Войти
  • Зарегистрироваться
  • Запросить новый пароль
Дебютная постановка. Том 1 Дебютная постановка. Том 1
Мертвый кролик, живой кролик Мертвый кролик, живой кролик
К себе нежно. Книга о том, как ценить и беречь себя К себе нежно. Книга о том, как ценить и беречь себя
Родная кровь Родная кровь
Форсайт Форсайт
Яма Яма
Армада Вторжения Армада Вторжения
Атомные привычки. Как приобрести хорошие привычки и избавиться от плохих Атомные привычки. Как приобрести хорошие привычки и избавиться от плохих
Дебютная постановка. Том 2 Дебютная постановка. Том 2
Совершенные Совершенные
Перестаньте угождать людям. Будьте ассертивным, перестаньте заботиться о том, что думают о вас другие, и избавьтесь от чувства вины Перестаньте угождать людям. Будьте ассертивным, перестаньте заботиться о том, что думают о вас другие, и избавьтесь от чувства вины
Травница, или Как выжить среди магов. Том 2 Травница, или Как выжить среди магов. Том 2
Категории
  • Спорт, Здоровье, Красота
  • Серьезное чтение
  • Публицистика и периодические издания
  • Знания и навыки
  • Книги по психологии
  • Зарубежная литература
  • Дом, Дача
  • Родителям
  • Психология, Мотивация
  • Хобби, Досуг
  • Бизнес-книги
  • Словари, Справочники
  • Легкое чтение
  • Религия и духовная литература
  • Детские книги
  • Учебная и научная литература
  • Подкасты
  • Периодические издания
  • Комиксы и манга
  • Школьные учебники
  • baza-knig
  • Историческое фэнтези
  • Влада Жнецова
  • Орган и скрипка
  • Читать онлайн бесплатно

Читать онлайн Орган и скрипка

  • Автор: Влада Жнецова
  • Жанр: Историческое фэнтези, Исторические любовные романы, Триллеры
Размер шрифта:   15
Скачать книгу Орган и скрипка

Глава 1. Дом Павловых

В имении Павловых снова произошел нешуточный переполох. Стены с гобеленовыми обоями, на которых среди деревьев прятались олени и цесарки, сотрясало канонадой женских голосов с самого утра, и казалось, что лес оживет, да и повалит с фактурных полотен в комнаты, сбегая от шума и словесных оборотов, витиеватости которых можно было только позавидовать. Голоса переругивались и бранились, разве что тарелки не свистели над головами, и только кресло, примостившееся в углу гостиной, сохраняло невозмутимость, как и спокойная, умудренная тень, притомившаяся за газетой.

– Что у вас там? Никак опять у Джоанны струны перекрутились? – донесся басистый голос.

То был хозяин имения, Павлов Павел Михайлович, человек образованный и тяготеющий к разного рода премудростям, с черепашьим нравом и повадками ужа. Весь сыр-бор происходил из-за сборов Джоанны, его милой дочери, в гимназию после непродолжительной отлучки домой. «Э как, совсем еще девчонка, а уже отправилась в увольнение!» Павел никогда не мечтал о сыне, решил уйти от порядков, которые исповедовал его отец и многие до него, и ничуть не пожалел, ведь судьба подарила ему настоящее чудо. Но шутить порою хотелось, и, если бы было возможным спровадить дочь в армию, он бы сделал это, хоть на годок, ради укрепления дисциплины, а с ней в придачу и жену пристроить ротным командиром – иначе не объяснить, почему каждая их стычка оборачивается настоящей баталией.

– Пустяки, Павел, пустяки!

Павел выправил заломы на газете и спрятался за ее раскинутыми крыльями. Его жена, Василиса, по долгу матери была более сведуща в инструменте дочери, к тому же она была влюблена в фортепиано и бряцала на нем день ото дня на любительском уровне, лишь иногда впуская в дом отрожденную инструменталистку, чтобы приобщиться к магии клавишных переливов.

– Глаша, поди сюда! – зычный и знойный голос прорезался, как зуб мудрости: резко и зло, сковырнув десну и пустив кровь. Так госпожа Павлова, Василиса Владимировна, подзывала к себе служанку. – Скорее! Ну!

Отлегло от музицирующего сердца, Джоанна обратила лицо к потолку и закрыла глаза.

– Щипцы неси, неси!

Очень она боялась настройщика и всякий раз радовалась, когда матушка обходилась без его услуг. Джоан боялась его, большого коренастого мужчину с натруженными мохнатыми руками и мозолистыми пальцами, который и вправду был мастером своего дела, но оголяться перед ним было до тошноты мерзко, пусть вместо молочной мягкости у нее были скупо намеченные струнами вершки. Хотелось бы, чтобы настройщицей была женщина, да только им, даже самым умелым, не дозволяли ходить по домам. Могли бросить учение, как объедки, а после запереть дома или превратить в лекаршу-гувернантку, обхаживающую только одно музыкальное сердце. Везло немногим. Глаша, находящаяся у Павловых во служении, была обычной девушкой без особых знаний, но с добрым и покладистым нравом и немного детским характером, за что ее и полюбили.

– Я на всякий все разом прихватила, Василиса Владимировна! Вы только обождите! – донеслось с пролета.

Аглаюшка неслась во всю прыть, присобрав подол белого передника. Ее руки оттягивал крохотный саквояж с премудростями, и канифоль была самым элементарным, что находилось в нем.

Декоративная колонна, выструганная из дерева и слоновой кости, встретилась ей на пути невольным препятствием, в которое она по привычке едва не врезалась и которое привычно обогнула. С цветочной пилястры за ней печально наблюдала молочная Камея.

Джоанна собиралась в гимназию, но, как и всегда, без восторга. Накануне ей обновили платье, поскольку шерсть быстро скатывалась на смычковых ребрах, но даже это не помогло избежать очередных разборок, в которых, как в водовороте, кружились самые разные темы, включая учебу, непослушание, отсутствие женской покладистости. Но основной щепой, разбивающей всю эту воронку в пух и прах, были и оставались струны.

– Не на что там смотреть! Послушай, матушка, у меня такое бывало, и не раз я сама справлялась. Похожу, подышу, оно само и расправится, ты просто времени не даешь. Не даешь!

Джоанна вдохнула, каркас ее ребер распрямился, спицы раскрылись, крючки, облекающие пустоту в струны по форме девичьей груди, звякнули, и когда это случилось, она зашлась легким кашлем.

– Понятно. Все с тобой предельно понятно, – сказала мать и подалась ближе к капризному инструменту. Ее строгий взгляд, проникающий в самые телесные недра, устрашал почти что хищнической прозорливостью и беспрекословным вниманием к деталям: Джоанна чувствовала себя мышкой, которую в ночи приметила сова.

Пальцы бережно обняли серебристую канитель и осторожно за нее потянули.

– Мамочка, только не ругайся…

Солнечные зайчики плясали на лакированной спинке пианино, уже давно ставшего своеобразным мерилом статуса. Лисьи хвосты солнечных всполохов стелились по стенам, усеянным разноцветием, пылким и бодрым, вслед за ними протягивались хвосты теневых чернобурок. Гостиная не комната вовсе, а одомашненный лес. За тенью, отбрасываемой спящим канделябром, притаился и теперь выглядывал горностай – вихрь пыли, поднятой от беготни. Силуэт свечной подставки напоминал скрипичный ключ.

Джоанна стояла перед зеркалом во весь рост, не имея возможности ссутулиться и округлить плечи. Ее подбородок был задран, губы сжаты, а крылья носа дрожали в затаенном дыхании. Пушнина темных локонов прикрывала светлые плечи.

– Держите-с.

– Платьев, конечно, не напасешься, но это пустяки, – словесно благоволила Василиса, стоя позади своей дочери. Она перебирала каштановые, с медовым отливом пряди пальцами пианистки, но с тоской поглядывала на инструмент, слоном из поговорки разлегшимся в гостиной. Он был здесь, но его старательно не замечали. – Великое счастье, что у тебя есть к музыке талант… Мое желание ничего не значит: как ни крути, а пианистка из меня никудышная.

– Так из меня тоже, – переливчато рассмеялась Джоанна, и густые локоны подпрыгнули вместе с ее плечами. Гордое, аристократически ладное, с высоким лбом и необычно суженными глазами лицо чем-то напоминало загадочную Джоконду, или Приснодеву, или еще какую просветленную женщину, чьи образы вечно опускают взгляд во смирении и раболепном согласии с жизнью.

– Ты напрасно печалишься, матушка, – попытки приучить Джоанну обращаться на «Вы» к собственной матери не увенчались успехом, и все смирились.

Семейство Павловых издавна славилось гибкостью мышления, и порой их воззрения явно опережали время, но в нынешнем веку, в союзе Павла и Василисы, свободомыслие закоснело и остановилось в своем развитии. Надежда рода возлагалась на Джоан, но игра с собственными волосами увлекала ее куда больше преемственности поколений: какое дело ей, скрипачке, до тех, кто уж отжил свое?

– Не возбраняется питать страсть к музыке, не будучи музыкантом. Никто не укорит тебя, если пожелаешь упражняться на уровне любительском, а на уровне профессиональном будет радовать тебя приглашенный…

Раздался грозный отцовский кашель.

– …приглашенная пианистка!

О том, чтобы позвать в дом пианиста, не шло и речи. Джоанна давно заметила, что отца тяготит и тревожит благоговение, с которым его жена отзывается о клавишниках: с ее слов, они кем только ни были – и посланниками Господа, и выходцами затерянной музыкальной страны, и ангелами во плоти, и просто добрейшего склада людьми, рождающими переливистую, набегающую волнами мелодию, которая пробуждала в ней куда больший восторг, чем тонкое, поднывающее звучание скрипки.

Вскоре им суждено было встретить двадцать первый год совместной жизни, а Павел Михайлович все страшился, что его ненаглядная голубка упорхнет к другому мужчине с клавишами в груди.

Джоан вновь посмеялась.

– Милая, лучше обрати внимание внутрь себя и посмотри, как одна струна обвивает другую.

Она спокойно обнажилась до пояса: расстегнула все пуговицы, хотя Василисе было достаточно и двух, чтобы обнаружить проблему, а потом спустила домашнее платье, дав доступ не только к струнам, но и ко всему инструменту. Стеснение не было ее уделом, и вовсе не из распущенности, просто нечего было стыдиться, когда сама нагота ставилась под вопрос.

Марципановая кожа с вкраплениями сахарной пудры розовела на солнце, сливками стягивалась под ребрами, как бы поддерживая их арку, а потом расходилась, обнажая подкову из эбенового дерева, притянутый к ней гриф, повторяющий изгиб продольного сочленения мнимых ребер, жилы струн, поддерживаемые крючками, ими же натягиваемые вперед для анатомического повторения грудных надкрыльев.

– Вдохни, милая, – скомандовала мать, подобрав толстые волосы и уложив их на спину.

Джоанна вдохнула. Головка грифа, расположенная в условной яремной впадине, задвигалась, в груди подобрались струны, приподнялись золотистые эфы ключиц. Материнская рука бережно втиснула в расщепленную на нити диафрагму щипцы и подцепила изнутри свернутые струны.

Грудь легонько подергало вроде как от невралгии, но в то же время нудно защекотало, и было это ощущение похоже на першение в горле, когда что-то мешается, но никак не достать.

Загнутый носик щипцов проник в малюсенькое разъединение между сцепившимися струнами и походил там, расширяя образовавшийся зазор.

– Тихонько, – шептала Василиса, успокаивая не только Джоанну, но и себя: в таком деликатном деле нельзя было спешить, иначе струну можно было порвать, а искусственная канитель звучала значительно хуже родной, порой могла вовсе не прижиться и привести к сепсису. Но, опять же, все зависело от умений скрипичного мастера. Многие из них приобщились к врачеванию, но так и остались дилетантами. И на выходе мир получил горстку музыкально озабоченных мясников.

Джоанна всегда задерживала дыхание, когда матушка просила быть тише. Ее нежность была нежностью лепестков белладонны – красота, при взгляде на которую интуитивно понимаешь, что лучше не трогать. Это ощущение присутствовало во всем: и в голосе, и в прикосновениях. Джоан очень любила свою мать и не боялась ее, но никак не покидало ее чувство, что находится она рядом с большой фарфоровой куклой, неумело пытающейся заботиться о живом существе.

– Тебе уже семнадцатый год, а ты все бегаешь, как егоза!

Голос просел и скрипнул, как будто шарики бисквитного фарфора прокатились по гипсовой трубе.

– Чуть выдается свободное время, и она уже бежит, голова назад, плечи вперед! И вот, посмотри, – Василиса провела ладонью по шее Джоанны, подтолкнула ее подбородок, заставив держаться прямо. Сама повторила то же движение, хладнокровно выдав вперед нижнюю челюсть. – Струна за струну заскочила!

– Мамулечка, легкое ведь дело, ничего страшного, – Джоанна трагично вздохнула и затрясла каштановыми локонами. – Я бы и сама справилась, если бы…

– Если бы мать не увидела!

Удерживая одну струну щипцами, Василиса покрутила вторую тонкими пальцами, захватила ногтями и слегка оттянула. Раздался тонкий писк, перешедший в звуковое дребезжание.

– Пойми, это очень для тебя не характерно – отказываться от утреннего туалета. Ты думала, что мать так глупа и ничего не заподозрит?

– Ничего я не думала. Я бы могла уж сама переодеваться, поверь мне.

– Но что делать мне и Глаше? – досадовала Василиса. – Глашеньку гнать прикажешь?

Глаша, замершая в отдалении, подсобралась и неловко начала перебирать кисточки на оторочке передника.

– Нет, что ты, что ты… – виновато забормотала Джоанна.

– За молодыми девушками знатного рода нужен особый уход. Ты же не простолюдинка какая-нибудь. Пользуйся и радуйся.

– Я все же думаю, что люди не племенная скотина, чтобы их так делить, – Джоанна холодно зыркнула на мать из-за плеча. Если от нее требовали манер, то, следовательно, ждали и равнодушного снисхождения, в маске которого принято щеголять высокородным. – А у простолюдинок свобод в итоге больше, чем у меня: никто за ними так пристально не бдит.

Дзиньк!

Струна соскочила и встала на свое место. Джоан подавилась воздухом, закашлялась, наклонившись вперед, но рука матери жестко легла к ней на грудь и заставила выпрямиться.

– Джоанна, никакого бутерброда с вареньем на завтрак.

Безоговорочное поражение настигло Джоанну за секунды.

– Но-!

– Отправляйся за стол, – бережно похлопав ее по лопаткам и присобрав волосы, Василиса кивнула Глаше.

Та метнулась к платью и, семеня ножками, подбежала к Джоан, чтобы помочь ей одеться.

Без удовольствия Джоанна полакала за столом кашу, которая ощущалась менее постной, чем лица родителей, лениво сползшихся составить ей компанию, потом поблагодарила всех за заботу, докончила ученический образ лентой, по обыкновению пристроенной на запястье, а не в волосы, схватила портфель и вырвалась навстречу сутулому, рахитично сложенному дню, который, то кряхтя, то зевая, катил по небу коляску с колесом солнца.

День первый

Глава 2. Знакомство с гимназией

Опаздывая, она пробегала по городской площади, где неизменный шарманщик заводил неизменную песнь под вращение валика в груди. Зубчики выбивали искры тусклой мелодии, иногда они застревали, и Джоанна задумывалась, не больно ли ему. Но на лице, порыжевшем от старости, не угадать было переживаний и мыслей, оно ржавело из года в год все сильней, и уже карие глаза тонули в блеклости среди маковых зерен, усеявших сморщенную кожу. Джоан порой останавливалась, чтобы послушать, но не сегодня.

Сегодня она летела, откинув назад пышные локоны, и не видела перед собой ничего, кроме готической фигуры богослова, на чей урок она безнадежно опоздала уже на пять-десять минут.

Кто-то бросил шарманщику несколько монет. Потом мимо него прошла семейная чета, ведущая за руки щекастую девочку, и все они тут же отпрянули от него, как от прокаженного, ровным рядком, потому что ребенок потянулся, чтобы посмотреть, откуда исходит музыка.

Джоанна оглянулась назад, различив шумок недолгой перебранки, однако ноги все продолжали тащить ее вперед, поэтому она врезалась в грудь крепко сбитого господина, и было это так же больно, как влететь в кирпичную стену, разве что его костюм смягчил удар, отпечатавшись ворсинками на шелке золотистой щеки.

– У меня в свое время глаза были спереди, а не на затылке, – бесстрастно высказался он, и Джоанна по одному только голосу вообразила перед собой длинное, выструганное из мрамора лицо с большими надбровными дугами – так низко, рокочуще, но тепло прозвучали слова.

Головы она не подняла и на мужчину не поглядела, извинилась перед ним, но извинение скоропостижно растаяло в воздухе, потому что она уже припустила вперед, теперь глядя по направлению своего бега и удерживая руками платье, чтобы не случилось споткнуться о кого-нибудь еще или вовсе упасть.

Город, в котором она обитала, был обыкновенным и ничем не примечательным; светло-серая, буроватая деревянная вотчина, или расщепленная на дома дубрава, выпускающая из веток почки кирпичных построек, захватывающих хозяйский быт фабрик, маленьких производств. Новоявленный, еще совсем незнакомый мир механизмов прекрасно уживался с обширными полями, крестьянскими наделами, избенками, которые топили по-черному, и царственными, высокородными церквями и храмами, которые своими куполами напоминали сметанный торт. Пробегая мимо них, Джоанна неизменно заглядывалась на бирюзоватые, поглощенные небом луковицы, свечи или шарики, останавливалась, чтобы поглазеть на них без отвлечения на ходьбу, и представляла, как берется она за громадную ложку, трогает ею расписной купол, а тот оказывается мягким и полным сладостей.

Сегодня ей было не до того, хотя мысли о церковных вкусностях приободрили ее и поубавили в ней страха перед заповедным чтецом, ссылающим на Суд Божий за малейшую провинность.

Вертлявая улица споткнулась о камешек и разлилась в мостовую, всполошенную волнами шляпок, цилиндров, шапок, пелеринок, плащей, мимо плывущих лавок, утопающих копытами лошадей, влачащихся повозок, качающихся на волнах экипажей – те же повозки, но чуток поизящнее. В это течение вторглась Джоанна, и оно подхватило ее, но бросило не в обозримые ею препятствия, а в мысли, образовавшие пенящуюся клумбовыми незабудками воронку, которая тянула ее куда-то глубоко.

Происхождением «живых инструментов» интересовались все. Все, кроме Джоанны, принадлежащей к этому негласному «сословию», или касте, как иногда шутил ее отец, знаток науки, других стран и всякой всячины, иногда веселящей ее, а иногда утомляющей. Не было в ней запала познавать истину своего происхождения, не было охоты вдаваться в размышления, поскольку себя воспринимала она как нечто само собой разумеющееся: да, у нее есть скрипка. Да, это позволяет превосходно играть, но что с того? В остальном она практически не отличалась от других людей. Пожалуй, жизнь одарила Джоанну музыкальным богатством, и глупо было бы покушаться на Ее разборчивость: раз уж так сложилось, значит суждено. Как говорится, дареному коню в зубы не смотрят.

Но другим людям существование подобных ей не давало покоя, словно «живые инструменты» лично пробирались в их дома, в самые сокровенные их уголки, к детским люлькам и красным углам, где играли, мозоля глаза и лишая сна.

Кто-то говорил, что музыканты – послы воли Господней; так завещали предания и строки из божественных книг, согласно которым о могуществе и хвалах Божьих возвещали песней и музыкой, рожденными в союзе трудолюбия и духовного благоденствия, ибо пока руки были сильны, чтобы творить и играть, а душа была светла и милосердна, творилась Его воля. Когда же человечество омылось во грехах, не то как дар, не то как напоминание о порочности рода людского появились молитвословы со струной в груди. Все началось со струны, ибо таков был звук: протяжный, дрожащий, чинящий колебания подле себя. Перво-наперво люди сами мастерили инструменты, усложняли их, совершенствовали, и уже после, когда скопилось в задворках культурных библиотек достаточно наименований, чтобы создать оркестр, достойный Господа, начали рождаться его послы. И музыка проникла в жизнь, как когда-то давно, когда человек жил в гармонии с землей и небом.

Приверженцы другой точки зрения были менее влюбчивы в благозвучие, которое не мог создать ни один музыкант, рожденный с обычным сердцем. Посему и почитали тех, кто был отродясь наделен умением, демонами, а то и сынами и дщерями самого Дьявола. Искусно вырезанные в грудях клавиши, тетивы струн вместо сухожилий, завитки и прочие премудрости не восхищали, а ввергали в смутный, необъяснимый ужас, и его сопровождало завороженное омертвение: такое можно испытать, увидев что-то или кого-то, похожего на человека, но не являющимся им в полной мере. Противоестественно было иметь в груди скрипку или фортепиано, и эта нестыковка с законами природы обращала разум в бегство, и на его месте появлялось капище предрассудков. Впрочем, приверженцы такого мнения не считали себя предосудительными и были правы, поскольку сложно винить людей за мнение, отличное от добродетельного канона. А был ли канон? Никто не ведал истинных причин возникновения музыкальной хвори, и люди просто боялись: боялись, что сердечно раскрепощенное дитя будет неприкаянным; боялись за благополучие семьи, ведь если уж рождался музыкант, клеймо демонопоклонников ложилось на всех домочадцев; боялись из непонимания, боялись, потому что не могли найти объяснения тому, как дышал и плакал пустогрудый младенец с зачатком бубна меж ребер; боялись, что вскоре будет явлен злой рок, и чем сильнее становился страх, чем выше он взбирался по иерархической лестнице, тем сильнее замыкался круг, сочленивший непонимание со страхом, страх с непониманием.

Люди ученые и мудреные, к которым относился и отец Джоанны, тужили свои умы в попытках объяснить появление музыкальнорожденных с научной точки зрения, однако теории их росли в саду расхождений, одна врастала в другую, пробивая своими ветвями менее прочный ствол и подгибая их под давлением чего-то более твердого. Переплеталась, кривилась, разрасталась тернообразная рощица, но никакое древо в ней не давало плодов.

Одни древа выросли из саженцев, пролитых радием: как дань фантастическим эфирам слагались легенды о некоем артефакте, который пронизывал лучами земную твердь, и под его воздействием искажались плоды во чревах тех, кто имел некую предрасположенность к фатальным болезням. Ветви росли, но упирались и обламывались об одно только слово, принявшее множество форм: «некий». Никто не знал, что может так влиять на человеческое тело, оставалась загадкой и избирательность, с которой недуг поражал утробную жизнь; неведомым было и само воздействие – не вязалось в ученых головах, почему излучение способствует именно таким метаморфозам, откуда оно «знает», как выглядят музыкальные инструменты и как меняются они с течением времени. За давностью лет не разыскать было физических свидетельств причины, кроме, пожалуй, музыкальных людей, уже прочно вошедших в обыденную жизнь. Их зачастую не связывало ничего, кроме немыслимо искаженных тел.

Живыми инструментами становились совсем здоровые дети, или дети с рахитом, или дети с какими-то врожденными недугами, вроде легкой водянки. Принадлежность к инструменталам не наделяла людей особой силой, равно как и не исцеляла их. Они просто приходили на этот свет с будоражащим воображением устройством своего организма, играли мелодию своей жизни, а после умирали, как и обычные люди: нажив профессию, имущество, опыт.

Другие древа простирали крученые, покореженные, длиннопалые ветви к болезнетворию, и мысль, что сама музыка как феномен могла вести к появлению на свет людей с подобным отклонением, пару веков назад вылилась в общественный невроз, из-за чего в некоторых странах на пение и скромное музицирование девушек, а также на прослушивание ими композиций был введен строгий запрет. На Востоке он все еще действовал, хотя численность музыкантов не просто не уменьшилась, она возросла. Клочок средневековья жаловал их уничтожения, но эта тема никем не распространялась. Тем не менее у теории, говорящей, что музыка своими колебаниями вызывает необратимые изменения в так называемой памяти человеческого тела и в наследии его клеток, по-прежнему оставалось много сторонников.

Но были и кроны, в которых гнездились те, кто работал не с причиной, а со следствием. Люди с музыкальными сердцами появились слишком давно, чтобы познать их тайну, – говорили они, а после вооружались скальпелями, чтобы расщепить тончайшую струнку надвое, вырезать духовую трубку или изъять клавишу как у живых, так и у мертвых. Порой методы таких людей расходились с принципами этичности, но именно благодаря их стремлению к осязаемой доказательности удалось выяснить, что инструментальные части состояли из тканей человеческого тела, даже если были неотличимы от дерева и эмали.

Из воронки ее выдернула лошадиная морда, пронесшаяся так близко, что сердце чуть не выпрыгнуло из груди, оборвав струны. Джоанна ахнула и понеслась дальше: оставалось совсем чуть-чуть! Но и без того она уже безнадежно припозднилась, и будет великой милостью, если обойдется без наказания: что на десерт сегодня – горох, розги или свеча?

Содрогнувшись, она будто отряхнулась от невидимой влаги и вместе с тем сбросила с себя грязь пустопорожних разумений.

Кроны, обыкновенные и покойные, как полуденный мираж в надушенном теплом небе, смотрели на нее с благоговением, и не было в них никаких ученых лиц, только листья.

Город был полон вековечных дубов. В одном месте они образовали аллею, словно статные исполины выстроились терракотовой армией, оберегающей гробницу своего государя. Эта деталь была единственной, которую Джоанна смогла связать с Китаем, подаренным ее отцу по кусочкам, расфасованным по маленьким информационным буклетам и книжицам. Никакой тебе пестроты и легкости бумажных фонариков, никаких солнцеликих господ, только ряды безмолвных дубов, выводящих на площадь и далее в город, к проспекту, где толпились всякие лавки, мастерские, собрания старых вещей. Из этого житейского многообразия выделялась богадельня, облюбовавшая уголок и тем самым связавшая узлом две встречных улицы. Ни дурной славы, ни плачевной репутации у вместилища покалеченных тел и раненых душ не было, оно и выглядело в какой-то степени миловидно – скругленное, с оборочкой изразцов и карнизов, распушенное архитектурным кринолином, – но люди все равно предпочитали не захаживать на территорию богадельни без особой на то необходимости, хотя возле входа возвышались прекрасные монументальные клены, отставшие от лиственной армии и притаившиеся здесь. В обрамлении двух широких крон это здание казалось отдохновенным, но внутри его стены прошивали боль и скорбь, и только зелень весны, подступающий солод лета да почки-листочки, зреющие на бурых стражах в шероховатой броне, служили постояльцам напоминанием об идущей жизни.

От гимназии богадельню отделяло несколько верст или около того: Джоанну не влекли прогулки возле обители, где кто-то неизлечимо болел, сама мысль о таком исходе, пусть даже для незнакомого ей человека, бросала ее в дрожь.

Дорога, ведущая к гимназии, брала крен намного раньше, по ней Джоан и бежала, пока наконец из-за деревьев не показалась высветленная, бледно-медовая крыша, из-за кустов – неприветливое основание, из-за клыкастого, но аккуратного забора – цельное здание. Неслась она так быстро, что не удостоила его и взглядом, только уловила какое-то раздражение, полившееся из занавешенных окон двухэтажного ученого стяжателя, накапливающего в себе книги, знания, обиды и пухнущего со скуки, гордыни и подстрекательств.

Запнувшись о крыльцо и чуть не потеряв туфельку – так уж шло по жизни, что Джоанне часто случалось терять обувь, – она перемахнула через порог и оказалась внутри.

Глава 3. О законе Божьем

Пусть боится Бога тот выдумщик, который верует, что в напутствии, обучении и дрессировке юных особ наставницам всегда сопутствует попутный ветер. Река познания тиха только в императорских газетах, когда в действительности синявочки (их милейшие синие платья послужили поводом для прозвища) тащат образовательный процесс, как бурлачки. Со всей неприглядностью сорванных жил, туфелек, утопающих в подмываемой почве, мозолей на руках и коленей, груздеобразных от артроза.

Тонкая речушка, какую прежде можно было перейти вброд, разлилась Волгой, точнее сказать, бесноватой ее двойницей. На одном берегу – знания и Бог, на противоположном – понятные всем желания, девичья прыть, развлечения и баловство.

Острый ветер сметает песочный замок свободы. Оно и было бы не так страшно, если бы между двумя берегам пролегал мост, но синявки, институтские горлицы, бросаются на учениц стаей, чуть только повеет свободолюбием; хлопают янтарно-бурыми крыльями и курлычут, наседничают. Чего стоит только их убийственное внимание до невинных ростков межполового общения, когда гимназисты и гимназистки, расположившиеся в учебных тюрьмах неподалеку, бегают сговариваться через живую изгородь, которая для них выше Вавилонской башни.

Моста нет, бешеная Волга бурлит, вместо понимания плывут по ней суда с зерном раздора и невольницами в коричневых, а то и в пурпурных, а то и в зеленых платьях: в какой цвет не облачайся, все равно свобода смотрит мимо.

Когда перед любой такой девочкой или уже девушкой, с ранних лет привыкшей к строгим порядкам, но в тайне на них озлобленной, стоит выбор без выбора, любое разнообразие принимает она с охотой, будь то беготня от смотрительницы, сплетня или срыв урока. Худо приходится тем, кто является таким разнообразием. "Выбор без выбора" Джоанны был возведен в абсолют. С первого дня своей гимназистской жизни сталкивалась она с притязаниями на грубое изучение ее чертогов и устройства ее необыкновенного существа.

Она шла по однотонным коридорам гимназии, месила туфлями серость недружелюбных полов и пронзала дикарскими глазами стены. Вдоль них, на сгибах, удерживающих двери, росли цветы, но не было в них ни цвета, ни красоты. Вытравленные рисунки напоминали призрачные барельефы на занесенной пеплом Помпее. Стремительные шаги отбивали ритм, в такт которому брынчали непокорные струны.

– Опаздываешь, Павлова! – крикнула ей синявка.

– Знаю, Маргарита Фрозьевна, – бросила Джоанна, увидев, как женский силуэт прокружил мимо нее васильковой юлой и скрылся в бесконечности мрачных анфилад.

Она не опаздывала, а спасалась. Ее взросление прошло не в обсуждении любовных свиданий, домашних хитростей, и не было оно озарено девичьими улыбками, не было ему присуще кокетство и смущение от модных дефиле, устраиваемых подругами, и никто не учил ее, как держаться, чтобы завлечь будущего супруга, ибо когда вставал вопрос, кто скорее выйдет замуж, все кричали: "Кто угодно, но не Павлова!" И чем позднее она приходила, тем меньше оставалось времени на перемывание ее музыкальных костей.

Одним только это спасение было чревато: гневом учителя.

Классная комната женской гимназии. Полуденный свет лился сквозь высокие стрельчатые окна, выхватывая частицы пыли, танцующие над рядами дубовых парт. Двадцать учениц в строгих коричневых платьях с белыми воротничками сидели, склонившись над тетрадями. Над кафедрой из темного дерева возвысился, по-старчески склонившись, кипарисовый силуэт. С благоговением перелистывая страницы писания пыльными подушечками, он, вековечный страж святых устоев, только казался старым. Пыльное зерцало окна подсвечивало его точеные плечи и изящную спину, а луч, бьющий в затылок, рисовал вокруг него полупрозрачное гало. По-ящеричьи невозмутимый взор испепелял дев ожиданием, и льдины, смерзшиеся в моложавое лицо, давали трещину, впуская благосклонность, всякий раз, когда в восторженных зеницах встречались с пляской кокетливых бесят. Тридцать два года, почти возраст Иисуса. Если бы не килевидная грудь и предрасположенность к бронхитам, в его внешности не было бы почти ничего от паломника.

Степан Мартынович Рубанов, преподаватель словесности и закона Божьего, вновь защипнул страницу массивного фолианта – "Основы Нравственного Богословия". Голос его звучал мерно, как колокол в тумане.

– …И посему, девы, чистота помыслов есть щит против искушений плоти. Помните: тело – храм Духа Святого, а не… – он поднял взгляд и обвел ряды опущенных голов.

Дверь отворилась, припозднившаяся Джоанна вбежала на свое место.

Рубанов посмотрел на нее с невозмутимостью наставника, свет бился о его круглые окуляры, скрадывая цвет очей. Третий ряд, у окна.

– …не цитра бесовская!

Пропустив колкость мимо ушей, Джоан опустилась за парту, махнув гривою темных прядей, как вороная лошадь. Розалия уж сидела здесь – единственная подруга, примерная девушка в толстостекольных очках, кротовьим зрением и мышиным пучком на голове.

– Опять с распущенными? – шикнула она и тут же принялась суетиться, выискивая шпильки.

Джоанна ласково перехватила и отвадила ее руки.

Оставшись на свободе, тяжелые волосы взвились и пружинисто покачались на плечах, на скудно намеченной груди и лопатках. Свет рисовал полосу на оливковой коже. Многие шутили, что она цыганка, но это было не так: плоть перенимала темноту эбенового дерева, врезанного в грудь.

Степан Мартынович Рубанов был выходцем из семинарии или других погребов духовного сословия, которые представляли для Джоанны не больший интерес, чем точные науки, вроде алгебры. Легион богобоязненных словесников тем и был занят, что фланировал по улицам города, проникал в учебные заведения и вел свои проповеди, не забывая напоминать, как богомерзки люди с инструментом у сердца, как противны они природе и что их за людей вовсе нельзя считать. Недочеловеки, "живые инструменты". Именно из-за таких кляуз и стигмы, кровоточащей на теле общества, родители отказывались от музицирующих детей, чинились зверства и проводились подпольные операции по отъему ненужного, отчего возникала и полнилась уже другая армия – армия людей с изувеченными телами, загубленными талантами и отсутствием смысла жизни. Ей повезло, что ее родители не допустили даже мысли о том, чтобы вырвать струны. Но другим повезло меньше.

Она читала закон Божий, в детстве Библия лежала у изголовья ее кровати. Степан Мартынович был херувимом – близким к Богу посланником, разносящим Его идею, однако снисхождение его на землю часто знаменовало кару и беды для простых людей. Несмотря на тонкость стана, вытянутость и легкость своей фигуры, ходил он с тяжелой одышкою, видно, тяжело переболев бронхитом или заимев какую другую проблему с дыханием. Его легкие словно не расправлялись до конца, в отличие от крыльев, незримо стелющихся за спиной.

– Что за дерзость.

Голос, что звучал ровно во время чтения, стал резким, как удар кремня о сталь. Все ученицы вздрогнули и повернулись туда, куда устремился ртутно-серый взгляд – на Джоанну Павлову. Она сидела чуть боком, ее густые волосы, словно живое облако, частично скрывали лицо.

Но Степан Мартынович видел. Видел едва заметную, почти изящную асимметрию ее левой ключицы, где под тонкой шерстяной тканью платья угадывалось нечто твердое, изогнутое – верхний завиток скрипичного эфа. И еще… он чувствовал. Едва уловимый, горьковато-смолистый запах канифоли.

Он сделал несколько тяжелых шагов вниз, с кафедры, его сутана из грубого черного сукна шуршала по полу. Сапоги глухо стучали в такт. Остановившись в двух шагах от ее парты, Степан ощутил, как напряглось и замерло тело классной комнаты, где каждая девчура была нервом.

– Павлова, встань, – ледяное презрение поколебало теплоту замерших дыханий.

Джоанна боялась не его и даже не остроты его слов, которые впивались в нее, как когти Геенны Огненной. "Гиены" – любила она говаривать, представляя, как смеется и скалится огненное чудовище, похожее на собаку. Джоанна боялась выговора за опоздание и следующее за ним наказание, отягченное очередной размолвкой на уроке Основ нравственности.

Она медленно поднялась. Будучи выше многих своих сверстниц, все равно запрокинула голову, чтобы встретиться с испепеляющим взором. Ее глаза – огромные, невероятно зеленые, как лесные озера в сумраке – смотрели без страха, но с глубокой внутренней сосредоточенностью.

– Видите пред собою, девы, олицетворение падшей природы, – Степан Мартынович обращался к классу, и ярость его голоса звучала грозовым горнилом. Он не избавил Джоанну от остроты своего взгляда, даже когда ее тонкие пальцы непроизвольно сжали ткань платья как раз над тем местом, где скрывался эф. Этот жест, этот инстинктивный жест защиты богохульного инструмента, вызвал в нем волну такого острого, знакомого отвращения, что он не остановил поток словесных взысканий, дав им волю. – Нечистота, прикинувшаяся человеком!

Не дрогнув, он указал прямо на ее грудь, на место, где скрывалась скрипка.

– Эта вещь, что ты носишь вместо сердца… Она не от Бога. Она – шепот лукавого в утробе материнской. Искажение Его святого замысла! Она делает тебя сосудом скверны, Павлова. А ты еще и смеешь опаздывать. Ты лишена не только человечности, но и совести.

Ее губы чуть тронула едва уловимая дрожь. Не от страха, нет. Это была вибрация. Как струна, задетая легчайшим ветерком. Верно, поняв, что мыслями его завладевает гнев, Степан почувствовал странное, глубокое содрогание в собственной груди, будто огромный, спящий внутри него колокол отозвался на этот скорбный зов. Все же перед ним было живое существо, с пагубной природой которого ему приходилось сосуществовать.

Он резко отвернулся, спрятав внезапную бледность лица, и тяжело пошел назад к кафедре. Его спина напряглась, как натянутая тетива.

– Разве не главным чтится правило не упоминать Господа всуе? – глухо напомнила Джоанна, пока Розалия, ее приятельница и соседка по парте, держала ее за руку, через прикосновения умоляя излишне не дерзить. – Мое устройство не касается учебного предмета. При всем уважении, Степан Мартынович, вы не может обращаться со мною так.

Безликие головы обратились к ней, и она смежила веки, почуяв, как стилеты презрения впиваются в ее кожу, недостаточно светлую, чтобы считывали ее аристократкой; в волосы излишне непослушные, вдобавок распущенные из буйства и непокорности, к коим все привыкли; к эфу скрипки, завиток которого трусливо выглядывал из-за ворота. В груди ее тряслась и дрожала сердечная струна.

– Завтра же принесешь сочинение, – сказал он сдавленно, глядя в стену. – На тему: "Почему носитель инструментального изъяна не может считаться чистым сосудом Духа Святого". Три страницы. И чтобы… без фальшивых нот в мыслях. Пиши сухо. Как летопись грехопадения, – он схватился за край кафедры и угрюмо вздохнул. – Поскольку до конца урока осталось…

– Я не стану этого писать, – Джоанна прервала его, сердито округлив глаза. В изумрудную зелень нечеловеческой красоты, в пилигримские кущи салатово-синих зеркал ударил слепящий свет, и лик преподавателя, моложавый, высокоскулый, как у мраморной статуи, показался в эллипсе солнечного нимба, брошенного в оконное стекло. Бог несправедлив, когда дарует скоту ангельскую внешность. – Не стану.

Ее глаза – два изумрудных ножа.

Пылинки в солнечном луче, пронзившем окно, остановили свой танец. Розалия уже сильнее стиснула руку Джоанны, ее очки съехали на кончик носа. Степан Мартынович стоял у кафедры, залитый тем самым ослепительным нимбом света из окна. Лицо, лишенное морщин, сейчас было искажено чем-то большим, чем гнев – холодной, каменной яростью. Его широкие плечи под грубой сутаной напряглись. Развернувшись, он прошествовал вперед, и его дыхание, всегда чуть хриплое, стесненное, стало отчетливо слышно – короткие, свистящие вдохи.

– Что значит… не станешь? – переспросил он, и голос его был тихим, как шипение раскаленного железа, опущенного в воду. Затем он медленно, словно преодолевая невидимое сопротивление, прошел в глубь классной комнаты.

Шаги были тяжелыми, но не из-за веса тела, а из-за того, что каждый вдох давался с усилием. Он остановился перед ее партой, отбрасывая на нее длинную темную тень. Его пальцы с широкими, плоскими подушечками белели, сжимая край парты. Запах ладана смешивался с едва уловимым металлическим оттенком – запахом крови в насквозь больных легких.

– Ты осмелилась, – и сделал еще один короткий, хриплый вдох, когда его взгляд, голубой и беспощадный, как зимнее небо, погрузился в изумрудные озера, – осмелилась учить меня… богословию? Здесь? В моем классе?

Сердце Розалии стрекотало ничуть не хуже струны, Джоанна отпустила ее взмокшую руку и скованно кивнула, напустив на лик туман невозмутимости.

Степан Мартынович кашлял, и хрип его нутра отчего-то ужасал ее сильнее сказанных им слов. "Иррациональный страх, – так бы выразился ее отец, – был свойственен первобытным нашим предкам. Есть чувства, причина зарождения коих состоит в преемственности опыта поколений. Поэтому если охватил тебя беспричинный ужас, знай: в этот миг эпохи потеряли свое значение, пространство и время стали единым целым, и ты постигла то, о чем не ведаешь, но что хорошо тебе знакомо".

"Наверняка это боль", – припомнив его слова, подумала Джоанна.

Но какой бы силы ни была боль, она не давала права на унижение слабых и подчиненных.

– Твое "устройство", Павлова, оскверняет само воздух, которым мы дышим, – Степан Мартынович наклонился, приблизив лицо к ее лицу.

Его дыхание, затрудненное, горячее, пахнущее чем-то чуть горьковатым – пылью старых книг и сдерживаемой яростью, – коснулось ее кожи. Джоанна не отводила глаз, видя в его зрачках не просто гнев, а что-то дикое, паническое, загнанное в угол.

– Оно – плевок в лицо Творцу. И ты… – тут голос сорвался на хрип, Степан выпрямился, откашлялся, сжав кулак у рта. Кашель был глухим, булькающим, неестественным. Когда он опустил руку, на тыльной стороне остался легкий влажный след. Гнев действовал на него разрушительно. – …ты смеешь говорить о правилах? О священных правилах? Ты, ходячая мерзость? Ты, чье сердце бьется в такт мелодии бесовских плясок?!

Он ударил ладонью по парте. Гулкий стук заставил девушек вздрогнуть. Розалия вжалась в спинку стула.

– Вон! Вон из класса, пока я не позвал смотрительницу и не велел выдрать тебя розгами за кощунство! Твое место – не за партой! Твое место – на исповеди, в слезах и в грязи покаяния! И сочинение… – он задыхался, его лицо побледнело под загаром, пальцы судорожно цеплялись за дерево парты, как будто ища опоры. – Ты напишешь! Или завтра же будешь представлена перед советом гимназии как неисправимая! Марш!

Выслушав гневную отповедь, Джоанна молча встала. Оправила коричневое платье, скрипнула эбеновым корпусом и, набросив на грудь непозволительную роскошь распущенных волос, направилась к выходу из класса.

Дверь захлопнулась за ней, отрезав последний взмах каштановых волос. Смешки, как крысы, зашевелились по углам класса. Степан Мартынович стоял у опустевшей парты. Воздух внезапно стал густым, как деготь. Грудь сдавило знакомой, ненавистной тиской – будто невидимые клещи сжимали ребра. Каждый вдох требовал усилия, превращаясь в короткий, хриплый всхлип. Он поднес платок ко рту, сглотнув соленую горечь, подступившую к горлу. Не сейчас. Только не сейчас, не при всех.

– Тишина! – резко обернувшись к классу, продекламировал он. Голос сорвался на непривычно высокую, сдавленную ноту. – Молчать! – новый приступ кашля прогрохотал в груди, глухой и мокрый. Он сжал кулак у рта, чувствуя, как влага пропитывает грубый лен платка. Глаза девушек округлились: не от насмешки, а от внезапного страха. – Кто издаст хоть звук – разделит участь Павловой! Маргарита Фрозьевна! – Степан кивнул на порог, где замерла привлеченная шумом наставница. Даже задыхаясь, он все еще пытался звучать повелительно. – Проследите за порядком. Самостоятельное чтение… глава шестая… "О смирении и послушании".

Каждый шаг к двери отдавался болью в висках и жжением в легких. Нога предательски запнулась о ножку парты. Он едва удержался, ухватившись за холодное дерево, пальцы побелели от напряжения. В глазах поплыли черные пятна. Нужно было уйти. Сейчас же. Пока не упал. Пока кто-нибудь не увидел этот позорный приступ слабости.

Глава 4. Фотография

Благая коридорная прохлада – Степан Мартынович испил ее, глотнув воздуха с тихим стоном, и прислонился к стене, такой же усталой и выцветшей, как и его лицо. Когда-то на нем тоже был орнамент гвоздик и тюльпанов, но пышная пора молодости отцвела, оставив пожухлые листочки. А на стене – затертые узоры и щербины, окаянные годы никого и ничего не щадят: ни материю, ни душу. Чуть только замедлится ход жизни, сведет с накатанной колеи нежданный приступ или расстройство, и разум тут же начинает обдумывать все нажитые идеалы, принципы и воззрения, через деятельность цепляясь за осознание яви, будто в противном случае он не существовал. И вот уже юность не заводь незабудок и не радуга робких первоцветов, а дерзость, буйство, ненавистная сердцу проказа.

Степан Мартынович промокнул лоб тем же платком, которым утирал рот, а потом брезгливо поморщился. Много таких людей, как он: тех, кто живет от дела к делу, с перебитыми хребтами и немощью, покончившей с плотью и теперь разъедающей дух. Отдых им в тягость, потому что тогда-то и прорываются наружу мысли, в разной степени паршивые, но неизменно печальные, и их поток не унимается, пока измотанный разум не находит себе новую деятельность, затейливую или совсем бессмысленную, но деятельность.

Его голова повисла, и в скорбном расслаблении сухое лицо показалось совсем мальчишеским, но эту поразительную игру света и тени увидели лишь поблеклые стены. Степан Мартынович совсем разучился отдыхать, да и не было у него такого желания, зато у девушек его было хоть отбавляй: все, что угодно, лишь бы не учиться. Сделав несколько шагов, держась за стену, он остановился перед пятнистым полотном в деревянной раме. Оно рябило, как тени, отбрасываемые древесной кроной. Степан подошел к нему, встал напротив и присмотрелся. Никакие не пятна, а двадцать коричневых платьев на серой фотографии. Двадцать сосредоточенных лиц с глазами статуй, невыразительными губами и чарующей хмуростью. Девять пучков, десять кос, и только у одной распущены локоны, чтобы скрыть колодки и загиб эбенового грифа с обратной стороны шеи.

Справа от Джоан, как коротко ее называли, стояла Розалия Воскресенская – первая и единственная ее подруга. Худая, даже хрупкая, малокровница вроде как с подтвержденной анемией, всегда пахла чем-то кислым, а на прикосновение была скользкой, как молочный студень. Редкие светло-русые волосы были слегка растрепаны даже на парадном фото, вдоль по-мышиному оттопыренных ушей свисали тонкие пряди. За бледность и тонкость ее дразнили молью. Но если внешне Розалия была невзрачна, то дух ее цвел под стать имени, и окном в благоухающий розовый сад служили большие голубые глаза с мечтательным и как бы вечно оценивающим взглядом – дань мещанскому происхождению. В первые три года, когда по мере роста и вытяжения тела струны Джоан соскакивали с крючков и путались, вызывая приступ острой невралгической боли, Розали спасала ее тем, что спицевидными своими пальчиками распутывала их, и потливость рук здесь была ко двору: на влажных подушках струны скользили лучше.

Была она первоклассной вязальщицей и пряхой, бабушка научила ее, как тянуть лен на веретене, поэтому Розалия быстрехонько справлялась с узлами и доставала зажеванные струны из пазов межреберья, пока Джоан отвечала ей хныкающим звучанием. На указательном пальце Роза носила симбирцитовое кольцо – в память о бабушке. Единожды оно соскочило и свалилось Джоанне в грудь. Девушки после долго смеялись, обсуждая это.

Выше рядком, как бы между ними в порядке шахмат, пристроилась темноволосая девушка с пасмурно безотрадным лицом и немного отвислой губой, как будто она всегда выражала неудовольствие и брезгливость к чему-то, а может и ко всем окружающим. Это Лизон Козлова, интеллигентка в первом поколении, дочь не то крестьянина, не то разоренного мещанина. О судьбе и жизни своей предпочитала не говорить, жестко пресекала всякое обсуждение, затрагивающее ее юдоль. Добросовестная, но не блестящая ученица, которая отдавала ровно столько сил, сколько было нужно, чтобы урвать себе достойное место в жизни. Гувернантка или домашняя учительница в каком-нибудь селении – ее потолок, она принимала это и была благодарна. Ее крупное, усеянное веснушками лицо все время казалось грязным, либо камера так его изуродовала, зачернив солнечные мушинки до пигментного налета. По росту она была вровень с высокой Джоанной, но заметно крепче и шире раскинулась в плечах.

Если кто и преуспевал в неприязни к «живым инструментам», то именно Лизон: одного из шестерых детей ее семейства, мальчика-виолончеленка из красного дерева, родители разобрали и продали, когда было нечего есть. Музыкальные дитяти не выбирали, у кого рождаться, инструментальные тельца их порою были сбиты так дорого, что представляли большую ценность, поэтому нередки были случаи, когда родители растили ребенка именно как инструмент, чтобы выгодно пристроить (часто неживого и по частям), когда устройство его раскроется в полную силу.

Неразговорчивая Елизавета сама сделала эту историю достоянием общественности, когда, оттаскав строптивицу Джоан за космы после отказа помочь с заданием, сказала, что только на лом «бесовские дитяти» (она смешно поставила ударение на и) и годятся. Мол, толку и пользы больше нормальным людям. Во время разбирательств сама Джоанна и словом не обмолвилась о ее истории, только сказала, что запомнила волчью тоску в глазах Лизон. «Застарелая, ею отвергнутая боль тогда прорвалась вовне, и в темноте этой скорби Козлова бродила кругом вместе со своими призраками, как безысходный волк, решивший измотать себя до смерти. В ней не гнев сидел, а мука».

Далее, как чайная пара, по левое плечо Елизаветы и рядом друг с дружкой стояли София и Варвара Глухарины. Сестры дворянского происхождения, единовременно рожденные, но поразительно разные. Софа, София, просто Со искренне увлекалась науками, в особенности историей и литературой, была идеальной гимназистской, насколько только можно вообразить идеал в месте погребенного девичества и постоянной муштры. Ее правильное лицо со спокойными серыми глазами почти изнуряло добротой и околдовывало отзывчивостью, позволяющей ее пухлым губам посылать маленький воздушный поцелуй при каждой улыбке, а ресницам – топорщиться по-кукольному.

Сестра Варвара не была полной ее противоположностью хотя бы потому, что была так же красива и замечательна. Точно так же. Не сыскать в мире двух одинаковых снежинок, а девушки нашлись: поначалу отличить одну от другой можно было лишь по цвету ленты в светлых волосах. Внешность Софии полностью описывала внешность Варвары, и наоборот.

Свет и тень, мягкость и жесткость. Их вечное противостояние началось в первые дни жизни, когда на губы одной сестры легло имя легкое, как перо. София – выдох, весенний ветер, жасминовый аромат в приусадебном парке, кроткая синица. Но тут щебет желтогрудой птички прервало карканье.

Вар-вар. Варвара – скрип колес, удар копыта о мостовую, крик алчущей вороны или голодной чайки. Да и созвучие имени со словом «варвар» не прибавляло девочке покладистости и послушания.

Воинственные начала, не прямая, но духовная близость с викингами, варварами и другими воителями обнаружили в ней талант к верховодству. «Варварка-дикарка» – так ее прозвали. Не было ничего удивительного, что бунтующая Варвара, голодная до запретных знаний и «неодобряемой» литературы, задирала всех, кто не приходился ей по сердцу. Ее серые глаза с насмешливым живым блеском казались не человеческими, а лисьими. Пока она, пылкосердая, но жестокая дриада в безупречном переднике, досаждала очередной жертве, ее сестра, известная своим состраданием, готовилась стать храмом и утешением для всех обиженных. Этакая Айя-София, соседствующая с Некрополем.

Пристанища святости и святотатства, отстроенные по одному чертежу.

Помнится, при смене белья Варвара грубо вырвала из спины Джоанны смычок, и та невольно вскрикнула, вздохом своим сыграв короткую мелодию. Струны натянулись и жалобно завибрировали, взвизгнули мелкие крючки.

Пока она в пыльно-розовых панталонах и с обнаженным устройством бегала от девушки к девушке, как собачонка (смычок пошел по рукам), Варвара смеялась и приговаривала: «Что, кость твоя, кость? Ну и побегай, как собака за костью!»

София плела косу. Когда жестокая забава зашла так далеко, что Джоан осела на пол и начала по-рыбьи заглатывать воздух, а глаза ее стали немного на выкате и покраснели от слез, сама Лизон вдруг подошла и отвесила Варваре оплеуху, рыкнув, что «со скрипки довольно». Их глаза встретились, и варварский интерес утих окончательно – она нашла соразмерную добычу. «Пойдем-ка выйдем» – бросила одна из них. Одевшись, они вышли, и их фрейлины тоже разбрелись, как овцы без пастушек. Все, кроме молчаливой Софии.

Розалия тогда лежала в лазарете с подозрением на отравление, поэтому некому было защитить Джоанну или хотя бы утешить. Сама она встала, цепляясь за стену, высморкалась в платок, размазала по розовой бронзе слезы, утерла с припухлых губ слюну. Она спокойно существовала без поддержки, но к присутствию подруги так привыкла, что без нее чувствовала себя брошенной.

София подала ей платье, прикрыв инструментальную наготу, а Джоан дернулась, увидев в ней Варвару. Поняв это, Софа осторожно обняла ее за плечи. «Я всегда на твоей стороне». – «Но тогда почему не помогла?» – «Потому что она моя сестра». Этим и кончился короткий миг неповиновения для Софии, торжество надежды – для Джоан.

А у Степана Мартыновича заканчивалось терпение, потому что с периодичностью в несколько недель ему приходилось выслушивать одни и те же истории, но с разными именами.

Двадцать коричневых платьев и одно синее в центре. Только при пересчете можно его заметить – фотосъемка плохо передает цвета, дело известное. Это Маргарита Фрозьевна, наставница с потухшими глазами. Фотография была ее инициативой, поэтому она заняла почетное место среди воспитанниц. На вид ей было от двадцати двух до тридцати лет – восковая бледность невыразительного лица делала ее как бы замершей во времени. Бабочка в янтаре: для южанки с богатой кровью, в которой оставили свое наследие и арабы с тюрбанами, волевым паломничеством по жарким пустыням и пестротой шатров, и греки с мраморной строгостью черт, бронзовой кожей от возделывания земель близ античных храмов, и Бог ведает кто еще. Одна только деталь не вписывалась в эту насыщенную картину: для потомственной смуглянки была она нездорово бледна.

Волосы ее кудрявились, как овчина. На официальной фотографии убранные в пучок, они обычно торчали волнистым флагштоком на ее макушке, стянутые в конский хвост. Статная, с гордой осанкой, она производила впечатление строжайшей настоятельницы. Отчасти это было так: она не брезговала ни розгами, ни прутом, а также славилась изобретательным подходом к наказаниям за меньшие проступки. Иногда за неубранную постель могла приказать смотреть на свечу вблизи, пока та не опалит пышные ресницы, а в глазах не засверкают молнии.

И все же она не была тюремщицей. Воспринимая жесткий уклад гимназистской жизни и наказания как должное, девушки любили ее за проницательность и заботу: каждую из двадцати знала она как облупленную и каждую стремилась защитить, если случалась необходимость. Джоан она призрела и отвела под негласное свое покровительство, когда поняла, что и среди овец она изгой, чего уж говорить о волках да лисах.

Лес гимназии не имел ничего общего с домашним лесом, который воображала себе Джоан. Здешние хищники обуздывали свои порывы и жили в тесной клетке гимназистского устава, который не всегда спасал от стычек. Междоусобицы, ограниченные стенами Мариинской усадьбы, подготавливали девушек к холодной и дикой тайге огромного мира, к Сибири, которая для них развернется по всей стране, не ограничившись ее внушительным куском в ссыльных далях. Пока еще тепличные, но уже показывающие когти, лицезрящие пороки человечества как бы чрез стеклянную сферу, они оставляли идеалистскую энергию в пределах классных комнат, чтобы по окончании своего обучения не пасть в отчаянии перед миром, сжигающим их устремления в домашнем очаге.

Порядок был важен для сохранения иллюзорной значимости всего, что они делают. Вопрос дисциплины касался не только учениц, но и учителей, и Маргарита неустанно призывала к порядку всех, кто мог ее услышать, ибо хаос властвовал внутри нее и нуждался в неустанном, денном и нощном сопротивлении.

Она недолго стояла за дверьми классной комнаты и теребила ворот синего платья, когда в чащобе нравственности распелся тетерев. Опять.

– Степан Мартынович, подождите, – остановила она его, когда он, бурно покашляв в платок, собрался было отойти от фотографии. Взгляд поверх очков был холоден и вездесущ, пробирал до самого остова.

Взяв его за локоть, Маргарита оглядела пустующий коридор, в который еще не хлынуло многоголосое половодье, и потащила Степана в учительскую обитель, где среди наставников случались переговоры и разбирательства.

Расщепленное мелким витражом солнце отражалось и в ее прямоугольных линзах, и в его круглых очках, так похожих на пенсне с дужками. Учительская была маленькой, как монастырская келья. Запах мела, старой бумаги и лаванды – для отпугивания моли от шерстяных платьев. Солнечные зайчики от витража дрожали на столе, заваленном стопками тетрадей.

Дверь затворилась, для надежности Маргарита подперла ее стулом.

Тяжкий вздох, она потрясла головой, и хвост ее закачался маятником.

– Я жду объяснений, Степан Мартынович. Мы чтим вас за соблюдение божественных канонов, но иногда ваша отчаянная приверженность переходит все границы, – каждое слово било, точно хлыст, и она цокала языком, когда подходила, и когда давила пальцем в его грудь, и когда сверкала гневными очами.

Он отшатнулся, прижимая платок ко рту. