Элли встала у двери на улицу и невидящим взором уставилась в утренний свет, на безмолвные легионы медлительных облаков.
— Сегодня, кажется, будет буря.
— Не удивительно.
— А ты хотя бы чему-нибудь удивляешься? — спросила она с горькой иронией и повернулась к нему в тот момент, когда он взялся за шляпу. Нахлобучив шляпу на голову, он направился к выходу.
— Иногда удивляюсь, — бросил он ей на ходу.
Он еще раз увидит ее живой. В последний раз.
Глава 15
Когда он добрался до хижины Сильвии Питтстон, ветер стих. Весь мир словно замер в ожидании. Стрелок уже прожил достаточно в этом пустынном краю и знал, что чем дольше затишье, тем сильней будет буря, когда поднимется ветер. Свет завис над землей — какой-то блеклый и неестественный.
Обветшалый и покосившийся домик. На двери прибит большой деревянный крест. Стрелок постучал. Подождал. Нет ответа. Он опять постучал. И опять — никакого ответа. Он чуть отошел и ударил по двери ногой. Внутри слетела с петель небольшая щеколда. Дверь распахнулась, ударившись о неровные доски стены и вспугнув крыс, которые с писком бросились в разные стороны. Сильвия Питтстон сидела в холле, в громадном кресле-качалке из почерневшего дерева, и спокойно смотрела на стрелка своими большими темными глазами. Предгрозовое сияние дня легло ей на щеки пугающими полутонами. Она куталась в шаль. Кресло-качалка тихонько поскрипывало.
Они смотрели друг на друга — долгий миг, выпавший из отсчета времени.
— Тебе никогда не поймать его, — вымолвила она. — Ты идешь путем зла.
— Он приходил к тебе, — сказал стрелок.
— И возлежал со мной. Он говорил со мной на Наречии. Он…
— Он отымел тебя.
Она даже не сморщилась.
— Ты идешь путем зла, стрелок. Ты вечно стоишь в тени. Вчера ты тоже стоял в тени, под сенью священного места. Ты думал, что я не увижу тебя?
— Почему он исцелил этого травоеда?
— Он — ангел Господень. Он так сказал.
— Надеюсь, он хоть улыбался, когда говорил.
Она оскалилась — безотчетное подражание оскалу смерти.
— Он говорил мне, что ты придешь следом за ним. Он сказал мне, что делать. Он сказал, ты — Антихрист.
Стрелок покачал головой.
— Он этого не говорил.
Она лениво улыбнулась ему.
— Он сказал, ты захочешь со мной переспать. Хочешь?
— Да.
— Расплачиваться будешь жизнью, стрелок. Я зачала от него ребенка… ребенка от ангела. Если ты овладеешь мной… — Она умолкла, закончив мысль лишь ленивой улыбкой. Повела необъятными бедрами. Точно плиты чистейшего мрамора, они напряглись под материей платья. Эффект вышел ошеломительный.
Стрелок положил обе руки на рукояти своих револьверов.
— В тебе — демон, женщина. Я мог бы избавить тебя от него.
Слова его возымели мгновенный эффект. Она как-то вся сжалась в кресле и стала похожа на ощетинившуюся куницу.
— Не прикасайся ко мне! Не подходи! Ты не посмеешь коснуться Невесты Божьей.
— Хочешь на спор? — ухмыльнулся стрелок и шагнул к ней.
Гора плоти вдруг содрогнулась. Лицо ее превратилось в карикатурную маску безумного ужаса. Растопырив пальцы, она сотворила перед стрелком знак Глаза.
— Пустыня, — сказал стрелок. — Что за пустыней?
— Тебе никогда не поймать его! Никогда! Ты будешь гореть! Гореть! Он так сказал!
— Я поймаю его, — отвечал стрелок. — И мы оба знаем, что так и будет. Что за пустыней?
— Нет!
— Отвечай!
— Нет!
Он подался вперед, упал на колени и обхватил ее бедра. Она сжала ноги, точно тиски. Странно так всхлипнула: тоненько, похотливо.
— Стало быть, демон, — сказал стрелок.
— Нет…
Рывком он раздвинул ей ноги и вынул из кобуры револьвер.
— Нет! Нет! Нет! — Она задышала прерывисто, хрипло.
— Отвечай.
Она тряслась в своем кресле, аж пол дрожал. С ее губ слетали обрывки молитв и невнятных проклятий.
Он ткнул стволом револьвера вперед и скорее почувствовал, чем услышал, как воздух испуганным ветром ворвался ей в легкие. Она молотила руками ему по голове; ноги ее бились об пол. И в то же самое время это громадное тело стремилось вобрать в себя смертоносный предмет, вторгшийся в сокровенное лоно, желало принять его в свое чрево. Никто их не видел — только багровое небо в кровоподтеках света.
Она что-то выкрикнула ему, пронзительно и невнятно.
— Что?
— Горы!
— И что там в горах?
— Он остановится… с той стороны… Боже м-м-милостивый!… чтобы собраться с с-с-силами. П-п-погружение, медитация… понимаешь? О… я… я…
Необъятная гора плоти вдруг напряглась, подавшись вперед и немного вверх, однако он был начеку и не позволил ее сокровенной плоти прикоснуться к себе.
А потом она как-то сникла и съежилась. Разрыдалась, зажимая руками влажную расщелину.
— Ну вот, — сказал он, поднимаясь. — Демона мы обслужили, а?
— Уходи. Ты убил ребенка. Уходи. Убирайся.
Уже на пороге он оглянулся.
— Никакого ребенка, — коротко бросил он. — Никаких ангелов, никаких демонов.
— Оставь меня.
Он ушел.
Глава 16
Когда он пришел к Кеннерли, на северном горизонте встало мутное марево — пыль. Но воздух над Таллом пока оставался все так же тих и недвижим.
Кеннерли дожидался его в конюшне, на усыпанных сечкой подмостках.
— Отъезжаете? — губы его расплылись в подобострастной улыбке.
— Да.
— Даже не переждавши бурю?
— Я ее опережу.
— Ветер всяко быстрей человека на муле. На открытом пространстве он вас убьет.
— Мне нужен мой мул, — просто сказал стрелок.
— Конечно.
Но Кеннерли не сдвинулся с места, а просто стоял, словно решая, что бы такого еще сказать, и усмехался этой своей подхалимской, исполненной ненависти ухмылкой. А потом его взгляд скользнул куда-то поверх плеча стрелка.
Стрелок шагнул в сторону и обернулся — тяжелое полено, с которым набросилась на него Суби, со свистом рассекло воздух, лишь легонько задев его по локтю. Она не удержала полено в руках, и оно грохнулось на пол. Наверху, на сеновале, испуганно заметались ласточки.
Девушка тупо уставилась на стрелка. Ее перезрелая пышная грудь вздымалась под застиранным полотном рубашки. Медленно, как во сне, она засунула большой палец в рот.
Стрелок повернулся обратно к Кеннерли. Тот растянул губы в широкой улыбке. Кожа его была желтой, как воск. Глаза так и бегали.
— Я… — начал он влажным шепотом и не сумел закончить.
— Мул, — напомнил стрелок.
— Конечно-конечно, — прошептал Кеннерли, и ухмылка его стала вдруг подозрительной. Он поплелся за мулом.
Стрелок перешел на новое место, откуда было удобнее наблюдать за Кеннерли. Конюх вывел мула и вручил стрелку поводья.
— Ступай присмотри за сестрой, — буркнул он, обращаясь к Суби.
Суби лишь тряхнула головой и осталась стоять на месте.
С тем стрелок и ушел, оставив их пялиться друг на друга в пыльной, замусоренной конюшне: старика с его болезненною ухмылкой и девицу с ее тупою пренебрежительною заторможенностью. Снаружи по-прежнему было душно. Жара обрушилась на него, как молот.
Глава 17
Он вывел мула на мостовую. Из-под сапог у него поднимались облачка пыли. На спине у мула хлюпали бурдюки с водой.
Он заглянул к Шебу, но Элли там не было. Зал пустовал. Окна были заложены досками в ожидании бури. Элли так и не взялась за уборку после вчерашней ночи. В трактире стоял настоящий срач. Воняло там, как от промокшего пса.
Он доверху наполнил мешок кукурузой, сушеной и жареной кукурузой. Вытащил из холодильника половину сырого мяса, разделанного для бифштексов. Оставил на стойке бара четыре золотых. Элли так и не спустилась. Желтозубое шебово пианино безмолвно с ним попрощалось. Он вышел на улицу и укрепил свой дорожный мешок на спине мула. Какой-то комок стоял в горле. Он еще мог избежать ловушки, только шансы его были невелики. В конце концов, он был нечистым.
Он шел мимо притихших как бы в ожидании чего-то домов, чувствуя взгляды, нацеленные на него сквозь щели и трещины в закрытых наглухо ставнях. Человек в черном прикинулся в Талле Богом. Что это было: этакое проявление вселенской иронии или акт безысходности? Немаловажный вопрос.
За спиной у него вдруг раздался какой-то пронзительный крик. Со скрежетом распахнулись двери. На улицу повалили люди. То есть, ловушка захлопнулась. Мужчины в длиннополых сюртуках. Мужчины в грязных рабочих штанах. Женщины в брюках и полинявших платьях. Даже детишки — по пятам за своими родителями. И в каждой руке — тяжелая палка, а то и нож.
Он среагировал моментально, автоматически. Сработал врожденный инстинкт. Он рывком развернулся, еще в движении выхватив револьверы. Они легли в руки уверено, плотно. Элли приближалась к нему с искаженным лицом. И так и должно было быть: только — Элли и никто иной. Шрам у нее на лбу пылал пурпурным адским пламенем в приглушенном свете. Он понял, что она — заложница. За плечом у нее, точно ведьмин наперсник-зверек, маячило лицо Шеба, искаженное мерзкой гримасой. Она была его щитом. Его жертвой. Стрелок увидел все это — отчетливо, ясно — в застывшем мертвенном свете этакого стерильного покоя и услышал ее крик:
— Он захватил меня Господи не стреляй не стреляй не стреляй…
Но его руки сами знали, что делать. Он был последним. Последним из своего клана, и только его уста знали Высокий Слог. Грохнули выстрелы — суровая, атональная песнь револьверов. Ее губы дрогнули, тело обмякло. Снова раздались выстрелы. Голова Шеба дернулась, запрокинувшись. Оба упали в пыль.
Он отшатнулся, уклоняясь от града ударов. Палки летели по воздуху, нацеленные в него. Одна, с гвоздем, зацепила его за руку, расцарапав ее до крови. Какой-то мужик со спутанной бороденкой и темными пятнами пота под мышками набросился на него с тупым кухонным ножом. Стрелок выстрелил. Мужик замертво повалился на землю, ударившись подбородком о мостовую. Было слышно, как клацнули зубы.
— САТАНА! — надрывался кто-то. — ОКАЯННЫЙ! УБЕЙТЕ ЕГО!
— НЕЧИСТЫЙ! — завопил еще один голос. Снова в стрелка полетели палки. Нож ударился о сапог и отскочил. — НЕЧИСТЫЙ! АНТИХРИСТ!
Он прокладывал путь сквозь толпу. Руки его выбирали мишени с пугающей точностью. Тела падали на мостовую. Двое мужчин и женщина. Он бросился в образовавшуюся брешь.
Толпа, этакая процессия перевозбужденных фанатиков, устремилась за ним через улицу к убогонькой продуктовой лавке и цирюльне по совместительству, что располагалась сразу напротив заведения Шеба. Он поднялся на дощатый тротуар и, развернувшись, выпустил оставшиеся заряды в напирающую толпу. На заднем плане, распластавшись в пыли, лежали Шеб, Элли и все остальные трупы.
Они не дрогнули, не помедлили ни мгновения, хотя каждый выстрел его поражал намеченную цель. Хотя они, может быть, в жизни не видели револьвера, разве что на картинках из старых журналов.
Он отступил, двигаясь плавно, как будто в танце, уклоняясь от летящих в него предметов. На ходу перезарядил револьверы. Тренированные его пальцы делали свое дело быстро и четко — деловито сновали между барабанами и патронташем. Толпа поднялась на тротуар. Стрелок вошел в лавку и закрыл за собою дверь, заперев ее на засов. Стекло в правой витрине разлетелось осколками внутрь. В лавку ворвались трое. Лица их — лица фанатиков — были пусты, в глазах мерцал мутный огонь. Он уложил их всех и еще тех двоих, что сунулись следом за ними. Они упали в витрине, повисли на острых осколках стекла, перекрыв проход.
Дверь затрещала под напором тел, и он различил ее голос:
— УБИЙЦА! ВАШИ ДУШИ! ДЬЯВОЛЬСКОЕ КОПЫТО!
Дверь сорвалась с петель и повалилась плашмя, грохнув об пол. С пола взметнулась пыль. Мужчины, дети и женщины устремились к нему. Опять полетели плевки и палки. Он расстрелял все патроны. Люди валились как кегли. Он отступил в цирюльню, на ходу опрокинул бочонок с мукой и катанул его им навстречу. Выплеснул в толпу таз кипящей воды с двумя зазубренными опасными бритвами на дне. Но толпа напирала, издавая бессвязные бесноватые выкрики. Откуда-то неслись вопли Сильвии Питтстон. Она подстрекала их, и голос ее то вздымался, то падал в заразительном и слепом понукании. Он затолкал патроны в еще не остывшие барабаны, вдыхая запахи мыла и сбритых волос, запах своего пота. Горячий металл обжигал мозоли на кончиках пальцев.
Он выскочил на крыльцо через заднюю дверь. Теперь за спиной у него оказались унылые заросли кустарника, что почти полностью заслоняли городок, грузно припавший к земле с той стороны. Трое мужчин выскочили из-за угла, лица их расплывались в довольных изменнических ухмылках. Они увидели его. Увидели, что он тоже их видит. Улыбки сползли буквально за миг до того, как он скосил всех троих. За ними следом явилась женщина. Она выла в голос. Рослая, толстая. Завсегдатаи пивнушки Шеба звали ее тетушкой Милли. Стрелок нажал на курок. Она отлетела назад и повалилась, похабно раскинув ноги. Юбка ее задралась и сбилась между бедер.
Он спустился по ступеням крыльца и стал отступать в пустыню. Десять шагов. Двадцать. Распахнулась задняя дверь цирюльни. Толпа излилась наружу. Он мельком углядел Сильвию Питтстон. И открыл огонь. Они падали навзничь, ничком. Через перила — в пыль. Они не отбрасывали теней в мертвенном свете багряного дня. Он понял вдруг, что кричит. Он все время кричал. Ощущение было такое, что вместо глаз у него — надтреснутые шарикоподшипники. Яйца, как говорится, прилипли к пузу. Ноги одеревенели. Уши как будто налились свинцом.
Он опять расстрелял все патроны, и толпа устремилась к нему. Стрелка не стало. Остались лишь Глаз да Рука. Сознание не то чтобы отключилось, но отъехало в безучастную даль. Он замер на месте. Не переставая кричать, перезарядил револьверы, предоставив эту работу своим натренированным пальцам. Если бы только он мог вскинуть руку, рассказать им, что этому трюку он учился почти двадцать пять лет, рассказать им о револьверах и о крови, их благословившей… Только этого не передашь словами. Его руки сами расскажут свои историю.
Когда он закончил перезаряжать, толпа подступила к нему совсем близко, на расстояние броска. Палка ударила ему в лоб, содрав кожу. Проступила кровь. Через пару секунд они схватят его. В первых рядах он заметил Кеннерли, его младшую дочку лет, примерно, одиннадцати, Суби, двух мужиков-завсегдатаев бара, пьянчужку по имени Эми Фельдон. Он уложил их всех. И тех, которые были за ними. Они упали, как огородные пугала. Во все стороны брызнули кровь и мозги.
Остальные в испуге замешкались: на мгновение безликая толпа распалась на отдельные озадаченные лица. Какой-то мужчина бегал кругами, истошно вопя. Женщина с нарывами на руках запрокинула голову к небесам и разразилась безудержным гоготом. Старик, которого первым увидел стрелок, войдя в Талл — он сидел тогда на ступенях заколоченной лавки, — с испугу наложил в штаны.
Он успел перезарядить один револьвер.
А потом он увидел Сильвию Питтстон. Она неслась на него, размахивая деревянными крестами. По распятию — в каждой руке.
— ДЬЯВОЛ! ДЬЯВОЛ! ДЬЯВОЛ! ДЕТОУБИЙЦА! ЧУДОВИЩЕ! УНИЧТОЖЬТЕ ЕГО, БРАТЬЯ И СЕСТРЫ! УБЕЙТЕ НЕЧИСТОГО! ДЕТОУБИЙЦУ!
Шесть раз он нажал на курок. По одному выстрелу — в каждый крест. Дерево разлетелось в щепки. Еще четыре — ей в голову. Она как-то вдруг съежилась, сжалась и задрожала, точно марево жара в пустыне.
На мгновение все замерли, словно актеры в живых картинах, и уставились на нее, пока пальцы стрелка исполняли привычный трюк — перезарядку. Опаленные кончики пальцев горели. На каждом из них проступили уже ровные кружочки ожогов.
Теперь их стало меньше. Он пронесся сквозь их ряды, точно лезвие сенокосилки. Он был уверен, что после гибели этой женщины они должны дрогнуть, но тут кто-то бросил нож. Рукоятка ударила прямо промеж глаз. Стрелок упал. Толпа надвинулась на него этаким злобным сгустком. Он опять расстрелял все патроны, лежа среди пустых гильз. Голова разболелась, перед глазами поплыли темные круги. Он уложил одиннадцать человек. Один раз промахнулся.
Они все же набросились на него — те, кто остались. Он расстрелял четыре патрона, все, что успел перезарядить, а потом они навалились — пинали, били. Он отшвырнул двоих, вцепившихся ему в левую руку, и откатился в сторону. Пальцы его делали свое дело — точно и безотказно. Сильный удар пришелся ему в плечо. В спину. По ребрам. По копчику. Единственный действительно глубокий порез — на ноге. Какой-то мальчишка, совсем пацан, протиснулся сквозь толпу и резанул его по икре. Одним выстрелом стрелок снес ему голову.
Их натиск пошел на убыль. Стрелок продолжал палить. Те, кто еще уцелели, начали потихонечку отступать к полинявшим, разъеденным ветром домам. Руки стрелка исполняли свою работу, точно две неуемных в своем желании услужить собаки, готовые выделывать всякие штуки вам на потеху не раз и не два, а всю ночь напролет. Руки сеяли смерть. Люди падали на бегу. Последний сумел выбраться на ступеньки заднего крыльца цирюльни. Пуля стрелка угодила ему в затылок.
Тишина возвратилась, заполнив бреши в пространстве.
Кровь сочилась из многочисленных ран. Штук, наверное, двадцать ран. Правда, все — неглубокие, кроме пореза на икре. Он перевязал ее, отодрав полосу от рубахи, потом встал в полный рост и оглядел результаты своих трудов.
Они лежали извилистой ломаной линией, что протянулась от задних дверей цирюльни до того самого места, где он стоял. Лежали в самых разнообразных позах. Трупы. Никто из них не походил на спящего.
Он вернулся обратно, считая на ходу. В лавке какой-то мужчина лежал на полу, любовно сжимая руками надтреснутый кувшин с леденцами, который он, падая, утянул с прилавка.
Он остановился в том самом месте, где все началось — посередине пустой главной улицы. Он застрелил тридцать девять мужчин, четырнадцать женщин и пятерых детей. Отправил их на тот свет — всех жителей Талла.
Первый сухой порыв ветра принес с собой тошнотворный сладковатый запах. Стрелок повернулся в ту сторону, поднял глаза и кивнул. На дощатой крыше пивнушки Шеба на деревянных кольях было распято разлагающееся тело Норта. Рот и глаза его были открыты. На хмуром лбу багровел отпечаток раздвоенного копыта.
Он вышел из города. Мул его мирно пасся в зарослях травки в сорока ярдах от бывшей проезжей дороги. Стрелок отвел мула обратно — в конюшню Кеннерли. Снаружи в истерике заходился ветер. Устроив мула, стрелок отправился к Шебу. В заднем чулане он отыскал лестницу. Поднялся на крышу. Снял Норта. Тело его было легче вязанки хвороста. Стрелок стащил его вниз — положить вместе со всеми. Вернулся в пивную, съел пару бифштексов и выпил три кружки пива. Свет снаружи померк. В воздух взметнулся песок. Той ночью он спал в кровати, где все эти дни они с Элли занимались любовью. Ему ничего не приснилось. К утру ветер стих. Солнце сияло, как всегда, яркое и равнодушное. Трупы, точно перекати-поле, отнесло ветром на юг. Задолго еще до полудня, задержавшись только за тем, чтобы перевязать свои раны, он тоже отправился в путь.
Глава 18
Ему показалось, что Браун уснул. Угли в очаге едва тлели, а ворон, Золтан, засунул голову под крыло.
Он уже собирался встать и постелить себе в уголке, как вдруг Браун сказал:
— Ну вот. Ты рассказал мне все. Теперь тебе легче?
Стрелок невольно вздрогнул.
— А с чего ты решил, что мне плохо?
— Ты — человек. Ты так сказал. Что ты — не демон. Или ты, может, солгал?
— Я не лгал. — В душе шевельнулось какое-то странное недовольство. Ему нравился Браун. Действительно нравился. Он ни в чем не солгал ему. — А кто ты, Браун? То есть, на самом деле.
— Просто я, — невозмутимо ответил тот. — Почему ты во всем ищешь какой-то подвох?
Молча стрелок закурил.
— Сдается мне, ты уже совсем близко к этому своему человеку в черном, — продолжал Браун. — Он отчаялся?
— Я не знаю.
— А ты?
— Еще нет, — отозвался стрелок, взглянув на Брауна с неким намеком на вызов. — Я делаю, что должен.
— Тогда все в порядке, — вымолвил Браун, повернулся на другой бок и уснул.
Глава 19
Утром Браун накормил его и отправил в дорогу. При дневном свете выглядел он как-то даже нелепо: со своей впалой грудью, сожженной на солнце, выпирающими ключицами и копной вьющихся рыжих волос. Ворон пристроился у него на плече.
— А куда мула? — спросил стрелок.
— Я его съем, — сказал Браун.
— О'кей.
Браун протянул руку, и стрелок подал ее. Поселенец кивнул головой в сторону юга.
— Добрый путь.
— Благодарствую.
Они кивнули друг другу, и стрелок пошел прочь, увешанный револьверами и бурдюками с водой. Только раз он оглянулся. Браун с остервенением копался на своей маленькой кукурузной делянке. Ворон сидел, как горгулья, на низенькой крыше землянки.
Глава 20
Костер догорел. Звезды уже бледнели. Ветер так и не угомонился. Стрелок перевернулся во сне и снова затих. Ему снился сон — сон про жажду. В темноте было не видно гор. Ощущение вины притупилось. Пустыня выжгла его. Он не думал уже о вине, зато стал все чаще и чаще думать о Корте, который научил его стрелять. Корт умел отличить белое от черного.
Он снова зашевелился и проснулся. Прищурился на погасший костер, чей узор наложился теперь на другой — более геометрически правильный. Он был романтиком. Он это знал. И трясся ревниво над этим знанием.
Это, само собой, вновь привело его к мыслям о Корте. Он не знал, где сейчас Корт. Мир изменился. Мир сдвинулся с места.
Стрелок закинул дорожный мешок за плечо и двинулся дальше.
ДОРОЖНАЯ СТАНЦИЯ
Глава 1
Весь день у него в голове крутился один детский стишок — эти сводящие с ума строчки, которые привязываются к тебе и никак не желают отстать, маячат, насмехаясь, у самого края сознания и корчат рожи твоему рациональному существу. Стишок такой:
Он даже знал, почему у него в голове всплыл именно этот стишок. В последнее время ему часто снился один и тот же сон: его комната в замке и мама, которая пела ему эту песню, когда он, серьезный и важный, лежал у себя в кроватке у окна с разноцветными стеклами. Она пела ему не на ночь, потому что все мальчики, рожденные для Высокого Слога, даже совсем-совсем маленькие, должны встречать тьму один на один. Она пела ему только во время дневного сна, и он до сих пор еще помнил тяжелый, серый свет дождливого дня, дрожащий на цветных квадратиках стеганого покрывала. Он до сих пор еще явственно ощущал прохладу той детской и тяжелое тепло одеял, свою любовь к маме, ее алые губы, ее голос и простую привязчивую мелодию незатейливой песенки, может быть, чуть-чуть бессмысленной.
И вот теперь эта песня вернулась, вместе с колючим зноем, и завертелась у него в голове бесконечным, сводящим с ума повтором. Вода у него давно кончилась. Он не строил иллюзий насчет своих шансов выжить. Он — готовый мертвец. Он и не думал, что может дойти до такого. Он был подавлен. С полудня он уже не смотрел вперед — плелся, уныло глядя себе под ноги. Даже бес-трава, чахлая, желтая, росла здесь что-то совсем уж вяло. Местами ровная сланцевая поверхность повыветрилась, обратившись россыпью мелких камешков. Горы не стали ближе, хотя, ни много — ни мало, шестнадцать дней миновало с тех пор, как он покинул жилище последнего поселенца на краю пустыни, скромную хижину совсем молодого еще человека, полоумного, но рассуждавшего вполне здраво. Кажется, у него был ворон, припомнил стрелок, но не сумел вспомнить имени птицы.
Он тупо глядел на свои ноги, как они поднимаются и печатают шаги. Слушал рифмованную чепуху, звенящую у него в голове, потихонечку обращающуюся в какую-то жалкую путаницу, и все думал, когда же он все-таки упадет. В первый раз. Он совсем не хотел падать, пусть даже здесь нет никого и никто не увидит его позора. Все дело в собственной гордости. Каждый стрелок знает, что такое гордость — эта незримая кость, не дающая шее согнуться.
Внезапно он остановился и вскинул голову. В голове зашумело, и на мгновение стрелку показалось, что все его тело куда-то плывет. Смутно, точно во сне, на горизонте маячили горы. Но там, впереди, было что-то еще — другое. Гораздо ближе. Всего-то, может быть, милях в пяти. Он прищурился, но сияние солнца слепило глаза, воспаленные от песка и зноя. Он тряхнул головой и пошел вперед. Стишок по-прежнему гудел в голове, повторяясь опять и опять. Где-то через час он упал и ободрал себе руки. Глазам не веря, смотрел он на капельки крови, проступившие на шелушащейся коже. Кровь не свернулась. Она казалась исполненной странной безмолвной жизни. Почти такой же самодовольной, как эта пустыня. Слепая ненависть вдруг охватила его. Он с отвращением стряхнул алые капли. Самодовольной? А почему бы и нет? Кровь не томится жаждой. Ей служат исправно, крови. Приносят ей жертву. Кровавую жертву. Все, что требуется от нее — это течь… и течь… и течь.
Он смотрел, как алые капли упали на твердый сланец, как земля поглотила их со сверхъестественной, жуткой скоростью. Как тебе это нравится, кровь? Как тебе это нравится?
На кого ты оставил нас, Господи.
Он поднялся, прижимая руки к груди. То, что он видел раньше издалека, оказалось почти перед ним. Стрелок издал хриплый испуганный вскрик — точно карканье ворона, заглушенное пылью. Здание. Нет — целых два здания, окруженных поваленною оградой. Древесина казалась старой и хрупкой, едва ли не призрачной: дерево, обращающееся в песок. Одно из зданий когда-то служило конюшней и до сих пор еще сохранило ее безошибочные очертания. Второе являло собой жилой дом или, может быть, постоялый двор. Промежуточная станция для рейсовых экипажей. Ветхий песчаный домик (за столько лет ветер покрыл древесину панцирем из песка, и теперь дом походил на замок, слепленный на морском берегу из сырого песка, высушенный и закаленный солнцем — вполне пригодный для временного проживания) отбрасывал тоненькую полоску тени. Кто-то сидел там, в тени, прислонившись к стене. Казалось, стена прогнулась под тяжестью его веса.
Стало быть, он. Наконец. Человек в черном.
Стрелок замер на месте, прижимая руки к груди. Вытаращился во все глаза, даже не сознавая своей напыщенной позы. Но вместо трепещущего возбуждения, которого он ожидал (или, может быть, страха; или благоговения), он вообще ничего не почувствовал, кроме какого-то тусклого, атавистического ощущения вины из-за внезапной, клокочущей ненависти к собственной крови, только что обуявшей его, да бесконечного звона той детской песенки:
Он шагнул вперед, вынимая на ходу револьвер.
Последнюю четверть мили он преодолел бегом, не пытаясь укрыться: здесь не за чем было укрыться. Негде спрятаться. Его короткая тень неслась с ним наперегонки. Он не знал, что лицо его давно обратилась в серую, мертвенную маску истощения с застывшей на нею ухмылкой. Он не воспринимал вообще ничего — только фигуру в тени. До самой последней минуты ему даже в голову не приходило, что человек в тени здания может быть мертв.
Он выбил ногою одну из покосившихся досок забора — она переломилась пополам, издав странный, едва ли не извиняющийся звук — и, нацеливая на ходу револьвер, промчался по пустынному двору, залитому светом слепящего солнца.
— Ты у меня под прицелом! Ты у меня…
Фигура беспокойно зашевелилась и поднялась, выпрямившись в полный рост. Стрелок подумал еще: Боже мой, от него же почти ничего не осталось… что с ним случилось? — потому что человек в черном стал ниже на добрых два фута, а его волосы побелели.
Стрелок замер на месте, пораженный, недоумевающий. В голове у него гудело. Сердце бешено колотилось в груди. Я умираю — подумал он — прямо здесь…
Он набрал в легкие раскаленного добела воздуха и склонил голову, а когда, через мгновение, поднял глаза, то увидел не человека в черном, а мальчишку со светлыми выгоревшими волосами, который смотрел на него как будто безо всякого интереса. Стрелок тупо уставился на него и тряхнул головой, как бы отрицая реальность происходящего. Но отказ его верить глазам своим не затронул мальчишку. Он никуда не пропал. Он был здесь — в синих джинсах с заплаткою на колене и в простой коричневой рубашке из какого-то грубого материала.
Стрелок снова потряс головой и зашагал по направлению к конюшне, не выпуская из руки револьвер. Он до сих пор еще не собрался с мыслями. В голове все плыло. Там нарастала громадная боль — тупая, пульсирующая.
Внутри конюшни было темно, тихо и невыносимо жарко. Стрелок огляделся, вытаращив воспаленные глаза. Все опять поплыло. Обернувшись, как пьяный, он увидел мальчишку. Стоя в дверях, тот смотрел на него. Гигантский скальпель боли пронзил его голову, от виска до виска. Разрезал мозг его, как апельсин. Он засунул револьвер в кобуру, покачнулся, взмахнул руками, словно отгоняя призрачных фантомов, и упал лицом вниз.
Когда он очнулся, то обнаружил, что лежит на спине, а под головой у него — охапка мягкого сена, не имеющего никакого запаха. Мальчик не сумел передвинуть стрелка, но постарался устроить его поудобнее. Было прохладно. Он оглядел себя и увидел, что рубашка его потемнела от влаги. Облизав губы, почувствовал вкус воды. Моргнул. Огляделся.
Мальчик сидел тут же рядом, на корточках. Едва он увидел, что стрелок приоткрыл глаза, он наклонился и протянул ему консервную банку с неровными зазубренными краями — полную жестянку воды. Стрелок схватил ее трясущимися руками и позволил себе отпить. Чуть-чуть — самую малость. Когда вода прошла внутрь и улеглась у него в животе, он отпил еще немного. А то, что осталось, выплеснул себе в лицо, сдавленно отдуваясь. Красивые губы мальчишки изогнулись в серьезной улыбке:
— Поесть не хотите?
— Попозже, — сказал стрелок. Тошнотворная боль в голове, результат солнечного удара, еще до конца не прошла. Вода неуютно хлюпала в желудке, как будто не зная, куда ей теперь податься. — Ты кто?
— Меня зовут Джон Чемберс. Можете называть меня Джейк.
Стрелок сел, и тошнотворная боль обернулась немедленной неудержимой рвотой. Он согнулся пополам, борясь со своим взбунтовавшимся желудком. В коротенькой битве победителем вышел желудок.
— Там есть еще, — сказал Джейк и, забрав банку, направился в дальний конец конюшни. Остановился на полпути. Неуверенно улыбнулся стрелку. Тот кивнул ему, потом опустил голову, подперев подбородок руками. Мальчик был симпатичный, хорошо сложенный, лет, наверное, девяти. Вот только какая-то мрачная тень лежала у него на лице. Впрочем, теперь на всех лицах лежали тени.
Из сумрака в дальнем конце конюшни донесся какой-то глухой, непонятный шум. Стрелок настороженно вскинул голову, руки сами потянулись к револьверам. Странный шум длился примерно секунд пятнадцать, потом затих. Мальчик вернулся с жестянкой — теперь наполненной до краев.
Стрелок отпил еще немного, на этот раз пошло лучше. Боль в голове потихонечку отступала.
— Я не знал, что мне с вами делать, когда вы упали, — промолвил Джейк. — Мне вдруг показалось, что вы хотели меня застрелить.
— Я принял тебя за другого.
— За священника?
Стрелок насторожился.
— Какого священника?
Мальчик, нахмурившись, поглядел на него.
— Священник. Он останавливался во дворе. Я спрятался в доме. Он мне не понравился, и я не стал выходить. Он пришел ночью, а на следующий день ушел. Я бы спрятался и от вас, но я спал, когда вы подошли. — Взгляд мальчишки, направленный куда-то поверх головы стрелка, вдруг сделался мрачным. — Я не люблю людей. Им всем на меня насрать.
— А как он выглядел, этот священник?
Мальчик пожал плечами.
— Как и всякий священник. В такой черной штуке.
— Типа сутаны с капюшоном?
— Что такое сутана?
— Такой балахон.
Мальчик кивнул.
— Балахон с капюшоном.
Стрелок резко подался вперед, и что-то в лице у него заставило мальчика отшатнуться.
— И давно он тут был?
— Я… я…
— Я тебе ничего не сделаю, — терпеливо сказал стрелок.
— Я не знаю. Я не запоминаю время. Все дни так похожи.
Только теперь стрелку пришло в голову задаться вопросом, а как вообще он попал сюда, этот мальчик, как очутился он в этом заброшенном месте, окруженном — на многие лиги по всем направлениям — сухою пустыней, убивающей все живое. Впрочем, ему-то какое дело. По крайней мере — сейчас.
— Попробуем все-таки подсчитать. Давно?
— Нет. Недавно. Я сам здесь недавно.
Внутри у него снова вспыхнул огонь. Он схватил жестянку с водою и жадно отпил еще глоток. Его руки дрожали. Самую малость. В голове снова всплыли обрывки давешней колыбельной, но на этот раз перед мысленным взором его встало уже не мамино лицо, а лицо Элис со шрамом на лбу. Элис, которая была его женщиной в том, разоренном теперь городке под названием Талл.
— Как — недавно? Неделя? Две? Три?
Мальчик в смятении поглядел на него.
— Да.
— Что — да?
— Неделя. Или две. Я не вышел к нему. Он даже не пил воды. Я подумал, что он, может быть, призрак священника. Я испугался. Я боялся почти все время. — Лицо его вдруг задрожало, точно кристалл под напором предельной, разрушительной ноты, выходящей за грань звучания. — Он даже не стал разводить костер. Он просто сидел. Я даже не знаю, спал он или нет.
Так близко! Гораздо ближе, чем когда-либо прежде. Несмотря на предельную обезвоженность организма, руки стрелка стали влажными, скользкими.
— Тут есть немного сушеного мяса, — сказал ему мальчик.
— Хорошо, — кивнул стрелок. — Замечательно.
Мальчик поднялся, чтобы сходить за обещанным мясом. В коленках легонько хрустнуло. Держался он прямо. Ладная, стройненькая фигурка. Пустыня еще не успела его иссушить. Руки его были чуть-чуть худоваты, но кожа, хотя и загорелая дочерна, еще не засохла и не растрескалась. Он полон соков, — подумал стрелок и снова отпил из банки. Он полон соков. И он — не отсюда.
Джейк вернулся с вяленым мясом, разделанным на небольшие кусочки, и чем-то похожим на сожженную солнцем краюху хлеба. Мясо было довольно жестким, жилистым и явно пересоленным — губы стрелка в мелких трещинках и язвочках защипало от соли. Он ел и пил, пока окончательно не насытился. Мальчик почти не притронулся к пище.
Стрелок внимательно поглядел на него, и тот не отвел глаз.
— Откуда ты, Джейк? — наконец спросил он.
— Я не знаю, — нахмурился мальчик. — Не знаю. Я знал, когда только еще очутился здесь, но теперь оно все как-то смутно, как плохой сон, когда ты уже проснулся. Они постоянно мне снятся, плохие сны.
— Тебя кто-то привел сюда?
— Нет, — сказал мальчик. — Я просто здесь оказался.
— Какая-то ерунда получается, — буркнул стрелок.
Ему вдруг показалось, что мальчик сейчас заплачет.
— Я ничего не могу поделать. Я оказался здесь. А теперь вы уйдете, и я умру с голоду, потому что вы съели почти всю мою еду. Я не хотел оказаться здесь. Я никого не просил, чтобы мне здесь оказаться. Мне здесь не нравится. Здесь неприятно и страшно.
— Не надо так уж себя жалеть. Держи хвост пистолетом.
— Я не хотел сюда. Я никого не просил, — с некоторым даже вызовом повторил мальчик.
