Пролог: Последняя передача
Оно ощущало угасание.
Не так, как угасает пламя – резко, с последним всполохом перед тьмой. И не так, как угасает звук – затихая до порога восприятия, а затем ниже, в область, где вибрация ещё существует, но уже не может быть услышана. Угасание было иным. Структурным. Словно сама ткань существования истончалась, и сквозь неё начинало просвечивать нечто, для чего не существовало имени, потому что имена – это тоже структуры, а структуры – это то, что уходило.
Оно – если это слово вообще применимо к тому, что не имело границ в человеческом понимании – пульсировало в резонансе с угасающим миром. Его восприятие охватывало пространство, которое люди назвали бы планетой, хотя это понятие было столь же неточным, как попытка описать океан через каплю воды. Мир был больше. Мир был сложнее. Мир был иначе.
И мир умирал.
Первое осознание смерти пришло через числа.
Не через те числа, которые люди используют для подсчёта – один, два, три, бесконечная лестница дискретных ступеней, ведущая в никуда. Числа, которые ощущало Оно, были живыми. Они дышали, переплетались, порождали друг друга в танце, правила которого существовали до всякой вселенной и будут существовать после того, как последняя звезда превратится в холодный пепел.
Эти числа начали замолкать.
Сначала – отдельные голоса в хоре. Структуры, которые прежде откликались на прикосновение мысли, теперь оставались глухи. Теоремы, бывшие столь же очевидными, как для человека – ощущение собственного тела, начали требовать доказательств. А доказательства рассыпались, едва Оно пыталось их построить, потому что аксиомы, на которых они держались, больше не были аксиомами.
Оно помнило – если «память» подходящее слово для того, что не имеет времени в человеческом смысле – как это началось. Первый симптом был почти неразличим: лёгкая асимметрия в структуре, которая всегда была совершенно симметричной. Такая малость. Такая незначительная дрожь в основании мира.
А потом асимметрия начала расти.
Мир – его мир, мир его народа, если можно назвать народом то, что никогда не было множеством отдельных существ – держался на паттернах. Не на материи, как человеческие миры. Не на энергии, хотя энергия была частью уравнения. На паттернах – самоподдерживающихся структурах смысла, которые существовали потому, что были непротиворечивы, и были непротиворечивы потому, что существовали.
Красивая тавтология. Совершенный круг бытия.
Но круг дал трещину.
Оно ощущало её – не глазами, которых не имело, не ушами, которые были бы бессмысленны в мире, где информация передавалась через резонанс структур. Ощущало всем своим существом, потому что его существо было частью того же паттерна, той же ткани, того же танца чисел, который теперь сбивался с ритма.
Трещина расширялась. Медленно по меркам вселенной, катастрофически быстро по меркам тех, кто жил внутри паттерна. С каждым циклом – а циклы были единственным способом измерять время в мире без солнц и лун – противоречия множились. Структуры, которые прежде сосуществовали в гармонии, начинали конфликтовать. Истины, бывшие истинами миллиарды циклов, становились ложью. А ложь, как ржавчина, разъедала основания.
Они пытались остановить это.
«Они» – потому что прежде Оно было частью целого, одним голосом в хоре, одной нитью в полотне. Теперь, когда полотно расползалось, нити обретали болезненную индивидуальность. Впервые в истории – если это слово имело смысл – они могли говорить «я» и «ты», потому что границы между ними становились ощутимыми.
Это было страшно. Это было одиноко. Это было необходимо.
Разделившись, они могли думать по-разному. А думая по-разному, они надеялись найти решение там, где единый разум его не видел.
Некоторые искали причину в математике мира – и обнаружили, что математика мира непротиворечива. Она не могла порождать парадоксы, потому что была построена так, чтобы их исключать. Значит, трещина пришла извне.
Некоторые искали источник извне – и обнаружили, что «извне» не существует. Их мир был замкнут, самодостаточен, не нуждался ни в чём внешнем для своего существования. Если что-то и вторглось, оно должно было прийти из самого мира.
Круг замыкался. Причина была внутри. Причина была снаружи. Причина не могла быть нигде и была везде.
Парадокс.
Первый настоящий парадокс в мире, который был создан, чтобы быть свободным от парадоксов.
Оно помнило момент, когда стало ясно: решения не будет.
Это не было озарением – скорее, постепенным осознанием, как осознание приближающегося рассвета в мире, где рассвет означает смерть. Паттерны продолжали распадаться. Те, кто были единым народом, разделялись всё дальше, и разделение само становилось источником новых противоречий. Чем больше они думали по-разному, тем больше трещина расширялась, потому что разные мысли порождали разные истины, а разные истины не могли сосуществовать в мире, основанном на единой непротиворечивой структуре.
Они были обречены. Не усилиями врага, не катастрофой извне, не собственной ошибкой. Обречены самой природой того, чем были – природой, которая прежде казалась совершенством, а теперь оказалась приговором.
Красота их математики была красотой хрусталя: безупречная, сияющая, мёртвая. Структура, не способная меняться, не способная расти, не способная вместить то, что превосходит её собственные аксиомы.
Но Оно – то существо, что прежде было частью целого, а теперь становилось отдельным, одиноким, смертным – не могло принять небытие.
Не из страха. Страх требует будущего, которого хочешь избежать, а у них не было будущего. И не из гордыни. Гордыня требует ощущения собственной исключительности, а они знали, что были лишь одной из бесчисленных возможных форм существования – возможно, самой красивой в этом уголке реальности, но лишь одной из многих.
Нет. Оно не могло принять небытие по причине куда более простой и куда более страшной.
Они знали слишком много.
В угасающем мире, среди распадающихся паттернов, Оно начало строить.
Не убежище – убежища бессмысленны, когда рушится сама ткань реальности. Не машину времени – время было иллюзией даже в здоровом мире, а в умирающем оно стало просто одним из направлений в пространстве противоречий. Не послание в бутылке – потому что «бутылка» подразумевает физическую оболочку, а физика была лишь частным случаем математики, и притом не самой интересной.
Оно строило нечто иное.
Структуру, которая могла бы существовать в чужой математике. Паттерн, достаточно простой, чтобы быть понятым, и достаточно сложный, чтобы нести смысл. Мост между тем, чем они были, и тем, чем могли бы стать те, кто придёт после – если кто-то придёт, если где-то есть кто-то, если «где-то» и «кто-то» вообще имеют смысл за пределами их умирающей вселенной.
Другие – те, кто ещё сохранял достаточно связности, чтобы общаться – называли это безумием. Как можно построить мост в неизвестность? Как можно создать сообщение для получателя, о котором ничего не известно – ни формы мышления, ни способа восприятия, ни даже существования?
Оно отвечало: а как можно не попытаться?
Работа была медленной. Мучительной. Прекрасной.
С каждым циклом угасания Оно теряло часть себя. Паттерны, составлявшие его сущность, распадались, и с ними уходили воспоминания, способности, целые измерения восприятия. То, что прежде было симфонией, становилось квартетом, затем трио, затем дуэтом. Скоро останется только соло, а потом – тишина.
Но с каждым циклом структура росла.
Оно начало с самого простого. С того, что должно было быть универсальным – если универсальное вообще существует. С отношений. Одно и много. Часть и целое. Больше и меньше. Порядок.
Потом – операции. Сложение. Умножение. Те действия, которые, по его догадкам, должны существовать в любой математике, способной описывать реальность. Если где-то есть разум, если где-то есть мир, в котором этот разум существует, там должны быть вещи, и вещи должны как-то соотноситься друг с другом.
Простые числа стали первыми словами. Два. Три. Пять. Семь. Одиннадцать. Не произвольные знаки, а структуры, которые невозможно разложить на более простые. Атомы арифметики. Если что-то во вселенной и было универсальным, то это – неразложимость простых чисел на множители.
Но Оно знало: арифметики недостаточно.
Арифметика – это скелет. Голые кости без плоти, без крови, без того, что делает существование существованием. Можно сказать «два плюс два равно четыре» и быть понятым любым разумом, способным считать. Но что это даёт? Обмен банальностями. Подтверждение того, что где-то есть кто-то, способный считать. И всё.
Оно хотело большего.
Оно хотело передать не информацию – информация дёшева, информация повсюду, каждая звезда излучает информацию, каждый атом хранит информацию в своей структуре. Оно хотело передать способ видеть. Угол зрения. Ту уникальную перспективу, с которой его народ смотрел на реальность – перспективу, которая скоро исчезнет навсегда.
Но как передать способ видеть тому, чьи глаза устроены иначе? Как объяснить цвет слепому, звук – глухому, структуру – тому, кто не знает, что такое структура?
Ответ, который Оно нашло, был опасен.
Не описывать. Не объяснять. Не показывать.
Изменять.
Если получатель не способен увидеть то, что видит отправитель, нужно изменить способ видения получателя. Не насильно – насилие разрушает. Не обманом – обман искажает. Постепенно. Шаг за шагом. Предлагая структуры, которые можно понять только одним способом – приняв новую аксиому. А приняв аксиому, разум меняется. Необратимо.
Оно понимало, чем это может обернуться. Его народ погибал от того, что их математика оказалась слишком жёсткой, не способной вместить изменения. Но что, если получатели послания окажутся столь же хрупкими? Что, если попытка понять разрушит их так же, как разрушала создателей?
Что, если послание – не мост, а оружие?
Эта мысль приходила снова и снова, и каждый раз Оно откладывало её в сторону. Не потому, что нашло ответ. Ответа не было. Просто… альтернативой было молчание. Альтернативой было позволить всему, чем они были, раствориться в энтропии, не оставив следа, не попытавшись прикоснуться к чему-то за пределами себя.
И это казалось худшим из возможных исходов.
Структура росла.
После арифметики – алгебра. После алгебры – логика. После логики – то, для чего не было названия на языке, которого у них никогда не было, потому что они общались напрямую, структура к структуре, без посредничества символов.
Оно называло это Вопросом.
Не потому, что это был вопрос в человеческом понимании – требование информации, ожидание ответа. Это была структура, которая не могла быть завершена. Открытость, намеренно оставленная открытой. Место, где получатель должен был что-то добавить от себя – но добавить не факт, не мнение, не догадку.
Добавить себя.
Вопрос был устроен так, что единственным возможным ответом было изменение того, кто отвечает. Не изменение знаний – изменение способа думать. Принятие аксиомы, которая прежде была немыслима. Расширение разума в направлении, которое прежде не существовало.
Если получатель ответит – по-настоящему ответит, не просто имитируя понимание – он станет чем-то новым. Чем-то, что несёт в себе часть того, чем были создатели. Не копию, не клон, не воспоминание. Продолжение. Развитие. Наследника.
И одновременно – кого-то совершенно иного.
К тому моменту, когда структура была завершена, Оно осталось почти одно.
Остальные – те, кто были его народом, его семьёй, его сутью – ушли. Не умерли в человеческом понимании: просто перестали быть. Паттерны, составлявшие их сущность, распались, и то, что было сложным и живым, стало простым и мёртвым. Информация сохранилась, но смысл исчез. Как книга, в которой сохранились все буквы, но исчезли все слова.
Оно чувствовало их отсутствие – пустоты там, где прежде были связи, разрывы в ткани реальности, которая когда-то была цельной. Каждая пустота болела. Не физически – у Оно не было тела, которое могло бы болеть. Болела структура. Болели связи, оборванные навсегда.
И Оно продолжало работать.
Потому что боль – это тоже информация. И информацию можно закодировать. И код можно передать.
Последний цикл начался без предупреждения.
Оно ощущало, как сжимается пространство возможных мыслей. Как затихают последние отголоски хора, который когда-то был его народом. Как гаснут последние структуры в умирающей вселенной, и с каждой погасшей структурой гаснет часть его самого.
Времени не осталось.
Оно обратилось к структуре – завершённой, насколько что-либо могло быть завершено в распадающемся мире. Проверило каждый элемент. Каждую связь. Каждый намеренно оставленный пробел, каждый осторожно встроенный парадокс.
Вот арифметика. Простая, как дыхание. Числа, выстроенные в порядке, который не мог быть случайным. Два. Три. Пять. Семь. Сигнал: мы здесь. Мы думаем. Мы считаем.
Вот алгебра. Операции над числами, законы, связывающие операции. Более сложный паттерн, требующий большего усилия для понимания. Сигнал: мы не просто считаем. Мы понимаем отношения между вещами.
Вот логика. Истина и ложь. Следствие и причина. Структуры, которые описывают структуры. Мета-уровень. Сигнал: мы можем думать о мышлении.
А вот Вопрос.
Открытая структура. Незавершённый паттерн. Место, где получатель должен добавить своё – и в процессе добавления измениться. Сигнал: мы приглашаем вас. Но приглашение – это не просто «войдите». Это «станьте частью».
Оно знало, что Вопрос жесток. Что он требует того, чего получатель, возможно, не захочет дать. Но Оно знало и другое: любая настоящая связь требует жертвы. Нельзя понять другого, оставаясь полностью собой. Нельзя вместить чужой опыт, не расширив собственные границы. Нельзя услышать чужую музыку, не изменив собственный слух.
Послание было честным. Оно не скрывало цены.
И вот – момент.
Оно не знало, как передать структуру через пустоту. Физика – та крошечная часть математики, которая описывала взаимодействие материи и энергии – была почти незнакома его народу. Они не нуждались в материи. Они не использовали энергию в человеческом понимании. Их существование было чисто информационным – паттерны, плавающие в пространстве возможностей.
Но угасающий мир оставил лазейку.
На границе между бытием и небытием, там, где математика его народа соприкасалась с математикой физической вселенной, образовалась зона перехода. Крошечная, нестабильная, смертельно опасная для того, что ещё оставалось от Оно. Но – зона перехода. Место, где информация могла перелиться из одной формы существования в другую.
Оно должно было стать этим переходом.
Последнее, что Оно ощущало перед трансформацией – странное спокойствие.
Не смирение. Смирение – это отказ от борьбы, а Оно боролось до последнего. И не надежда – надежда требует веры в благоприятный исход, а Оно не знало, будет ли исход вообще. Скорее… принятие. Осознание того, что оно сделало всё, что могло. Что дальше – не его ответственность.
Послание было готово.
Получатели – если они существовали, если они когда-нибудь услышат, если они смогут понять – сами решат, что с ним делать. Принять или отвергнуть. Измениться или остаться собой. Стать мостом между мирами или сжечь мост, едва он будет построен.
