Войти
  • Зарегистрироваться
  • Запросить новый пароль
Дебютная постановка. Том 1 Дебютная постановка. Том 1
Мертвый кролик, живой кролик Мертвый кролик, живой кролик
К себе нежно. Книга о том, как ценить и беречь себя К себе нежно. Книга о том, как ценить и беречь себя
Родная кровь Родная кровь
Форсайт Форсайт
Яма Яма
Армада Вторжения Армада Вторжения
Атомные привычки. Как приобрести хорошие привычки и избавиться от плохих Атомные привычки. Как приобрести хорошие привычки и избавиться от плохих
Дебютная постановка. Том 2 Дебютная постановка. Том 2
Совершенные Совершенные
Перестаньте угождать людям. Будьте ассертивным, перестаньте заботиться о том, что думают о вас другие, и избавьтесь от чувства вины Перестаньте угождать людям. Будьте ассертивным, перестаньте заботиться о том, что думают о вас другие, и избавьтесь от чувства вины
Травница, или Как выжить среди магов. Том 2 Травница, или Как выжить среди магов. Том 2
Категории
  • Спорт, Здоровье, Красота
  • Серьезное чтение
  • Публицистика и периодические издания
  • Знания и навыки
  • Книги по психологии
  • Зарубежная литература
  • Дом, Дача
  • Родителям
  • Психология, Мотивация
  • Хобби, Досуг
  • Бизнес-книги
  • Словари, Справочники
  • Легкое чтение
  • Религия и духовная литература
  • Детские книги
  • Учебная и научная литература
  • Подкасты
  • Периодические издания
  • Комиксы и манга
  • Школьные учебники
  • baza-knig
  • Русская классика
  • Виктор Астафьев
  • Васюткино озеро
  • Читать онлайн бесплатно

Читать онлайн Васюткино озеро

  • Автор: Виктор Астафьев
  • Жанр: Русская классика, Книги о войне, Литература 20 века, Советская литература
Размер шрифта:   15
Скачать книгу Васюткино озеро

© В. П. Астафьев (наследники), 2025

© Оформление

ООО «Издательство АЗБУКА», 2025

Издательство Азбука®

* * *
Рис.0 Васюткино озеро

Земляника

Подружились Ваня и Нюра с дядей Соломиным давным-давно. В ту пору они еще и в школу не ходили. Чуть не каждый день бывали ребята у реки, бегали, играли, зарывались в песок и порой купались на неглубоких местах. Особенно интересно было им наблюдать за рыболовами. Их собиралось столько, что всем не хватало рыбы, и многие, просидев бесплодно полдня, а то и больше, уходили домой ни с чем. С рыбаками было интересно: иногда они рассказывали ребятам о счастливых уловах и о таких здоровых рыбинах, что Ваня и Нюра замирали от удивления. Но рыбы эти почему-то всегда срывались.

Однажды на берегу появился незнакомый рыбак в военной, немного поношенной форме без погон. У него тоже не клевало. Рыбак скучал и сидел неподвижно, уставившись взглядом куда-то вдаль. Он не видел, как требовательно начал нырять похожий на китайское яблочко поплавок и настойчиво закачалась вершинка удилища. Ребята не выдержали, подскочили и, задыхаясь, прошептали разом:

– Дяденька, клюет!

Рыбак вздрогнул и, оглядываясь по сторонам, растерянно спросил:

– А? Что?.. – Он опомнился и дернул удилище. Окунь, ощетинившись, пролетел в воздухе, но от поспешного рывка сорвался и запрыгал в траве около самой воды. Ваня не растерялся и плюхнулся на окуня животом.

Рыбак долго держал в руках зеленоватого горбача, сердито дрыгающего хвостом, и, блестя глазами, приговаривал:

– Ах, красавец! Силен, силен! Кэ-эк он сиганул, а? – потом поглядел на улыбающихся ребят и торжественно, словно награду, протянул им окуня: – Нате, держите! За находчивость!

Так завязалась дружба.

С того памятного дня прошло несколько лет. Ребята стали школьниками, сами рыбачить научились. Ивана Павловича они по старой привычке зовут дядей Соломиным. Он называет Нюру пичужкой, потому что у нее острый носик, круглые глаза, и хоть заплетает она волосы в куцые косички, все равно на лбу торчит хохолок, который делает ее действительно похожей на птичку. А Ваня – крепкий, лобастый, упрямый, и дядя Соломин величает его тезкой. Мама ребятишек, Надежда Николаевна, говорит, что и видом, и характером Ваня похож на отца. Но правда ли это – Ваня не знает: он был еще маленьким, когда отец ушел на войну. Потом с фронта пришло письмо, которое мама до сих пор хранит в ящике, перечитывает и плачет.

Ваня на год старше Нюры и на голову выше ростом. Учатся они в разных классах и тоже по-разному: Нюра – на пятерки, а у Вани арифметика хромает. И старается он одолеть эту самую арифметику, да терпения маловато.

Услышал Ваня однажды, что есть такие люди, с которыми бейся не бейся, а раз не даются им точные науки – толку не будет. И поэтому сказал маме: «Не стоит голову ломать над тем, что в нее не лезет». Но на веский Ванин довод мама ответила: «Я вот возьму ремень да всыплю тебе в определенное место – сразу, как по маслу, пойдут у тебя и точные и неточные науки».

Мама, она, конечно, человек хороший, пожалуй, лучше всех на свете, но понять Ваню не может. Вот дядя Соломин – тот сразу догадался, в чем дело, и сказал Ване: «Э-э, друг, ты соображать ленишься, пользуешься тем, что легко дается. Так дело не пойдет!» И начал приучать Ваню соображать.

Иван Павлович работает ревизором на пассажирских поездах и заочно учится в железнодорожном институте. Однако как-то умудряется выкроить время и для ребят: иногда в лес по ягоды с ними сходит, а то на рыбалку с собой возьмет. Нюра, конечно, рыболов так себе, прямо надо сказать – никудышный, не то что Ваня. Но ей тоже интересно бывать с дядей Соломиным. Уж очень много знает он сказок и умеет лепить из глины такие игрушки, каких даже в магазине не сыскать. Жаль только, что про войну и про свои геройские дела он мало рассказывает. Но Ваня и Нюра знают почему: во-первых, он скромный, а во-вторых, в войну у него погибли жена и маленький сын, Славик.

Нюра любит наблюдать за Соломиным, когда он занимается с Ваней. Решает он, решает с Ваней задачки и неожиданно спросит:

– О чем сейчас думаешь?

Ваня растеряется и не знает, что ответить.

– Да так… обо всем…

Нюра прыснет со смеху, Ваня незаметно покажет ей кулак, а дядя Соломин скажет:

– А ну-ка, почтенный тезка, спускайся с небес и вникай в суть задачи.

Ваня нехотя «спускается с небес», где он только что летал на разных ракетопланах до самой луны, и начинает заниматься скучнейшим делом на свете – решением задач.

Арифметика все-таки пошла на лад. Зимой, в день рождения Вани, Иван Павлович подарил ему книгу про Миклуху-Маклая и коробку конфет.

Ваня пять дней подряд читал подаренную книгу и за это время сумел получить три двойки. Мама сильно рассердилась и пошла к Соломину, которого считала виновником всего.

О чем они там говорили – неизвестно, но возвратилась Надежда Николаевна совсем не сердитая и с этих пор была особенно ласкова и даже нежна с ребятами. Теперь Надежда Николаевна знает: коль нет их дома, значит у Соломина.

– А непоседы мои опять к родне отправились, – иногда говорит она соседям. – Ну прямо хоть привязывай! И чем он их приворожил?

Соседи-просмешники шутят над ней:

– Соломин петушиное слово знает. Смотри, Надежда Николаевна, как бы он и тебя не приворожил!

Надежда Николаевна покраснеет и только отмахнется от шутников.

Если бы ребятам кто-нибудь сказал, что дядя Соломин не родной им человек, они бы, пожалуй, не поверили. И радостью, и детской бедой они привыкли делиться с ним.

Вот и сегодня после утренника в школе ребята спешат к дяде Соломину, потому что мама еще на работе и дома никого нет. Впрочем, спешит только Нюра: в табеле у нее за весь учебный год сплошь пятерки, а Ваня плетется позади. У него по арифметике получилась только тройка. Ну что ты поделаешь – не везет человеку! И кто эту арифметику придумал? Уж Ваня ли не старался? Одно утешительно – учительница говорит, что эту тройку можно считать с плюсом. Но все равно мама будет недовольна, ругать начнет, а дядя Соломин, может, и ничего не скажет, но все-таки нехорошо получается, с тройкой-то…

Хозяйка, у которой снимал комнату Иван Павлович, встретила их со слезами:

– Нету, детки, Ивана Павловича, в больнице он, ногу ему повредило…

– К-как повредило? Где? – оторопели ребята.

– В поездке вчера. Пассажир какой-то, подвыпивший должно быть, упал между вагонами, поймался за скобу и орет. Павлыч-то и полез человека спасать. Выручил пассажира, а самому ногу и придавило. – Хозяйка высморкалась в передник. – Ходила я в больницу. По разговорам фершалов получается, что худы дела у Павлыча, отрежут ему ногу, – хозяйка черкнула ребром ладони повыше своего колена, – вот до сих пор и отпласнут…

Низко опустив головы, ребята ушли на берег и уселись под тополями, которые, радуясь наступившему лету, пустили в небо свежие зеленые стрелы. Ваня выводил пальцем на песке любимую цифру – пятерку, а Нюра сквозь слезы смотрела на заречный лес.

– Вань, а земляника поспела? – вдруг тихо спросила она.

– А я откуда знаю? Не до земляники сейчас.

– Ты не сердись. Я это вот к чему. Если поспела – поплывем за реку, наберем и дяде Соломину отнесем…

– Нюрка! – загорелся Ваня. – Ух и голова у тебя!

В проходной будке больницы дежурил низенький курносый дед, щеголявший, невзирая на жару, в подшитых валенках, в шапке и ватной фуфайке. Вид у него был строгий, как у начальника.

– На передачу опоздали, – заявил он тоном, не допускающим возражений, – а свиданки разрешаются по воскресеньям да по средам с двух до шести.

Ребята принялись упрашивать деда, хитрить, даже земляники немного предлагали, но дед твердо стоял на своем посту и на ягоды не соблазнился. В конце концов дед разозлился и прогнал их. Ваня погрозил кулаком захлопнувшейся двери будки, а Нюра бойко крикнула:

– По-оду-у-маешь, начальник какой, а мы все равно пройдем к дяде Соломину!

Дед не удостоил их ответом.

Пришлось терпеливо ожидать кого-нибудь из других работников больницы. Ждали долго, истомились… Ваня отправился искать дырку в заборе, чтобы пролезть в больничный двор, но в это время к воротам подкатила «победа».

По тому, как засуетился дед, ребята поняли, что приехало начальство. Они подскочили к машине и наперебой закричали:

– Мы к дяде Соломину, разрешите, дяденька?

Из машины выглянул тучный мужчина с бритой головой. Строго сдвинув седые брови, он совсем не строгим тоном обратился к деду:

– Федотыч, что за шум?

Федотыч встал «во фрунт» и доложил:

– Непорядок, товарищ главврач, пострелята в больницу прут, а сегодня свиданок не положено…

Нюра не дала Федотычу договорить и так затараторила, что дед недовольно смолк.

Главврач с любопытством посмотрел на стакан земляники в Ваниных руках и удивленно воскликнул:

– Уже земляники набрали, ну и ну!

Взял одну ягодку, осмотрел ее со всех сторон, бросил в рот.

«Ишь, какой, даже не спросил… Думает, начальство – так что угодно брать можно, – с неприязнью глядя на врача, подумал Ваня. – Этот, наверно, и хочет отпласнуть ногу дяде Соломину».

Врач раздавил ягодку языком, причмокнул от удовольствия.

– Ты, герой, и ты, щебетуха, – кем вы приходитесь Ивану Павловичу?

Нюра растерялась:

– Ну кем… кем… – Но тут же нашлась и выпалила: – Мы лучшие его друзья. Вот!

– A-а, лучшие друзья, – понимающе протянул врач, – тогда, Федотыч, ничего не поделаешь, придется пропустить. Нарушить правило во имя дружбы – не грех.

– Непорядок это – правила нарушать. Землянику, в крайнем случае, передать можно, – буркнул дед.

– Ничего ты, Федотыч, не понимаешь в землянике. Целебные свойства есть в ней, – сказал главврач и, озорно сверкнув глазами, скомандовал: – В машину, друзья-гвардейцы, подвезу…

И вот они, заплетаясь ногами в полах длинных халатов, идут следом за медсестрой по больничному коридору. В нос ударяет густой запах лекарств, кругом тишина и чистота. Стакан с земляникой, потонувший в длинном рукаве халата, прилипает к потной Ваниной ладони.

Робко вошли они в палату. В ней тоже тихо, бело, поэтому удивительно красиво выглядят на окнах живые цветы. Больные лежат на кроватях, тихо переговариваются. Двое сидят на постели и сражаются в шахматы.

– А где же наш дядя Соломин?

Медсестра подошла к кровати, на которой лежал, закрывшись с головой одеялом, какой-то человек, и, тронув его за плечо рукой, сказала:

– Больной, к вам пришли.

Человек откинул одеяло:

– Ко мне? Кто может ко мне прийти?

Ребята замерли, пораженные – так изменился дядя Соломин. Только позавчера были у него светлые волнистые волосы, а сейчас голова голая, стриженая, от этого лицо кажется продолговатым и уши как-то странно торчат. Но самая разительная перемена в глазах. Нет той ласковой усмешки, которая часто искрилась в них, нет и грусти. Глаза Соломина словно стекляшки – ровные, безразличные.

Преодолевая робость, ребята двинулись к его кровати, с радостью замечая, что под тонким одеялом – обе ноги. Нюра задрожавшим голосом сказала:

– Это мы пришли, дядя Соломин… Мы… я и Ваня.

– Ах, вот кто ко мне пожаловал, – попытался улыбнуться Иван Павлович, с трудом потянулся с кровати и подвинул табуретку. – Садитесь, ребятки.

Ваня и Нюра чинно уселись рядышком.

– Ну, как дела?

– Все на пять, – почему-то шепотом ответила Нюра.

– Тройка по арифметике, – промямлил Ваня, угрюмо глядя в распахнутое настежь окно.

– Как же ты это подкачал, тезка?

Ваня только вздохнул.

Иван Павлович потрепал Ваню по плечу:

– Ничего, тезка… не горюй…

Нюра толкнула Ваню под бок и повела глазами на рукав халата, где хранился стакан с ягодой.

– Это… вот… дядя Соломин, вам, – неловко предложил Ваня подарок.

Иван Павлович как завороженный протянул руки к стакану.

– Земляника! – прошептал он и возбужденно крикнул на всю палату: – Товарищи, ребята землянику принесли!

– Да ну! Неужели поспела?

– Факт налицо! – Иван Павлович поднял стакан так, чтобы все видели. – Угощаю первой ягодой! Нюра, надели всех.

Он сунул ей ложечку, и она пошла по палате, насыпая землянику в ладони больных. Как величайшую драгоценность, принимали ягоду больные, подолгу рассматривали ее, вдыхали аромат и растроганно благодарили:

– Ай, спасибо, детки, вот удружили, вот обрадовали…

– А я думаю: откуда это лесом, земляникой потянуло? – говорил Иван Павлович. – Мерещится, думаю, с тоски, а тут, оказывается, первооткрыватели ягодного сезона явились… Ну а вы сами-то почему не пробуете? Берите!

Нюра взяла две ягодки, а Ваня заявил:

– Ел, ел, аж опротивели.

– Тезка, не ври. Сколько раз я тебе говорил, что вранье – последнее дело.

– Я и не вру.

– Нет, врешь. Это первые ягоды, и в такую пору полный стакан набрать не так просто. Уверен, что вы только зеленцом пробавлялись. Правду я говорю, пичужка?

– Правду.

Ваня сконфузился, метнул сердитый взгляд на сестру и взял щепотку ягод.

Иван Павлович откинулся на подушку, полюбовался ягодами, положил одну из них в рот и блаженно закрыл глаза.

– Хороша! – восхищенно сказал он.

Она была самой его любимой ягодой, эта земляника. Неприхотливая красавица, в траве она растет крупная, налитая. Отыщешь кустик, внизу на нем висит, как маленький бочоночек, ягодка на зеленой звездочке, а повыше – другая, остроносая, с белым боком. Еще выше – совсем маленькая и желтенькая ягодка. И на самой вершинке из травы выглядывает беленький цветочек. На припеке земляника мельче. Здесь, точно багряный ковер, расстилаются по сухой земле красные земляничные листья, а сами ягодки – с золотыми крапинками.

– Хороша! – повторил Иван Павлович. – Не знаю, как я теперь в лес с вами пойду, – добавил он и взглянул на свою неподвижную ногу.

– Да это ерунда, дядя Соломин, – горячо заговорил Ваня. – Вон у Витьки Артамоненки отец на деревяшке и рыбачить, и охотничать ходит, а у вас обе ноги… – Увидев, что лицо у Ивана Павловича помрачнело при упоминании о деревяшке, Ваня запальчиво спросил: – Вы, может, не верите, что на деревяшке и рыбачить, и охотиться можно? Еще как можно! Вот свожу вас к Витькиному отцу, все вместе рыбачить станем… А с ним какой случай случился, с Витькиным-то отцом, – захлебываясь, продолжал Ваня. – Пошли они, Витька с отцом и еще один парнишка. Взяли бредень…

– На деревяшке – и с бреднем? Ты что-то, тезка, того, перехватил…

– Не верите?

– Он правду, правду говорит, – подтвердила Нюра.

– И что же дальше? – с интересом спросил Иван Павлович.

– Ну вот, пошли они, бродили-бродили, рыбы поймали, уху сварили, наелись и спать легли. Витькин отец деревяшку отвязал и к огню сушить положил, а ночью и загорись у него тужурка на спине. Артамоненко как заорет, ребята перепугались спросонья – и бежать. Он цап-царап, деревяшка отвязана, а тужурка на все пуговицы застегнута. Расстегивать некогда, и ребята удрали, а спину жжет. Но Артамоненко не растерялся, запрыгал на одной ноге к реке – и бултых в воду во всем…

В палате хохотали, смеялся от всей души и Соломин.

– Значит, пацаны наутек, а он бултых в воду? О, чтоб вам…

Лежавший в углу больной держался за живот обеими руками и радостно взвизгивал:

– Ой, уморили, ой, швы разойдутся…

Иван Павлович вытер краешком простыни выступившие от смеха слезы и, отдышавшись, сказал:

– М-да-а, вообще-то, смешного тут мало. Да что с вас спросишь – ребятишки вы и есть ребятишки. Ну ладно, с этим Витькиным отцом вы меня обязательно познакомите. А сейчас бегите домой… Еще вот что: в следующий раз принесите мои книги, а то я занятия забросил. – Иван Павлович прижал детей к своей широкой груди, отпустил и сказал: – Ну, бегите, бегите… дорогие.

Ребята направились к двери, но в палату вошла Надежда Николаевна. Они остановились, удивленные и обрадованные. Надежда Николаевна немного смутилась и, торопливо завязывая тесемки на рукаве халата, проговорила:

– Заболтались вы здесь. Я уж вас потеряла.

– Добрый день, Надежда Николаевна, – радостно улыбаясь, приподнялся на кровати Соломин.

– Здравствуйте, здравствуйте, Иван Павлович. Я на минуточку, вон за чадами, ушли и ушли, – будто оправдываясь, сказала Надежда Николаевна и положила на тумбочку небольшой сверток. – Что это на вас за напасти?

– Да вот, видите, угораздило…

Ребята были очень довольны тем, что и мама догадалась прийти проведать дядю Соломина. Им расхотелось идти домой. Оба приготовились слушать, о чем же будут говорить мама и дядя Соломин. Но разговор оказался неинтересным: о самочувствии Ивана Павловича, о том, как кормят в больнице, о домашних делах Надежды Николаевны. Словом, о всяких пустяках. Только непонятно, почему об этаких пустяках они – мама и дядя Соломин – говорят с воодушевлением и в глазах обоих – радость… И ребятам вдруг тоже почему-то стало еще радостнее.

– Нюр, глянь, – шепнул Ваня сестре и показал на больного, который, полулежа в постели, с интересом читал книгу. – Усы как у Чапая. Такие же закрученные.

– Подойдем? – предложила Нюра.

Усач, увидав подошедших ребят, отложил книгу.

– Так, значит, поспевает земляника? – с добродушной улыбкой спросил он. – Ну и много ее нынче? Здорово, поди, цветет?

– Белым-бело, дяденька, особенно на бугорках, только вот спелых ягодок еще мало.

– Рановато. Вот с недельку пройдет, тогда она дозреет. Земляника солнце любит. На солнышке-то она наливается не по дням, а по часам…

– Ничего страшного, Иван Павлович, – донесся до ребят голос мамы, – у нас инвалидам почет, а вы поправитесь, и все будет хорошо. Вы вон какой сильный и… умный…

– И на малину урожай хороший должен быть, – продолжал усач. – В Масленицу снег здорово валил.

– А если в Масленицу снег здорово идет, то от этого малины много бывает? – с интересом спросила Нюра.

– Примета такая. Есть и другие приметы. Как, например, угадать назавтра погоду, знаете? Если вечером на небосводе заря красная, то завтра жди ветер, а если на горизонте густые облака и солнце садится за них – то завтра, верняком, будет дождь, да мелкий-мелкий, такой нехороший, надоедливый. Еще есть, ребята, лесные приметы. Заблудишься в лесу, а приметы и помогут обязательно выбраться.

Это было интересно. Ваня и Нюра все свое внимание сосредоточили на том, чтобы запомнить приметы.

А Иван Павлович с Надеждой Николаевной всё говорили и говорили.

Бывает так: пройдет лесной пожар и начисто слизнет ненасытными языками все живое на пригорке. Стоит пригорок, маячит, весь черный, неприветливый. Но проходят года. Ветер наносит на пригорок семян с окружающего леса, щедро посеет их на черную, потрескавшуюся землю. И глядишь, весной после обильного дождика настойчиво пробиваются из-под черных пней и уродливых валежин бледные, но упрямые ростки и настойчиво тянутся к солнцу. Скромно укрывшись от глаз, между узловатых корней начинает наливаться и зреть первая ягода – земляника. И зацветает пригорок вновь! Будут шуршать на нем молодые кудрявые березки; от утреннего прохладного ветерка затрепещут листья на робких осинках; приподнимется на гибких ветвях колючий малинник, празднично зарозовеет кипрей, крепко уцепятся за землю молодые лапчатые пирамидки пихт и елочек.

Все это, радуясь простору, будет тянуться к солнцу, разрастаться так, что сразу и не пробраться сквозь густо сплетенные кусты, травы, цветы. И только внизу, укрытые от глаз, еще долго будут лежать, напоминая о пожарище, обгорелые валежины, но и они со временем сгниют, развалятся, уступив место свежей, молодой поросли…

– Ну вот что, ягодники, – сказал усач, рассказав о всех приметах, которые знал. – Отправляйтесь-ка домой, сейчас у нас главврач с обходом пойдет.

– Идите, идите, – сказала и мама. – Я сейчас. Я догоню вас.

Ребята помялись немного у двери: нельзя ли еще минутку побыть в палате? Но никто их не задержал. Они вздохнули и вышли.

По коридору расхаживал главврач, заложив руки за спину.

– Ну как, друзья-гвардейцы, повидались с дядей Соломиным?

– Повидались, спасибо, – ответила Нюра и, помедлив, спросила: – Дядя доктор, ногу ему будете отрезать или нет?

– Хм… Это зависит от того, как вы его земляникой подкармливать будете.

– Земляникой! – обрадовался Ваня. – Да мы каждый день в лес ходить станем и рыбы наудим, он еще рыбу любит, только вы не режьте ему ногу. Ладно?

– Постараемся, друзья-гвардейцы, постараемся сохранить вашему дяде ногу, – взъерошив волосы на головах ребят, вздохнул главврач и пошел в палату, из которой они только что вышли.

Во дворе Нюра остановила брата и предложила:

– Вань, давай всех ребят с нашей улицы сговорим за земляникой? Много в больницу принесем.

Ваня постукал пальцем по голове и серьезно проговорил:

– Крепко у тебя тут, Нюрка, варит…

Дед в проходной хотя и бурчал, но встретил их сейчас совсем по-иному:

– Пронырнули все-таки, пострелята!.. Ладно уж, ходите, особая вам статья, товарищ главврач велел пропускать вас беспромедлительно.

Ребята поблагодарили деда и пошли вначале медленно, но потом, не удержавшись, припустили во весь дух. Под белыми воротничками от быстрого бега у них трепетали галстуки цвета спелой земляники.

1952

Огоньки

Я с папой и мамой пять лет назад уехал в город, потому что настала мне пора учиться. А дедушка не захотел уезжать. Конечно, какой ему интерес в городе, если он всю жизнь проработал бакенщиком у Караульного переката, знает там каждый камешек и реку любит? Вот я – это другой разговор. Мне в городе интересно, да и то больше зимой, когда в школе учусь. А летом меня всегда тянет к дедушке, в белую избушку на берегу реки. Там я родился и жил до семи лет, туда и теперь уезжаю в летние каникулы.

Нынешним летом я решил взять с собою и Андрюшку. Он мне сродни приходится. Не знаю уж кем, шурином или зятем, – неважно я разбираюсь в этой самой родне. Словом, его мать – племянница папиной матери, моей бабушки, которая давно умерла, и я ее не помню. Андрюшка паренек тихий и хилый, оттого что мало ест. Аппетита, говорят, у него нету.

Ну, папа и сказал мне:

– Возьми-ка ты, Серега, с собой Андрюшку. На природе у него сразу аппетит появится. Пусть только дедушка ему почаще весла в руки дает.

И я взял Андрюшку с собой. Мне еще лучше, веселей. Единственное, что умеет делать Андрюшка, – это песни петь. Здорово поет. Затянет что-нибудь, голос у него дрожит точь-в-точь как у артиста. По вечерам мы с дедушкой любили слушать его песни. Голос Андрюшки разносится далеко-далеко над рекой, а на той стороне, в горах, немного тише откликается другой Андрюшка. Наш уже перестанет петь, а тот будто убегает и все еще поет. Дедушка ласково гладит Андрюшку по голове и говорит:

– Славно, Ондрюха, славно. Спой-ка еще про бурлаков-то.

Хорошо нам жилось. У Андрюшки и аппетит стал появляться. Дома капризничал, даже пряники есть не хотел, а тут картошку в мундире и уху так наворачивал, что, как говорил дедушка, «только за ушами пищало».

И вдруг дедушка заболел. Мы даже сначала не поверили. Он такой крепкий, совсем не похожий на других дедушек: высокий, сильный, одной рукой на берег лодку вытаскивал. Он и сам не верил, что заболел, только сказал:

– Что-то знобит меня, ребята…

Потом заглянул в старый ящик, весь перепоясанный для прочности жестяными лентами, достал бутылочку, поболтал ее и налил чего-то мутного в стакан. Осушив его до дна, громко крякнул, понюхал корку хлеба, убрал бутылочку в ящик и залез на печь.

– Вот пропотею – и все ладно будет.

Пропотеть-то пропотел, да толку мало. Попробовал дедушка утром спуститься с печки и чуть не упал.

– Гляди-ка ты, на самом деле вроде захворал, – пробормотал он.

Мы струсили, особенно Андрюшка.

– Ой, Серега, вдруг дедушка умрет, что мы тогда одни…

– Типун тебе на язык! – зашипел я на Андрюшку, и он примолк.

К вечеру дедушка попробовал подняться еще раз. Мы помогали ему. Но у него сразу закружилась голова, и он сел на пол возле печки.

– Дедушка, деда, что с тобой? – обнял я его за костлявые плечи.

– Захворал я, брат Серега… рассохся… стало быть, года…

Он облизал пересохшие губы и вяло махнул рукой. Тогда я зачерпнул из кадушки воды и подал ему. Дедушка отпил из ковша, отдышался и проговорил:

– Беда, ребята, ночь скоро… бакена…

Меня даже в жар бросило. Про бакены-то я забыл! С кем же их зажигать? С Андрюшкой? Грести он едва умеет. Здесь только научился. Тоже – растет человек! Мать его близко к реке не подпускала до нынешнего года. Но дедушку я все-таки успокоил:

– Мы зажжем, дедушка, не волнуйся.

– Как-нибудь сплавайте, осторожней… лампы заправьте.

– Не беспокойся, деда, все будет в порядке.

Позвал я Андрюшку на улицу и приказываю:

– Давай бери весла, иди в лодку и тренируйся грести, пока я лампы заправляю. Гляди, как следует тренируйся!

Обычно дедушка выплывал к бакенам в то время, когда солнце скрывалось за горы и от Шумихинского утеса ложилась тень почти через всю гору. Я решил плыть раньше: Андрюшка – не дедушка.

И вот мы поплыли. Андрюшка гребет, а я направляю лодку кормовым веслом и учу его:

– Можно еще и из-под лодки веслом орудовать – это скорее. Вот так. Ну-ка садись на руль.

Андрюшка пересел на корму. Но не успели мы проплыть и десяти метров, как лодку повернуло и понесло вниз по реке, хотя Андрюшка изо всех сил старался направить ее против течения. Больше я не давал ему кормовое весло. Да он и не просил.

До верхнего бакена, который стоял в самом начале Караульного переката, надо было подниматься километра полтора. Потом зажечь на нем сигнальную лампу и спускаться к остальным четырем бакенам. Я не раз плавал туда с дедушкой и отцом и знал, до какого места надо подниматься и как держать лодку, чтобы угодить на верхний бакен. С трудом миновали мы Шумихинский утес, возле которого вода бурлила, крутилась и рокотала. Андрюшка вспотел, но не жаловался. У седого камня, похожего на склонившуюся над водой старушку, мы задержались. Я начал выплескивать веслом из лодки воду и сказал Андрюшке:

– Отдохни малость. Дальше сильно грести придется, чтоб не снесло.

Андрюшка сперва греб бойко, и лодка шла хорошо. Берег удалялся. Камень-старушка превратился уже в темный бугор. Но вот весла стали подниматься тяжелее и медленнее, бить по воде, брызгать. Я взглянул на маленькую пирамидку, которая покачивалась на легких волнах, и крикнул, работая изо всех сил кормовым веслом:

– Не мажь! Проворней греби!

Но бакен спокойно покачивался и проносился мимо нас. Я отбросил кормовое весло, подскочил к Андрюшке и стал толчками помогать ему грести. Но было уже поздно. Мы очутились в нескольких метрах ниже бакена, и волнистая струя воды от его треугольной крестовины подхватила нас, понесла.

– Размазня! – заорал я на Андрюшку. – Это тебе не песни петь.

Андрюшка виновато опустил голову. А мне стало неловко. Насчет песен я зря его укорил. Не надо было. Да сгоряча и не такое сорвется. Не глядя на него, я сказал:

– Ладно, греби, а то еще и мимо другого бакена пронесет. Надо было выше подниматься, тогда и не промазали бы.

– А как тот бакен? – робко спросил Андрюшка.

– Как, как! – снова разозлился я. – Черт его знает как! Свяжешься с таким, как ты, наживешь горя. Ловись хоть за этот хорошенько. Да не прозевай!

Я подправил лодку боком к бакену. Андрюшка так старался не прозевать, что, хватаясь за крестовину, почти весь подался из лодки. Она накренилась и зачерпнула бортом. Загремел шест, забрякали лампы. Я обмер, но быстро опомнился, успел выровнять крен и закричал:

– Тише, ты! Чуть не утопил!

Андрюшка цепко держался за бакен и ничего не отвечал. И даже после того, как я зажег лампу, он все еще не отпускался.

– Брось держаться – примерзнешь, – проворчал я.

Зажечь лампу и вставить ее в фонарь – дело пустяковое. Но не светятся еще три бакена, и один из них – вверху. Его надо все равно как-то зажигать. Бакен стоит в самом опасном месте.

– Ну, передохнул?

– Ага.

– Берись за весла, начнем биться против течения.

Андрюшка поплевал на руки, подумал и снял с себя рубашку. Я сделал то же самое.

– Понеслась! – скомандовал я и принялся грести своим веслом.

Андрюшка уперся широко расставленными ногами в поперечину, работал изо всей мочи.

Хлопали весла, плескалась и шумела за бортами вода, в которой, словно раскаленные пружинки, сжимались и разбегались последние отблески заката. Где-то вверху по реке, у скал, тоскливо закрякала утка. Ей никто не откликнулся. Она крякнула еще раз и умолкла. Зажженный бакен удалялся от нас очень медленно. Руки у меня начали слабеть, делаться непослушными. А каково-то было Андрюшке! Но, к моему удивлению и радости, он греб все еще крепко.

– Немного уж до бакена, совсем маленько, – приободрял я его и еще сильнее и чаще опускал свое весло в воду.

Но вот я почувствовал, что лодка замедлила ход – Андрюшкины весла стали бить вразнобой. Выдохся Андрюшка.

– Давай, друг! Давай, Андрюш! – просил я его. – Ну, раз! Раз! Раз! Совсем чуточку осталось.

– Сереж… не мо… не могу… силы… уже…

– Андрюшечка, милый, нажми! Дружочек, капельку! Вот он, бакен… Дедушка…

Андрюшка как-то всхлипнул и ударил еще несколько раз по воде веслами. Нос лодки медленно приближался к белому бакену.

Я из последних сил приналег и крикнул:

– Ловись! Быстро!

Трясущимися руками Андрюшка ухватился за крестовину. Я перебрался на нос лодки и привязал ее к бакену цепью.

– Ф-фу! – разом вырвалось у нас.

Долго сидели неподвижно.

…Была уже поздняя ночь, когда мы приплыли к избушке. Убирая запасные лампы в чулан, я услышал из окна дедушкин голос:

– Это ты, Серега?

– Я, дедушка. Все в порядке. Лежи спокойно. Мы сейчас костер разведем, картошки сварим. Будешь есть?

– Буду, буду. Полегчало мне вроде. А где Ондрюха-то? Умыкался, поди, с непривычки, горюн.

Когда мы зашли в избушку, дедушка в валенках и старенькой ватной тужурке сидел у окна.

– Гляжу, нету и нету вас, – сказал он. – Река ведь, до беды недалеко. Слез с печки-то, а на улицу сил не хватило выйти, так вот у окна и сторожу.

Дедушка достал из стола цветастый мешочек, вытряхнул из него на свою широкую ладонь все леденцы, сколько их там было, разделил пополам и отдал нам.

– Пососите с устатку, пока картошка варится. Завтра лампы гасить и зажигать вам же, наверное, придется. Кто его знает, когда я поправлюсь. Ну да теперь душа у меня спокойна – помощники вон какие приехали…

Мы сидим на высоком берегу, сосем и хрумкаем леденцы. Рядом, над костром, бормочет котелок с картошкой. На реке, будто далекие звездочки, мерцают огоньки бакенов, и мне почему-то кажется, что они хитро перемигиваются между собой: дескать, досталось братцам.

В темноте появился зеленый огонек и красный. А потом показалось сразу много огней, как в городском доме. И вдруг рявкнул гудок. Не стало слышно, как шумит перекат, и ночная тишина сразу пропала. Только доносится с реки: хлоп-хлоп-хлоп – плицы пароходного колеса об воду шлепают.

– Андрюшка, Андрюшка! «Короленко» идет! – кричу я.

Но Андрюшка не откликается. Он уже спит. Так сидя и спит. В кулаке у него крепко зажаты дедушкины слипшиеся леденцы.

1954

Васюткино озеро

Это озеро не отыщешь на карте. Небольшое оно. Небольшое, зато памятное Васютке. Еще бы! Мала ли честь для тринадцатилетнего мальчишки – озеро, названное его именем! Пускай оно и не велико, не то что, скажем, Байкал, но Васютка сам нашел его и людям показал. Да, да, не удивляйтесь и не думайте, что все озера уже известны и что у каждого есть свое название. Много еще, очень много в нашей стране безымянных озер и речек, потому что велика наша Родина, и сколько по ней ни броди, все будешь находить что-нибудь новое, интересное.

Рыбаки из бригады Григория Афанасьевича Шадрина – Васюткиного отца – совсем было приуныли. Частые осенние дожди вспучили реку, вода в ней поднялась, и рыба стала плохо ловиться: ушла на глубину.

Холодная изморозь и темные волны на реке нагоняли тоску. Не хотелось даже выходить на улицу, не то что выплывать на реку. Заспались рыбаки, рассолодели от безделья, даже шутить перестали. Но вот подул с юга теплый ветер и точно разгладил лица людей. Заскользили по реке лодки с упругими парусами. Ниже и ниже по Енисею спускалась бригада. Но уловы по-прежнему были малы.

– Нету нам нынче фарту, – ворчал Васюткин дедушка Афанасий. – Оскудел батюшко Енисей. Раньше жили как Бог прикажет, и рыба тучами ходила. А теперь пароходы да моторки всю живность распугали. Придет время – ерши да пескари и те переведутся, а об омуле, стерляди и осетре только в книжках будут читать.

Спорить с дедушкой – дело бесполезное, потому никто с ним не связывался.

Далеко ушли рыбаки в низовье Енисея и наконец остановились.

Лодки вытащили на берег, багаж унесли в избушку, построенную несколько лет назад ученой экспедицией.

Григорий Афанасьевич, в высоких резиновых сапогах с отвернутыми голенищами и в сером дождевике, ходил по берегу и отдавал распоряжения.

Васютка всегда немного робел перед большим, неразговорчивым отцом, хотя тот никогда его не обижал.

– Шабаш, ребята! – сказал Григорий Афанасьевич, когда разгрузка закончилась. – Больше кочевать не будем. Так, без толку, можно и до Карского моря дойти.

Он обошел вокруг избушки, зачем-то потрогал рукой углы и полез на чердак, подправил съехавшие в сторону пластушины корья на крыше. Спустившись по дряхлой лестнице, он тщательно отряхнул штаны, высморкался и разъяснил рыбакам, что избушка подходящая, что в ней можно спокойно ждать осеннюю путину, а пока вести промысел паромами и переметами. Лодки же, невода, плавные сети и всю прочую снасть надобно как следует подготовить к большому ходу рыбы.

Потянулись однообразные дни. Рыбаки чинили невода, конопатили лодки, изготовляли якорницы, вязали, смолили.

Раз в сутки они проверяли переметы и спаренные сети – паромы, которые ставили вдали от берега.

Рыба в эти ловушки попадала ценная: осетр, стерлядь, таймень, частенько налим, или, как его в шутку называли в Сибири, поселенец. Но это спокойный лов. Нет в нем азарта, лихости и того хорошего, трудового веселья, которое так и рвется наружу из мужиков, когда они полукилометровым неводом за одну тоню вытаскивают рыбы по нескольку центнеров.

Совсем скучное житье началось у Васютки. Поиграть не с кем – нет товарищей, сходить некуда. Одно утешало: скоро начнется учебный год и мать с отцом отправят его в деревню. Дядя Коляда, старшина рыбосборочного бота, уже учебники новые из города привез. Днем Васютка нет-нет да и заглянет в них от скуки.

Вечерами в избушке становилось людно и шумно. Рыбаки ужинали, курили, щелкали орехи, рассказывали были и небылицы. К ночи на полу лежал толстый слой ореховой скорлупы. Трещала она под ногами, как осенний ледок на лужах.

Орехами рыбаков снабжал Васютка. Все ближние кедры он уже обколотил. С каждым днем приходилось забираться все дальше и дальше вглубь леса. Но эта работа была не в тягость. Мальчишке нравилось бродить. Ходит себе по лесу один, напевает, иногда из ружья пальнет.

Васютка проснулся поздно. В избушке одна мать. Дедушка Афанасий ушел куда-то. Васютка поел, полистал учебники, оборвал листок календаря и с радостью отметил, что до первого сентября осталось всего десять дней.

Мать недовольно сказала:

– К ученью надо готовиться, а ты в лесу пропадаешь.

– Чего ты, мамка? Орехи кто-то должен добывать? Должен. Охота ведь рыбакам пощелкать вечером.

– «Охота, охота»! Надо орехов, так пусть сами ходят. Привыкли парнишкой помыкать да сорить в избе.

Мать ворчит по привычке, потому что ей не на кого больше ворчать.

Когда Васютка с ружьем на плече и с патронташем на поясе, похожий на коренастого, маленького мужичка, вышел из избы, мать привычно строго напомнила:

– Ты от затесей далеко не отходи – сгинешь. Хлеба взял ли с собой?

– Да зачем он мне? Каждый раз обратно приношу.

– Не разговаривай! На́ вот краюшку. Не задавит она тебя. Спокон веку так заведено, мал еще таежные законы переиначивать.

Тут уж с матерью не поспоришь. Таков старинный порядок: идешь в лес – бери еду, бери спички.

Васютка покорно сунул краюшку в мешок и поспешил исчезнуть с глаз матери, а то еще придерется к чему-нибудь.

Весело насвистывая, шел он по тайге, следил за пометками на деревьях и думал о том, что, наверное, всякая таежная дорога начинается с затесей. Сделает человек зарубку на одном дереве, отойдет немного, еще топором тюкнет, потом еще. За этим человеком пойдут другие люди; собьют каблуками мох с валежин, притопчут траву, ягодники, отпечатают следы в грязи – и получится тропинка. Лесные тропинки узенькие, извилистые, что морщинки на лбу дедушки Афанасия. Только иные тропинки зарастают со временем, а уж морщинки-то на лице едва ли зарастут.

Склонность к пространным рассуждениям, как у всякого таежника, появилась у Васютки. Он еще долго думал бы о дороге и о всяких таежных разностях, если бы не скрипучее кряканье где-то над головой.

«Кра-кра-кра!..» – неслось сверху, будто тупой пилой резали крепкий сук.

Васютка поднял голову. На самой вершине старой взлохмаченной ели увидел кедровку. Птица держала в когтях кедровую шишку и орала во все горло. Ей так же горласто откликались подруги. Васютка не любил этих нахальных птиц. Он снял с плеча ружье, прицелился и щелкнул языком, будто на спуск нажал. Стрелять он не стал. Ему уже не раз драли уши за попусту сожженные патроны. Трепет перед драгоценным «припасом» (так называют сибирские охотники порох и дробь) крепко вбит в сибиряков отроду.

– «Кра-кра!» – передразнил Васютка кедровку и запустил в нее палкой.

Досадно было парню, что не может он долбануть птицу, даром что ружье в руках. Кедровка перестала кричать, неторопливо ощипалась, задрала голову, и по лесу снова понеслось ее скрипучее «кра!».

– Тьфу, ведьма проклятая! – выругался Васютка и пошел.

Ноги мягко ступали по мху. На нем там и сям валялись шишки, попорченные кедровками. Они напоминали комочки сотов. В некоторых отверстиях шишек, как пчелки, торчали орехи. Но пробовать их бесполезно. Удивительно чуткий клюв у кедровки: пустые орехи птица даже не вынимает из гнездышка. Васютка поднял одну шишку, осмотрел ее со всех сторон и покачал головой:

– Эх и пакость же ты!

Бранился Васютка так, для солидности. Он ведь знал, что кедровка – птица полезная: она разносит по тайге семена кедра.

Наконец Васютка облюбовал дерево и полез на него. Наметанным глазом он определил: там, в густой хвое, упрятались целые выводки смолистых шишек. Он принялся колотить ногами по разлапистым веткам кедра. Шишки так и посыпались вниз.

Васютка слез с дерева, собрал их в мешок. Потом оглядел окружающий лес и облюбовал еще один кедр.

– Обобью и этот, – сказал он. – Тяжеловато будет, пожалуй, да ничего, донесу.

Вдруг впереди Васютки что-то сильно захлопало. Он вздрогнул от неожиданности и тут же увидел поднимающуюся с земли большую черную птицу. «Глухарь!» – догадался Васютка, и сердце его замерло. Стрелял он и уток, и куликов, и куропаток, но глухаря подстрелить ему еще не доводилось.

Глухарь перелетел через мшистую поляну, вильнул между деревьями и сел на сухостоину. Попробуй подкрадись!

Мальчик стоял неподвижно и не спускал глаз с огромной птицы. Вдруг он вспомнил, что глухаря часто берут с собакой. Охотники рассказывали, что глухарь, сидя на дереве, с любопытством смотрит вниз, на заливающуюся лаем собаку, а порой и подразнивает ее. Охотник тем временем незаметно подходит с тыла и стреляет.

Васютка же, как назло, не позвал с собою Дружка. Обругав себя шепотом за оплошность, Васютка пал на четвереньки, затявкал, подражая собаке, и стал осторожно продвигаться вперед. От волнения голос у него прерывался. Глухарь замер, с любопытством наблюдая эту интересную картину. Мальчик расцарапал себе лицо, порвал телогрейку, но ничего этого не замечал. Перед ним наяву глухарь!

…Пора! Васютка быстро встал на одно колено и попытался с маху посадить на мушку забеспокоившуюся птицу. Наконец унялась дрожь в руках, мушка перестала плясать, кончик ее задел глухаря… Тр-рах! – и черная птица, хлопая крыльями, повалилась вниз. Не коснувшись земли, она выпрямилась и полетела вглубь леса.

«Ранил!» – встрепенулся Васютка и бросился за подбитым глухарем.

Только теперь он догадался, в чем дело, и начал беспощадно корить себя:

– Мелкой дробью грохнул. А что ему мелкой-то? Он чуть не с Дружка!..

Птица уходила небольшими перелетами. Они становились все короче и короче. Глухарь слабел. Вот он уже, не в силах поднять грузное тело, побежал.

«Теперь все – догоню!» – уверенно решил Васютка и припустил сильнее. До птицы оставалось совсем недалеко.

Быстро скинув с плеча мешок, Васютка поднял ружье и выстрелил. В несколько прыжков очутился возле глухаря и упал на него животом.

– Стоп, голубчик, стоп! – радостно бормотал Васютка. – Не уйдешь теперь! Ишь какой прыткий! Я, брат, тоже бегаю – будь здоров!

Васютка с довольной улыбкой гладил глухаря, любуясь черными с голубоватым отливом перьями. Потом взвесил в руке. «Килограммов пять будет, а то и полпуда, – прикинул он и сунул птицу в мешок. – Побегу, а то мамка наподдаст по загривку».

Думая о своей удаче, Васютка, счастливый, шел по лесу, насвистывал, пел, что на ум приходило.

Вдруг он спохватился: где же затеси? Пора уж им быть.

Он посмотрел кругом. Деревья ничем не отличались от тех, на которых были сделаны зарубки. Лес стоял неподвижно-тихий в своей унылой задумчивости, такой же редкий, полуголый, сплошь хвойный. Лишь кое-где виднелись хилые березки с редкими желтыми листьями. Да, лес был такой же. И все же от него веяло чем-то чужим…

Васютка круто повернул назад. Шел он быстро, внимательно присматриваясь к каждому дереву, но знакомых зарубок не было.

– Ффу-ты, черт! Где же затеси? – Сердце у Васютки сжалось, на лбу выступила испарина. – Все этот глухарина! Понесся, как леший, теперь вот думай, куда идти, – заговорил Васютка вслух, чтобы отогнать подступающий страх. – Ничего, сейчас посоображаю и найду дорогу. Та-ак… Почти голая сторона у ели – значит, в ту сторону север, а где ветвей больше – юг. Та-ак…

После этого Васютка пытался припомнить, на какой стороне деревьев сделаны зарубки старые и на какой – новые. Но этого-то он и не приметил. Затеси и затеси.

– Эх, дубина!

Страх начал давить еще сильнее. Мальчик снова заговорил вслух:

– Ладно, не робей. Найдем избушку. Надо идти в одну сторону. На юг надо идти. У избушки Енисей поворот делает, мимо никак не пройдешь. Ну вот, все в порядке, а ты, чудак, боялся! – хохотнул Васютка и бодро скомандовал себе: – Шагом арш! Эть, два!

Но бодрости хватило ненадолго. Затесей все не было и не было. Порой мальчику казалось, что он ясно видит их на темном стволе. С замирающим сердцем бежал он к дереву, чтобы пощупать рукой зарубку с капельками смолы, но вместо нее обнаруживал шершавую складку коры. Васютка уже несколько раз менял направление, высыпал из мешка шишки и шагал, шагал…

В лесу сделалось совсем тихо. Васютка остановился и долго стоял, прислушиваясь. Тук-тук-тук, тук-тук-тук… – билось сердце. Потом напряженный до предела слух Васютки уловил какой-то странный звук. Где-то слышалось жужжание.

Вот оно замерло и через секунду снова донеслось, как гудение далекого самолета. Васютка нагнулся и увидел у ног своих истлевшую тушку птицы. Опытный охотник – паук растянул над мертвой птичкой паутину. Паука уже нет – убрался, должно быть, зимовать в какое-нибудь дупло, а ловушку бросил. Попалась в нее сытая, крупная муха-плевок и бьется, бьется, жужжит слабеющими крыльями.

Что-то начало беспокоить Васютку при виде беспомощной мухи, влипшей в тенета. И тут его будто стукнуло: да ведь он заблудился!

Открытие это было настолько простым и потрясающим, что Васютка не сразу пришел в себя.

Он много раз слышал от охотников страшные рассказы о том, как блуждают люди в лесу и погибают иногда, но представлял это совсем не так. Уж очень просто все получилось. Васютка еще не знал, что страшное в жизни часто начинается очень просто.

Оцепенение длилось до тех пор, пока Васютка не услышал какой-то таинственный шорох в глубине потемневшего леса. Он вскрикнул и бросился бежать. Сколько раз он спотыкался, падал, вставал и снова бежал, Васютка не знал. Наконец он заскочил в бурелом и начал с треском продираться сквозь сухие колючие ветви. Потом упал с валежин вниз лицом в сырой мох и замер. Отчаяние охватило его, и сразу не стало сил. «Будь что будет», – отрешенно подумал он.

В лес бесшумно, как сова, прилетела ночь. А с нею и холод. Васютка почувствовал, как стынет взмокшая от пота одежда.

«Тайга, наша кормилица, хлипких не любит!» – вспомнились ему слова отца и дедушки. И он стал припоминать все, чему его учили, что знал из рассказов рыбаков и охотников.

Перво-наперво надо развести огонь. Ладно, что спички захватил из дому. Пригодились спички.

Васютка обломал нижние сухие ветки у дерева, ощупью сорвал пучок сухого мха-бородача, искрошил мелко сучки, сложил все в кучку и поджег. Огонек, покачиваясь, неуверенно пополз по сучкам. Мох вспыхнул – вокруг посветлело. Васютка подбросил еще веток. Между деревьями зашарахались тени, темнота отступила подальше. Монотонно зудя, на огонь налетело несколько комаров – веселее с ними.

Надо было запастись на ночь дровами. Васютка, не щадя рук, наломал сучьев, приволок сухую валежину, выворотил старый пень. Вытащив из мешка краюшку хлеба, вздохнул и с тоской подумал: «Плачет, поди, мамка». Ему тоже захотелось плакать, но он переборол себя и, ощипав глухаря, начал перочинным ножиком потрошить его. Потом сгреб костер в сторону, на горячем месте выкопал ямку и положил туда птицу. Плотно закрыв ее мхом, присыпал горячей землей, золой, углями, сверху положил пылающие головни и подбросил дров.

Через час примерно он раскопал глухаря. От птицы шел пар и аппетитный запах: глухарь упрел в собственном соку – охотничье блюдо! Но без соли какой же вкус! Васютка через силу глотал пресное мясо.

– Эх, дурило, дурило! Сколько этой соли в бочках на берегу! Что стоило горсточку в карман сыпануть! – укорял он себя.

Потом вспомнил, что мешок, который он взял для шишек, был из-под соли, и торопливо вывернул его. Из уголков мешка он выковырял щепотку грязных кристалликов, раздавил их на прикладе ружья и через силу улыбнулся:

– Живем!

Поужинав, Васютка сложил остатки еды в мешок, повесил его на сук, чтобы мыши или кто-нибудь еще не добрался до харчей, и принялся готовить место для ночлега.

Он перенес в сторону костер, убрал все угольки, набросал веток с хвоей, мху и лег, накрывшись телогрейкой.

Снизу подогревало.

Занятый хлопотами, Васютка не так остро чувствовал одиночество. Но стоило лечь и задуматься, как тревога начала одолевать с новой силой. Заполярная тайга не страшна зверьем. Медведь здесь редкий житель. Волков нет. Змей – тоже. Бывает, встречаются рыси и блудливые песцы. Но осенью корма для них полно в лесу, и едва ли они могли бы позариться на Васюткины запасы. И все-таки было жутко. Он зарядил одноствольную переломку, взвел курок и положил ружье рядом. Спать!

Не прошло и пяти минут, как Васютка почувствовал, что к нему кто-то крадется. Он открыл глаза и замер: да, крадется! Шаг, второй, шорох, вздох… Кто-то медленно и осторожно идет по мху. Васютка боязливо поворачивает голову и неподалеку от костра видит что-то темное, большое. Сейчас оно стоит, не шевелится.

Мальчик напряженно вглядывается и начинает различать вздетые к небу не то руки, не то лапы. Васютка не дышит: «Что это?» В глазах от напряжения рябит, нет больше сил сдерживать дыхание. Он вскакивает, направляет ружье на это темное:

– Кто такой? А ну подходи, не то садану картечью!

В ответ ни звука. Васютка еще некоторое время стоит неподвижно, потом медленно опускает ружье и облизывает пересохшие губы. «В самом деле, что там может быть?» – мучается он и еще раз кричит:

– Я говорю, не прячься, а то хуже будет!

Тишина. Васютка рукавом утирает пот со лба и, набравшись храбрости, решительно направляется в сторону темного предмета.

– Ох, окаянный! – облегченно вздыхает он, увидев перед собой огромный корень-выворотень. – Ну и трус же я! Чуть ума не лишился из-за этакой чепухи.

Чтобы окончательно успокоиться, он отламывает отростки от корневища и несет их к костру.

Коротка августовская ночь в Заполярье. Пока Васютка управился с дровами, густая, как смоль, темень начала редеть, прятаться вглубь леса. Не успела она еще совсем рассеяться, а на смену ей уже выполз туман. Стало холоднее. Костер от сырости зашипел, защелкал, принялся чихать, будто сердился на волглую пелену, окутавшую все вокруг. Комары, надоедавшие всю ночь, куда-то исчезли. Ни дуновения, ни шороха.

Все замерло в ожидании первого утреннего звука. Что это будет за звук – неизвестно. Может быть, робкий свист пичужки или легкий шум ветра в вершинах бородатых елей и корявых лиственниц, может быть, застучит по дереву дятел или протрубит дикий олень.

Что-то должно родиться из этой тишины, кто-то должен разбудить сонную тайгу. Васютка зябко поежился, придвинулся ближе к костру и крепко заснул, так и не дождавшись утренней весточки.

Солнце уже было высоко. Туман росою пал на деревья, на землю, мелкая пыль искрилась всюду.

«Где это я?» – изумленно подумал Васютка и, окончательно проснувшись, услышал оживленную тайгу.

По всему лесу озабоченно кричали кедровки на манер базарных торговок. Где-то по-детски заплакала желна. Над головой Васютки, хлопотливо попискивая, потрошили синички старое дерево. Васютка встал, потянулся и спугнул кормившуюся белку. Она, всполошенно цокая, пронеслась вверх по стволу ели, села на сучок и, не переставая цокать, уставилась на Васютку.

– Ну, чего смотришь? Не узнала? – с улыбкой обратился к ней Васютка.

Белка пошевелила пушистым хвостиком.

– А я вот заблудился. Понесся сдуру за глухарем и заблудился. Теперь меня по всему лесу ищут, мамка ревет… Не понимаешь ты ничего, толкуй с тобой! А то бы сбегала, сказала нашим, где я. Ты вон какая проворная! – Он помолчал и махнул рукой. – Убирайся давай, рыжая, стрелять буду!

Васютка вскинул ружье и выстрелил в воздух. Белка, будто пушинка, подхваченная ветром, метнулась и пошла считать деревья.

Проводив ее взглядом, Васютка выстрелил еще раз и долго ждал ответа. Тайга не откликалась. По-прежнему надоедливо, вразнобой горланили кедровки, неподалеку трудился дятел да пощелкивали капли росы, осыпаясь с деревьев.

Патронов осталось десять штук. Стрелять Васютка больше не решился. Он снял телогрейку, сбросил на нее кепку и, поплевав на руки, полез на дерево…

Тайга… Тайга… Без конца и края тянулась она во все стороны, молчаливая, равнодушная. С высоты она казалась огромным темным морем. Небо не обрывалось сразу, как это бывает в горах, а тянулось далеко-далеко, все ближе прижимаясь к вершинам леса. Облака над головой были редкие, но чем дольше смотрел Васютка, тем они делались гуще, и наконец голубые проемы исчезли совсем. Облака спрессованной ватой ложились на тайгу, и она растворялась в них.

Долго Васютка отыскивал глазами желтую полоску лиственника среди неподвижного зеленого моря (лиственный лес обычно тянется по берегам реки), но кругом темнел сплошной хвойник. Видно, Енисей и тот затерялся в глухой, угрюмой тайге. Маленьким-маленьким почувствовал себя Васютка и закричал с тоской и отчаянием:

– Э-эй, мамка! Папка! Дедушка! Заблудился я!..

Голос его пролетел немного над тайгой и упал невесомо – кедровой шишкой в мох.

Медленно спустился Васютка с дерева, задумался да так и просидел с полчаса. Потом встряхнулся, отрезал мяса и, стараясь не смотреть на маленькую краюшку хлеба, принялся жевать. Подкрепившись, он собрал кучу кедровых шишек, размял их и стал насыпать в карманы орехи. Руки делали свое дело, а в голове решался вопрос, один-единственный вопрос: «Куда идти?» Вот уж и карманы полны орехов, патроны проверены, к мешку вместо лямки приделан ремень, а вопрос все еще не решен. Наконец Васютка забросил мешок за плечо, постоял с минуту, как бы прощаясь с обжитым местом, и пошел строго на север. Рассудил он просто: в южную сторону тайга тянется на тысячи километров, в ней вовсе затеряешься. А если идти на север, то километров через сто лес кончится, начнется тундра. Васютка понимал, что выйти в тундру – это еще не спасение. Поселения там очень редки, и едва ли скоро наткнешься на людей. Но ему хотя бы выбраться из лесу, который загораживает свет и давит своей угрюмостью.

Погода держалась все еще хорошая. Васютка боялся и подумать о том, что с ним будет, если разбушуется осень. По всем признакам ждать этого осталось недолго.

Солнце пошло на закат, когда Васютка заметил среди однообразного мха тощие стебли травы. Он прибавил шагу. Трава стала попадаться чаще и уже не отдельными былинками, а пучками. Васютка заволновался: трава растет обычно вблизи больших водоемов. «Неужели впереди Енисей?» – с наплывающей радостью думал Васютка. Заметив меж хвойных деревьев березки, осинки, а дальше мелкий кустарник, он не сдержался, побежал и скоро ворвался в густые заросли черемушника, ползучего тальника, смородинника. Лицо и руки жалила высокая крапива, но Васютка не обращал на это внимания и, защищая рукой глаза от гибких ветвей, с треском продирался вперед. Меж кустов мелькнул просвет.

Впереди берег… Вода! Не веря своим глазам, Васютка остановился. Так он простоял некоторое время и почувствовал, что ноги его вязнут. Болото! Болота чаще всего бывают у берегов озер. Губы Васютки задрожали: «Нет, неправда! Бывают болота возле Енисея тоже». Несколько прыжков через чащу, крапиву, кусты – и вот он на берегу.

Нет, это не Енисей. Перед глазами Васютки небольшое унылое озеро, подернутое у берега ряской.

Васютка лег на живот, отгреб рукою зеленую кашицу ряски и жадно припал губами к воде. Потом он сел, усталым движением снял мешок, начал было вытирать кепкой лицо и вдруг, вцепившись в нее зубами, навзрыд расплакался.

…Заночевать решил Васютка на берегу озера. Он выбрал посуше место, натаскал дров, развел огонь. С огоньком всегда веселее, а в одиночестве тем более. Обжарив в костре шишки, Васютка одну за другой выкатал их из золы палочкой, как печеную картошку. От орехов уже болел язык, но он решил: пока хватит терпения, не трогать хлеб, а питаться орехами, мясом, чем придется.

Опускался вечер. Сквозь густые прибрежные заросли на воду падали отблески заката, тянулись живыми струями в глубину и терялись там, не достигая дна. Прощаясь с днем, кое-где с грустью тинькали синички, плакала сойка, стонали гагары. И все-таки у озера было куда веселее, чем в гуще тайги. Но здесь еще сохранилось много комаров. Они начали донимать Васютку. Отмахиваясь от них, мальчик внимательно следил за ныряющими на озере утками. Они были совсем не пуганы и плавали возле самого берега с хозяйским покрякиванием. Уток было множество. Стрелять по одной не было никакого расчета. Васютка, прихватив ружье, отправился на мысок, вдававшийся в озеро, и сел на траву. Рядом с осокой, на гладкой поверхности воды, то и дело расплывались круги. Это привлекло внимание мальчика. Васютка взглянул в воду и замер: около травы, плотно, одна к другой, пошевеливая жабрами и хвостами, копошились рыбы. Рыбы было так много, что Васютку взяло сомнение: «Водоросли, наверно?» Он потрогал траву палкой. Косячки рыбы подались от берега и снова остановились, лениво работая плавниками.

Столько рыбы Васютка еще никогда не видел. И не просто какой-нибудь озерной рыбы – щуки там, сороги или окуня, – нет, по широким спинам и белым бокам он узнал пелядей, чиров, сигов. Это было удивительнее всего. В озере – белая рыба!

Васютка сдвинул густые брови, силясь что-то припомнить. Но в этот момент табун уток-свиязей отвлек его от размышлений. Он подождал, пока утки поравняются с мысом, выделил пару и выстрелил. Две нарядные свиязи опрокинулись кверху брюшками и часто-часто задвигали лапками. Еще одна утка, оттопырив крыло, боком уплывала от берега. Остальные всполошились и с шумом полетели на другую сторону озера. Минут десять над водой носились табуны перепуганных птиц.

Пару подбитых уток мальчик достал длинной палкой, а третья успела уплыть далеко.

– Ладно, завтра достану, – махнул рукой Васютка.

Небо уже потемнело, в лес опускались сумерки. Середина озера напоминала сейчас раскаленную печку. Казалось, положи на гладкую поверхность воды ломтики картошки, они мигом испекутся, запахнет горелым и вкусным. Васютка проглотил слюну, еще раз поглядел на озеро, на кровянистое небо и с тревогой проговорил:

– Ветер завтра будет. А вдруг еще с дождем?

Он ощипал уток, зарыл их в горячие угли костра, лег на пихтовые ветки и начал щелкать орехи.

Заря догорела. В потемневшем небе стыли редкие неподвижные облака. Начали прорезаться звезды. Показался маленький, похожий на ноготок, месяц. Стало светлее. Васютка вспомнил слова дедушки: «Вызвездило – к холоду!» – и на душе у него сделалось еще тревожнее.

Чтобы отогнать худые мысли, Васютка старался думать сначала о доме, а потом ему вспомнилась школа, товарищи.

Васютка дальше Енисея еще нигде не бывал и видел только один город – Игарку.

А много ли в жизни хотелось узнать и увидеть Васютке? Много. Узнает ли? Выберется ли из тайги? Затерялся в ней точно песчинка. А что теперь дома? Там, за тайгой, люди словно в другом мире: смотрят кино, едят хлеб… может, даже конфеты. Едят сколько угодно. В школе сейчас, наверное, готовятся встречать учеников. Над школьными дверями уже вывешен новый плакат, на котором крупно написано: «Добро пожаловать!»

Совсем приуныл Васютка. Жалко ему самого себя стало, начало донимать раскаяние. Не слушал вот он на уроках и в перемену чуть не на голове ходил… В школу съезжаются ребята со всей округи: тут и эвенки, тут и ненцы, и нганасаны. У них свои привычки. Бывало, достанет кто-нибудь из них на уроке трубку и без лишних рассуждений закуривает.

Особенно грешат этим малыши-первоклассники. Они только что из тайги и никакой дисциплины не понимают. Станет учительница Ольга Федоровна толковать такому ученику насчет вредности курева – он обижается; трубку отберут – ревет. Сам Васютка покуривал и им табачок давал.

– Эх, сейчас бы Ольгу Федоровну увидеть… – думал Васютка вслух. – Весь бы табак вытряхнул.

Устал Васютка за день, но сон не шел. Он подбросил в костер дров, снова лег на спину. Облака исчезли. Далекие и таинственные, перемигивались звезды, словно звали куда-то. Вот одна из них ринулась вниз, прочертила темное небо и тут же растаяла. «Погасла звездочка – значит жизнь чья-то оборвалась», – вспомнил Васютка слова дедушки Афанасия.

Совсем горько стало Васютке.

«Может быть, увидели ее наши?» – подумал он, натягивая на лицо телогрейку, и вскоре забылся беспокойным сном.

Проснулся Васютка поздно, от холода, и не увидел ни озера, ни неба, ни кустов. Опять кругом был клейкий, неподвижный туман. Только слышались с озера громкие и частые шлепки: это играла и кормилась рыба.

Васютка встал, поежился, раскопал уток, раздул угольки. Когда костер разгорелся, он погрел спину, потом отрезал кусочек хлеба, взял одну утку и принялся торопливо есть. Мысль, которая вчера вечером беспокоила Васютку, снова полезла в голову: «Откуда в озере столько белой рыбы?» Он не раз слышал от рыбаков, что в некоторых озерах будто бы водится белая рыба, но озера эти должны быть или были когда-то проточными. «А что, если?..»

Да, если озеро проточное и из него вытекает речка, она в конце концов приведет его к Енисею. Нет, лучше не думать. Вчера вон обрадовался – Енисей, Енисей, – а увидел шиш болотный. Не-ет, уж лучше не думать.

Покончив с уткой, Васютка еще полежал у огня, пережидая, когда уляжется туман. Веки склеивались. Но и сквозь тягучую, унылую дремоту пробивалось: «Откуда все же взялась в озере речная рыба?»

– Тьфу, нечистая сила! – выругался Васютка. – Привязалась как банный лист. «Откуда, откуда? Ну, может, птицы икру на лапах принесли, ну, может, и мальков, ну, может… А, к лешакам все!»

Васютка вскочил и, сердито треща кустами, натыкаясь в тумане на валежины, начал пробираться вдоль берега. Вчерашней убитой утки на воде не обнаружил, удивился и решил, что ее коршун утащил или съели водяные крысы.

Васютке казалось, что в том месте, где смыкаются берега, и есть конец озера, но он ошибся. Там был лишь перешеек. Когда туман растворился, перед мальчиком открылось большое, мало заросшее озеро, а то, возле которого он ночевал, было всего-навсего заливом – отголоском озера.

– Вот это да! – ахнул Васютка. – Вот где рыбищи-то, наверно… Уж здесь не пришлось бы зря сетями воду цедить. Выбраться бы, рассказать бы. – И, подбадривая себя, он прибавил: – А что? И выйду! Вот пойду, пойду и…

Тут Васютка заметил небольшой комочек, плавающий у перешейка, подошел ближе и увидел подбитую утку. Он так и обомлел: «Неужели моя? Как же ее принесло сюда?!» Мальчик быстро выломал палку и подгреб птицу к себе. Да, это была утка-свиязь с окрашенной в вишневый цвет головкой.

– Моя! Моя! – в волнении забормотал Васютка, бросая утку в мешок. – Моя уточка! – Его даже лихорадить начало. – Раз ветра не было, а утку отнесло, значит есть тягун, озеро проточное!

И радостно, и как-то боязно было верить в это. Торопливо переступая с кочки на кочку, через бурелом, густые ягодники продирался Васютка. В одном месте почти из-под ног взметнулся здоровенный глухарь и сел неподалеку. Васютка показал ему кукиш:

– А этого не хочешь? Провалиться мне, если я еще свяжусь с вашим братом!

Поднимался ветер.

Качнулись, заскрипели отжившие свой век сухие деревья. Над озером заполошной стаей закружились поднятые с земли и сорванные с деревьев листья. Застонали гагары, вещая непогоду. Озеро подернулось морщинами, тени на воде заколыхались, облака прикрыли солнце, вокруг стало хмуро, неуютно.

Далеко впереди Васютка заметил входящую вглубь тайги желтую бороздку лиственного леса. Значит, там речка. От волнения у него пересохло в горле. «Опять какая-нибудь кишка озерная. Мерещится, и все», – засомневался Васютка, однако пошел быстрее. Теперь он даже боялся остановиться попить: что, если наклонится к воде, поднимет голову и не увидит впереди яркой бороздки?

Пробежав с километр по едва приметному бережку, заросшему камышом, осокой и мелким кустарником, Васютка остановился и перевел дух. Заросли сошли на нет, а вместо них появились высокие обрывистые берега.

– Вот она, речка! Теперь уж без обмана! – обрадовался Васютка.

Правда, он понимал, что речушки могут впадать не только в Енисей, но и в какое-нибудь другое озеро, но он не хотел про это думать. Речка, которую он так долго искал, должна привести его к Енисею, иначе… он обессилеет и пропадет. Вон, с чего-то уж тошнит…

Чтобы заглушить тошноту, Васютка на ходу срывал гроздья красной смородины, совал их в рот вместе со стебельками. Рот сводило от кислятины и щипало язык, расцарапанный ореховой скорлупой.

Пошел дождь. Сначала капли были крупные, редкие, потом загустело кругом, полилось, полилось… Васютка приметил пихту, широко разросшуюся среди мелкого осинника, и залег под нее. Не было ни желания, ни сил шевелиться, разводить огонь. Хотелось есть и спать. Он отковырнул маленький кусочек от черствой краюшки и, чтобы продлить удовольствие, не проглотил его сразу, а начал сосать. Есть захотелось еще сильнее. Васютка выхватил остатки горбушки из мешка, вцепился зубами и, плохо разжевывая, съел всю.

Дождь не унимался. От сильных порывов ветра качалась пихта, стряхивая за воротник Васютке холодные капли воды. Они ползли по спине. Васютка скорчился, втянул голову в плечи. Веки его сами собой начали смыкаться, будто повесили на них тяжелые грузила, какие привязывают к рыболовным сетям.

Когда он очнулся, на лес уж спускалась темнота, смешанная с дождем. Было все так же тоскливо; сделалось еще холоднее.

– Ну и зарядил, окаянный! – обругал Васютка дождь.

Он засунул руки в рукава, прижался плотнее к стволу пихты и снова забылся тяжелым сном. На рассвете Васютка, стуча зубами от холода, вылез из-под пихты, подышал на озябшие руки и принялся искать сухие дрова. Осинник за ночь разделся почти донага. Будто тоненькие пластинки свеклы, на земле лежали темно-красные листья. Вода в речке заметно прибыла. Лесная жизнь примолкла. Даже кедровки и те не подавали голоса.

Расправив полы ватника, Васютка защитил от ветра кучу веток и лоскуток бересты. Спичек осталось четыре штуки. Не дыша, он чиркнул спичку о коробок, дал огоньку разгореться в ладонях и поднес к бересте. Она стала корчиться, свернулась в трубочку и занялась. Потянулся хвостик черного дыма. Сучки, шипя и потрескивая, разгорались. Васютка снял прохудившиеся сапоги, размотал грязные портянки. Ноги издрябли и сморщились от сырости. Он погрел их, высушил сапоги и портянки, оторвал от кальсон тесемки и подвязал ими державшуюся на трех гвоздях подошву правого сапога.

Греясь возле костра, Васютка неожиданно уловил что-то похожее на комариный писк и замер. Через секунду звук повторился, вначале протяжно, потом несколько раз коротко.

«Гудок! – догадался Васютка. – Пароход гудит! Но почему же он слышится оттуда, с озера? A-а, понятно».

Мальчик знал эти фокусы тайги: гудок всегда откликается на ближнем водоеме. Но гудит-то пароход на Енисее! В этом Васютка был уверен. Скорей, скорей бежать туда! Он так заторопился, будто у него был билет на этот самый пароход.

В полдень Васютка поднял с реки табун гусей, ударил по ним картечью и выбил двух. Он спешил, поэтому зажарил одного гуся на вертеле, а не в ямке, как это делал раньше. Осталось две спички, кончались и Васюткины силы. Хотелось лечь и не двигаться. Он мог бы отойти метров на двести – триста от речки. Там, по редколесью, было куда легче пробираться, но он боялся потерять речку из виду.

Мальчик брел, почти падая от усталости. Неожиданно лес расступился, открыв перед Васюткой отлогий берег Енисея. Мальчик застыл. У него даже дух захватило – так красива, так широка была его родная река! А раньше она ему почему-то казалась обыкновенной и не очень приветливой. Он бросился вперед, упал на край берега и жадными глотками стал хватать воду, шлепать по ней руками, окунать в нее лицо.

– Енисеюшко! Славный, хороший… – шмыгал Васютка носом и размазывал грязными, пропахшими дымом руками слезы по лицу. От радости Васютка совсем очумел. Принялся прыгать, подбрасывать горстями песок. С берега поднялись стаи белых чаек и с недовольными криками закружились над рекой.

Так же неожиданно Васютка очнулся, перестал шуметь и даже несколько смутился, огляделся вокруг. Но никого и нигде не было, и он стал решать, куда идти: вверх или вниз по Енисею? Место было незнакомое. Мальчик так ничего и не придумал. Обидно, конечно: может быть, дом близко, в нем мать, дедушка, отец, еды сколько хочешь, а тут сиди и жди, пока кто-нибудь проплывет, а плавают в низовьях Енисея не часто.

Васютка смотрит то вверх, то вниз по реке. Тянутся берега навстречу друг другу, хотят сомкнуться и теряются в просторе. Вон там, в верховьях реки, появился дымок. Маленький, будто от папиросы. Дымок становится все больше и больше… Вот уж под ним обозначилась темная точка. Идет пароход. Долго еще ждать его. Чтобы как-нибудь скоротать время, Васютка решил умыться. Из воды на него глянул парнишка с заострившимися скулами. От дыма, грязи и ветра брови стали у него еще темнее, а губы потрескались.

– Ну и дошел же ты, друг! – покачал головой Васютка.

А что, если бы дольше пришлось бродить?

Пароход все приближался и приближался. Васютка уже видел, что это не обыкновенный пароход, а двухпалубный пассажирский теплоход. Васютка силился разобрать надпись и, когда наконец это ему удалось, с наслаждением прочитал вслух:

– «Серго Орджоникидзе».

На теплоходе маячили темные фигурки пассажиров. Васютка заметался на берегу.

– Э-эй, пристаньте! Возьмите меня! Э-эй!.. Слушайте!..

Кто-то из пассажиров заметил его и помахал рукой. Растерянным взглядом проводил Васютка теплоход.

– Эх вы-ы, еще капитанами называетесь! «Серго Орджоникидзе», а человеку помочь не хотите…

Васютка понимал, конечно, что за долгий путь от Красноярска «капитаны» видели множество людей на берегу, около каждого не наостанавливаешься – и все-таки было обидно. Он начал собирать дрова на ночь…

Эта ночь была особенно длинной и тревожной. Васютке все казалось, что кто-то плывет по Енисею. То он слышал шлепанье весел, то стук моторки, то пароходные гудки.

Под утро он и в самом деле уловил равномерно повторяющиеся звуки: бут-бут-бут-бут… Так могла стучать только выхлопная труба рыбосборочного катера-бота.

– Неужели дождался? – Васютка вскочил, протер глаза и закричал: – Стучит! – И опять прислушался и начал, приплясывая, напевать: – Бот стучит, стучит, стучит!..

Тут же опомнился, схватил свои манатки и побежал по берегу навстречу боту. Потом кинулся назад и стал складывать в костер все припасенные дрова: догадался, что у костра скорей его заметят. Взметнулись искры, высоко поднялось пламя. Наконец из предрассветной мглы выплыл высокий неуклюжий силуэт бота.

Васютка отчаянно закричал:

– На боте! Э-эй, на боте! Остановитесь! Заблудился я! Э-эй! Дяденьки! Кто там живой? Э-эй, штурвальный!..

Он вспомнил про ружье, схватил его и начал палить вверх: бах! бах! бах!

– Кто стреляет? – раздался гулкий, придавленный голос, будто человек говорил, не разжимая губ. Это в рупор спрашивали с бота.

– Да это я, Васька! Заблудился я! Пристаньте, пожалуйста! Пристаньте скорее!..

На боте послышались голоса, и мотор, будто ему сунули в горло паклю, заработал глуше. Раздался звонок, из выхлопной трубы вылетел клуб огня. Мотор затарахтел с прежней силой: бот подрабатывал к берегу.

Но Васютка никак не мог этому поверить и выпалил последний патрон.

– Дяденька, не уезжайте! – кричал он. – Возьмите меня! Возьмите!..

От бота отошла шлюпка.

Васютка кинулся в воду, побрел навстречу, глотая слезы и приговаривая:

– За-заблудился я-a, совсем заблудился-а…

Потом, когда втащили его в шлюпку, заторопился:

– Скорее, дяденьки, плывите скорее, а то уйдет еще бот-то! Вон вчера пароход только мелькнул…

– Ты, малый, що, сказывся?! – послышался густой бас с кормы шлюпки, и Васютка узнал по голосу и смешному украинскому выговору старшину бота «Игарец».

– Дяденька Коляда! Это вы? А это я, Васька! – перестав плакать, заговорил мальчик.

– Який Васька?

– Да шадринский. Григория Шадрина, рыбного бригадира, знаете?

– Тю-у! А як ты сюды попав?

И когда в темном кубрике, уплетая за обе щеки хлеб с вяленой осетриной, Васютка рассказывал о своих похождениях, Коляда хлопал себя по коленям и восклицал:

– Ай, скажэнный хлопець! Та на що тоби той глухарь сдався? Во налякав ридну маты и батьку.

– Еще и дедушку…

Коляда затрясся от смеха:

– Ой, шо б тоби! Он и дида вспомнил! Ха-ха-ха! Ну и бисова душа! Да знаешь ли ты, дэ тебя вынесло?

– Не-е-е.

– Шестьдесят километров ниже вашего стану.

– Ну-у?

– Оце тоби и ну! Лягай давай спать, горе ты мое гиркое…

Васютка уснул на койке старшины, закутанный в одеяло и в одежду, какая имелась в кубрике.

А Коляда глядел на него, разводил руками и бормотал:

– Во, герой глухариный спит соби, а батько с маткой с глузду зъихалы…

Не переставая бормотать, он поднялся к штурвальному и приказал:

– На Песчаному острови и у Корасихи не будет остановки. Газуй прямо к Шадрину.

– Понятно, товарищ старшина, домчим хлопца мигом!

Подплывая к стоянке бригадира Шадрина, штурвальный покрутил ручку сирены. Над рекой понесся пронзительный вой. Но Васютка не слышал сигнала.

На берег спустился дедушка Афанасий и принял чалку с бота.

– Что это вы сегодня один-одинешенек? – спросил вахтенный матрос, сбрасывая трап.

– Не говори, паря, – уныло отозвался дед. – Беда у нас, ой беда!.. Васютка, внук-то мой, потерялся. Пятый день ищем. Ох-хо-хо, парнишка-то был какой, парнишка-то, шустрый, востроглазый!..

– Почему был? Рано ты собрался его хоронить! Еще с правнуками понянчишься! – И, довольный тем, что озадачил старика, матрос с улыбкой добавил: – Нашелся ваш пацан, в кубрике спит себе и в ус не дует.

– Чего это? – встрепенулся дед и выронил кисет, из которого зачерпывал трубкой табак. – Ты… ты, паря, над стариком не смейся. Откудова Васютка мог на боте взяться?

– Правду говорю, на берегу мы его подобрали! Он там такую полундру устроил – все черти в болото спрятались!

– Да не треплись ты! Где Васютка-то? Давай его скорей! Цел ли он?

– Це-ел. Старшина пошел его будить.

Дед Афанасий бросился было к трапу, но тут же круто повернул и засеменил наверх, к избушке:

– Анна! Анна! Нашелся пескаришка-то! Анна! Где ты там? Скорее беги! Отыскался он…

В цветастом переднике, со сбившимся набок платком показалась Васюткина мать. Когда она увидела спускавшегося по трапу оборванного Васютку, ноги ее подкосились. Она со стоном осела на камни, протягивая руки навстречу сыну.

…И вот Васютка дома! В избушке натоплено так, что дышать нечем. Накрыли его двумя стегаными одеялами, оленьей дохой да еще пуховой шалью повязали.

Лежит Васютка на топчане разомлевший, а мать и дедушка хлопочут около, простуду из него выгоняют. Мать натерла его спиртом, дедушка напарил каких-то горьких, как полынь, корней и заставил пить это зелье.

– Может, еще что-нибудь покушаешь, Васенька? – нежно, как у больного, спрашивала мать.

– Да, мам, некуда уж…

– А если вареньица черничного? Ты ведь его любишь!

– Если черничного, ложки две, пожалуй, войдет.

– Ешь, ешь!

– Эх ты, Васюха, Васюха! – гладил его по голове дедушка. – Как же ты сплоховал? Раз уж такое дело, не надо было метаться. Нашли бы тебя скоро. Ну да ладно, дело прошлое. Му́ка – вперед наука. Да-а, глухаря-то, говоришь, завалил все-таки? Дело! Купим тебе новое ружье на будущий год. Ты еще медведя ухлопаешь. Помяни мое слово!

– Ни боже мой! – возмутилась мать. – Близко к избе вас с ружьем не подпущу. Гармошку, приемник покупайте, а ружья чтобы и духу не было!

– Пошли бабьи разговоры! – махнул рукой дедушка. – Ну, поблукал маленько парень. Так что теперь, по-твоему, и в лес не ходить?

Дед подмигнул Васютке: дескать, не обращай внимания, будет новое ружье – и весь сказ!

Мать хотела еще что-то сказать, но на улице залаял Дружок, и она выбежала из избушки.

Из лесу, устало опустив плечи, в мокром дождевике, шел Григорий Афанасьевич. Глаза его ввалились, лицо, заросшее густой черной щетиной, было мрачно.

– Напрасно все, – отрешенно махнул он рукой. – Нету, пропал парень…

– Нашелся! Дома он…

Григорий Афанасьевич шагнул к жене, минуту стоял растерянный, потом заговорил, сдерживая волнение:

– Ну а зачем реветь? Нашелся – и хорошо. К чему мокреть-то разводить? Здоров он? – И, не дожидаясь ответа, направился к избушке.

Мать остановила его:

– Ты уж, Гриша, не особенно строго с ним. Он и так лиха натерпелся. Порассказывал, так мурашки по коже…

– Ладно, не учи!

Григорий Афанасьевич зашел в избу, поставил в угол ружье, снял дождевик.

Васютка, высунув голову из-под одеяла, выжидательно и робко следил за отцом. Дед Афанасий, дымя трубкой, покашливал.

– Ну, где ты тут, бродяга? – повернулся к Васютке отец, и губы его тронула чуть заметная улыбка.

– Вот он я! – привскочил с топчана Васютка, заливаясь счастливым смехом. – Укутала меня мамка, как девчонку, а я вовсе не простыл. Вот пощупай, пап. – Он протянул руку отца к своему лбу.

Григорий Афанасьевич прижал лицо сына к животу и легонько похлопал по спине:

– Затараторил, варнак! У-у-у, лихорадка болотная! Наделал ты нам хлопот, попортил крови!.. Рассказывай, где тебя носило?

– Он все про озеро какое-то толкует, – заговорил дед Афанасий. – Рыбы, говорит, в нем видимо-невидимо.

– Рыбных озер мы и без него знаем много, да не вдруг на них попадешь.

– А к этому, папка, можно проплыть, потому что речка из него вытекает.

– Речка, говоришь? – оживился Григорий Афанасьевич. – Интересно! Ну-ка, ну-ка, рассказывай, что ты там за озеро отыскал…

Через два дня Васютка, как заправский провожатый, шагал по берегу речки вверх, а бригада рыбаков на лодках поднималась следом за ним.

Погода стояла самая осенняя. Мчались куда-то мохнатые тучи, чуть не задевая вершины деревьев; шумел и качался лес; в небе раздавались тревожные крики птиц, тронувшихся на юг. Васютке теперь любая непогода была нипочем. В резиновых сапогах и в брезентовой куртке, он держался рядом с отцом, приноравливаясь к его шагу, и наговаривал:

– Они, гуси-то, как взлетя-ят сразу все, я ка-ак дам! Два на месте упали, а один еще ковылял, ковылял и свалился в лесу, да я не пошел за ним, побоялся от речки отходить.

На Васюткины сапоги налипли комья грязи, он устал, вспотел и нет-нет да и переходил на рысь, чтобы не отстать от отца.

– И ведь я их влет саданул, гусей-то…

Отец не отзывался. Васютка посеменил молча и опять начал:

– А что? Влет еще лучше, оказывается, стрелять: сразу вон несколько ухлопал!

– Не хвались! – заметил отец и покачал головой. – И в кого ты такой хвастун растешь? Беда!

– Да я и не хвастаюсь: раз правда, так что мне хвалиться, – сконфуженно пробормотал Васютка и перевел разговор на другое. – А скоро, пап, будет пихта, под которой я ночевал. Ох и продрог я тогда!

– Зато сейчас, я вижу, весь сопрел. Ступай к дедушке в лодку, похвались насчет гусей. Он любитель байки слушать. Ступай, ступай!

Васютка отстал от отца, подождал лодку, которую тянули бечевой рыбаки. Они очень устали, намокли, и Васютка постеснялся плыть в лодке и тоже взялся за бечеву и стал помогать рыбакам.

Когда впереди открылось широкое, затерявшееся среди глухой тайги озеро, кто-то из рыбаков сказал:

– Вот и озеро Васюткино…

С тех пор и пошло: Васюткино озеро, Васюткино озеро.

Рыбы в нем оказалось действительно очень много. Бригада Григория Шадрина, а вскоре и еще одна колхозная бригада переключились на озерный лов.

Зимой у этого озера была построена избушка. По снегу колхозники забросили туда рыбную тару, соль, сети и открыли постоянный промысел.

На районной карте появилось еще одно голубое пятнышко, с ноготь величиной, под словами: «Васюткино оз.». На краевой карте это пятнышко всего с булавочную головку, уже без названия. На карте же нашей страны озеро это сумеет найти разве сам Васютка.

Может, видели вы на физической карте в низовьях Енисея пятнышки, будто небрежный ученик брызнул с пера голубыми чернилами? Вот где-то среди этих кляксочек и есть та, которую именуют Васюткиным озером.

1955

Жил на свете Толька

Владимиру Черненко

Жил на свете Толька Пронин. Были у него отец и мачеха, а у мачехи другой парнишка – Сенька. Толька качал его в люльке, а Сенька сучил ногами, тряс побрякушку, пускал пузыри и, улыбаясь Тольке, разговаривал с ним на непонятном языке. Толька грозил ему кулаком и, дергая люльку, шипел:

– Спи ты! А то как двину! – И, чтобы не услышала мачеха, тут же припевал: – О-о-о, спи, малышка. – И еще тише: – Спи, паразит!

А потом семья распалась. Распалась быстро, но незаметно. Отец Тольки умер в больнице, а мачеха вскоре после его смерти забрала Сеньку и уехала из нового заполярного города. Остался Толька один в заброшенном домишке. Здесь в летнюю пору была парикмахерская. Дощатые стенки этого домишки плохо защищали от северных морозов, но Толька особенно не горевал. В городе четыре лесопильных завода, и отходов с них можно брать сколько угодно. Ему и раньше приходилось каждый день возить на санках дровишки, но безо всякого интереса, а теперь он делал это с удовольствием – не для Сеньки и не для мачехи возит!

Толька зажил в свое удовольствие, наслаждаясь свободой и покоем.

Что могло сравниться с теми минутами, когда, раскалив докрасна печку, он раскладывал на ней кружочки картошки и, не особенно беспокоясь, допеклись они или нет, неторопливо, с чувством уплетал то подгоревшие, то почти сырые пластинки.

За окнами северное сияние выделывало свои фокусы. Оно расстилало по небу такие красивые, похожие на материю полосы, каких Тольке не приходилось видеть даже в магазинах. От сияния скользил по снегу трепетный свет, проникал в избушку и играл на стенах, на печке.

Потом в комнате оставались бледные тени, они медленно ползли, точно искали чего-то. И бледный свет, от которого веяло волшебством, и тишина, которую нарушали лишь голодные мыши, скребущие по углам, заставляли Тольку пугливо настораживаться. Он сидел у печки, боясь шелохнуться. Мыши безбоязненно подбегали к нему и, хлопотливо попискивая, таскали картофельные очистки. Толька подкидывал и подкидывал в печку дрова. Ему было не так страшно, когда в ней плясали веселые огоньки.

У печки сосредоточилась Толькина жизнь. Здесь лежали мешок с картошкой, который, к огорчению мальчишки, заметно легчал, постель из половиков, консервные банки, заменявшие посуду, кучка дров, на которых ступнями кверху Толька пристраивал валенки.

Мачеха уехала тайком и забрала почти все. Многого не хватало в Толькином хозяйстве, но зачем ему какая-то посуда, постель и прочее барахло? У него было главное – независимая жизнь. Тем, кто хоть немного пожил со злой мачехой, понятно, что это значит.

Наевшись, Толька запивал холодной водой печеную картошку и зажигал фонарь, неизвестно каким образом попавший в дом с соседнего конного двора. После этого Толька завертывался в половик и ложился рядом с печкой. При тусклом свете фонаря он читал книгу до того, что глаза смыкались сами собой. Маленький Толькин мир проваливался в темноту. Спал он сколько хотел и делал что вздумается. В школе он держался так, будто для него все трын-трава, и ходил с таким видом, что, мол, хочу – учусь, хочу – нет. Могу спустить девчонке льдинку за воротник, пострелять из резинки, прокукарекать на уроке. Некоторые ребята завидовали Тольке и старались водить с ним компанию.

Не один раз учительница посылала Тольку к директору школы. Директор писал записки на имя Толькиных родителей. Эти записки Толька читал вслух, ехидно посмеивался и в заключение, плюнув на неразборчивую подпись директора, бросал их в печку.

Кое-кто из ребят узнал все-таки, что Толька остался беспризорником. Но он пригрозил «дать жизни» тому, кто расскажет об этом в школе. Характер Толькин ребята знали, оттого и помалкивали.

Все кончилось бы раньше и проще, не будь этой тайны, которую так ревниво оберегал Толька, если бы не запугивания мачехи. Кроме никчемного скарба от мачехи, остался Тольке страх перед детским домом. Мачеха за любой проступок давала Тольке подзатыльники и обещала отправить его в какой-то таинственный приют, где ребят бьют проволочной плетью, кормят селедкой и не дают воды. Она внушала ему, что приютские воспитатели – форменные звери. День за днем она пугала его грозным приютом и добилась своего: приюта Толька боялся больше всего на свете.

Прошло около месяца, и в Толькину избушку начала заползать нужда. Кончилась картошка, кончился керосин, даже мыши вроде куда-то исчезли. Голод одолевал Тольку. Однажды утром он забыл умыться, а потом вообще махнул рукой на это бесполезное дело. Весь он сжался, чувствуя, что к нему подступает что-то тяжелое. И на уроках теперь он сидел тихо, чем немало удивлял учительницу.

Однажды Толькина рука неожиданно наткнулась в парте на кусок хлеба. Незаметно положив хлеб в карман, мальчик на перемене убежал в раздевалку и съел его. Хлеб стал появляться в парте ежедневно. Толька подумал, что его забывает кто-то из учеников первой смены. Но как-то на перемене заметил, что ребята таинственно перешептываются между собой. И понял все. Гордость и неприязнь к сытым ребятишкам победила голод. Толька бросил хлеб на пол и закричал:

– Я не кусочник!

С трудом сдерживая слезы, он сунул учебники за пояс и убежал из школы.

В этот день Толька украл в магазине с прилавка небольшой довесок хлеба. Сколько мук доставило ему это! Толька протягивал к ржаной, на редкость поджаристой горбушке руку и тут же отдергивал ее. Ему казалось, что все в магазине смотрят на него. Наконец он схватил первый попавшийся довесок хлеба и опрометью бросился из магазина. Долго колесил он по улицам и переулкам, прятал кусок то за пазуху, то в карман, но ему казалось, что все равно хлеб заметно.

После пережитых волнений изжевал он кусок без всякого аппетита и решил больше не красть.

Вечером Толька от нечего делать забрел на конный двор. Здесь было удивительно мирно и спокойно. Кони с хрустом жевали сено, пахнущее летом, блаженно фыркали, нюхали через загородку друг друга. Долго стоял Толька, прислушиваясь к лошадиной жизни. Даже дремота его стала разбирать. Он встряхнулся, боязливо погладил одну лошадь и нагрузил из ее кормушки полные карманы овса. Лошадь, как показалось Тольке, укоризненно смотрела на него из сумрака большими темными глазами. Толька снова погладил ее и сказал шепотом:

– Ничего, у тебя ведь много.

Мальчик поджарил овес на печке и принялся его шелушить. Овсом до боли искололо язык, но это все-таки была еда, и Толька решил, что временный выход из положения найден.

Когда не хотелось спать (а натощак спалось плохо), он читал книгу с приключениями, мечтал по-своему: «Скорей бы до весны дожить, до первого парохода! Поеду я далеко-далеко, в жаркие страны. Хоть зимой, хоть летом там теплынь и шамовки завались. Буду я как Робинзон Крузо или Миклухо-Маклай. Может, остров какой сыщу, небось не все еще открыты: земля-то вон она какая широкая!»

С мечтой жилось легче. Утром Толька бодро пришел в школу, бросил в парту замызганные учебники и с независимым видом принялся за овес.

– Ты чего жуешь? – спросил Вовка, с которым Толька сидел рядом уже вторую зиму.

– Семечки.

Вовка протянул руку под партой и шепнул:

– Сыпани малость.

Толька покраснел, помялся и высыпал ему на ладонь щепоть овса. Вовка попробовал и восхитился:

– Вкусно!

Толька ухмыльнулся и ничего не ответил. В перемену Вовка попросил еще. На этот раз Толька дал ему побольше – коль нравится, жалко, что ли! Вовка выбежал в коридор, а Толька остался за партой. Отцовы валенки совсем развалились и были перевязаны проволокой; штаны и рубаха тоже запачкались и порвались. И шут его знает, где и когда они порвались! Толька попробовал чинить штаны, но стянул нитками рванье, и те места, где были дыры, напоминали рубцы недавно заживших болячек. Показываться на люди в такой одежде было совестно.

Вовка вернулся из коридора не один, а с ребятами. Они наперебой стали клянчить овса, расхваливать его на все лады.

– Давай, Толька, меновую сделаем, – предложил Вовка.

– Какую меновую?

– Ну… ты нам – овса, а мы тебе свой завтрак, нам эти завтраки надоели хуже горькой редьки. Все хлеб да хлеб.

«Дуралеи», – решил Толька про себя и снисходительно согласился:

– Что ж, можно, конечно, и сменять.

Сделка была выгодной: за несколько горстей овса он наелся досыта да еще унес домой два бутерброда. А так как ребята настойчиво требовали еще овса, на конный двор он пошел вечером уже с мешочком. Когда Толька шмыгнул обратно к воротам конного двора, из сторожки, где хранилась сбруя, вышел сторож и остановил его:

– Ты что здесь делаешь?

Толька держал за спиной мешочек и не знал, что ответить.

– Овсеца-то зачем набрал, милок?

Решив, что дедушка с таким добрым лицом не пожалеет овса, мальчик глухо ответил:

– Есть.

– Е-есть? – удивленно произнес старик. – Как так есть? Ты что, конь или курица, чтобы овсом кормиться? Постой, постой, да ты чей будешь? Вроде бы мне твое обличье знакомо.

– Пронин я. Толька Пронин.

– Так, та-а-ак, – задумчиво протянул сторож. – Значит, живете по соседству. Знавал я отца твоего покойного. А мачеха-то где?

– Уехала куда-то.

– Вон-на что? – с изумлением поднял брови старик и засуетился. – Погоди-ка, сынок. – Он засеменил в сторожку и вынес оттуда краюшку хлеба, на которой соблазнительно красовались три вареные картофелины и кусочек сала. – На-ка вот поешь, дорогой, а овес-то брось, не дело им питаться.

Толька прижал краюшку и тихо сказал:

– Спасибо, деда.

– Ешь, ешь на здоровье, голубок, – наговаривал старик, провожая его с конного двора, и уже в воротах спросил: – В детдом-то пошто не идешь?

– Лупят там нашего брата.

– Кто это тебе наговорил?

– Сам знаю.

Однако Толька не удержался. Он доверчиво высказал деду все свои страхи и заявил, что в приют он «ни в жизнь не пойдет».

Старик задумчиво прищурился, потеребил бороду и проговорил, вздохнув:

– Ну что ж, вольному воля…

В эту ночь Толька видел разные приятные сны: то свою шумную школу, то поля золотого овса, то жаркие страны, где на деревьях растут вареные картофелины величиной с арбуз, то доброго седенького деда. Проснулся он от чьих-то разговоров и шагов по скрипучим половицам. Только что видел он дедушку с конного двора во сне – и сейчас слышался его голос. Тольке казалось, что сон еще продолжается.

– …Не дело это, товарищ милиционер. Живет он в холоде, в голоде, изведется малый.

– Почему он сам не заявляет о том, что остался один? Давно бы уже в детдоме был, – отозвался незнакомый голос.

– Э-э, милай, сейчас все узнаешь, – ответил старик и тихонько потянул половик, в который Толька закутывался, как в одеяло.

– Голубо-ок! Вставай-ка, горемыка, дядя за тобой пришел.

Толька быстро вскочил и, едва различая при бледном свете волосатое лицо старика, задыхаясь, прокричал:

– У-ух ты, старый! Хлеба дал, картошки дал! Я думал, ты добрый! А ты продал меня! Не пойду в приют! Не пойду, хоть на месте застрелите!

– Да ты что, милай! Зачем ругаешься? Тебе ведь люди добра хотят, – приговаривал дед, пытаясь погладить его по голове. – Пойдешь в детдом, там тебя оденут, обуют, кормить, учить станут, с ребятками такими же, как ты, жить будешь. Там и тетеньки есть, воспитательницами называются. Они тебя полюбят, ты вон какой парень – боевой да умный…

– Да, полюбят, по спине плетью с проволокой, – уныло отозвался Толька. – Дяденька милиционер, дедушка, мне здесь хорошо, не отправляйте меня в детдом! А? Не отправляйте?

– Таким родителям на осиновом суку самое подходящее место, – негромко сказал дед.

– Хорошо, мальчик, в детдом тебя не отправим, – сказал милиционер, – сходишь со мной, тебя там спросят, запишут и отпустят.

– Иди, голубок, иди, хорошо тебе будет. Потом ко мне, старику, прибежишь, спасибо скажешь, – ласково говорил дед.

И Толька понял, что детдома ему не миновать.

На улице все еще было сумрачно. Впрочем, и весь зимний заполярный день напоминает сумерки. Светает медленно, словно ленивый человек поднимается с постели. Сумерки были Тольке на руку. Шагая с милиционером, он подсматривал удобное место и выжидал подходящий момент. И вот он, этот момент: узкий проулок впереди и открытые ворота. Толька рванулся в сторону, вильнул за сугробы и побежал что было силы. Вдогонку ему несся голос милиционера:

– Мальчик! Мальчик! Постой, глупый…

Толька нырнул в ворота незнакомого дома, милиционер пробежал мимо. Сердце Тольки радостно колотилось. Снова свобода, раздолье и никакого детдома!

Однако он быстро понял, что в жизни его наступила большая перемена. Домой ему возвращаться нельзя, идти некуда. Осталась только школа. Но и в школе дела у Тольки обстояли неважно. Он напропалую грубил учительнице и отличникам, без всякой причины лез в драку, чтобы сорвать свою злость. Вера Семеновна – классный руководитель – сердилась, отчитывала его при всех. И всего обидней было стоять перед всем классом в порванных штанах, в дырявой рубахе и огрызаться. Он почувствовал, что скоро наступит момент, когда не выдержит и заревет.

Не-ет, реветь он, Толька Пронин, не станет. Не из таковских он, чтобы его нюни весь класс увидел. Лучше в школу не пойдет, все равно уж теперь.

Зачем она нужна, школа? Э-эх, дожить бы ему до первого парохода! Места надо ему совсем-совсем маленько. Не больно раскормлен, в какую-нибудь щель заберется так, что сам капитан не сыщет.

Долго бродил Толька в этот день по городу, ходил из магазина в магазин, из столовой в столовую. Хотелось есть, было тоскливо и обидно. Вот он пристроился в библиотеке на диване, листает журнал, смотрит картинки, голова клонится – в тепле потянуло спать. Он встряхивает головой и глядит на стенные часы. И ясно вдруг представляет себе, что сейчас делается в четвертом классе.

Вот прозвенел звонок – начинаются занятия во вторую смену. Ребята привычно усаживаются за парты, вынимают из сумок чернильницы, книги, тетради, успевают посмеяться, ущипнуть девчонок. Самые отчаянные, приоткрыв дверь, смотрят в коридор и, крикнув: «Идет!», бросаются на свои места. В класс входит Вера Семеновна со строго поджатыми губами. Ребята по-за глаза называют ее ронжей в честь рыжеголовой птицы, которая умеет надоедливо каркать. Учительница поправляет рыжие волосы, открывает журнал и начинает перекличку. Дойдя до Толькиной фамилии, оглядывает класс, приподнимает брови и с нескрываемым раздражением говорит:

– Опять нет?!

Долго он сидел в библиотеке и думал: «Где ночевать? Что есть?» Ему хотелось лечь и умереть, но только так умереть, чтобы он мог видеть и слышать, как станут жалеть его и как учительница будет раскаиваться, проклинать себя, может быть, заревет даже оттого, что обижала когда-то заброшенного мальчика.

Что только не лезло в голову в этот тяжелый день. Спать ему пришлось на чердаке городского театра, около горячих труб парового отопления. После кошмарных снов, грязный, измученный, он пробродил полдня по городу, доел остатки чьего-то обеда в столовой и, не в силах перебороть себя, побрел в школу.

Он встал в углу около школьной раздевалки и, глотая слезы, подкатывавшиеся к горлу, смотрел на пробегающих мимо него чистеньких и довольных ребят. Он не заметил, как подошел Вовка и тихо спросил:

– Толь, ты почему в класс не заходишь?

Толька хотел ему ответить, но вдруг отвернулся и заплакал. Вовка растерянно топтался и неловко успокаивал его:

– Не реви, Толька, ну, брось. Пойдем в класс. Наплюй на все. Вере Семеновне я такое наговорю за тебя, такое… – Вовка помялся и, ковыряя носком валенка в щели пола, виновато предложил: – Ты ведь есть хочешь, не обидишься, если я тебе отдам свой хлеб… – Он вытащил из портфеля бутерброд и сунул его Тольке. Увидев, что он спрятал руку с хлебом за спину и смотрит в пол, Вовка заторопился: – Давай ешь, а я в класс побегу, чернил налью. Я тебя ждать буду, ну? Приходи, ну, ладно? Идет?

Толька стер ладонью слезы, снял пальтишко, проглотил бутерброд и пошел в класс. Вовка вытащил из портфеля новую тетрадку, дал запасную ручку, рассказал, что проходили вчера, и даже сам переписал в Толькину тетрадь примеры вместе с ответами, заданные на дом. Толька приободрился и повеселел. На уроке Вера Семеновна велела Тольке встать, сощурившись, осмотрела его и с усмешкой спросила:

– Пронин, ты, может быть, вообще в школе не нуждаешься? Может быть, слишком грамотен стал?

Толька уткнулся взглядом в чернильное пятно на парте и молчал. Учительница погасила усмешку и выпрямилась, поджав губы:

– Когда кончится твое самовольство? Когда ты станешь серьезным учеником, когда ты перестанешь мучить меня? – Она раздраженно оттолкнула в сторону классный журнал. – Чего только родители смотрят – не понимаю! Ходит грязный, неряшливый, уроков не учит…

Вдруг Вовка вскочил и прерывающимся голосом крикнул:

– Нет у него никого! И вы, Вера Семеновна, ничего не знаете и ничего не понимаете… вот! – Губы Вовки скривились, задрожали, он, хлопнув крышкой, сел, лег лицом на руки и протянул: – Ему даже есть нечего и ночевать негде-е-е…

В классе были слышны только Вовкины судорожные всхлипывания. Сдерживаясь, чтобы не разреветься, Толька терзал рукой тетрадь и молчал.

– Как нет никого?.. – через некоторое время растерянно вымолвила учительница и, видимо поняв все, сказала: – Толя, выйдем со мной.

В классе зашептались, задвигались; кто-то из девчонок удивленно воскликнул:

– А мы не знали ничегошеньки!

В учительской было пусто. Нервно поправляя прическу, Вера Семеновна посмотрела на Толькины драные валенки, по-лягушечьи раскрывшие рты, на его грязную руку, которой он пытался замаскировать дыру на штанах, и дрогнувшим голосом сказала:

– Почему же ты молчал?

Толька уткнулся лицом в ее платье, пахнувшее духами, и разревелся.

Учительница гладила его по голове, что-то говорила, но он не мог остановить слезы. Наконец Вера Семеновна легонько отстранила его, усадила на диван, утерла нос мягким ароматным платком и ушла в класс. Вскоре она вернулась, села рядом с Толькой и тихонько проговорила:

– Сейчас ты расскажешь мне, Толя, все, все, правда?

Он согласно кивнул головой и, все еще время от времени прерывисто всхлипывая, начал рассказывать.

Прозвенел звонок. В учительской появились учителя. Он замолчал, но Вера Семеновна каким-то виноватым голосом попросила:

– Продолжай, продолжай, Толя, это полезно услышать не одной мне.

Толька чувствовал, что огорчил ее сильно, и ему стало не по себе. Стесняясь учителей, он говорил уже не так свободно, как наедине с Верой Семеновной.

После того как Толька смолк, преподаватели тоже долго молчали. Вера Семеновна вытащила из сумочки носовой платок, выпачканный о Толькин нос, и теребила его пальцами.

Завуч, седая высокая женщина, взяла из коробки папиросу и, постучав мундштуком о край стола, сказала, глядя в окно:

– Да-а-а… хороши воспитатели, нечего сказать! Ребенок больше месяца без родителей – и мы не знаем этого. – Она закурила и, размахивая спичкой, которая не гасла, продолжала: – Ну, ладно, Вера Семеновна – молодой преподаватель, она могла не догадаться, не поинтересоваться, хотя и стоило. Но мы-то, мы-то, что смотрели?

Спичка обожгла руку. Завуч резко кинула ее на пол.

– Плохо, очень плохо мы работаем и с детьми, и с родителями, не знаем ни тех, ни других как следует, а еще жалуемся на скверную успеваемость.

Завуч глянула в Толькину сторону и смолкла. Затянувшись несколько раз подряд, она смяла недокуренную папиросу и другим тоном проговорила:

– К этому разговору мы еще вернемся. А сейчас, Вера Семеновна, идите в гороно и сегодня же устройте мальчика в детский дом.

В буфете горисполкома Вера Семеновна усадила его за столик, купила стакан сметаны и сайку. Толька начал было неуверенно отказываться, но она ласково потрепала его ершистые волосы и шепнула:

– Ешь. Я сейчас вернусь, жди меня здесь.

Когда она вернулась, в стакане не было и признаков сметаны, так тщательно Толька вытер ее кусочком.

– Может, ты не наелся, Толя? – спросила Вера Семеновна.

Стакан сметаны и небольшая сайка, конечно, были для него пустяком, но он сделал над собой усилие и заявил, что сыт по горло.

Вера Семеновна достала из-за рукава дошки маленькую бумажку, положила ее перед Толькой:

– Вот твое направление в детский дом. Я могу тебя проводить, но ты пойдешь один, так будет лучше, и ты не обманешь меня. Не обманешь ведь, правда?

Толька помолчал и, вздохнув, выдавил:

– Ладно, пойду.

– Иди, Толя, смело иди. Мачеха неправду сказала тебе о детдоме. Приютов, какими она тебя пугала, давно уже нет в нашей стране. Ты убедишься в этом сам, а если кто тебя обидит, скажешь мне. Хорошо?

– Я теперь, Вера Семеновна, все буду вам говорить.

– Ну вот и хорошо, Толя, вот и хорошо, мальчик.

Она проводила Тольку на улицу, подняла воротник его пальтишка, надела на его руки свои варежки и, на мгновение прижав к себе, сказала:

– Иди, Толя, иди.

Размякнув от непривычной ласки, сконфуженный, оглушенный, шел он по заснеженной улице и снова его душили слезы.

Детдом находился не в самом городе, а немного на отшибе. Новый дом с большими окнами стоял на пригорке. Напротив крыльца было озеро, от которого беспорядочно разбегались в стороны березки, ивовые кусты вперемежку с чахлым ельником, а дальше – белые бороздки – цепь озер, которым в Заполярье счету нет.

Толька, замедляя шаги, подходил к детдому и вдруг замер. Из-за барьеров снега, загораживавших озеро, до него донеслись крики, визг, свист. Он долго стоял в стороне, не решаясь подойти ближе. «Что там делается? Уж не порют ли?» – подумал Толька. Он растерянно снял варежки, подул на коченеющие пальцы и сунул руки в карманы. Правая рука наткнулась на бумажку, и его потянуло прочь отсюда, в пустую, но милую избушку. Остановило его слово, которое он дал Вере Семеновне. Он только теперь понял, что попался на удочку и сплоховал! Что бы там ни было, а он должен был идти в этот, с виду мирный, но казенный и потому неприветливый дом. Есть же на свете счастливые ребята! Им не надо ходить с направлениями, у них своя семья. А тут хоть бы бабушка была, ну хоть бы кто-нибудь…

Наконец Толька решился. Стиснув в руке бумажку, он пробежал по широким ступенькам: раз, два, три… шесть… восемь… Вот и блестящая дверная ручка. Он взялся за нее, хотел дернуть дверь, но рука как-то сама собой выпустила скользкую ручку. Измученный и бледный, он оперся на деревянную колонну плечом, поднял руку вытереть пот со лба да так и замер, взглянув на озеро. С высокого крыльца все озеро видно как на ладони.

Что там делается! На зеленоватом льду, исчерканном коньками, полным-полно ребятишек. Будто маковые цветы, по озеру мелькают красные, белые шапочки. Ребятишки барахтаются, бегают, кричат, катаются кто на чем. Особенно оживленно около больших деревянных салазок. Седоков много, а салазки малы, все валятся на них разом. Возчики пробуют сдвинуть их с места, скользят, падают, бросают веревку и с криком: «Куча-мала!» – тоже валятся на санки. Ребята постарше, заложив руки за спину, катаются на коньках и не обращают внимания на малышей. А вот двое мальчишек, став в позы боксеров, потоптались, как петухи, на месте, делая выпады издалека. Вдруг мальчишка, что был повыше ростом, начал осыпать ударами другого. Толька был сторонником напористого боя, но он всегда за слабых. Поэтому, позабыв обо всем на свете, он топтался на месте и шептал:

– Ну, двинь ему, садани! Привари разок! Да тресни же ты его! Тресни! Э-эх!

Будто заслышав Толькины призывы, мальчишка, за которого он «болел», ловко увернулся от удара и стукнул длинного под левую руку.

Толька подпрыгнул и заорал:

– Каа-апут!

А победитель поднял руку, как боксер, и провозгласил:

– Нокаут! Вот, не рыпайся больше.

Потом они с хохотом побежали к салазкам, около которых все еще копошилась куча. Толька с восторгом и завистью смотрел на ребятишек, одетых в одинаковые шубки с серыми воротниками.

Внезапно сзади него задзинькал звонок. Толька вздрогнул, обернулся и увидел девочку. Была она в белом переднике, в летних тапочках. Она, торопливо потрясая звонком, одновременно подпрыгивала от холода и кричала:

– Обед! Обед!

Ребятишки вперегонки кинулись к дому, теснились в дверях, подталкивали друг друга. Дверь захлопнулась. Стало тихо-тихо и пусто. Лишь одна девочка, тихонько напевая, обметала варежками снег с валенок. Она было взялась за дверную ручку, но посмотрела на озеро и сказала:

– Вечно эти мальчишки салазки бросят!

Вприпрыжку вернулась она на озеро и прокатилась на санках одна себе, на просторе. Ей, видимо, понравилось. Она прокатилась еще несколько раз. Заметив Тольку, девочка приблизилась к нему и спросила строгим голосом:

– Ты чего здесь, мальчик, стоишь?

Он растерялся:

– Да так, ни… ничего… стою и стою… вот! – И протянул скомканную бумажку.

Девочка с серьезным видом взяла бумажку, расправила ее и принялась читать. Словно убеждаясь в чем-то, она придирчиво осмотрела Тольку и деловито осведомилась:

– Значит, тебя зовут Толей?

– Ага, Толькой.

– Не Толькой, а Толей, – наставительно сказала девочка. – У нас никого не велено так называть, знай об этом сразу. – И торопливо прибавила: – А мое имя Галя. Галя Лазарева.

Толька промычал что-то в ответ, а про себя подумал: «Эка, важность, Ла-а-азарева! Видали мы таких Лазаревых, подлиза какая-нибудь».

В дверях салазки застряли. Толька решительно отстранил девочку и сам внес санки в прихожую. Галя усмехнулась, но ничего не сказала, а проводила его в раздевалку. Толька, затаив дыхание, смотрел на шубки с серыми воротниками и постеснялся повесить среди них свое драное пальтишко. Все равно у пальтишка вешалки не было. Мальчик скомкал его и бросил в угол. Не поборов соблазна, Толька погладил воротник у одной шубки и подумал: «Отличникам, наверно, дают. Дали бы мне такую, я бы тоже отлично учиться стал, шут с ними».

Галя провела его в комнату с ванной и побежала куда-то. Пришла пожилая женщина в цветной косынке. Женщину эту звали няней Улей. Она велела Тольке сбросить одежонку и, пока ванна наполнялась водой, остригла машинкой его скатавшиеся волосы.

– А ну, дитятко, пощупай воду, не горяча ли?

Толька погрузил в воду руку и прошептал:

– Хорошая!

Несколько раз няня Уля меняла воду, которая делалась мышиного цвета, и, натирая Тольку мыльной мочалкой, приговаривала:

– Эк ты, дитятко, зарос! Ну, ничего, обиходим мы тебя – и будешь ты как новый гривенник!

Наполнив эмалированный таз водой, она начала окатывать мальчишку, приговаривая:

– С гуся вода, с лебедя вода… Тебя как зовут-то?

– Толька.

– С Толи худоба…

Когда он вымылся и надел новую одежду, пришла Галя, взяла его за руку и повела по коридорчику, вдоль которого тянулась узорчатая дорожка. Они шли в ту сторону, откуда доносилось позвякивание ложек о тарелки.

– К вам новичок, Анна Павловна, его зовут Толей, – важно промолвила Галя, войдя с Толькой в столовую.

Сразу стало тихо. Десятки пар любопытных глаз уставились на Тольку. К нему подошла молодая женщина и, положив руки на его плечи, обратилась к ребятам:

– Где, ребята, есть свободное место для Толи?

За столами задвигались, застучали стульями, отовсюду понеслось:

– К нам новенького, здесь свободно! К нам! К нам!

– Н-не-ет уж, – не выпуская Толькиной руки, сказала Галя. – Я новенького привела – и за столом он будет за нашим!

– Ты куда хочешь сесть, Толя? – наклонившись к Тольке, спросила Анна Павловна.

– Мне все равно, – растерянно пробормотал он. – Если можно – с Галей.

Его усадили за стол, покрытый голубой клеенкой. Толька увидел посреди стола, рядом с тарелкой белого хлеба, блюдечко с солью, на стенах – картины, нарисованные на картонках и бумаге, на окнах – марлевые занавески с кошачьими мордочками.

Тарелка с рисовой кашей у Тольки опустела моментально. Он скосил глаза на соседей и обмер: «У людей еще половины каши не съедено, а я уж всю свою слупил». Толька опустил глаза и начал под столом разглядывать свои непривычно чистые руки.

– Толя, ты почему не кушаешь? – донесся до него голос Анны Павловны.

Толька поднял голову и удивился: перед ним стояла новая порция каши с луночкой желтого масла в середине. Удивленно поглядел он на Галю, но она как ни в чем не бывало помешивала ложечкой в стакане. Пока он доедал вторую порцию, перед ним очутилась третья. Ребята потихоньку наблюдали за ним, но стоило ему взглянуть в их сторону, как они делали вид, будто его тут вовсе нет.

И вдруг Толька понял, что все они когда-то пришли сюда такими же грязными, робкими и голодными, как он. Это открытие и обрадовало его, и потрясло.

Перестав стесняться, шмыгая носом, он съел еще порцию, а кофе выпить не смог и с сожалением отставил недопитый стакан.

После обеда Анна Павловна увела его в канцелярию и записала в толстую книгу. Заметив, что Толька то и дело искоса бросает взгляды на корешки книг за стеклянными дверцами шкафа, она спросила:

– Любишь читать, Толя?

– Ага, люблю.

– А что читал?

Он назвал ей несколько книг.

– Ты уже читал «Тихий Дон»? – удивилась Анна Павловна.

– Читал. Интересно, только не все, – откровенно признался Толька. – Про войну интересно, а про лирику и про любовь – не шибко.

– Про что? Про что? – прикрыв рот рукой, переспросила Анна Павловна.

– Про лирику.

– Хм… кто это тебе такую книгу дал?

– Никто не давал. Я ее в городской библиотеке оформил.

– Как оформил?

Толька помялся:

– Ну… спер.

Анна Павловна поморщилась и спокойным, но твердым голосом сказала:

– Читать надо не все, что под руку попадет, тогда, глядишь, со временем интересно будет и про войну, и про лирику.

Она снова улыбнулась чуть заметно и, провожая его, добавила:

– А красть ты теперь перестанешь. Договорились?

Он кивнул головой.

И вот Толька в той комнате, где, по разговорам, он будет жить. Стены комнаты украшены картинами, на окнах в горшках цветы, как в обычном доме.

– Вот здесь ты будешь спать, – сказала Анна Павловна, подведя его к кровати, стоявшей в углу. – Ребята научат тебя заправлять постель. Сидеть на кровати не нужно, для этого есть стулья. Уроки будешь учить в классной комнате. Словом, знакомься с ребятами, они тебе все расскажут и покажут.

Обращаясь к ребятам, которых набилась полная комната, Анна Павловна сказала:

– Вот, ребята, новый мальчик, Толя. Вы все его видели в столовой. Познакомьтесь с ним ближе и покажите ему все.

К Тольке по одному начали подходить мальчики, девочки и, подав руку, называли свои имена. Соня, Таня, Клава, Миша, еще Миша, Валя-девочка и Валя-мальчик… Где тут их всех запомнишь.

Потом до самого позднего вечера он ходил из комнаты в комнату. Чего только ему не показывали, чего не рассказывали. От всего виденного и слышанного у него в голове какая-то неразбериха.

После звонка Толька повесил на спинку стула аккуратно сложенные куртку, рубашку и штаны, как это делали остальные, и забрался в мягкую, прохладную постель.

Ух, хорошо! Никогда еще не спал он в такой мягкой постели. Виденное за день теснилось в его голове. Прошло много времени, прежде чем он задремал.

Но вдруг будто кто толкнул его. Он резко приподнялся и осмотрелся вокруг. Нет, все тихо, замолк шумный дом, спит… «А когда же будут лупить-то?» – вспомнил Толька и подумал, что, наверное, с завтрашнего дня. «Сначала они ласково, а потом уж отлупцуют». Но тут же решил, что если дерут не особенно сильно, то стерпеть ради такого житья можно. «Ничего, не сахарный, не рассыплюсь…»

…Перед его глазами снова проплывали радостные лица ребят, задумчиво-спокойное лицо Анны Павловны с голубыми глазами и, наконец, доброе-доброе, изрезанное морщинами лицо няни Ули. Он тихонько улыбнулся и несколько раз с удовольствием повторил мягкие, музыкальные слова:

– Няня Уля, няня Уля…

Уже сквозь сон Толька услышал, как тихонько отворилась дверь. Осторожно ступая, кто-то подошел к кровати, погладил его стриженую голову. От руки пахло хозяйственным мылом и еще чем-то непонятным, до боли близким. Он прижался щекой к этой теплой шершавой руке. В памяти возник образ матери, которую он чуть-чуть помнил. Вот так же тихо склонялась она когда-то к его изголовью.

И он заснул впервые за несколько лет глубоким, спокойным сном…

1952

Теплый дождь

Валерий сидит на берегу и уныло смотрит на удочки, а Нинка пытается вырезать из ивового прута свистульку. Свистулька не получается, потому что орудовать складным ножиком – не девчоночье дело. Возле Нинкиных ног валяется уже куча обрезков, но она все равно продолжает стругать.

– Лесу-то сколько извела! – хмыкает Валерий. – Давай-ка я подсоблю.

– Лови уж своих тайменей! – отмахивается Нинка. – Я как-нибудь сама справлюсь. Обещал ухой угостить, а тут рыбой и не пахнет.

Снисходительный тон и насмешливое лицо Нинки бесят Валерия. Если бы на ее месте был парень, он бы уже отведал Валеркиных кулаков. А с этой свяжись, так не рад будешь: орать начнет, царапаться.

И бывает же так! Ну хоть бы какая-нибудь полудохлая рыбешка клюнула! Вон в прошлое воскресенье только пришел, раз – и пожалуйста, окуня на килограмм вытянул. Ну, килограмма-то, может, и не будет, но все-таки порядочный был окунишка. А сегодня не везет, хоть тресни. Видно, не зря говорят старые рыбаки – они все приметы знают, – что женщину с собой брать – плохое дело. Правда, Нинка не женщина, а девчонка, но вот поди ж ты! Видать, есть в ней что-то такое. Неспроста же рыба нюхать крючок не хочет, не то чтобы клевать.

Но вдруг лицо мальчика застывает в напряжении, губы вытягиваются, рука шарит по траве, нащупывает конец удилища. Поплавок то ныряет, то ложится набок, то, мелко подпрыгивая, плывет в сторону. «Пора! Пора!»

Валерий с силой дергает удилище, но не чувствует знакомых толчков, похожих на биение пульса, какие бывают, когда на крючке мечется рыба. «Сорвалась!» – холодея, думает он. Нет, над водой мелькнуло что-то похожее на продолговатый ивовый листок. Малявка!

– Выворотил? – слышит он позади себя ехидный голос. – Может, тебе помочь?

– Замри лучше! – кричит Валерка и с силой кидает в воду снятую с крючка малявку.

Рыбка некоторое время плавает на боку, кругами, потом, вяло пошевеливая хвостиком, исчезает в глубине.

– Ушел таймень… – со вздохом говорит Нинка.

– И ушел! А тебе-то что?

– Да мне-то ничего. Ушел и ушел. Пусть себе плавает. А вот ты – вральман!

– Кто вральман? Я?!

– Конечно ты! Зимой хвастался про рыбалку. На словах чуть ли не китов вытаскивал. «Удилище в дугу! Леска трещит!» Эх ты! Еще и меня сговорил. Пойдем, мол, сама увидишь. Ну и увидела. Вон какое чудовище вытащил. Смех! Все вы, рыбаки, – вральманы!

Валерий сражен.

– Клева сегодня нет, – уныло оправдывается он. – Может, к вечеру начнется…

– А ну тебя! – машет рукой Нинка. – Пойду лучше цветы собирать, а ты сиди, колдуй, если не надоело, авось лягушка клюнет!

Напевая, Нинка бежит от берега по нескошенному лугу. О ее спину бьются две светлые прядки, похожие на древесную стружку. На бегу трепещет подол красного в горошек платья.

Проводив ее взглядом, Валерий поднимает с земли складной нож, кладет в карман. Потом, повертев в руках неумело обструганную палочку, швыряет в воду, целясь в поплавок.

– Ну и уходи! – сердито бурчит он. – Подумаешь, горе какое! Еще вральманом обзывает… А я виноват, что ли, раз рыба не клюет!

Валерий расстроен. Ему хочется махнуть рукой на эту самую рыбалку и побежать за Нинкой, но он робеет: «Опять просмеивать начнет. Ей только на язык попадись. Ну ее!»

Он ложится на спину и смотрит в небо. Рыбалка ему опротивела. Глаза сами собой смыкаются. Сквозь дремоту он чувствует, что по лицу кто-то ползает. Валерий морщится, шевелит губами, но назойливая козявка не отстает. Он с досадой открывает глаза: рядом сидит Нинка и с видом заговорщика водит стебельком ромашки по его лицу.

– Баламутка ты! – сердито отмахнувшись, говорит Валерий.

Нинка прыгает на одной ноге, хохочет от восторга, но вдруг неожиданно умолкает.

– Валерка! – горячо шепчет она. – Валерка! Клюет!

– Отчепись!

– Валер! Правда, клюет! Не вру!

– Ну и вытаскивай, если не врешь.

– Вот еще! – подергивает Нинка плечом. И вдруг резко подается вперед. – Во! И у другой удочки клюнуло.

Валерий не отзывается.

Тогда Нинка, откинув в сторону букет, подскакивает к удочке. Она вытаскивает ее не так, как это делают настоящие рыбаки, а пятится вместе с удилищем назад. Возле самого берега бьется на крючке сорога.

– Поймала! Поймала! – вопит Нинка и волочит удочку по траве, подальше от воды. – Валерка, гляди, рыбку поймала! Беленькая, с красными плавниками! Ох и красивенькая! Валерочка, сними ее, пожалуйста, с крючка, она прыгает.

– Поймала, сама и управляйся, – бубнит Валерка, поднимаясь с земли и берясь за другую удочку.

Через секунду он снимает с крючка небольшого подъязка. Потом наживляет червяка и закидывает удочку снова.

Приближается вечер.

Рыба начинает клевать. Валерий не спускает глаз с поплавка.

– Валер! – слышится позади заискивающий голос Нинки. – Надень на крючок червячка, а?

– Хочешь удить, наживляй сама, – хмурится Валерий.

– Чтоб я до такой гадости дотронулась?! Ни за что!

– Тогда не приставай!

Нинка умолкает. Запустив руку в ведерко, она вытаскивает свою сорожку и любуется ею. На носу и в волосах Нинки поблескивают рыбьи чешуйки, похожие на черемуховые лепестки.

Валерий подряд выкидывает на берег двух ельцов, и Нинка не выдерживает. С брезгливой гримасой берет она в руки червяка и пытается нацепить его на крючок. Червяк извивается и, вывернувшись из Нинкиных рук, поспешно уползает в землю. Нинка берет другого и цепляет его за середину.

Валерий исподтишка наблюдает за ней.

– Девчонка ты и есть девчонка! Дай-ка сюда! – снисходительно говорит он. – Тоже мне, рыбак сыскался.

– Не задавайся, пожалуйста. Если хочешь знать, у меня и так клюнет.

– Как же, клюнет! Жди! Что, думаешь, у рыбы ума нет? У ней ума будь здоров сколько, – поучающим тоном говорит Валерий. – Вот гляди: надо крепко держать червяка и продевать ему крючок в утолщенное место – это у него вроде головы… Ну, ловись рыбка большая и маленькая! – Валерка с чувством плюет на скорчившегося червяка и закидывает удочку. – Рыбачь давай. Самый клев начинается.

Минут через пять Нинка выбрасывает на траву вторую сорожку. Ей удивительно везет на сорогу. Нинку охватывает рыбацкий азарт. Чтобы подразнить свою напарницу, Валерий начинает мурлыкать песню.

– Замолчи, несчастный! – шипит Нинка.

Валерий ухмыляется и замолкает.

«Нет, что ни говори, может, там какие приметы и есть, – никто не спорит, а с Нинкой стоило идти на рыбалку. Есть в ней что-то такое и этакое», – одобрительно думает Валерий.

Не прошло и часу с тех пор, как начался клев, а они уже наловили полное ведерко. И по количеству пойманной рыбы Нинка всего на какую-то малость отстала от Валерия.

Он продолжал настороженно следить за поплавком. А Нинка в напряженной позе стояла рядом. Платье ее было перепачкано глиной, волосы растрепались.

Погода стала меняться.

Из-за гор выплыли густые облака, белые и пузыристые, словно мыльная пена. Вначале плыли светлые облака, вслед за ними поползли серые, потом – совсем темные. Солнце, клонившееся к закату, нырнуло в тучи раз, другой, мелькнуло в голубом разрыве и скрылось. Стало тихо и сумрачно. Налетел откуда-то ветер, зашумел кустами, понес длинные паутины, сухие листья, бросил их на воду и погнал по реке, как стайку утят. Поплавки закачались.

– Нинка, сматывай удочки, дождь будет!

– Посидим еще, Валер. Маленько посидим, а?

– Как хочешь. Вообще-то, перед дождем самый клев бывает.

– Тогда посидим. Дождь-то теплый. Лето ведь.

– Ладно. В случае чего в ледорез спрячемся. Вон, пониже, ледорезы на реке стоят. Там сверху железо, не промокнем.

Рыба и правда стала лучше клевать. Но теперь ветер дул беспрерывно, и трудно было уследить за поплавками. Валерий еще кое-как различал клев и вовремя подсекал рыбу, а Нинка дергала леску наудачу и злилась: ловиться у нее стало хуже.

Ветер налетел с новой силой, сморщил гладь реки, приземлил кружившихся ворон. Потом на несколько минут наступила тишина. Казалось, все живое кругом притаилось, ожидая чего-то. Но вот в кустах зашуршало, на воде появились мелкие кружки от первых капель. И вдруг разом, сплошной полосой хлестнул дождь. Река мигом покрылась лопающимися пузырьками.

– Бежим, Нинка! – с каким-то радостным возбуждением закричал Валерий и вскочил с места.

– Бежи-им! – послышался приглушенный дождем голос, и рядом с Валерием очутилась девочка, мало чем похожая на прежнюю Нинку. Платье плотно прильнуло к ее телу, отчего Нинка казалась очень тоненькой. Мокрые волосы прилипли ко лбу, шее, вискам, глаза сияли озорством.

Валерий вырвал у Нинки удочку, схватил ее за руку, и они помчались по мокрой траве.

– Стой! – скомандовал наконец Валерий. – Побрели!

Они спустились в воду. Нинка охнула и тотчас же, перекрывая шум дождя, скороговоркой запела:

  • Дождик, дождик, пуще,
  • Дам тебе гущи!
  • Дождик, дождик, припусти,
  • А мы спрячемся в кусты…

Валерий помог Нинке забраться в ледорез, передал ей удочки и ведерко с рыбой.

– Пригнись, а то шишку посадишь, – предостерег он, влезая в убежище и усаживаясь рядом с Нинкой на толстое бревно крестовины.

Сидели они долго. Дождь не переставал. Он стучал по железной обшивке ледореза, и казалось, что там, наверху, сотни голодных кур торопливо клюют овес.

Нинка поежилась, зябко передернула плечами. Валерий потянул ее за мокрый рукав платья:

– Подвинься ближе, а то совсем замерзнешь.

– Вот еще! Сам не замерзни!

– Двигайся, говорю, нечего нос задирать! – грубовато добавил Валерий, и Нинка, будто нехотя, подсела ближе.

Смеркалось. В убежище было таинственно и тихо. Ребята сидели молча. Глаза Нинки затуманились, начали закрываться, а голова склонилась на плечо Валерия. Она задремала. Валерий сидел, неловко подвернув ноги и сдерживая подступивший кашель. Рука, которой он опирался о крестовину, занемела, но он терпел, не двигался. Лицо его горело, вид был растерянный…

А дождь все шумел и шумел.

1952

Ария Каварадосси

Весной сорок четвертого года наша часть после успешного наступления заняла оборону. Мы окопались на давно не паханном поле. Выдолбили ячейку для стереотрубы и вывели траншею в ближний лог, где еще лежал серый, как пепел, снег и росла верба.

Чуть влево раскинулась небольшая деревня. Население из нее эвакуировалось в тыл. Когда расцвели сады, эта деревня, облитая яблоневым и вишневым цветом, выглядела особенно пустынно и печально. Деревня без петушиных криков, без мычания коров, без босоногих мальчишек, без песен и громкого говора, даже без единого дымка и вся в белом цвету – такое можно увидеть только на войне. Лишь ветер хозяйничал на пустынных улицах и во дворах.

Он приносил к нам такие запахи, от которых мы впадали в грусть или в отчаянное веселье и напропалую врали друг другу о своих любовных приключениях. Выходило так, что у каждого из нас их было не меньше, чем мохнатых шишечек на той вербе, что распустилась в логу. Многие бойцы нашего взвода попали на фронт прямо со школьной скамьи или из ремесленного училища и, конечно, желали любить и быть любимыми хотя бы в мечтах. Должно быть, потому-то старшие товарищи никогда не уличали нас в этой, если так можно выразиться, святой лжи! Они-то знали, что некоторым из нас и не доведется изведать невыдуманной любви.

А весна все плотнее окружала нас, звала куда-то, чего-то требовала. Ночами лежали мы с открытыми глазами и смотрели в небо. Там медленно проплывали зеленые огоньки самолетов и помигивали такие же бессонные, как и мы, звезды. Притаилась война в темноте, залегла. Даже слышно, как быстро и слитно работают в дикой, реденькой ржи кузнечики, а в логу, должно быть на вербе, неугомонная пичужка, будто капельки воды из клюва, роняет: «Ти-ти, ти-ти». И похоже это на: «Спи-те, спи-те». Да какой уж тут сон, когда в душе сплошное беспокойство, оттого что сады цветут, когда бесчисленные кузнечики, будто надолго заведенные часики, отсчитывают минуты и целые весенние вечера, уходящие безвозвратно.

Пальба на передовой была лишь в первые дни, а потом как-то сама собой угасла, и только изредка поднималась заполошная перестрелка или хлопал одинокий выстрел, вспугивая вешний перезвон птиц. Солдаты отоспались ее теперь с утра до вечера строчили письма, смотрели затуманенными глазами туда, где нет окопов и траншей – дальше войны.

Иногда на передовой появлялась агитмашина, и, когда опускалось солнце, над окопами разносился голос сдавшегося в плен арийца. С усердием уцелевшего на войне человека он призывал своих братьев последовать его примеру. Не знаю, как фашисты, а мы со страшной досадой слушали эту агитацию. Длинно говорил немец, а мы считали, что лучший оратор тот, который укладывает свою речь в два слова: «Гитлер – капут!»

Немцы тоже вывозили на передовую свою агитмашину. Теперь уже пленный, Иван, в глаза которого всегда хотелось взглянуть в эти минуты, конфузливо спотыкаясь, пространно уверял нас в том, что на немецкой стороне не житье, а рай, и что неудачи их, дескать, временные, и что Гитлер уже двинул на восток «новое» секретное оружие…

Потом немцы крутили пластинки. Проиграв для затравки два-три победных фюреровских марша, они переходили на наши песни. Впоследствии мы узнали, что на этом участке в обороне было много итальянцев, которые уже не воспламенялись при звуках бравой музыки «райха», а своих, неаполитанских, должно быть, при себе не было. Вот они и заводили наши: «Катюшу», «Ноченьку», «Когда я уходил в поход». Играли они и старые русские романсы: «О, эти черные глаза, кто вас полюбит», «Вот вспыхнуло утро, румянятся воды».

А уже подходил к концу май. На одичавшем ржаном поле широко открыли яркие рты маки, засветились голубые огоньки незабудок и васильков. От сурепки и лютиков желто кругом.

Пчелы, майские жуки, божьи коровки летали до позднего часа, обивали пыльцу с цветов; на вербе требовательно запищали птенцы, и маленькая мама со смешным хохолком на макушке хлопотала целый день, добывая пропитание своему голосистому семейству. Вишни и черешни побурели. Завязи на яблонях окрепли, в налив пошли. Травы стояли по пояс. Пошлют солдата охапку травы накосить для маскировки – он целую поляну выпластает – забудется человек. Природа, невзирая на войну, продолжала цвести, рожать и плодоносить.

Стоишь, бывало, на посту или у стереотрубы, дежуришь, и такое раздумье возьмет насчет войны, насчет дома и всего такого прочего, что природу начинаешь чувствовать и понимать совсем не так, как раньше. Ну что для меня прежде могли значить эта верба, эта желтогрудая пичуга? Я бы и не заметил их.

Сижу я однажды у стереотрубы, размышляю, тоскую и смены жду. А смена будет среди ночи. Время тянется медленно. Вот зорька дотлела. Последние жаворонки оттрепетали в небе, камешками пали в траву, затаились до утра. Только перепела перестукивались, да из окопов слышался солдатский смех, звон железа и шарканье пилы. Солдаты – народ мастеровой. Сейчас всяк своим ремеслом удивить хочет.