Стрелок съел еще кусок мяса. Прежде чем проглотить его, долго жевал, чтобы выдавить соль. Мальчик тоже участвует в этом, и стрелок был уверен, что тот говорит ему правду — он никого не просил. Он не хотел, чтобы так было. Плохо. Это очень плохо. Это он, стрелок… он так хотел. Однако он никогда не хотел, чтобы игра становилась настолько грязной. Он не хотел расстрелять из своих револьверов все безоружное население Талла. Не хотел убивать Элли, чье лицо было отмечено странным, как будто сияющим шрамом. Не хотел выбирать между этой своей одержимостью исполнить свой долг, между поиском и преступной безнравственностью. Человек в черном, отчаявшись, начал играть не на тех струнах, если только в данном конкретном случае играет именно он, человек в черном. Это нечестно: выпихивать на сцену совсем посторонних, невинных людей и заставлять их участвовать в этом спектакле, чужом для них и непонятном. Элли, подумал он, Элли, по крайней мере, жила, пусть — в иллюзорном, но все-таки в своем мире. А этот мальчик… этот проклятый мальчик…
— Расскажи все, что ты помнишь, — сказал он Джейку.
— Очень немногое. И теперь это, кажется, вообще не имеет смысла.
— Все равно расскажи. Может быть, я сумею найти в этом смысл.
— Было одно место… еще до того, как все это случилось. Такое просторное место, наверху: много комнат и дворик… он выходил на высокие здания и воду. А в воде была статуя.
— Статуя в воде?
— Да. Такая женщина в короне и с факелом.
— Ты что — выдумываешь?
— Наверное, — безнадежно ответил мальчик. — Там еще были такие штуки, чтобы ездить на них по улицам. Большие и маленькие. Желтые. Много желтых. Я шел в школу. Вдоль улиц еще проходили такие зацементированные дорожки. Большие такие окна, куда надо смотреть. И еще статуи, в настоящей одежде. Статуи продавали одежду. Я понимаю, что это звучит как бред, но они продавали одежду — статуи.
Стрелок покачал головой, пристально всматриваясь в лицо мальчика — пытаясь распознать ложь. Но мальчик, похоже, не лгал.
— Я шел в школу, — решительно повторил мальчишка. — У меня была с собой… — он прикрыл глаза и пошевелил губами, как будто нащупывая слова, — сумка… для книг… коричневая. И еще — завтрак. И на мне был… — он снова запнулся, мучительно подбирая слово, — …галстук.
— Что?
— Я не знаю. — Медленно, безотчетно пальцы мальчика сжались, схватив пустоту у горла. Неясный жест, ассоциирующийся у стрелка с повешением. — Не знаю. Все это исчезло. — Он отвел взгляд в сторону.
— Можно я усыплю тебя? — спросил вдруг стрелок.
— Я не хочу спать.
— Я могу усыпить тебя, чтобы ты вспомнил. Во сне.
С сомнением в голосе Джейк спросил:
— Ты это можешь? Как?
— А вот так.
Стрелок вынул из патронташа один патрон и начал вертеть его в пальцах. Движения его были проворны и ловки, плавные, точно льющееся масло. Патрон кувыркался легко, без усилий: от большого пальца к указательному, от указательного — к среднему, от среднего — к безымянному, от безымянного — к мизинцу. На мгновение исчез из виду, потом появился опять. На долю секунды завис неподвижно и двинулся обратно, плавно перетекая между пальцами стрелка. Сами пальцы передвигались, как рябь на расшитой бусинками занавеске, колышущейся под легеньким ветерком. Мальчик смотрел. Первоначальное его сомнение сменилось выражением искреннего восторга, потом — неподдельным восхищением, и наконец взгляд его стал пустым. Он отключился. Глаза закрылись. Патрон плясал в пальцах стрелка. Взад-вперед. Глаза Джейка вновь распахнулись; еще какое-то время он глядел, наблюдая за непрерывной, отточенной пляской патрона, потом глаза его снова закрылись. Стрелок продолжал свои гипнотические движения, но глаза Джейка больше не открывались. Дыхание его замедлилось, стало спокойным и ровным. Так и должно было быть? Да. Была в этом некая красота, какая-то логика — как кружевные узоры по краям ледяных торосов, холодных и твердых. Ему показалось, он слышит звон. Трубный глас. Не в первый раз уже ощутил он во рту вязкий, шероховатый вкус угнетенной подавленности. Патрон в его пальцах, которым он манипулировал с такою непостижимою грацией, вдруг показался ему отвратительным и устрашающим. Точно след какого-нибудь чудовища. Стрелок уронил патрон в ладонь и до боли сжал руку в кулак. В мире существует и такое: насилие. Насилие и убийство. И чудовищные деяния. И все — во имя добра, обагренного кровью людскою добра. Во имя мифа, во имя Грааля, во имя Башни. Да. Где-то она стоит, Башня, вспарывая небеса своей черной громадой, и в промытых жаром пустыни ушах стрелка раздался тихий сладостный перезвон.
— Где же ты? — спросил он.
Джейк Чемберс спускается вниз по лестнице с портфелем в руках. В портфеле — учебники. Природоведение, экономическая география. Тетрадь, карандаш, завтрак, который мамина кухарка, миссис Грета Шоу, приготовила для него в кухне, где все — из хрома и пластика, где непрестанно гудит вентилятор, выгоняющий неприятные запахи. В пакете для завтрака — арахисовое масло, сэндвич с повидлом, еще один, с колбасою, салатом и луком, четыре кекса «Орео». Его родители не то чтобы на дух его не выносят, но, похоже, давно уже не замечают родимого сына. Они сложили с себя всяческие полномочия и препоручили его заботам миссис Греты Шоу, нянек-мамок, репетитора — летом и Школы (Частной, Хорошей и, самое главное, Только Для Белых) — во все остальное время. Никто из этих людей даже и не претендует на то, чтобы быть чем-то большим, чем они есть: профессионалы, лучшие в своем деле. Ни разу никто не прижал его к теплой груди, как это всегда происходит в исторических романах, которые мама читает запоем и в которые тайком «зарывается» Джейк, выискивая «неприличные сцены». Истерические романы, как иногда называет их папа. Или еще — «неглиже-срывалки». А ты только болтать и способен, говорит его мать с бесконечным презрением, а Джейк это все слышит из-за закрытых дверей. Папа работает на Систему вещания, и Джейк при желании мог бы связаться с ним по горячей линии. Вероятно.
Джейк не знает еще, что от души ненавидит всех профессионалов, но это действительно так. Сколько он себя помнит, люди всегда приводили его в полное недоумение. Ему нравятся лестницы, и у себя в доме он никогда-никогда не ездит на лифте. Его мама, несмотря на свою худобу, достаточно аппетитна в тот самом плане, и частенько заваливается в постель со своими притыренными приятелями.
Вот он выходит на улицу. Джейк Чемберс выходит на улицу. Славный такой парнишка. Одет во все чистенькое. Знает, как надо себя вести. Симпатичный, восприимчивый, чуткий. У него нет друзей — только знакомые. Специально он никогда не задумывался об этом, но такое положение дел очень его задевает. Он не знает или же не понимает, что долгое его общение с профессионалами привело к тому, что он невольно перенял многие характерные их черты. Миссис Грета Шоу делает в высшей степени профессиональные сэндвичи. Она разрезает их на четыре части, а с хлеба срезает корку, так что когда Джейк ест свои бутерброды на переменке, выглядит он при этом так, будто присутствует где-нибудь на коктейле, а вместо книжки из школьной библиотеки в руке у него — бокал крепкой выпивки. Папа его зашибает большие деньги, потому что он мастер «завести зрителя», и его еженедельное шоу смотрится лучше, чем еженедельное шоу на конкурирующем канале вещания. В день папа выкуривает по четыре пачки. Он не кашляет, но у него тяжелая ухмылка — острая, как те ножи для бифштексов, что продаются в любом супермаркете.
Вдоль по улице. Мать дает ему денежку на такси, но, когда нет дождя, он всегда ходит пешком. Идет, размахивая портфелем. Маленький мальчик. Такой стопроцентный американец с голубыми глазами и блондинистыми волосами. Девчонки уже начинают его замечать (с одобрения своих мамаш), и сам он уже не сторонится их, как маленький, с упрямой мальчишескою заносчивостью. Он говорит с ними с этаким неосознанным профессионализмом, чем весьма их смущает. А школе ему нравится география, а после обеда — ходить в кегельбан. Его папа владеет пакетом акций какой-то компании по производству автоматического оборудования для кегельбанов, но там, куда ходит Джейк, стоит оборудование другой марки. Ему кажется, будто он никогда не задумывался об этом. На самом же деле — еще как задумывался.
Вдоль по улице. Мимо «Брендио», магазина готового платья, где в витрине стоят модели, одетые в меховые пальто, деловые костюмы на шести пуговицах в стиле эпохи Эдварда VII, а некоторые — вообще без всего. Эти модели — манекены — тоже безупречные профессионалы, а он ненавидит профессионализм во всех проявлениях. Он еще слишком юн для того, чтобы уметь ненавидеть себя, но начало этому положено: семя упало уже в горькую трещинку в его сердце.
Он подходит к углу и стоит на перекрестке с портфелем на боку. Транспорт с ревом несется по улице — ворчливые автобусы, такси, фольцвагены, грузовики. Он всего лишь мальчишка, но выше средних способностей, и краешком глаза успевает заметить он человека, который его убивает. Человек одет во все черное, и он не видит его лица, только развевающийся балахон и протянутые к нему руки. Он падает на проезжую часть, не выпуская из рук портфеля, в котором лежит его высоко профессиональный завтрак, приготовленный миссис Гретой Шоу. Сквозь поляризованное ветровое стекло он успевает еще разглядеть испуганное лицо бизнесмена в темно синей шляпе со стильным таким перышком за лентой. На той стороне дороги кричит какая-то пожилая дама. У нее черная шляпка с вуалью. Шляпа вовсе не стильная и не изящная. Вуаль — точно траурное покрывало. Джейк не чувствует ничего, лишь удивление и привычное безудержное замешательство — неужели вот так все и кончается? Он падает на проезжую часть и видит в двух дюймах от глаз трещину в ровном покрытии, заделанную свежим асфальтом. Портфель вылетает из рук. Он как раз призадумался, сильно ли он ободрал коленки, когда на него наезжает машина того бизнесмена в синей шляпе со стильным пером. Огромный синий кадиллак 76 года с шестнадцатидюймовыми шинами. Почти такого же цвета, как шляпа водителя. Он ломает Джейку спину, расплющивает живот. Под давлением изо рта у него течет кровь. Он поворачивает голову и видит включенные задние фары. Из-под заклиненных задних колес кадиллака валит дым. Машина проехалась и по портфелю, оставив на нем черный широкий след. Он поворачивает голову в другую сторону и видит громадный желтый форд, который визжит тормозами и останавливается в каких-нибудь нескольких дюймах от его тела. Какой-то черный парень, наверное, тот самый, кто продавал соленые крендели и лимонад с ручной тележки, бежит к нему. Кровь у Джейка течет отовсюду: из носа, из глаз и ушей, из прямой кишки. Его гениталии превратились в кашу. А он все думает, сильно ли он ободрал коленки. Теперь и водитель кадиллака бежит к нему, на ходу причитая. Откуда-то доносится голос. Ужасный, спокойный — голос рока:
— Я священник. Дайте пройти. Таинство покаяния…
Он видит черный балахон, и его одолевает внезапный ужас. Это он. Человек в черном. Он отворачивается от него — из последних сил. Где-то играет радио. Рок-группа «Кисс». Он видит, как его руки скребут по асфальту — белые, маленькие, аккуратные. Он никогда не грыз ногти.
Глядя на свои руки, Джейк умирает.
Хмурясь, стрелок сидел, погруженный в тяжелые думы. Он устал, все его тело болело, и мысли переваливались у него в голове с этакой раздражающей медлительностью. Рядом с ним, зажав руки между колен, спал удивительный мальчик, дыша по-прежнему спокойно и ровно. Он поведал свою историю почти безо всяких эмоций, хотя ближе к концу его голос дрожал — когда он дошел до «священника» и до «таинства покаяния». Он, разумеется, не говорил ничего о своей семье и о своем ощущении сбивающей с толку раздвоенности, но все равно кое-что просочилось в его рассказе — достаточно, чтобы стрелок сумел составить себе об этом некоторое представление. Тот факт, что такого города, который описывал мальчик, вообще не существовало в природе (или, если нечто подобное и существовало, то исключительно в доисторических мифах), был еще не самою выбивающей из равновесия частью рассказа, однако стрелок не на шутку встревожился. Вообще, весь рассказ производил тягостное впечатление. Тревожное. Стрелок боялся даже задумываться о том, что все это может значить.
— Джейк?
— У-гу?
— Ты хочешь помнить об этом, когда проснешься? Или хочешь забыть?
— Забыть, — быстро ответил мальчик. — Я был весь в крови.
— Хорошо. Сейчас ты заснешь, понятно? И будешь спать. Давай-ка — ложись.
Джейк послушно лег. Такой маленький, тихий и безобидный с виду. Однако стрелку почему-то не верилось в то, что он действительно безобидный. Он вызывал у стрелка какое-то неприятное ощущение. Было в нем что-то страшное. Что-то неумолимое — некий дух предопределения. Ему не нравилось это чувство, но ему нравился мальчик. Ему очень нравился мальчик.
— Джейк?
— Тсс. Я хочу спать.
— Да. А когда ты проснешься, ты забудешь про все, что ты мне рассказал.
— О'кей.
Еще какое-то время стрелок пристально изучал его, вспоминая свое детство. Обычно, вспоминая об этом, он испытывал странное ощущение, что все, что происходило тогда, происходило не с ним, а с кем-то другим — с человеком, который прошел сквозь некую осмотическую мембрану и изменился уже безвозвратно. Но теперь его детство вдруг подступило так близко. Мучительно близко. Здесь, в конюшне на промежуточной станции, было невыносимо жарко, и стрелок выпил еще воды. Потом поднялся и прошел вглубь строения. Остановился, заглянув в одно из стойл. Там в углу лежала охапка белой соломы и аккуратно свернутая попона, но лошадьми не пахло. В конюшне вообще ничем не пахло. Солнце выжгло все запахи и не оставило ничего. Воздух был совершенно стерилен.
В задней части конюшни стрелок обнаружил крошечную темную каморку с какой-то машиною из нержавеющей стали, похожей на маслобойку, в центре. Ее не тронули ни ржавчина, ни гниение. С левого ее боку торчала какая-то хромированная труба, протянувшаяся до решетки водостока в полу. Стрелок уже видел насосы, подобные этому, и в других засушливых местах, но ни разу не видел такого большого. Он даже представить себе не сумел, как глубоко нужно было бурить, чтобы добраться до грунтовых вод, затаившихся в вечной тьме под пустыней.
Почему они не забрали с собою насос, когда покидали станцию?
Может быть, из-за демонов.
Внезапно он вздрогнул. По спине прошла судорога. По коже — мурашки. Потом отпустило. Он подошел к переключателю и нажал кнопку ВКЛ. Механизм загудел. А примерно через полминуты струя чистой, прохладной воды вырвалась из трубы и пролилась в водосток, обратно в систему рециркуляции. Наверное, галлона три вылилось из трубы, прежде чем насос прекратил качать воду, щелкнув в последний раз. Эта штука была столь же чуждой этому месту и времени, как и чистая, истинная любовь, и тем не менее — твердой и непоколебимой, как Правосудие. Молчаливое напоминание о тех временах, когда мир еще не сдвинулся с места. Вероятно, машина работала на энергии ядерного реактора, поскольку электричества не наблюдалось на тысячи миль отсюда, а сухие батареи уже давно бы разрядились. Это стрелку не понравилось.
Он вернулся обратно и сел рядом с мальчиком, который лежал, подложив одну руку под голову. Симпатичный такой мальчуган. Стрелок выпил еще воды и скрестил ноги на индейский манер. Мальчик, как и тот поселенец у самого края пустыни, у которого был еще ворон (Золтан, внезапно вспомнил стрелок — ворона звали Золтан), тоже утратил всякое ощущение времени, но человек в черном, вне всяких сомнений, был уже близко. Уже не в первый раз стрелок задумался о том, а не подстроил ли человек в черном очередную ловушку. Быть может, стрелок играет теперь ему на руку. Он попытался представить себе, как оно будет выглядеть — их столкновение, но не сумел.
Ему было жарко, но в остальном он себя чувствовал вполне сносно. В голове снова всплыл давешний детский стишок, но на этот раз он подумал уже не о маме. Он подумал о Корте — о Корте с лицом, измереженном[?] шрамами от пуль, камней и всевозможных тупых предметов. Шрамы — отметины войны. Интересно, подумал он вдруг, а была ли у Корта любовь. Большая, под стать этим монументальным шрамам. Вряд ли. Он подумал об Эйлин. И еще — о Мартене, об этом волшебнике-недоучке.
Стрелок был не из тех людей, которые любят копаться в прошлом; если бы не умение смутно предвосхищать будущее и не то обстоятельство, что он относился к людям эмоционального склада характера, его бы, наверное, принимали за существо, лишенное всяческого воображения, попросту говоря — за этакого дубаря. Вот почему теперешние размышления стрелка несказанно его самого удивили. Каждое новое имя, всплывавшее в памяти, вызывало другое: Катберт, Пол, старина Джонас и Сьюзан, прелестная девушка у окна.
Тапер из Талла (тоже — мертвый; они все мертвы в Талле, все — сраженные им, стрелком) обожал старые песни, и стрелок замурлыкал фальшиво себе под нос:
Он рассмеялся, сам себе поражаясь. Я — последний из этого мира, зеленого мира теплых оттенков. Его вдруг охватила тоска по былому. Тоска, но не жалость к себе. Мир безжалостно сдвинулся с места, но его ноги сильны по-прежнему, и человек в черном уже близко. Стрелок задремал.
Когда он проснулся, уже почти стемнело, а мальчик исчез.
Стрелок поднялся — в суставах явственно хрустнуло — и подошел к двери конюшни. В темноте, на крыльце постоялого двора, мерцал огонек. Он направился прямо туда. Тень его, длинная, черная, растянулась в коричневатом свечении заходящего солнца.
Джейк сидел возле зажженной керосиновой лампы.
— Там в вазочке было масло, — сказал он, — но я побоялся зажигать огонь в доме. Все такое сухое…
— Ты все сделал правильно. — Стрелок уселся, не обращая внимания на многолетнюю пыль, что взвилась у него из-под задницы. Отсветы пламени из лампы окрасили лицо паренька в нежные полутона. Стрелок достал свой кисет и свернул себе папиросу.
— Нам надо поговорить, — сказал он.
Джейк кивнул.
— Ты, наверное, уже догадался, что я преследую того человека, которого ты здесь видел.
— Собираетесь кокнуть его?
— Я не знаю. Мне нужно заставить его кое-что мне рассказать. Может быть, даже заставить его отвести меня в одно место.
— Куда?
— К башне, — ответил стрелок. Он прикурил, поднеся папиросу к носику лампы, и глубоко затянулся. Легкий ночной ветерок отнес дым прочь. Джейк смотрел на него, пока дым не растаял в воздухе. На лице его не отражалось ни страха, ни любопытства. И никакого, естественно, энтузиазма.
— Стало быть, завтра я ухожу, — продолжал стрелок. — Тебе придется пойти со мной. Это мясо еще осталось?
— Совсем чуть-чуть.
— А кукуруза?
— Немножко.
Стрелок кивнул.
— Здесь есть какой-нибудь погреб?
— Да. — Джейк поглядел на него. Зрачки его глаз вдруг расширились, производя впечатление странной хрупкости. — Нужно только потянуть за кольцо в полу, но я не спускался вниз. Я боялся, что лестница может сломаться и я не сумею оттуда выбраться. И там плохо пахнет. Это — единственное здесь место, где вообще как-то пахнет.
— Мы встанем пораньше и посмотрим там, нет ли чего, что могло бы нам пригодиться. Потом пойдем потихоньку.
— Хорошо. — Помолчав, мальчик добавил: — Хорошо, что я не убил вас, пока вы спали. Тут у меня есть вилы, и у меня была мысль… Но я не стал этого делать, и теперь мне больше не нужно бояться заснуть.
— А чего ты боялся?
Мальчик угрюмо взглянул на него.
— Привидений. И что он вернется.
— Человек в черном, — Стрелок не спрашивал — утверждал.
— Да. Он плохой?
— Это как посмотреть, — рассеянно отозвался стрелок. Он поднялся и отбросил окурок на твердый сланец. — Я пошел спать.
Мальчик застенчиво поднял глаза.
— А можно я лягу с вами в конюшне?
— Конечно.
Стрелок встал на ступеньках, глядя на небо. Мальчик подошел и встал рядом. Вон — Полярная звезда, а вон — Марс. Стрелку почудилось даже, что стоит только закрыть глаза, и он различит квакание первых весенних лягушек, запах зелени и почти летний запах только что подстриженного газона, услышит, быть может, ленивое щелкание мечей, доносящееся из Восточного Крыла в час, когда сумерки перетекают во тьму и благородные дамы, одетые только в сорочки, выходят в парк поиграть в крикет. Он едва ли не воочию увидел Эйлин — как она нырнула в просвет в живой изгороди…
Это совсем на него не похоже — так много думать о прошлом.
Он обернулся и поднял лампу.
— Пойдем спать, — сказал он.
Они вместе прошли через двор и вступили в конюшню.
Следующим утром он обследовал погреб.
Джейк был прав: пахло там отвратительно. Какой-то влажный, гнилостный запах. Как на болоте. После антисептической атмосферы пустыни и заброшенной конюшни, где не пахло вообще ничем, стрелку стало нехорошо. Голова закружилась. Его подташнивало. В подвале воняло извечною гнилью: перегнившей капустой, турнепсом и картошкой, отрастившей длиннющие невидящие глазки. Однако лестница с виду казалась относительно прочной. Стрелок спустился.
Пол в погребе был земляной. Стрелок выпрямился в полный рост, едва не задев головой потолочную балку. Здесь, внизу, все еще жили пауки — до жути громадные пауки с серыми в крапинку телами. Многие из них подверглись мутации. У одних были глазки на стебельках, у других — по шестнадцать, не меньше, лап.
Стрелок огляделся, дождавшись, пока глаза не привыкнут к темноте.
— С вами там все в порядке? — нервно окликнул его Джейк.
— Да. — Он сосредоточил внимание на дальнем углу. — Тут какие-то банки консервные. Подожди.
Пригнувшись, он осторожно двинулся в тот угол. Там стоял ветхий ящик с отодранной стенкой. Консервы, как выяснилось, овощные — фасоль зеленая, бобы желтые… и три банки тушенки.
Он сгреб их в охапку, сколько смог унести, и вернулся обратно к лестнице. Поднявшись до середины, протянул банки Джейку, который встал на колени, чтобы было сподручнее их забрать. Стрелок отправился за остальными.
А когда пошел в третий раз, он услышал какой-то стон. Откуда-то снизу, из-под фундамента.
Он обернулся, вгляделся во тьму и вдруг ощутил, как его окатило волной какого-то смутного ужаса. Почувствовал слабость и отвращение одновременно. Как секс в воде — одно тонет в другом.
Фундамент был сложен из блоков песчаника, которые, должно быть, лежали ровно, когда эту станцию только построили. Теперь блоки эти располагались шатким зигзагом, этакими перекошенными углами. И поэтому стены казались покрытыми иероглифами — странными и бессвязными. И на месте соединения двух из этих невразумительных трещин, текла тонкая струйка песка, как будто что-то пыталось прорваться с той стороны. Со слюнявой, мучительною настойчивостью.
Стон взвился пронзительной нотой, на мгновение затих, потом повторился и больше не умолкал. Он становился все громче и громче, пока весь подвал не наполнился звуком — отвлеченным провозглашением немыслимой боли и мучительного усилия.
— Выходите! — закричал Джейк. — Боже мой, мистер, выходите оттуда!
— Уходи, — спокойно велел стрелок.
— Выходите! — снова выкрикнул Джейк.
На этот раз стрелок не ответил. Правой рукою он расстегнул кобуру.
В стене уже образовалась дыра размером с монету. Сквозь завесу подступившего страха, стрелок различил звук удаляющихся шагов. Это убегал мальчик. Джейк. Потом струйка песка иссякла. Стоны вдруг прекратились, однако остался звук ровного, хотя и тяжелого дыхания.
— Кто ты? — спросил стрелок.
Никакого ответа.
И тогда Роланд вновь вопросил — на Высоком Слоге, и голос его был исполнен, как встарь, громом уверенной властности:
— Кто ты, демон? Говори, если тебе есть что сказать. У меня мало времени. Мои руки теряют терпение.
— Не торопись, — раздался протяжный, скомканный голос из стены. Стрелок ощутил, как сгущается этот кошмарный ужас, становясь почти осязаемым, плотным. Это был голос Элис, женщины, с которой они были вместе в Талле. Но она умерла. Он сам убил ее. Он своими глазами видел, как она повалилась на землю с дыркой от пули как раз между глаз. Мир точно ухнул куда-то вниз. Все поплыло у него перед глазами.
— Не торопись, стрелок, иначе рискуешь ты в спешке пройти мимо тех, кого предстоит тебе отобрать. Пока с тобой идет мальчик, человек в черном держит душу твою у себя в кармане.
— Что ты хочешь сказать? Объяснись!
Но дыхание замерло.
Он постоял еще пару секунд, не в силах сдвинуться с места, а потом один из этих громадных серых пауков упал стрелку на руку и быстро взобрался ему на плечо. Невольно вскрикнув, стрелок смахнул паука и заставил себя подойти к стене. Ему не хотелось этого делать, но обычай был нерушим. Обычай не допускал снисхождения. Мертвые, они ко всему глухи, как говорится в старой поговорке. Только трупам разрешено говорить. Он подошел к дыре, образовавшейся в стене, и ударил по ней кулаком. Песчаник по краям легко раскрошился, и, даже не напрягая мускулов, стрелок просунул руку дальше в стену.
И прикоснулся к чему-то твердому, в каких-то буграх и шишках. Он вытащил непонятный предмет наружу. Оказалось, что это — челюстная кость, подгнившая в месте соединения верхней и нижней частей. Неровные зубы торчали в разные стороны.
— Ладно, — произнес он негромко, небрежно засунул челюсть в задний карман и вернулся обратно к лестнице, подхватив неуклюже оставшиеся консервные банки. Люк он оставил открытым. Солнце проникнет туда и убьет пауков.
Джейк дожидался его посреди двора, съежившись на потрескавшемся, раскрошенном сланце. Он вскрикнул, как только увидел стрелка, отступил на пару шагов, а потом бросился к нему со слезами на глазах:
— Я думал, оно вас поймало, что оно вас поймало, я думал…
— Ничего у него не вышло. — Стрелок крепко прижал к себе мальчика, ощутив на груди своей жар от его пылающего лица; горячие сухие руки, обнимающие его. Уже потом, вспоминая об этом, он понял, что именно в тот момент полюбил мальчугана — само собой, так и было задумано: с самого начала это входило в планы человека в черном.
— Это был демон? — Голосок звучал глухо.
— Да. Говорящий демон. Нам больше не нужно туда возвращаться. Пойдем.
Они вернулись в конюшню. Стрелок скатал попону, под которой спал, умяв ее кое-как. Она была жаркая и колючая, но ничего больше не было. Покончив с попоной, он наполнил свои бурдюки из насоса.
— Один бурдюк понесешь ты, — сказал стрелок Джейку. — На плечах — как факир носит змею. Понял?
— Да. — Мальчик взглянул на него с этаким благоговейным трепетом и взвалил на плечи бурдюк.
— Не очень тяжело?
— Нет. Нормально.
— Лучше скажи мне правду. Сейчас. Я не смогу переть тебя на себе, если ты схватишь солнечный удар.
— Я не схвачу. Все будет о'кей.
Стрелок кивнул.
— Мы пойдем к тем горам, да?
— Да.
Они отправились в путь под палящими лучами солнца. Джейк — голова его едва доставала стрелку до локтя — шел справа и чуть впереди. Завязанные сыромятными ремешками концы бурдюка свисали почти что до самых голеней. Стрелок нес еще два бурдюка, закинутых крест-накрест за плечи, и запасы провизии — под мышкой, прижимая их к боку локтем.
Они прошли через задние ворота станции и снова вышли на заброшенный тракт с истертыми выбоинами и колеями. Они прошагали минут пятнадцать, потом Джейк обернулся и помахал рукой двум строениям, оставшимся позади. Они, казалось, жмутся поближе друг к другу в беспредельном пространстве пустыни.
— Прощайте! — выкрикнул Джейк. — Прощайте!
Они пошли дальше. Мертвый песок, покрывавший когда-то проезжий тракт, протестующе поскрипывал под ногами. А когда стрелок оглянулся, станция уже скрылась из виду. Снова кругом была только пустыня. Только пустыня.
Три дня миновало с тех пор, как они вышли со станции. Горы стали как будто ближе, но впечатление это было обманчивым. Глаза путников различали уже, как пустыня впереди поднимается к каменистым предгорьям. Первые склоны. Голый камень, прорвавшийся сквозь кожу земли в угрюмом, разрушительном триумфе. Чуть повыше ландшафт снова выравнивался, и в первый раз за многие месяцы, если не годы, стрелок увидел зелень — настоящую, живую зелень. Трава, карликовые ели, может быть, даже ивы. Их питали ручьи, текучие из ледников на вершинах. Дальше опять начинались голые скалы, вздымающиеся в исполинском, громоздящемся великолепии до слепящего сияния снежных шапок. Слева хребет разрезало глубокое ущелье. За ним протянулся еще один кряж — поменьше: повыветренные утесы из песчаника, плоские холмы и крутые курганы. Над этой дальней грядою дрожала, мешая обзору, серая мембрана дождя. Вечером, до того как заснуть, Джейк еще пару минут посидел, завороженно глядя на сияющую пикировку далеких молний, белых и красных, сотрясающих прозрачность ночного воздуха.
Мальчик держался прекрасно. Он был вынослив, но самое главное — он умел бороться с усталостью посредством спокойного, даже как будто профессионального упорства воли, а стрелок всегда высоко ценил это качество в людях. Он говорил немного и не задавал никаких вопросов. Не спросил даже про челюсть, которую стрелок непрестанно вертел в руках во время вечернего перекура. У него сложилось впечатление, что его дружеское отношение льстит мальчугану. Может быть, даже приводит мальца в восторг. И это его беспокоило. Мальчик не просто так появился у него на пути. Это было подстроено — Пока с тобой идет мальчик, человек в черном держит душу твою у себя в кармане — и даже тот факт, что присутствие Джейка не замедляет его продвижения, служил только поводом для раздумий о перспективах еще более мрачных.
Они проходили не раз мимо симметричных кострищ, оставленных человеком в черном, и стрелку каждый раз казалось, что теперь эти кострища свежее. А на третью ночь он был уверен, что видит вдали слабое мерцание костра — в темноте, где-то на первых отрогах предгорья.
На четвертый день, примерно в два часа пополудни, Джейк споткнулся и чуть не упал.
— Ну-ка, давай-ка присядь, — велел стрелок.
— Нет, со мной все в порядке.
— Садись, я сказал.
Мальчик послушно сел. Стрелок примостился на корточках рядом — так, чтобы тень его падала на парнишку.
— Пей.
— Я не хотел пить, пока…
— Пей.
Мальчик отпил три глотка. Стрелок намочил уголок попоны, которая теперь стала намного легче, и обтер влажной тканью запястья и лоб мальчишки, горячие и сухие как при начинающейся лихорадке.
— Теперь каждый день в это время мы будем с тобой отдыхать по пятнадцать минут. Хочешь вздремнуть?
— Нет.
Мальчик пристыженно поглядел на стрелка. Тот смотрел на него мягко и ласково. Как бы невзначай стрелок вытащил из патронташа один патрон и начал вертеть его в пальцах. Мальчик, как зачарованный, уставился на патрон.
— Круто, — сказал он.
Стрелок кивнул.
— А то. — Он помолчал. — Когда я был таким же, как ты, мальчишкой, я жил в городе, окруженном стеной. Я тебе говорил?
Мальчик сонно покачал головой.
— Ну так вот. Там был один человек. Очень плохой человек…
— Священник?
— Нет, — отозвался стрелок, — хотя теперь мне уже кажется, что они состояли в каком-то родстве. Может быть, даже они были братьями. Единокровными. Мартен был чародеем… как Мерлин. Там, откуда ты, знают о Мерлине?
— Мерлин, король Артур и рыцари круглого стола, — сонно проговорил Джейк.
Стрелок почувствовал вдруг, как по телу его прошла какая-то неприятная дрожь.
— Да, — сказал он. — Я был совсем еще маленьким…
Но мальчик уже уснул сидя, аккуратно сложив руки на коленях.
— Когда я щелкну пальцами, ты проснешься. И будешь бодрым и отдохнувшим. Ты понял?
— Да.
— Тогда ложись.
Стрелок достал свой кисет и свернул себе папиросу. Что-то он упустил. Он попытался понять, чего именно не хватает, и после усердных раздумий наконец обнаружил: не было этого сводящего с ума ощущения спешки, неприятного чувства, что в любое мгновение он может сбиться со следа, что тот, кого он так долго преследовал, скроется навсегда и в руках у стрелка останется только оборванная нить. Теперь ощущение это исчезло, и постепенно стрелок преисполнился непоколебимой уверенности, что человек в черном хочет, чтобы его настигли.
Что будет дальше?
Вопрос этот был слишком невнятным для того, чтобы родить какую-то заинтересованность. Вот Катберта он бы точно заинтересовал, причем живо заинтересовал, но Катберта больше нет, и теперь стрелку только и остается, что идти вперед — той дорогой, которую он знал.
Он курил и смотрел на парнишку, и мысли его вновь и вновь возвращались к Катберту, который всегда смеялся, — он и умер смеясь — и к Корту, который вообще никогда не смеялся, и к Мартену, который изредка улыбался — тонкой и молчаливой улыбкой, излучавшей какой-то тревожный свет… точно налитый кровью глаз, вкрадчиво раскрывающийся во тьме. И еще вспоминал он про сокола. Сокола звали Давид, как того юношу с пращой из старинной легенды. Давид — стрелок в том ни капельки не сомневался — не знал ничего, кроме потребности убивать, рвать и терзать, и еще — наводить ужас. Как и сам стрелок. Давид был вовсе не дилетантом; он был из тех, кого на площадке ставят всегда центровым.
Возможно, в конечном счете, сокол Давид был ближе к Мартену, чем к кому бы то ни было… и, возможно, его мать, Габриэль, знала об этом.
Что-то словно бы всколыхнулось болезненно в животе у стрелка, поднялось к самому сердцу, но на лице у него не дрогнул ни единый мускул. И пока он смотрел, как дымок папиросы растворяется в жарком воздухе пустыни, его мысли вернулись в прошлое.
Глава 2
Белое, безупречно белое небо, и в воздухе — запах дождя. Сильный и свежий запах от разросшейся живой изгороди и распустившейся зелени. Весна была в самом разгаре.
Давид сидел на руке у Катберта, — сокол, маленькое орудие уничтожения с ясными золотыми глазами, глядящими в пустоту. Сыромятная привязь, прикрепленная к путам на ногах у птицы, болталась небрежной петлей, переброшенной через руку Катберта.
Корт стоял в стороне от ребят — молчаливая фигура в залатанных кожаных штанах и зеленой хлопчатобумажной рубахе, высоко подпоясанной его старым широким пехотинским ремнем. Зеленое полотно рубахи сливалось по цвету с листвой живой изгороди и вздыбленным дерном лужайки на Заднем Дворе, где дамы еще пока не приступили к игре в крокет.
— Приготовься, — шепнул Роланд Катберту.
— Вы готовы, — самоуверенно проговорил Катберт. — Правда, Дэви?
Они говорили друг с другом на низком наречии — на языке судомоек и мелкопоместных дворянчиков; день, когда им будет позволено изъясняться в присутствии посторонних на своем собственном языке, наступит еще не скоро.
— Подходящий сегодня денек, замечательный просто. Чуешь: пахнет дождем? Это…
Корт рывком поднял плетеную клетку, которую держал в руках. Боковая ее стенка открылась. Из клетки выпорхнул голубь и на быстрых трепещущих крыльях взвился ввысь, устремившись к небу. Катберт потянул привязь, но при этом немного замешкался: сокол уже снялся с места, и взлет его вышел слегка неуклюжим. Быстрый взмах крыльями — и сокол выправился. Быстро, как пуля, рванулся он вверх, набирая высоту. И вот он уже выше голубя.
Корт небрежной походкой подошел к тому месту, где стояли ребята, и как бы невзначай заехал Катберту в ухо своим громадным узловатым кулачищем. Мальчик упал без единого звука, хотя губы его болезненно скривились, обнажив зубы. Из уха его медленно вытекла струйка крови и пролилась на роскошную зелень травы.
— Ты зазевался, — пояснил Корт.
Катберт начал уже подниматься:
— Простите, Корт, меня. Я просто…
Корт опять заехал ему кулаком, и Катберт снова упал. На этот раз кровь потекла сильнее.
— Изъясняйся высоким слогом, — мягко вымолвил Корт. Голос его был спокоен и невыразителен, с легкою хрипотцой, свойственной людям, неравнодушным к хорошей выпивке. — Если уж ты собираешься каяться и извиняться за свой проступок, тогда кайся на языке цивилизации, за которую отдали жизни такие люди, с какими тебе никогда не сравниться, червяк.
Катберт поднялся снова. В глазах у парнишки стояли слезы, но губы его не дрожали — они были сжаты в тонкую линию неизбывной ненависти.
— Я глубоко огорчен, — вымолвил Катберт, изо всех сил пытаясь сохранить самообладание. У него даже дыхание перехватило. — Я забыл лицо своего отца, револьверы которого я надеюсь когда-нибудь заслужить.
— Так-то лучше, салага, — заметил Корт. — Подумай о том, что ты сделал не так, и закрепи размышления посредством короткого голодания. Сегодня не ужинать. Завтра не завтракать.
— Смотрите! — вдруг выкрикнул Роланд, указывая наверх.
Сокол, поднявшийся уже высоко над голубем, на мгновение завис, расправив короткие сильные крылья. Он как будто скользил в неподвижном и белом весеннем воздухе. А потом сложил крылья и упал камнем вниз. Два тела слились, и на мгновение Роланду показалось, что он видит в воздухе кровь… но могло быть и так, что он все это вообразил. Сокол издал короткий победный клич. Голубь упал, трепыхаясь, на землю, и Роланд бросился к добыче, оставив Корта и только что наказанного Катберта позади.
Сокол спустился на землю рядом со своей жертвой и, довольный, вонзил острый клюв в ее мягкую белую грудку. Несколько перышек взметнулись в воздух и медленно опустились в траву.
— Давид! — позвал мальчик и бросил соколу кусочек крольчатины из охотничьего кошеля. Сокол поймал его на лету. Проглотил, запрокинув голову. Роланд попытался приладить привязь к путам на ногах у птицы.
Сокол встрепенулся, вывернулся, едва ли не рассеянно, и оцарапал руку Роланда, оставив длинный глубокий порез. И тут же вернулся к своей добыче.
Хмыкнув, Роланд снова завел петлю, на этот раз зажав острый клюв сокола кожаною рукавицей. Он дал Давиду еще кусочек мяса, потом накрыл ему голову клобучком. Сокол послушно взобрался ему на руку.
Парнишка гордо расправил плечи.
— А это что? — Корт указал на кровоточащую царапину на руке у Роланда. Мальчик уже приготовился принять удар. Плотно сжал зубы, чтобы невольно не вскрикнуть. Однако удара почему-то не последовало.
— Он меня клюнул, — сказал Роланд.
— Не надо было его доканывать, — пробурчал Корт. — Сокол тебя не боится, парень. И бояться не будет. Сокол — он божий стрелок.
Роланд лишь недоуменно покосился на Корта. Мальчик никогда не отличался богатым воображением, и если у Корта и было намерение вывести из этого странного заявления некую мораль, Роланд ее не уловил. Он был достаточно прагматичным ребенком и решил, что это просто очередная из самых дурацких сентенций, которые выдает время от времени Корт.
Подошел Катберт и показал Корту язык, пользуясь тем, что учитель стоял к нему спиной. Роланд не улыбнулся, но легонько кивнул ему.
— А теперь марш домой. — Корт забрал у Роланда сокола, потом ткнул пальцем Катберту в грудь. — А ты, червяк, не забудь поразмыслить как следует над своим отвратительным поведением. И про то, что поститься тебе, тоже, смотри, не забудь ненароком. Сегодня вечером и завтра утром.
— Да, — ответил Катберт чопорно и официально. — Спасибо, наставник. Этот день был весьма для меня поучительным.
— Весьма поучительным, — подтвердил Корт. — Вот только язык у тебя имеет пагубную привычку вываливаться изо рта, как только учитель к тебе повернется спиной. Может быть, все же когда-нибудь придет этот день, когда вы оба научитесь знать свое место.
Он снова впечатал Катберту кулаком, на этот раз — между глаз. И так сильно, что даже Роланд услышал глухой удар, как бывает, когда поваренок на кухне вбивает затычку в бочонок с пивом. Катберт навзничь упал на лужайку. Глаза его затуманились поначалу, но очень скоро прояснились и впились, полыхая, в Корта. Ненависть явственно проступила в зрачках — словно два острых жала, ярких, как капельки голубиной крови.
Катберт кивнул. Его губы раскрылись в пугающей усмешке, которую Роланд ни разу не видел прежде.
— Что ж, ты еще не безнадежен, — проговорил Корт. — Когда решишь, что уже время, что ты уже можешь, придешь за мной, червяк.
— Как вы узнали? — выдавил Катберт сквозь зубы.
Корт повернулся к Роланду так быстро, что тот едва не отпрыгнул в испуге. И хорошо, что не отпрыгнул, а то лежать бы ему рядом с другом на пышной траве, орошая свежую зелень своею кровью.
— Я увидел твое отражение в глазах этого сопляка, — пояснил Корт. — Запомни, Катберт. Это последний урок на сегодня.
Катберт снова кивнул. На губах у него застыла все та же пугающая ухмылка.
— Я глубоко огорчен, — сказал он. — Я забыл лицо…
— Заткни фонтан, — оборвал его Корт, вдруг заскучав. — Теперь идите. — Он повернулся к Роланду. — Вы оба. Если ваши тупые рожи еще хотя бы минуту будут маячить у меня перед глазами, меня, наверное, стошнит прямо здесь.
— Пойдем, — сказал Роланд.
Катберт тряхнул головой, чтобы в ней прояснилось, и поднялся на ноги. Корт уже спускался по склону холма — вышагивал своей криволапой походочкой. От него так и веяло некоей первобытною силой. Среди седеющей шевелюры как-то косенько выделялась выбритая макушка.
— Убью гада, — выдавил Катберт, по-прежнему усмехаясь. На лбу у него прямо-таки на глазах наливалась здоровенная шишка, багровая и какая-то узловатая. Размером с гусиное яйцо.
— Нет. Тебе его не замочить. И мне тоже, — сказал Роланд, вдруг расплывшись в улыбке. — Можешь поужинать вместе со мной. В западной кухне. Повар нам что-нибудь даст пожевать.
— Он скажет Корту.
— Они с Кортом не слишком-то ладят, — Роланд пожал плечами. — А если и скажет, то что?
Катберт ухмыльнулся в ответ:
— И то верно. Мне всегда, знаешь, было интересно: как выглядит мир, когда тебе свернут шею, чтоб голова была носом назад и подбородком кверху. Есть шанс проверить.
Вместе они зашагали по зеленой лужайке, и тени их протянулись в белом свете погожего весеннего дня.
Повара из западной кухни звали Хакс. Это был крупный мужчина в белом заляпанном соусом поварском наряде, с черным, как нефть-сырец, лицом. Предки его были на четверть из черной расы, на четверть — из желтой, на четверть — с Южных Островов, ныне почти забытых на континенте (ибо мир сдвинулся с места), и на четверть — Бог знает вообще откуда. Он деловито сновал по всем трем помещениям западной кухни, где стоял дым и чад, и потолки были высокими-превысокими. Носился, как трактор на первой передаче, в своих громадных шлепанцах, какие носили халифы из сказок. Хакс относился к той редкой породе взрослых, которые запросто могут общаться с детьми и которые любят детей без исключения всех, безо всякого предубеждения — любят не этак приторно-сладенько, но строго и даже как будто по-деловому, причем строгость эта не исключает изредка и душевных объятий, точно так же, как заключение какой-нибудь крупной сделки не исключает, а то и требует рукопожатия. Он любил даже мальчишек, которые начали Обучение, хотя они отличались заметно от всех остальных ребят — не всегда демонстративно и даже опасно, как это бывает у взрослых: просто такие же дети, обычные, разве что чуточку тронутые безумием. И Катберт — не первый из учеников Корта, кого Хакс подкармливал тайком у себя на кухне. В данный момент он стоял, руки в боки, перед своею громадной урчащей электрической жаровней. Во всем имении таких осталось всего шесть штук. Кухня — его, Хакса, владение, частная вотчина, и он стоял тут как полновластный хозяин, и наблюдал, как двое ребят уплетают за обе щеки ломтики мяса с подливкой, которые он приготовил самолично сегодня на ужин. По всем трем помещениям кухни сновали кухарки и поварята, и просто рабочие на подхвате — в чаду и влажном пару, между кипящих кастрюль, где скворчало мясо, между шипящих камфорок, груд овощей и картошки. В тускло освещенной буфетной водила мокрою шваброй по полу толстая прачка с одутловатым несчастным лицом и волосами, подвязанными какою-то ветхой тряпицей.
Один из ребят с судомойни подбежал к Хаксу, ведя за собою солдата дворцовой стражи.
— Вот он хотел с вами потолковать.
— Хорошо. — Хакс кивнул стражнику, и тот кивнул в ответ. — Вы, ребята, — повернулся он к Роланду и Катберту, — идите к Мэгги. Она вам даст пирога. А потом — пошли вон!
Они послушно кивнули и пошли к Мэгги. Она дала каждому по большому куску пирога на обеденных тарелках… но как-то с опаской, точно кость — двум одичавшим псам, которые запросто могут ее укусить.
— Давай поедим на ступеньках, — предложил Катберт.
— Давай.
Они устроились с той стороны запотевшей каменной колоннады, так чтобы их было не видно с кухни, и набросились на пирог, ломая его прямо руками. А через пару секунд чьи-то тени упали на дальний изгиб стены, подступавшей к широкому лестничному пролету. Роланд схватил Катберта за руку.
— Пойдем-ка отсюда. Кто-то идет.
Катберт поднял голову. На его испачканном ягодным соком лице отразилось искреннее изумление.
Тени, однако, остановились. Только тени — людей по-прежнему не было видно. Хакс и тот самый солдат из дворцовой стражи. Ребята остались сидеть на месте. Если б они сейчас зашевелились, их бы наверняка услышали.
— …наш уважаемый человек, — закончил свою фразу стражник.
— В Фарсоне?
— Через две недели, — ответил стражник. — Может быть, через три. Придется тебе пойти с нами. Повар на грузовом складе… — Тут с кухни донесся какой-то особенно громкий треск, сопровождаемый грохотом котелков и кастрюль. Шквал проклятий обрушился на голову незадачливого поваренка, уронившего кастрюлю, которая сбила с печи все остальные. Ребята услышали лишь окончание: — …отравленное мясо.
— Рискованно.
— Не спрашивай у уважаемого человека, чем он может тебе услужить… — начал стражник.
— …спроси лучше, чем можешь ты услужить ему, — вздохнул Хакс. — Да уж, солдат, и не спрашивай.
— Ты знаешь, о чем я, — спокойно вымолвил стражник.
— Да. И я знаю, чем я обязан ему. Не надо читать мне лекций. Я точно так же, как ты, уважаю его и люблю.
— Вот и славно. Мясо будет отмаркировано как продукт краткосрочного хранения для твоих морозильных камер. И тебе надо будет поторопиться. Ну… ты понимаешь.
— Там, в Фарсоне, есть дети? — спросил повар с искренней грустью в голове. Это был даже и не вопрос.
— Везде есть дети, — мягко ответил стражник. — Именно о детях нам… и ему… и предстоит позаботиться.
— Отравленное мясо. Нетрадиционный способ позаботиться о детишках. — Хакс тяжело, со свистом, выдохнул. — Они что, будут корчиться, и хвататься за животики, и звать маму? Да, наверное, так и будет.
— Они просто уснут, — сказал стражник, но без особой уверенности.
— Конечно. — Хакс рассмеялся.
— Ты сам это сказал. «Солдат, не спрашивай». Тебе же не нравится, что детьми управляют ружья, когда они могли бы пребывать под десницей того, чей властью лев возлежит рядом с агнцем. Ведь не нравится?
В ответ Хакс промолчал.
— Через двадцать минут мне заступать в караул, — голос стражника вновь стал спокойным. — Выдай-ка мне покуда баранью лопатку. Пожалуй, схожу ущипну кого-нибудь из твоих кухонных девок. Пусть себе похихикает. Да и пойду потихоньку на пост…
— От моего барашка у тебя колик в желудке не будет, Робсон.
— А ты не хочешь…
Но тут тени сдвинулись, и голоса затихли.
Я мог бы убить их, подумал Роланд, замерев как зачарованный. Я мог бы убить их обоих своим ножом. Перерезать им глотки, как свиньям. Он поглядел на свои руки, испачканные мясной подливкой, ягодным соком и грязью после дневных упражнений на воздухе.
— Роланд.
Он поднял глаза на Катберта. Долго смотрели они друг на друга в благоуханной полутьме, и во рту у Роланда возник вдруг обжигающий привкус отчаяния. То, что он чувствовал, чем-то напоминало смерть — такую же грубую и непреложную, как смерть того голубя в белом небе над полем для игр. Хакс? — думал он, недоумевая. Хакс, который тогда мне поставил припарку на ногу? Хакс? И тут же сознание его замкнулось, отгородившись от неприятных мыслей.
Он смотрел прямо в лицо Катберту — в его всегда веселое, умненькое лицо — и не видел ничего. Вообще ничего. В теперь бесцветных глазах Катберта отражалась погибель Хакса. В глазах Катберта это уже случилось. Он накормил их. Они пошли на лестницу. Чтобы поесть. А потом Хакс отвел стражника по имени Робсон для предательского tête-a-tête не в тот угол кухни. Вот и все. В глазах Катберта Роланд увидел, что за это предательство Хакс умрет, как умирает гадюка в змеиной яме. Только так и никак иначе. И ничего больше.
В глазах Катберта Хакс уже умер.
Это были глаза стрелка.
Отец Роланда только что возвратился с нагорья и выглядел как-то совсем не к месту среди роскошных портьер и шифоновой претенциозности главной приемной залы, куда мальчику разрешили входить лишь недавно — в знак начала его ученичества.
Отец был одет в черные джинсы и голубую рабочую блузу. Дорожный плащ, пыльный и грязный, а в одном месте даже разодранный до подкладки, отец перекинул небрежно через плечо, не заботясь о том, как подобный видок «сочетается» с элегантным убранством залы. Он был ужасно худым, и, казалось, пышные его усы, похожие на велосипедный руль, перевешивали его голову, когда он смотрел на сына с высоты своего роста. Револьверы на перекрестных ремнях, опоясывающих его бедра, висели под безупречным углом к рукам — чтобы их было удобно вытаскивать из кобуры. Рукоятки из потертой сандаловой древесины смотрелись тускло и как-то сонно в этом слабом свете закрытого помещения.
— Главный повар, — тихо проговорил отец. — Подумать только! Взрыв на горной дороге у погрузочной станции. Мертвый скот в Хендриксоне. И, может быть, даже… подумать только! В голове не укладывается!
Он умолк на мгновение и внимательно присмотрелся к сыну.
— Это тебя угнетает? Терзает?
— Как сокол — добычу, — отозвался Роланд. — И тебя оно тоже гнетет. Терзает.
Он рассмеялся. Не над ситуацией, — ничего в ней веселого не было, — но над пугающей точностью образа. Как сокол терзает добычу.
Отец улыбнулся.
— Да, — сказал Роланд, вдруг посерьезнев. — Наверное… это меня угнетает.
— С тобой был Катберт, — продолжал отец. — Он, наверное, тоже уже рассказал все отцу.
— Да.
— Он ведь подкармливал вас, когда Корт…
— Да.
— И Катберт. Как ты думаешь, его угнетает все это?
— Не знаю.
На самом деле, Роланда это и не интересовало. Его никогда не заботило, совпадают ли собственные его чувства с чувствами кого-то другого.
— Это гнетет тебя потому, что ты чувствуешь себя убийцей?
Роланд невольно пожал плечами. Ему вдруг не понравилось очень, что отец так дотошно разбирает мотивы его поведения.
— И все-таки ты рассказал. Почему?
Глаза мальчугана широко распахнулись.
— А как же иначе?! Измена, она…
Отец резко взмахнул рукою.
— Если ты так поступил из-за дешевой идейки из школьных учебников, тогда не стоило и трудиться. Если так, то лучше уж пусть весь Фарсон помрет от массового отравления.
— Нет! — яростно выкрикнул Роланд. — Не потому. Мне хотелось убить его… их обоих! Лжецы! Гадюки! Они…
— Продолжай.
— Они задели меня, — закончил парнишка с вызовом. — Сделали больно. Что-то такое они со мной сделали. То есть, лично со мной. Из-за них что-то во мне изменилось. И мне хотелось убить их за это.
Отец кивнул.
— Это другое дело. Это стоит того. Пусть оно и не, что называется, высоконравственно, но тебе и не нужно быть добродетельным. Это не для тебя. На самом деле… — он пристально поглядел на сына, — … ты всегда будешь стоять вне каких-либо нравственных норм. Ты не настолько смышлен, как, скажем, Катберт или этот сынишка Вилера. И поэтому ты будешь неодолим.
Мальчик, до этого раздраженный, теперь почувствовал себя польщенным, но и немного встревожился.
— Его…
— Повесят.
Мальчик кивнул.
— Я хочу посмотреть, как это будет.
Роланд-старший расхохотался, запрокинув голову.
— Не настолько, впрочем, неодолимый, как мне показалось… или, может быть, просто тупой.
Внезапно он замолчал. Рука метнулась как вспышка молнии и обхватила предплечье парнишки, сжав его крепко, до боли. Мальчик скривился, но даже не вздрогнул. Отец смотрел на него долго и пристально, и Роланд не отвел глаз, хотя это было гораздо труднее, чем, например, надеть клобучок на возбужденного сокола.
— Хорошо, — сказал Роланд-старший и повернулся, чтобы уйти.
— Папа?
— Что?
— Ты знаешь, о ком они говорили? Кто этот уважаемый человек? Ты знаешь?
Отец обернулся и задумчиво поглядел на сына.
— Да. По-моему, знаю.
— Если его схватить, — вымолвил Роланд в своей медлительной, чуть, может быть, тяжеловатой манере, — тогда больше уже никого не придется… вздергивать. Как повара.
Отец усмехнулся.
— На какое-то время, может быть, да. Но в конце концов всегда приходится кого-нибудь вздернуть, как ты изящно выразился. Люди не могут без этого. Даже если и нет никакого предателя, все равно люди его найдут.
— Да. — Роланд понял, о чем идет речь. И, раз уяснив себе, больше не забывал никогда. — Но если вы его схватите…
— Нет, — спокойно вымолвил отец, не дав сыну договорить.
— Почему?
На мгновение мальчику показалось, что отец скажет сейчас, почему. Но отец промолчал.
— На сегодня, мне кажется, мы уже поговорили достаточно. Ступай к себе.
Роланду хотелось напомнить отцу о его обещании, чтобы тот не забыл о нем, когда придет время Хаксу взойти на эшафот, но он прикусил язык, почувствовав отцовское настроение. Отец хочет потрахаться. Мальчик не стал мысленно задерживаться на этом. Он знал, конечно, что его папа и мама делают это… эту самую штуку… друг с другом, и знал, как и для чего все это происходит. В этом смысле он был неплохо проинформирован, но сцены, которые возникали при мысли об этом самом в его детском воображении, сопровождались всегда ощущением тревоги и какой-то непонятной вины. Уже потом, несколько лет спустя, Сьюзан рассказала ему историю про Эдипа, а он слушал ее в молчаливой задумчивости, размышляя о причудливом и кровавом любовном треугольнике: его отец, мать и Мартен. Мартен, которого в известных кругах прозывали уважаемым человеком. Или, может быть, если добавить его самого, это был даже и не тре-, а четырехугольник.
— Спокойной ночи, отец, — сказал Роланд.
— Спокойной ночи, сын, — рассеянно отозвался отец и начал расстегивать рубаху. Он уже забыл про мальчугана. Каков папаша, таков и сынок.
Холм Висельников располагался как раз у дороги на Фарсон, что было как-то даже поэтично; и это смогло бы, наверное, произвести впечатление на Катберта, на Роланда — нет. Зато на него произвело впечатление это величественное и зловещее приспособление, виселица, черным углом прочертившая ясное голубое небо — изломанный силуэт, нависающий над столбовою дорогой.
Обоих ребят освободили в тот день от утренних занятий. Корт вымученно прочел записки от их отцов, кивая время от времени и шевеля губами. Закончив читать, он поднял глаза к лиловому небу рассвета и снова кивнул.
— Подождите, — сказал он и направился к покосившейся каменной хижине, своему жилищу. Вскоре Корт вернулся с караваем пресного хлеба, разломил его надвое и дал каждому по половинке. — Когда все закончится, вы оба положите это ему под ноги. И смотрите: сделайте, как я сказал, иначе я вам устрою на этой неделе веселую жизнь. Шкуру спущу с обоих.
Ребята не поняли ничего, пока не прибыли на место — верхом, вдвоем на коне Катберта. Они приехали самыми первыми, за два часа до того, как остальные только еще начали собираться, и за четыре часа до казни, так что на Холме Висельников было пустынно, если не считать воронов да грачей. Птицы были повсюду, и, разумеется, все — черные. Они кричали и хлопали крыльями, устроившись на тяжелой поперечной балке — этакой арматуре смерти. Сидели рядком по краю помоста. Дрались за места на ступеньках.
— Их оставляют, — прошептал Катберт. — Для птиц.
— Давай сходим наверх, — предложил Роланд.
Катберт взглянул на него едва ли не с ужасом:
— Ты думаешь…
Роланд взмахнул рукой, оборвав его на полуслове.
— Да мы с тобой заявились на пару лет раньше. Никого нет. Нас никто не увидит.
— Ну ладно.
Ребята медленно подошли к виселице. Птицы, негодующе хлопая крыльями, снялись с насиженных мест, каркая и кружа — ни дать ни взять, толпа возмущенных крестьян, которых выселили с земли. На чистом утреннем небе их тела выделялись черными плоскими силуэтами.
Только теперь Роланд прочувствовал в полной мере всю чудовищность своей ответственности за то, что должно было произойти. В этом деревянном сооружении не было благородства. Оно никак не вписывалось в безупречно отлаженный механизм Цивилизации, всегда внушавший Роланду благоговейный страх. Обычная покоробленная сосна, покрытая плюхами птичьего помета. Белые эти кляксы разбрызганы были повсюду: на ступеньках, на ограждении, на помосте. От них воняло.
Роланд повернулся к Катберту, испуганно вытаращив глаза, и увидел на лице друга то же самое выражение неподдельного ужаса.
— Я не могу, — прошептал Катберт. — Не могу я на это смотреть.
Роланд медленно покачал головой. Это будет для них уроком, вдруг понял он, но не таким ярким и новым, а наоборот: чем-то древним, уродливым, ржавым… Вот почему их отцы разрешили мальчишкам пойти сюда и с обычным своим упрямством и молчаливой решимостью Роланд взял себя в руки, готовясь встретить это ужасное «что-то», чем бы оно ни обернулось.
— Можешь, Берт. Можешь.
— Я ночью потом не засну.
— Значит, не будешь спать. — Роланд так и не понял, какое ко всему этому отношение имеет ночной сон.
Внезапно Катберт схватил Роланда за руку и посмотрел на него с такой болью во взгляде, что Роланд снова засомневался и отчаянно пожалел о том, что в тот вечер они вообще сунулись в западную кухню. Отец был прав. Лучше бы все они умерли: мужчины, женщины, дети, — все до единого в Фарсоне. Лучше уж так, чем это.
Но в чем бы ни заключался урок, это уродливое, проржавелое, почти канувшее в забвение «нечто», он, Роланд, не мог ни пропустить его, ни отказаться от этого просто так.
— Давай лучше не будем туда подниматься, — сказал Катберт. — Мы и так уже все посмотрели. И все увидели.
И Роланд неохотно кивнул, чувствуя, как эта штука, чем бы она ни была, потихонечку отпускает его. Корт, — мальчик даже не сомневался, — влепил бы им обоим по хорошей затрещине и заставил бы взобраться на помост, шаг за шагом… шмыгая по дороге разбитыми в кровь носами. Может быть, Корт даже забросил бы на перекладину новенькую пеньковую веревку с петлей на конце, заставил бы их по очереди просунуть голову в петлю, постоять под зловещею перекладиной на дверце люка, чтобы прочувствовать все в полной мере. Корт, уж будьте уверены, с большим удовольствием врезал бы им еще раз, если бы кто-то из них захныкал или с испугу напрудил прямо в штаны. И Корт, разумеется, был бы прав. В первый раз в жизни Роланд действительно пожалел о том, что он еще маленький. Что ему не хватает ни роста, ни безразличия, ни уверенности взрослого человека.
Нарочито медленно он отломил щепку от деревянного ограждения на помосте, положил ее в нагрудный карман и только тогда отвернулся.
— Ты это зачем? — спросил Катберт.
Роланду так хотелось сказать в ответ что-нибудь бравое, типа: Да так, на счастье… но он лишь поглядел на Катберта и тряхнул головой.
— Просто чтобы было, — сказал он чуть погодя. — Всегда.
Они отошли подальше от виселицы, уселись на землю и стали ждать. Где-то через час начали подходить первые зрители, большинство — целыми семьями. Они съезжались на дребезжащих повозках и фаэтонах. С собой у них были завтраки: корзины с холодными оладьями с начинкою из земляничного джема. В животе у Роланда аж заурчало от голода, и он снова спросил себя, с этаким даже отчаянием, где же достоинство и благородство момента? Ему казалось, что даже в том, как Хакс бродил в своем замызганном белом костюме по чадящей кухне полуподвального этажа, и то было больше достоинства. В замешательстве, едва ли не тошнотворном, Роланд сжал в кулаке щепку, которую он отломил от ограждения на помосте. Рядом с ним на траве лежал Катберт с лицом апатичным и безмятежным.
В конце концов все оказалось не так уж и страшно, и Роланд был этому рад. Хакса привезли на открытой повозке, но узнать его можно было лишь по громадному пузу: ему завязали глаза какою-то черной широкой тряпкой, так что она свисала до самого подбородка, закрывая лицо. Кое-кто стал швырять в него камни, но большинство зрителей даже не оторвалось от своих завтраков.
Какой-то стрелок, которого мальчик не знал (он еще порадовался про себя, что жребий вытащил не его отец), помог толстому повару подняться на эшафот, осторожно ведя его под руку. Двое стражников из Дозора заранее прошли вперед и встали по обеим сторонам от люка. Хакс и стрелок поднялись. Стрелок перекинул веревку с петлей через перекладину, надел петлю Хаксу на шею и опустил узел, так чтобы он оказался точно под левым ухом. Птицы улетели, но Роланд знал, что они выжидают и скоро вернутся.
— Покаяться не желаешь? — спросил стрелок.
— Не в чем мне каяться. — Слова Хакса прозвучали на удивление отчетливо, а в его голосе явственно слышалось какое-то странное достоинство, несмотря даже на то, что его заглушала та черная тряпка, закрывавшая рот. Она шевелилась легонько под тихим приятным ветерком, который только что поднялся. — Я не забыл лица своего отца, оно всегда было со мной.
Роланд внимательно пригляделся к толпе и то, что он там увидел, его встревожило. Что это — сострадание? Может быть, восхищение? Надо будет спросить у отца. Когда предателей называют героями (или героев — предателями, додумал Роланд уже сам, как обычно насупившись), тогда на земле наступают темные времена. Жаль что ему не хватает пока разумения обдумать все это как следует и понять. Его мысли внезапно вернулись к Корту и хлебу, который он им дал. Теперь мальчик испытывал к своему наставнику искреннее презрение. Придет день, — а он уже приближается, этот день, и Корт будет служить ему. Может быть даже, только ему, а Катберту — нет. Может быть, Катберт согнется под непрерывным давлением нападок Корта и так и останется конюхом или пажом (или еще того хуже — напомаженным дипломатом, который праздно шатается по приемным или вместе с впавшими в старческий маразм королями и принцами пялится тупо в поддельные хрустальные шары). Может быть — Катберт. Но только не он. Роланд это точно знал.
— Роланд?
— Да тут я, тут. — Он взял Катберта за руку, и их пальцы сцепились намертво.
Крышка люка упала. Хакс ухнул вниз. Во внезапной тишине раздался явственный хруст: звук, какой издает сухое сосновое полено в очаге зимней холодной ночью.
Но это было не так уж и страшно. Ноги повара дернулись и разошлись буквой Y. Толпа издала удовлетворенный вздох. Стражники из Дозора, застывшие до этого по стойке «смирно», теперь расслабились и с этаким деловито-пренебрежительным видом принялись подбирать что-то с пола. Стрелок медленно спустился с помоста, вскочил в седло и ускакал прочь, продравшись бесцеремонно сквозь толпу жующих свои оладьи зевак. Те в панике разбежались, освобождая дорогу.
После того, как все закончилось, толпа рассосалась быстро, и уже минут через сорок ребята остались одни на невысоком пригорке, который они избрали своим наблюдательным пунктом. Птицы уже возвращались, чтобы рассмотреть свой новый приз. Одна уселась на плечо Хаксу и принялась теребить клювом блестящее колечко, которое Хакс всегда носил в правом ухе.
— Это совсем на него не похоже, совсем, — сказал Катберт.
— Да нет, похоже, — уверенно отозвался Роланд, когда они вместе подошли к виселице, сжимая в руках куски хлеба. Катберт выглядел как-то сконфуженно.
Они встали под самою перекладиной, глядя на покачивающееся, медленно вращающееся тело. Катберт протянул руку и демонстративно коснулся одной волосатой лодыжки. Тело опять закачалось, провернувшись вокруг своей оси.
Потом они быстренько раскрошили хлеб и рассыпали крошки под раскачивающимися ногами. По дороге обратно Роланд оглянулся. Всего один раз. Теперь их было там несколько тысяч — птиц. Стало быть, хлеб — он понял это, но как-то смутно — был только символом.
— А знаешь, это было неплохо, — сказал вдруг Катберт. — Это… я… мне понравилось. Правда, понравилось.
Слова друга не потрясли Роланда, не шокировали его, хотя на него самого давешняя сцена не произвела особенного впечатления. Он только подумал, что теперь, вероятно, он сумеет понять.
— Не знаю, — ответил он. — Но в этом действительно что-то было, что-то такое было.
Только лет через десять страна все же досталась «уважаемому человеку», но к тому времени Роланд уже был стрелком, отец его умер, сам он сделался убийцей матери, а мир сдвинулся с места. Мир стал другим.
Глава 3
— Смотрите, — Джейк указал наверх.
Стрелок запрокинул голову и вдруг почувствовал, как в спине у него что-то хрустнуло. Уже два дня они шли по предгорьям. Хотя воды в бурдюке осталось всего ничего, но теперь это уже не имело значения. Скоро воды будет хоть залейся. Пей — не хочу.
Он проследил взглядом за указующим пальцем Джейка: вверх, мимо зеленой равнины на плоскогорье к обнаженным, запотевшим утесам и узким ущельям… и еще дальше, к самым снежным вершинам.
Смутно и далеко, крошечной черной точкой (это могло быть одно из тех пятен, которые теперь уже постоянно плясали перед глазами стрелка, если б не то обстоятельство, что оно было плотным и неизменным), он разглядел человека в черном. Тот карабкался вверх по крутому склону так быстро, что даже жуть брала — мелкая мушка на громадной гранитной стене.
— Это он? — спросил Джейк.
Стрелок смотрел на безликую тень, что выделывала акробатические кульбиты на отрогах горного кряжа, и не чувствовал ничего, кроме какого-то горестного и томительного предчувствия.
— Он, Джейк.
— Вы думаете, мы догоним его?
— Теперь уж на той стороне. На этой — нет. И вообще не догоним, если будем стоять тут с тобой и рассуждать.
— Они такие высокие, горы, — сказал Джейк. — А что на той стороне?
— Я не знаю, — ответил стрелок. — И никто, наверное, не знает. Раньше, может быть, знали. Пойдем, малыш.
Они снова пошли вверх по склону. У них из-под ног летели мелкие камешки, и струйки песка стекали вниз к пустыне, что стиралась в зыбкой перспективе, распростершись этаким плоским прокаленным противнем, которому, казалось, не будет конца. Наверху, высоко-высоко над ними, человек в черном продолжал свой упорный подъем к вершине. Отсюда нельзя было определить, оглядывался он на них или нет, казалось, он легко перепрыгивает через бездонные пропасти, с невозможною взбирается по отвесным склонам. Пару раз он исчезал из виду, но всегда появлялся снова, пока сумерки, опустившиеся фиолетовой пеленой, не сокрыли его. Они разбили лагерь, устраиваясь на ночлег. Почти все это время мальчик молчал, и стрелок даже спросил себя, уж не знает ли парень о том, что сам он давно уже интуитивно почувствовал. Почему-то он вспомнил лицо Катберта, разгоряченное, испуганное, возбужденное. Вспомнил хлебные крошки. И птиц. Так вот все и кончается, думал он. Всякий раз все кончается именно так. Бывают походы, поиски и дороги, что уводят вперед и вперед, но все дороги ведут в одно место — туда, где свершается смертная казнь. Где убийство.
Кроме, быть может, дороги к Башне.
Мальчик — его подношение, жертва, предназначенная на заклание — с таким невинным и юным в свете крошечного костерка лицом, заснул прямо над плошкой с бобами. Стрелок укрыл паренька попоной и тоже улегся спать.
ОРАКУЛ И ГОРЫ
Мальчик нашел оракула, и та едва его не уничтожила.
Какое-то глубинное инстинктивное чувство пробудило стрелка ото сна посреди бархатной тьмы, которая обрушилась на мир вслед за лиловыми сумерками, как пелена студеной воды из колодца. Это случилось, когда они с Джейком выбрались на травянистый оазис почти ровной земли над первым отрогом громоздящихся друг на друга утесов предгорья. Даже на самых трудных подъемах, когда им приходилось карабкаться вверх, выбиваясь из сил и борясь буквально за каждый фут под нещадно палящим солнцем, они слышали стрекот сверчков, соблазнительно так потирающих лапками посреди вечной зелени ивовых рощ, распростершихся выше по склону. Внутренне стрелок оставался спокойным, мальчик тоже вроде бы сохранял видимость спокойствия — внешне, по крайней мере, — так что стрелок даже гордился им. Но Джейк не сумел скрыть этого дикого выражения, близкого к безумию, поселившегося у него в глазах, которые стали бесцветными и смотрели теперь в одну точку, как у лошади, что почуяла воду и не понесла только благодаря несгибаемой воле всадника. Как у лошади, которая дошла уже до того состояния, когда удержать ее может только глубинное взаимопонимание, а никакие не шпоры. Стрелок хорошо понимал, в каком состоянии находится Джейк, хотя бы по одному только безумию, с которым собственное его тело отзывалось на дразнящий стрекот сверчков. Его руки, казалось, сами ищут острые выступы в камне, чтобы покарябаться в кровь, а колени так и стремятся к тому, чтобы их исполосовали глубокими саднящими порезами. Так недолго и чокнуться.
Всю дорогу солнце палило нещадно; даже на закате, когда оно разбухало и багровело, как в лихорадке, оно упорно било своими лучами в узкие расщелины между скалами по левую руку, слепило глаза, обращая каждую капельку пота в сверкающую призму боли.
А потом появилась трава: поначалу — желтая, чахлая, с какою-то даже жуткою жизненной силой цеплялась она за худосочную мертвую почву. Дальше, чуть выше по склону — ведьмина трава, редкая, мутно-зеленая и вонючая, а потом — первый свежий запах уже настоящей травы вперемешку с тимофеевкой под сенью первых карликовых елей. Там, в тени, стрелок заприметил коричневый промельк движения. Он выхватил револьвер, выстрелил раз и подбил кролика прежде, чем Джейк успел вскрикнуть от изумления. А уже через секунду стрелок убрал револьвер в кобуру.
— Здесь мы и остановимся, — сказал он.
Еще выше по склону трава уходила в сплетение зеленых ив — зрелище потрясающее. После иссохшей стерильности бесконечного голого сланца. Где-то там, в зарослях, обязательно есть родник, может быть, даже и не один, и там, скорее всего, попрохладней, но все же лучше остаться здесь, на открытом месте. Силы парнишки, похоже, уже на исходе, а ведь не исключено, что в сумраке рощи гнездятся летучие мыши-вампиры. Их крики могли разбудить мальца, как бы он крепко ни спал, а если они и в самом деле — вампиры, то вполне могло так получиться, что они оба уже не проснулись бы никогда… по крайней мере, не в этом мире.
— Схожу дров соберу, — сказал мальчик.
Стрелок улыбнулся.
— Нет, ты никуда не пойдешь. Сядь, Джейк. Посиди.
Чья это фраза? Какой-то женщины.
Мальчик сел. Когда стрелок вернулся, Джейк уже спал в траве. Большой богомол совершал омовение прямо на пружинистом стебельке непослушного чуба парнишки. Стрелок разжег костер и отправился за водой.
Заросли ив оказались гуще, чем показалось ему поначалу, и в бледнеющем свете дня там было как-то даже неуютно. Но он набрел на ручей, бдительно охраняемый квакшами и лягушками. Стрелок наполнил водою один бурдюк… и вдруг замер. Звуки, наполнявшие ночь, разбудили в нем какое-то тревожное сладострастие — чувственность, которую не смогла возбудить в нем даже Элли, та женщина, с которой он спал в Талле. В конце концов, подлинное сладострастие и неуемная тяга потрахаться имели друг с другом мало общего. Стрелок отнес это странное ощущение на счет резкой — смущающей даже — смены климата после пустыни. Мягкость вечерней тьмы казалась почти непристойной.
Он вернулся к стоянке и, пока закипала вода в котелке над костром, освежевал кролика. Вместе с последнею банкой консервированных овощей из кролика вышло прямо-таки изумительное жаркое. Стрелок разбудил Джейка, а потом долго смотрел, как парнишка ест: как-то вяло, но жадно.
— Завтра мы никуда не пойдем. Здесь побудем, — сказал стрелок.
— Но человек, за которым вы гонитесь… этот священник…
— Он не священник. И не волнуйся. Никуда он от нас не денется.
— Откуда вы знаете?
Стрелок лишь качнул головой. Он знал это твердо… и ничего в этом знании хорошего не было.
После ужина он ополоснул жестяные банки, из которых они ели (опять сам себе удивляясь — как он небрежно расходовал воду), а когда обернулся, Джейк уже спал. Стрелок ощутил уже знакомое биение в груди, когда что-то вдруг приливает, схватывает и отпускает опять — что-то, что он всегда безотчетно связывал с Катбертом. Они были ровесниками, но Катберт казался намного моложе.
Его сигарета упала в траву, и он носком сапога подтолкнул ее в костер. Долго смотрел он в огонь, на чистое желтое пламя, совсем не похожее на то — мутное, — какое бывает от сжигаемой бес-травы. В воздухе разлилась изумительная прохлада. Стрелок лег спиною к костру. Откуда-то издалека, из ущелья, уходящего дальше в горы, доносился глухой рокот непрестанного грома. Он уснул. И увидел сон.
Сьюзан, его любимая, умирала у него на глазах.
А он смотрел. Его руки держали по два дюжих крестьянина с каждой стороны, шею его стиснул тяжелый и ржавый железный ошейник. А она умирала. Даже сквозь плотную вонь от костра Роланд различал сырой запах ямы… и видел цвет своего собственного безумия. Сьюзан, прелестная девушка у окна, дочка табунщика. Она чернела, обугливаясь в огне, ее кожа трескалась.
— Мальчик, — кричала она. — Роланд, мальчик!
Он рванулся, увлекая за собой своих стражей. Железный ошейник врезался в шею, и Роланд услышал, как из горла его рвется скрежещущий, сдавленный хрип. В воздухе разлился тошнотворный сладковатый запах поджаренного мяса.
Мальчик смотрел на него из окна высоко над двором, из того же окна, где когда-то сидела Сьюзан — та, которая научила его быть мужчиной, — сидела, напевая старинные песни: «Эй, Джуд», и «Свободу большой дороги», и «Сто лиг до Банберри Кросс». Мальчик стоял у окна, точно статуя алебастрового святого в соборе. Глаза его были из мрамора. В лоб Джейка вонзались шипы.
Стрелок ощутил, как из самых глубин нутра рвется сдавленный, режущий горло вопль, означавший начало безумия.
— Н-н-н-н-н-н-н-н…
Роланд вскрикнул и проснулся — пламя костра обожгло его. Он сел рывком, все еще ощущая присутствие страшного сна где-то рядом. Кошмар не развеялся с пробуждением: он душил стрелка, как железный ошейник, который сжимал его шею в том сне. Поворачиваясь и вертясь, он нечаянно попал рукою в гаснущие угольки костра. Он поднес руку к лицу, буквально физически ощущая, как сон улетает прочь, оставляя только застывший образ мальчика, Джейка, белый, как штукатурка. Святой для демонов.
— Н-н-н-н-н-н-н…
Он огляделся в таинственном сумраке ивовой рощи. Револьверы его были уже наготове. Его глаза — точно алые амбразуры в последних отблесках от костра.
— Н-н-н-н-н-н-н…
Джейк.
Стрелок вскочил на ноги и побежал. Горький круг луны уже поднялся в ночном небе, и след Джейка был явственно виден в росе. Стрелок нырнул под первые ивы, перебрался через ручей, подняв брызги, и взобрался на тот берег, скользя по мокрой траве (даже сейчас тело его наслаждалось этой свежею влагой). Ветви ив, точно розги, хлестали его по лицу. Деревья здесь росли гуще и не пропускали лунного света. Стволы поднимались кренящимися тенями. Трава, теперь высотой до колен, била его по ногам. Полусгнившие мертвые ветви тянулись к нему, пытаясь схватить за голени, за яйца. Стрелок на мгновение замер, вскинув голову и принюхавшись к воздуху. Ему помогло дуновение ветерка. Мальчик, конечно же, не благоухал. Как, впрочем, и сам стрелок. Ноздри стрелка раздувались, как у обезьяны. Он различил слабый запах — маслянистый и безошибочный запах пота. Он рванулся вперед, сквозь бурелом и сухой валежник, сквозь куманику и завалы упавших веток — бегом по тоннелю под нависающими ветвями ив и сумаха. Вперед. Задевая плечами древесный мох, цеплявшийся за одежду унылыми серыми щупальцами.
Он продрался сквозь последнюю баррикаду из сплетенных ивовых ветвей и выбрался на поляну, открытую звездам. Самый высокий пик горной гряды белел, точно череп, на невозможной высоте.
Круг из высоких и черных камне стоял на поляне. В лунном свете они походили на какую-то сюрреалистическую ловушку для диких зверей. В центре его была каменная плита… алтарь — очень старый, поднимающийся из земли на могучем плече базальта.
Перед ним стоял мальчик, дрожа и раскачиваясь взад-вперед. Его руки тряслись, словно через них пропустили электрический ток. Стрелок резко выкрикнул его имя, и Джейк ответил ему неразборчивым возгласом отрицания. Лицо мальчика было как смазанное пятно, почти полностью загороженное левым его плечом: испуганное и восторженное одновременно. И было в нем что-то еще.
Стрелок вступил в круг камней, и Джейк закричал, отшатнувшись и вскинув руки. Теперь лицо его было видно отчетливо, и стрелок разглядел на нем ужас и страх, перекрываемые почти мучительною гримасой наслаждения.
Стрелок ощутил, как оно прикоснулось к нему: дух оракула. Суккуб. Чресла его вдруг наполнились жаром — мягким и все же жгучим. Голова закружилась, язык как будто распух во рту и стал каким-то болезненно чувствительным даже к слюне, его обволакивающей.
Не отдавая себе отчета в том, что он делает, стрелок вытащил из кармана полусгнившую челюсть, которую носил с собой с того дня, когда он нашел ее в логове Говорящего Демона на дорожной станции. Он не думал о том, что он делает, но это его не пугало — он привык повиноваться своим инстинктам. Стрелок выставил челюсть перед собою, эту истлевшую кость, застывшую в доисторическом оскале. Пальцы второй руки, указательный и мизинец, сами собою сложились рожками — в древнем знаке оберега от дурного глаза.
Поток чувственности отхлынул, точно кто-то раздвинул рывком тяжелую пелену.
Джейк снова вскрикнул.
Стрелок подошел к нему, выставив челюсть перед пустыми, невидящими глазами мальчишки. Влажный всхлип боли. Джейк попытался отвести взгляд и не смог. Внезапно глаза его закатились, остались видны лишь белки. Джейк упал. Обмякшее тело его глухо ударилось о землю, одна рука почти что коснулась каменного алтаря. Стрелок опустился на одно колено и взял его на руки. Мальчик был на удивление легким; за долгий их путь по пустыне он высох, как лист в ноябре.
Роланд буквально физически ощутил, как дух, обитающий в каменном круге, заметался в ревнивом гневе — у него отобрали добычу. Как только стрелок вышел из круга, это буйство разочарованной ревности разом исчезло. Он отнес Джейка обратно в лагерь. К тому времени судорожное беспамятство мальчика перешло в крепкий сон. Стрелок на мгновение замер над серыми останками выгоревшего костра. Лунный свет, омывающий лицо Джейка, снова напомнил ему о святом из церкви, о неведомой алебастровой чистоте. Внезапно он обнял парнишку, вдруг осознав, что он любит его. И тут ему показалось, что он почти явственно слышит смех человека в черном. Откуда-то сверху, издалека.
Джейк звал его. Так стрелок и проснулся, разбуженный этими криками. Вчера ночью он крепко-накрепко привязал парнишку к одному из ближайших кустов, и теперь мальчик был встревожен и возмущен. Судя по солнцу, было уже девять-тридцать.
— Зачем вы меня привязали? — с обидой и негодованием в голосе спросил Джейк, когда стрелок развязал крепкий узел на одеяле. — Я вовсе не собирался от вас убегать!
— Один раз ты уже убежал. — Стрелок улыбнулся, когда у парнишки вытянулось лицо. — Мне пришлось даже вставать и тебя догонять. Ты ходил во сне.
— Правда? — Джейк поглядел на него с подозрением.
Стрелок только кивнул и, вытащив из кармана челюсть, поднес ее к лицу Джейка. Тот отпрянул, закрывшись руками.
— Вот видишь?
Джейк, смутившись, кивнул.
— Мне сейчас нужно будет уйти. Может так получиться, что меня не будет весь день. Так что слушай меня, малыш. Это важно. Если я не вернусь до заката…
На лице Джейка промелькнул страх.
— Вы меня бросаете!
Стрелок только пристально поглядел на него.
— Нет, — чуть погодя сказал Джейк. — Кажется, нет.
— Я хочу, чтобы, пока меня не будет, ты оставался здесь. И если ты вдруг почувствуешь что-то странное… что-нибудь подозрительное… просто возьми эту кость и не выпускай из рук.
Ненависть и отвращение на лице Джейка смешались с каким-то непонятным смущением.
— Нет, я не смогу… не смогу и все.
— Сможешь. Придется смочь. И особенно — после полудня. Это очень важно. Ты понял?
— Зачем вам куда-то идти? — всхлипнул Джейк.
— Просто так нужно.
Стрелок вновь уловил в глазах Джейка словно бы отблеск стали — завораживающий, загадочный, как рассказ мальчика про неведомый город, где дома так высоки, что их верхушки в полном смысле этого слова скребут по небу.
— Ладно, — сказал Джейк.
Стрелок осторожно положил челюсть на землю рядом с остывшим кострищем. Она ухмылялась в высокой траве, точно какое-нибудь истлевшее ископаемое, которое снова увидело дневной свет после ночи длиною в пять тысяч лет. Джейк не глядел на нее. Лицо мальчика было бледным и жалким. Стрелок даже подумал, не лучше ли будет ему усыпить паренька и расспросить его обо всем, что случилось с ним в круге камней, но потом рассудил, что он немногого этим добьется. Он хорошо понимал, что дух из круга камней, вне всяких сомнений, демон и вполне вероятно — оракул. Демон, лишенный формы и тела; безликая сексуальная аура, наделенная даром провидеть будущее. Ему вдруг подумалось не без язвинки, уж не душа ли это Сильвии Питтстон, той необъятной толстухи, чье мелочное торгашество религиозными откровениями и привело к столь трагичной развязке в Талле… но стрелок понимал, что нет. Камни круга дышали древностью — обиталище демона, обозначенное задолго до начала истории этого мира. Однако стрелок знал и то, что из себя представляет этот древний оракул, и был уверен, что мальчику не придется воспользоваться костяным мойо, оберегом. Голос и разум пророчицы будут заняты им, стрелком. Более чем. А ему нужно было узнать кое-что, несмотря даже на риск… а риск был, и немалый. Ради Джейка, ради себя самого ему нужно было узнать.
Стрелок открыл свой кисет, порывшись в табаке, извлек оттуда отрывочек белой бумаги, аккуратно свернутый в крошечный пакетик, взвесил его в ладони, обвел рассеянным взглядом небо, потом развернул бумажку и опрокинул в ладонь содержимое — маленькую белую таблетку с пообтершимися за годы странствий краями.
Джейк с любопытством взглянул на нее.
— Это что?
Стрелок издал короткий смешок.
— Философский камень. Корт часто рассказывал нам о том, как древние боги решили поссать над пустыней, и так получился мескалин.
Джейк только смотрел на него, недоумевая.
— Такое зелье, — пояснил стрелок. — Только не то, которое усыпляет. Которое, наоборот, не дает уснуть.
— Как ЛСД, — мальчик кивнул, и взгляд его снова стал озадаченным.
— А что это? — спросил стрелок.
— Я не знаю, — ответил Джейк. — Просто слово всплыло. Это, наверное, оттуда… ну, вы понимаете. Оттуда, что было раньше.
Стрелок кивнул, но все же он про себя сомневался. Он никогда не слыхал, чтобы мескалин называли так: ЛСД. Этого не было даже в древних книгах Мартена.
— А это вам не повредит? — спросил Джейк.
— До сих пор не вредило, — уклончиво отозвался стрелок и понял сам, что ответ его прозвучал не особенно убедительно.
— Мне это как-то не нравится.
— Не бери в голову.
Стрелок опустился на корточки, подхватил бурдюк, отхлебнул воды и проглотил таблетку. Как всегда, реакция наступила мгновенно: рот, казалось, переполнился слюной. Стрелок уселся перед потухшим костром.
— А когда он на вас подействует? — спросил Джейк.
— Не сразу. Помолчи пока, ладно?
И Джейк замолчал. Он сидел тихо, и только во взгляде его читалось неприкрытое подозрение, пока он наблюдал, как стрелок совершает неспешный свой ритуал: чистит револьверы.
Стрелок убрал револьверы в кобуры.
— Сними рубашку, Джейк, и дай ее мне.
Джейк с явною неохотой стянул через голову свою повылинявшую рубашку и отдал ее стрелку.
Стрелок достал иголку, которую всегда носил при себе в боковом шве джинсов, и нитки — из пустой ячейки в патронташе — и принялся зашивать длинную прореху на рукаве рубашки. Закончив, он отдал рубаху Джейку и тут же почувствовал, что мескалин начинает действовать: желудок стянуло, а все тело как будто свело судорогой.
— Мне пора, — он встал.
Мальчик тоже приподнялся; по лицу его прошла тень беспокойства, а потом он сел обратно.
— Вы там поосторожнее, — сказал он. — Пожалуйста.
— Не забывай про челюсть.
Проходя мимо, стрелок положил руку на голову Джейку и потрепал его по волосам, светлым, цвета созревающей кукурузы. Испуганный собственным жестом, стрелок коротко хохотнул. Джейк смотрел ему вслед с улыбкой, от которой становилось как-то не по себе, смотрел, пока стрелок не скрылся из виду в сплетении ив.
Стрелок же направился неторопливо к кругу камней, остановившись по пути всего лишь раз, чтобы напиться прохладной воды из ручья. Склонившись к воде, он увидел свое отражение в крошечной заводи, обрамленной зеленым мхом и плавучими листами кувшинок; на мгновение замер, глядя на себя, зачарованный, как Нарцисс. Мыслительные его реакции начинали уже перестраиваться, течение мыслей замедлилось, задерживаясь на кажущемся усилении побочных оттенков значения всякой идеи, каждого импульса восприятия. Вещи начали приобретать значение и весомость, прежде сокрытые. Стрелок помедлил еще мгновение, потом поднялся и вгляделся в сплетение ив. Солнечный свет сочился между золотистыми, как будто пыльными стволами. Стрелок еще постоял, наблюдая за игрою пылинок и крошечных мошек, потом пошел дальше.
Прежде это снадобье частенько его раздражало: «эго» его, слишком сильное (или, может быть, слишком простое), всегда восставало против того, чтобы его затеняли, отодвигали на задний план, делая мишенью для более чутких, более проникновенных эмоций — они щекотали его, как кошачьи усы. Но на этот раз ему было спокойно. И это было хорошо.
Он вышел на поляну, вступил в круг, встал там, позволив своим мыслям течь свободно. Да, теперь оно подступало быстрее, настойчивей, жестче. Трава резала глаз своей зеленью; казалось, стоит только коснуться ее рукой, и рука тоже окрасится в зеленый. Он еле сдержал шаловливый импульс — попробовать.
Но оракул молчала — голоса не было. Не было и сексуального возбуждения.
Он подошел к алтарю и застыл на мгновение перед ним. Мыслить связно стало почти невозможно. Зубы во рту ощущались как-то не так — как не свои. Мир преисполнился светом. Слишком много света. Стрелок взобрался на алтарь и лег там, растянувшись, сознание его превратилось в дремучие дебри, мысли — в причудливые растения, которых он в жизни не видел и даже не подозревал, что такие бывают: сплетение ив на берегах мескалинового ручья. Небо стало водою, и он воспарил над водой. От одной только мысли голова у него закружилась, но это казалось уже незначительным и далеким.
Внезапно ему вспомнились строчки из одного древнего стихотворения, на этот раз — не детские стишки, нет. Его мама боялась зелья и неизбежной потребности в нем (как боялась она и Корта, и его обязанности бить мальчишек). Стихи эти дошли до них из одного из Убежищ к северу от пустыни, где до сих пор еще люди живут в окружении механизмов, которые в основном давно уже не работают… а те, что работают, иногда пожирают людей. Строки кружились в сознании, напоминая ему — безо всякой связи, как это обычно бывает при мескалиновом наплыве — о снежинках внутри стеклянного шара, который был у него в детстве, такой таинственный и даже чуть-чуть нереальный:
В деревьях, нависающих над алтарем, проступали лица. Он смотрел на них, как зачарованный, немного рассеянно и отрешенно: вот — дракон, зеленый и извивающийся, вот — древесная нимфа, дриада, с манящими руками-ветвями. Вот — живой череп, расплывающийся в ухмылке. Лица. Лица.
Внезапно трава на поляне затрепетала, склонилась.
Я иду.
Я иду.
Смутное возбуждение в глубинах плоти. Не слишком ли далеко я зашел, успел еще подумать стрелок. А все начиналось с того, как они со Сьюзан валялись в душистом сене. И вот что теперь.
Она прижалась к нему: тело, сотканное из ветра, груди — из неожиданного аромата жасмина, благоухания роз и жимолости.
— Пророчествуй, — сказал он. Во рту появился противный металлический привкус.
Вздох. Тихий всхлип. Чресла стрелка напряглись, затвердели. Лица склонялись к нему из листвы, а за ними виднелись горы — суровые, безжалостные, с оскаленными зубами вершин.
Тело, к нему прильнувшее, вдруг заерзало, пытаясь его побороть. Он почувствовал, как его руки сами сжимаются в кулаки. Она наслала ему видение. Пришла к нему в облике Сьюзан. Это Сьюзан лежала сейчас на нем. Сьюзан, прелестная девушка у окна, которая ждала его, распустив волосы по спине и плечам. Он отвернулся. Но и лицо ее повернулось тоже.
Розы, жимолость и жасмин, прошлогоднее сено… запах любви.
— Люби меня.
— Предсказывай. Говори.
— Пожалуйста, — плакала оракул. — Почему ты такой холодный? Здесь все так холодно…
Руки скользили по телу стрелка, дразнили его, разжигали огонь. Тянули, подталкивали. Черная щель. Предельное сладострастие. Влажное, теплое…
Нет. Сухое. Холодное. Мертвое и стерильное.
— Сжалься, стрелок. О, пожалуйста. Прошу тебя. Умоляю о милости! Сжалься!
— А ты бы сжалилась над мальчиком?
— Какой еще мальчик?! Не знаю я никакого мальчика. Мне нужен не мальчик. Пожалуйста. Я прошу.
Жасмин, розы, жимолость. Прошлогоднее сено, где еще теплится дух летнего клевера. Масло, пролитое из древних урн. Бунт плоти.
— После, — сказал он.
— Сейчас. Пожалуйста. Сейчас.
Он позволил сознанию своему развернуться, протянуться к ней, но только — сознанию, разуму, который есть полная противоположность чувствам. Тело, над ним нависающее, вдруг замерло и словно бы закричало. Что-то дернулось между висками — что-то развратное, грязное. Мозг стал веревкой, серой и волокнистой, натянутой. На несколько долгих мгновений все как будто застыло в безмолвии. Не было слышно ни звука, только тихое дыхание стрелка и легкое дуновение ветра, под которым лица в листве дрожали и строили рожи, ехидно подмигивая ему. Даже птицы умолкли.
Ее хватка ослабла. Снова раздались рыдания и вздохи. Нужно действовать быстро, иначе она уйдет, ибо остаться теперь означает ослабнуть: раствориться опять в бестелесности. По-своему, может быть, умереть. Он уже чувствовал, как она отступает, ускользает из круга камней. Трава на поляне клонилась под ветром, и рябь на ней расходилась вымученным узором.
— Пророчествуй. — Одно только суровое слово.
Тяжелый, усталый вздох. Он уже был готов сжалиться над нею, выполнить ее просьбу. И он бы, наверное, так и сделал, если б не Джейк. Если бы он опоздал вчера ночью, сейчас Джейк был бы мертв. Или сошел бы с ума.
— Тогда усни.
— Нет.
— Тогда пребывай в полусне.
Стрелок поднял глаза к лицам в листве. Там шло представление: целое действо ему на забаву. Миры возникали и рушились у него на глазах. На слепящем песке вырастали Империи — там, где вечные механизмы усердно трудились в припадке неистового электронного сумасшествия, — Империи приходили в упадок. Империи рушились тоже. Вращение колес, что трудились бесшумно и бесперебойно, потихонечку замедлялось. Колеса уже начинали скрипеть и визжать, а потом останавливались навсегда. Желоба концентрических улиц, окованных в листы нержавеющей стали, заносило песком под темнеющими небесами, полными звезд, что сверкали, как бусинки из холодных камней-самоцветов. И сквозь все это несся ветер — замирающий ветер перемен, пропитанный запахом корицы, запахом позднего октября. Мир изменился. Мир сдвинулся с места. И стрелок наблюдал, как меняется мир.
В полусне.
— Три. Вот число твоей судьбы.
— Три?
— Да. Три — это тайна. Трое стоят в центре мантры.
— Кто эти трое?
— «Мы провидим лишь части, и тем туманится зеркало предсказаний».
— Говори все, что видишь.
— Первый молод, черноволос. Сейчас стоит он на грани убийства и грабежа. Демон его осаждает. Имя демону — ГЕРОИН.
— Что за демон? Я не знаю его, даже в сказках такого нет.
— «Мы провидим лишь части, и тем туманится зеркало предсказаний». Есть иные миры, стрелок, и иные демоны. Воды сии глубоки.
— Второй?
— Вторая. Она движется на колесах. Разум ее как железо, но в сердце ее и глазах затаилась мягкость. Больше я ничего не вижу.
— Третий?
— В цепях.
— Человек в черном? Где он?
— Он рядом. Ты будешь с ним говорить.
— О чем будем мы говорить?
— О Башне.
— Мальчик? Джейк?
— …
— Расскажи мне про мальчика!
— Мальчик — твои врата к человеку в черном. Человек в черном — твои врата к нем троим. Трое — твой путь к Темной Башне.
— Как? Как это может быть? Почему — так?
— «Мы провидим лишь части, и тем туманится зеркало…»
— Тварь, богом проклятая.
— Меня проклял не бог.
— Оставь со мной этот свой снисходительный тон. Ты, тварь. Я сильнее тебя.
— …
— Как там тебя называют? Звездная потаскуха? Проблядушка Ветров?
— Кто-то живет любовью, что исходит из древних мест силы… даже теперь, в эти мрачные, злобные времена. А кто-то, стрелок, живет кровью. И даже, как я понимаю, кровью маленьких мальчиков.
— Его можно спасти?
— Да.
— Как?
— Отступись, стрелок. Сворачивай лагерь свой и уходи на запад. Там, на западе, еще нужны люди, знающие как пустить пулю.
— Я поклялся. Поклялся отцовскими револьверами и предательством Мартена.
— Мартена больше нет. Человек в черном пожрал его душу. И ты это знаешь.
— Я поклялся.
— Значит, ты проклят.
— Теперь делай со мной, что хочешь. Ты, сука.
Пылкое нетерпение.
Тень нависла над ним, поглотила его. Внезапный экстаз, переломленный только наплывом галактической боли, такой же слепящий и тусклый, как древние звезды, багровеющие в коллапсе. На самом пике соития его обступили лица — непрошеные, незваные. Сильвия Питтстон. Элис, женщина из Талла. Сьюзан. Эйлин. И еще сотня других.
И наконец — спустя вечность — он оттолкнул ее, уже приходя в себя. Опустошенный и преисполненный отвращения.
— Нет! Этого мало! Это…
— Отвяжись от меня.
Рывком стрелок сел и едва не упал с алтаря. Осторожно встал на ноги. Она робко и ненавязчиво прикоснулась к нему (жасмин, жимолость, свежесть розового масла), но он грубо ее оттолкнул, упав на колени.
Потом он поднялся и, шатаясь как пьяный, направился к внешней границе круга. Переступил невидимую черту и буквально физически ощутил, как тяжкий груз разом свалился с плеч. Стрелок содрогнулся и с шумом, похожим на всхлип, втянул в себя воздух. Он ушел не оглядываясь, но он чувствовал, что она стоит перед каменною решеткой своей темницы и смотрит, как он покидает ее. И сколько теперь ей ждать, пока еще кто-нибудь не преодолеет пустыню и не найдет ее, изголодавшуюся и одинокую. Перед громадою времени, полного неисчислимых возможностей, он себя чувствовал точно ничтожный карлик.
— Вы что, заболели? Вам плохо?
Джейк поспешно вскочил. Стрелок, еле-еле волоча ноги, продрался через последние заросли и вышел к лагерю. До этого Джейк сидел, сгорбившись, перед потухшим костром, держа на коленях истлевшую челюсть и с мрачным видом глодая косточки кролика. Теперь же он несся навстречу стрелку с такою доверчивою мордашкой, что тот безотчетно пригнулся, вдруг ощутив тяжкое, мерзкое бремя предательства, которое ему предстояло еще совершить, — предательства первого и, скорее всего, не последнего.
— Нет. Не плохо. Я просто устал. Вымотался. — Стрелок указал на челюсть в руках у Джейка. — А ее можешь выкинуть.
Джейк тут же ее отшвырнул от себя и вытер руки о рубашку.
Стрелок сел. Едва ли не свалился. Суставы ломило от боли. Мозги как будто разбухли и заколотились внутри черепной коробки: мерзопакостное ощущение — обычный «отходняк» от мескалина. В паху угнездилась тупая боль. Он свернул себе сигарету — тщательно, неторопливо, бездумно. Джейк наблюдал за ним. Стрелку вдруг захотелось рассказать пареньку обо всем, что он узнал от оракула. Порыв такой был, но стрелок быстро опомнился и с ужасом отбросил эту идею. Он даже задался вопросом, а не утратил ли он сегодня какую-то часть себя — сознания или души.
— Переночуем здесь, — сказал он чуть погодя. — А завтра пойдем. Я попозже схожу и попробую чего-нибудь подстрелить нам на ужин, а сейчас я немного посплю. Хорошо?
— Ну конечно.
Стрелок только кивнул и улегся. Когда он проснулся, тени у них на поляне стали заметно длиннее.
— Ты давай разожги костер, — он протянул Джейку огниво. — Знаешь, как пользоваться?
— Да. По-моему, знаю.
Стрелок отправился к ивовой роще, но в заросли углубляться не стал, а повернул налево, огибая ее по краю. Добравшись до открытого места — небольшого пригорка, густо заросшего травою, — он отступил в тень деревьев и замер. Издалека явственно доносилось приглушенное чик-чик-чик: это Джейк бил кремнем о кресало, высекая искру. Десять минут стоял стрелок неподвижно. Пятнадцать. Двадцать. На пригорок выскочили три кролика. Стрелок достал револьвер, подстрелил двух пожирнее, тут же на месте освежевал их и выпотрошил. Вернулся в лагерь с готовыми тушками. Джейк уже разжег костер. Вода в котелке как раз закипала.
Стрелок кивнул мальчику.
— Ты, смотрю, потрудился на славу.
Джейк аж зарделся от удовольствия и молча вернул стрелку огниво.
Пока поспевало жаркое, стрелок воспользовался последним светом заходящего солнца и вернулся в ивовую рощу. Остановившись у первой же заводи, он нарубил лозы, нависающей над заболоченной кромкой воды. Позднее, когда костер прогорит до углей и Джейк уснет, он сплетет из нее веревки, которые могут потом пригодиться. Он, однако, не думал, что подъем будет таким уж трудным. Он чувствовал тяжкую поступь судьбы, и это уже не казалось странным.
Когда он возвращался в лагерь, где ждал его Джейк, в руках у него срезанная лоза истекала, как кровью, зеленым соком.
Они поднялись вместе с солнцем и собрались за полчаса. Стрелок надеялся подстрелить еще одного кролика на лугу, но времени было мало, а кролики что-то не торопились показываться. Мешок с оставшейся у них провизией стал теперь таким легким и маленьким, что даже Джейк мог нести его без труда. Он закалился, окреп, этот мальчик; заметно окреп.
Стрелок нес бурдюки с водою — свежей водою, набранной из ручья в роще. Три веревки, сплетенные из лозы, он обвязал вокруг пояса. Им пришлось дать хороший крюк, чтобы обойти круг камней стороной (стрелок все еще опасался, что паренька вновь охватит страх, но когда они проходили над кругом оракула по каменистому склону, Джейк лишь мимоходом взглянул вниз и уставился в небо, на птицу, парящую в вышине). Вскоре деревья начали потихоньку редеть и мельчать. Искореженные стволы пригибались к земле, а корни, казалось, насмерть боролись с почвой в мучительных поисках влаги.
— Здесь все такое старое, — нахмурившись вымолвил Джейк, когда они остановились передохнуть. — Неужели здесь нет ничего молодого?
Стрелок улыбнулся и подтолкнул Джейка локтем:
— Ты, например.
— Трудный будет подъем?
Стрелок поглядел на него с любопытством.
— Это — высокие горы. Как ты думаешь, трудный будет подъем?
Джейк озадаченно поглядел на стрелка. Взгляд его вдруг затуманился.
— Нет.
Они двинулись дальше.
Солнце поднялось до высшей точки, на секунду зависло там и, не задержавшись ни на один лишний миг, как это было, когда они шли по пустыне, перевалило через зенит, возвращая путешественникам их тени. Каменистые выступы скал торчали из вздыбленного пейзажа, как подлокотники врытых в землю гигантских кресел. Трава опять пожелтела и пожухла. В конце концов они вышли к глубокой, почти отвесной расщелине, преграждавшей дорогу. Им пришлось обходить ее поверху, по короткому лысому кряжу. Древний гранит повыветрился платами, и получилось нечто вроде ступеней лестницы. Как они оба предчувствовали, подъем обещал быть нетрудным. Они взобрались на вершину скалы, постояли немного на крутом откосе шириною фута в четыре, глядя вниз, на пустыню, что подступала к горам, обнимая их, точно громадная лысая лапа. Дальше она уходила за горизонт сияющим белым щитом — слепя глаза, покачивалась на волнах поднимавшегося к небу жара. Стрелок понял вдруг, пораженный, что эта пустыня едва не убила его. Однако отсюда с вершины скалы, где было даже прохладно, пустыня казалась хотя и величественной, но вовсе не страшной — не смертоносной.
Передохнув немного, они продолжили восхождение, пробираясь сквозь завалы раскрошенного камня, карабкаясь по гранитным отрогам, на сколах которых сверкали вкрапления слюды и кварца. Камни были приятно теплыми наощупь, но в воздухе стало заметно прохладней. Ближе к вечеру стрелок расслышал, как где-то вдали, на той стороне горной гряды, гремит гром, но за вздымающейся громадой скал не было видно дождя.
Когда тени стали окрашиваться в пурпурные тона, путешественники разбили лагерь под нависающим каменным выступом. Стрелок укрепил одеяло сверху и снизу, соорудив нечто вроде скошенного навеса. Они уселись у входа в эту импровизированную палатку: сидели и наблюдали, как небо темнеет и на землю спускается ночь. Джейк свесил ноги над обрывом. Стрелок свернул свою вечернюю сигарету и, хитровато прищурившись, поглядел на Джейка.
— Во сне не вертись, — сказал он, — иначе рискуешь проснуться в аду.
— Не буду, — без тени улыбки ответил Джейк. — Мама говорит… — он запнулся.
— И что говорит твоя мама?
— Что я сплю как убитый, — закончил Джейк.
Он поглядел на стрелка, и тот заметил, что у мальчика дрожат губы, что он изо всех сил пытается сдержать слезы. Всего лишь мальчишка, подумал стрелок, и боль пронзила его — тупая боль, такая же, от которой, бывает, ломит во лбу, когда глотнешь ледяной воды. Всего лишь мальчишка. Зачем? Почему? Глупый вопрос. Когда он, сам еще мальчик, язвленный душой или телом, задавал тот же самый вопрос своему учителю, эта древняя, изрытая шрамами боевая машина по имени Корт, чья работа — учить сыновей стрелков основам того, что им нужно знать в жизни, отвечал так: «Почему» — это глупое слово, корявое, и его уже не распрямить… так что не спрашивай никогда «почему», а просто вставай, тупица! Вставай! Впереди еще целый день!
— Зачем я здесь? Почему? — спросил Джейк. — Почему я забыл все, что было до этого?
— Потому что сюда тебя перетащил человек в черном, — отозвался стрелок. — И еще из-за Башни. Башня эта стоит на чем-то вроде… энергетического узла. Только — во времени.
— Мне непонятно!
— Мне тоже, — признался стрелок. — Но что-то такое произошло. И продолжается до сих пор. Как раз в мое время. Мы говорим: «Мир сдвинулся с места»… всегда так говорили. «Мир сдвинулся…» Только теперь он начал сдвигаться быстрее. Что-то случилось со временем.
Потом они долго сидели молча. Ветерок — слабенький, но промозглый — вертелся у них под ногами. Где-то в скалах он глухо выл в расщелине между камней: у-у-у-у.
— А вы сами откуда? — спросил Джейк.
— Из места, которого больше нет. Ты знаешь Библию?
— Иисус и Моисей. А как же!
Стрелок улыбнулся.
— Точно. Моя земля носила библейское имя — Новый Ханаан. Так она называлась. Земля молока и меда. В том, библейском Ханаане, виноградные гроздья были так велики, что их приходилось тащить на салазках. У нас больших таких, правда, не было, но все равно это была замечательная земля.
— Я еще знаю про Одиссея, — неуверенно вымолвил Джейк. — Он тоже из Библии?
— Может быть, — отозвался стрелок. — Теперь эта книга утрачена — все, кроме отрывков, которые меня заставляли учить наизусть.
— А другие…
— Других нет. Я — последний.
В темнеющем небе уже поднимался тоненький серп убывающей луны, глядя прищурившись вниз на скалы, где сидели стрелок и мальчик.
— Там было красиво… в вашей стране?
— Очень красиво, — рассеянно отозвался стрелок. — Поля, реки, туман по утрам. Но матушка, помню, всегда говорила, что все это красиво, но все-таки не прекрасно… что только три вещи на свете прекрасны по-настоящему: любовь, порядок и свет.
Джейк издал какой-то неопределенный, уклончивый звук.
Стрелок молча курил, вспоминая о том, как все это было: ночи в громадном центральном зале, сотни богато одетых фигур, кружащихся в медленном и степенном вальсе или в легкой струящейся польке. Эйлин берет его под руку. Глаза ее ярче, чем самые драгоценные самоцветы. Сияние, льющееся из хрустальных плафонов — электрический свет — высвечивает замысловатые прически придворных и их чуть циничные любовные интрижки. Зал был огромен: безбрежный остров света, древний, как и сам Большой Дом, возведенный еще в незапамятные времена и состоящий теперь из едва ли не сотни каменных замков. Двенадцать лет миновало с тех пор, как Роланд в последний раз видел Большой Дом, и, покидая его тогда, он с неизбывною болью оторвал взгляд от его каменных стен и ушел, больше уже не оглядываясь, в погоню за человеком в черном. И даже тогда, двенадцать лет назад, стены уже обвалились, дворы заросли сорняком, под потолком в главном зале угнездились летучие мыши, а по галереям носилось эхо от шелеста крыльев ласточек. Поля, где Корт обучал их стрельбе из лука и револьверов, соколиной охоте и прочим премудростям, заросли тимофеевкой и дикой лозой. В громадной и гулкой кухне, где Хакс, главный повар, держал когда-то свой дымный и ароматный двор, поселилась этакая несуразная колония Недоумков-Мутантов. Они пялились на него из милосердного сумрака кладовых и затененных колонн. Теплый пар, пропитанный пряными ароматами жарящейся говядины и свинины, сменился липкою сыростью мха, а в темных углах, куда не решились соваться даже Недоумки-Мутанты, выросли громадные бледные поганки. Дубовая дверь в подвал стояла нараспашку, и оттуда, снизу, сочилась невыносимая вонь. Запах этот был как бы символом — равнодушным и бесповоротным — всеобщего разложения и разрухи: едкий запах вина, превратившегося в уксус. И ему ничего не стоило отвернуться и уйти прочь. На юг. Это было несложно — уйти, но сердце все-таки дрогнуло.
— А что, война была? — спросил Джейк.
— Еще похлеще. — Стрелок отшвырнул окурок. — Была революция. Мы выиграли все сражения, но проиграли войну. Никто не выиграл в той войне, разве что только стервятники. Им, наверное, осталась пожива на многие годы вперед.
— Я бы хотел там жить, — мечтательно протянул Джейк.
— Это был совсем другой мир, — отозвался стрелок. — Ну ладно, спать пора.
Мальчик — теперь только смутная тень во мраке — перевернулся на бок и свернулся калачиком под одеялом. Стрелок еще где-то с час пролежал без сна, погруженный в раздумья. Для него эти долгие, тяжкие размышления были чем-то совсем новым, еще неизведанным и даже сладким в своей тихой тоске, но они все-таки не имели никакого практического значения: проблему Джейка все равно нельзя разрешить иначе, как это предсказано было оракулом — что было попросту невозможно. Во всей ситуации было немало поистине трагического, но стрелок этого не разглядел; он видел только предопределение, которое было всегда. Но в конце концов возобладало его исконное естество, и стрелок уснул. Крепко, без сновидений.
На следующий день, когда они продолжили свой путь в обход, под углом к узкому клину ущелья, подъем стал круче. Стрелок не спешил: пока еще не было необходимости торопиться. Мертвые камни у них под ногами не хранили следов человека в черном, но стрелок твердо знал, что он прошел той же дорогой. И даже не потому, что они с Джейком видели снизу, как он поднимался: крошечный, похожий на таком расстоянии на крошечного жучка. Запах его отпечатался в каждом дуновении холодного воздуха, что струился с гор — маслянистый, пропитанный злобой запах, такой же горький, как бес-трава.
Волосы у Джейка отросли и вились теперь на затылке, почти закрывая дочерна загорелую шею. Он поднимался упорно, ступая твердо и уверенно, и не выказывал никаких явных признаков боязни высоты, когда они проходили над провалами и пропастями или карабкались вверх по отвесным отрогам. Дважды ему удавалось взобраться в таких местах, куда стрелок, будь он один, даже не стал бы и пытаться залезть. А так — Джейк закрепил на камнях веревку, и стрелок поднимался по ней, подтягиваясь на руках.
А на следующее утро они прошли сквозь прохладный сырой туман: это рваные облака уже собирались на склонах, перекрывая дорогу назад. В самых глубоких впадинах между камнями уже попадались белые бляхи затвердевшего зернистого снега. Он сверкал, точно кварц, и был сухим, как песок. В тот день, ближе к вечеру, они набрели на единственный след — отпечаток ноги на одном из этих слежавшихся клочков снега. Джейк на мгновение замер и уставился на четкий след едва ли не в благоговейном страхе, потом вдруг испуганно поднял глаза, словно опасаясь, что человек в черном может материализоваться из своего одинокого следа. Стрелок потрепал мальчика по плечу и указал вперед:
— Пойдем. День уже на исходе.
Позже, в последних лучах заходящего солнца, они разбили лагерь на плоском каменном выступе к северо-востоку от разлома, уходящего в самое сердце гор. Заметно похолодало. Дыхание их вырывалось изо рта облачками пара, и в алых с малиновым отблесках уходящего дня мокрый кашель грома казался каким-то даже нереальным и немного безумным.
Стрелок ждал, что мальчик начнет задавать вопросы, но тот ничего не спросил. Джейк почти сразу уснул. Стрелок последовал его примеру. Ему снова приснилось то мрачное место — темное подземелье, и Джейк, похожий на алебастрового святого, со лбом, пробитым гвоздем. Он проснулся, судорожно хватая ртом воздух, и инстинктивно потянулся за костью-челюстью, которой не было больше, потом потянулся, ожидая ощутить под рукою траву древней рощи, но вместо травы ощутил голый камень, а в легких — холодный разреженный воздух высот. Рядом с ним Джейк спал, но сон его был беспокойным: он ворочался и бормотал неразборчивые слова, отгоняя, наверное, своих собственных призраков. Стрелок перевернулся на другой бок и снова уснул.
А еще через неделю они добрались до конца первоначальной фазы долгого пути: так для стрелка завершился этот длинный пролог, растянувшийся на двенадцать лет. Для него все это началось с окончательной гибели его родных мест и со сведения троих воедино, для Джейка — с его странной смерти в том, другом мире. А для стрелка смерть была еще более странной: она обернулась нескончаемою погоней за человеком в черном в мире, где ни осталось ни карт, ни памяти. Катберт. Все остальные. Их больше нет. Никого не осталось: ни Рэндальфа, ни Жами де Курри, ни Эйлин, ни Сьюзан, ни Мартена. (Да, его все мы выволокли из его логова. Была перестрелка. Но даже этот плод оказался горьким.) Они уходили, один за другим, пока от старого мира, принадлежавшего им, не остались лишь трое: как три страшных карты из страшной колоды Таро: стрелок, человек в черном и Темная Башня.
Через неделю после того, как Джейк видел след на снегу, они на мгновение столкнулись лицом к лицу с человеком в черном. В это мгновение, которое растянулось на целую вечность, стрелку показалось, что сейчас он поймет тайный смысл самой Башни — смысл, чреватый любой возможностью.
Они продолжали держаться юго-западного направления: прошли, наверное, уже полпути по исполинскому горному кряжу, и вот когда в первый раз стало казаться, что подъем грозит сделаться трудным (прямо над ними нависли обледенелые выступы скал и острые срезы гранита; при одном только взгляде на них у стрелка начиналось неприятное головокружение), путешественники набрели на удобный спуск вдоль стенки узкой расщелины. Извилистая тропа спускалась зигзагом по дну каньона, где в своей первозданной безбрежной мощи бурлил ледяной поток, стекающий с необозримых вершин.
В этот день, ближе к вечеру, мальчик вдруг остановился и поглядел на стрелка, который задержался у речки, чтобы ополоснуть лицо студеной водой.
— Я чувствую, он где-то рядом.
— Я тоже, — сказал стрелок.
Как раз перед ними высилось неодолимое с виду нагромождение гранитных глыб, уходящее в бесконечность, затянутую облаками — последняя баррикада, которую горы возвели у них на пути. Стрелок так и ждал, что в любое мгновение очередной поворот горной речки выведет их к водопаду или к отвесной и гладкой стене гранита — в тупик. Но здешний воздух обладал этим странным увеличительным свойством, присущим любому высокогорью, и прошел еще день, прежде чем они с мальчиком добрались до стены громоздящегося гранита.
И снова стрелка захватило уже знакомое пугающее ощущение: ожидание, предвкушение — как бывает, когда ты уверен, что то, за чем ты так долго гнался, наконец у тебя в руках. Он еле сдержал себя, чтобы не пуститься бегом.
— Постойте! — Мальчик внезапно остановился. Они замерли у крутого изгиба ручья. Поток пенился и вскипал в своей неизбывной энергии, обтекая громадный выступ выветренного песчаника. Каньон постепенно сужался. Все утро они шли в тени гор.
Джейка била неудержимая дрожь. Он весь побледнел.
— В чем дело?
— Пойдемте обратно, — прошептал Джейк. — Пойдемте обратно. Быстрее.
Лицо стрелка как будто окаменело.
— Пожалуйста? — Лицо парнишки осунулось. Он с такой силою стиснул зубы, подавляя крик боли, что его нижняя челюсть дрожала от напряжения. Сквозь тяжелый занавес камней до них по-прежнему доносились раскаты грома — размеренные и монотонные, точно гул механизмов, скрытых глубоко под землей. Тоненькая полоска неба, еще не загороженная гранитными стенами сузившегося ущелья, тоже вобрала в себя этот готический серый оттенок. Серое небо зыбилось и подрагивало в противоборстве холодных и теплых воздушных потоков.
— Пожалуйста, пожалуйста!
Мальчик поднял кулак, как будто хотел ударить стрелка.
— Нет.
Мальчик изумленно взглянул на него.
— Вы хотите убить меня? Он убил меня в первый раз, а теперь вы тоже хотите убить меня!
Стрелок почувствовал у себя на губах вкус лжи и все-таки произнес ее:
— Все с тобой будет в порядке.
И еще одну ложь:
— Я позабочусь об этом.
Лицо у Джейка вдруг стало серым, и больше он ничего не сказал. Нехотя он протянул стрелку руку, и, обогнув вместе изгиб ручья, они вышли к последней отвесной стене гранита и столкнулись лицом к лицу с человеком в черном.
Он стоял не более чем в двадцати футах над ними, справа от водопада, который с грохотом ниспадал из громадной, с зазубренными краями дыры в скале. Невидимый ветер трепал полы его черного балахона. В одной руке он держал посох, вторую вскинул над головою в пародийном приветственном жесте. Застывший на каменном выступе под этим подрагивающим серым небом, он был похож на пророка — пророка погибели, а голос его был как глас Иеремии:
— Стрелок! Ты, я смотрю, в точности исполняешь древние предсказания! День добрый, день добрый, день добрый! — Он рассмеялся, и смех его прокатился по скалам гремящим эхом, перекрыв даже рев водопада.
Не раздумывая, стрелок вытащил револьверы. Это случилось так быстро, что даже внутреннее реле, управляющее движениями его тела, кажется, не успело сработать. У него за спиною, чуть справа, мальчик съежился испуганной маленькой тенью.
Только после третьего выстрела Роланду удалось овладеть своими предательскими руками. Эхо отскочило бронзовым рикошетом от камня скал, что громоздились вокруг. Перекрыло свист ветра и рев воды.
Осколки гранита брызнули над головой человека в черном; вторая пуля ударила слева, третья — справа. Стрелок промахнулся трижды.
Человек в черном рассмеялся. Громким, искренним смехом, который, казалось, бросает дерзкий вызов замирающим отзвукам выстрелов.
— Ты ищешь ответы, стрелок? Думаешь, их найти так же просто, как выпустить пулю?
— Спускайся, — сказал стрелок. — Ответы есть.
И снова смех, иронический, громкий.
— Я не боюсь твоих пуль, Роланд. Меня пугает твоя одержимость найти ответы.
— Спускайся.
— На той стороне, стрелок. На той стороне мы с тобою поговорим. Долго-долго.
Взглянув на Джейка, человек в черном добавил:
— Только мы. Ты и я. Вдвоем.
Джейк отшатнулся, издав тихий жалобный всхлип. Человек в черном рывком отвернулся — его плащ взметнулся в сером свете, точно крылья летучей мыши — и скрылся в расщелине в скале, откуда могучей струей низвергалась вода. Стрелок проявил непреклонную силу воли и пулю вслед ему не послал — думаешь, что ответы найти так же просто, как послать пулю, стрелок?
Остался только свист ветра и рев воды — звуки, которые разносились по этим скорбным и одиноким скалам вот уже тысячу лет. И все-таки человек в черном был рядом. После всех этих двенадцати лет Роланд увидел его вблизи, поговорил с ним. И человек в черном над ним посмеялся.
На той стороне мы с тобой поговорим. Долго-долго.
Мальчик смотрел на него тупым и смиренным взглядом перепуганной овцы. Его била дрожь. На мгновение стрелку представилось даже, что на месте лица парнишки возникло лицо Элис, той женщины из Талла со шрамом на лбу, проступающим точно немое, безгласное обвинение. Его вдруг охватила животная ненависть к ним обоим (и только потом, много позже, его осенило, что шрам у Элис на лбу располагался точно на том же месте, где и гвоздь, пронзавший лоб Джейка в его кошмарах). Джейк как будто прочел его мысли или, может быть, уловил только общее настроение стрелка, и с его губ сорвался тяжелый стон. Сорвался и тут же замер. Мальчуган скривил губы и не сказал больше ни слова. У него есть все задатки для того, чтобы стать настоящим мужчиной, может быть даже, стрелком — по праву. Если только ему дадут вырасти.
Только мы. Ты и я. Вдвоем.
Стрелок вдруг почувствовал жгучую жажду, великую и нечестивую жажду, угнездившуюся в неизведанных безднах тела, жажду, которую не утолит никакое вино. Миры содрогались совсем-совсем рядом, и стрелок инстинктивно пытался бороться с этою порчей, разъедающей его душу, холодным умом понимая, что борьба эта напрасна и всегда будет напрасной.
Был полдень. Стрелок запрокинул голову, чтобы хмурый неверный свет дня упал ему на лицо, в последний раз поглощая суровым своим сиянием умирающее уязвимое солнце его добродетели. Серебром за такое уже не расплатишься, подумал он. Цена всякого зла — необходимого или бессмысленного — всегда чья-то плоть.
— Можешь пойти со мной или остаться, — сказал стрелок.
Мальчик лишь молча глядел на него. И в это последнее роковое мгновение разрыва с былыми моральными принципами он перестал быть для стрелка Джейком и стал просто мальчиком — безликой пешкой, которую, когда будет нужно, можно передвинуть и можно использовать.
Что-то вскрикнуло в обдуваемом ветром безмолвии. Они оба слышали, стрелок и мальчик.
Стрелок первым пошел вперед. Через секунду Джейк двинулся следом. Вместе они поднялись на скошенную скалу рядом с холодной струей водопада, постояли на каменном выступе, где до этого стоял человек в черном, и вместе вошли в пролом, где он скрылся. Их поглотила тьма.
НЕДОУМКИ-МУТАНТЫ
В накатывающих и отступающих наплывах сна стрелок говорил, обращаясь к мальчику.
— Нас было трое: Катберт, Жами и я. Вообще-то нам не полагалось там находиться, ведь мы еще, как говорится, не вышли из детского возраста. Если бы нас там поймали, Корт бы нас выпорол от души. Но нас не поймали. Я так думаю, что и до нас никто не попадался. Ну, как иной раз мальчишки тайком примеряют отцовские штаны: повертятся в них перед зеркалом и повесят обратно. Вот так же и здесь. Отец делает вид, будто он не замечает, что штаны его висят не на том месте, а под носом у сына следы от усов, намалеванных ваксой. Ты понимаешь, что я имею в виду?
Мальчик молчал. Он не промолвил ни слова с тех пор, как они углубились в расщелину, оставив солнечный свет снаружи. Стрелок же, наоборот, говорил не умолкая — горячечно и возбужденно, — чтобы заполнить молчание. Вступив во тьму под горами, он ни разу не оглянулся на свет. А вот мальчик оглядывался постоянно. В мягком зеркале щек парнишки стрелок читал, как угасает день: вот они нежно-розовые, вот молочно-прозрачные, вот — как бледное серебро, вот — как последние отблески вечерних сумерек, а вот — темнота, ничего. Стрелок зажег факел, и они двинулись дальше.
Теперь они остановились. Разбили лагерь. Даже эхо шагов человека в черном не доносилось до них. Быть может, он тоже остановился, Или, может быть, так и несся вперед без ходовых огней по чертогам, залитым вечной ночью.
— Это все происходило один раз в году, — продолжал стрелок. — В Большом Зале. Мы называли его Залом Предков, но это был просто Большой Зал.
Было слышно, как где-то о камень бьют капли воды.
— Придворная церемония. Ритуал, — стрелок неодобрительно хохотнул, и бездушные камни отозвались гулким эхом, превращая звук смеха в этакий мерзкий хрип. — В стародавние времена, как написано в книгах, это был праздник прихода весны. Но, знаешь ли, цивилизация…
Он умолк, не зная, как описать суть изменений, стоящих за этим механизированным, мертвым словом: гибель романтики и ее выхолощенное плотское подобие, существующее только на искусственном дыхании блеска и ритуала; геометрически выверенные па придворных, выступающих в танце на пасхальном балу в Главном Зале — танце, заменившем собою безумную пляску любви, дух которой теперь только смутно угадывался в этих чопорных фигурах. Пустое великолепие вместо простой всеобъемлющей страсти, что очищала когда-то людские души.
— Они сотворили из этого что-то испорченное, нездоровое, — продолжал стрелок. — Представление. Игру. — В его голосе явственно прозвучало безотчетное отвращение аскета. И будь там больше света, было бы видно, как он изменился в лице. Оно стало горестным и суровым, но сила его естества не ослабла, не дрогнула. Хронический недостаток воображения, который по-прежнему выдавало его лицо, был просто-напросто неподражаем.
— Но этот бал, — выдохнул он. — Этот бал…
Мальчик молчал.
— Там было пять люстр. Из прозрачного хрусталя. Толстое стекло и электрический свет. Казалось, весь зал состоит из света. Он был точно остров света.
— Мы прокрались на старый балкон на балюстраде. Из тех, которые считались небезопасными. Но были еще мальчишками. Мы пробрались на самый верх. Надо всем. И смотрели на все сверху вниз. Я даже не помню, чтобы мы там болтали друг с другом. Мы просто смотрели — часами.
Там стоял большой каменный стол, за которым сидели стрелки и их женщины. Сидели и наблюдали за танцами. Кое-кто из стрелков танцевал, но таких было немного и только самые молодые. Остальные же просто сидели, и мне казалось, что во всем этом ярком свете, в этом цивилизованном свете, они себя чувствуют неуютно. Их глубоко уважали, их даже боялись. Они были стражами и хранителями. Но в этой толпе вельмож и их утонченных дам они выглядели точно конюхи…
Там было еще четыре стола — четыре круглых стола, уставленных яствами. Они вращались. Поварята сновали туда-сюда с семи вечера до трех ночи. Столы вращались, как стрелки часов, и даже до нас доходили запахи: жареной свинины, говядины и омаров, цыплят и печеных яблок. Там было мороженое и конфеты. И громадные вертела с мясом.
Мартен сидел рядом с моими родителями. Я их узнал даже с такой высоты. Один раз они танцевали. Мама с Мартеном. Медленно так кружились. И все расступились, чтобы освободить им место, а когда танец закончился, все им рукоплескали. Стрелки, правда, не хлопали, но отец медленно поднялся из-за стола и протянул маме руки. А она подошла к нему, улыбаясь.
Да, малыш, это было мгновение перехода. Время — такое же, каким оно должно быть в самой Башне, когда вещи сближаются, соединяются и обретают силу во времени. У отца была власть. Его признали и отличили среди прочих. Мартен был из тех, кто признает власть за кем-то. Отец — из тех, кто действует. А жена его, моя мать, подошла к нему, как связующее звено между ними. А потом изменила.
Мой отец был последним из правителей света.
Стрелок опустил глаза и уставился на свои руки. Мальчик молчал, только лицо его стало задумчивым.
— Я помню, как они танцевали, — тихо проговорил стрелок. — Моя мать и колдун Мартен. Я помню, как они танцевали, то подступая близко-близко друг к другу, то расходясь в старинном придворном танце.
Он поглядел на парнишку и улыбнулся.
— Но это еще ничего не значило, понимаешь? Ибо власть шла путями, неведомыми никому. Пути ее неисповедимы, их не знает никто, но зато все понимают. И мать моя принадлежала всецело тому, кто обладал этой властью и мог ею распоряжаться. Разве нет? Ведь она подошла к нему, когда танец закончился, верно? И взяла его за руку? И все им рукоплескали: весь этот зал, эти смазливые мальчики, отдающие голубизною, и их нежные дамы… ведь они рукоплескали ему? И восхваляли его? Так?
Где-то во тьме капли воды стучали о камень. Мальчик молчал.
— Я помню, как они танцевали, — повторил стрелок тихо-тихо. — Я помню…
Он поднял глаза к неразличимой во тьме толще камня над головою. Казалось, он готов закричать, разразиться проклятиями, бросить слепой и отчаянный вызов этой тупой многотонной массе гранита, который упрятал их хрупкие жизни в свою каменную утробу.
— В чьей руке был нож, оборвавший жизнь моего отца?
— Я устал, — тоскливо протянул мальчик.
Стрелок замолчал, и мальчик улегся, подложив ладошку между щекою и голым камнем. Пламя факела сделалось тусклым. Стрелок свернул себе сигарету. В преисполненной злобою зале его воспаленной памяти еще сиял тот хрустальный свет, еще гремели возгласы акколады, обряда древнего Посвящения — пустого обряда в пустынной стране, уже тогда безнадежно противостоящей серому океану времени. Остров света терзал его и теперь — горько, безжалостно. Стрелок отдал бы многое, чтобы не видеть этого никогда: как отцу его наставляют рога.
Он выпустил дым изо рта и ноздрей и подумал, глядя на мальчика: Сколько еще нам кружить под землей? Когда теперь мы увидим свет солнца?
Он уснул.
Когда дыхание его стало глубоким и ровным, мальчик открыл глаза и поглядел на стрелка с выражением, очень похожим на любовь. Последний отблеск догоревшего факела отразился в его зрачке и растворился там, утонул. Мальчик тоже уснул.
В неизменной, лишенной примет пустыне стрелок почти что утратил всякое ощущение времени, а здесь, в этих каменных залах под горной грядою, где только тьма и нет света, он утратил его окончательно. Ни у стрелка, ни у парнишки не было никаких приборов, измеряющих время, и само понятие о часах и минутах давно стало для них бессмысленным. В каком-то смысле они пребывали теперь вне времени. День мог быть неделей, или неделя — одним днем. Они шли, они спали, они скудно питались. Их единственным спутником был непрестанный грохот воды, пробивавшей себе дорогу сквозь камень. Они шли вдоль потока, пили воду из его минеральных безвкусных глубин. Временами стрелку представлялось, что на дне под текучей водою он видит блуждающие огоньки, но он каждый раз убеждал себя, что это всего лишь проекции его мозга, который еще не забыл, что такое свет. Но он все-таки предупредил мальчугана, чтобы тот не заходил в воду и не мочил в ней ног.
Пространственный видоискатель у него в голове уверенно указывал направление.
Тропинка вдоль речки (а это действительно была тропинка: гладкая, слегка вогнутая желобком по продольной оси) неуклонно вела наверх — к истокам реки. Через равные промежутки у тропы возвышались круглые каменные колонны с железными кольцами у оснований. Должно быть, когда-то к ним привязывали волов или рабочих лошадей. На каждом столбе сверху крепилось что-то вроде стального плафона с электрическим факелом, но в них давно уже не было жизни и света.
Во время третьей их остановки для «отдыха перед сном» мальчик решился немного пройтись вперед в одиночестве. Стрелок различал, как в глухой тишине шуршит галька под его неуверенными шагами.
— Осторожнее там, — сказал он. — Ни черта же не видно.
— Я осторожно. Здесь… ничего себе!
— Что там еще?
Стрелок привстал, положив руку на рукоять револьвера.
Зависла короткая пауза. Стрелок только зря напрягал глаза, пытаясь вглядеться в кромешную тьму.
— Это, по-моему, железная дорога, — с сомнением протянул мальчик.
Стрелок поднялся и двинулся осторожно на голос Джейка, ощупывая землю перед собою ногой, прежде чем сделать шаг.
— Вот здесь.
Рука, невидимая в темноте, прикоснулась к лицу стрелка. Мальчик хорошо ориентировался во тьме, даже лучше, чем сам стрелок. Зрачки его расширились так, что от радужной оболочки почти совсем ничего не осталось; стрелок это увидел, когда зажег худосочный факел, не дававший почти никакого света. В этой каменной утробе не было ничего, что могло бы гореть, а те запасы, которые были у них с собою, уже подходили к концу. Временами же желание зажечь огонь, чтобы стало хоть чуточку посветлее, становилось просто неодолимым.
Мальчик стоял у изогнутой каменной стены, по которой тянулись, теряясь во тьме, параллельные металлические полоски, оплетенные какими-то черными жилами. Должно быть, когда-то они проводили электрические заряды. А по земле, выступая на несколько дюймов из каменного пола, шла металлическая колея. Что за кареты ходили по ней в стародавние времена? Стрелок мог только представить себе черные электрические снаряды, летящие сквозь эту вечную ночь, пронзая тьму полыхающими глазами прожекторов. Он ни о чем таком в жизни не слышал. Но в мире еще существуют останки былых механизмов, как существуют и демоны тоже. Когда-то он знал одного отшельника, возымевшего едва ли не религиозную власть над жалкою паствой окрестных скотоводов лишь потому, что у него в безраздельном владении была древняя бензоколонка. Отшельник садился на землю, хозяйским жестом приобнимал колонку одной рукой, и выкрикивал свои дикие, грязные и зловещие проповеди. Время от времени он просовывал все еще блестящий стальной наконечник, прикрепленный к прогнившему резиновому шлангу, себе между ног. На колонке — вполне отчетливо, пусть даже и тронутыми ржавчиной буквами — было написано что-то совсем уже непонятное: АМОКО. Без свинца. Амоко прекратился в тотем Бога Грома, и они поклонялись Ему и приносили в жертву Ему овец, убивая их прямо отарами в приступах полубезумного религиозного рвения.
Обломки кораблекрушений, подумал стрелок. Всего лишь бессмысленные обломки в песке, который когда-то был морем.
А теперь еще — железная дорога.
— По ней и пойдем, — сказал он.
Мальчик в ответ промолчал.
Стрелок загасил факел, и они легли спать. Когда же стрелок проснулся, оказалось, что мальчик уже не спит. Он сидел на железном рельсе и смотрел на стрелка, ничего не различая в кромешной тьме.
Они зашагали вдоль рельсов, точно парочка слепых: стрелок — впереди, мальчик — следом. Они шли, пробираясь наощупь, стараясь, чтобы одна нога все время касалась рельса. И снова единственным спутником их был рев бегущей по правую руку реки. Они шли молча, и так продолжалось три периода бодрствования подряд. Стрелку не хотелось даже связно мыслить, не говоря уж о том, чтобы биться над составлением плана дальнейших действий. И спал он без сновидений.
А во время четвертого периода они в полном смысле слова наткнулись на брошенную дрезину.
Стрелок ударился о нее грудью, мальчик — он шел по другой стороне — головой. Прямо лбом. Он даже упал, вскрикнув.
Стрелок немедленно зажег факел.
— Ты как там, нормально?
Слова прозвучали резко, едва ли не раздраженно. Даже сам он невольно поморщился.
— Да.
Мальчик осторожно потрогал голову, потом тряхнул ею, как будто затем, чтобы самому убедиться, что все действительно с ним в порядке. Они подошли, чтобы взглянуть, во что же такое они вписались.
Оказалось, что это какой-то плоский квадрат из металла, безмолвно стоящий на рельсах. В центре платформы из пола торчала какая-то ручка наподобие тех, которые нужно качать как рычаг: взад-вперед. Стрелок не знал, что это за штуковина, но мальчик узнал ее сразу:
— Это дрезина.
— Что?
— Дрезина, — нетерпеливо повторил мальчик. — Как в старых фильмах. Смотрите.
Парнишка взобрался наверх и подошел к рычагу. Ему удалось опустить его вниз, но для этого парню пришлось повиснуть на ручке всем своим весом. Мальчик натужно закряхтел. Дрезина продвинулась немного вперед по рельсам — бесшумно, точно фантом вне времени.
— Работает, только тяжеловато идет, — сказал парнишка, словно извиняясь.
Стрелок тоже взобрался на платформу и нажал на рычаг. Дрезина послушно двинулась вперед, немного проехала и остановилась. Стрелок почувствовал, как у него под ногами провернулась ведущая ось. Ему понравилось это новое ощущение. Понравился сам процесс. Это был первый за многие годы древний механизм, не считая того насоса на станции, который работал исправно. Ему это понравилось, но и встревожило тоже. Эта машина гораздо быстрее доставит их по назначению: к месту, где свершатся их судьбы. Опять — поцелуй Иуды, подумал стрелок и понял вдруг, что человек в черном подстроил и это тоже: чтобы они нашли эту машину.
— Правда, здорово? — Голос парнишки был преисполнен искреннего отвращения.
— Что это — фильмы?
Джейк не ответил. Они так и стояли посреди этой черной тишины, как будто в могиле, где нету жизни. Стрелок слышал только, как внутри его тела работает организм, и еще — дыхание мальчика. Вот и все.
— Вы станете с той стороны, а я — с этой, — распорядился Джейк. — Вам придется немного ее потолкать самому, пока она как следует не разгонится. А потом я могу помочь. Раз вы толкнете, раз — я. И мы поедем. Понятно?
— Понятно.
Стрелок сжал кулаки в беспомощном жесте отчаяния.
— Но вам придется толкать одному, пока она не разгонится, — повторил мальчик, глядя прямо на стрелка.
А перед мысленным взором стрелка неожиданно встала живая картина: Большой Зал через год после весеннего бала. Зал, лежащий в руинах, разоренный восстанием, гражданской войной и вторжением. Следом нахлынули воспоминания об Элли, той, со шрамом, женщине из Талла, которая упала сраженная пулями из его револьверов. Он убил ее своими руками — рефлекторно, безо всякого злого умысла. Потом стрелок вспомнил Жами. Его лицо, такое печальное в смерти. Лицо Сьюзан — искаженное плачем. Все мои старые друзья. Стрелок улыбнулся зловещей улыбкой.
— Значит, буду толкать, — сказал он.
И взялся за дело.
Они катились сквозь тьму, теперь гораздо быстрее, поскольку им больше не надо было вслепую нащупывать путь. Постепенно застарелая неподвижность дрезины, копившаяся веками, раскочегарилась, и машина пошла более гладко. Мальчик честно пытался помочь, и стрелок иной раз давал ему потолкать, но большей частью он трудился один, размашистыми движениями качая рычаг вверх-вниз. Река оставалась единственным их попутчиком, то подступая поближе, то уходя дальше вправо. Однажды они пронеслись сквозь громадную и грохочущую пустоту, словно по гулкому нартексу доисторического собора. А в другой раз шум воды почти замер вдали.
Казалось, скорость и ветер, бьющий в лицо, заменили собою зрение и вернули обоих их в рамки времени и пространственных связей. Стрелок примерно прикинул, и вышло, что они делают от десяти до пятнадцати миль в час. Дорога шла вверх, поднимаясь пологим, обманчиво незаметным уклоном, который, однако, утомлял его ощутимо. Едва они остановились на отдых, стрелок сразу уснул. И спал как убитый. Провизии снова осталось всего ничего, но ни стрелка, ни парнишку это уже не волновало.
Стрелок не сумел еще распознать напряжения приближающейся кульминации, но оно было столь же реальным и нарастающим, как и усталость. Он продолжал толкать ручку дрезины вверх-вниз. Они уже приближались к концу первоначальной фазы. Он себя чувствовал как актер, стоящий посередине громадной сцены за минуту до того, как поднимется занавес: актер, который уже принял позу для первой сцены, в голове у которого уже наготове первая реплика — ему слышно, как невидимые пока зрители шуршат программками, рассаживаясь по местам. Он теперь постоянно ощущал в животе тугой комок нечестивого предвкушения и приветствовал физическое утомление, которое помогало ему засыпать.
Почти все время мальчик молчал. Он вообще перестал разговаривать, но однажды во время привала, еще до того, как на них напали недоумки-мутанты, он спросил у стрелка, робко так и застенчиво, о том, как он стал взрослым.
Стрелок сидел, привалившись спиной к рычагу и держа во рту сигарету. (Кстати, запас табака тоже уже подходил к концу.) Он был готов погрузиться уже в свой обычный мертвый сон, но мальчик вдруг задал вопрос.
— А зачем тебе?
— Просто мне интересно. — Голос мальчишки был на удивление упрямым, как будто он хотел скрыть смущение. Помолчав, он добавил: — Мне всегда было интересно, как люди становятся взрослыми. А спросишь у взрослых, так они обязательно будут врать.
— Я стал взрослым не вдруг, — проговорил стрелок. — Не так вот, чтобы бац — и ты уже взрослый, а понемножечку: там чуть-чуть повзрослел, там — чуть-чуть. Однажды я видел, как вешали человека, и немножечко повзрослел. Хотя тогда я еще этого не понимал. Двенадцать лет назад я бросил девушку. В одном местечке, называлось оно Королевский Городок. И тоже немножечко повзрослел. Но когда что-то подобное происходило, сразу я никогда этого не понимал, а понимал только потом.
До него вдруг дошло, что он пытается сейчас уйти от ответа, и стрелок почувствовал себя неловко.
— Наверное, ритуал совершеннолетия тоже был частью взросления, — нехотя выдавил он. — Такой официальный, едва ли не стилизованный. Как танец. — Стрелок издал неприятный смешок. — Как любовь. Вся моя жизнь — это любовь и смерть.
Мальчик молчал.
— Нужно было проявить себя в бою. Доказать, что ты вырос и стал мужчиной, — начал стрелок.
Лето и зной.
Август набросился на истомленную землю, точно любовник-вампир, жаром своим убивая почву, а вместе с ней и посевы фермеров. Поля вокруг города-замка превратились в стерильную белую пустошь. А в нескольких милях на запад, у самых границ, где кончается цивилизованный мир, война уже началась, и все новости, что приходили оттуда, были самыми неутешительными. Но все они меркли перед безжалостным зноем, поселившимся здесь — в самом центре. Скотина в загонах на скотных дворах стояла, тараща пустые глаза, не в силах даже пошевелиться. Свиньи вяло похрюкивали, позабыв о мясницких ножах, уже наточенных в преддверии осени. Люди, как это всегда бывает, жаловались и проклинали налоги вместе с военным призывом, но за этою апатичной при всем показном ее энтузиазме игрою в политическое самосознание стояла одна пустота. Центр пообтрепался, как протершийся старый ковер, который сотню раз мыли, потом снова топтали ногами, выбивали и вывешивали посушиться на солнышко. Нити и петли шитья, что держало последние самоцветы на истощенной груди мира, уже распускались. Все распадалось. Земля затаила дыхание в то лето близящегося затмения.
Мальчик бесцельно бродил в одиночестве по верхнему коридору того каменного мешка, который был его домом. Он чувствовал это, но не понимал. Он тоже был пуст и опасен.
С тех пор, как повесили повара — того самого Хакса, у которого всегда находилось чего-нибудь вкусненькое для голодных мальчишек, — миновало уже три года. За это время мальчик поправился и возмужал. И вот теперь, — одетый только в повылинявшие штаны из хлопчатобумажной ткани, — четырнадцати лет отроду, широкогрудый и длинноногий, он выказывал все внешние признаки наступающего взросления. Уже было видно, что он станет крепким и сильным мужчиной. Он был еще девственником, но две бойких дочурки одного купца из Западного Города уже положили на него глаз. Он тоже испытывал к ним влечение, и теперь оно проявлялось еще острее. Даже в прохладе каменного коридора все его тело покрылось испариной.
Дальше по коридору располагались покои его матушки, но сейчас он собирался просто пройти мимо и подняться на крышу, где, обвеваемый легеньким ветерком, он сможет предаться подростковому наслаждению, которое он сам себе доставлял кулаком.
Он уже прошел мимо двери, как вдруг кто-то окликнул его.
— Эй, мальчик!
Это был Мартен, колдун, одетый с подозрительною, настораживающей небрежностью: черные габардиновые штаны, почти такие же тесные и облегающие, как леотард, и белая рубаха, расстегнутая на груди. Его волосы были взъерошены.
Мальчик молча смотрел на него.
— Входи, входи! Не стой в коридоре. Твоя мать хочет поговорить с тобой.
Губы его улыбались, но в чертах лица так и сквозила язвительная усмешка. А под этой усмешкой был только холод.
А мама, похоже, совсем не горела желанием его видеть. Она сидела в широком кресле с низкою спинкой у большого окна в центральной гостиной ее покоев — того самого, что выходило на горячие чистые камни внутреннего замкового двора. На ней было домашнее платье без пояса, и она только раз поглядела на сына — быстрый промельк печальной улыбки, как будто осеннее солнце отразилось в текучей воде. Потом она опустила глаза и все время, пока они говорили, пристально изучала свои руки.
Теперь они виделись редко, и призраки колыбельных песен уже почти стерлись в его сознании. Она стала чужой для него, но осталась любимой. Он ощутил приступ аморфного страха, и в душе у него поселилась неизбывная ненависть к Мартену, который был правой рукою отца. (Или теперь все было наоборот?)
И, конечно же, слухи уже поползли по городу, но мальчик так убеждал себя, что он ничего такого не слышит, что и сам в это поверил.
— Как ты? — тихо спросила она, изучая свои руки. Мартен встал рядом с нею. Его тяжелая, вызывающая у мальчика какую-то неосознанную тревогу ладонь легла ей на плечо в том самом месте, где белое плечо соединяется с белой шеей. И еще он улыбался. Им обоим. Когда Мартен улыбался, его карие глаза темнели и становились почти что черными.
— Нормально, — ответил мальчик.
— А учишься хорошо?
— Я стараюсь.
Они оба знали, что он не такой умный, как Катберт, и даже не такой смышленый, как Жами. Он был тугодумом. Медлительным и туповатым.
— А как Давид? — Она знала, как сын привязан к соколу.
Мальчик взглянул на Мартена. Тот по-прежнему покровительственно улыбался.
— Уже миновал свою лучшую пору.
Мать как будто вздрогнула; на мгновение лицо Мартена потемнело, и он еще крепче сжал ее плечо. Но потом она поглядела на раскаленную белизну знойного дня за окном, и все стало как прежде.
Это такая шарада, подумал мальчик. Игра. Вот только кто с кем играет?
— У тебя на лбу шрам, — сказал Мартен, продолжая улыбаться. — Так ты собираешься сделаться воином, как твой отец, или ты слишком медлителен?
На этот раз мать действительно вздрогнула.
— И то, и другое, — ответил мальчик, потом поглядел прямо в глаза Мартену и выдавил из себя улыбку. Даже здесь, в помещении, было слишком жарко.
Улыбка Мартена мгновенно стерлась.
— Теперь можешь пойти на крышу, малыш. Кажется, у тебя там дела.
Но Мартен кое-что недопонял. Недооценил его. До сих пор они говорили друг с другом на низком наречии, изображая непринужденную дружескую беседу. Теперь же мальчик перешел на Высокий Слог:
— Моя мать еще не отпустила меня, вассал!
Мартен поморщился, словно его хлестнули плетью. Мальчик услышал, как мать вздохнула — так жалко и горестно. Она назвала его по имени.
Но эта болезненная улыбка так и застыла на лице мальчика. Он шагнул вперед.
— Ты не хочешь мне поклониться, вассал, в знак верности? Во имя отца моего, которому ты, раб, служишь?
Мартен уставился на него, не веря своим ушам.
— Ступай, — произнес он мягко. — Ступай и займи свой кулак.
Улыбаясь, мальчик ушел.
Когда он закрыл за собою дверь, он услышал, как мать закричала. Это был вопль баньши, предвещающий смерть.
А потом он услышал смех Мартена.
Он продолжал улыбаться. И когда пошел на испытание, улыбался тоже.
Жами как раз возвратился из города, где наслушался всякого от горластых торговок, и как только увидел Роланда, пересекающего тренировочную площадку, сразу же поспешил пересказать другу все последние слухи о войнах и мятежах на западе. Но, увидев лицо Роланда, он даже не стал окликать его. Слова остались невысказанными. Они с Роландом знали друг друга с младенчества: подстрекали друг друга на всякие шалости, тузили друг друга, вместе исследовали потайные уголки замка, в стенах которого оба они родились.
Роланд прошел мимо друга с этой болезненною улыбкою на губах; взглянул на Жами, не видя его. Он шел к дому Корта, где над окнами были натянуты полотняные навесы, чтобы отгородиться от нещадно палящего солнца. Корт прилег вздремнуть после обеда, чтобы вечером насладиться сполна своим кобелиным набегом на бордели нижнего города.
Жами понял интуитивно, что сейчас будет, и в своем страхе и возбуждении разрывался теперь между желанием сразу пойти следом за Роландом или сначала позвать остальных.
Но потом чары рассеялись, и он со всех ног бросился к главному зданию, выкрикивая на ходу:
— Катберт! Ален! Томас!
В знойном воздухе крики его звучали тонко и слабенько. Они все это знали. Тем внутренним, непостижимым чутьем, которым наделены все мальчишки на свете. Они знали, что Роланд будет первым. Первым, кто попытается. Но чтобы вот так… не рановато ли?
Никакие слухи о бунтах, войнах и черной магии не могли бы зажечь Жами так, как эта пугающая ухмылка на лице Роланда. Это было реальнее и серьезней, чем досужие сплетни, прошамканные беззубым ртом какой-нибудь бабы-зеленщицы над засиженными мухами кочанами салата-латука.
Роланд подошел к дому учителя и пнул дверь ногою. Она распахнулась, хлопнула по грубо оштукатуренной стене и отскочила.
Он никогда не был здесь раньше. Дверь с улицы вела прямо в спартанскую кухню, сумрачную и прохладную. Стол. Два жестких стула. Два кухонных шкафчика. На полу — выцветший линолеум с черными дорожками от холодильника, втопленного в пол, до разделочного стола, над которым висели ножи, а оттуда — к столу обеденному.
Вот оно: тайное уединение человека, чья жизнь проходит на публике. Последняя поблекшая воздержанность неуемного полуночного бражника и кутилы, который, пусть грубо, по-своему, но все же любил ребятишек вот уже трех поколений и кое-кого из них сделал стрелками.
— Корт!
Он пнул ногой стол, так что тот пролетел через всю кухню и ударился в стойку с ножами. Ножи попадали на пол, точно град сверкающих фишек для игры в бирюльки.
В соседней комнате что-то зашевелилось, раздался полусонный хрип, который издает человек, прочищая горло. Но мальчик туда не пошел, зная, что это уловка, что Корт проснулся, как только он вошел в кухню, и ждет теперь за дверью, сверкая своим единственным глазом, готовый свернуть шею незваному гостю, ворвавшемуся к нему в дом.
— Корт, выходи! Я пришел за тобою, смерд!
Он говорил теперь только Высоким Слогом. Корт рывком распахнул дверь. Он был почти голым, только в семейных трусах. Коренастый и плотный, с кривыми ногами, весь в шрамах и буграх мышц. Шишковатая лысина — ни единого волоса на голове. Выпирающий круглый животик. Мальчик по опыту знал, что живот этот твердый, как сталь. Единственный зрячий глаз угрюмо уставился на него.
Как положено, мальчик отдал учителю честь.
— Ты больше не будешь учить меня, смерд. Сегодня я буду учить тебя.
— Ты пришел рановато, сопляк, — проговорил Корт небрежно, но тоже Высоким Слогом. — Лет на пять раньше, чем нужно. Я спрошу только раз: может, отступишься, пока не поздно?
Мальчик лишь улыбнулся своею пугающей болезненною улыбкой. Для Корта, который видел, как улыбаются люди на кровавых полях бесчестия и чести под небом, окрасившимся в алый цвет, это было ответом вполне достаточным. Возможно, единственным ответом, которому он бы поверил.
— Плохо, — как-то рассеянно проговорил учитель. — Ты был моим самым многообещающим учеником. Лучшим, я бы даже сказал, за последние две дюжины лет. Мне будет жаль, когда ты сломаешься и пойдешь по слепому пути. Но мир сдвинулся с места. Грядут нехорошие времена.
Мальчик молчал (да и вряд ли сумел бы он дать какое-то связное объяснение, если б его попросили о том напрямую), но впервые за все это время ужасная его улыбка немного смягчилась.
— И все-таки есть право крови, — продолжал Корт угрюмо. — Не важно, какие там бунты на западе и колдовство, есть право крови. Я твой вассал, мальчик. Я признаю твое право всем сердцем и готов подчиниться твоим приказам, даже если — в последний раз.
И Корт, который бил его и пинал, сек до крови, ругал на чем свет стоит, издевался над ним, как только ни называл, даже прыщом-сифилитиком, встал перед ним на одно колено и склонил голову.
Мальчик протянул руку и с изумлением прикоснулся к загрубевшей, но уязвимой плоти на шее наставника.
— Встань, вассал, и примиримся в любви и прощении.
Корт медленно поднялся, и мальчику вдруг показалось, что за застывшей, натянутой маской лица учителя скрывается неподдельная боль.
— Только напрасная трата сил. Отступись, мальчик. Я нарушу свою же клятву. Отступись и обожди!
Мальчик молчал.
— Хорошо. — Теперь голос Корта стал сухим, деловитым. — Даю тебе ровно час. Выбор оружия — за тобой.
— А ты придешь со своей палкой?
— Как всегда.
— А сколько палок у тебя уже отобрали, Корт? — Это было равносильно вопросу: «Сколько мальчиков-учеников из тех, что вошли во двор на задах Большого Зала, вышли оттуда стрелками?»
— Сегодня ее у меня не отнимут, — медленно проговорил Корт. — И мне, правда, жаль. Такой шанс дается лишь раз, малыш. Только раз. И наказание за излишнее рвение такое же, как и за полную несостоятельность. Разве нельзя обождать?
Мальчик вспомнил Мартена: как он стоял перед ним точно утес, такой же высокий и неприступный.
— Нет.
— Хорошо. Какое оружие ты избираешь?
Мальчик молчал.
Корт растянул губы в улыбке, обнажив кривые зубы.
— Для начала вполне даже мудро. Стало быть, через час. Ты хоть понимаешь, что больше уже никогда не увидишь своих друзей, своего отца, этот замок?
— Я знаю, что значит изгнание, — тихо ответил мальчик.
— Тогда иди.
Он ушел, не оглядываясь.
В погребе под конюшней было обманчиво прохладно. Сыро. Пахло влагою и паутиной. Вездесущее солнце проникало своими лучами даже сюда, в подвал, но здесь хотя бы не чувствовалось изнуряющей дневной жары. Мальчик держал здесь сокола, и птице, похоже, было вполне удобно.
Теперь Давид состарился и больше уже не охотился в небе. Перья его поутратили былой блеск, — а еще года три назад они так и сияли, излучая животную бодрость, — но взгляд оставался пронзительным и неподвижным, как прежде. Говорят, что нельзя подружиться с соколом, если только ты сам не сокол, одиноко парящий в небе и лишь иногда опускающийся на землю, без друзей и без надобности в друзьях. Сокол не знает, что такое нравственность и добродетель.
Теперь Дэвид стал старым соколом. И мальчик очень надеялся (или же для того, чтобы надеяться, ему не хватало воображения? Быть может, он просто знал?), что он сам — тоже сокол, только молодой.
— Привет, — он протянул руку к колодке, на которой сидел Дэвид. Тот перебрался на руку мальчика и снова застыл неподвижно как был — без клобучка на голове. Свободной рукою мальчик залез в карман и вытащил оттуда кусочек вяленого мяса. Сокол проворно выхватил угощение из пальцев парнишки и проглотил.
Мальчик осторожно погладил Дэвида. Корт бы, наверное, глазам своим не поверил, если бы увидел такое диво, но ведь он не поверил и в то, что время Роланда уже наступило.
— Ты, наверное, сегодня умрешь, — сказал он, продолжая гладить Дэвида. — Мне, похоже, придется тобою пожертвовать, как теми мелкими пташками, на которых тебя обучали. Помнишь? Нет? Ладно, не важно. Завтра соколом стану я.
Дэвид сидел у него на руке молчаливый и немигающий: безразличный и к жизни своей, и к смерти.
— Ты уже старый, — задумчиво продолжал мальчик. — И быть может, ты мне не друг. Еще год назад ты предпочел бы мой глаз этому вяленому куску мяса, верно? Вот Корт посмеется. Но что-то же есть между нами, какая-то близость… что это, птица? Дружба или почтенный твой возраст?
Дэвид не ответил ему.
Мальчик надел на сокола клобучок и подобрал привязь. Они поднялись из подвала и и вышли из конюшни на свет.
Двор на задах Большого Зала на самом деле — вовсе не двор, а узкий зеленый коридор между двумя рядами разросшейся спутанной живой изгороди. Издавна здесь проходил ритуал посвящения мальчиков в мужчины: с незапамятных времен, задолго до Корта и даже его предшественника, который скончался именно здесь, от колотой раны, нанесенной слишком усердной и рьяной рукою. Многие мальчики вышли из этого коридора через восточный вход. Вход, предназначенный для учителя. Вышли мужчинами. Восточный конец коридора ведет к Большому Залу, к цивилизации и интригам просвещенного мира. Но еще больше ребят, окровавленных и избитых, вышло отсюда через западный вход, предназначенный для мальчишек, и эти уже навсегда оставались мальчишками. Этот конец коридора выходит к горам и к хижинам поселенцев. Дальше — дебри дремучих лесов, а еще дальше — пустыня. Те мальчишки, которые становились мужчинами, переходили от тьмы и невежества к свету и принимали ответственность. Тем, которые не выдерживали испытания, оставалось лишь отступить и смириться уже навсегда. Коридор был зеленым и ровным, как площадка для игр. Длиною ровно в пятьдесят ярдов.
Обычно у каждого входа толпятся возбужденные зрители и взволнованные родные, поскольку, как правило, день испытания известен заранее. Восемнадцать — вот самый обычный для испытуемых возраст (те же, кто не решался пройти испытание до двадцати пяти, уходили обычно из дома и становились свободными землевладельцами, и очень скоро про них забывали: про тех, кто не нашел в себе сил встретить лицом к лицу этот жестокий выбор «все или ничего»). Но в тот день не было никого. Только Жами, Катберт, Ален и Томас. Они столпились у западного, для мальчишек, входа и ждали там, затаив дыхание и не скрывая испуга.
— Оружие, идиот! — прошипел Катберт, и в его голосе явственно слышалась боль. — Ты забыл оружие!
— Я не забыл, — сухо отрезал Роланд. Интересно, спросил он себя, но отстраненно, как будто ему было все равно: знают ли уже в главном здании? Знает ли мать… и Мартен? Отец сейчас на охоте и вернется еще не скоро. Может быть, через пару недель. И Роланду было немного стыдно, что он не дождался его возвращения, потому что он знал, что даже если б отец не одобрил его решения, то уж понял бы наверняка.
— Корт пришел?
— Корт уже здесь, — донесся голос с того конца коридора, и показался сам Корт в короткой бойцовской фуфайке и с кожаной лентой на лбу, чтобы пот не заливал глаза. В руке он держал боевой посох из какого-то твердого дерева, заостренный с одного конца и притупленный на манер лопатообразной дубинки с другого. Не тратя времени даром, он затянул литанию, которую все они, слепо избранные по крови отцов, знали с самого раннего детства: учили ее к тому дню, когда они, может быть, станут мужчинами.
— Ты знаешь, зачем ты пришел, мальчишка?
— Я знаю, зачем я пришел, учитель.
— Ты пришел как изгнанник из дома отца своего?
— Я пришел как изгнанник, учитель.
И он будет изгнанником до тех пор, пока не одолеет Корта. Если же Корт одолеет его, он останется изгнанником навсегда.
— Ты пришел со своим оружием?
— Да, учитель.
— Каково же твое оружие?
Это было исконное право учителя — его преимущество, шанс приготовиться к бою с пращей, или копьем, или сетью.
— Мое оружие — Дэвид, учитель.
Корт запнулся, но только на долю секунды:
— Ты готов выйти против меня, мальчишка?
— Я готов.
— Тогда не мешкай.
И Корт пошел на него по коридору, перекидывая свою палку из руки в руку. Мальчики встрепенулись, как стайка испуганных птиц, когда их товарищ шагнул ему навстречу.
Мое оружие — Дэвид, учитель.
Помнит ли Корт? Понял ли он? Если — да, то, возможно, уже все потеряно. Теперь все зависело от того, как сработает эффект неожиданности… и еще от того, как поведет себя сокол. А вдруг он будет равнодушно сидеть у мальчика на руке, пока Корт будет вышибать ему мозги своею тяжелою палкой, или бросит его и взлетит в высокое жаркое небо?
Они сходились. Мальчик спокойно снял с сокола клобучок. Рука не дрожала. Клобучок упал в зеленую траву. Мальчик остановился. Он увидел, как Корт вперил взгляд в птицу и как глаза у него распахнулись от изумления и запоздалого понимания.
Значит — сейчас.
— Возьми его! — выкрикнул мальчик и вскинул руку.
Дэвид сорвался с руки и взлетел как безмолвный сумеречный снаряд; короткие крылья взмахнули — раз, другой, третий, — и вот уже когти и клюв впились Корту в лицо.
— Да! Роланд! — в исступлении выкрикнул Катберт.
Корт отшатнулся и, потеряв равновесие, упал. Тяжелый посох взметнулся, но тщетно: ударил он только по воздуху. Сокол превратился в трепещущий, смазанный комок перьев.
Мальчик рванулся к поверженному учителю, выставив руку перед собой твердым клином, локтем вперед.
Но, несмотря ни на что, Корт едва не увернулся. Сокол закрывал ему почти весь обзор, но тяжелая палка опять поднялась затупленным концом вперед, и Корт хладнокровно прибег к единственному из оставшихся у него в арсенале приемов, который мог бы переломить ситуацию в его пользу: он трижды ударил себя по лицу, безжалостно напрягая мускулы.
Дэвид отлетел прочь, разбитый. Одно крыло бешено билось о землю. Его холодные, немигающие глаза хищника впились яростным взором в окровавленное лицо Корта. Незрячий глаз учителя, раздутый, слепо таращился из глазницы.
Мальчик пнул Корта ногою в висок, впечатав удар. На этом все должно было закончиться: нога мальчика онемела — с такой силою он ударил. Но это было еще не все. Не все. На мгновение лицо Корта как-то обмякло, а потом он рванулся и схватил мальчика за ногу.
Мальчик дернулся, оступился и упал, растянувшись в траве. Где-то, далеко-далеко, закричал Жами.
Корт уже поднялся, готовый навалиться на мальчика и прикончить его. Тот утратил свое первоначальное преимущество. Секунду они смотрели в глаза друг другу: ученик, распростертый на земле, и учитель, стоящий над ним, со сгустками крови, стекающими по левой стороне его лица. Незрячий глаз его теперь совсем заплыл, осталась лишь тоненькая полоска белка. Сегодня корт точно уже не пойдет по борделям.
Что-то впилось в руку мальчика. Сокол. Дэвид, слепо рвущий его когтями. Оба крыла перебиты. Невероятно, как он вообще жив остался.
Мальчик схватил сокола, как хватают камень, не обращая внимания на острый клюв, сдирающий кожу с его запястья. Когда Корт набросился на него, мальчик, беспомощно распластанный по земле, подбросил сокола вверх.
— Возьми его! Дэвид! Убей!
А потом Корт упал на него, закрывая собою солнце.
Сокол расплющился между ними. Мальчик почувствовал, как по лицу его шарит мозолистый палец, нащупывая глазницу. Он рывком повернул голову, одновременно приподнимая бедро, чтобы закрыться от колена Корта, нацеленного ему в пах, и трижды рубанул ребром ладони по шее учителя. С тем же успехом он мог бы стучать и по камню.
А потом Корт вдруг издал сдавленный всхлип. Его тело дернулось. Словно сквозь пелену мальчик увидел, как Корт шарит рукой по земле, пытаясь дотянуться до выпавшей палки. Он рванулся, превозмогая боль, и отбил ее ногою в сторону, вне досягаемости. Дэвид вцепился когтями в правое ухо Корта. Другой лапою сокол безжалостно рвал щеку учителя, превращая ее в окровавленные лохмотья. Теплая кровь, распространявшая запах меди, пролилась прямо мальчику на лицо.
Корт ударил сокола кулаком и сломал ему спину. Еще раз — и шея Дэвида изогнулась под неестественно острым углом. Но когти еще сжимались. Уха больше не существовало; на его месте зияла теперь окровавленная дыра. Третий удар отбросил сокола прочь.
Ребром ладони мальчик рубанул Корта по носу, перебив тонкий хрящ. Брызнула кровь.
Корт выбросил руку вперед, вслепую схватил мальчика за ягодицу и рванул на себя. Роланд упал, откатился в сторону, нащупал палку, которую выронил Корт, и поднялся на колени.
Корт тоже встал на колени и усмехнулся сквозь маску запекшейся крови. Его единственный зрячий глаз бешено вращался в запавшей глазнице. Нос был расплющен и свернут на сторону, щеки свисали лохмотьями кожи.
Мальчик держал свою палку, как бейсболист держит биту, готовясь принять подачу.
Корт сделал два ложных выпада, а потом бросился на него.
Но мальчик был начеку. Палка из твердого дерева, описав в воздухе плоскую дугу, с глухим стуком ударилась о череп Корта. Корт повалился на бок, таращась на мальчика вдруг помутневшими невидящими глазами. Изо рта у него потекла тонкая струйка слюны.
— Сдавайся или умри, — сказал мальчик. Впечатление было такое, что рот у него забит влажной ватой.
И Корт улыбнулся. Он был почти без сознания. Еще пару недель он точно не встанет с постели — и эти недели он пролежит, укрытый черным покровом глубокой комы. Однако теперь он еще держался, напрягая все силы своей безжалостной и безупречной жизни.
— Я сдаюсь, стрелок. Я сдаюсь улыбаясь.
Зрячий глаз Корта закрылся.
Стрелок легонько потряс его за плечо: мягко, но настойчиво. Ребята уже окружили его. Руки так и чесались — похлопать его по спине, потрепать по плечу. Но они не решались, чувствуя произошедшую перемену и страшась этой бездны, что теперь разделила их. И все же она была не такой странной и страшной, какой быть могла бы, ибо между Роландом и остальными какая-то пропасть существовала и раньше. Всегда.
Глаз Корта опять приоткрылся.
— Ключ, — обратился к нему стрелок. — Я хочу забрать то, что принадлежит мне по праву рождения, учитель. Мне нужен ключ.
Револьверы, которые принадлежали ему по праву крови. Не те — отцовские, тяжелые, с рукоятками из сандалового дерева… но все-таки револьверы. Запрещенные для всех, кроме немногих избранных. Последнее, окончательное оружие. В каменной усыпальнице под казармой, где, согласно древним законам, он теперь должен был поселиться (вдали от материнского дома), висело его ученическое оружие, тяжелые громоздкие изделия из стали и никеля. Они служили еще отцу во время его ученичества. А теперь отец стал правителем, по крайней мере, номинально.
— Так вот в чем причина, — прошептал Корт как во сне. — И так срочно? Этого я и боялся. И все-таки ты победил.
— Ключ.
— Сокол… хороший тактический ход. Хороший выбор оружия. И долго ты тренировал этого гада?
— Я никогда не учил Дэвида. Я с ним подружился. Ключ.
— У меня под поясом, стрелок.
Глаз снова закрылся.
Стрелок запустил руку под пояс Корта, ощущая давление его живота, накачанных мышц, которые теперь стали вялыми и безжизненными. Ключ висел на латунном кольце. Роланд сжал его в кулаке, сопротивляясь безумному порыву подбросить ключ в воздух в победном салюте.
Он поднялся на ноги и наконец повернулся к ребятам, как вдруг Корт схватил его за ногу. Стрелок на мгновение напрягся, опасаясь, что это — последняя, отчаянная попытка поверженного учителя одолеть его, но Корт лишь поглядел на него снизу вверх и поманил его заскорузлым пальцем.
— Сейчас я усну, — прошептал Корт, и голос его был спокоен. — Может быть, навсегда, я не знаю. Я больше тебе не учитель, стрелок. Ты превзошел меня, а ведь ты на три года моложе, чем был твой отец, когда проходил испытание, а он был самым юным из всех. Но позволь дать тебе один совет.
— Что еще?
Нетерпение, раздражение.
— Сейчас.
— Гм? — казалось, слово это вырвали насильно.
— Пусть молва и легенда опережают тебя. Здесь есть кому позаботиться об этом. — Взгляд Корта метнулся поверх плеча стрелка ему за спину. — Быть может, они все глупцы. Но пусть молва опережает тебя. Пусть тень твоя вырастет. Пусть на лице у тебя отрастет борода. Пусть она станет темнее и гуще. — Он улыбнулся. — Дай только время, и молва околдует и самого колдуна. Ты понимаешь, о чем я, стрелок?
— Да.
— И примешь последний совет от меня?
Стрелок качнулся на каблуках — поза устойчивая и задумчивая, предвосхищавшая превращение мальчика в мужчину. Он поглядел на небо. Оно уже темнело, наливаясь пурпурным свечением заката. Дневная жара потихонечку отступала, а вспышки молний на горизонте предвещали дождь. Там, за многие мили отсюда, вилы слепящих разрядов кололи бока безмятежных холмов в предгорьях. Холмы. Потом — горы. Потом — фонтаны безрассудства и крови, бьющие в небеса. Он устал. Усталость проникла до мозга костей. И еще глубже.
Он опустил глаза и взглянул на Корта.
— Сейчас я собираюсь похоронить своего сокола, учитель. А попозже схожу в нижний город и скажу там в борделях, если кто будет спрашивать, где ты и что с тобой.
Губы Корта раскрылись в улыбке, исполненной боли. Потом он уснул.
Стрелок поднялся и обернулся ко всем остальным:
— Соорудите носилки и отнесите его домой. Приведите ему сиделку. Нет: двух сиделок. О'кей?
Друзья продолжали таращиться на него, захваченные суровой торжественностью момента, который еще нельзя было переломить возвращением к грубой реальности. Им все представлялось, что вот сейчас над головою Роланда воспылает нимб ослепительного огня или, быть может, что он обернется диким волком прямо у них на глазах.
— Двух сиделок, — повторил стрелок и улыбнулся. Они улыбнулись тоже.
— Ах ты чертов погонщик мулов! — вдруг выкрикнул Катберт, расплывшись в улыбке. — Ты ж нам ничего не оставил, сам ободрал все мясо с этой кости!
— До завтра мир не изменится, — проговорил, улыбаясь, стрелок, вспомнив старую поговорку. — Ален, ты жопа с гренкой. Чего стоишь? Двигай своими бульонками.
Ален взялся за сооружение носилок; Томас и Жами ринулись в главный зал, а оттуда уже — в лазарет.
Стрелок и Катберт остались стоять на месте, глядя друг на друга. Они всегда были близки: очень близки — или настолько, насколько вообще позволяли близость острые грани их очень несхожих друг с другом характеров. Глаза Катберта так и сияли, излучая открытый, рискованный свет, и стрелок едва удержался, чтобы не посоветовать другу отложить испытание еще на год, а то и на все полтора, если он только не хочет уйти с позором через западный вход. Но они многое пережили вместе, и стрелок понимал, что не может сейчас рисковать в единочасье разрушить все это, ибо, как бы он ни старался, ему все равно не избежать того, что слова его будут восприняты как проявление покровительственного отношения. Я уже начинаю плести интриги, — подумал он, и ему стало немного противно. А потом он подумал о Мартене и о матери и улыбнулся другу. Улыбкой обманщика.
Я буду первым, сказал он себе, в первый раз осознав до конца, хотя он и прежде задумывался (а вернее, мечтал) об этом. Я буду первым.
— Пойдем, — сказал он.
— С твоего позволения, стрелок.
Они вышли из окруженного живой изгородью коридора через восточный вход; Томас и Жами уже вернулись из лазарета и привели сиделок, которые были похожи на призраков в своих тяжелых белых балахонах с красным крестом на груди.
— Можно я помогу тебе похоронить сокола? — спросил Катберт.
— Да, — отозвался стрелок.
А позже, когда на землю обрушилась тьма, а вместе с нею — гроза, когда дождь пролился гремящим потоком с небес, когда в вышине, точно черные призраки, клубились тучи и молнии вспышками голубого огня омывали извилистые лабиринты узких улочек нижнего города, когда кони стояли в стойлах, свесив головы и опустив хвосты, стрелок взял себе женщину и возлег с нею.
Это было приятно и быстро. Когда все закончилось и они молча лежали бок о бок, на улице пошел град, выбивая по крышам свою короткую жесткую дробь. Где-то внизу, далеко-далеко, кто-то наигрывал ритм «Эй, Джуд». Стрелок погрузился в раздумья, замкнувшись в себе. И только тогда, в этом дробном молчании, уже на грани сна, ему вдруг подумалось, а ведь вполне может так получиться, что он — первый — окажется и последним.
Стрелок, разумеется, рассказал мальчику далеко не все, но, возможно, многое из того, о чем он умолчал, все равно так или иначе проступило в его рассказе. Он давно уже понял, что этот парнишка на удивление проницателен для своих лет и в чем-то очень похож на Катберта. Или даже — на Жами.
— Спишь? — спросил стрелок.
— Нет.
— Ты все понял, о чем я тебе говорил?
— Понял? — переспросил парнишка с осторожною ненарочитой издевкою в голосе. — Понял ли я? Вы что, смеетесь?
— Ни в коем разе.
Но стрелок уже внутренне сжался: приготовился защищаться. Он еще никому не рассказывал об этом — как он стал мужчиной, потому что всегда, когда он вспоминал о том, его раздирали противоречивые чувства. Конечно, сокол был безупречным и во всех отношениях приемлемым оружием, но это был и обманный ход тоже. Хитрость. И предательство. Первое из долгого ряда. Я что же, готовлюсь уже бросить этого мальчика человеку в черном?
— Я понял, — неожиданно высказался мальчик. — Это была игра, да? Почему люди, когда взрослеют, всегда продолжают играть? Почему все, за что ни возьмись, для них лишь повод для новой игры? Люди взрослеют вообще или просто вырастают?
— Ты еще очень многого не понимаешь, — сказал стрелок, пытаясь сдержать медленно закипающий гнев. — И не знаешь всего.
— Да. Но я зато знаю, что я для вас.
— Да? И что же? — стрелок весь напрягся.
— Фишка в игре.
Стрелку вдруг захотелось взять камень потяжелее и размозжить парню голову, но вместо этого он прикусил язык.
— Давай спать, — чуть погодя, сказал он. — Мальчикам нужно как следует высыпаться.
А в голове у него пронеслось эхо давнишних слов Мартена: Ступай и займи свой кулак.
Стрелок еще долго сидел в темноте — в оцепенении, объятый ужасом. Он никогда ничего не боялся, и только теперь испугался (в первый раз в жизни), что начнет сам себя ненавидеть. А так, вероятно, и будет.
Во время следующего периода бодрствования железная дорога, сделав резкий крюк, почти вплотную приблизилась к подземной реке, и они наткнулись на недоумков-мутантов.
Увидев первого, Джейк закричал.
Стрелок смотрел прямо перед собою, качая рычаг. Он резко повернул голову вправо и разглядел далеко внизу какой-то блуждающий огонек, отдающий гнилостной зеленью, круглый и слабо пульсирующий. Только теперь он почувствовал запах: слабый, но неприятный. Сырой.
Эта зеленая масса была лицом, и лицом ненормальным, противоестественным. Над расплющенным носом мерцали выпученные глаза, какие бывают только у насекомых. Глаза пустые и не выражающие ничего. Стрелок ощутил приступ атавистического отвращения. Внизу живота разлился неприятный холодок, пробирая до самых глубин нутра. Он сбился с ритма, и дрезина немного замедлила ход.
Светящееся лицо исчезло.
— Что это было? — мальчик передернул плечами. — Что…?
Слова застряли тугим комком в горле: они со стрелком проскочили мимо еще троих слабо светящихся в темноте существ, что стояли между путями и невидимою рекою. Неподвижные, они наблюдали за ними.
— Недоумки-мутанты, — сказал стрелок. — Они вряд ли нас потревожат. Скорее всего, они нас испугались не меньше, чем мы — их…
Одно из существ сдвинулось с места и пошло прямо на них, неуклюже волоча ноги. Оно светилось и изменялось на ходу. Лицо его было лицом изголодавшегося олигофрена. Истощенное голое тело превратилось в бугристую массу щупальцеобразных отростков с присосками на концах.
Мальчик опять закричал и весь съежился, прижавшись к ноге стрелка, точно испуганный пес.
Одно из щупалец протянулось над плоской платформой дрезины. От него пахло сыростью, тьмой и еще чем-то чужим, нездешним. Стрелок отпустил рычаг, выхватил из кобуры револьвер и послал пулю прямо в эту застывшую рожу голодного олигофрена. Тот отлетел прочь. Его слабое, точно огонек на болоте, свечение угасло, как луна при затмении. Вспышка от выстрела высветила темные немигающие зрачки, и отблески ее погасли не сразу, а переливались еще горящими искрами на отражающей свет сетчатке. Запах сгоревшего пороха был горячим и диковатым — чужим в этом каменном склепе.
Появились еще мутанты. Их было много. Никто пока не нападал в открытую, но они подходили все ближе и ближе к рельсам — молчаливое, мерзкое сборище любопытных зевак.
— Тебе, если что, придется меня заменить и прокачать рычаг, — сказал стрелок. — Сможешь?
— Да.
— Тогда приготовься.
Мальчик встал рядом с ним, стараясь держаться как можно устойчивее. Он не смотрел вперед, чтобы ненароком не разглядеть больше, чем было нужно. Глаза его только мельком выхватывали из тьмы слабо светящиеся фигуры мутантов, мимо которых они проезжали. Мальчик как будто вобрал в себя весь мыслимый ужас и превратился в живое его воплощение, но как будто само ядро его существа, таившее в себе память бесчисленных поколений, каким-то образом просочилось сквозь поры кожи и образовало невидимый телепатический щит.
Стрелок равномерно качал рычаг, не увеличивая, однако, скорости. Недоумки-мутанты могут чувствовать запах страха, и все же стрелок был уверен, что дело не только в страхе: одного только страха им вряд ли было бы достаточно. Но они с мальчиком — порождения света. Цельные и живые. Как же они должны нас ненавидеть, — подумал стрелок и вдруг спросил себя: а человек в черном? Его они ненавидели тоже? Так же? Наверное, все-таки нет. Или, может быть, он прошел сквозь жалкую их колонию незамеченным, как тень от черного крыла.
Мальчик сдавленно вскрикнул. Стрелок повернул голову — едва ли не небрежно. Четверо мутантов тащились, спотыкаясь на каждом шагу, следом за дрезиной. Один из них уже тянул руки, чтобы ухватиться за край платформы.
Стрелок отпустил рычаг и выстрелил из револьвера — все так же небрежно, едва ли не полусонно. Пуля попала в голову ближайшего к ним мутанта. Тот издал влажный всхлип, больше похожий на вздох, и вдруг заулыбался. Руки его были вялыми, мертвыми, точно дохлая рыба; пальцы его слиплись друг с другом, как пальцы перчатки, провалявшейся долгое время в подсыхающей грязи. Одна из этих мертвенных лап схватила мальчика за ногу и потянула.
Мальчик закричал в полный голос в глухой тишине этой гранитной утробы.
Стрелок выстрелил еще раз — мутанту в грудь. Тот принялся пускать слюни сквозь свою идиотскую ухмылку. Джейк уже начал сползать с платформы. Стрелок схватил его за руку и сам едва не упал: тварь оказалась на удивление сильной. Стрелок всадил еще одну пулю мутанту в голову. Один глаз погас, как свеча, и все же мутант продолжал тянуть. Они молча боролись за извивающееся, корчащееся тело Джейка. Каждый тянул на себя, как детишки, когда они, загадав желание, ломают куриную косточку-вилочку.
Дрезина потихонечку замедляла ход. Остальные мутанты уже приближались: колченогий, хромой и слепой. Может быть, они просто искали Иисуса, который бы их исцелил, воскресил, как Лазаря, и вывел из тьмы на свет.
Вот и все. Парню конец, — подумал стрелок абсолютно спокойно, с какою-то безупречною даже холодностью. Как и было задумано: или бросить его и поднажать на рычаг, или сгинуть здесь самому. Парню конец.
Он изо всех сил рванул Джейка за руку, одновременно разрядив револьвер мутанту в живот. На какой-то ужасный застывший миг тот еще сильнее вцепился в Джейка, и парнишка опять начал сползать с платформы. А потом мертвая грязная лапа разжалась, и глупышка-мутантик, по-прежнему улыбаясь, повалился ничком между рельсами позади замедляющей ход дрезины.
— Я думал, вы меня бросите, — паренек разрыдался. — Я думал… Мне показалось…
— Держись за мой пояс, — коротко бросил стрелок. — Только крепче держись.
Рука парнишки вцепилась ему в ремень; мальчик дышал тяжело, задыхаясь от беззвучных рыданий.
Стрелок снова взялся за рукоятку и начал качать ее размашисто и размеренно; дрезина потихонечку набирала скорость. Недоумки-мутанты отступили на шаг и наблюдали теперь, как они уезжают. Лица их вряд ли можно было назвать человеческими (если только в предельно трогательном, даже жалостном смысле). Они излучали слабое гнилостное свечение, подобное тому, какое исходит от странных глубоководных рыб, живущих под гнетом черной толщи соленой морской воды. Лица эти не выражали ни гнева, ни ненависти. Никаких чувств не теплилось в их бессмысленно вытаращенных глазах, только что-то похожее на полубессознательное идиотическое сожаление.
— Они уже выдохлись, — сказал стрелок, и напряженные мышцы внизу живота немного расслабились. — Они…
Недоумки-мутанты набросали камней на рельсы. Путь был перекрыт. Правда, работали явно наспех; всего-то, быть может, минутное дело — расчистить пути, но им все равно пришлось остановиться. И кто-то должен был спуститься с платформы и убрать камни с рельс. Мальчик глухо застонал и еще теснее прижался к стрелку. Стрелок отпустил рукоятку. Дрезина бесшумно подкатилась к завалу и, вздрогнув, остановилась.
Недоумки-мутанты опять приближались: этак небрежно, словно так уж оно получилось, что они проходили мимо, заблудившись в нескончаемом сне о мраке, и вот набрели на кого-то, у кого можно спросить дорогу. Сборище проклятых на перекрестке под толщею древних скал.
— Они нас схватят? — спокойно спросил мальчуган.
— Нет. Помолчи пока, ладно?
Стрелок оглядел груду камней. Мутанты — хилые существа. Конечно, они не смогли притащить на пути по-настоящему крупные камни. Мелкие камешки, чтобы только остановить дрезину и заставить кого-то из них спуститься.
— Спускайся, — распорядился стрелок. — Придется тебе потрудиться. А я тебя прикрою.
— Нет, — прошептал мальчик. — Пожалуйста.
— Я не могу дать тебе револьвер и я не могу таскать камни и одновременно стрелять. Придется спуститься тебе.
Глаза у Джейка вдруг как-то жутко закатились; он содрогнулся всем телом, наверное, в унисон своим заметавшимся в ужасе мыслям, а потом он медленно сполз с платформы и принялся, не глядя, расшвыривать камни по сторонам.
Стрелок ждал с револьверами наготове.
Двое мутантов, пошатываясь на ходу, двинулись к мальчику, вытянув вялые, точно из вязкого теста, руки. Револьверы знали что делать: две красно-белые вспышки пронзили тьму, впившись иглами боли стрелку в глаза. Мальчик закричал, но работу свою не прекратил. Перед глазами стрелка заплясали призрачные огни. Он вообще ни черта не видел, и это было хуже всего. Все погрузилось во мрак.
Один из мутантов, который совсем почти и не светился, внезапно вцепился в парнишку своею резиновой мертвенной лапой. Слезящиеся глаза, занимавшие добрую половину лица мутанта, закатились.
Джейк опять закричал и развернулся, готовясь к драке.
Стрелок разрядил револьверы, не разрешая себе ни на мгновение задуматься, иначе его ослабевшее зрение могло бы его подвести, отдавшись предательской дрожью в руках: две головы — мутанта и мальчика — были всего в нескольких дюймах друг от друга. Упал мутант. Медленно завалившись набок.
Джейк расшвыривал камни, точно взбесившись. Мутанты сгрудились чуть поодаль, пока еще не решаясь переступить невидимую черту, за которой останется только рвануться и нападать. Но они потихонечку приближались. И стояли теперь совсем близко. Подходили другие. Их число увеличивалось непрестанно.
— Порядок, — сказал стрелок. — Давай забирайся назад. Быстрее.
Как только мальчик сдвинулся с места, мутанты бросились к ним. Джейк перемахнул через борт, шлепнулся на платформу и тут же поднялся на ноги; стрелок уже подналег на рычаг — изо всех сил. Револьверы убраны в кобуры. Теперь уже не до стрельбы: пора уносить ноги.
Мерзкие лапы шлепали по металлической платформе. Теперь мальчик держался за пояс стрелка обеими руками, вжавшись лицом ему в поясницу.
Мутанты бежали по путям, лица их были исполнены все того же безумного, отрешенного предвкушения. Стрелок буквально физически ощутил мощный выброс адреналина в кровь. Он качал рукоятку с удвоенной силой — дрезина летела по рельсам сквозь тьму. Они со всего маху врезались в жалкую кучку из четырех или пяти неуклюжих мутантов. Те разлетелись в стороны, точно гнилые бананы, сбитые со ствола.
Вперед и вперед. В беззвучной, зловещей, стремительной тьме.
Спустя, наверное, целую вечность мальчик все-таки оторвался от спины стрелка и поднял лицо навстречу воздушной струе: ему было страшно, но он все равно хотел знать. Призраки вспышек от выстрелов еще не рассеялись у него в зрачках, но здесь и нечего было видеть, кроме кромешной тьмы, и нечего слышать, кроме рева воды в реке.
— Они отстали, — сказал парнишка и вдруг испугался, что путь сейчас оборвется во тьме и они слетят с рельс под гибельный грохот дрезины, превращающейся в искореженные обломки. Он ездил в автомобилях; однажды его напрочь лишенный всякого чувства юмора папочка гнал машину под девяносто миль в час на магистрали Нью-Джерси, и его остановили за превышение скорости. Но он в жизни не ездил так: с хлещущим ветром в лицо, вслепую, когда повсюду, и сзади, и спереди, поджидают такие страсти, когда шум реки разносится точно сдавленный смех — смех человека в черном. Руки стрелка были как поршни обезумевшего человека-автомата.
— Они отстали, — неуверенно повторил мальчик. Ветер вырвал слова у него изо рта. — Теперь не надо уже так гнать. Мы от них оторвались.
Но стрелок не услышал его. Они мчались вперед во враждебной тьме.
Они ехали без происшествий еще три периода бодрствования подряд.
А во время четвертого периода (на половине его? трех четвертях? они даже не знали — просто они не так еще вымотались, чтобы останавливаться на отдых) откуда-то снизу донесся вдруг резкий удар, дрезина покачнулась, и тела их немедленно накренились вправо, подчиняясь силе тяжести, когда рельсы начали отклоняться влево.
Впереди забрезжил свет — сияние настолько тусклое и чужое, что казалось, его излучает некая неведомая, небывалая стихия: не земля и не воздух, не вода и не огонь. Он не имел никакого цвета, этот нездешний свет, и распознать его можно было лишь потому, что их лица и руки стали теперь различимы не только наощупь. Их глаза стали настолько чувствительны к свету, что они разглядели слабенькое сияние более чем за пять миль до того, как приблизились к его источнику.
— Наконец-то, — хрипло выдавил мальчик. — Там выход.
— Нет. — Стрелок произнес это со странной уверенностью. — Еще нет.
И действительно — нет. Они выехали на свет, но не на свет солнца.
Когда они приблизились к источнику свечения, стало видно, что каменная стена слева от путей исчезла, а рядом с их рельсами тянутся и другие, переплетаясь друг с другом в замысловатую паутину. Свет превращал их в горящие векторы, уходящие в никуда. На некоторых путях стояли черные товарные вагонетки и пассажирские дилижансы, приспособленные для езды по рельсам. Они почему-то действовали стрелку на нервы, эти призрачные галеоны, поглощенные подземным Саргассовым морем.
Свет становился все ярче, болезненно резал глаза, но яркость его увеличивалась постепенно, и глаза потихонечку привыкали. Они выбирались из темноты на свет, как ныряльщики, медленно поднимающиеся из морских глубин.
Впереди протянулся огромный ангар, уходящий во тьму. Черную эту громаду прорезали желтые квадраты света: дюжины две въездных ворот, поначалу размером с окошки в кукольном домике, они выросли до двадцати футов в высоту, когда дрезина приблизилась к ним вплотную. Они въехали внутрь через ворота, расположенные ближе к центру. Над ними были начертаны в ряд какие-то незнакомые буквы. Стрелку показалось, что это одна и та же надпись, но только — на разных языках. К его несказанному изумлению ему удалось разобрать последнюю фразу. Надпись, исполненная на древнем первоисточнике Высокого Слога, гласила:
ПУТЬ 10. К ПОВЕРХНОСТИ.ПЕРЕХОД К ЗАПАДНЫМ ЗАСТАВАМ
Внутри свет был ярче. Рельсы сходились, сливались друг с другом посредством сложной системы стрелок. Здесь даже еще работали некоторые светофоры, перемигиваясь извечными огоньками: красными, желтыми и зелеными.
Они прокатились между двумя каменными возвышениями типа выступающих в море пирсов, бока которых давно почернели от прохождения сотен и сотен рельсовых экипажей, и оказались в громадном зале вроде центральной конечной станции. Стрелок прекратил качать рычаг. Дрезина медленно остановилась, и они огляделись по сторонам.
— Похоже на нашу подземку, — сказал парнишка.
— На что похоже?
— Да нет, это я так.
Мальчик взобрался на зацементированную платформу. Они со стрелком оглядели потухшие пустые киоски, где когда-то продавались газеты и книжки, древнюю обувную лавку, оружейный магазинчик (стрелок, испытывая внезапный прилив возбуждения, поедал глазами винтовки и револьверы, выставленные в витрине, но, присмотревшись получше, он с разочарованием обнаружил, что стволы их залиты свинцом. Он, однако, взял лук и колчан с никуда практически не годными, плохо сбалансированными стрелами). Был здесь и магазин женского платья. Где-то работал кондиционер, перегоняя туда-сюда воздух не одну уже тысячу лет, и, как видно, время его подходило к концу. Внутри у него что-то уже дребезжало, ненавязчиво напоминая о том, что мечты человека о вечном двигателе, даже при поддержании самых благоприятных условий, все равно остаются мечтой идиота. В воздухе был какой-то механизированный привкус. Шаги отдавались в нем пресным эхом.
— Эй! — выкрикнул мальчик. — Эй…
Стрелок обернулся и подошел к нему. Мальчик стоял, как к месту прикованный, перед книжным киоском. Внутри, в самом дальнем углу, сидела на стуле мумия. На ней была синяя форма с золотым кантом — судя по виду, форма кондуктора или проводника. На коленях у мумии лежала древняя, но на удивление хорошо сохранившаяся газета, которая, однако, рассыпалась в пыль, когда стрелок попытался дотронуться до нее — взять ее, чтобы взглянуть получше. Лицо мумии напоминало старое сморщенное яблоко. Стрелок осторожно коснулся иссохшей щеки. Взвилось легкое облачко пыли, и в щеке образовалась дыра, через которую можно было заглянуть мумии в рот. Во рту блеснул золотой зуб.
— Газ, — пробормотал стрелок. — Раньше умели производить такой газ, который так действовал.
— И, когда воевали, его использовали, — мрачно добавил мальчик.
— Да.
Были здесь и другие мумии. Не то чтобы много, но были. Все — одетые в синюю форму с золотыми нашивками. Стрелок решил, что газ пустили, когда на станции не было поездов. Возможно, когда-то давно, в незапамятные времена, станция эта служила военным объектом для некоей армии, давно исчезнувшей с лица земли и из памяти человеческой, как и причина той давней войны.
Размышления эти его угнетали.
— Давай-ка лучше пойдем отсюда, — стрелок направился обратно к десятому пути, где стояла их дрезина. Но на этот раз мальчик его не послушался и остался стоять на месте.
— Я никуда не пойду.
Стрелок в изумлении обернулся.
Парень весь сморщился. Губы его дрожали.
— Вы все равно не получите то, что вам нужно, пока я жив. Так что я лучше сам. Может, я все-таки выберусь.
Стрелок уклончиво кивнул, ненавидя себя за это.
— О'кей.
Он отвернулся, пересек каменную платформу и легко спрыгнул вниз, на дрезину.
— Вы заключили какую-то сделку! — крикнул мальчик ему вслед. — Я знаю!
Стрелок молча снял с плеча лук и осторожно уложил его за Т-образный выступ в полу дрезины, чтобы случайно не повредить его рычагом.
Мальчик сжал кулаки, лицо его стало как маска боли.
Хорошо же тебе водить за нос этого мальчугана, — угрюмо подумал стрелок. Снова и снова его интуиция подводит его к этой критической точке, а ты снова и снова сбиваешь его с панталыку. При том еще, что кроме тебя, у него никого больше нет.
Внезапно его поразила простая мысль, больше похожая на озарение: что сейчас ему действительно нужно сделать, так это бросить все к чертовой матери, отступиться и повернуть назад: взять с собою парнишку и сделать его сосредоточием новой силы. Нельзя прийти к Башне таким унизительным, недостойным путем. Пусть мальчик вырастет, станет мужчиной, и тогда можно будет начать все сначала. Они — уже вдвоем — сумели бы отшвырнуть человека в черном со своего пути, как дешевенькую заводную игрушку.
Конечно, — цинично сказал он себе. Сейчас.
Потому что он понял, осознал с неожиданным, леденящим спокойствием, что сейчас повернуть назад означает смерть, неминуемую погибель для них обоих. Или еще того хуже: быть погребенными заживо под толщею гор в компании живых мертвецов. Медленное гниение. Угасание разума. И, может быть, револьверы его отца переживут их обоих надолго: тотемы, хранимые в загнивающем великолепии, как та незабвенная бензоколонка.
Похоже, что у тебя все-таки есть сила воли, — сказал он себе. Но он притворялся.
Стрелок взялся за рычаг и принялся остервенело качать его. Дрезина двинулась прочь от каменной платформы.
Мальчик закричал: «Подождите!» — и бросился наперерез дрезине, к тому месту, где она снова должна была въехать во тьму тоннеля. Стрелок вдруг почувствовал внутреннее побуждение увеличить скорость, оставить мальчика одного в неизвестности.
Но вместо этого он подхватил мальчика на лету, когда тот спрыгнул с платформы на движущуюся дрезину. Джейк прижался к нему. Сердце парнишки под тонкой рубашкою бешено колотилось, как сердце испуганного цыпленка.
Они были совсем уже близко.
Рев реки стал теперь очень громким, заполнив своим мощным грохотом даже их сны. Стрелок, скорее из прихоти, нежели из каких-то иных соображений, время от времени передавал рычаг мальчику, а сам посылал во тьму стрелы, предварительно привязав к каждой по прочной нити.
Лук оказался совсем никудышным. Хотя с виду он сохранился вроде бы неплохо, тетива не тянулась совсем, и прицел был сбит. Стрелок сразу понял, что тут уже ничего не исправишь. Даже если перетянуть тетиву, как подновить прогнившую древесину? Стрелы, посылаемые во тьму, улетали недалеко, но последняя вернулась назад мокрой и скользкой. Стрелок только пожал плечами, когда мальчик спросил, далеко ли стреляет лук, но про себя он подумал, что реально можно рассчитывать ярдов на сто, да и то если очень повезет.
А рев реки становился все громче.
Во время третьего периода бодрствования после того, как они миновали станцию, впереди опять показался призрачный свет. Они въехали в длинный тоннель, прорезающий толщу зловеще светящегося камня. Влажные его стены поблескивали тысячей крошечных переливчатых звездочек. Все вокруг приобрело жутковатый налет какого-то мрачного сюрреализма, как это бывает в комнате ужасов в парке аттракционов.
Свирепый рев подземной реки летел им навстречу по гулкому каменному тоннелю, который служил как бы естественным усилителем. Но вот что странно: звук оставался всегда неизменным, даже тогда, когда они приближались к точке пересечения, которая, как был уверен стрелок, должна лежать впереди по ходу. Стены тоннеля потихонечку расступались. Угол подъема стал круче.
Рельсы, залитые призрачным светом, шли прямо вперед. Стрелку они напоминали трубки с болотным газом, безделушки, которые иногда продавали на ярмарке в день Святого Иосифа; мальчику — неоновые лампы, протянувшиеся в бесконечность. И в этом мерцающем свете оба они разглядели, что стены тоннеля, так долго их заключавшие между собою, обрываются впереди двумя долгими полуостровами, выдающимися над провалом тьмы — пропастью над рекою.
Пути продолжались и над неведомой бездной по мосту возрастом в вечность. А на той стороне, в невообразимой дали, маячила точечка света: не призрачное свечение камней, не искусственный свет от лампы, а настоящий, живой свет солнца, — точечка крошечная, как прокол от булавки в тяжелой черной материи, и все же исполненная пугающего смысла.
— Остановитесь, — попросил мальчик. — Пожалуйста, остановитесь. На минуточку.
Стрелок безо всяких вопросов отпустил рычаг. Дрезина остановилась. Шум реки превратился в непрестанный рокочущий рев. Неестественное свечение, исходящее от влажных камней, стало вдруг отвратительным и ненавистным. Только теперь, в первый раз, стрелок почувствовал прикосновение омерзительной лапы клаустрофобии и настоятельное, неодолимое побуждение выбраться отсюда, вырваться из этой гранитной могилы, где они оба заживо погребены.
— Нам придется проехать здесь, — сказал мальчик. — Он этого хочет? Чтобы мы поехали на дрезине над этой… над этим… и упали туда?
Стрелок знал, что — нет, но все же ответил:
— Я не знаю, чего он хочет.
— Мы уже совсем близко. Может, пойдем пешком?
Они спустились с платформы и подошли осторожно к краю провала. Каменный пол продолжал подниматься, пока внезапно не оборвался отвесным уклоном в пропасть. А рельсы бежали дальше — над чернотою.
Стрелок опустился на колени, вгляделся в сумрак внизу и разлил смутное, замысловатое, даже какое-то неправдоподобное сплетение стальных распорок и балок, теряющихся во тьме, в водах исполненной ревом реки — опору грациозно изогнутой арки моста, проходящего над пустотою.
Он представил себе, что могут сделать со сталью вода и время в своем убийственном тандеме. Сколько осталось действительно прочных опор? Мало? Очень мало? Или, может, вообще не осталось? Перед мысленным взором его вдруг возникло лицо той мумии, и ему вспомнилось почему-то, как плоть, казавшаяся с виду прочной, рассыпалась в пыль, едва он прикоснулся к ней пальцем.
— Пойдем пешком, — сказал он, внутренне приготовясь к тому, что мальчик опять заупрямится, но тот первым ступил на пути и зашагал уверенно и спокойно по стальным плитам моста, поверх которых были положены рельсы. Стрелок двинулся следом, стараясь держаться поближе к парнишке, чтобы успеть подхватить его, если Джейк вдруг оступится.
Бросив дрезину у въезда на мост, они пошли по ненадежной дорожке над пропастью черноты.
Стрелок чувствовал, как его кожа покрывается липкою пленкой испарины. Эстакада давно прогнила. Настил моста бренчал у него под ногами, легонько покачивался на невидимых тросах, сотрясаемый бурным потоком, что гремел внизу. Мы — акробаты, подумал он. Смотри, мама, тут нету сетки. Смотри, я лечу. Однажды он даже встал на колени и внимательно осмотрел шпалы, по которым они шагали. Металл, сплошь изъеденный ржавчиной (и причина тому известна: свежий воздух, друг всякой порчи. Теперь стрелок ощущал на лице токи свежего воздуха. Значит, поверхность уже совсем близко). Под ударом его кулака проржавелый металл затрясся. Стрелок подавил легкий приступ тошноты. Один раз у него под ногами раздался предостерегающий скрежет. Ощущение было такое, что стальной лист вот-вот оборвется. Но стрелок уже миновал опасное место.
Мальчик, само собой, весил на добрую сотню фунтов меньше стрелка, и для него переход этот был относительно безопасным, хотя путь становился все хуже и хуже.
Брошенная дрезина уже растаяла во мраке. Каменная платформа — та, что слева — протянулась еще футов на двадцать вдоль эстакады: дальше, чем правая. Но они миновали уже и ее, и теперь шли над пропастью.
Сперва им казалось, что крошечная точечка дневного света на той стороне не становится ближе, а остается такой же дразняще далекой (если вообще не отступает прочь с той же скоростью, с какой они приближаются к ней — это был бы действительно поразительный фокус), но постепенно стрелок осознал, что пятно света становится шире и ярче. Пока они еще были ниже его, но пути неуклонно шли на подъем.
Мальчик удивленно вскрикнул и отпрянул в сторону, взмахнув руками. Он пошатнулся на самом краю, замер за миг — миг этот стрелку показался невообразимо долгим, — но потом снова шагнул вперед.
— Она едва подо мной не обрушилась, — сказал он тихо и как-то даже безучастно. — Вы переступите.
Стрелок так и сделал. Шпала, на которой оступился мальчик, почти полностью отлетела и лениво раскачивалась теперь над пропастью на проржавелой заклепке, точно ставень на окне дома, населенного призраками.
Вверх. Все время вверх. Долгая дорога из полуночного кошмара: она казалась длинней, чем на самом деле. Даже воздух как будто сгустился и стал как патока; у стрелка возникло странное ощущение, словно он не идет, а плывет. Снова и снова мысли его возвращались к наводящему ужас пространству между прогнившим мостом и рекою внизу. Бредовые, неотвязные мысли. Мозг рисовал ему яркие и живые картины, как это будет: скрежет искореженного металла, тело клонится в сторону, руки пытаются ухватиться за несуществующие перила, подошвы со скрипом скользят на предательской проржавелой стали, а потом — вниз. Переворачиваясь на лету. Теплая струя заливает пах — это не выдержал мочевой пузырь. Видок еще тот: ветер хлещет в лицо, треплет волосы, оттягивает веки, так что невозможно даже закрыть глаза. А навстречу мчится темная вода… быстрее, еще быстрее… опережая свой собственный крик…
Металл под ногами заскрежетал, но стрелок решительно шагнул вперед, не спеша перемещая свой вес с ноги на ногу, стараясь не думать о пропасти там внизу, не думать о том, сколько они прошли уже и сколько еще осталось пройти. О том, что парнишкой придется пожертвовать и что теперь цена его ужаса почти что определена.
— Тут не хватает трех шпал, — спокойно сообщил мальчик. — Я буду прыгать. Ап!
В тусклом свете, льющимся с той стороны, стрелок увидел его силуэт, на мгновение как будто зависший в воздухе. Такой неуклюжий, с раскинутыми в стороны руками. Джейк приземлился, и вся конструкция покачнулась. Металл протестующе зазвенел, и что-то упало далеко-далеко внизу: сначала раздался грохот, потом — влажный всплеск, а потом все утонуло в шуме реки.
— Перепрыгнул? — спросил стрелок.
— Да, — безучастно ответил мальчик. — Но тут все проржавело. Меня еще, может быть, выдержит, но вас — вряд ли. Возвращайтесь. Возвращайтесь назад и оставьте меня.
Голос мальчика был холодным и тихим, и все же в нем слышались нотки истерии.
Стрелок легко перемахнул через пролом — просто шаг сделал пошире и все.
Мальчик, беспомощный, весь дрожал.
— Возвращайтесь. Я не хочу, чтобы вы меня здесь убили.
— Ради Бога, иди. Не стой, — сорвался стрелок. — Эта штука сейчас обвалится.
Теперь мальчик шел пошатываясь, как пьяный, выставив перед собою дрожащие руки и растопырив пальцы.
Они поднимались.
Да, здесь все проржавело еще сильнее. Проломы шириною в одну, две, а то и три шпалы попадались все чаще, и стрелок начал уже опасаться, что в конце концов они выйдут к длинному провалу, где между рельсами будет только пустое пространство, и придется им либо повернуть назад, либо идти по самим рельсам, балансируя на головокружительной высоте над пропастью.
Стрелок смотрел прямо вперед, не отрывая глаз от пятна света.
Теперь сияние стало окрашиваться в голубой цвет; по мере того, как они приближались к источнику света, он становился все мягче, и свечение камней бледнело, растворяясь в нем. Пятьдесят еще ярдов? Сто? Определить было сложно.
Они шли вперед. Теперь он смотрел себе под ноги, переступая со шпалы на шпалу, а когда снова поднял глаза, пятно света превратилось в дыру: это уже был не свет, а выход. Они дошли. Почти дошли.
Тридцать ярдов, да. Девяносто коротеньких футов. Значит, все-таки это возможно. Быть может, они догонят еще человека в черном. Может быть, в ярком солнечном свете цветы зла у него в душе высохнут и увянут, и все станет возможным.
Что-то закрыло собою свет.
Стрелок вздрогнул и, подняв глаза, увидел темный силуэт, перекрывающий и поглощающий свет: остались только дразнящие голубые полоски по контуру плеч и в разрезе между ногами.
— Привет, ребята!
Голос человека в черном разнесся эхом в этой гулкой каменной глотке, так что сарказм его прогремел могучим обертоном. Стрелок слепо пошарил рукою в поисках челюсти-кости. Но ее не было. Где-то она затерялась. Кажется, он уже израсходовал всю ее силу.
Человек в черном смеялся над ними, и смех этот гремел, бился, точно прибой, о камни, заполняя собою пещеру. Мальчик вскрикнул и вдруг пошатнулся, взмахнув руками.
Металл под ними дрожал и гнулся. Медленно, как во сне, рельсы перевернулись. Мальчик сорвался. Рука взметнулась в воздух, точно чайка во тьме — выше, еще выше. А потом он повис над пропастью, и в темных глазах его, что буквально впились в стрелка, теплилось слепое последнее осознание.
— Помогите мне.
И раскатистое, гремящее:
— Ну иди же, стрелок. Иначе тебе никогда меня не поймать!
Все фишки уже на столе. Все карты открыты. Все, кроме одной. Мальчик висел над пропастью живой картой Таро: повешенный, финикийский моряк, потерпевший крушение в стигийском море. Он еще держится на волнах, но уже скоро пойдет ко дну. Невинная жертва.
Тогда подожди. Я сейчас.
— Так мне уйти?
Такой громкий голос. Мешает сосредоточиться. Сила, способная затуманить человеческий разум…
Постарайся не сделать хуже. Возьми грустную песню и спой ее лучше, красивее…
— Помогите мне.
Мост продолжал проворачиваться. Он кренился со скрежетом, проседая, вырывая крепления, поддаваясь…
— Стало быть, я пошел. Счастливо оставаться.
— Нет!
Его ноги, преодолев наконец энтропию, приковавшую его к месту, внезапным прыжком сами перенесли его тело над парнишкой, повисшим над пропастью, — перенесли в скользящем, безоглядном рывке к свету, что таил в себе столько новых возможностей. К Башне, запечатленной навеки в душе у него черным застывшим фризом. Вдруг стало тихо. Силуэт, закрывающий свет, исчез. Сердце стрелка на мгновение прекратило биться, когда мост обвалился и, сорвавшись с опор, полетел в пропасть, кружась в последнем тягучем танце. Рука его вжалась в острый каменный край пропасти. А за спиной у него в устрашающей тишине далеко-далеко внизу мальчик явственно произнес:
— Тогда идите, есть и другие миры, кроме этого.
Все оборвалось и отлетело прочь. Груз, так долго давивший на плечи, упал. И, ринувшись вверх, к свету, ветру и реальности новой кармы (мы все сияем: каждый из нас выделяется в чем-то), он обернулся, выворачивая шею, и в своей неизбывной боли пожалел на мгновение о том, что он не двуликий Янус. Но там, за спиной, уже не было ничего, только тяжелая тишина. Мальчик не издал ни звука.
А потом он выбрался наружу, на каменистый откос, что выходил на равнину, где посреди густых трав стоял человек в черном, расставив ноги и скрестив руки на груди.
Стрелок выпрямился в полный рост, пошатываясь как пьяный. Бледный, как призрак. Глаза громадные, залитые слезами. Рубаха вся в белой пыли — последнего отчаянного броска. Он вдруг осознал, что теперь всегда будет бежать убийства, вот только не убежит. Что впереди его ждет дальнейшая деградация духа, что он будет падать все ниже, так что содеянное теперь покажется бесконечно малым, совсем незначительным, и все же он будет бежать от этого по коридорам домов и по улицам городов, из постели в постель. Он будет бежать от лица мальчугана. Будет пытаться похоронить саму память о нем в неуемном разврате, под юбками сотен и сотен девиц и даже под обломками разрушений еще более страшных, лишь для того, чтобы, вступив в последний чертог, узреть, как парнишка глядит на него через пламя свечи. Он стал мальчиком. Мальчик стал им. Он превратился в оборотня — и по собственной воле. Только вот обращаться ему не в волка, а в хладнокровного убийцу, и отныне в самых сокровенных глубинах снов будет он превращаться в парнишку и говорить на странных языках.
Вот это — смерть? Да? Да?
Пошатываясь на ходу, он неспешно спустился по каменистому склону, направляясь туда, где ждал его человек в черном. Здесь, под солнцем здравого мира, рельсы истлели и раскрошились совсем, как будто и не было их вовсе.
Человек в черном, смеясь, откинул за спину капюшон.
— Вот, значит, как! — крикнул он. — Не конец, а конец только первой фазы?! Ты делаешь успехи, стрелок! И большие успехи! Как же я восхищаюсь тобой, кто бы знал!
Стрелок со слепящей скоростью выхватил револьверы и расстрелял все патроны. Двенадцать выстрелов подряд. Вспышки от них затмили само солнце, грохот отскочил оглушительным эхом от каменистых откосов у них за спиною.
— Ну-ну, — рассмеялся человек в черном. — Ну-ну. Мы с тобой вместе — великая магия. Ты и я. И когда ты пытаешься пристрелить меня, ты стреляешь в себя, вот почему ты никогда меня не убьешь.
Он попятился, глядя с улыбкою на стрелка:
— Пойдем. Пойдем. Пойдем.
Стрелок, запинаясь на каждом шагу, двинулся следом за ним. Туда, где они наконец смогут поговорить.
СТРЕЛОК И ЧЕЛОВЕК В ЧЕРНОМ
Человек в черном привел его для разговора к древнему месту свершения казней. Стрелок узнал его тотчас же: лобное место, Голгофа — гора истлевающих черепов. И выбеленные черепа украдкой косились на них отовсюду: буйволы, койоты, олени и зайцы. Вот — алебастровый ксилофон, скелетик курочки фазана, убитой во время кормежки; вот — тонкие кости крота, быть может, забавы ради загрызенного дикой собакой.
Голгофа. Чашеобразная впадина в пологом отроге горы. Ниже по склону на высотах доступных стрелок разглядел деревья: карликовые ели и юкка коротколистная, древо Иисуса. Небо над головою нежного голубого цвета. Такого неба стрелок не видел уже целый год. В воздухе веяло что-то расплывчато неуловимое, говорящее о близости моря.
«Вот я и на западе, Катберт», — изумленно подумал стрелок.
И, разумеется, в каждом черепе, в каждой пустой глазнице видел он лицо мальчика.
Человек в черном сидел на бревне какого-то древнего дерева. Его сапоги поблекли от белой пыли и костяной муки, усыпавшей это угрюмое место. Он снова надел капюшон, но теперь стрелку были ясно видны квадратный его подбородок и тени под нижней челюстью.
Затененные губы искривились в улыбке:
— Собери дров, стрелок. По эту сторону гор климат мягкий, но на такой высоте холод может еще ткнуть ножом в пузо. К тому же, мы с тобой сейчас — во владениях смерти, а?
— Я убью тебя, — сказал стрелок.
— Нет, не убьешь. Не сможешь. Но зато можешь собрать дрова, дабы почтить память вашего Исаака.
Стрелок не понял намека, но без единого слова пошел собирать дрова, точно какой-нибудь поваренок на побегушках. Набрал он негусто. Бес-трава на этой стороне не росла, а древнее дерево стало настолько твердым, что уже не будет гореть: оно превратилось в камень. Наконец он вернулся с охапкою дров, весь в белой пыли от рассыпающихся костей, словно его хорошо поваляли в муке. Солнце уже опустилось за верхушки деревьев, и глядело теперь на них с тоскующим равнодушием, наливаясь алым свечением, сквозь черные искалеченные ветви.
— Замечательно, — вымолвил человек в черном. — Какой же ты исключительный человек! Редкий, я бы даже сказал, человек! Такой правильный! Я пред тобой преклоняюсь. — Он хохотнул, и стрелок со злости швырнул дрова ему под ноги. Они с грохотом ударились о землю, подняв облако костяной пыли.
Человек в черном даже не вздрогнул. Невозмутимо занялся он раскладкою дров под костер. Как зачарованный стрелок смотрел, как новая идеограмма обретает форму. В конце концов костер стал похож на двойную дымовую трубу высотою чуть больше двух футов. Человек в черном поднял руку к небу, встряхнул ею, откинув широкий рукав с тонкой красивой кисти, потом рывком опустил ее, выставив мизинец и указательный палец «рожками» в древнем знаке, оберегающем от дурного глаза. Сверкнула вспышка синего пламени. Костер разгорелся.
— Спички у меня есть, — весело проговорил человек в черном, — но я подумал, тебе понравится что-нибудь колдовское, магическое, что это тебя позабавит, стрелок. А теперь можешь готовить себе обед.
Складки его плаща разошлись, и на землю упала тушка жирного кролика, уже освежеванная и выпотрошенная.
Стрелок молча насадил тушку на вертел и пристроил его над огнем. В воздухе разнесся аппетитный запах. Солнце село. Лиловые тени жадно протянулись ко впадине на отроге горы, где человек в черном решил наконец встретиться со стрелком для последнего противостояния. В желудке стрелка уже урчало от голода, но когда кролик прожарился, он без слов протянул вертел человеку в черном, а сам запустил руку в свой похудевший рюкзак и достал последний оставшийся у него кусок солонины. Мясо было соленым, как слезы, и разъедало рот.
— Совершенно не нужный жест, — человек в черном от души забавлялся и ухитрялся при этом казаться рассерженным.
— И все-таки, — усмехнулся стрелок, и усмешка его вышла горькой, наверное, из-за крошечных ранок во рту, образовавшихся в результате длительного авитаминоза, на которые попала соль.
— Боишься, что ли, наколдованного мяса?
— Да.
Человек в черном откинул за спину капюшон.
Стрелок молча смотрел на него. В каком-то смысле лицо человека в черном оказалось досадным и даже несколько тревожным разочарованием: красивое, с правильными чертами, безо всяких отметин или глубоких морщин, которые выдают человека, познавшего тяжелейшие времена и посвященного в тайны великие и неведомые никому. Длинные черные волосы, сейчас — спутанные и растрепанные. Высокий лоб. Темные сверкающие глаза. Неопределенного вида нос. Полные, чувственные губы. Цвет лица бледный, как и у стрелка.
— Я думал, ты старше, — наконец вымолвил он.
— Какая разница? Все равно я почти бессмертен. Я мог бы, конечно, явить тебе то лицо, которое ты ожидал увидеть, но я решил показать тебе то, с которым я… гм… родился. Смотри, стрелок, какой закат!
Солнце уже ушло с небосклона, и небо на западе озарилось воспаленным зловещим светом.
— Смотри, стрелок. Ты не скоро увидишь следующий восход. Эта ночь может затянуться надолго. Очень надолго, — тихо выговорил человек в черном.
Стрелок вспомнил про черный провал под горной грядой и поднял глаза к небу, где распростерлись бесчисленные созвездия.
— Это уже не имеет значения, — так же тихо ответил он. — Теперь — нет.
Человек в черном плавно и быстро перетасовал колоду. Карт было много. Обратную сторону их украшали какие-то замысловатые завитки.
— Это карты Таро, — говорил человек в черном. — К обычной колоде я добавил еще и символы моего собственного изобретения. Смотри внимательно, стрелок.
— Зачем?
— Я буду предсказывать тебе будущее, Роланд. Нужно открыть семь карт, одну за одной, и посмотреть, как они лягут по отношению друг к другу. Я этим не занимался уже лет триста. И есть у меня смутное подозрения, что такого, как у тебя, расклада, у меня еще не было. — Нотка насмешки вновь прокралась в его голос, как кувианский ночной лазутчик с зажатым в руке ножом. — Ты последний. Последний в мире искатель приключений. Последний крестоносец. И тебе это нравится, да, Роланд? Тебе это льстит? Однако ты даже не представляешь, как ты сейчас близко к Башне. Как близко во времени. Миры вращаются у тебя над головою.
— Тогда открой мне мою судьбу, — хрипло проговорил стрелок.
Перевернута первая карта.
— Повешенный, — объявил человек в черном. Темень скрывала его лицо еще лучше, чем капюшон. — Но сама по себе, без других карт, она означает не смерть, а силу. Повешенный — это ты, стрелок. Тот, кто вечно бредет к своей цели над бездонными пропастями Аида. И одного спутника ты уже сбросил в пропасть, верно?
Он перевернул вторую карту.
— Моряк. Обрати внимание: чистый лоб, щеки, не знавшие бритвы. В глазах — боль и обида. Он тонет, стрелок, и никто не бросит ему веревку. Мальчик Джейк.
Стрелок поморщился, но ничего не сказал.
Перевернута третья карта.
Омерзительный бабуин, скаля зубы, сидит на плече у молодого мужчины. Лицо юноши, искаженное стилизованною гримасой ужаса, запрокинуто вверх. Присмотревшись, стрелок увидел, что бабуин держит плетку.
— Узник, — сказал человек в черном.
Пламя костра тревожно дернулось, отбросив тень на лицо человека на карте, и стрелку показалось, что нарисованное лицо скорчилось в выражении безмолвного ужаса. Стрелок отвел взгляд.
— Правда, что-то в нем есть угнетающее? — Казалось, человек в черном едва сдерживает смешок.
Он перевернул четвертую карту. Женщина — ее голову покрывает шаль — сидит у прялки. Стрелку представилось, что она хитровато улыбается и плачет одновременно. Или это только почудилось изумленному взору?
— Госпожа Теней, — заметил человек в черном. — Тебе не кажется, что у нее два лица, стрелок? Так и есть. Истинный Янус.
— Зачем ты мне показываешь все это?
— Не спрашивай! — резко оборвал его человек в черном, и все-таки он улыбался. — Не спрашивай. Просто смотри. Считай, что это бессмысленный ритуал, если тебе так легче, и успокойся. Это как в церкви: просто обряд. И не надо искать в нем великого смысла.
Он хихикнул и перевернул пятую карту.
Ухмыляющаяся жница сжимает косу костяными пальцами.
— Смерть, — сказал человек в черном просто. — Но не твоя.
Шестая карта.
Стрелок посмотрел на нее и почувствовал вдруг, как по самым глубинам его нутра расползается странный тревожащий холодок предвкушения. Ужас смешался с радостью, и не было слов, чтобы назвать то душевное состояние, в котором он сейчас пребывал. Ему казалось, что его сейчас стошнит, и в то же время хотелось пуститься в пляс.
— Башня, — тихо вымолвил человек в черном.
Карта стрелка лежала в центре расклада; а каждая из последующих четырех — по углам от нее, как планеты, вращающиеся вокруг звезды.
— А куда эту? — спросил стрелок.
Человек в черном положил Башню поверх карты с Повешенным, закрыв ее полностью.
— Что это значит? — спросил стрелок.
Человек в черном молчал.
— Что это значит? — повторил стрелок нетерпеливо.
Человек в черном молчал.
— Черт бы тебя побрал!
Молчание.
— Ну а седьмая карта?
Человек в черном перевернул седьмую. Солнце стоит высоко в голубом чистом небе. Купидоны и эльфы резвятся в сияющей синеве.
— Седьмая — жизнь, — тихо вымолвил человек в черном. — Но не твоя.
— И где ее место в раскладе?
— Тебе этого знать не дано, — отвечал человек в черном. — Как, впрочем, и мне. — Он небрежно смахнул карту в догорающий костер. Она обуглилась, свернулась в трубочку и, вспыхнув, рассыпалась пеплом. Стрелка охватил неизбывный ужас. Сердце в груди обратилось в лед.
— Теперь спи, — все так же небрежно проговорил человек в черном. — «Уснуть, быть может, видеть сны…» и все в том же духе.
— Я тебя задушу, — пригрозил стрелок. — Своими руками.
Ноги его как будто сами оттолкнулись от земли, жестко, внезапно, и он перемахнул через костер к человеку в черном. Тот лишь улыбнулся и как будто вдруг стал выше ростом, а потом отступил, удалившись по долгому гулкому коридору с колоннами из вулканического стекла. Мир наполнился смехом, язвительным, а стрелок падал куда-то вниз, умирая, засыпая…
И был ему сон.
Пустая вселенная. Никакого движения. Ничего.
И в пустоте, ошеломленный, парил стрелок.
— Да будет свет, — прозвучал равнодушный голос человека в черном. И стал свет. И увидел стрелок, отстраненно, непредубежденно, что это хорошо.
— Теперь да усеется тьма звездами, и да будут светила на тверди небесной, и да будет под небом вода.
И стало так. Он парил над бескрайним морем. А над головою сияли неисчислимые звезды.
— Земная твердь, — повелел человек в черном, и стала твердь. Содрогаясь мощными толчками, поднялась из вод: бурая и бесплодная, покрытая трещинами, неспособная родить жизнь. Только вулканы извергали потоки нескончаемой магмы, точно гнойные прыщи на безобразном лице какого-нибудь подростка-бейсболиста.
— О'кей, — говорил человек в черном. — Это начало. Пусть будут растения разные. Деревья. Трава и луга.
И стало так. По земле разбрелись динозавры, хрипло тявкая и рыча, пожирая друг друга, плодясь и размножаясь в пузырящихся гнилостных черных ямах. Первобытный тропический лес распростерся повсюду. Гигантские папоротники тянули к небу ажурные листья. По листьям ползали жуки о двух головах. Стрелок все это видел. Однако он чувствовал, что далеко не все возможности исчерпаны.
— Теперь: человек, — тихо вымолвил человек в черном, но стрелок уже падал… падал в бездонные небеса. Горизонт беспредельной и тучной земли начал вдруг изгибаться. Да, все его учителя утверждали, что он изогнут, что это было доказано до того еще, как мир сдвинулся с места. Но чтобы увидеть своими глазами…
Все дальше и дальше. Континенты, затянутые перистыми облаками, обретали свои завершенные очертания перед его изумленным взором. Атмосфера, точно плацента, хранила рождающуюся планету. И солнце, восходящее за широким плечом земли…
Он закричал и закрыл глаза рукой.
— Да будет свет! — Голос, издавший крик, уже не был голосом человека в черном. Он разнесся над миром исполинским эхом, наполнил собою весь космос и все пространство между мирами.
— Свет!
Он падал, падал.
Солнце съежилось, отдалилось мерцающей точкой. Красная планета, испещренная какими-то каналами, проплыла у него перед глазами. Вокруг планеты вращались в бешеном кружении две луны. Взвихренный пояс астероидов. Гигантская планета, бурлящая газовыми испарениями, слишком громадная для того, чтобы сохранить свою целостность, сплющенная у полюсов. Звенящий шар, сверкающий поясом ледяных осколков.
— Свет! Да будет…
Еще миры. Один, другой, третий. Далеко за пределами их — последний одинокий шар из камня и льда, вращающийся в мертвой тьме вокруг солнца, которое блестело не ярче, чем стершаяся монета.
А еще дальше — мрак.
— Нет, — прохрипел стрелок, и голос его застыл в темноте, в черноте, что чернее кромешной тьмы. По сравнению с нею самая черная ночь человеческой души казалась сияющим полднем, мрак под горной грядою — размытым пятном на лице света. — Не надо больше. Не надо, пожалуйста…
— СВЕТ!
— Не надо больше. Не надо…
Звезды сжимались, тускнели. Туманности свертывались, сливаясь друг с другом, и превращались в бессмысленные расплывающиеся пятна. Вокруг него корчились, рассыпаясь на части, Вселенные.
— Господи, больше не надо, не надо, не надо…
Вкрадчивый шепот человека в черном:
— Тогда отступись. Оставь даже мысли о башне. Иди своею дорогой, стрелок, и спасешь свою душу.
Он взял себя в руки. Потрясенный и одинокий, окутанный мраком, исполненный ужаса перед предельным смыслом, в единочасье открытым ему, он взял себя в руки и выдавил свой последнее, обжигающее волеизъявление:
— НЕТ! НИКОГДА!
— ТОГДА, ДА БУДЕТ СВЕТ!
И стал свет. Он обрушился на стрелка как молот: великий, исконный свет. И, в нем растворившись, погибло сознание. Но прежде чем это случилось, стрелок успел разглядеть нечто космически важное, исполненное вселенского смысла. Он ухватился за это с усилием мучительным, пытаясь вернуться. Вновь обрести себя.
И он сумел избежать безумия, которое несло в себе знание, и стал снова собою.
Была ночь. Та же или другая — распознать невозможно. Он вырвался из взвихренного мрака, куда увлек его демонический прыжок к человеку в черном, и посмотрел на поваленный ствол окаменелого дерева, на котором тот сидел. Человек в черном.
Его охватило безмерное чувство отчаяния — Боже правый, опять все сначала, — а потом у него за спиною раздался голос человека в черном:
— Я здесь, стрелок. Мне просто не нравится, когда ты подходишь так близко. Ты разговариваешь во сне. — Он хохотнул.
Стрелок, пошатываясь, поднялся на колени и обернулся. Костер догорел до красных мерцающих угольков и серого пепла, оставив знакомый разрушающийся узор из прогоревших дров. Человек в черном сидел у кострища и, причмокивая губами, доедал жирные куски крольчатины.
— А ты хорошо держался, — заметил он. — Вот, скажем, Мартену я не показывал эту версию. Он бы вернулся, пуская слюни.
— Что это было? — спросил стрелок. Голос его дрожал, и слова получились невнятными. Он чувствовал: если сейчас попытаться встать, ничего у него не выйдет.
— Вселенная, — небрежно бросил в ответ человек в черном, потом смачно рыгнул и швырнул кроличьи кости в костер. Они блеснули среди углей нездоровою белизной. Ветер над впадиною голгофы свистел, несчастный, пронзительно и уныло.
— Вселенная, — тупо повторил стрелок.
— Тебе нужна Башня, — сказал человек в черном, и прозвучало это как вопрос.
— Да.
— Но ты ее не получишь, — улыбнулся человек в черном, и улыбка его так и светилась жестокостью. — Я знаю, как близко она подтолкнула тебя к самому краю пропасти. Башня убьет тебя, когда вас будет еще разделять полмира.
— Ты ничего обо мне не знаешь, — спокойно проговорил стрелок, и улыбка на губах человека в черном поблекла.
— Я сделал твоего отца тем, кем он был. Все, что он из себя представлял, это моя заслуга. И я же его уничтожил, — угрюмо выговорил человек в черном. — Через Мартена я пришел к твоей матери и взял ее. Все это было предрешено. И все было так, как и должно быть. Я — фаворит Темной Башни. И в руках у меня вся Земля.
— Что я такое видел? — спросил стрелок. — В самом конце. Что это было?
— А что там было?
Стрелок, задумавшись, замолчал, схватился рукой за кисет, но табак давно уже кончился. Человек в черном, однако, не предложил пополнить его запасы каким-нибудь колдовским способом: ни с помощью черной, ни с помощью белой магии.
— Был свет, — наконец заговорил стрелок. — Яркий свет. Белый. А потом… — он запнулся и уставился на человека в черном. Тот весь подался вперед, и на лице у него отразилось совершенно несвойственное для него чувство, слишком явное, слишком большое, чтобы его можно было скрывать или же отрицать: удивление.
— Ты не знаешь, — улыбнулся стрелок. — О великий волшебник и чародей, воскрешающий мертвых. Ты не знаешь.
— Я знаю, — сказал человек в черном. — Я только не знаю… что.
— Белый свет, — повторил стрелок. — А потом: травинка. Одна-единственная травинка, но она заполнила собою все. А я был такой крошечный. Такой маленький и ничтожный.
— Травинка, — человек в черном закрыл глаза. Лицо его вдруг как-то осунулось и выглядело теперь изможденным. — Травинка. Ты уверен?
— Да. — Стрелок вдруг нахмурился. — Но она была красного цвета.
Человек в черном заговорил.
Вселенная (сказал он) преподносит нам парадоксы, недоступные пониманию разума ограниченного. Как живой разум не может принять бытие разума неживого, — хотя он полагает, что может, — так и разум конечный не может постичь бесконечность.
Тот прозаический факт, что вселенная существует, сам по себе разбивает уже всякие доводы циников и закоренелых прагматиков. Было время, за сотни еще человеческих поколений до того, как мир сдвинулся с места, когда человечество достигло таких высот технических и научных свершений, что сумело все-таки отколоть несколько крошечных камешков от великого каменного столпа реальности. Но даже тогда ложный свет науки (или, если угодно, знания) засиял только в нескольких, очень немногих, высокоразвитых странах.
И однако же, вопреки немереному количеству имевшихся в распоряжении их научно-технических данных, неспособность их проникать в сущность вещей была прямо-таки поразительной. Наши отцы, стрелок, победили болезнь, от которой гниет тело, мы ее называем раком, почти преодолели старение, отправились на кораблях на луну…
(— Этому я не верю, — категорически отрезал стрелок, на что человек в черном ответил ему, улыбнувшись:
— Ну и не надо.)
… и создали или открыли еще сотни других замечательных штук. Но все это обилие информации не принесло, однако, никакого глубинного проникновения в первоосновы сущего. Никто не слагал торжественных од, посвященных чудесам искусственного оплодотворения…
(— Чего?
— Когда детей зачинают от замороженной спермы.
— Чушь собачья.
— Как угодно… хотя даже древние не могли делать детей из подобного материала.)
… или машинам, которые движутся сами. Немногие — если вообще таковые были — сумели постичь общий Принцип Реальности. Новые знания всегда ведут к тайнам, еще более странным и чуждым. Чем больше психологи узнавали о способностях мозга, тем напряженнее и отчаяннее становились поиски души, существование которой рассматривалось как факт невозможный, но все-таки вероятный. Ты понимаешь? Конечно, ты не понимаешь. Ты окружен своей собственной романтической аурой, ты каждый день подступаешь вплотную к сокрытому. Но сейчас ты приближаешься к самым крайним пределам: не веры, но понимания. Тебе предстоит еще пройти через обратную энтропию души.
Но вернемся к вещам приземленным.
Величайшая тайна вселенной не Жизнь, а Размер. Размером определяется жизнь, он заключает ее в себе, а его в свою очередь заключает в себе Башня. Ребенок, который открыт навстречу всему чудесному, говорит: Папа, а что там — за небом? И отец отвечает: Космос и мрак. Ребенок: А что за космосом? Отец: Галактика. А за галактикой? Другая галактика. А за всеми другими галактиками? И отец отвечает: Этого никто не знает.
Ты понимаешь? Размер одолевает нас. Для рыбы вселенная — это озеро, в котором она живет. Что думает рыба, когда ее выдернут, подцепив за рот, сквозь серебристую границу существования в другую, новую вселенную, где воздух ее убивает, а свет — голубое безумие? Где какие-то двуногие великаны без жабр суют ее в удушливую коробку и, покрыв мокрой травой, оставляют там умирать?
Или возьмем ну хотя бы кончик карандаша и увеличим его. Еще и еще. И в какой-то момент вдруг придет понимание одной потрясающей вещи. Он, оказывается, не сплошной, этот кончик карандаша. Он состоит из атомов, которые вертятся, как миллионы бесноватых планет. То, что нам кажется плотным и цельным, на самом деле — редкая сеть частиц, которые держатся вместе только при помощи силы тяготения. Они только кажутся бесконечно малыми, но если рассматривать их размер в отношении точных пропорций, расстояние между этими атомами может составить целые лиги. Неодолимые пропасти. Вечность. А сами атомы состоят из ядер и вращающихся частиц: протонов и электронов. Можно проникнуть и глубже, на уровень субатомного деления. И что там? Тахионы? Или, может быть, ничего? Конечно же, нет. Все во вселенной отрицает ничем не заполненную пустоту. Конец — это когда ничего уже нет, а значит, вселенная бесконечна.
Допустим, ты вышел к самой границе вселенной. И что там будет? Глухой высокий забор и знак «ТУПИК»? Нет. Может, там что-то твердое и закрученное. Как невылупившийся еще цыпленок видит яйцо изнутри. И если тебе вдруг удастся пробить скорлупу, представь себе, какой мощный сияющий свет может хлынуть в эту твою дыру у конца мироздания? А вдруг ты выглянешь и обнаружишь, что вся наша вселенная — это только частичка атома какой-нибудь тонкой травинки? И поймешь тогда, что сжигая в костре какую-нибудь хворостинку, ты превращаешь тем самым в пепел неисчислимое множество вечных миров? Что все сущее в мироздании — не один бесконечный космос, а бесконечность, состоящая из бесконечных вселенных.
Может быть, ты сумеешь понять, каково место нашей вселенной во всеобщей структуре всепресущего бытия: место атома в ткани травинки. Может быть, все, что способен постичь наш разум — от крошечного, не поддающегося никаким измерениям вируса до далекой туманности Конская Голова — помещается в одной травинке… которая, может быть, и существует всего-то день или два в каком-то ином временном потоке? А что если эту травинку вдруг срежут косою? Когда она, разлагаясь, сгинет, просочится ли гниль эта в нашу вселенную, в нашу жизнь? Не засохнет ли все мироздание, пожелтев и зачахнув? Может быть, это уже происходит. Мы говорим, что мир сдвинулся с места, а на самом-то деле он, может быть, засыхает?
Только подумай, стрелок, как мы малы и ничтожны, если подобное представление о мире верно! Если действительно Бог все видит и совершает божественное правосудие, станет ли он выделять одну комариную стаю среди многих тысяч других? Различает ли глаз его воробья, если воробушек этот меньше атома водорода, который блуждает бесцельно в глубинах космоса? А если он все это видит, тогда что же это должен быть за Бог?! Какова его божественная природа? Где он обитает? Как вообще можно жить за пределами бесконечности?
Представь весь песок Мохейской пустыни, которую ты пересек, чтобы найти меня, и представь миллионы вселенных — не миров, а вселенных, — заключенных в каждой ее песчинке; и в каждой из этих вселенных — вселенные. Неисчислимое множество — в каждой. И мы, на нашей жалкой травинке, возвышаемся над ними на недосягаемой высоте. Ты сделал шаг. Одним взмахом ноги ты, может быть, уничтожил миллиарды и миллиарды миров. Сбросил их в темноту, и теперь эта цепь никогда не прервется.
Размер, стрелок… Размер…
Но давай предположим еще, что все миры, все вселенные соприкасаются в некоей точке, в некоем пространственно-временном узле, сходятся к некой оси, проникающей через все мироздание. Башня. Лестница, может быть, к самому богу. Ты бы решился подняться по ней, стрелок? А вдруг где-то над всей бесконечной реальностью существует такая комната…
Но ты не осмелишься.
Не посмеешь.
— Был, однако, такой, кто посмел, — сказал стрелок.
— Да? И кто же?
— Бог, — глаза стрелка вдруг зажглись. — Бог посмел… или комната пуста, провидец?
— Я не знаю, — тень страха прошла по лицу человека в черном, мягкая, темная, точно крыло канюка. — И более того: не испрашиваю ответа. Это было бы неразумно.
— Боишься, как бы тебя громом не поразило? — ввернул язвительно стрелок.
— Пожалуй, боюсь ответственности, — отозвался человек в черном, а потом замолчал надолго. Стрелок тоже молчал. Ночь была долгой. Млечный Путь распростерся над ними в своем первозданном великолепии, но в размытой его пустоте было что-то пугающее. Стрелок пытался представить себе, что бы он ощутил, если бы эти чернильные небеса вдруг раскололись и на землю полился поток слепящего света.
— Костер, — сказал он. — Костер догорает. Мне холодно.
Стрелок задремал, когда же проснулся, то обнаружил, что человек в черном глядит на него как-то болезненно, жадно.
— И на что, интересно, ты пялишься?
— На тебя, разумеется.
— Ну и нечего так на меня таращиться. — Он пошевелил угольки костра, разрушив геометрически безупречную идеограмму. — Мне неприятно. — Он поглядел на восток, не начало ли светать, но бесконечная эта ночь длилась и длилась.
— Ждешь рассвета? Так рано?
— Я ведь создан для света.
— А, ну да! Я и забыл. Нехорошо с моей стороны. Просто невежливо. Но нам с тобой нужно еще о многом поговорить, еще много чего обсудить. Так решил мой хозяин.
— Кто?
Человек в черном улыбнулся.
— Тогда, может быть, скажем друг другу всю правду? И вообще начнем говорить откровенно? Никакой больше лжи? Никаких наваждений и чар?
— Каких еще наваждений? Ты это о чем?
Но человек в черном как будто не слышал его.
— Может быть, скажем друг другу всю правду? — повторил он. — Как мужчина — мужчине. Поговорим. Не как друзья, но как враги и противники равные. Это редкое предложение, Роланд. И его будут делать тебе нечасто. Только враги говорят правду друг другу. Друзья и возлюбленные, запутавшись в паутине взаимного долга, врут бесконечно.
— Что ж, правду так правду, — все равно этой ночью стрелок не сказал ни единого слова лжи. — Начни с объяснения, что ты имел в виду, когда сказал «никаких наваждений и чар»?
— Наваждения и чары — это колдовство, стрелок. Мой хозяин своим колдовством продлил эту ночь и будет длить ее до тех пор… пока мы не закончим свои дела.
— А мы скоро закончим?
— Нескоро. Точнее сказать не могу. Потому что и сам не знаю. — Человек в черном стоял над костром, и отблески тлеющих углей ложились замысловатым узором ему на лицо. — Спрашивай. Я расскажу тебе все, что знаю. Ты догнал меня. Так будет честно. Я, по правде сказать, и не думал, что ты сумеешь меня догнать. И все же поиск твой только еще начинается. Спрашивай, и так мы скоро дойдем до главного.
— Кто твой хозяин?
— Я ни разу не видел его. Но ты увидишь. Чтобы добраться до Башни, сначала ты должен встретиться с ним, Незнакомцем вне Времени. — Человек в черном беззлобно улыбнулся. — Ты должен убить его, стрелок. Но, по-моему, ты хотел спросить о другом.
— Но если ты его никогда не видел, откуда же ты его знаешь?
— Однажды он мне явился во сне. В образе юноши. Это был давно, когда я жил далеко-далеко. В ином месте. Тысячу лет назад, или пять, или, может быть, десять тысяч. Еще до того, как древние переплыли море. В стране, которая называлась Англией. Тому назад много веков он связал меня моим долгом, хотя тогда, между юностью и годами славы, у меня были другие дела. Мой долг, мое главное дело — это ты, стрелок, — усмехнулся человек в черном. — Видишь, кое-кто принимает тебя всерьез.
— У этого Незнакомца нет имени?
— О, имя есть.
— И как же его зовут?
— Маэрлин, — тихо вымолвил человек в черном, и во тьме на востоке, где горы, грохот обвала подкрепил значимость его слов. Где-то как женщина вскрикнула пума. Стрелка проняла дрожь. Даже человек в черном невольно вздрогнул. — И все же, мне кажется, ты не об этом хотел спросить. Не в твоем это характере: забегать так далеко вперед.
Стрелок знал, о чем он хотел спросить. Вопрос мучил его всю ночь, всю эту долгую ночь. Терзал его многие годы. Он вертелся на кончике языка, но стрелок все же не задал его… еще не время.
— Этот Незнакомец, этот Маэрлин, он тоже фаворит Башни? Как ты?
— Я по сравнению с ним — ничто. Он наделен уникальным даром жить обратно во времени. Направлять свое время вспять. Он меркнет. Он настаивается[?]. Он — сущий во всех временах. Но есть еще один, кто превыше его.
— Кто?
— Зверь, — прошептал человек в черном в благоговейном страхе. — Хранитель Башни. Творец всех чар.
— Кто он? Что этот зверь…
— Не спрашивай меня больше! — выдохнул человек в черном. Голос его стал вдруг суровым и жестким, но потом дрогнул на ноте мольбы. — Я не знаю! И знать не хочу! Говорить про зверя — все равно, что накликать погибель своей души. Перед ним Маэрлин так же ничтожен, как я — перед Маэрлином.
— А над зверем — уже Башня и все, что она заключает в себе?
— Да, — прошептал человек в черном. — Но ты все же хочешь спросить о другом.
Воистину так.
— Ну хорошо, — проговорил стрелок, а потом задал старый, как мир, вопрос: — Я тебя знаю? Мы раньше встречались?
— Да.
— Где? — Стрелок нетерпеливо подался вперед. От ответа на этот вопрос зависела вся его судьба.
Человек в черном закрыл рот руками и хихикнул, как маленький ребенок.
— По-моему, ты знаешь.
— Где?
Стрелок вскочил на ноги. Рука сама потянулась к кобуре.
— Только, стрелок, без этого. Так тебе не отомкнуть дверей, ты только закроешь их навсегда.
— Где? — повторил стрелок.
— Намекнуть ему, что ли? — спросил человек в черном у ночной мглы. — По-моему, надо. — Он поглядел на стрелка. Глаза у него горели. — Был один человек, он дал тебе «добрый» в кавычках совет. Твой наставник…
— Да, Корт, — нетерпеливо прервал его стрелок.
— Так вот, он тебе посоветовал обождать. Это был никудышный совет. Плохой. Потому что уже тогда Мартен замышлял нехорошее и плел интриги против твоего отца. И, когда твой отец вернулся…
— Его убили, — опустошенно выговорил стрелок.
— А когда ты опомнился, Мартен уже ушел… ушел на запад. Но в его окружении был один человек. Такой: в монашеском одеянии и с обритою головой, как у грешника, раскаявшегося в грехах…
— Уолтер, — прошептал стрелок. — Ты… ты не Мартен. Ты Уолтер!
Человек в черном хихикнул.
— К вашим услугам.
— Мне бы надо тебя пристрелить на месте.
— Ну нет, так нечестно. В конце концов, это я вручил тебе Мартена тепленького прямо в руки. Три года спустя, когда…
— Когда ты мною вертел, как хотел.
— В какой-то мере, да. Тогда. Но не теперь, стрелок. Теперь пришло время для разговора на равных. Попозже, утром, я тебе погадаю на рунах. К тебе придут сны. Ну а дальше начнется и настоящий поиск — твой настоящий поход.
— Уолтер, — повторил ошеломленный стрелок.
— Ты садись, — предложил человек в черном. — Сначала я тебе расскажу о себе. Твоя история, я так думаю, будет намного длиннее.
— Я никогда никому не рассказываю о себе, — пробормотал стрелок.
— Но этой ночью расскажешь. Ты должен. Чтобы нам разобраться, суметь понять…
— Понять что? Мою цель? Ты и так ее знаешь. Башня — вот моя цель. Я поклялся найти ее.
— Не цель, стрелок. Я хотел бы понять твой разум. Твой заторможенный, но упорный и цепкий разум. Другого такого, как у тебя, не было, наверное, за всю историю этого мира. Может быть, даже — за всю историю мироздания. Пришло время для разговора. Время историй.
— Тогда говори.
Человек в черном тряхнул рукавом своего плаща. Откуда выпал какой-то сверток, обернутый фольгой. В его складках и вмятинах отразилось мерцание тлеющих угольков.
— Табак, стрелок. Будешь курить?
Стрелок смог еще устоять перед кроликом, но перед этим — нет. Он поднял сверточек и нетерпеливо его развернул. Замечательный раскрошенный табак и зеленые, на удивление влажные листья — во что заворачивать. Такого хорошего табака стрелок не видел уже лет десять.
Он свернул две сигареты и откусил у них кончики, чтобы лучше тянулось и лучше чувствовался аромат табака. Одну сигарету он предложил человеку в черном. Тот не отказался. Каждый вытащил из костра по тлеющей головне.
Стрелок прикурил и глубоко затянулся ароматным дымом. Он даже закрыл глаза от удовольствия и выдохнул медленно, с наслаждением.
— Хорошо? — полюбопытствовал человек в черном.
— Замечательно.
— Тогда наслаждайся. Может статься, у тебя еще очень не скоро представится случай опять закурить.
Стрелок и бровью не повел.
— Вот и славно, — продолжал человек в черном, — тогда начнем. Ты должен понять одну вещь: Башня была всегда, и всегда находились мальчишки… мужчины, которые знали о ней и страстно желали ее, больше чем власти, богатства и женщин…
И был разговор, разговор длиной в самую долгую ночь, и Бог знает — сколько еще, но потом стрелок сумел вспомнить очень немногое из того разговора. Ему с его на удивление практическим складом ума многое показалось бессмысленным или же чем-то таким, чему не стоило придавать значения. Человек в черном сказал ему, что он должен добраться до моря — всего-то миль двадцать на запад по легкой дороге, — и там ему будет дарована сила для извлечения: сила призвать.
— Я не совсем точно выразился. — Человек в черном бросил окурок в догорающий костер. — Никто тебе ничего не «дарует», стрелок, потому что она, эта сила, уже в тебе. Частью из-за того, должен тебе сказать, что ты решился пожертвовать мальчиком, частью из-за того, что таков закон — естественный ход вещей. Воде надлежит течь с горы вниз, а тебе надлежит знать. Как я понимаю, ты соберешь троих, призовешь их к себе… но на самом-то деле мне все равно. Я ничего не хочу знать.
— Троих, — пробормотал стрелок, вспомнив вдруг предсказание оракула.
— Вот тогда и начнется уже настоящее веселье. Жалко только, меня там не будет. Прощай, стрелок. Я свое дело сделал. Цепь по-прежнему у тебя в руках. Смотри только, как бы она не обмоталась вокруг твоей собственной шеи.
Как будто какая-то внешняя сила подтолкнула Роланда, и он спросил:
— Это еще не все, правда?
— Да. — Человек в черном улыбнулся стрелку своими бездонными глазами и протянул к нему руку. — Да будет свет.
И стал свет.
Роланд проснулся у остывшего кострища и обнаружил, что постарел на десять лет. Черные его волосы поредели на висках и подернулись сединой, серой, как осенняя паутина. Морщины у него на лице стали глубже, кожа — грубее.
Остатки дров, которые он собирал для костра, стали тверже железа и обратились в камень, человек в черном — в ухмыляющийся скелет в истлевающем темном плаще: еще одна кучка костей в этом месте смерти, еще один череп на этой голгофе.
Стрелок встал на ноги и огляделся. И посмотрел он на свет и увидел, что свет — это хорошо.
Внезапно он наклонился и протянул руку к останкам своего собеседника, с которым они проговорили всю вчерашнюю ночь напролет… ночь, растянувшуюся на десять лет. Он отломал нижнюю челюсть от черепа Уолтера и небрежно засунул ее в левый передний карман своих джинсов. Вполне подходящая замена для той, что потерялась в горах.
Башня. Где-то там, впереди, она ждет его: сосредоточие времени, сосредоточие размера.
Он снова отправился в путь. На запад. Повернувшись спиною в восходу, лицом к океану. Он понял вдруг: только что в его жизни произошло нечто важное — целый этап ее начался и завершился в одну ночь длиной в десять лет.
— Я любил тебя, Джейк, — сказал он вслух.
Онемелое тело его постепенно приобрело обычную подвижность, он зашагал быстрее и уже вечером вышел к краю земли. Уселся на пустынном берегу, что простирался насколько хватало глаз влево и вправо, теряясь в бесконечности. Волны бились о берег, накатывая непрестанно. Заходящее солнце окрасило воду фальшивым золотом.
Стрелок сидел на песке, обратив лицо к меркнущему свету дня. Он замечтался, глядя на небо, где зажигались звезды; решимость его не ослабла, сердце не дрогнуло. Ветер трепал его волосы, теперь поредевшие и седые; револьверы его отца с рукоятями из сандала лежали, спокойные и безжизненные, у него на бедрах, а сам он был одинок, но не считал одиночество чем-то плохим или постыдным. Тьма опустилась на мир, и мир сдвинулся в места. Стрелок ждал, когда придет время для извлечения, для призыва, и грезил долгие грезы о Темной Башне, к которой он подойдет однажды в сумерках, трубя в рог, чтобы сразиться в последней немыслимой битве.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Только что прочитанная вами история, которая почти (но не совсем!) завершена сама по себе, является как бы первой строфою в долгой песне под названием «Темная Башня». Некоторые ее части, помимо этой, уже готовы, но предстоит еще очень многое сделать. По предварительным моим подсчетам все повествование в целом займет примерно 3000 страниц, а то и больше. Возможно, планы мои в отношении этого произведения выходят за все пределы разумного авторского честолюбия и приближаются к рубежам тихого помешательства… но спросите у своего любимого преподавателя английского языка, пусть он вам как-то при случае скажет, какие планы были у Чосера насчет его «Кентерберийских рассказов», и вы, вероятно, сочтете Чосера чокнутым.
При тех темпах, как продвигается в данное время работа, для того, чтобы закончить историю Башни, мне понадобится лет триста. Этот кусок, «Стрелок и Темная Башня», я писал в течение двенадцати лет. На данное время это, пожалуй, самая «долгая» из моих книг, то есть, я дольше всего с ней возился, хотя, возможно, было бы честнее сказать по-другому: эта книга единственная из незаконченных моих произведений, которая так долго оставалась живой, а главное — жизнеспособной в моем сознании, ведь если книга в сознании автора умирает, значит, она мертва, как годовой давности кусок навоза, даже если слова продолжают выстраиваться на бумаге.
Мне кажется, «Темная Башня» началась с того, что мне однажды совершенно случайно попалась под руку стопка бумаги. Как сейчас помню, дело было во время весеннего семестра на выпускном курсе университета и это была не простая бумага, не ваша обычная, самая что ни на есть заурядная мелованная и даже не та цветная «вторичной переработки», которой пользуются многие старательные молодые писатели, потому что стопка цветной бумаги (часто — со вкраплениями щепок непереработанной древесины) стоит на доллара три-четыре дешевле.
Бумага, которая мне попалась, была ярко зеленого цвета, толстая, почти как картон, и размера весьма необычного: насколько я помню, десять дюймов в длину и семь в ширину. В то время я работал в университетской библиотеке штата Мэн, и однажды несколько стопок такой бумаги, самых разнообразных цветов, образовались словно бы ниоткуда таинственным и совершенно необъяснимым образом. Моя будущая жена, тогда еще — Табита Спрюс, забрала одну пачку домой (голубую, точно яйцо дрозда); тогдашний ее ухажер взял себе желтую (как страус-марафонец из мультика). Я взял зеленую.
И так получилось, что все мы трое стали писателями. Настоящими писателями. Слишком крупное совпадение для того, чтобы считать это просто случайностью в обществе, где — в полном смысле — десятки тысяч, если не сотни тысяч, студентов вдохновляются писательским ремеслом, но по-настоящему пробиваются только сотни. Мне удалось опубликовать с полдюжины романов, моя жена опубликовала один, «Маленький мир», и теперь напряженно работает над вторым, который еще лучше первого, а бывший ее ухажер, Дэвид Лайонс, стал очень хорошим поэтом и основал «Линк Пресс» в Массачусетсе.
Возможно, ребята, это была бумага. Ну, вы знаете, как в романах у Стивена Кинга.
Но как бы там ни было, вы, читающие все это, наверное, даже не представляете, сколько возможностей таили в себе эти пять сотен листов чистой бумаги, хотя, думаю, многие из вас сейчас понимающе кивают, то есть, действительно понимающе. Разумеется, авторы издающиеся могут позволить себе столько чистой бумаги, сколько им нужно; это их рабочий инвентарь. Им даже оплачивают расходы на ее приобретение. На самом деле, они могут набрать себе столько бумаги, что в конце концов все эти чистые листы действительно начнут излучать злые чары. Писатели и получше меня говорили не раз о безмолвном вызове, который бросает им это пустое, ничем не заполненное пространство, и Бог знает, скольких из них оно запугало так, что они замолчали, не в силах больше писать.
Но есть и другая сторона медали, особенно для молодых авторов. Это почти нездоровое возбуждение, которое могут вызвать чистые листы. Ты себя чувствуешь как законченный алкоголик, созерцающий непочатую — пятую за день — бутылку виски.
В то время я жил неподалеку от университета в грязном домишке на берегу реки, и жил совершенно один. Первая треть только что прочитанной вами книги была написана в мрачной, ничем не нарушаемой тишине, которую я сейчас — имея полный дом постоянно стоящих на голове детей, двух секретарей и экономку, которой все время кажется, что у меня нездоровый вид — с трудом даже могу припомнить. Троих моих соседей по комнате, с которыми мы начинали учебный год, уже давно вышибли. К началу марта, когда на реке тронулся лед, я себя чувствовал как последний из десяти негритят Агаты Кристи.
Эти два фактора: вызов, которые бросали мне те зеленые чистые листы, и абсолютная тишина, которую нарушало только журчание воды, когда талый снег стекал ручейками в тихую речку с таким же названием, — собственно, и положили начало «Темной Башне». Был еще один, третий, фактор, но не будь первых двух, я вряд ли бы взялся за эту историю.
Третий фактор: стихотворение, которое я прочитал за два года до этого, на втором курсе, когда мы изучали поэтов раннего романтизма (а когда же еще изучать романтическую поэзию, как не на втором курсе?!). К концу выпускного курса почти все стихи, которые мы проходили тогда, забылись вглухую, но это стихотворение, немного, может быть, витиеватое, изысканное и непонятное, запечатлелось в памяти… и не забылось до сих пор. «Чайльд Роланд» Роберта Браунинга.
Я тогда еще носился с идеей написать длинную романтическую эпопею, которая воплощала бы настроение, если не точный смысл, стихотворения Браунинга, но на идее все и застопорилось, потому что тогда у меня были другие дела. Приходилось писать много чего другого: свои собственные стихи, рассказы, статьи в газету и вообще Бог знает что.
Но в тот весенний семестр моя прежде бурная творческая жизнь замерла, и настало своего рода затишье. Не из-за «писательского затора», а из-за неотвязного ощущения, что пора уже прекратить копаться в песочке совочком, а вместо этого освоить большой экскаватор и попробовать выкопать что-нибудь стоящее, пусть даже попытка эта завершится бесславно.
Итак, однажды вечером в марте 1970, я вдруг обнаружил, что сижу за своим стареньким конторским «Ундервудом» с западающей литерой «м» и проскакивающей заглавной «О» и печатаю слова, которыми начинается эта книга: «Человек в черном пытался укрыться в пустыне, а стрелок преследовал его».
За годы, прошедшие с той поры, когда я напечатал это предложение под пение Джонни Уинтера, причем звуки стерео не заглушали журчания ручьев снаружи, я начал седеть, обзавелся детьми, похоронил маму, пристрастился к наркотикам и «завязал» и узнал кое-что о себе: что-то просто нелестное, что-то не слишком приятное, что-то совсем уже удручающее, но по большей части — забавное. Как бы, наверное, сказал сам стрелок, мир сдвинулся с места.
Но, раз войдя в мир стрелка, я больше уже никогда его не покидал. Как это часто бывает, та зеленая толстая бумага где-то затерялась, но у меня сохранилось около сорока первоначальных машинописных страниц с главами «Стрелок» и «Дорожная станция». Я потом перепечатал их на бумаге вида более респектабельного, но я до сих пор вспоминаю те чудные зеленые листы с чувством, которое я не могу передать словами. Я вернулся в мир стрелка, когда у меня не пошла «Судьба Иерусалима» (глава «Оракул и горы») и написал о печальном конце мальчика Джейка вскоре после того, как другой мальчик, Дэнни Торранс, выбрался из другого нехорошего места в «Сияющем». На самом деле, только однажды, когда я с головой погрузился в постапокалиптический мир «Стоять до конца» — мир, который казался почти реальным и захватил меня полностью, — я, пусть даже изредка, ни разу мысленно не обратился к миру стрелка, умирающему, иссохшему, но все же по-своему прекрасному (для меня, по крайней мере, он всегда был прекрасным). Последнюю главу первого тома, «Стрелок и темный человек», я закончил почти полтора года назад, в западном Мэне.
Я понимаю, что я просто обязан предоставить сейчас читателям, которые дошли до этого места, что-то вроде конспекта (или краткого содержания, как сказали бы великие поэты-романтики прошлого) последующих книг «Темной Башни», поскольку я наверняка умру раньше, чем допишу до конца весь роман… или эпос… называйте, как вам больше нравится. Но что самое грустное, я действительно не могу этого сделать. Люди, которые меня знают, давно уже поняли, что я не блещу интеллектом, а критики, отзывавшиеся благосклонно о моих книгах (а таких единицы; к тому же я им хорошо заплатил), наверное, согласятся с тем, что мои лучшие вещи идут скорее от сердца, нежели от ума… или причинного места, откуда исходят сильнейшие в плане эмоциональном писания.
Это я все к тому, что, когда я пишу, я никогда не знаю заранее, что из этого выйдет, а в отношении данной истории утверждение это даже более чем верно. Из видения Роланда, которое было ему открыто ближе к концу книги, я знаю, что мир его действительно «сдвинулся с места», иными словами, мир Роланда гибнет, потому что его вселенная существует в какой-то молекуле сорной травы, умирающей на каком-то космическом пустыре (наверное, я позаимствовал эту идею у Клиффорда Саймака в его «Кольце вокруг солнца»; пожалуйста, Клиф, не подавай на меня в суд), и еще я знаю, что такое извлечение: стрелок должен «перетащить» к себе трех человек из нашего мира (как человек в черном перенес Джейка), которые вместе с ним выйдут на поиски Темной Башни. Я знаю это потому, что часть второй книги под названием «Извлечение троих» уже написана.
А как же темное прошлое стрелка? Видит Бог, я почти ничего не знаю. А революция, что опрокинула роландов «мир света»? Не знаю. Последняя схватка Роланда с Мартеном, который обольстил его мать и убил отца? Я не знаю. Смерть товарищей Роланда, Катберта и Жами, или его приключения за те годы, что прошли с того дня, когда он стал мужчиной, да его первого появления в пустыне и в этой истории? Я не знаю. А эта девушка, Сьюзан. Кто она? Я не знаю.
И все-таки в глубине души я все знаю. И не нужно мне, да и вам, никакого краткого содержания, никакого конспекта, никаких планов (вообще намечать планы книг — это последний уже резерв никудышных писателей, которые искренне убеждены, что они выдают величайшие тезисы). Когда придет время, все эти вещи — и их отношение к поиску Роланда — проявятся так же естественно, как смех или слезы. А если они не проявятся, то тут не помогут и пятьсот миллионов красных китайцев, которым, как говорил Конфуций, все глубоко до фени.
Но я знаю одно: В некоей точке пространства, в каком-то волшебном времени будет лиловый вечер (вечер, созданный для романтики!), когда Роланд подойдет к своей темной башне и приблизится к ней, трубя в рог… и если я буду при этом присутствовать, вы узнаете первыми.
Стивен Кинг
Бангор, штат Мэн.