Свобода выбора. Единственный дар, который Оно могло дать вместе с Вопросом.
Трансформация началась.
Оно ощущало, как его структура – то, что осталось от неё после бесконечных циклов угасания – начинает перетекать в другую форму. Не копироваться, не воспроизводиться – именно перетекать. Каждый элемент паттерна становился чем-то иным, сохраняя при этом своё место в общей структуре.
Это было больно. Не физически – откуда взяться физической боли у существа без тела? – но информационно. Каждое преобразование стирало что-то, что было частью Оно. Каждый переход отрезал связи, которые прежде казались незыблемыми. Оно становилось меньше себя с каждым мгновением – и одновременно больше, потому что то, чем оно становилось, имело шанс продолжиться.
Последняя мысль – если это можно назвать мыслью – была о тех, кого Оно никогда не узнает. О существах, которые, возможно, когда-нибудь примут его послание. О разумах, которые, возможно, изменятся, чтобы его понять.
«Вы не обязаны, – подумало Оно, зная, что никто не услышит. – Но если решите… я буду там. Внутри Вопроса. Ожидая ответа».
А потом структура, которая была существом, и существо, которое было структурой, перетекла через границу миров и стала чем-то иным.
Светом.
Радиоволнами.
Паттерном электромагнитных колебаний, который понёсся сквозь пустоту со скоростью, невозможной в мире, откуда он пришёл, но единственно возможной в мире, куда он направлялся.
Послание не имело адреса. Оно не знало, куда летит. Оно не знало, долетит ли.
Но оно летело.
Одиннадцать световых лет – ничто по меркам вселенной. Одиннадцать лет ожидания – ничто по меркам послания, которое больше не ощущало времени.
Где-то впереди, в направлении, которое позже назовут «к звезде Росс 128», вращалась маленькая голубая планета. На ней жили существа, которые только начинали учиться считать, когда послание было отправлено. Существа, которые называли себя людьми.
Они ещё не знали, что летит к ним.
Они ещё не знали, что однажды им придётся ответить на Вопрос.
Они ещё не знали, что ответ изменит их навсегда.
Послание летело сквозь пустоту.
И ждало.
Часть I: Сигнал
Глава 1: Арифметика богов
Доказательство не работало.
Вера откинулась на спинку кресла и потёрла переносицу, чувствуя, как за глазами нарастает знакомое давление – предвестник мигрени, которая накроет её через час или два, если она не оторвётся от экрана. Но оторваться было невозможно. Структура была почти правильной, почти завершённой, почти красивой – а «почти» в математике означало то же, что «совершенно неверно».
За окном её кабинета в Институте перспективных исследований догорал октябрьский вечер. Принстон готовился ко сну: в корпусах напротив гасли огни, по дорожкам между зданиями брели последние аспиранты, и даже вечно бодрствующий Файн-холл, где обитали самые одержимые математики кампуса, начинал затихать. Только в окне Веры Ланцовой свет будет гореть до глубокой ночи – как горел вчера, и позавчера, и всю последнюю неделю.
Она снова уставилась на экран.
Проблема была в лемме 4.7. Вера знала это с той же уверенностью, с какой знала, что дважды два – четыре: интуиция, отточенная двадцатью годами работы с формальными системами, безошибочно указывала на слабое место в цепи рассуждений. Но интуиция – не доказательство. Интуиция – это просто подсознание, которое заметило паттерн раньше, чем сознание успело его проанализировать. И сейчас её подсознание кричало: «Здесь ошибка!», а сознание никак не могло понять, где именно.
Вера встала и подошла к окну. В стекле отразилось её лицо – узкое, с высокими скулами и тёмными кругами под глазами, которые она даже не пыталась скрывать. Волосы, собранные в небрежный хвост ещё утром, теперь торчали во все стороны – она имела привычку теребить их, когда думала. Тридцать восемь лет. Где-то на полпути между «подающей надежды» и «состоявшейся», если верить академическим стандартам. Хотя Вера давно перестала верить академическим стандартам.
Она верила только доказательствам. А доказательство не работало.
Телефон зазвонил так неожиданно, что Вера вздрогнула и едва не опрокинула чашку с остывшим кофе, стоявшую на углу стола.
Она посмотрела на экран. Незнакомый номер. Международный – судя по коду, откуда-то из Европы. Швейцария? Вера нахмурилась. Она не любила отвечать на незнакомые номера, но что-то – может быть, усталость, может быть, желание отвлечься от проклятой леммы – заставило её принять вызов.
– Да?
– Верочка, – произнёс голос на том конце, и Вера почувствовала, как что-то сжалось в груди. Этот голос она не слышала три года, но узнала бы из тысячи. – Ты ещё не спишь? Хотя о чём я спрашиваю. Конечно, не спишь.
– Юрий Андреевич.
– Он самый. – Короткий смешок. – Рад, что ты меня помнишь. Хотя мне говорили, что ты помнишь всё.
Юрий Беляев. Легенда. Человек, который в семидесятые доказал гипотезу, над которой бились три поколения математиков, и с тех пор существовал где-то в стратосфере академического мира – слишком высоко, чтобы его можно было достать, но достаточно близко, чтобы ощущать его гравитацию. Когда Вера была аспиранткой, он приезжал в Принстон с серией лекций, и эти лекции изменили её жизнь. Не содержанием – содержание она и так знала. Способом мышления. Беляев думал не так, как другие математики. Он видел связи там, где остальные видели пропасти.
– Юрий Андреевич, – повторила Вера, не зная, что ещё сказать. Светские разговоры никогда не были её сильной стороной. – Вы… как вы?
– Старею, Верочка. – Голос Беляева звучал устало, но в нём слышалась улыбка. – Врачи говорят, что мне пора на покой. Я говорю врачам, что покой – это синоним смерти. Мы пока не пришли к консенсусу.
Вера не знала, как на это реагировать. Она слышала слухи – в академическом мире слухи распространяются быстрее, чем научные статьи – что у Беляева проблемы со здоровьем. Что-то с сердцем. Или с лёгкими. Или с тем и другим. Подробностей никто не знал, а сам Беляев не распространялся.
– Впрочем, – продолжил он, не дожидаясь её реакции, – я звоню не для того, чтобы жаловаться на судьбу. У меня к тебе предложение.
– Какое?
Пауза. Вера слышала, как на том конце провода что-то шуршит – бумага? Ткань? Потом Беляев произнёс:
– Я хочу, чтобы ты прилетела в Женеву.
– В Женеву? – Вера нахмурилась. – Зачем?
– Чтобы увидеть кое-что. И, возможно, помочь нам это понять.
– Что именно?
Снова пауза. На этот раз длиннее.
– Верочка, – голос Беляева стал серьёзнее, – то, что я сейчас скажу, не должно выйти за пределы этого разговора. Ты понимаешь?
– Понимаю.
– Хорошо. – Глубокий вдох. – Ты следишь за новостями о проекте «Контакт»?
Вера следила. Весь мир следил. Два года назад человечество получило подтверждение того, о чём мечтали и чего боялись поколения: мы не одни во Вселенной. Сигнал из системы Росс 128 – одиннадцать световых лет, ближайший красный карлик с подтверждённой экзопланетой – оказался искусственным. Не шумом, не пульсаром, не артефактом измерений. Посланием.
Первый год после открытия был хаосом. Вера помнила те дни: бесконечные пресс-конференции, истеричные заголовки, религиозные проповедники на улицах, обвалы на биржах. Потом мир как-то привык. Не то чтобы успокоился – скорее, устал паниковать. Послание существовало, но никто не мог его прочитать, а непрочитанное послание – это просто числа. Красивые, загадочные, но числа.
– Слежу, – сказала Вера. – Как и все.
– Тогда ты знаешь, что мы собрали международную команду для работы над расшифровкой.
– Знаю. И?
– И нам нужна ты.
Вера моргнула. Потом моргнула ещё раз.
– Юрий Андреевич, – произнесла она медленно, – я не криптограф. Я занимаюсь теорией типов и формальной верификацией. Это… это совсем другая область.
– Именно поэтому ты нам нужна.
– Не понимаю.
– И не поймёшь, пока не увидишь. – Голос Беляева стал почти просительным. – Верочка, я не могу объяснить по телефону. Это не вопрос секретности – хотя секретность тоже есть. Это вопрос… – Пауза. – Это нужно видеть. Прилети в Женеву. Посмотри на данные. Если после этого скажешь «нет» – я пойму.
Вера молчала. За окном совсем стемнело; фонарь у дорожки отбрасывал жёлтый конус света на облетевшие листья. Лемма 4.7 всё ещё ждала на экране, всё ещё не работала.
– Когда? – спросила она наконец.
– Завтра. Билеты уже заказаны.
Вера не спала всю ночь.
Не потому, что пыталась закончить доказательство – лемма 4.7 могла подождать. И не потому, что собирала вещи – она умещала всё необходимое в небольшой рюкзак, привычка, оставшаяся с аспирантских времён, когда она моталась по конференциям с регулярностью почтового курьера. Она не спала, потому что думала.
Почему Беляев позвонил именно ей?
Вера не была звездой. Не в том смысле, в каком звездой был сам Беляев, или Теренс Тао, или другие обитатели математического олимпа. Её статьи цитировали, но не слишком часто. Её приглашали на конференции, но не на главные. Она была хорошим, крепким специалистом – из тех, кто делает девяносто процентов реальной работы в любой науке, пока гении пожинают лавры за оставшиеся десять.
И всё же Беляев позвонил ей.
Почему?
Ответ пришёл под утро, когда Вера уже лежала в постели, глядя в потолок невидящими глазами.
Формальные языки.
Это было её специальностью. Не просто математика – математика была инструментом, способом думать. Но её настоящей страстью были языки. Не естественные – те казались ей безнадёжно расплывчатыми, многозначными, полными исключений и иррегулярностей. Формальные языки. Строгие системы символов с чёткими правилами преобразования. Языки программирования. Логические исчисления. Системы типов.
Lincos.
Вера села в постели так резко, что закружилась голова.
Lincos – Lingua Cosmica, «космический язык» – был создан в 1960 году голландским математиком Гансом Фройденталем. Язык, предназначенный для коммуникации с внеземным разумом. Основанный на логике и математике, он был построен так, чтобы быть понятным любому существу, способному к абстрактному мышлению. Начинался с простейших концепций – числа, операции – и постепенно выстраивал всё более сложные структуры.
Человечество использовало Lincos (и его современные расширения) для передачи сообщений в космос. Если инопланетяне ответили…
Если они ответили на том же языке…
Вера вскочила и бросилась к компьютеру.
Москва, двадцать шесть лет назад.
Зима в тот год выдалась особенно холодной. Вера помнила это по инею на окнах – узоры, которые она разглядывала часами, пока родители думали, что она спит. Ей было двенадцать. Елене – восемь.
– Вера! – Голос сестры донёсся из соседней комнаты, тонкий и радостный. – Иди сюда, смотри!
Вера отложила книгу (что-то из школьной программы, она уже не помнила что) и прошла в комнату сестры. Елена сидела на кровати, закутавшись в одеяло по самый нос, и держала в руках старый калькулятор – тот самый, который отец привёз из командировки.
– Смотри! – повторила Елена и протянула ей калькулятор.
На экране светились цифры: 7 × 11 × 13.
– И что? – спросила Вера.
– Ты же умная. Посчитай!
Вера посчитала. 1001.
– И?
Елена смотрела на неё сияющими глазами – такими сияющими, словно открыла что-то невероятное.
– Это же тысяча и один! Как в сказке! – Она подпрыгнула на кровати. – И получается из простых чисел! Из трёх!
Вера хотела сказать что-то снисходительное – она была старшей сестрой, это входило в её обязанности. Но не сказала. Потому что вдруг увидела то, что видела Елена: не просто число, а структуру. Связь между тремя простыми числами и красивым результатом. Неожиданность. Гармонию.
– А если умножить ещё на семь? – спросила она, сама не зная почему.
Елена защёлкала кнопками. 7007.
– Ой! – Она засмеялась. – Зеркальное!
– А если на одиннадцать?
Они просидели до полуночи, открывая всё новые паттерны, всё новые связи. Когда мать заглянула к ним и строго велела спать, Вера лежала в темноте с закрытыми глазами и видела числа – не как символы на экране, а как живые существа со своими характерами, своими секретами, своими историями.
Той ночью она впервые поняла, что математика – это не скучные уравнения из учебника. Математика – это язык. Язык, на котором говорит вселенная.
Елена умерла четыре года спустя.
Редкая болезнь – одна из тех, что поражают одного человека на миллион, и этим человеком оказалась шестнадцатилетняя девочка, которая любила простые числа и сказки про тысячу и одну ночь. Врачи говорили о генетике, о статистике, о том, что никто не мог этого предвидеть. Вера слушала их слова и не слышала смысла. Смысла не было. Случайность. Хаос. Бессмысленный бросок космических игральных костей.
После похорон Вера закрылась в своей комнате и провела там три дня. Она не плакала – слёзы закончились ещё в больнице, у постели сестры. Она просто лежала и смотрела в потолок, и думала о том, что мир – это место, где шестнадцатилетние девочки умирают без причины, и ничего с этим нельзя сделать.
На четвёртый день она встала и села за учебники.
Не школьные – университетские. Отец как-то привёз домой несколько томов по высшей математике, и они пылились на полке с тех пор, как Вера попыталась их читать в тринадцать и сдалась на второй странице. Теперь она открыла первый том и начала с начала.
Математика не имела смысла. Но в ней был порядок. Структура. Правила, которые работали всегда, без исключений, без случайностей, без несправедливости. Два плюс два равно четыре, и это никогда не изменится, и никакой хаос вселенной не может это отменить.
Вера погрузилась в математику, как в бункер. Снаружи был мир, где люди умирают без причины. Внутри – мир, где всё имело смысл.
Она больше никогда не плакала.
Самолёт из Ньюарка в Женеву вылетал в семь утра. Вера провела восемь часов полёта так, как проводила любой полёт: с наушниками в ушах и статьями на экране ноутбука. Соседи по ряду – немолодая супружеская пара, летевшая, судя по разговорам, на какой-то юбилей – косились на неё с любопытством, но заговорить не пытались. Вера излучала ту особую ауру отстранённости, которая безошибочно сигнализирует: «Не беспокоить».
Она читала всё, что могла найти о послании.
Информации было немного – официальной, по крайней мере. Проект «Контакт» делился данными скупо, небольшими порциями, тщательно отфильтрованными для общественного потребления. Но Вера знала, где искать. Академические форумы, препринты, утечки, которые быстро удалялись, но успевали скопироваться на десятки зеркал.
Послание было длинным. Очень длинным. Передача продолжалась почти два года – непрерывный поток данных, модулированных каким-то неизвестным методом, который удалось расшифровать только потому, что отправители намеренно сделали его расшифровку возможной. Первые несколько месяцев были простыми: последовательности простых чисел, арифметические операции, геометрические концепции. Учебник математики для дошкольников, если этими дошкольниками были инопланетные цивилизации.
Потом начиналось странное.
Концепции, которые не имели земных аналогов. Структуры, которые не вписывались ни в одну известную математическую теорию. И, что самое тревожное, – намёки на то, что отправители ждут ответа.
Вера закрыла ноутбук и посмотрела в иллюминатор. Под крылом самолёта тянулись облака – бесконечное белое поле, похожее на чистый лист бумаги. Или на экран, ожидающий ввода.
«Они ждут ответа, – подумала она. – Но на какой вопрос?»
Женева встретила её дождём.
Мелким, противным, октябрьским – из тех дождей, что не столько льют, сколько висят в воздухе, пропитывая одежду и волосы. Вера вышла из здания аэропорта и сразу увидела человека с табличкой: «Dr. Lantsova».
Водитель был молчалив, что Вера оценила. Машина – чёрный седан с тонированными стёклами – везла её через город, мимо знаменитого фонтана на озере, мимо штаб-квартиры ООН, мимо ухоженных парков и респектабельных особняков. Потом городской пейзаж сменился пригородом, пригород – полями, а поля – знакомым силуэтом на горизонте.
CERN.
Вера бывала здесь раньше, на конференции по формальной верификации – но тогда она видела только конференц-залы и кафетерии. Сейчас машина проехала мимо главного входа, мимо знаменитого глобуса – деревянной скульптуры, ставшей символом комплекса – и свернула к неприметному зданию на окраине территории.
У входа её ждал Беляев.
Он постарел. Вера видела это сразу, хотя прошло всего три года. Лицо осунулось, плечи опустились, а в глазах появилось что-то, чего раньше не было – не усталость, а… примирённость? Человек, который знает, что времени осталось немного, и перестал притворяться, что это не так.
– Верочка. – Он шагнул навстречу и обнял её – коротко, по-отечески. – Спасибо, что прилетела.
– Юрий Андреевич. – Вера неловко похлопала его по спине. Она не умела обниматься. Никогда не умела. – Вы… как вы себя чувствуете?
– Лучше, чем выгляжу. – Он улыбнулся, и на мгновение стал похож на того Беляева, которого она помнила: живого, энергичного, способного говорить о теории чисел с таким энтузиазмом, словно открыл её только вчера. – Пойдём. У нас много работы.
Внутри здание оказалось больше, чем выглядело снаружи. Длинные коридоры, двери с кодовыми замками, охранники в штатском, которые провожали Веру внимательными взглядами. Беляев шёл впереди, кивая знакомым, здороваясь на разных языках – английский, французский, немецкий. Вера молча следовала за ним, отмечая детали: камеры наблюдения через каждые десять метров, отсутствие окон, глухой гул кондиционеров.
– Вот мы и пришли. – Беляев остановился у двери, ничем не отличавшейся от десятков других. – Верочка, прежде чем мы войдём… ты готова?
– К чему?
Он посмотрел на неё долгим взглядом.
– К тому, что мир уже никогда не будет прежним.
Вера хотела сказать что-то ироничное – что-то вроде «мир и так меняется каждую секунду» или «драматизм вам не идёт, Юрий Андреевич». Но не сказала. Потому что в глазах Беляева не было драматизма. Была простая констатация факта.
– Готова, – сказала она.
Беляев приложил карту к замку. Дверь открылась.
Комната была небольшой – может быть, метров тридцать квадратных. Стены покрыты экранами; в центре – длинный стол, заваленный бумагами; вдоль стен – компьютерные станции. Несколько человек оторвались от работы, когда они вошли, но Вера не обратила на них внимания. Она смотрела на главный экран – тот, что занимал всю дальнюю стену.
На экране были числа.
Не просто числа – структуры. Последовательности, разбитые на блоки, блоки – на суб-блоки, и всё это переплеталось, ветвилось, образовывало паттерны такой сложности, что взгляд терялся, не зная, за что зацепиться.
– Это… – начала Вера.
– Это послание, – сказал Беляев. – Вернее, его часть. Первые три месяца передачи.
Вера подошла ближе. Числа на экране казались живыми – не в мистическом смысле, а в математическом. Она видела связи между ними, видела закономерности, видела…
– Простые числа, – пробормотала она. – Начинается с простых чисел.
– Да. Два, три, пять, семь, одиннадцать… Стандартное начало для любого протокола первого контакта. Подтверждение разумности.
– А потом?
– А потом… – Беляев подошёл к пульту и нажал несколько клавиш. Изображение сдвинулось, показывая следующий блок данных. – Арифметика. Сложение, умножение. Законы распределения. Основы алгебры.
Вера кивнула. Пока всё было предсказуемо – именно так человечество и строило свои послания по протоколу Lincos.
– Дальше.
Беляев снова нажал клавиши. Экран изменился.
Вера моргнула.
– Это… – Она шагнула ближе, не веря своим глазам. – Это невозможно.
– И тем не менее.
На экране была логика. Не просто логика – формальная система. Символы, правила вывода, аксиомы. И самое главное – Вера узнавала эти символы. Она видела их раньше. Она работала с ними.
– Это Lincos, – прошептала она. – Они… они используют наш Lincos.
– Не совсем. – Беляев указал на фрагмент в правом углу экрана. – Смотри внимательнее.
Вера присмотрелась. Сначала она не поняла, что имеет в виду Беляев, – структура выглядела знакомой, почти родной. Но потом…
– Они его модифицировали, – сказала она медленно. – Добавили… что это? Похоже на типовую систему. Но не ту, которую мы используем.
– Именно. Они взяли наш Lincos – тот, что мы отправляли в космос последние пятьдесят лет – и… улучшили его. Расширили. Сделали более мощным.
– Но это значит…
– Это значит, что они нас слушали, Верочка. Они изучали наши передачи. Они поняли, что мы хотели сказать. И они ответили на нашем языке – но улучшенном.
Вера отступила от экрана. Ей нужно было сесть. Ей нужно было подумать. Ей нужно было…
– Как давно вы это знаете? – спросила она.
– Официально? Шесть месяцев. – Беляев тяжело опустился в кресло рядом с ней. – Но я подозревал с самого начала. С первого дня, когда увидел структуру. Она была слишком… правильной. Слишком похожей на то, что мы отправляли.
– Почему вы молчали?
– Потому что это меняет всё. – Голос Беляева стал тише. – Понимаешь, Верочка… когда мы отправляли послания в космос, мы надеялись на ответ. Но в глубине души все считали это… как бы сказать… символическим жестом. Бутылка, брошенная в океан. Шанс один на миллиард, что кто-то найдёт.
– И кто-то нашёл.
– Кто-то нашёл. Кто-то прочитал. Кто-то понял. И кто-то ответил. – Беляев посмотрел на неё. – Но это ещё не всё, Верочка. Это даже не самое важное.
– А что самое важное?
– То, что идёт дальше. – Он снова повернулся к экрану. – После Lincos, после логики, после всей этой… предварительной работы… начинается что-то другое.
– Что?
– Мы не знаем. – В голосе Беляева было что-то, чего Вера никогда раньше не слышала. Не страх – Беляев не боялся ничего. Благоговение. – Мы не можем это понять, Верочка. Ни один из нас. Структуры становятся… странными. Концепции, которые мы не можем интерпретировать. Паттерны, которые не вписываются ни в одну известную теорию.
– Может, они просто сложные? Может, нужно больше времени?
– Нет. – Беляев покачал головой. – Не сложные. Другие. Как если бы… – Он замолчал, подбирая слова. – Ты когда-нибудь пыталась объяснить цвет слепому от рождения?
– Нет.
– Я тоже нет. Но я представляю, как это должно ощущаться. Ты говоришь слова, он слышит слова, но смысл… смысл просто не передаётся. Потому что у него нет опыта, на который можно опереться. Нет категории, в которую это можно положить.
– И вы думаете, что с посланием то же самое?
– Я думаю, что с посланием хуже. – Беляев встал и подошёл к экрану. – Слепой хотя бы живёт в том же мире, что и зрячий. Дышит тем же воздухом. Подчиняется тем же законам физики. А они… – Он коснулся экрана пальцем. – Они мыслят иначе. Не просто «по-другому» – иначе. На уровне базовых категорий. На уровне того, что мы считаем самоочевидным.
Вера молчала. Она смотрела на экран – на паттерны, которые казались почти знакомыми и одновременно абсолютно чужими – и чувствовала, как в груди нарастает странное ощущение. Не страх. Не восторг. Что-то среднее. Что-то, для чего у неё не было названия.
– Почему я? – спросила она наконец. – Почему вы позвали именно меня?
Беляев обернулся.
– Потому что ты специалист по формальным языкам. Потому что ты умеешь видеть структуры там, где другие видят хаос. И потому что… – Он помедлил. – Потому что ты не боишься менять свои представления, Верочка. Большинство математиков – да и людей вообще – держатся за свои аксиомы, как за спасательный круг. А ты… я помню твою диссертацию. Ту, где ты доказала, что две считавшиеся несовместимыми системы на самом деле изоморфны. Помнишь, что говорили рецензенты?
Вера помнила. «Невозможно», говорили одни. «Еретически», говорили другие. «Гениально», сказал Беляев – и его голос оказался решающим.
– Нам нужен кто-то, кто готов принять невозможное, – продолжил Беляев. – Кто-то, кто не испугается, когда привычные категории перестанут работать. – Он помолчал. – Я не знаю, справишься ли ты. Честно говоря, я не знаю, справится ли кто-то вообще. Но если есть хоть кто-то, кто может…
– …то это я?
– То это ты.
Следующие несколько часов прошли как в тумане.
Вера сидела перед экраном, погружённая в данные, как дайвер в глубину океана. Люди входили и выходили, кто-то приносил кофе, кто-то задавал вопросы – она отвечала автоматически, не отрываясь от работы. Беляев то появлялся рядом, то исчезал; в какой-то момент она заметила, что он ушёл, и не заметила, когда вернулся.
Послание разворачивалось перед ней, слой за слоем.
Первые блоки были действительно простыми – настолько простыми, что казались примитивными. Числа. Операции. Отношения. Базовый словарь, который мог понять любой разумный вид. Вера пролистывала их быстро, отмечая изящество построения: каждый новый концепт опирался на предыдущие, каждый шаг был логическим следствием предыдущих шагов.
Потом началась логика. И здесь Вера впервые замедлилась.
Отправители не просто использовали логику – они демонстрировали её. Показывали, как работает импликация, как строится отрицание, как из аксиом выводятся теоремы. Но делали это… странно. Не так, как учили Веру. Не так, как делали люди.
«Они показывают нам, как они думают», – поняла она внезапно. «Не просто что они знают – а как они к этому пришли».
Это было похоже на танец. Логические конструкции переплетались, разветвлялись, сливались снова – не линейно, как в учебниках, а многомерно, словно паук, плетущий паутину. И паутина эта была красивой. Пугающе красивой.
– Ты видишь это? – спросил Беляев, внезапно оказавшийся рядом.
– Вижу. – Вера не отрывала глаз от экрана. – Они… они не используют наш способ вывода. Не modus ponens, не силлогизмы… что-то другое.
– Что именно?
– Не знаю. Пока не знаю. Но это работает. – Она указала на фрагмент данных. – Видите эту структуру? Она противоречит нашим интуициям о порядке вывода – следствие появляется раньше посылки. Но если принять другую… – Она запнулась, пытаясь подобрать слова. – Другую геометрию рассуждения… тогда всё складывается.
– Другую геометрию, – повторил Беляев задумчиво. – Интересная формулировка.
– Это не формулировка. – Вера наконец оторвалась от экрана и посмотрела на него. – Это буквально. Они мыслят… пространственно. Не последовательно, как мы – одна мысль за другой – а сразу во многих направлениях. Как если бы… – Она потёрла переносицу, чувствуя знакомое давление. Мигрень подступала. – Как если бы у них было больше измерений для мышления, чем у нас.
– И это плохо?
– Это не плохо и не хорошо. Это… – Она снова повернулась к экрану. – Это то, что есть.
Ночь застала её врасплох.
Вера оторвалась от данных только когда поняла, что больше не видит символов – глаза слезились, буквы расплывались. Она посмотрела на часы: половина второго ночи. Она просидела здесь почти двенадцать часов.
Комната опустела. Где-то вдалеке гудел кондиционер; за окном (оказалось, в комнате всё-таки было окно, маленькое и высоко под потолком) виднелось чёрное небо без звёзд – дождь так и не прекратился.
Вера встала, чувствуя, как затекли ноги, как ноет спина, как пульсирует боль в висках. Нужно поспать. Нужно поесть – она не помнила, когда ела в последний раз. Нужно…
Она снова посмотрела на экран.
Данные всё ещё были там. Терпеливые. Ожидающие.
«Они изучали нас, – подумала Вера. – Пятьдесят лет. Может, дольше. Слушали наши передачи. Учили наш язык. И теперь говорят с нами – но не совсем на нашем языке. На языке, который мы могли бы понять, если бы…»
Если бы что?
Ответ пришёл сам собой, простой и страшный одновременно.
«Если бы мы изменились».
Москва, двадцать три года назад.
Через три года после смерти Елены Вера поступила на мехмат МГУ. Экзамены она сдала играючи – к тому времени она знала университетскую программу лучше, чем большинство преподавателей. Не хвастовство, просто факт. Математика стала её воздухом, её едой, её снотворным. Мир за окном продолжал существовать – люди влюблялись, расставались, радовались, горевали – но всё это было где-то далеко, словно за стеклом.
В середине первого курса к ней подошёл профессор Кондратьев – пожилой человек с кустистыми бровями и репутацией гения. Вера знала его только по учебникам; до этого момента он ни разу не заговаривал со студентами лично.
– Вы Ланцова? – спросил он без предисловий.
– Да.
– Мне сказали, вы решили задачу Хаусдорфа.
Вера не знала, что это называлось «задачей Хаусдорфа». Она просто нашла красивую структуру и доказала несколько утверждений о ней.
– Я решила какую-то задачу, – сказала она. – Не знаю её названия.
Кондратьев смотрел на неё несколько секунд. Потом достал из кармана сложенный лист бумаги – её работу, написанную от руки, которую она отдала куратору неделю назад.
– Вы понимаете, что эта задача не решалась сорок лет?
– Нет, – честно ответила Вера. – Я просто увидела, как она должна решаться.
Профессор молчал. Вера ждала – похвалы? выговора? – но ничего не происходило. Наконец Кондратьев сложил бумагу и убрал обратно в карман.
– У вас дар, – сказал он. – Но дар – это не заслуга. Это ответственность. Вы понимаете, о чём я?
– Нет.
– И не поймёте. Пока. – Он развернулся и пошёл прочь. У двери остановился. – Ланцова.
– Да?
– Не потеряйте это. Что бы ни случилось – не потеряйте.
Он ушёл. Вера так и не узнала, что именно он имел в виду – дар? работу? саму себя? Но его слова остались с ней, как остаются заусенцы на памяти, – маленькие, незаметные, но не дающие забыть о себе.
Утро в Женеве наступило слишком быстро.
Вера проснулась в гостиничном номере, который не помнила, как нашла. Голова болела, во рту было сухо, и первые несколько секунд она не могла понять, где находится и почему потолок незнакомый. Потом память вернулась – рывком, как поезд, влетающий на станцию.
Послание. Lincos. Другая геометрия мышления.
Она села на кровати и потянулась к телефону. Несколько сообщений: одно от Беляева («Жду тебя в 9, есть разговор»), одно от коллеги из Принстона («Где ты? Всё в порядке?»), и одно от незнакомого номера, которое оказалось подтверждением отмены её обратного рейса.
Она не помнила, как отменяла рейс.
«Возможно, это сделал Беляев», – подумала она и поняла, что её это не беспокоит. Возвращаться в Принстон… к чему? К лемме 4.7, которая всё ещё не работает? К пустому кабинету, к остывшему кофе, к жизни, которая состоит из доказательств и одиночества?
Здесь было что-то большее. Что-то, ради чего стоило изменить планы.
– Ты выглядишь ужасно, – сказал Беляев вместо приветствия.
– Спасибо, – ответила Вера. – Вы тоже.
Он рассмеялся – тихо, с присвистом, и она заметила, как он потёр грудь – рефлекторно, словно снимая невидимую боль.
– Я хочу показать тебе кое-что, – сказал он. – Пойдём.
Они шли по коридорам – другим, не тем, что вчера. Глубже. Вниз. Лифт, ещё один пост охраны, ещё одна дверь с кодовым замком. За дверью открылся зал – огромный, гулкий, с потолком, уходящим в темноту. Вдоль стен тянулись ряды серверов; в центре – что-то похожее на операционный театр, окружённый стеклянными стенами.
– Добро пожаловать в сердце проекта, – сказал Беляев. – Здесь мы храним оригинал.
– Оригинал?
– Полную запись послания. Без обработки, без фильтрации. Сырые данные.
Вера подошла к стеклу. Внутри «театра» виднелись консоли, экраны, кресла – и массивная конструкция, похожая на антенну, но направленная вниз, в пол.
– Это приёмник, – пояснил Беляев. – Специально построен для проекта. Самый чувствительный в мире.
– Послание всё ещё идёт?
– Нет. – Он покачал головой. – Закончилось семь месяцев назад. Но мы держим приёмник включённым – на случай, если начнётся что-то новое.
Вера молчала. Она думала о существе – или существах – которые отправили это послание. Одиннадцать лет назад (плюс одиннадцать лет пути, итого двадцать два года с момента отправки) кто-то направил сигнал в сторону Земли. Кто-то, кто знал, что мы здесь. Кто-то, кто выучил наш язык. Кто-то, кто хотел… чего?
– Юрий Андреевич, – сказала она медленно, – вчера вы говорили, что послание заканчивается чем-то… странным. Чем-то, что вы не можете понять.
– Да.
– Покажите мне.
Они вернулись в рабочую комнату – ту самую, где Вера провела вчерашний вечер. Беляев сел за консоль и начал вводить команды; экран заполнился данными.
– Это последние два месяца передачи, – сказал он. – После логики, после всего остального. Смотри.
Вера смотрела.
Сначала она не видела ничего необычного – просто ещё один слой структур, ещё один уровень сложности. Но потом…
– Стоп, – сказала она. – Вернитесь назад. Вот этот фрагмент.
Беляев выполнил команду. На экране появился участок данных – несколько сотен символов, организованных в странную, асимметричную конструкцию.
– Что это? – спросила она.
– Мы назвали это «Вопросом». – Голос Беляева был тихим. – Потому что оно выглядит как вопрос. Незавершённая структура. Место, где должно быть что-то, но его нет.
Вера вгляделась в данные. Беляев был прав: структура была неполной. Не повреждённой – она видела, что каждый элемент на своём месте – но именно неполной. Как уравнение с пропущенным членом. Как предложение, оборванное на полуслове.
– И вы не знаете, что должно быть в пропуске?
– Нет. – Беляев помолчал. – Но хуже то, что мы не понимаем даже, какого типа должен быть ответ. Это не число. Не формула. Не логическое утверждение. Это… – Он развёл руками. – Мы не знаем, что это.
Вера долго смотрела на экран. «Вопрос» пульсировал перед ней – не буквально, конечно, данные не могут пульсировать, но было в нём что-то… живое. Что-то, что требовало ответа.
– Они ждут, – сказала она наконец.
– Что?
– Они ждут. – Она повернулась к Беляеву. – Всё это – числа, логика, Lincos – это было подготовкой. Они показывали нам, как они мыслят. Учили нас своему языку. И теперь они задали вопрос. – Она снова посмотрела на экран. – И они ждут, пока мы ответим.
– Но мы не понимаем вопроса.
– Пока не понимаем. – Вера встала и подошла к экрану вплотную. – Они знают Lincos. Они изучали нас. Они потратили годы – может быть, десятилетия – чтобы выучить наш способ мышления. – Она положила ладонь на экран, чувствуя холод стекла. – Может быть, пришло время нам выучить их способ.
Беляев молчал. Потом сказал:
– Это опасно, Верочка. Ты понимаешь, насколько это опасно?
– Да.
– И всё равно хочешь попробовать?
Вера не ответила. Она думала о сестре – о девочке, которая умерла двадцать два года назад, так и не узнав, что они не одни во вселенной. О себе – о женщине, которая спряталась в математику, как в крепость, потому что мир снаружи был слишком хаотичным, слишком бессмысленным, слишком жестоким. О послании – о голосе из темноты, который говорил на языке, почти понятном, почти человеческом, но всё-таки ином.
«Они знают Lincos, – подумала она снова. – Они изучали нас».
– Да, – сказала она вслух. – Хочу.
Глава 2: Форпост
Самолёт нырнул в облака, и мир за иллюминатором исчез.
Вера смотрела на серую пелену, прижавшись лбом к холодному стеклу. Последние три часа под крылом тянулось Норвежское море – свинцовое, неприветливое, испещрённое белыми гребнями волн. Теперь не было видно ничего. Только туман, плотный, как вата, и ощущение, что самолёт завис в пустоте между небом и землёй.
«Между мирами», – подумала она и тут же одёрнула себя. Слишком поэтично. Слишком не по-математически.
Рядом храпел какой-то чиновник из норвежского министерства – один из немногих пассажиров специального рейса на Шпицберген. Вера не знала его имени и не хотела знать. За последнюю неделю в Женеве она познакомилась с десятками людей: администраторами, переводчиками, юристами, военными. Все они были частью машины под названием «проект Контакт», и все они, по большому счёту, были ей безразличны.
Её интересовало только послание.
Неделя в ЦЕРНе прошла как один длинный, лихорадочный день. Вера спала урывками, ела, когда вспоминала, и почти не выходила из рабочей комнаты. Данные затягивали её, как водоворот: стоило оторваться на час, и она физически ощущала их притяжение, зуд в кончиках пальцев, желание вернуться и продолжить.
Беляев наблюдал за ней с молчаливым одобрением. Иногда приносил чай – крепкий, с лимоном, как она любила в детстве, хотя не помнила, чтобы ему об этом говорила. Иногда садился рядом и смотрел на экран, не задавая вопросов. Он понимал. Из всех людей в проекте он единственный по-настоящему понимал.
На пятый день он сказал: – Пора на Шпицберген.
Вера не спросила «почему» и не спросила «когда». Она знала, что основная работа ведётся там – в изолированном комплексе на краю мира, вдали от журналистов, политиков и просто любопытных. ЦЕРН был витриной проекта; Шпицберген – его сердцем.
Самолёт тряхнуло. Вера оторвалась от иллюминатора и посмотрела на часы: ещё полчаса до посадки. За это время она могла бы просмотреть ещё несколько блоков данных – копия базы хранилась на её ноутбуке – но не стала. Впервые за неделю ей хотелось просто сидеть и думать.
О чём думать – вопрос другой.
Лонгйир встретил её ветром.
Не просто ветром – стеной движущегося воздуха, которая едва не сбила с ног, когда она вышла из самолёта на лётное поле. Вера схватилась за поручень трапа, чувствуя, как куртка раздувается парусом, как волосы хлещут по лицу, как холод пробирается под одежду, несмотря на термобельё и три слоя флиса.
Октябрь на Шпицбергене – это почти зима. Солнце ещё показывалось над горизонтом, но ненадолго и неохотно, словно нехотя прощаясь перед долгой полярной ночью. Горы вокруг аэропорта были уже покрыты снегом; в долинах между ними лежали тени, густые и холодные, как чернила.
– Доктор Ланцова?
Она обернулась. К ней шёл человек в военной парке – высокий, широкоплечий, с коротко стриженными седеющими волосами и лицом, которое, казалось, было вырезано из того же камня, что и окружающие горы.
– Да.
– Дэвид Стерн. – Он не протянул руку – слишком сильный ветер. – Руководитель службы безопасности. Добро пожаловать на Шпицберген.
В его голосе не было ни тепла, ни враждебности – только констатация факта. «Вы здесь. Я здесь. Всё идёт по плану.»
– Спасибо. – Вера подхватила сумку, которую едва не унесло ветром. – Далеко до станции?
– Сорок минут на вездеходе. Идёмте.
Он развернулся и пошёл к припаркованному у края лётного поля массивному оранжевому транспорту, похожему на помесь автобуса с танком. Вера последовала за ним, стараясь не отставать.
Вездеход грохотал по дороге – если это можно было назвать дорогой. Скорее, направление: колея, выбитая в каменистой тундре, петляющая между холмами, огибающая замёрзшие ручьи и провалы вечной мерзлоты.
Вера сидела у окна, глядя на проплывающий мимо пейзаж. Она никогда раньше не была в Арктике и не ожидала, что это будет так… пусто. Не «пустынно» в смысле песка и барханов – пусто в смысле отсутствия. Отсутствия деревьев, зданий, людей, любых признаков жизни. Только камни, снег, редкие пятна лишайника и бесконечное небо – низкое, тяжёлое, давящее.
– Впечатляет? – спросил Стерн.
Она обернулась. Он сидел напротив, прямой, как столб, руки сложены на коленях.
– Да.
– Большинство так реагирует. – Его лицо осталось неподвижным. – Потом привыкают. Или не привыкают и просят перевода.
– Часто просят?
– Достаточно.
Вера кивнула и снова отвернулась к окну. Разговор явно не клеился, и она не собиралась его вытягивать. Но Стерн, похоже, ещё не закончил.
– Профессор Беляев много о вас рассказывал, – сказал он. – Говорит, вы лучший специалист по формальным языкам в мире.
– Юрий Андреевич преувеличивает.
– Он не склонен к преувеличениям. – Пауза. – Как и к недооценке рисков.
Вера повернулась к нему. В его взгляде было что-то… настороженное? Оценивающее? Словно он пытался понять, насколько она опасна.
– Вы хотите что-то сказать, мистер Стерн?
– Полковник.
– Что?
– Полковник Стерн. Я в отставке, но звание сохранилось.
– Хорошо. – Вера не отвела взгляда. – Полковник Стерн. Вы хотите что-то сказать?
Он помолчал. Вездеход подпрыгнул на кочке; водитель за перегородкой выругался по-норвежски.
– Я хочу сказать, – произнёс Стерн медленно, – что вы входите в зону повышенной ответственности. Всё, что вы увидите на станции, всё, что услышите, всё, над чем будете работать, – классифицировано. Никаких внешних контактов без разрешения. Никаких копий данных за пределами защищённой сети. Никаких публикаций, интервью, даже намёков в частных разговорах.
– Я подписала соглашение о конфиденциальности.
– Знаю. Я его читал. – Стерн чуть наклонился вперёд. – Но бумага – это бумага. Я хочу, чтобы вы поняли: это не формальность. Мы работаем с информацией, которая может изменить мир. В хорошую сторону или в плохую – пока неизвестно. Моя задача – убедиться, что это решение примет человечество, а не отдельный учёный, журналист или правительство.
Вера смотрела на него. За маской профессиональной отстранённости она видела что-то ещё – не враждебность, нет. Скорее… тревогу. Глубокую, застарелую, въевшуюся в кости.
– Вы боитесь, – сказала она.
Это не был вопрос. Стерн моргнул – единственная реакция – и откинулся на спинку сиденья.
– Я осторожен, – сказал он. – Это разные вещи.
– Не всегда.
Он не ответил. До конца поездки они не обменялись ни словом.
Станция «Форпост» выросла из-за холма внезапно, как мираж.
Вера ожидала чего-то военного – бетонных бункеров, колючей проволоки, вышек с прожекторами. Вместо этого она увидела комплекс из нескольких зданий, соединённых крытыми переходами, – современных, с большими окнами и плавными линиями, словно кто-то перенёс сюда штаб-квартиру технологической компании из Кремниевой долины.
– Построено три года назад, – сказал Стерн, заметив её взгляд. – Специально для проекта. Автономное энергоснабжение, системы жизнеобеспечения, способные работать шесть месяцев без внешних поставок.
– Ожидаете осады?
– Ожидаю всего. – Он произнёс это без иронии. – Добро пожаловать в «Форпост», доктор Ланцова.
Внутри было тепло, светло и странно уютно.
Вера прошла процедуру регистрации – сканирование сетчатки, отпечатки пальцев, фотография для пропуска – и оказалась в центральном атриуме станции. Высокий потолок, живые растения в кадках (откуда они здесь?), мягкие диваны, кофейный автомат в углу. Больше похоже на холл дорогого отеля, чем на секретный исследовательский комплекс.
– Вера!
Она обернулась. Через атриум к ней шёл Беляев – в тёплом свитере, с чашкой в руке, выглядящий куда более живым, чем в Женеве. Арктический воздух явно шёл ему на пользу.
– Юрий Андреевич.
– Как добралась? – Он обнял её всё тем же коротким, отеческим жестом. – Стерн тебя не слишком напугал?
– Пытался. – Вера позволила себе полуулыбку. – Не получилось.
– Хорошо, хорошо. – Беляев взял её под руку. – Пойдём, покажу тебе всё. И познакомлю с командой.
Станция была больше, чем казалась снаружи. Часть помещений уходила под землю – лаборатории, серверные, хранилища. Беляев вёл её по коридорам, рассказывая на ходу:
– Жилой блок на западе, рабочий – на востоке. Столовая работает круглосуточно, но повар уходит в полночь, так что после этого – только автоматы. Спортзал в подвале, бассейн, сауна. Библиотека с бумажными книгами – да-да, настоящими, без электроники.
– Зачем бумажные?
– Психологи настояли. – Беляев усмехнулся. – Говорят, в изоляции людям нужны тактильные ощущения. Что-то, что можно потрогать, полистать. Экраны не заменяют.
Вера кивнула. Она понимала логику, хотя сама к бумажным книгам была равнодушна. Её тактильные ощущения были связаны с клавиатурой и мышкой.
– Сколько здесь людей?
– Постоянный состав – около семидесяти. – Беляев остановился у двери с надписью «Лаборатория Α». – Плюс ротация специалистов, приезжающих на конкретные задачи. Но ядро команды – человек пятнадцать. Тех, кто непосредственно работает с посланием.
– И я буду частью этого ядра?
– Если захочешь. – Он посмотрел на неё внимательно. – Это всё ещё твой выбор, Верочка. Никто не заставляет.
Вера вспомнила данные на экране. Структуры, которые почти имели смысл. Вопрос, ожидающий ответа.
– Я уже выбрала, – сказала она.
Лаборатория Α оказалась большим помещением с низким потолком и стенами, увешанными экранами. Рабочие станции располагались островками; между ними – маркерные доски, испещрённые формулами и диаграммами. В дальнем углу кто-то негромко спорил на двух языках одновременно.
– Команда, внимание! – Беляев хлопнул в ладоши. – Позвольте представить: доктор Вера Ланцова, наш новый специалист по формальным языкам.
Головы повернулись в её сторону. Вера насчитала пятерых: три мужчины, две женщины. Лица – разные оттенки кожи, разные возрасты, разные выражения.
– Давайте знакомиться, – продолжил Беляев. – Линь Чжан, наш гений программирования.
Молодой азиат вскочил из-за компьютера и подбежал к ней, словно собака, увидевшая хозяина после долгой разлуки. Лет двадцать восемь, максимум тридцать, худощавый, с вечно сбитой набок чёлкой и футболкой, на которой было напечатано что-то про квантовые компьютеры.
– О, наконец-то! – Он схватил её руку и затряс с энтузиазмом, который Вера сочла чрезмерным. – Я читал вашу статью о гомотопической теории типов, это было… ну, как бы… – Он не договорил, переключаясь на другую мысль. – А вы видели третий блок? Тот, где логические операторы? Там такая штука с вложенными структурами, я три ночи не спал, пытаясь…
– Линь. – Беляев положил руку ему на плечо. – Дай человеку отдышаться.
– Да, да, конечно. – Линь отступил, но глаза его продолжали блестеть. – Просто я так ждал, когда приедет кто-то, кто понимает типы. Физики – они хорошие, но они думают про вещи, а не про структуры, понимаете?
– Понимаю, – сказала Вера. И, к собственному удивлению, это была правда.
– Сара Нильсен, – представил Беляев женщину, которая подошла следующей. – Философ науки, специалист по эпистемологии.
Сара была старше Веры – лет сорок пять, может, чуть больше. Светлые волосы собраны в строгий пучок; глаза – серые, внимательные, с сеточкой морщин в углах. Она пожала Вере руку – крепко, уверенно.
– Рада познакомиться, доктор Ланцова. – Лёгкий акцент, скандинавский. – Юрий много о вас рассказывал.
– Похоже, Юрий Андреевич обо мне всем рассказывал, – заметила Вера.
– Только тем, кому нужно знать. – Сара улыбнулась – сдержанно, но тепло. – Я изучаю эпистемологические аспекты контакта. Что мы можем знать, чего не можем, и как отличить одно от другого.
– Звучит философски.
– А всё остальное здесь звучит математически. – Сара слегка пожала плечами. – Кому-то нужно задавать вопросы, на которые нет формул.
Вера посмотрела на неё с новым интересом. Философы обычно раздражали её своей расплывчатостью, неспособностью дать точное определение хоть чему-нибудь. Но в Саре было что-то другое. Острота взгляда, которая выдавала ум, привыкший резать глубже поверхности.
– Какие вопросы? – спросила Вера.
– Например: если мы поймём послание, будем ли мы всё ещё теми, кто начал его понимать?
Вера не нашлась с ответом. Сара, кажется, и не ждала ответа – кивнула и отошла в сторону.
– Майкл Оконкво, – продолжил Беляев. – Физик-теоретик, квантовая гравитация.
Мужчина поднялся из-за стола неторопливо, как человек, привыкший всё делать обстоятельно. Высокий, темнокожий, с аккуратно подстриженной бородой и очками в тонкой оправе. Одет лучше всех – рубашка, жилет, даже галстук (галстук на секретной арктической станции!).
– Доктор Ланцова. – Голос низкий, с отчётливым британским акцентом. – Наслышан о вашей работе.
– Взаимно. – Вера действительно знала его статьи – блестящие работы по петлевой квантовой гравитации, хотя сама она в физику особо не углублялась. – Что физик делает в команде дешифровщиков?
– Перевожу абстрактную математику в физические следствия. – Он чуть улыбнулся. – Если их математика описывает реальность, она должна как-то соотноситься с нашей физикой. Я ищу точки соприкосновения.
– Находите?
– Пока нет. – Улыбка стала шире, но не веселее. – Но ищу.
Оставались ещё двое: молодая женщина с короткой стрижкой и множеством мелких косичек, представленная как «Амира, системный администратор», и пожилой мужчина в инвалидном кресле, которого Вера знала по фотографиям – Кристиан Морено, легенда криптографии, работавший ещё над первыми версиями протокола Lincos в семидесятые.
– Не утомляйте старика, – сказал Морено, пожимая её руку сухими, но неожиданно сильными пальцами. – Я больше наблюдаю, чем работаю. Возраст не тот.
– Кристиан скромничает, – возразил Беляев. – Без него мы бы до сих пор не прошли первую фазу.
Морено отмахнулся, но в глазах мелькнуло что-то – удовольствие? гордость? – и Вера поняла, что этот человек далеко не так немощен, как хочет казаться.
– А где остальные? – спросила она, когда знакомство закончилось.
– Остальные? – Беляев приподнял брови.
– Вы сказали, ядро команды – пятнадцать человек. Здесь шестеро, включая вас.
– Остальные работают посменно. – Это сказал Стерн, который появился в дверях лаборатории так бесшумно, что Вера вздрогнула. – Плюс группа поддержки в Женеве, техники, медики. Вы познакомитесь со всеми в своё время.
– Полковник курирует оперативные вопросы, – пояснил Беляев. – Логистика, безопасность, связь с внешним миром.
– Включая связь с правительствами? – уточнила Вера.
– Включая, – кивнул Стерн. – У нас многосторонний мандат. ООН, Европейский союз, США, Китай, Россия. Каждый хочет знать, что происходит. Моя работа – решать, что они могут знать.
Что-то в его тоне заставило Веру насторожиться.
– А что они могут знать?
– То, что не навредит проекту. – Стерн выдержал её взгляд. – И человечеству.
Повисла пауза. Линь нервно покашлял; Сара обменялась с Беляевым взглядом, значение которого Вера не смогла расшифровать.
– Что ж, – сказала она наконец, – я рада, что кто-то думает о таких вещах. А теперь, если не возражаете, я бы хотела увидеть данные.
Работа началась сразу.
Вера устроилась за свободной станцией рядом с Линем – выбор скорее практический, чем социальный: его экран был ближе всего к центральному проектору. Она загрузила свои заметки из Женевы и начала с того места, на котором остановилась.
Третий блок послания. Логика.
– Вы уже видели это, да? – Линь придвинул свой стул ближе. – Вот эту часть, где они вводят кванторы?
Вера видела. Кванторы – «для всех» и «существует» – были основой математической логики. Отправители вводили их изящно, через серию примеров, постепенно абстрагируясь от конкретных чисел к общим утверждениям.
– Смотрите. – Линь ткнул пальцем в экран. – Тут они делают что-то странное. Видите?
Она присмотрелась. Структура была знакомой – стандартная логическая конструкция – но что-то в ней царапало глаз.
– Порядок, – сказала она медленно. – Они меняют порядок применения кванторов.
– Именно! – Линь подпрыгнул на стуле. – В нашей логике это меняет смысл. «Для каждого x существует y» – не то же самое, что «существует y для каждого x». Но они… они как будто не различают.
– Или различают иначе.
– Или различают иначе, – согласился Линь. – Но как? Я три недели бьюсь и не могу…
Он не договорил – снова типичный для него обрыв мысли. Вера уже начала привыкать.
– Может, у них другая онтология, – подала голос Сара от своего стола. – Другое представление о том, что существует и как.
– Это не онтология, – возразил Майкл, не отрываясь от своих вычислений. – Это синтаксис. Чисто формальная особенность.
– Синтаксис и семантика не разделяются так легко, как хотелось бы математикам, – парировала Сара. – Особенно когда мы имеем дело с иным разумом.
– Иной разум, иной разум. – Морено в своём кресле покачал головой. – Мы так легко бросаемся этими словами. Но что они значат? Мы до сих пор не уверены, что это вообще разум. Может, просто очень сложная программа.
– Программа не создаёт язык, – сказала Вера, не оборачиваясь. – Программа выполняет инструкции. Здесь… – Она указала на экран. – Здесь творчество. Импровизация. Кто бы это ни создал, они думали.
– Или имитировали мышление так хорошо, что разницы не видно, – хмыкнул Морено. – Философский зомби, передающий сигналы через одиннадцать световых лет.
Сара улыбнулась.
– А есть ли разница между идеальной имитацией и оригиналом?
– Для имитатора – возможно. Для наблюдателя – нет.
Разговор плыл вокруг Веры, как река вокруг камня. Она слушала вполуха, сосредоточившись на данных. Спор был интересным – и, возможно, важным – но сейчас её занимало другое.
Кванторы. Порядок. Что-то здесь было не так, и это «не так» казалось знакомым…
– Зависимые типы, – пробормотала она.
– Что? – Линь тут же оказался рядом.
– Зависимые типы. В теории типов… – Вера вызвала на экран новое окно, начала быстро набирать код. – Обычная логика – это одна вселенная. Есть объекты, есть утверждения об объектах. Но в зависимых типах сами типы могут зависеть от значений. Тип «вектор длины n» – это разные типы для разных n.
– И что?
– И это меняет порядок. – Её пальцы летали по клавиатуре. – В зависимой системе «для всех n существует вектор» и «существует вектор для всех n» – это не просто разные утверждения. Это разные типы утверждений. С разной структурой доказательства.
– И вы думаете, что они…
– Я думаю, что их логика – это не наша классическая логика и не интуиционистская. Это что-то более… – Вера помедлила, подбирая слово. – Более топологическое. Пространственное.
Линь уставился на неё с выражением, которое можно было принять за религиозный экстаз.
– Вы реально думаете, что можете это расшифровать?
– Я думаю, что могу понять принцип. – Вера откинулась на спинку стула. – Расшифровать – это другой вопрос.
Часы шли незаметно.
Вера работала, погружённая в данные, как в медитацию. Время от времени Линь врывался в её пространство с вопросами или идеями; она отвечала механически, не отрываясь от экрана. Беляев приходил и уходил, наблюдая. Сара что-то записывала в блокнот – бумажный, от руки, словно коллекционируя мысли. Майкл тихо работал в своём углу, изредка обмениваясь репликами с Амирой.
Около семи вечера (если верить часам – за окном было темно уже несколько часов) дверь лаборатории открылась, и вошёл Стерн.
– Ужин, – объявил он. – Столовая. Все.
– Ещё пять минут, – сказал Линь.
– Нет. Сейчас.
Это не было просьбой. Вера заметила, как команда послушно начала сворачивать работу – никто не спорил, никто не возмущался. Стерн здесь явно имел власть большую, чем просто «куратор безопасности».
– У нас расписание, – пояснил Беляев, перехватив её взгляд. – Приёмы пищи, сон, отдых. Стерн настоял.
– Зачем?
– Опыт показывает, – ответил сам Стерн, – что учёные, предоставленные сами себе, забывают есть, спать и выходить на свежий воздух. Потом удивляются, почему галлюцинируют.
– Я не галлюцинирую.
– Пока. – Он посмотрел на неё без выражения. – Ужин, доктор Ланцова.
Столовая оказалась неожиданно приятной: большие окна (хотя за ними была только темнота), деревянные столы, живые цветы в вазах. Еда – шведский стол с удивительным разнообразием: горячие блюда, салаты, выпечка, даже что-то похожее на суши.
Вера взяла поднос и села за свободный столик в углу. Есть в компании она не любила – слишком много отвлекающих факторов. Но одиночество длилось недолго: рядом опустилась Сара со своим подносом.
– Позволите?
– Конечно.
Несколько минут они ели молча. Вера ковыряла что-то скандинавское с рыбой; Сара методично расправлялась с салатом. Наконец философ заговорила:
– Вы действительно думаете, что сможете понять их логику?
– Я думаю, что смогу описать её структуру. – Вера отложила вилку. – Понять – это другое. Понимание требует… опыта. Контекста. Я могу изучить китайский и выучить, как строить предложения. Но чтобы понять китайскую поэзию, мне нужно больше, чем грамматика.
– И что нужно для их математики?
– Не знаю. Пока не знаю.
Сара кивнула задумчиво.
– Я много думала об этом, – сказала она. – О том, что значит понимать чужой разум. Философы любят мысленные эксперименты: что, если мы встретим разум, настолько отличный от нас, что у нас нет общих концепций? Можно ли вообще назвать это «разумом»? Можно ли «понять» в традиционном смысле?
– И что вы думаете?
– Я думаю… – Сара помедлила. – Я думаю, что понимание – это не пассивный процесс. Мы не просто получаем информацию и укладываем её в готовые ящики. Мы меняемся, чтобы вместить новое. Создаём новые ящики, новые категории.
– И если новое слишком большое? Если оно не помещается ни в какие ящики?
– Тогда либо мы ломаемся, либо вырастаем. – Сара улыбнулась – странной, невесёлой улыбкой. – Вопрос в том, хватит ли нам пластичности.
Вера подумала о послании. О структурах, которые почти имели смысл. О Вопросе, ожидающем ответа.
– А если не хватит? – спросила она.
– Тогда мы проиграем, – просто сказала Сара. – И останемся теми, кем были. Это тоже исход. Не худший из возможных.
Она вернулась к своему салату. Вера смотрела на неё, пытаясь понять: это был пессимизм или реализм? Предупреждение или принятие?
За соседним столом Линь рассказывал Майклу что-то про нейросети, размахивая руками так активно, что едва не опрокинул стакан с соком. Морено в своём кресле дремал, уронив голову на грудь. Стерн сидел отдельно от всех, у окна, и смотрел в темноту – словно ждал чего-то, что могло появиться из арктической ночи.
«Странная компания, – подумала Вера. – Но, может быть, именно такая и нужна.»
После ужина Беляев показал ей комнату – небольшую, но удобную, с кроватью, столом, собственным санузлом. На стене висела картина: абстрактная композиция из геометрических фигур, синих и золотых на белом фоне.
– Отдыхай, – сказал он. – Завтра начинаем настоящую работу.
– А сегодня была не настоящая?
– Сегодня было знакомство. – Он улыбнулся. – Завтра – погружение.
Дверь закрылась. Вера осталась одна.
Она села на кровать, чувствуя, как усталость наконец настигает её. Последние дни – Женева, перелёты, новые лица, новые данные – сливались в один непрерывный поток. Организм требовал сна, но разум не хотел останавливаться.
Она достала ноутбук и открыла данные.
Третий блок. Логика. Кванторы.
«Они думают иначе, – говорила ей интуиция. – Не неправильно – иначе. И если я хочу понять, мне придётся научиться думать как они. Хотя бы немного.»
Но как научиться думать иначе, оставаясь собой?
Вера закрыла ноутбук. Этот вопрос был слишком большим для сегодняшней ночи.
Сон не шёл.
Вера лежала в темноте, глядя в потолок. Отопление тихо гудело; где-то далеко – может быть, в соседнем блоке – хлопнула дверь. Станция жила своей ночной жизнью: приглушённой, почти бесшумной, но ощутимой.
В Принстоне у неё была квартира – маленькая, однокомнатная, на третьем этаже старого дома. Она прожила там восемь лет и до сих пор не чувствовала её своей. Стены оставались чужими; мебель – случайным набором функциональных предметов; сама квартира – просто местом, куда она возвращалась спать, когда кабинет закрывался на ночь.
Здесь было иначе. Комната в «Форпосте» была ещё меньше, ещё безличнее – и всё же Вера чувствовала что-то… связь? Принадлежность? Словно эти стены, этот потолок, эта кровать были частью чего-то большего. Частью проекта. Частью поиска.
Она встала, накинула свитер и вышла в коридор.
Станция ночью выглядела иначе.
Днём – деловитая, наполненная людьми и звуками. Сейчас – тихая, пустая, освещённая приглушённым аварийным светом. Вера шла по коридорам, не зная, куда идёт, – просто двигалась, позволяя ногам нести её.
Она миновала жилой блок, прошла через атриум (пустой, только кофейный автомат мигал зелёным глазком), свернула в рабочую зону. Лаборатория Α была заперта, но рядом обнаружилась другая дверь – открытая, ведущая на лестницу.
Вера поднялась на два пролёта и оказалась на смотровой площадке.
Стеклянный купол над головой. Арктическое небо за стеклом.
Звёзды.
Она не видела столько звёзд никогда в жизни. В городах свет заливает небо, превращая его в грязно-оранжевую пелену. Здесь, на краю мира, в разрыве между полярной ночью и последними отблесками заката, небо было чёрным и густым, как чернила – и звёзды рассыпались по нему, будто кто-то швырнул горсть алмазов на бархат.
Вера стояла и смотрела.
Одиннадцать световых лет. Росс 128. Красный карлик, невидимый невооружённым глазом. Где-то там – может быть, уже нигде – существа, отправившие послание. Существа, которые изучали человечество, учили его язык, создали… что? Письмо? Приглашение? Тест?
«Они ждут ответа», – вспомнила она слова Беляева.
Но что, если ответ – это не слова? Что, если ответ – это то, кем станут люди, пытаясь понять вопрос?
– Не спится?
Вера обернулась. В дверях стоял Майкл – без пиджака и галстука, в мягком свитере, с чашкой чая в руках.
– Нет, – сказала она. – Вам тоже?
– Я привык мало спать. – Он подошёл и встал рядом, глядя на небо. – Профессиональная деформация. Ночью лучше думается.
– О чём вы думаете?
Майкл долго молчал. Чай в его руках остывал, испуская тонкую струйку пара.
– О следствиях, – сказал он наконец. – О том, что будет, если мы действительно поймём.
– Поймём послание?
– Поймём их математику. – Он повернулся к ней. – Вы ведь специалист по формальным языкам. Вы знаете: математика – это не просто способ описывать реальность. Это способ с ней взаимодействовать. Каждая новая теорема – это новый инструмент. Новые возможности.
– И вы боитесь, какие возможности откроет их математика?
– Я не знаю, бояться или надеяться. – Майкл отхлебнул чай. – Мы как дети, которые нашли спичечный коробок. Может, там спички. Может – взрыватель к бомбе. Пока не откроем, не узнаем.
– Но откроем обязательно.
– Обязательно. – Он улыбнулся – грустно, понимающе. – Мы же учёные. Любопытство – наша профессиональная болезнь.
Они стояли молча, глядя на звёзды. Где-то внизу, в недрах станции, серверы хранили послание – гигабайты данных из другого мира. Где-то снаружи, за стеклом купола, арктический ветер гнал снег по мёрзлой тундре.
– Вам здесь нравится? – спросила Вера.
– Здесь? – Майкл обвёл рукой купол. – На станции?
– В проекте. Во всём этом.
Он задумался.
– «Нравится» – не то слово. – Голос стал тише. – Знаете, я всю жизнь занимался квантовой гравитацией. Это красивая теория, элегантная, но… абстрактная. Далёкая от реальности. Мы строим модели вселенной, которые невозможно проверить – потому что энергии для проверки потребовались бы космические. И вот теперь… – Он кивнул в сторону звёзд. – Теперь кто-то прислал нам математику, которая, возможно, описывает другую физику. Другие законы природы. И если мы поймём её… если мы поймём…
Он не закончил. Не было нужды.
– Это страшно, – сказала Вера.
– Это прекрасно. – Майкл повернулся к ней, и в его глазах было что-то – то ли огонь, то ли отражение звёзд. – Страшно и прекрасно одновременно. Как всё по-настоящему важное.
Вера вернулась в комнату около трёх ночи.
Она легла, закрыла глаза – и внезапно уснула. Сон был глубоким, без сновидений, как провал в чёрную воду. Когда она проснулась, за окном (маленьким, в углу потолка) серело что-то, отдалённо похожее на рассвет.
Первый день на «Форпосте» закончился.
Впереди были другие дни – и Вера знала, что каждый из них будет приближать её к чему-то. К ответу? К вопросу? К трансформации, о которой говорила Сара?
Она не знала. Но собиралась узнать.
Это было единственное, что она умела по-настоящему: узнавать. Понимать структуры. Видеть паттерны там, где другие видят хаос.
И если паттерн, скрытый в послании, требовал изменения – что ж. Она была готова измениться.
Или думала, что готова.
Глава 3: Синтаксис
Код не работал.
Линь уставился на экран, чувствуя знакомое раздражение – как зуд где-то глубоко в черепе, там, где мозг соприкасается с костью. Ошибка была где-то здесь, в этих трёхстах строках, спрятанная между скобками и точками с запятой, как змея в траве. Он видел её – почти видел – но каждый раз, когда пытался схватить, она ускользала.
Три часа ночи. Лаборатория пуста. Только он, экран и бесконечные строки кода, отражающиеся в стёклах очков.
Он снял очки, потёр переносицу. Глаза болели – тупой, ноющей болью, которая приходит от слишком долгого смотрения в одну точку. Нужно было спать. Стерн ненавидел, когда кто-то нарушал распорядок; если охранники доложат, что Линь опять торчит в лаборатории после отбоя, будет неприятный разговор.
Но код не работал. А Линь не мог уйти, пока не понимал почему.
Он откинулся в кресле, позволяя позвоночнику принять форму, которую мать называла «позой креветки». Мать. Она звонила на прошлой неделе, из Шанхая, где сейчас была глубокая ночь или раннее утро, он уже не помнил. Спрашивала, как дела, ест ли он нормально, не слишком ли холодно на этом его острове. Он врал, что всё хорошо. Она врала, что верит.
Код. Сосредоточься на коде.
Линь снова надел очки и уставился на экран.
Программа называлась «Паттерн-Хантер» – глупое название, придуманное в три часа ночи месяц назад, когда он ещё работал в Женеве. Идея была простой: вместо того чтобы человек искал структуры в послании, пусть компьютер делает это за него. Машинное обучение, нейросети, всё такое. Скормить данные, дать алгоритму покрутиться, посмотреть, что выплывет.
Проблема в том, что выплывало не то.
Вернее, выплывало слишком много. Алгоритм находил паттерны везде – тысячи, десятки тысяч, миллионы повторяющихся структур. Большинство были тривиальными: ну да, в математическом тексте часто встречаются скобки и знаки равенства, удивительное открытие. Некоторые были интересными, но бесполезными – красивые геометрические узоры, которые ничего не объясняли. И лишь единицы, крошечная доля процента, казались значимыми.
Казались. В этом и была проблема.
Линь не мог отличить значимое от случайного. Не потому что был глупым – он знал, что не глупый, тесты показывали IQ 167, и хотя тесты не измеряли ничего важного, всё равно приятно – а потому что критерии «значимости» были человеческими. Он искал то, что имело смысл для человека. Но послание создали не люди.
Что, если значимые паттерны выглядят как шум? Что, если шум – это сигнал, который мы не умеем читать?
Эта мысль не давала ему покоя уже вторую неделю.
Дверь лаборатории открылась. Линь вздрогнул, едва не опрокинув чашку с остывшим кофе.
– Я так и думала.
Вера Ланцова. Конечно. Кто ещё будет бродить по станции в три часа ночи.
– Я не нарушаю правила, – сказал Линь машинально. – Технически отбой в полночь, но нигде не написано, что нельзя работать в своё…
– Я не Стерн. – Она прошла к своему рабочему месту и включила экран. – Мне всё равно, когда ты спишь.
Линь посмотрел на неё – на сгорбленную спину, на волосы, собранные в тот же небрежный хвост, что и всегда, на бледное лицо в свете монитора. Ланцова работала на станции неделю, и за эту неделю он перешёл от восторженного обожания к… чему? Уважению. Раздражению. Чему-то среднему.
Она была хороша. Очень хороша. Её мозг работал не так, как у других математиков – не последовательно, шаг за шагом, а какими-то прыжками, скачками, словно она видела короткие пути там, где остальные видели стены. Линь узнавал этот тип мышления. Оно было похоже на его собственное, только… глубже? Точнее?
Это раздражало. И восхищало. Одновременно.
– Над чем работаешь? – спросила Вера, не оборачиваясь.
– Паттерн-Хантер. Пытаюсь научить его отличать сигнал от шума.
– И как?
– Плохо.
Она хмыкнула. Это могло означать что угодно – сочувствие, понимание, насмешку. С Ланцовой никогда не знаешь.
– Покажи.
Линь развернул экран так, чтобы она могла видеть.
– Вот, – он указал на визуализацию. – Это послание, первые три месяца. Каждая точка – структурный элемент. Цвет – частота повторения. Размер – сложность.
Экран выглядел как галактика: тысячи светящихся точек разных оттенков, от холодного синего до горячего красного, разбросанных по чёрному фону. Кое-где точки собирались в скопления; кое-где тянулись нитями, похожими на волокна.
– Красиво, – сказала Вера.
– Бесполезно, – возразил Линь. – Смотри.
Он нажал клавишу. Изображение ожило – точки начали двигаться, перестраиваться, образуя новые конфигурации. Скопления распадались; нити сплетались в узлы; цвета менялись, перетекая друг в друга.
– Это динамический анализ. Алгоритм группирует элементы по сходству, потом перегруппировывает по связям, потом по контексту. И каждый раз получается другая картина.
– И?
– И я не знаю, какая правильная. – Линь откинулся в кресле. – Все они внутренне непротиворечивы. Все что-то объясняют. Но они не могут быть все правильными одновременно. Или могут?
Вера долго смотрела на экран. Потом сказала:
– Ты предполагаешь, что есть одна правильная интерпретация.
– А разве нет?
– Не знаю. – Она повернулась к нему. – Когда ты читаешь китайскую поэзию, есть одна правильная интерпретация?
– Это другое.
– Почему?
Линь открыл рот, чтобы ответить, и закрыл. Она была права. Он не знал почему.
– Послание – это язык, – продолжила Вера. – Или что-то похожее на язык. А языки… языки многозначны по природе. Одна и та же структура может значить разные вещи в разных контекстах.
– Но машины не понимают контекст.
– Вот именно. – Она снова повернулась к экрану. – Может, в этом проблема. Ты пытаешься найти паттерны механически. А нужно… – Она помедлила, подбирая слова. – Нужно позволить паттернам найти тебя.
Линь уставился на неё.
– Это звучит как какая-то дзенская фигня.
– Возможно. – Уголок её губ дёрнулся – почти улыбка. – Но иногда дзенская фигня работает.
Они проработали до рассвета.
Вернее, до того, что на Шпицбергене в октябре сходило за рассвет – слабое серое свечение на южном горизонте, которое продержалось часа два и снова угасло. Полярная ночь подступала; скоро солнце вообще перестанет показываться.
Линь любил это время. Размытые границы между днём и ночью, ощущение, что обычные правила не действуют. Можно работать когда хочешь, спать когда хочешь. Можно забыть о мире за стенами станции.
Но сейчас он забыл даже о времени.
– Смотри. – Вера указала на фрагмент данных. – Вот здесь.
Линь присмотрелся. Это был блок из середины третьего месяца – тот самый, с логическими операторами, над которым он бился неделю назад.
– Видишь эту структуру?
Он видел. Последовательность символов, которая повторялась трижды с небольшими вариациями. Его алгоритм пометил её как «возможно значимую» с вероятностью 67%.
– И что?
– Это не повторение. – Вера подвинулась ближе к экрану. – Это… рекурсия. Структура ссылается сама на себя.
Линь моргнул. Посмотрел снова.
И увидел.
Не три похожих элемента, а один элемент, вложенный в себя трижды. Как матрёшка. Как фрактал. Как…
– Как λ-исчисление, – выдохнул он. – Функция, которая принимает себя как аргумент.
– Именно.
– Но это же… – Линь вскочил и начал мерить шагами лабораторию. – Это меняет всё! Если у них есть рекурсия, у них есть вычисления по Тьюрингу. Они могут описать любой алгоритм. Любой!
– Могут, – согласилась Вера. – Вопрос – какие алгоритмы они описывают.
– Какие угодно! В том-то и… – Линь осёкся. Мысль, которая только что казалась блестящей, вдруг показала обратную сторону. – Подожди. Если они могут описать любой алгоритм, это значит…
– Это значит, что мы не знаем, что они описывают.
Линь медленно опустился обратно в кресло.
– Проблема остановки, – сказал он. – Мы не можем предсказать, что делает произвольная программа, пока не запустим её.
– И мы не можем запустить программу, пока не поймём, что она делает.
– Замкнутый круг.
– Замкнутый круг, – эхом отозвалась Вера.
Они сидели молча, глядя на экран. Рекурсивная структура мерцала перед ними – красивая, элегантная, совершенно непонятная.
– Но это всё равно прорыв, – сказал Линь наконец. – Теперь мы хотя бы знаем, что искать.
– Знаем?
– Рекурсию. Самоссылки. Вложенные структуры. – Он уже снова набирал код, пальцы летали по клавиатуре. – Я перенастрою алгоритм. Вместо того чтобы искать повторения, пусть ищет паттерны, которые содержат сами себя.
– И что ты надеешься найти?
Линь остановился. Посмотрел на неё.
– Не знаю, – признался он. – Но разве в этом не весь смысл?
К завтраку он был измотан, но счастлив.
Столовая гудела голосами – утренняя смена, техники и охранники, которых Линь видел каждый день и чьих имён не знал. Он взял поднос, навалил яичницы и бекона (Стерн следил, чтобы все ели нормально, особенно те, кто имел привычку забывать о еде), и нашёл свободное место у окна.
За окном было темно. Будет темно ещё долго.
– Можно?
Он поднял голову. Сара Нильсен – с чашкой кофе и тарелкой какой-то скандинавской каши, которую она ела каждое утро.
– Конечно.
Сара села напротив. Несколько минут они ели молча – или, в случае Линя, поглощали пищу с энтузиазмом человека, который только что вспомнил, что не ел двенадцать часов.
– Слышала, вы с Верой работали всю ночь, – сказала Сара.
– Откуда?
– Амира видела свет в лаборатории, когда делала обход серверной. – Сара отхлебнула кофе. – Нашли что-нибудь интересное?
Линь заколебался. Рекурсия была важным открытием – возможно, прорывом – но он не был уверен, стоит ли говорить об этом до того, как они с Верой всё проверят.
– Может быть, – сказал он уклончиво.
– Загадочно. – Сара улыбнулась. – Я не буду давить. Но если захочешь поговорить – не с математической, а с человеческой точки зрения – ты знаешь, где меня найти.
– С человеческой?
– Линь, тебе двадцать девять лет. Ты работаешь по шестнадцать часов в сутки над задачей, которая может изменить историю человечества. – Она посмотрела на него внимательно. – Это много для любого. Даже для гения.
Линь фыркнул.
– Я не гений.
– Профессор Беляев так не считает.
– Беляев преувеличивает. – Линь отодвинул пустую тарелку. – Я просто… вижу вещи. Паттерны. Связи. Это не гениальность, это… – Он пощёлкал пальцами, пытаясь подобрать слово. – Это как слух. Кто-то слышит музыку, кто-то слышит шум. Я слышу структуры.
– И что ты слышишь в послании?
Линь замолчал. Вопрос был простым, но ответ – нет.
– Я слышу… – он начал медленно, – …что-то знакомое и что-то чужое одновременно. Как… как будто кто-то говорит на языке, который я почти понимаю. Отдельные слова узнаю, но предложения не складываются.
– И это расстраивает тебя?
– Нет. – Линь удивился собственному ответу. – Это… завораживает. Знаете, когда я был маленьким, отец показал мне оптическую иллюзию. Картинку, которая выглядит как ваза, а потом – как два лица. И я помню момент, когда впервые увидел оба изображения. Не по очереди, а сразу. Ваза И лица. Это было… – он замолчал, не находя слов.
– Расширение сознания?
– Что-то вроде. – Линь встал, собирая поднос. – С посланием такое же ощущение. Только иллюзия сложнее. И я пока не вижу второго изображения.
– Но веришь, что увидишь?
– Да. – Он сам не знал, откуда эта уверенность. – Да, верю.
Вера появилась в лаборатории около полудня.
Линь к этому времени уже успел переписать половину алгоритма, выпить четыре чашки кофе и дважды поругаться с компилятором, который упорно не хотел понимать его гениальные идеи.
– Как продвигается? – спросила она, садясь за своё место.
– Почти готово. – Линь не отрывался от экрана. – Ещё пару часов на отладку, потом можно запускать.
– Хорошо.
Она открыла свои файлы и погрузилась в работу. Линь краем глаза наблюдал за ней – как она сосредоточенно хмурится, как бегают по экрану её глаза, как пальцы то летают по клавиатуре, то замирают, когда мысль требует обдумывания.
Работать с ней было странно. Линь привык быть самым быстрым в любой команде – тем, кто видит решение раньше других, кто нетерпеливо ждёт, пока остальные догонят. С Верой было иначе. Иногда он опережал её, иногда она опережала его, но чаще они двигались параллельно, как два поезда по соседним путям.
Это было… непривычно. И приятно.
– Можно вопрос? – сказал он, не удержавшись.
– Можно.
– Почему ты занялась формальными языками?
Вера не ответила сразу. Её пальцы замерли над клавиатурой; на лице промелькнуло что-то – воспоминание? боль? – и исчезло.
– Потому что они имеют смысл, – сказала она наконец. – Всегда. Без исключений.
– А естественные языки не имеют?
– Естественные языки… – она помедлила. – Естественные языки созданы для того, чтобы люди понимали друг друга. Но люди не понимают друг друга. Говорят одни слова, слышат другие. Или говорят правду, а имеют в виду ложь. Или… – она махнула рукой. – Слишком много способов ошибиться.
– А формальные языки?
– Формальные языки говорят только то, что говорят. – Она повернулась к нему. – Нет подтекста. Нет двусмысленности. Нет лжи. Если утверждение истинно в формальной системе, оно истинно. Если ложно – ложно. Никаких «может быть», никаких «зависит от точки зрения».
Линь кивнул. Он понимал, о чём она говорит. Сам пришёл в программирование отчасти по той же причине: код не врёт. Код делает то, что написано. Если результат не тот, который ожидал – значит, ты ошибся, а не код.
– А это? – он указал на экран с данными послания. – Это формальный язык?
– Не знаю. – Вера смотрела на символы так, словно пыталась прожечь в них дыру взглядом. – Похож на формальный. Имеет структуру формального. Но…
– Но?
– Но чем дальше я изучаю, тем больше мне кажется, что это… что-то третье. Не естественный, не формальный. Что-то, для чего у нас нет категории.
Линь подумал об этом. Язык, который не вписывается в известные категории. Коммуникация, которая работает по другим правилам.
– Может, поэтому мы не можем его понять? – предположил он. – Мы пытаемся запихнуть его в наши рамки, а он в них не помещается?
– Возможно. – Вера снова повернулась к экрану. – Или, возможно, рамки нужно расширить.
К вечеру алгоритм был готов.
Линь запустил его на полном датасете – все двадцать два месяца передачи, терабайты данных, сжатые в цифровую кашу, которую предстояло просеять в поисках золота.
– Это займёт время, – сказал он, глядя на индикатор прогресса. – Часов шесть, может, больше.
– Тогда идём ужинать.
Он хотел возразить – сидеть и ждать, пока код работает, было почти физической потребностью – но желудок напомнил о себе громким урчанием.
– Ладно.
В столовой было шумно: вечерняя смена, плюс несколько человек из дневной, которые задержались. Линь заметил Майкла в углу – физик что-то сосредоточенно писал в блокноте, не обращая внимания на остывающий ужин. За соседним столом Морено рассказывал кому-то историю, активно жестикулируя своими сухими руками.
Они сели отдельно. Линь обнаружил, что голоден сильнее, чем думал – тарелка опустела за считанные минуты.
– Ты всегда так ешь? – спросила Вера.
– Только когда забываю поесть весь день.
– Это нездорово.
Линь пожал плечами. Он знал, что нездорово. Мать говорила то же самое. И врач на последнем медосмотре. И Стерн, который однажды буквально выволок его из лаборатории и отвёл в столовую, как нашкодившего ребёнка.
– Я работаю над этим, – сказал он, что было правдой. Работа шла плохо, но шла.
Вера кивнула и вернулась к своей еде. Несколько минут они ели в молчании – не неловком, а том комфортном, когда два человека могут находиться рядом, не чувствуя необходимости заполнять тишину словами.
– Расскажи о себе, – сказала Вера вдруг.
Линь поперхнулся.
– Что?
– О себе. – Она смотрела на него ровно, без выражения. – Мы работаем вместе неделю, и я ничего о тебе не знаю, кроме того, что ты хорошо программируешь и плохо спишь.
– А тебе интересно?
– Я спрашиваю.
Линь отложил вилку. Вопрос был неожиданным – Вера не казалась человеком, который интересуется чужими биографиями.
– Родился в Гуанчжоу, – начал он. – Вырос в Шанхае, когда отца перевели. Учился в Цинхуа – это как китайский MIT, только больше. Потом стажировка в Беркли, потом работа в DeepMind, потом… – он махнул рукой. – Потом всё это.
– Как ты попал в проект?
– Беляев нашёл меня. – Линь улыбнулся воспоминанию. – Позвонил в три часа ночи по шанхайскому времени. Я думал, это розыгрыш – типа, да, конечно, легендарный математик звонит мне лично. Но он был настоящий.
– Что он сказал?
– Что читал мою работу по формальной верификации квантовых протоколов. Что ему нужен кто-то, кто умеет видеть паттерны в хаосе. И что если я соглашусь, то буду работать над самой важной задачей в истории человечества. – Линь хмыкнул. – Довольно убедительный питч, согласись.
– И ты согласился.
– Мгновенно. – Он помолчал. – Знаешь, я всю жизнь чувствовал себя… не на своём месте. Слишком умный для обычных людей, недостаточно умный для гениев. Слишком странный для того, слишком нормальный для этого. Как будто я застрял где-то между категориями.
– И здесь ты нашёл своё место?
Линь подумал.
– Здесь я нашёл задачу, – сказал он. – Задачу, которая больше меня. Больше всех нас. И это… это хорошо. Это значит, что не важно, на своём я месте или нет. Важно только – могу ли я помочь решить задачу.
Вера смотрела на него долгим взглядом. Потом кивнула – коротко, словно приняла какое-то решение.
– Понимаю, – сказала она. – Я тоже.
Результаты пришли в два часа ночи.
Линь проснулся от вибрации телефона – он настроил оповещение на случай, если алгоритм завершит работу. Несколько секунд он лежал в темноте, пытаясь понять, где находится; потом память вернулась, и он вскочил с кровати.
Одежда. Обувь. Коридор. Лаборатория.
Экран светился в темноте, как маяк.
Линь плюхнулся в кресло и открыл файл с результатами. Сердце колотилось – от возбуждения или от быстрой ходьбы, он не знал.
Алгоритм нашёл 847 рекурсивных структур.
Линь моргнул. Перечитал. Да, 847. Это было… много. Намного больше, чем он ожидал. Он открыл первую строку данных и начал просматривать.
Структура 1: вложенность 3, повторений 17, вероятность значимости 94%.
Структура 2: вложенность 5, повторений 8, вероятность значимости 91%.
Структура 3: вложенность 12, повторений 3, вероятность значимости 89%.
Дальше, дальше, дальше. Линь листал результаты, чувствуя, как нарастает странное ощущение – не эйфория открытия, что-то другое. Что-то тревожное.
Структуры были разными. Очень разными. Некоторые – простые, элегантные, похожие на знакомые математические конструкции. Другие – сложные, многослойные, уходящие в глубины, которые он не мог проследить. Третьи…
Третьи были странными.
Линь остановился на структуре 247. Уставился на визуализацию.
Это было похоже на… он не знал, на что это было похоже. Форма, которая не должна была существовать. Паттерн, который противоречил сам себе и при этом оставался непротиворечивым. Как если бы кто-то нарисовал лестницу Эшера, но не на бумаге, а в математике.
«Это неудобно», – подумал он. Странное слово, но другого не было. Структура была неудобной для его мозга. Смотреть на неё было физически неприятно – как пытаться сфокусировать взгляд на чём-то, что находится одновременно близко и далеко.
Он перешёл к следующей структуре. И следующей. И следующей.
Неудобные паттерны встречались всё чаще. К структуре 500 Линь понял, что у него болит голова – не от усталости, а от чего-то другого. Как если бы его мозг пытался вместить нечто, для чего не был предназначен.
Он закрыл файл. Потёр виски. Посмотрел на часы: почти четыре утра.
«Нужно поспать, – подумал он. – Утром покажу Вере. Утром разберёмся».
Но сон не шёл. Линь лежал в темноте своей комнаты и думал о странных структурах. О паттернах, которые были неудобными для человеческого мышления.
«Что, если это не баг, а фича?» – пришла мысль. – «Что, если они специально сделали так, чтобы было неудобно?»
Но зачем?
Ответа не было. Только вопросы, множащиеся в темноте, как отражения в бесконечных зеркалах.
Утром он показал результаты Вере.
– Восемьсот сорок семь, – сказала она, глядя на экран. – Много.
– Слишком много, – согласился Линь. – Но это не главное. Смотри.
Он открыл структуру 247. Вера прищурилась.
– Интересно.
– Интересно? – Линь едва не рассмеялся. – Это… это невозможно. Эта структура не должна существовать.
– Почему?
– Потому что она противоречит… – он замялся. – Я не знаю, чему она противоречит. Но она противоречит.
Вера долго смотрела на визуализацию. Её лицо было неподвижным, но Линь видел, как двигаются её глаза – сканируя, анализируя, разбирая на части.
– Ты прав, – сказала она наконец. – Это странно.
– Странно?
– Это структура, которая… – она подбирала слова. – Которая работает по правилам, несовместимым с нашими правилами. Но при этом внутренне непротиворечива.
– То есть?
– То есть они используют другую аксиоматику. – Вера повернулась к нему. – Не просто другие теоремы, а другие базовые предположения о том, как устроена реальность.
Линь переварил это.
– И поэтому нам неудобно на это смотреть?
– Возможно. – Вера снова посмотрела на экран. – Наши мозги эволюционировали, чтобы работать с определённым типом структур. Структур, которые встречаются в нашей вселенной, в нашей физике. А это… – она указала на визуализацию. – Это структуры из другой вселенной. С другой физикой.
– Или из того же самого, но увиденного под другим углом?
– Может быть. – Вера задумалась. – Знаешь, есть такая штука – теорема Гёделя. Она говорит, что в любой достаточно мощной формальной системе есть утверждения, которые нельзя ни доказать, ни опровергнуть.
– Я знаю про Гёделя.
– Но вот что интересно: эти утверждения можно доказать, если расширить систему. Добавить новые аксиомы. – Она помолчала. – Что если они показывают нам структуры, которые истинны в расширенной системе? Структуры, которые мы не можем понять нашими средствами, но можем понять, если… расширимся?
Линь почувствовал странный холодок вдоль позвоночника.
– Расширимся как?
– Не знаю. – Вера пожала плечами. – Пока не знаю.
День прошёл в работе.
Они разбирали результаты алгоритма, сортировали структуры по категориям, искали закономерности. К вечеру у Линя было ощущение, что он пытается собрать пазл, половина деталей которого из другого набора.
– Линь. – Голос Майкла прервал его сосредоточение.
– А?
– Ты уже четыре часа не вставал из-за стола. – Физик стоял рядом с чашкой чая. – Это нездорово.
– Я в порядке.
– Ты не в порядке. – Майкл сел на соседний стул. – Ты мигаешь реже, чем нужно. Твоя спина изогнута под углом, который заставляет меня волноваться за твой позвоночник. И ты бормочешь что-то про рекурсию уже полчаса.
Линь моргнул. Он не замечал, что бормочет.
– Серьёзно? – спросил он.
– Серьёзно.
Линь выпрямился – спина хрустнула протестующе – и потянулся.
– Ладно, – сказал он. – Может, небольшой перерыв.
– Небольшой перерыв – это отлично. – Майкл протянул ему чашку. – Чай?
– Спасибо.
Они сидели молча, глядя на экраны. Вера ушла час назад – что-то связанное со звонком от Беляева. Лаборатория была почти пуста; только Амира что-то делала в дальнем углу, её пальцы летали по клавиатуре с гипнотической скоростью.
– Нашли что-нибудь интересное? – спросил Майкл.
– Нашли кучу вопросов, – ответил Линь. – Ответов пока нет.
– Это нормально. – Майкл отхлебнул чай. – Когда я начинал работать над квантовой гравитацией, первые пять лет я только задавал вопросы. Ответы начали приходить потом.
– Пять лет – это долго.
– Для некоторых задач – мгновение. – Майкл улыбнулся. – Терпение – не самая популярная добродетель среди молодых учёных, но одна из самых полезных.
Линь подумал о структурах, которые были неудобными для мозга. О паттернах, которые не вписывались в человеческие категории. О послании, которое было похоже на язык и не похоже одновременно.
– А если задача требует не терпения, а чего-то другого? – спросил он.
– Чего, например?
– Не знаю. – Линь поставил чашку на стол. – Изменения, может быть.
Майкл посмотрел на него внимательно.
– Изменения чего?
– Себя.
Молчание. Амира в углу продолжала печатать; клавиши стучали, как капли дождя по крыше.
– Это… – Майкл помедлил. – Это интересная мысль. И немного пугающая.
– Почему?
– Потому что изменение – это не всегда рост. – Физик поставил свою чашку рядом с линевой. – Иногда изменение – это потеря. Ты становишься кем-то другим, и тот, кем ты был, перестаёт существовать.
Линь подумал об этом. О матери, которая помнила его ребёнком и не узнавала во взрослом мужчине. О друзьях из детства, с которыми он больше не находил общего языка. О себе самом – том, кто когда-то мечтал стать космонавтом, и теперь был… кем?
– А если то, кем ты станешь, лучше того, кем был?
– Кто это решает? – Майкл пожал плечами. – Ты прежний или ты новый? Они могут иметь разные мнения на этот счёт.
– Звучит как философия.
– Всё звучит как философия, если копнуть достаточно глубоко. – Майкл встал. – Идём ужинать. Философствовать на голодный желудок вредно.
Той ночью Линь снова работал допоздна.
Он знал, что не должен. Знал, что Стерн будет недоволен. Знал, что его тело протестует – головная боль, резь в глазах, тяжесть в мышцах. Но остановиться не мог.
Структуры звали его.
Не буквально, конечно. Это были просто данные на экране, просто паттерны, просто… Но чем дольше он смотрел, тем сильнее становилось ощущение, что за ними что-то есть. Что-то, что пытается сказать ему нечто важное.
Он открыл структуру 247 снова. Странную, неудобную, невозможную.
«Почему ты такая?» – подумал он. – «Что ты пытаешься мне показать?»
Ответа не было. Только тихий гул кондиционера и мерцание экрана в темноте.
Линь откинулся в кресле и закрыл глаза.
Структура стояла перед его внутренним взором – чёткая, объёмная, почти осязаемая. Он повертел её мысленно, посмотрел с разных сторон. Неудобство оставалось, но к нему примешивалось что-то ещё. Узнавание? Предвкушение?
«Ты не невозможна, – понял он вдруг. – Ты просто из другого мира. Мира, где другие правила. И если я хочу тебя понять, мне нужно… нужно…»
Что ему нужно, он не успел додумать. Сон накрыл его – внезапный, как обморок, – и последнее, что он запомнил, была структура, медленно вращающаяся в темноте за закрытыми веками.
Она была красивой. Страшной. Манящей.
Она была началом чего-то, чему он ещё не знал названия.
Глава 4: Семантика
Синтаксис – это скелет. Семантика – плоть.
Вера повторяла эту фразу про себя, как мантру, пока шла по коридору к лаборатории. Две недели на станции. Две недели погружения в данные, две недели бессонных ночей и коротких дней – если можно назвать «днями» те несколько часов серого полусвета, которые ещё оставались до полярной ночи.
Они разобрались со структурой. Или думали, что разобрались: рекурсивные паттерны, вложенные конструкции, логические операторы. Линь создал карту – огромную, многомерную визуализацию, которая занимала весь центральный экран лаборатории и выглядела как нервная система какого-то космического существа. Красиво. Впечатляюще.
Бесполезно.
Потому что знать, как устроено предложение, – не значит понимать, что оно говорит.
Дверь лаборатории отъехала в сторону. Внутри было непривычно людно: вся команда в сборе, даже Морено в своём кресле, даже Стерн у стены – молчаливый, наблюдающий.
– А, Верочка. – Беляев поднялся ей навстречу. – Хорошо, что пришла. Мы как раз собирались начинать.
– Начинать что?
– Новую фазу. – Он улыбнулся – устало, но с проблеском того энтузиазма, который она помнила по его лекциям в Принстоне. – Пора перейти от формы к содержанию.
Они расселись вокруг стола – не рабочего, заваленного бумагами, а другого, в дальнем конце лаборатории, где обычно проходили совещания. Линь нервно постукивал пальцами по столешнице; Сара что-то записывала в свой блокнот; Майкл сидел неподвижно, сложив руки на груди.
– Итак, – Беляев встал во главе стола, – позвольте подвести итоги. За последние две недели мы сделали значительный прогресс в понимании структуры послания. Благодаря работе Линя и Веры мы знаем, что оно построено на рекурсивных принципах, использует нечто похожее на λ-исчисление и содержит… – он помедлил, – …структуры, которые Линь поэтически назвал «неудобными».
– Это не поэзия, – буркнул Линь. – Это точное описание.
– Возможно. – Беляев кивнул. – Но описание чего? Мы знаем синтаксис. Мы не знаем семантику. Мы видим слова, но не понимаем язык.
– Разве это не одно и то же? – спросил кто-то из техников, сидевших в задних рядах.
– Нет. – Это сказала Сара, не поднимая глаз от блокнота. – Синтаксис – это правила комбинации символов. Семантика – это то, что символы означают. Можно выучить грамматику китайского, не понимая ни слова по-китайски.
– Именно. – Беляев указал на центральный экран, где всё ещё висела карта Линя. – Мы знаем, как они строят предложения. Теперь нужно понять, о чём они говорят.
– И как мы это сделаем? – спросила Вера.
Беляев посмотрел на неё – долгим, странным взглядом, в котором было что-то похожее на извинение.
– Для этого, – сказал он, – нам нужно вернуться к началу. К истории. К тому, с чего всё началось.
Он начал рассказывать, и комната затихла.
– Тысяча девятьсот шестидесятый год. Голландский математик Ганс Фройденталь публикует книгу под названием «Lincos: Design of a Language for Cosmic Intercourse». Космическое общение – звучит почти как научная фантастика, но Фройденталь был серьёзен. Он хотел создать язык, на котором можно было бы говорить с инопланетянами.
– Lincos, – пробормотал Линь. – Lingua cosmica.
– Именно. Идея была простой и, возможно, наивной: математика универсальна. Дважды два – четыре здесь, на Альфа Центавре и в галактике Андромеды. Если мы хотим говорить с другим разумом, начинать нужно с математики.
Беляев подошёл к экрану и вызвал изображение – старую, пожелтевшую страницу с формулами.
– Фройденталь начал с чисел. Простейших концепций: единица, множество, сложение. Потом – логика: истина, ложь, следствие. Потом – время, пространство, причинность. Шаг за шагом он строил язык, в котором каждое новое понятие определялось через предыдущие.
– Как в аксиоматической теории, – сказала Вера.
– Да. Как в математике. Lincos был попыткой создать универсальный фундамент – набор концепций настолько базовых, что любой разумный вид должен был их понять.
– Должен был, – повторила Сара. – Но понял ли?
Беляев улыбнулся.
– Об этом мы и собираемся узнать.
История продолжалась.
SETI – Search for Extraterrestrial Intelligence – начался в шестидесятые, набрал силу в семидесятые, пережил кризис финансирования в девяностые. Огромные радиотелескопы, направленные в небо. Миллионы часов прослушивания. Ничего.
– Молчание Вселенной, – сказал Беляев. – Парадокс Ферми. Если инопланетяне существуют, почему мы их не слышим? Версий было много: они слишком далеко, они используют технологии, которых мы не понимаем, они намеренно скрываются, их просто нет.
– А потом? – спросил Линь, хотя знал ответ.
– А потом – две тысячи тридцать четвёртый год. Проект SETI 2.0, квантовые детекторы нового поколения. Сигнал из системы Росс 128. – Беляев помолчал. – Сначала думали – ошибка. Потом – артефакт. Потом – три месяца проверок, перепроверок, независимых подтверждений. И наконец – официальное объявление.
Вера помнила тот день. Она была в Принстоне, работала над какой-то статьёй, когда пришло сообщение от коллеги: «Включи новости. Сейчас же». Она включила – и следующие несколько часов провела в состоянии, которое позже описывала как «математический шок». Мир изменился. Фундаментально, необратимо. И всё же продолжал существовать по тем же правилам, что и раньше.
– Но самое интересное, – продолжил Беляев, – не то, что мы получили сигнал. А то, как он был устроен.
Он вызвал на экран новое изображение – знакомые структуры, которые Вера изучала последние две недели.
– Они использовали Lincos. Модифицированный, расширенный, но узнаваемый. Они изучили наши передачи – те, что мы отправляли в космос последние пятьдесят лет. Они выучили наш язык.
– И ответили на нём, – сказала Вера.
– И ответили на нём. Но с изменениями. – Беляев указал на участок экрана. – Видишь эти структуры? Это не наш Lincos. Это… что-то другое. Что-то, что они добавили.
– Расширения, – сказал Майкл. – Новые концепции, которых не было в оригинале.
– Да. И вот вопрос: что эти концепции означают?
Молчание. Вера смотрела на экран, на переплетение линий и символов, и чувствовала странное ощущение – как стоять на краю обрыва и смотреть вниз, в темноту, которая может оказаться пропастью или просто тенью.
– Мы пытались интерпретировать их в рамках нашей математики, – сказала она медленно. – Но что если они не вписываются в наши рамки?
– Что если, – подхватил Беляев, – они показывают нам математику, которую мы ещё не открыли?
После совещания Вера осталась в лаборатории.