Темненько уже стало, трава влагой покрылась, прохладой из лога потянуло. Свалился я на землю и вдруг слышу: впереди, в пехотной траншее, кто-то запел:

  • Темная ночь, только пули свистят по степи,
  • Только ветер гудит в проводах,
  • Тускло звезды мерцают…

Я еще никогда не слышал этой песни. Новые песни ведь медленно на передовую пробирались. Но все, что в ней было, все, о чем она рассказывала, я уже знал, перечувствовал, выстрадал, и думалось мне: «Как же это я сам не догадался спеть эту песню! Ведь про себя-то я пел ее, дышал ею».

Мне не хотелось шевелиться, я даже дышать громко боялся. Но я не мог слушать один, не мог не поделиться с товарищами тем, что переполняло меня. И я уже хотел бежать и разбудить их. Но они сами почувствовали песню, сидели на бровках окопов и, когда я подбежал к ним, зашикали на меня: «Слушай!»

И я слушал.

  • Смерть не страшна…

Чепуха это! Смерть не страшна только дуракам. Но он все-таки молодчага, этот поэт. Он сказал: «Ты меня ждешь!» – и мы простили ему все, потому что сразу сделались добрей, лучше. Нам хотелось сообщить друг другу о том, что вот мы услышали то, чего хотели, что наши сомнения и тревоги напрасны. Нас ждали и ждут.

– Кто ее сочинил, эту песню? Кто слова-то такие душевные составил? – спрашивали солдаты.

«Да не все ли равно! – думалось мне. – Скорей всего, наш брат, фронтовик. Никому другому не под силу было бы заглянуть так глубоко в наше нутро и зачерпнуть там пригоршни скопившихся дум-мелодий».

Как мы жалели, что и у этой песни тоже есть конец и что певец из пехотного окопа замолк, обрадовав и растревожив нас.

Солдаты стали расходиться. А мне хотелось еще услышать песню, и я сидел, ждал. Те солдаты, что помоложе, топтались, курили и тоже ждали чего-то.

– Еще давай! – закричал один из них неожиданно в темноту, но никто не отозвался.

А я, да и, наверное, не только я, молча требовал, просил, чтобы песня была повторена. С губ были готовы сорваться такие слова, какие в другое время мы посчитали бы «бабьими».

И он словно бы услышал нас. Он откликнулся. Оттуда же, из пехотного окопа, тихо и печально раздалось:

  • Горели звезды…

Опять звезды! Но это была какая-то совсем другая песня. Она звучала еще печальней первой. В тихой природе сделалось еще тише, даже по ту сторону фронта вроде бы все замерло.

  • О, сладкие воспоминанья… —

с тревогой, в которой угадывалось что-то роковое, вымолвил певец; и нам стало жаль его, себя, тех, кто не дошел до этого поля, заросшего дурманом, не слышал этой песни, и тех, кто остался там, в сибирских и уральских деревушках, одолевая в трудах и горестях тяжкие дни войны.

– «То́ска!» – прошептал сидящий рядом со мной боец. Но тогда я не знал, что это название оперы, и понял его как русское слово «тоска», и согласился.

Не знаю, артист ли пел в окопе. Скорей всего, простой любитель пения. Голос его не был совершенным. Но хотел бы я увидеть профессионального певца, который хоть раз в жизни удостоился бы такого внимания, такой любви, с какой мы слушали этого неведомого нам молодого парня. А в том, что он был молод, мы не сомневались. Иначе не смог бы человек так тосковать, так взвиваться до самой высокой выси и тревожить своим пением не только нас, но, кажется, и звезды далекие. Как ему хотелось жить, любить, видеть весну, узнать счастье! И нам тоже хотелось, и потому мы слились воедино. Он замирал – и мы замирали! Он боролся – и мы боролись! Но певец все ближе и ближе подводил нас к чему-то, и в груди у каждого становилось тесно. Куда это он нас? Зачем? Не надо! Не желаем! Но мы были уже подвластны ему. Он мог вести нас за собой в огонь, в воду, на край света!

  • …Но час настал,
  • И должен я погибнуть,
  • И должен я погибнуть,
  • Но никогда я так не жаждал жизни!..

Я уже потом узнал эти слова. А тогда я расслышал только великую боль, отчаяние и неистребимую, всепобеждающую жажду жизни!

Лицо мое сделалось мокрым, и я отвернулся от товарищей.

И вдруг по ту сторону фронта послышались крики, непонятные слова: «Русс – браво! Италиана – вива! Пуччини – Каварадосси – То́ска – вива!..»

Неожиданно в окопах противника щелкнул выстрел. Он прозвучал как пощечина. В ответ на этот выстрел резанул спаренный пулемет из траншеи итальянцев, хлопнула граната. Нити трассирующих пуль частой строчкой начали прошивать ночь, пальба разрасталась, ширилась, земля дрогнула от взрывов.

Мимо меня промчались люди; кто-то из них крепко, по-русски, ругался и повторял: «Не трожь песню, гад! Не трожь!..» Я не помню, как очутился среди этих людей и помчался навстречу выстрелам. Я тоже что-то кричал и строчил из автомата. Впереди послышались голоса: «Мины! Мины!» Но уже ничто не могло удержать разъяренных людей. Они хлынули вперед, перемахнули нейтральную полосу, смяли боевые охранения, ракетчиков, заполнили передовые траншеи противника и с руганью ринулись на высоту, которую мы не смогли отбить у фашистов ранней весной.

Здесь уже затихла схватка. Навстречу нам высыпала большая группа людей и побросала оружие.

Потом сделалось тихо-тихо. Даже ракеты в небо не взвивались.

Помаленьку обстановка прояснилась. Оказывается, между немецкой «прослойкой», оставленной для «укрепления», и их союзниками-итальянцами произошло столкновение. Итальянцы перебили фашистов из заградотряда и сами сдались в плен.

Утром мы перемещали наблюдательный пункт на отбитую высоту. Я тянул линию, шагал по ржи, заросшей маками, татарником, лебедой. За моей спиной трещала катушка.

Перепрыгнув через глубокую траншею, я увидел убитых в ночном бою солдат.

Ближе других лежал чернокудрый парень в черном мундире; изо рта его тянулась густая струйка крови. Спал чужой солдат сном вечным, не смаргивая мух, воровато обшаривающих его запавшие глаза. «Уж не он ли это первый крикнул „Вива!“, услышав музыку родной земли?» – подумалось мне.

А совсем близко от итальянца, широко раскинув руки, лежал и глядел открытыми глазами в небо русский солдат. Казалось, он ловил солнце, падающее с небес ржаным снопом. Усики только чуть почернили его верхнюю губу. Он был совсем-совсем молод. «Возможно, этот парень, этот солдат и пел ночью?» Я задумался, а потом смежил пальцами холодные веки солдата.

Похоронили мы его и итальянца под вербой. Хохлатая пичужка с опаской глядела на свежий холмик и не решалась подлететь к гнезду. Но вскоре пообвыкла и снова захлопотала, зачиликала.

…Это было давно, в войну. Но где бы и когда бы я ни слышал арию Каварадосси, мне видится весенняя ночь, темноту которой вспарывают огненные полосы, притихшая война и слышится молодой, может, и не совсем правильный, но сильный голос, напоминающий людям о том, что они люди, лучше агитаторов сказавший о том, что жизнь – это прекрасно и что мир создан для радости и любви!

1955

Шинель без хлястика

Была вечеринка. Мать хлопотала возле стола и танцевала с сыном, который только что окончил десятилетку и пригласил к себе первых в жизни гостей: парней и девушек, таких же, как он, вчерашних школьников.

Мать разрумянилась, повеселела, и седина, пропахавшая ее голову большими бороздами, стала особенно заметной. Может быть, оттого, что проглянуло в глазах, в улыбке матери что-то такое девчоночье, юное, безвозвратно ушедшее или навсегда спрятанное.

И сын вдруг подумал: а мать-то у него еще довольно молодая.

Она же весь вечер дотрагивалась до него рукой, точно в чем-то удостоверивалась:

– Ну вот, ты у меня уже взрослый.

Перед сном она, как обычно, зашла к сыну в комнату. Она подумала: поцеловать его на ночь, поправить подушку, одеяло и успокоенно уйти. Но она не поцеловала его и не поправила подушку. Она села на его кровать, и сын заметил, что румянца на ее щеках уже нет и что у нее очень тревожный взгляд, и она беспрестанно поправляет волосы.

– Что ты, мама? – спросил он.

Мать ничего не ответила и долго сидела потупившись. Потом провела рукой по глазам, будто стерла с них что-то и потребовала:

– Слушай. Ты уже взрослый. – Она на минуту смолкла, задумалась. – Есть на моей душе груз, который долго пригибал меня к земле, впрочем он пригибает и сейчас тех матерей, которые растят детей без отцов… – Она заговорила, как в университете, в аудитории, где работала преподавателем.

Он знал, что так, скованно, она будет говорить минуты две-три, а потом освободится от застенчивости и появится в ее глазах, в ее голосе та задумчивость и теплота, которая покоряла людей, слушавших ее. Но сегодня в ее голосе была грусть, только грусть, потому что она рассказывала очень грустную историю.

Она рассказывала о том, как приехала с фронта, без медалей и орденов, с одним свертком на руках. В этом свертке, укутанный в бязевые портянки, пищал он, ее сынишка.

У нее не было ничего: ни дома, ни работы, ни денег. Был только сын, и она стала жить для него. Она поступила в университет, и они вдвоем с сыном жили на стипендию и на те пайки, которыми время от времени их подкармливали профсоюзный и комсомольский комитеты.

Они жили на частных квартирах, и им все время отказывали, потому что сын был болезненный и крикливый. Кроме того, она не могла хорошо платить за квартиру. А еще ей отказывали потому, что хозяйки вечно ревновали к ней своих мужей и следили за квартиранткой, как шпионы.

Мужики наперебой ластились к ней. Она их прогоняла. А те за это грубо обзывали ее.

Сначала она плакала, давала тому или иному прилипале по морде, а больше терпела и постепенно свыклась со своей бедой, и уже не лила слез, не дралась и научилась делать невозмутимый вид. Вот только сердце у нее рано начало сдавать, может быть, потому она осталась на всю жизнь худенькой, заморенной.

Университет она окончила с отличием, стала работать. Все образовалось и даже как-то перекипело, ссохлось. Она ни в чем не раскаивается и ни о чем не жалеет.

Впрочем, нет. Об одной вещи жалеет. Она жалеет свою солдатскую шинель. В этой шинели она ползала по передовой и вынесла на ней того, кто стал отцом ее единственного сына. Под этой шинелью она спала, любила и родила своего ребенка.

Однажды ей стало нечем кормить сына, не на что было выкупить горячее питание из детской кухни. На дворе был март, и она решила, что холода уже кончились, отнесла шинель на рынок и отдала за бесценок, потому что в ту пору и на рынке продавалось много шинелей, почти новых и с хлястиками.

Ну вот и все.

Что же касается того, кто был его отцом, пусть он не думает о нем, как другие, плохо. Она твердо верит: если бы он остался жив, нашел бы их.

– Вот и все, – со вздохом повторила она и опять поправила волосы. Потом опустила худые руки на колени. – Теперь тебе станет тяжелее, а мне легче. – Она тряхнула головой. – Ничего не поделаешь, так положено в жизни – делить все пополам.

Она ушла к себе, первый раз в жизни не поцеловав на ночь сына. Она только пожала ему руку, как это делают настоящие друзья, и ушла.

А он лежал в темноте и думал о том, что первая седина у матери, наверное, появилась в тот день, когда она продала шинель. И еще он думал о том, что ему надо прожить очень большую жизнь и страшно много сделать, чтобы сполна оплатить ту солдатскую шинель без хлястика.

1958

Старая лошадь

– Стоит? – спросил сержант Данила у разведчика Ванягина, дежурившего возле стереотрубы.

– Стоит, – глухо ответил Ванягин, уступив место на чехле от стереотрубы Даниле – командиру отделения разведки.

Отделенный долго и сосредоточенно обозревал окрестности, затем остановил зоркие глаза прибора на одном месте.

– Скажи ты на милость, – заговорил он, раздраженно хлопая себя по карманам в поисках курева. – Три дня стоит! – И в голосе его просквозила жалость.

Ванягин вздохнул:

– Три дня… – И дал ему прикурить.

Они курили, яростно затягиваясь горькой махоркой, и молчали. Но и так понимали друг друга оттого, что думали об одном и том же, хотя были разными людьми. Сержант Данила был в годах. Среди молодых, скорых на слово и ловких разведчиков он выглядел чужевато, смущался тем, что находится не у места, и два раза в году просился на обыкновенную службу, к обыкновенным пехотинцам.

Ванягин был из рабочих, специалистов по шлифовке паровозных бронзовых вкладышей. На сержанта Данилу он походил только волосом – оба рыжие – да еще тем, что во время работы не любил разговаривать. К этому приучило его тонкое шлифовальное дело.

Он-то первый и назвал сержанта дядей Данилой, за что получил взыскание от щеголеватого комбата и полдня спал без обмоток в глубокой щели, называемой «губой», куда принесли для него соломы дисциплинированные солдаты.

То ли понравилось Ванягину на «губе», то ли был он упорным человеком, но наказание не пошло ему впрок, и вопрос чинопочитания он решил по-своему – стал звать отделенного сержанта Данилой. Звание это разошлось по всему полку.

И тут уж ни комбат, ни кто другой не в силах были что-либо сделать.

Цигарка накалила ноготь, затрещала в пальцах, и сержант Данила кинул ее под каблук.

– Как ты думаешь? – хрипловато спросил он и прокашлялся. – Как, говорю, думаешь, долго она еще? – И кивнул головой в сторону нейтральной полосы.

– Кто ее знает? – пожал плечами Ванягин. – Они ведь живучие попадаются.

Сержант Данила на секунду прислонился к стереотрубе и опять полез за кисетом.

– Все стоит, все стоит…

На нейтральной полосе, среди бородавчатых, засохших кочек вот уже третий день стояла раненая лошадь. Стояла неподвижно, опустив голову. С дряблых, полураскрытых губ ее тянулась кровавая слюна. Когда на нее смотрели в стереотрубу, она почти вплотную подвигалась к окулярам, и в большом глазу ее можно было заметить тупую боль, тоску и недоумение.

Земля поддерживала ее, та земля, на которую она ступила когда-то белолобым жеребенком, приветствуя мир радостным, переливчатым голосишкой. Когда ноги у жеребенка сделались резвыми и струйками потекла грива по гибкой шее, он принялся покусывать круп матери и гонять молодых кобылиц. Когда он вырос, его стали запрягать. Он взвился на дыбы и протестующе закричал, когда завели его первый раз в оглобли. Но в оглоблях да еще с удилами во рту трудно протестовать, и он побежал, а потом побрел по дороге, убегающей вдаль к горизонту. С тех пор ему всегда казалось, что там, у края земли, конец дороги и он довезет тяжелую поклажу и увидит что-то неведомое.

Выпадали дни, даже целые недели, когда отпускали конягу, спутанную, на волю, и она култыхала себе по прохладной траве, в прохладной темноте и слушала голос дергача. Конюх водил ее на водопой к речке, и она долго, смачно тянула воду губами, а человек длинно подсвистывал ей, может быть думая, что под мерный и тихий свист коню слаще пьется.

Менялись поклажи: лес, дрова, сено, кирпичи, мешки, водовозная бочка, а дороге не было конца. Она вела конягу и вела и вот привела туда, где грохот, сутолока, крики.

Сперва коняга прядала ушами, пятилась и храпела, рвала со страха постромки. Ее то гоняли во весь дух люди с вытаращенными глазами, то заставляли шагать тихонько, с ленцой, убаюкивая длинной, как дорога, песней.

Однажды ее впрягли в повозку вместе с двумя молодыми, горячими лошадьми. Их гнали прямо по подсолнечнику, кукурузе.

Было дымно и жарко.

Молодые лошади скакали по бокам и на бегу хватали сочные побеги кукурузы. Они жевали кукурузу и глотали ее, захлебываясь слюной. А коняга не могла. Ноги слабели, заплетались, делались непослушными.

Та лошадь, что бежала справа, вдруг упала и взбила пыль ногами, а другая раскачивалась и сипло дышала, выворачивая мягкие ноздри, из которых ключами била кровь. И эта лошадь упала и потянула за собой старую конягу. Она шире расставила ноги, уперлась. Ее душила упряжь, но она не хотела падать.

С повозки поднялся человек, вынул нож, обрезал постромки. Дышать сделалось легче. Человек погладил ребра коняги, ободьями выступавшие на боках:

– Ну, милый, только на тебя надежа, выручай!

И старая коняга, видно, поняла человека, напряглась и потянула повозку дальше от грохота, сумятицы, воплей. Там, где попадались борозды или воронки, лошадь ступала осторожно, однако повозка все равно накренивалась, и с нее неслись стоны и ругань. Наконец лошадь подсмотрела лесную дорогу и свернула на нее.

Возле палаток с красными крестами коняга остановилась, расслабила мускулы, задумчиво опустила голову.

Раненых унесли. Не ожидая, когда ее хлестнут, погонят, коняга отошла в сторону и принялась выстригать из мятых кустов переросший пырей крупными, наполовину съеденными зубами.

Вскоре и ее зацепило. В бок тупо шибануло. Она рванулась было, но повозки сдвинуть не смогла. Еще раз рванулась, словно бы не поверив тому, что произошло, и почувствовала слабость в ногах и горячую боль внутри.

Это случилось на высохшем болотце. Здесь еще с весны остались отпечатки следов птиц и рос небольшой пучок лабазника. Сгоряча она объела его, по давней привычке с толком используя остановку, но белый пушистый цвет лабазника лишь обнюхала.

Пошумел, пошумел на нее с повозки прихрамывающий на одну ногу солдат, потом с кряхтеньем обошел вокруг, покачал головой. Сказав: «Когда эта война только и кончится?!» – он снял с лошади хомут.

Вечером он привел другого коня, надел на него хомут. Потник на хомуте был вытерт до блеска шеей старой коняги.

– Отвоевался, трудяга! – тихо молвил повозочный и ушел, потрогав ее на прощанье за спутанную гриву.

Так она и осталась на поле одна, всеми брошенная, никому не нужная. Запах лабазника щекотал в ноздрях. Ей виделся прохладный лес и за ним волнующееся море овса, которого она давно уже не едала досыта.

До самой ночи она еще чего-то ждала, а затем, судорожно дергаясь, как спутанная, двинулась неизвестно куда. Ей хотелось к людям, но кругом было темно, и глаза тоже застилала темень. Природное чутье изменило ей, и она, выбившись из сил, остановилась. Она не заржала, а только робко пошелестела губами.

Никто не отозвался, никто не пришел на ее призыв.

И так вот немым укором стояла она между двумя враждебными мирами, в самом центре войны. Она была рождена работать, и она работала всю жизнь на людей. А они выстрелили в нее из того оружия, которое придумали для себя. Она хотела одного – жить! Она будто знала, что если упадет, то больше никогда не поднимется и не увидит той дороги, что звала ее вперед и обещала что-то…

Сержант Данила еще раз кинул цигарку под каблук и еще раз глянул в стереотрубу, должно быть на что-то надеясь.

– Даже фашисты и те не палят в нее. Поранить поранили, а… – Он опустил голову и после продолжительного молчания признался: – Хотел сам – рука не поднимается… Крестьяне бить лошадь могут вожжами там либо кнутом, но убивать – нет, потому он, конь, – работник.

Так длинно и с неловкими намеками он еще никогда не разговаривал.

– Конечно, конечно, – будто ничего не понимая, заторопился Ванягин. – Без коня у вас никуда. – И замолк, потому что сержант Данила поднял голову и пристально взглянул на него. Он мог бы приказать Ванягину, но не приказывал.

Ванягин не выдержал взгляда сержанта и опустил глаза. Лицо его сразу сделалось виноватым, будто у напроказившего парнишки.

– Скоро смену пришлю, – буркнул отделенный и нырнул из ячейки в траншею.

Ванягин слышал, как осыпалась земля с бруствера. Траншеи для сержанта Данилы всегда были узкими. «Слава богу», – облегченно подумал Ванягин, когда шаги сержанта Данилы затихли и стало ясно, что отделенный не вернется.

Еще никогда не тянулось так мучительно время на дежурстве, как в эти три дня.

Сменщик, Яшка Голоухин, побывавший в тылу врага с десантом и считающий, что ему теперь все нипочем, ввалился в ячейку с шумом:

– Артпривет наблюдателю! Дежурим? Много точек засек?

– Одну.

– Маловато.

Он, не садясь, припал к окулярам стереотрубы, повертел колесики и засмеялся:

– Вот это я понимаю – советский конь! Стоит на виду у фашистов и доказывает непоколебимость. Если, мол, умру, так стоя!..

– Ну, ты, звонарь! – неожиданно замахнулся на него Ванягин.

– Ты чего? – попятился Яшка от Ванягина, разом пришедшего в свирепость.

– Ничего! – гаркнул Ванягин и, схватив карабин, вымахнул из окопчика.

Ползти было трудно – укрытий никаких. Ванягин плотно прижимался к земле, а потом понял, что это бесполезно, поднялся и пошел неторопливо и даже как-то задумчиво, словно бы на прогулке.

– Срежут! Псих ненормальный! – заорал Яшка, когда наконец пришел в себя.

Но Ванягин дошел до коняги, приложился и выстрелил ему в голову.

Старая коняга качнулась, узловатые, надсаженные колени ее подломились, и она рухнула на землю. Судорога пробежала от шеи до задних ног ее, и она вытянулась, протяжно, с облегчением вздохнув в последний раз.

Ванягин со злом выбросил дымящуюся гильзу и пошел обратно.

Лошадь та снится Ванягину и по сей день.

1958

Кровь человеческая

Он заметил этого парня сразу, как только вошел в магазин. Парень ничем особенным не выделялся среди покупателей. Одет, как многие молодые люди сейчас одеваются, в серую спортивную куртку и лыжные брюки. Только волосы у него чуть длиннее, чем у других парней, и замочек на куртке развернут чуть подальше, чем это делается обычно.

И все-таки Сергей Дмитриевич понял: парень этот – жулик. Подчеркнутое безразличие ко всему, высокомерный прищур, за которым скрывалась настороженность, и особенно руки, засунутые в карманы куртки, выдавали его. Никто не прячет руки так тщательно, как карманник.

Сергей Дмитриевич занял очередь в гастрономическом отделе. Он перебрасывался словами с покупателями, изучая цены на сыр, селедку, вино, и в то же время следил за тем, что делал парень в спортивной куртке.

Вор работал грубо. Лез в карманы напропалую, и было в его работе больше нахальства, чем ловкости. «Сейчас я его куплю», – пришла Сергею Дмитриевичу озорная мысль. Он вынул деньги – их было полсотни, – отсчитал двенадцать рублей, остальные сунул в брючный карман – и тотчас превратился в покупателя-ротозея, который не потому ротозей, что слишком небрежен, а потому, что уж больно осторожен.

Сергей Дмитриевич нарочно стиснул в кулаке деньги и оттопырил карман, наперед зная, что вот сейчас он подойдет к весам, начнет рассчитываться с продавцом, укладывать покупки в сетку, и вор непременно в этот момент полезет к нему в карман.

Нервно скомканная трешка просунулась через плечо Сергея Дмитриевича. На шее он ощутил горячее дыхание. Сейчас парень еще плотнее навалится на него, попросит не слишком громко и не очень тихо пачку «Беломора», а продавщица потребует с него мелочь. Начнется недолгое препирательство. А в это время…

Вот оно – робкое, почти нежное прикосновение к бедру. Ползут, ползут в карман затвердевшие и в то же время невероятно чуткие пальцы. Парень перестал дышать, и Сергей Дмитриевич затылком чувствовал, как расширились у карманщика глаза, как ушли из них сила, ум, совесть – все, что дала ему от рождения мать, – все ушло и повисло на кончиках пальцев.

Сергей Дмитриевич поймал руку вора за локоть, и она сразу ослабела, потом напряглась, рванулась.

– Отойдем в сторону, – вполголоса сказал Сергей Дмитриевич.

И вор покорно последовал за ним с мгновенно осунувшимся лицом.

– Не получилось наколки? – усмехнулся Сергей Дмитриевич и, выходя из магазина, предупредил: – Не вздумай мотануть – хуже будет. – Жулик смирился. Сергей Дмитриевич вывел его на улицу и сказал: – Не умеешь работать, корешок. Не годишься для такой тонкой работы. Да и ни к чему она тебе. Вон какой битюг. Лес валить ступай.

И пошел прочь. На углу обернулся. Пришибленный парень стоял все на том же месте и растерянно смотрел вслед Сергею Дмитриевичу.

На окраине городка, вытянувшегося вдоль горной реки, стоит старый деревянный дом. Черемухи и рябины как будто подпирают его, не давая упасть с косогора. Осыпистый овраг, называемый здесь логом, углом врезался в гору. По дну его сочится вялый светленький ключ, местами совсем скрытый вывалившимся из горы плитняком.

У домика, испуганно притулившегося на косогоре, весной подмыло половину изгороди. Каждое утро, спускаясь к ключу по воду, Сергей Дмитриевич трогал подпорки, поддерживающие прясло под обрывом, и недовольно хмурился. И теперь, прежде чем открыть ворота, он привычно глянул на лог, в который осыпались земля и мелкие камешки, но задерживаться не стал. Не хотелось портить себе хорошего настроения, с которым он сейчас шел по всему городу, возвращаясь из магазина.

Он жил в этом городе давно, знал его вдоль и поперек, но каждый день открывал в нем что-то новое. На месте недостроенного собора начали воздвигать Дом культуры. Хорошо это, давно пора. Один кинотеатр на весь город, да и кинотеатр такой, что в нем к концу сеанса мухи мрут от духоты. Здание детсада возле железнодорожной линии зеленой краской выкрасили; мухоморов деревянных на детсадовской площадке как в густом ельнике, и цветов столько, что в глазах рябит. А на площадке ребятишки. «Мордастые все какие и, небось, озорные, стервецы!» – подумал Сергей Дмитриевич, проходя мимо. Он замечает, что за последние годы в этом прокопченном рабочем городе вообще стало много ребятишек и цветов. Всяких мастей цветы и фасонов разных. Перед домами, в палисадниках, во дворах, в скверах, на стадионе – всюду цветы…

Захваченный «цветочной стихией», Сергей Дмитриевич и сам попытался посадить около дома георгину. Купил на базаре георгинную картошку, закопал под черемухой. Выросла дудка с тремя листами, даже шишечка набухла, но не расцвела.

– Не по нам, значит, такое деликатное дело, – сказал ему сын Юрий, поцарапав затылок.

– Да, знать, это бабье занятие, – сокрушенно вздохнул Сергей Дмитриевич и сделал вид, что отступился. Растут в палисаднике сами по себе ноготки, чемерица, куриная слепота – и ладно. Тоже цветки. Но тайком от сына сходил все же к соседу и выспросил, как и где садят георгины и какое удобрение им требуется.

– Будут у нас и георгины эти самые, – хитро усмехался он, поднимаясь на крылечко и открывая дверь.

Юрий пришел с ночной смены и спал в чулане. Сергей Дмитриевич осторожно приоткрыл дверь в чулан, поглядел на сына. Голова юноши скатилась с подушки. Щеки были чисты, но под глазами осталась копоть. «Торопился, видно, добраться до постели вальцовщик и умыться не успел как следует. Трудна ночная смена», – вздохнул отец.

Грудь Юрия ровно подымалась, и русалка со щучьим лицом то выныривала из-под синей майки, то исчезала под ней. Русалку эту Юрий наколол тайком, подражая отцу, когда учился еще в пятом классе, и долго этим гордился. Сам Сергей Дмитриевич был до того разрисован всевозможными зверьми, стрелами, пронзающими червонных тузов, якорями и разными другими штуками, что на старости лет стал стесняться ходить в общую баню и срубил на огороде свою.

Сергей Дмитриевич завесил окно в чулане, чтобы солнце не пекло Юрия, положил сетку с продуктами в кухне на стол, не спеша сходил в огород, выдернул гнездо лука. Включил плитку, выложил на сковородку ветчину, поджарил. Так же неторопливо спустился к ключу, подставил под струю чайник, вымыл руки. Подымаясь на крыльцо, на минуту задержался возле чулана, подумал и тихо позвал:

– Эй, работник, вставать пора, проспишь все царство небесное!

Юрий открыл глаза, утер губы ладонью, вытянул за ремешок часы из-под подушки и сладко, как мальчишка, потянулся.

– Люблю поработать, особенно поспать. – И улыбнулся с зевком: – Чем, батя, кормить будешь?

– Умывайся дома, – отозвался отец уже из кухни, – в ключе вода нынче шибко студеная. Дашь дуба.

Сергей Дмитриевич любил употреблять стародавние и даже блатные слова. За этим скрывалась неистребимая привычка чуть гордиться тем, что был он когда-то беспризорником и вором, немало хлопот людям доставил, а вот сумел-таки на ноги встать, честно хлеб зарабатывая, – и пенсию заслужил. Последние годы работал он на заводе по плотницкой части.

Юрий сбежал к ключу, подставил спину под струю, падающую с осклизлого, подернутого зеленью желоба, и дурным голосом заорал ту самую песню, какую всегда пел при этой процедуре:

  • Нам полезней
  • Солнце, воздух и вода,
  • От всех болезней
  • Помогают нам всегда…

Сергей Дмитриевич распахнул окно в кухне и снова пообещал:

– Дашь дуба, дашь, дохорохоришься!

Юрий тряхнул мокрой головой и улыбнулся отцу – он знал, что тот любуется им и маскирует это грубоватыми шутками.

Они ели со сковородки поджаренную ветчину, и отец будто ненароком перебрасывал вилкой на «Юркин край» нежирные куски, потому что сын жирное не любил. Потом Сергей Дмитриевич налил себе густого чаю, а Юрий нацедил из пузатой банки «гриба», залпом выпил кружку и с удовольствием крякнул:

– Хорош! Настоялся…

Юрка приучен был к грибу матерью, которая глубоко верила, что настойка из этого неведомого гриба, неизвестно откуда взявшегося в маленьком уральском городке, способствует здоровью человека, и уверяла, что ее сын мало болел в детстве только потому, что постоянно употреблял такое диковинное питье.

Отец с сыном вдруг погрустнели. Нет матери – умерла в позапрошлом году. Не помог гриб. Остались в старом деревянном домике одни мужики. О матери они почти не говорили. Даже в вербное воскресенье на кладбище – у ее могилы – не проронили ни слова, а посидели, убрали обветшалый венок, навесили на перекладину креста свежий, пихтовый, и ушли.

Сергей Дмитриевич хозяйствовал в доме сам. Он мыл, варил, копался в огороде, постоянно добавлял кипяченую воду в банку с грибом и бросал туда сахару больше, чем, бывало, жена.

Дел в доме оказывалось много, однако Сергей Дмитриевич управлялся с ними довольно быстро и начинал ждать сына. Он ждал его с работы, с комсомольского собрания, с вечеринки, из кино – и притворялся спящим, когда Юрий наконец возвращался. Вскакивал, правда, сразу, как только сын брался за щеколду ворот, всовывал ноги в старые шлепанцы жены, но затем ждал, пока Юрка забарабанит в ворота нетерпеливо, и только тогда шел отворять. И всякий раз ворчал:

– Так ходуном халупа-то и ходит… Эк тебе приспичило!

– Ну и здоров ты спать, – удивлялся Юрий.

– А чего мне не спать? – хмурился отец. – Я свое отработал и отгулял, могу теперь и поспать.

– Верно, – соглашался сын и откровенно признавался: – А я сейчас до того спать хочу, что, пожалуй, и ужинать не буду.

– Ну, это ты брось! – сердился отец и потом, наблюдая, как Юрий в угоду ему через силу жует холодное мясо, грозился: – Я вот твою Ритку поймаю и скажу ей, чтоб она не доводила тебя до полного истребления! Еле ноги волочишь. Дойдет дело до свадьбы, отцу придется тебя на закукорках к невесте тащить. Во-о картина будет! – Он подтрунивал над сыном постоянно. Юрий отшучивался. Убрав посуду, отец садился на крыльцо, сын рядом с ним, и они закуривали.

Сидели молча, смотрели на завод. Даже ночью он виден был с горы, только труб обозначалось меньше и кауперы домен, силуэты огромных цехов уходили в тень заречной горы, сливались с нею. Ночью завод слышнее, и шум его более мерный, слитный и торжественный.

Иногда на отвале вспыхивало зарево – там выливали шлак, а то из бессемера с гулом вылетал густой ворох искр, и темный клуб дыма поднимался к низким облакам.

Наступала тишина.

И заводской шум, и крики маневрушек, и лай собак, и урчание экскаваторов на реке были привычны, словно бы и не нарушали ночной покой, не тревожили сна.

– Ну, я пойду, – говорил Юрий и еще с минуту сидел, ожидая, когда отец встряхнется и скажет:

– Ну что ж, давай – жми. А я еще посижу маленько.

– Папиросы на тумбочке! – уже с кровати кричал сын и немедленно засыпал.

– A-а, папиросы, добре…

Сергей Дмитриевич оставался вдвоем с ночью, немного печальный, но успокоенный тем, что сын Юрий тут, рядом. Сын был рядом, и отец думал о нем меньше. Когда же Юрий бродил где-то по городу, занятый своими необходимыми делами: слушал лекции, смотрел кинокартины, танцевал, провожал девчонок и, небось, тискал их, – Сергей Дмитриевич постоянно тревожился о нем, как мать, бывало.

В темную, заполненную ровным шумом ночь Сергей Дмитриевич невольно начинал сравнивать свою жизнь с жизнью сына.

Вспоминалась Сергею Дмитриевичу хаза – заведение великого вора Эммануила Карловича Луковицкого. Это был интеллигентный мужчина с белыми благородными волосами, с брюшком, с дорогими перстнями на тонких пальцах. Ходил он всегда в накрахмаленной сорочке, с тросточкой и играл на виолончели в оперном театре.

Эммануил Карлович имел маленький особнячок, в котором был великолепно оборудованный подвал: здесь жила небольшая стайка молодых воров, умело отобранная и с высоким профессиональным мастерством вышколенная Луковицким. Беспризорники-подростки, дошедшие с голоду, с отчаяния до мелких краж у рыночных торговок, попав в заведение Луковицкого, жили в полном довольстве.

О, это была настоящая школа, и «работали» там только счастливчики. Ни одного из тех, кто не хотел ужиться с Луковицким или пытался «работать на себя», Сергей Дмитриевич никогда и нигде уже не встречал больше.

Обучал новичков сам Эммануил Карлович – и тут он оказывался истинным артистом, непревзойденным виртуозом. Зеленых, неподготовленных парней Эммануил Карлович никогда не выпускал «на дело». Многими приемами владел «преподаватель» Луковицкий, но вершиной его мастерства были три из них.

Шест с маленькой крестовинкой. На шесте – пиджак. В боковом кармане пиджака – туго набитый бумажник, нужно вынуть бумажник, не уронив шеста. Затем тот же шест, тот же пиджак, тот же бумажник, но уже с колокольчиком: надо украсть бумажник, или, по-блатному, «лопатник», и не потревожить чуткий колокольчик. И наконец, последнее, самое трудное и самое страшное испытание: вытащить какую-либо вещицу из кармана «самого»! «Учителя» нужно было выслеживать неделю, две и уловить момент, который затем давал вору право именоваться достойным сыном Луковицкого.

Если воспитанник не выдерживал экзамена и попадался, Эммануил Карлович голосом базарной торговки кричал: «Вора поймал! Бей!» И тогда били неудачника смертно, как бьют на толкучке. Сам Эммануил Карлович не трогал учеников – жалел свои бесценные пальцы, хазу Луковицкого долго не могли нащупать, но все-таки однажды накрыли. Сергей был уже почти взрослым парнем и ненавидел своего хозяина так, как можно ненавидеть только самого лютого врага. Ненавидел за «чуткость», за «воспитанность», за топкую жестокость, а главное, за то, что ради него, хозяина, Сергей обобрал сотни людей и, отрабатывая «сладкий хлеб», отдал хозяину множество золотых часов, цепочек, браслетов, денег.

Когда милиция ворвалась в хазу и Луковицкий стал отстреливаться, Сергей ударил его по голове тем самым «испытательным» шестом, который для устойчивости был начинен свинцом, как бильярдный кий.

Давно это было. И было ли? Может, приснилась хаза Луковицкого? Может, это кого-то другого обучали потом в трудовой колонии жить и работать, может, это кто-нибудь другой стоял на границе дальневосточной тайги, а в войну был заряжающим тяжелой гаубицы и громил фашистов? И другой – и все же он самый. Знакомый – и незнакомый. Велика жизнь, сложна жизнь.

К утру на землю опускался реденький стылый туман. От сырости трещали провода высоковольтной линии. Постепенно серел край неба и окоем желтел, накалялся, подпаливая зубцы дальних лесов. Яркую зарю перечеркивала темная полоска той же высоковольтной передачи, которая перехлестывала наискось город и усадьбу Сергея Дмитриевича. Всходило солнце, провода высыхали, треск прекращался. Старик еще прислушивался, ждал чего-то, а сам думал – будить или не будить Юрия? Пусть соберется хоть раз на работу не спеша, по-человечески, а то вскочит, кусок в зубы – и чешет во все лопатки к проходной. «Сегодня он вроде насовсем свободен. Тогда пусть еще поспит, пусть поспит. Сон у него глубокий. Я в юности не спал так. Вор не может спать спокойно».

И сидит на крыльце Сергей Дмитриевич и думает, думает.

После завтрака Юрий начал собираться, надел чистую рубашку, выглаженные штаны. Отец спросил, скрывая недовольство:

– Новая краля?

– Вот еще! – фыркнул Юрий. – Дежурство сегодня у меня.

– Какое еще дежурство?

– На стадионе.

– Да-а, – протянул отец. – Я и забыл, что ты стукачом заделался. Ну-ну, давай лови жулье! Развелось его у нас в городе. Я вон сегодня одного в кармане заякорил.

– Отвел?

– Не-е, зачем у вас, бригадмильцев, хлеб отбивать? – шутил отец. – Я своим методом вора бью – срамлю.

Юрий рассердился, сунул расческу в карман так, что выломился зуб.

– Ну, знаешь, ты или не понимаешь, что вредишь, или…

– Чего-о? – нахмурился Сергей Дмитриевич. – Ты язык-то попридержи.

– Чего мне придерживать язык, когда ты ведешь себя как либерал.

– Кто? Кто? – мелко засмеялся отец.

– Либерал, говорю. Значит – не очень полезный обществу человек.

– Вспомнил бы ты пословицу про яйца, что курицу собираются учить. Ли-бе-рал. Хэх, скажет же, грамотей! Не зря я десять лет тебя учил, не зря за худые отметки ремнем драл. Вон ты слово какое выучил, его, не поемши, и не выговоришь.

Юрий насупился. Между темными бровями его сразу образовалась складка точь-в-точь как у отца, только еще мальчишеская, минутная.

– Слушай, отец, ты не подумай, будто я тебе мораль хочу читать или что. Поговорим-ка по-мужицки…

– Валяй, – сказал отец и поудобнее устроился на крыльце, готовясь к беседе.

– А! – поморщился опять Юрий. – Вечно ты так, с шуточкой. А жулик на твой юмор чихает и очистит сегодня еще десяток людей.

– Не очистит. Ухватка не та. Дровокол из него может получиться, а вор – ни в коем разе.

Юрий знал, что если отец впал в этот шутливый тон, серьезной беседы не получится.

– Эх, батя, батя… Одиноко, скучно тебе, вот ты и фокусничаешь. Шел бы ты к нам в бригаду.

Сергей Дмитриевич прикурил от папиросы Юрия, закашлялся.

– Жуликов ловить?

– А что? Ты видишь их за три километра. С твоей помощью мы быстро очистили бы город от этого общественного хлама…

– Кудряво говоришь, сынок, – усмехнулся отец. – Карманы очистит, город очистим… – И вдруг ударил сына тяжелой рукой по колену. – Может, у нас с тобой, сын, мораль разная? У меня – старая, у тебя – новая…

– А жизнь одна.

– Жизнь? Что ты еще смыслишь в жизни? Ну, хватит, – поднялся старик. – Пойду картошку копать – это корень всей жизни.

Юрий сердито затоптал папиросу.

– Вот еще с этой картошкой тоже – зачем она тебе? Есть огород, хватит нам его. А ты аж за мост ползешь, мешки таскаешь на себе! Можно сказать, перед лицом общественности меня срамишь. Это тоже метод?

Отец, сворачивая в трубочку мешок, угрюмо произнес:

– Ключ за косяк положь. Денег надо – в кармане моего пиджака пошарь… – И пошел со двора, сутулый, со сморщенной шеей, круто выпирающими из-под рубахи лопатками.

Юрий проводил его взглядом до лога.

– Тоскует старик…

Он подумал о маленьком участке земли за рекой, еще в войну раскорчеванном матерью. До участка от дома километра четыре. Мать с отцом ходили туда вместе. Возвращались усталые, с тяжелой ношей, но вместе, вдвоем. А теперь вот отец ходит туда один.

Команда волейболистов прокатного цеха проигрывала каменщикам. Юрий бился, не жалея коверкотовых штанов, шелковой рубашки, повредил пальцы, но прокатчики все равно проиграли.

– Харчиться надо лучше, – сказал капитан команды доменщиков и дал Юрию закурить. – Рыбу почаще употреблять, особенно щуку, тогда реакция появится.

Солнце садилось в заводской дым, расплывшийся по реке и над горами. С гор тянуло предвечерним холодком, и цветы на клумбах, запыленные, быстро вянущие цветы рабочего города, стали робко расправляться и слегка отпотели.

На теннисной площадке играла Рита со своим тренером и поклонником Вадимом Кирюшиным. Вадим был лыс, толстоват, а Рита работала так старательно, что от лысины тренера шел пар.

– Подбрось жару, Риточка! – подбодрил девушку доменщик. – Вадик уже концы отдает.

– Рита, ты ему чаще в правый угол давай, – закричал Юрий. – Слух есть – у него на правом глазу бельмо обозначается, он сам еще об этом не знает пока, а ты пользуйся!

Рита улыбнулась Юрию и подняла ракетку.

– Вадик, сдаюсь!

– Ну то-то же, – сказал насмешливо Кирюшин и пошел с площадки, подбрасывая ракеткой белый мячик.

Юрий подождал, пока Рита приведет себя в порядок. Доменщики ушли, измываясь над прокатчиками; Вадим тоже удалился.

Рита пригладила стриженые волосы, набросила на плечи жакет. Была она в узеньких серых брючках. Юрий многозначительно хмыкнул:

– Нда, если батя увидит тебя – до костей просмеет.

– Твой батя – добрый человек, по-моему, но чудной какой-то.

– Чудной ли – не знаю, но уж с характером.

– Это так, – согласилась Рита и поскорей перевела разговор на другое. Ей хотелось рассказать Юрию про сегодняшнюю встречу с Сергеем Дмитриевичем, но она почему-то не решалась. Впрочем, особенно и не о чем было рассказывать. Встреча была коротенькой.

Рита заметила Сергея Дмитриевича еще издали. Он шел с мешком под мышкой, насунув на лоб старенькую кепку Юрия с коротким козырьком. Кепка придавала ему озороватый вид. Девушка замедлила шаги, чтобы не догнать старика.

Когда Рига еще училась в школе, в одном классе с Юрием, она заходила к нему домой часто и запросто, а теперь вот не может, хотя иной раз очень хочется зайти. Как они живут, одни мужики, она не знала: Юрий не любил об этом говорить.

Она тихо шла следом за Сергеем Дмитриевичем, то приотставая, то почти нагоняя его. Вдруг он обернулся:

– Ну-ка, подойди, гражданочка во штанах!

Рита с деланым удивлением воскликнула:

– Дядя Сергей, а я вас…

– Не узнала? – подхватил Сергей Дмитриевич, и все лицо его залучилось морщинками. – Значит, богатым сделаюсь. – Но тут же насупился так, что глыбистые надбровья почти скрыли глаза. – Ты вот что, гражданочка, скажи, пошто Юрку голодом моришь? Пошто выспаться ему не даешь?

Рита вспыхнула и даже остановилась, не зная, шутит ли старик или всерьез корит ее.

– А я что? Я ничего…

– Да я знаю, что ты ничего, давно знаю… Только волосы-то вот зря обкорнала. – И старик словно ненароком дотронулся до ее головы. Рита ощутила легкое прикосновение грубоватых и в то же время ласковых пальцев и притихла. Сергей Дмитриевич смутился.

– Эка мода пошла. Под кобыльи хвосты волосья ладят. Срубила заграница русскую косу. – Помолчав, тихо вздохнул: – У моей жены в молодости косища-то была во-о! Во всю спину…

Должно быть, старику хотелось поговорить, но они уже дошли до стадиона, и Рита простилась:

– До свидания, дядя Сергей.

– Доброго здоровья, – приподнял кепчонку Сергей Дмитриевич. – Шарики идешь бросать?

– Да.

– Ну-ну, и то занятие. Каждому свое. Я вот тоже по шарики иду, – тряхнул старик мешком и бросил на ходу: – Захаживай когда!

– Спасибо, зайду, – несмело пообещала Рита и свернула к воротам стадиона.

И все время, пока она играла в теннис с Вадимом, не шел у нее из головы Сергей Дмитриевич, и что-то смущало ее, и что-то холодило в груди.

Она украдкой взглянула на Юрия и порывисто прижалась к нему.

– Ох, Юрка, неспокойно мне что-то…

– Фантазии, – буркнул Юрий и отвернулся. – Ты теперь куда?

– Да никуда. Здесь еще поболтаюсь, мне на работу с двенадцати. – И, не умея скрывать, призналась: – Хочу с тобой побыть, ты ведь сегодня дежуришь. – Что-то вспомнив, она тревожно добавила: – Слушай, Юра, тот тип здесь шлялся со своими шестерками, или как вы их называете.

– Какой тип?

– Да Яшка Поплоухин.

– А-а, – протянул Юрий и сжал зубы. – Дошляется.

Яшка Поплоухин – бывший футболист, а нынче, как говорится в газетных заметках, человек без определенных занятий. Дня два назад он подкараулил Юрия у выхода из городского парка и предупредил:

– Фраер! Наколюшку схлопочешь, попомни, подлюга, – и удалился, напевая:

  • Ах, эта девушка меня с ума свела,
  • Разбила морду мне, часы сняла-а…

Бригадмильцы догадывались, что Яшка и есть тот самый «резидент», возле которого группируется городская шпана и ворье, но никак не могли поймать его с поличным. Увертлив Яшка. Юрий с комсомольско-молодежной бригадой прокатчиков, которая взялась помогать милиции, вот уже с неделю выслеживал Яшку, и тот, очевидно заметив это, пытался припугнуть ребят. «На слабые нервы рассчитывает, нахрапистый гад! Все равно попадется. Может, даже сегодня попадется», – подумал Юрий.

Рита тронула его за рукав и попросила подождать минутку, пока она отнесет ракетку в спортзал. Юрий закурил и остановился около круглого киоска, возле которого была устроена полумесяцем клумбочка с цветами. Он ждал Риту и своих ребят-бригадмильцев, которые по уговору должны были собраться здесь.

За киоском послышалась возня. Юрий бросился туда и увидел двух парней, взявшихся за грудки. Почему-то они дрались молчком. Это было странно – не в характере русских людей драться без шума. Четыре парня, прикрыв глаза кепками, наблюдали за дракой. Шевельнулось подозрение, но раздумывать было некогда.

Юрий встал между дерущимися, расцепил их руки…

Чуть согнувшись, Сергей Дмитриевич брел с огорода, утомленный и потный. Мешок, разделенный веревкой посредине, давил равно на спину и грудь. Возле стадиона старик свалил мешок на скамью и достал папиросу. Тут он увидел Риту – она мчалась куда-то со всех ног.

– Гражданочка… – насмешливо завел было Сергей Дмитриевич.

Рита подскочила к нему, и старик увидел побелевшее лицо и широко раскрытые глаза.

– Дядя Сергей! – закричала она на всю улицу. – Дядя Сергей!.. Юра…

Сергей Дмитриевич забросил мешок на плечо, побежал, опомнился, тряхнул плечом – мешок свалился, ударился о бетонную тумбу, треснул по швам, картошка покатилась во все стороны. Рита стала ее собирать, но тут же опомнилась, охнула и побежала к зданию милиции с картофелиной в руке.

А Сергей Дмитриевич уже ворвался на стадион, растолкал людей.

И вдруг увидел цветочную клумбу возле киоска. Цветы на клумбе были растоптаны, беленые кирпичи вывернуты из земли. На кирпичах, на белых астрах, на пышных георгинах – брызги крови. Клумба поплыла в сторону, кирпичи поплыли, рассыпались, кровавые пятна заслонили глаза…

…Его отпаивали фруктовой водой из бутылки. Вода была красная, и старик не мог ее проглотить, она хлынула обратно изо рта на рубаху и пиджак.

Из уборной выскочил парень в серой спортивной куртке. Старик увидел его, узнал, схватил кирпич.

– Размозжу-у!

И так грозен был этот крик, что парень споткнулся, упал, прикрыв голову руками.

– Дяденька, это не я!.. Я только за руки держал…

Он сидел неподвижно на скамье в больничном скверике, и никто его не прогонял, никто не беспокоил, не пытался утешать. Сергей Дмитриевич как-то сразу сдал, еще больше ссутулился и весь обмяк. В опущенной руке он вяло держал ниточную сетку, с которой постоянно ходил в магазин. Из сетки торчали старые шлепанцы, виднелась стеклянная банка с ягодами.

К Юрию его не пускали. Вышел человек в халате. Из-под халата виднелись кальсоны без тесемок, с больничным штемпелем на штанине. Больной начал говорить про хулиганов, увязывая этот вопрос с текущей политикой, и сообщил, что привезли парня-прокатчика, и у него проколото насквозь легкое, и весь он исколот.

Бросив окурок, больной свирепо выругался:

– В спину били, длинным шилом били. За нож они знают, что присудят. Так они вон какое оружие придумали, чтобы не покарали, значит. Теперь у него воздух под кожу идет…

Сергей Дмитриевич встал со скамейки и в коридоре больницы остановился перед дежурной. Он не просился.

Он только смотрел на дежурную, за спиной которой на стенке висел плакат; на нем изображено растение и написано: «Собирайте спорынью!»

Ни плаката, ни спорыньи, ни дежурной Сергей Дмитриевич не видел. К дежурной подошла седая женщина в белом халате, со вздохом глянула в сторону Сергея Дмитриевича и что-то тихо сказала. Сергей Дмитриевич сделал шаг за барьерчик, отвел рукой седую женщину в белом халате и дежурную.

– Куда? – послышалось ему вслед…

Никто не показывал Сергею Дмитриевичу ту палату, где лежал Юрий, однако старик сразу нашел ее и вошел именно в нее. Только вот в палате он не смог разом сыскать сына.

Больные почему-то не охали, не стонали. Сергей Дмитриевич остановился – и сердце его остановилось.

Одна кровать, другая.

Сергея Дмитриевича качнуло. Он схватился за спинку ближней кровати и услышал:

– Там… У окна…

Он посмотрел туда, куда ему показывали. Изголовье крайней кровати было приподнято на подоконник. На кровати, обложенный подушками, почти стоял на ногах человек. Лицо его было вздуто, шея сделалась толстой, слилась с подбородком, грудь – бугром. И на этой груди, будто на ленивой волне, покачивалась огромная русалка.

Лицо у нее стало не щучьим, а налимьим, и грудки, наколотые в виде конских подковок, пошевеливались, как плавники.

Натыкаясь на тумбочки, койки, Сергей Дмитриевич подошел к окну и, боясь приблизиться к сыну, остановился. Тяжелые, как у отца, надбровья нависли низко, закрыли глаза Юрию – он не мог поднять веки. Только распухшие губы его медленно расклеились, и едва прошелестело:

– Это ты?

Сергей Дмитриевич не отвечал. Он стоял с беспомощно открытым ртом, рывками, по-рыбьи, сглатывал воздух.

– Сядь, – глухо, будто рот у него полон ваты, произнес Юрий, и от этого простого домовитого слова Сергей Дмитриевич очнулся.

– Я сяду-сяду, – заторопился он и осторожно опустился на край стула у кровати. – Я тебе вот шлепанцы материны принес, казенные-то, небось, жесткие… И бруснички принес… Брусника при любой болезни и с похмелья – первое средство…

– Тяжело мне, пана…

Сергей Дмитриевич дернулся к сыну, но, страшась коснуться его, добавить ему боли, схватился не за руку, а за ножку кровати.

– Ты чего? – встревоженно спросил Юрий и пошевелил пальцами, пытаясь поднять руку. Сделав усилие, он поднял ее к лицу, отвел вздувшееся веко. Отец потрясенно смотрел в узенькую щелочку, открытую толстым пальцем. Из этой щелочки чуть светился измученный темно-карий глаз сына, и столько боли таилось в нем, что Сергей Дмитриевич не выдержал, схватил его руку. И эта рука опустилась на голову отца, придавила ее к кровати.

– Ты чего так ослаб? Ты ведь у меня мужественный старикан… – с трудом вымолвил Юрий, и что-то похожее на улыбку искривило его губы.

– Какой я мужественный! Какой я мужественный!.. – закричал отец. – Убить меня мало!.. – Он почувствовал, что его берут под руки, уводят. – Нет, я здесь буду… Я тихо буду… Честное слово, тихо, – лепетал старик, сопротивляясь.

И опять Юрий еле слышно сказал:

– Держись, отец! Мы еще поборемся… держись…

Сергей Дмитриевич не помнил, как вывели его во двор больницы, как посадили на скамью. Он остался один. Неизвестно, сколько времени он пробыл здесь. Его тронули за рукав, и он поднял голову и долго не мог различить, кто перед ним стоит, только цветы сразу увидел. Маленький букет астр. Сергей Дмитриевич наконец узнал Риту, ткнулся в ее остренькую грудь.

– Ох, дочка! Как же нам теперь быть-то?..

Она притиснула голову старика обеими руками и растерянно твердила:

– Дядя Сергей, что вы? Дядя Сергей, что вы?!

Он быстро ослаб, обессилел и с укоризной сказал:

– Красных цветков нарвала. Других никаких не нашлось, что ли?

Рига испуганно взглянула на белые астры и незаметно отбросила их за спину.

– Вам надо отдохнуть, дядя Сергей, отдохнуть…

Сергей Дмитриевич, как бы просыпаясь, огляделся кругом, глаза его остановились на белом букете, упавшем в траву:

– Блазнится… Ничего… Будем держаться…

Рита помогла ему встать. Он долго шел, ни о чем не спрашивая, не упираясь, и уже в городе пошевелил растрескавшимися губами:

– Куда ты меня?

– Домой… Я… Я с вами буду… Вместе. И потом, когда Юра вернется… Ну… тоже вместе…

– Вместе? Вместе хорошо. – Сергей Дмитриевич стиснул руку девушки.

Они шли к домику, что стоял на косогоре, возле светлого ключа.

Навстречу им попадались люди. Они о чем-то судачили, куда-то спешили с кошелками, с сумками, с портфелями. Это покоробило старика. Кровь пролилась! Родная кровь, а они ходят спокойнехонько, как ни в чем не бывало.

А после, когда до него постепенно дошло, что кровь пролилась ради спокойствия этих вот людей, спешащих с работы и на работу, по своим неотложным делам, – протяжно вздохнул и подумал: «А жизнь одна, едина у всех. Ах ты, Юрка, Юрка, сын ты мой, паренек ненаглядный…»

Старик трудно волочил ноги. Голова его медленно клонилась, пригибала к земле, и ласковые, непривычно нежные слова, каких он еще никогда не говорил сыну, так и колотились в голове, так и просились наружу, какие-то бабьи и в то же время единственно нужные сейчас слова. Их непременно надо сказать завтра сыну и кровь на переливание предложить. Своя кровь – она горячее и живучести в ней больше.

Вспомнив про кровь, старик сразу уверовал в чудо, приподнял голову.

По улице все так же спешили люди, о чем-то говорили, смеялись, бранили шоферов и кондукторов, штурмуя автобусы; пили квас из единственной в городе новой тележки с никелированными оглоблями; стояли длинной очередью у кинотеатра. Жизнь шла своим чередом, шла без остановки.

И как в прежние дни, вдоль тротуара, возле детских садов, на стадионе, в палисадниках и даже на балконах домов в узеньких ящичках росли цветы.

Всюду росли цветы.

1959

Злодейка

Эту собаку зовут Злодейка, хотя ничего злодейского она не совершила. Получила она такое имя за усердие. Да, да, за усердие.

Есть люди, которые любят всякие совместительства, проще сказать, занимают по полдолжности, ну и, конечно, так и работают – серединка на половинку.

И на рыбалке тоже такое случается. Едет человек рыбачить, а ружье с собой прихватит: авось, мол, рыбы наловлю и подстрелю чего-нибудь.

А рыбак, о котором я хочу рассказать, не только ружье, но и собаку с собой прихватил, чтобы, так сказать, уж все разом сделать: и порыбачить, и поохотиться, и собаку натаскать.

Звали ее Фишкой. Была она молоденькая, шустрая, с умильными глазами.

Хозяин ее, Паша Усольцев, приехал на станцию Утес, а оттуда к реке Усьве пошел. Идти километров пять, лесом. Фишка всю дорогу по кустам металась, взвизгивала от радости, мышиные норки раскапывала. Иногда она подбегала к Паше и преданно, восторженно глядела на него: дескать, я так тебе благодарна, что и выразить не могу!

«Видно, показать ей свежий след на первый раз нужно, а потом уж пойдет дело», – подумал Паша.

Нашел он барсучью норку, поймал Фишку и сунул носом в рыхлую землю. Фишка понюхала, хвостом понимающе вильнула, еще раз понюхала, а потом к хозяину обернулась. На носу у нее землица, а в глазах восторг.

– Ищи, ищи! – приказал Паша.

Фишка взвизгнула и подала хозяину лапу – снова благодарила хозяина за все радости, доставленные ей, и за эту милую шутку.

Пнул Фишку Паша и больше не искал ей свежие следы: понял, что бесполезное это занятие.

На Усьве он сколотил плотик, положил рюкзак, посадил рядом с рюкзаком Фишку, ружье пристроил возле своих ног и поплыл. Плывет и хлещет спиннингом по воде, плывет и хлещет. Поклевок нет, только трава на блесну цепляется.

Долго плыл Паша Усольцев и ничего не поймал. Пришел он в окончательное уныние и стал ругать Фишку. Лениво ругал, так, от нечего делать. А она думала, что он с нею беседует на мирные темы, и хвостиком согласно повиливала.

Но вот и Красная глинка, крутой обрывистый берег с бурыми обнажениями в вымоинах, поросший тощим лопухом и кое-где кипреем. Красная глинка километрах в восьми от города Чусового. Когда-то здесь водилась прорва рыбы. Но аммонал, острога, бот, мелкоячеистые невода, мережи и другие браконьерские средства сделали свое дело – возле Красной глинки почти не осталось рыбы. Только по старой памяти городские рыбаки ходят сюда, иной раз собирается их здесь к ночи человек по двадцать.

Плес возле Красной глинки глубокий, изогнутый дугой, а чуть ниже шумит стремительный перекат. Буйно плескались здесь когда-то таймени, хариусы, а в засаде возле упавших лесин и в траве стояли щуки, кормились в омутистой глубине язи и голавли. А теперь только изредка можно увидеть здесь в тихий вечер или на утренней зорьке, как серпом выбрасывается из воды яркоперый таймень и оглушительно хлещет хвостом по воде.

Но трудно поймать тайменя возле Красной глинки. Очень уж умна стала рыба. Очень уж много раз брала она и срывалась, очень уж много видела на своем веку. Однако нет такого рыбака на свете, который бы не мечтал поймать ту рыбину, которая чуть было не попала к нему…

Вот и в тот раз спиннингов в десять обрабатывали рыбаки плес. Каких только блесен ни подбрасывали, как только ни ловчили – не брал таймень. Плескался, буйствовал, на виду рыбешек гонял – и не брал. Устали рыбаки, махнули на это дело рукой, к костру подались.

В это время и выплыли из-за поворота на плотике Паша Усольцев и Фишка. Паша трудился, успевая сделать побольше забросов, пока его не пронесло по плесу и не подхватило раскатистое течение на перекате.

– Брось, не старайся! – крикнули Паше ребята. – Мы уж тут каждый метр квадратно-гнездовым, пропашным и всякими разными способами обработали.

Паша не отвечал: Паша трудился, надеясь, что ему-то уж повезет. Внезапно раздался треск катушки, и все увидели, как согнулось удилище в руках Паши, как он весь напрягся, шире ноги расставил, и началась борьба.

Таймень не давался Паше. Он был «битый», этот таймень, и, очевидно, не раз уж вывертывался из трудного положения. Он стремительно бросался из стороны в сторону, выметывался наверх и ныром уходил под плот.

Берег ревел. Каких только советов не подавал народ! Но Паша не отвечал, он боролся молчком.

А плот несло к перекату. Таймень ослаб. Паша подводил его ближе и ближе. Вот возле самого плота забился, забушевал речной богатырь, и тут Фишка, о которой все забыли, не выдержала, бросилась на тайменя сверху, как лев, ну и, конечно, сняла рыбину с якорька.

Паша подмотал катушкой блесну, а Фишка выкарабкалась на плот и отряхнулась. Деловито так отряхнулась, с чувством – поработала.

Народ на берегу стонал от смеха. Паша глянул на Фишку и схватился за голову.

– Дур-р-рак! – вопил он. – Зачем, ну зачем я тебя взял с собой? Зачем?! – Это он спрашивал Фишку. – Злодейка ты! Чего ты наделала?!

Фишка виновато облизнулась и горестно взлаяла: дескать, хочешь все как лучше сделать, а получается не так да не этак.

Плот подхватило бурным течением на перекате и быстро унесло. Паша рвал на себе волосы.

С тех пор Фишка стала Злодейкой.

1960

Бабушка с малиной

На сто первом километре толпа ягодников штурмует поезд Комарихинская – Теплая Гора. Поезд стоит здесь одну минуту. А ягодников тьма, и у всех посуда: кастрюли, ведра, корзины, бидоны. И вся посуда полна. Малины на Урале – бери не переберешь. Шумит, волнуется народ, гремит и трещит посуда – поезд стоит всего минуту.

Но если бы поезд стоял полчаса, все равно была бы давка и паника. Так уж устроены наши пассажиры – всем хочется быстрее попасть в вагон и там уж ворчать: «И чего стоит? Чего ждет? Рабо-о-тнички!»

У одного вагона гвалта и суеты особенно много. В узкую дверь тамбура пытаются влезть штук тридцать ребятишек, и среди них копошится старушонка. Она остреньким плечом «режет массы», достигает подножки, цепляясь за нее. Кто-то из ребят хватает ее под мышки, пытаясь втащить наверх. Бабка подпрыгивает, как петушок, взгромождается на подножку, и в это время случается авария. Да что там авария – трагедия! Самая настоящая трагедия. Берестяной туес, привязанный на груди платком, опрокидывается, и из него высыпается малина – вся, до единой ягодки.

Туес висит на груди, но уже вверх дном. Ягоды раскатились по щебенке, по рельсам, по подножке. Бабка оцепенела, схватилась за сердце. Машинист, уже просрочивший стоянку минуты на три, просигналил, и поезд тронулся. Последние ягодники прыгали на подножку, задевая бабку посудой. Она потрясенно смотрела на уплывающее красное пятно малины, расплеснувшееся по белой щебенке, и, встрепенувшись, крикнула:

– Стойте! Родимые, подождите! Соберу!..

Но поезд уже набрал скорость. Красное пятно мелькнуло зарницею и погасло за последним вагоном. Проводница сочувственно сказала:

– Чего уж там собирать! Что с возу упало… Шла бы ты, бабушка, в вагон, а не висела на подножке.

Так, с болтающимся на груди туесом, и появилась бабка в вагоне. Потрясение все еще не сошло с ее лица. Сухие, сморщенные губы дрожали и дрожали, руки, так много и проворно работавшие в этот день, руки старой крестьянки и ягодницы, тоже тряслись.

Ей поспешно освободили место – да и не место, а всю скамейку – притихшие школьники, видимо всем классом выезжавшие по ягоды. Бабка молча села, заметила пустой туес, сорвала посудину вместе со стареньким платком через голову и сердито запихнула его пяткой под сиденье.

Сидит бабка одна на всей скамейке и неподвижно смотрит на пустой фонарь, подпрыгивающий на стене. Дверца у фонаря то открывается, то закрывается. Свечи в фонаре нет. И фонарь уже ни к чему. Поезд этот давно уже освещается электричеством, а фонарь просто запамятовали снять, вот он и остался сиротой, и дверца у него болтается.

Пусто в фонаре. Пусто в туесе. Пусто у бабки на душе. А ведь еще какой-то час назад она была совершенно счастлива. В кои-то веки поехала по ягоды, через силу лазила по чащобе и лесным завалам, быстро, со сноровкой собирала малину и хвастала ребятишкам, встретившимся ей в лесу: «Я прежде проворная была! Ох, проворна! По два ведра малины в день насобирывала, а черницы либо брусники, да с совком, и поболе черпывала. Свету белого не видать мне, если вру», – уверяла бабка пораженных ребят. И – раз-раз, незаметно так, под говорок, обирала малину с кустов. Дело у нее спорилось, и удобная старинная посудина быстро наполнялась.

Ловка бабка и на диво говорлива. Успела рассказать ребятам о том, что человек она ноне одинокий, пережила всю родову. Прослезилась, помянув внука Юрочку, который погиб на войне, потому что был лихой парень и не иначе как на танку бросился, и тут же, смахнув платком слезы с реденьких ресниц, затянула:

  • В саду ягода малина
  • Под у-у-у-укрытием росла-а-а…

И даже рукой плавно взмахнула. Должно быть, компанейская бабка когда-то была. Погуляла, попела на своем веку…

А теперь вот молчит, замкнулась. Горе у бабки. Предлагали ей школьники помощь – хотели взять туес и занести его в вагон – не дала. «Я уж сама, робятки, уж как-нибудь, благословясь, сама, я еще проворна, ух проворна!»

Вот тебе и проворна! Вот тебе и сама! Была малина – и нет малины.

На разъезде Коммуна-кряж в вагон вваливаются три рыбака. Они пристраивают в углу связки удочек с подсачниками, вешают на древние чугунные крючки вещмешки и усаживаются подле бабки, поскольку только подле нее и есть свободные места.

Устроившись, они тут же грянули песню на мотив «Соловей, соловей – пташечка»:

  • Калино, Лямино, Лёвшино!
  • Комариха и Теплая Гора!..

Рыбаки эти сами составили песню из названий здешних станций, и песня им, как видно, пришлась по душе. Они ее повторяли раз за разом. Бабка с досадой косилась на рыбаков.

Молодой рыбак в соломенной драной шляпе крикнул бабке:

– Подтягивай, бабусь!

Бабка с сердцем плюнула, отвернулась и стала смотреть в окно. Один из школьников придвинулся к рыбаку и что-то шепнул ему на ухо.

– Ну-ну! – удивился рыбак и повернулся к бабке, все так же отчужденно и без интереса смотревшей в окно. – Как же это тебя, бабусь, угораздило?! Экая ты неловкая!

И тут бабка не выдержала, подскочила:

– Неловкая?! Ты больно ловкий! Я раньше знаешь какая была! Я ране… – Она потрясла перед рыбаком сухоньким кулачишком и так же внезапно сникла, как и взъерошилась.

Рыбак неловко прокашлялся. Его попутчики тоже прокашлялись и больше уже не запевали. Тот, что был в шляпе, подумал, подумал и, что-то обмыслив, хлопнул себя по лбу, будто комара пришиб, вскочил, двинулся по вагону, заглядывая к ребятам в посуду:

– А ну, показывай трофеи! Ого, молодцы! С копной малины набрала, молодец!.. – похвалил он конопатую девочку в лыжных штанах. – И у тебя с копной!.. И у тебя!.. Молодцы! Молодцы! Знаете что, ребятки, – хитро, со значением прищурился рыбак, – подвиньтесь-ка ближе, и я вам очень интересное скажу на ухо.

Школьники потянулись к рыбаку. Он что-то пошептал им, подмигивая в сторону бабки, и лица у ребят просияли.

В вагоне все разом оживилось. Школьники засуетились, заговорили. Из-под лавки был извлечен бабкин туес. Рыбак поставил его подле ног и дал команду:

– Налетай! Сыпь каждый по горсти. Не обедняете, а бабусе радость будет!

И потекла малина в туес, по горсти, по две. Девочка в лыжных штанах сняла «копну» со своего ведра.

Бабка протестовала:

– Чужого не возьму! Сроду чужим не пользовалась!

– Молчи, бабусь! – урезонил ее рыбак. – Какое же это чужое? Ребята ж эти все внуки твои. Хорошие ребята. Только догадка у них еще слаба. Сыпь, хлопцы, сыпь, не робей!

И когда туес наполнили доверху, рыбак торжественно поставил его бабке на колени.

Она обняла посудину руками и, пошмыгивая носом, на котором поплясывала слеза, все повторяла:

– Да милыя, да родимыя!.. Да зачем же это? Да куда мне столько? Да касатики вы мои!..

Туес был полон, даже с «копной».

Рыбаки снова грянули песню. Школьники тоже подхватили ее:

  • Эх, Калино, Лямино, Лёвшино!
  • Комариха и Теплая Гора!..

Поезд летел к городу. Электровоз рявкнул озорно, словно бы выкрикивал: «Раздайся, народ! Бабку с малиной везу!» Колеса вагонов поддакивали: «Бабку! Бабку! С малиной! С малиной! Везу! Везу!»

А бабка сидела, прижав к груди туес с ягодами, слушала дурашливую песню и с улыбкой покачивала головой:

– И придумают же! Придумают же, лешие! И что за востроязыкий народ пошел!..

1961

Конь с розовой гривой

Бабушка возвратилась от соседей и сказала мне, что левонтьевские ребятишки собираются на увал по землянику, и велела сходить с ними.

– Наберешь туесок. Я повезу свои ягоды в город, твои тоже продам и куплю тебе пряник.

– Конем, баба?

– Конем, конем.

Пряник конем! Это ж мечта всех деревенских малышей. Он белый-белый, этот конь. А грива у него розовая, хвост розовый, глаза розовые, копыта тоже розовые.

Бабушка никогда не позволяла таскаться с кусками хлеба. Ешь за столом, иначе будет худо. Но пряник – совсем другое дело. Пряник можно засунуть под рубаху, бегать и слышать, как конь лягает копытами в голый живот. Холодея от ужаса – потерял! – хвататься за рубаху и со счастьем убеждаться, что тут он, конь-огонь!..

С таким конем сразу почету сколько, внимания! Ребята левонтьевские к тебе и так и этак ластятся, и в чижа первому бить дают, и из рогатки стрельнуть, чтоб только им позволили потом откусить от коня либо лизнуть его.

Когда даешь левонтьевскому Саньке или Таньке откусывать, надо держать пальцами то место, по которое откусить положено, и держать крепко, иначе Танька или Санька так цапнут, что останется от коня хвост да грива.

Левонтий, сосед наш, работал на бадогах вместе с Мишкой Коршуковым. Левонтий заготавливал лес на бадоги, пилил его, колол и сдавал на известковый завод, что был супротив села по другую сторону Енисея.

Один раз в десять дней, а может, и в пятнадцать, я точно не помню, Левонтий получал деньги, и тогда в доме Левонтьевых, где были одни ребятишки и ничего больше, начинался пир горой.

Какая-то неспокойность, лихорадка, что ли, охватывала тогда не только левонтьевский дом, но и всех соседей. Ранним еще утром к бабушке забегала Левонтьиха, тетка Васеня, запыхавшаяся, загнанная, с зажатыми в горсти рублями.

– Кума! – испуганно-радостным голосом восклицала она. – Долг-от я принесла! – И тут же кидалась прочь из избы, взметнув юбкою вихрь.

– Да постой ты, чумовая! – окликала ее бабушка. – Сосчитать ведь надо!

Тетка Васеня покорно возвращалась, и пока бабушка считала деньги, она перебирала босыми ногами, ровно горячий конь, готовый рвануть, как только приотпустят вожжи.

Бабушка считала обстоятельно и долго, разглаживая каждый рубль. Сколько я помню, больше семи или десяти рублей из «запасу» на черный день бабушка никогда Левонтьихе не давала, потому как весь этот «запас», кажется, состоял из десятки. Но и при такой малой сумме заполошная Васеня умудрялась обсчитаться на рубль, а то и на тройку.

– Ты как с деньгами-то обращаешься, чучело безглазое! – напускалась бабушка на соседку. – Мне рупь! Другому рупь! Это что же получится?

Но Васеня опять юбкой вихрь взметывала и укатывалась:

– Передала ведь!

Бабушка еще долго поносила Левонтьиху, самого Левонтия, била себя руками по бедрам, плевалась, а я подсаживался к окну и с тоской глядел на соседский дом.

Стоял он сам собою, на просторе, и ничего-то ему не мешало смотреть на свет белый кое-как застекленными окнами – ни забор, ни ворота, ни сенцы, ни наличники, ни ставни.

Весною левонтьевское семейство ковыряло маленько землю вокруг дома, возводило изгородь из жердей, хворостин, старых досок. Но зимой все это постепенно исчезало в утробе русской печки, раскорячившейся посреди избы.

Танька левонтьевская так говаривала, шумя беззубым ртом, обо всем ихнем заведенье:

– Зато как папа шурунет нас – бегишь и не запнешша!

Сам дядя Левонтий в теплые вечера выходил на улицу в штанах, державшихся на единственной медной пуговице с двумя орлами, и в бязевой рубахе вовсе без пуговиц. Садился на истюканный топором чурбак, изображавший крыльцо, курил, смотрел, и если моя бабушка корила его в окно за безделье, перечисляла работу, которую он должен был, по ее разумению, сделать в доме и вокруг дома, дядя Левонтий только благодушно почесывался:

– Я, Петровна, слободу люблю! – И обводил рукою вокруг себя: – Хорошо! Как на море! Ништо глаз не угнетат!

Дядя Левонтий плавал когда-то по морям, любил море, а я любил его. Главная цель моей жизни была – прорваться в дом Левонтия после его получки. Сделать это не так-то просто. Бабушка знает все мои повадки.

– Нечего куски выглядывать! – гремела она. – Нечего этих пролетарьев объедать, у них самих в кармане – вошь на аркане.

Но если мне удается ушмыгнуть из дома и попасть к левонтьевским, то уж все: тут уж я окружен бываю редкостным вниманием, тут мне полный праздник.

– Выдь отсюдова! – строго приказывал пьяненький дядя Левонтий кому-нибудь из своих парнишек. И пока кто-либо из них неохотно вылезал из-за стола, пояснял детям это действие уже обмякшим голосом: – Он сирота, а вы все ж при родителях! – И, жалостно глянув на меня, тут же взревывал: – Мать-то ты хоть помнишь? – Я утвердительно кивал головой, и тогда дядя Левонтий горестно облокачивался на руку, кулачищем растирал по лицу слезы, вспоминал: – Бадоги с ней по одним год кололи-и-и! – И совсем уж разрыдавшись: – Когда ни придешь… ночь, полночь… «Пропа… пропащая ты голова, Левонтий!» – скажет и… опохмели-и-ит…

Тут тетка Васеня, ребятишки дяди Левонтия и я вместе с ними ударялись в рев, и до того становилось жалостно в избе, и такая доброта охватывала людей, что все-все высыпалось и вываливалось на стол, и все наперебой угощали меня и сами ели уж через силу.

Поздно вечером либо совсем уж ночью дядя Левонтий задавал один и тот же вопрос: «Что такое жисть?!», после чего я хватал пряники, конфеты, ребятишки левонтьевские тоже хватали что попало под руки и разбегались кто куда. Последней ходу задавала Васеня. И бабушка моя «привечала» ее до утра. Левонтий бил остатки стекол в окнах, ругался, гремел, плакал.

На следующее утро он осколками стеклил окна, ремонтировал скамейки, стол, затем, полный мрака и раскаяния, отправлялся на работу. Тетка Васеня дня через три-четыре опять ходила по соседям и уже не взметывала юбкою вихрь. Она снова занимала денег, муки, картошек – чего придется.

Вот с ребятишками-то дяди Левонтия и отправился я по землянику, чтобы трудом своим заработать пряник. Ребятишки несли бокалы с отбитыми краями, старые, наполовину изодранные на растопку берестяные туески, а у одного парнишки был ковшик без ручки. Левонтьевские орлы бросали друг в друга посудой, барахтались, раза два принимались драться, плакали, дразнились. По пути они заскочили в чей-то огород и, поскольку там еще ничего не поспело, напластали беремя луку-батуна, наелись до зеленой слюны, а недоеденный побросали. Оставили всего несколько перышек на свистульки. В обкусанные перья они пищали всю дорогу, и под музыку мы скоро пришли в лес, на каменистый увал.

Тут все перестали пищать, рассыпались по увалу и начали брать землянику, только-только еще поспевающую, белобокую, редкую и потому особенно радостную и дорогую.

Я брал старательно и скоро покрыл дно аккуратненького туеска стакана на два-три. Бабушка говаривала: главное, мол, в ягодах – закрыть дно посудины. Вздохнул я с облегчением и стал собирать ягоды скорее, да и попадалось их выше по увалу больше и больше.

Левонтьевские ребятишки сначала ходили тихо. Лишь позвякивала крышка, привязанная к медному чайнику. Чайник этот был у старшого парнишки, и побрякивал он, чтобы мы слышали, что старшой тут, поблизости, и бояться нам нечего и незачем.

Вдруг крышка чайника забренчала нервно, послышалась возня.

– Ешь, да? Ешь, да? А домой че? А домой че? – спрашивал старшой и давал кому-то пинка после каждого вопроса.

– А-га-а-а-а! – запела Танька. – Шанька тоже шожрал, так ничего-о-о-о…

Попало и Саньке. Он рассердился, бросил посудину и свалился в траву. Старшой брал, брал ягоды, и, видать, обидно ему сделалось. Берет он, старшой, ягоды, для дома старается, а те вот жрут ягоды либо вовсе на траве валяются. Подскочил старшой и пнул Саньку еще раз. Санька взвыл, кинулся на старшого. Зазвенел чайник, брызнули из него ягоды. Бьются братья Левонтьевы, катаются по земле, всю землянику раздавили.

После драки у старшого опустились руки. Принялся он собирать просыпанные, давленые ягоды – и в рот их, в рот.

– Значит, вам можно, а мне, значит, нельзя? Вам можно, а мне, значит, нельзя? – зловеще спрашивал он, пока не съел все, что удалось собрать.

Вскоре братья Левонтьевы как-то незаметно помирились, перестали обзываться и решили сходить к Малой речке побрызгаться.

Мне тоже хотелось побрызгаться, но я не решался уйти с увала, потому как еще не набрал полную посудину.

– Бабушки Петровны испугался! Эх ты! – закривлялся Санька.

– Зато мне бабушка пряник конем купит!

– Может, кобылой? – усмехнулся Санька. Он плюнул себе под ноги и что-то быстро смекнул: – Скажи уж лучше – боишься ее и еще жадный!

– Я?

– Ты!

– Жадный?

– Жадный!

– А хочешь, все ягоды съем? – Сказал я это и сразу покаялся: понял, что попался на уду.

Исцарапанный, с шишками на голове от драк и разных других причин, с цыпками на руках и ногах, с красными, окровенелыми глазами, Санька был вреднее и злее всех левонтьевских ребят.

– Слабó! – сказал он.

– Мне слабó? – хорохорился я, искоса глядя в туесок. Там было ягод уже выше середины. – Мне слабо? – повторял я гаснущим голосом и, чтобы не спасовать, не струсить, не опозориться, решительно вытряхнул ягоды в траву. – Вот! Ешьте вместе со мной!

Навалилась левонтьевская орда, и ягоды вмиг исчезли. Мне досталось всего несколько малюсеньких ягодок. Жалко ягод. Грустно. Но я напустил на себя отчаянность, махнул на все рукой. Все равно уж теперь! Я мчался вместе с левонтьевскими ребятишками к речке и хвастался:

– Я еще у бабушки калач украду!

Ребята поощряли меня: дескать, действуй, и не один калач неси. Может, еще шанег прихватишь либо пирог.

– Ладно!

Мы брызгались из речки студеной водой, бродили по ней и руками ловили подкаменщика. Санька ухватил эту мерзкую на вид рыбину, и мы растерзали ее на берегу за некрасивый вид. Потом пуляли камнями в пролетающих птичек и подшибли стрижа. Мы отпаивали стрижа водой из речки, но он пускал в речку кровь, а воды проглотить не мог и умер, уронив головку. Мы похоронили стрижа на берегу, в гальке, и скоро забыли о нем, потому что занялись захватывающим, жутким делом: забега́ли в устье холодной пещеры, где жила (это в селе доподлинно знали) нечистая сила. Дальше всех в пещеру забежал Санька. Его и нечистая сила не брала!

– Это еще че! – хвалился Санька, воротившись из пещеры. – Я бы дальше побег, вглыбь побег бы, да босый я, а там змеев гибель.

– Жмеев?! – Танька отступила от устья пещеры и на всякий случай подтянула спадающие штанишки.

– Домовниху с домовым видел, – продолжал рассказывать Санька.

– Хлопуша! – срезал Саньку старшой. – Домовые на чердаке живут да под печкой.

Санька смешался было, однако тут же оспорил старшого:

– Да тама какой домовой-то? Домашний. А тут пещерный. В мохе весь, серый, дрожмя дрожит – студено ему. А домовниха худая, глядит жалобливо и стонет. Да меня не подманишь, подойди только – схватит и слопает. Я ей камнем в глаз залимонил!..

Может, Санька и врал про домовых, но все равно страшно было слушать, и чудилось мне – кто-то в пещере все стонет, все стонет… Первой деранула от этого худого места Танька, а следом за нею и все ребята с горы посыпались. Санька свистнул, заорал, поддавая нам жару…

Продолжить чтение
© 2017-2023 Baza-Knig.club
16+
  • [email protected]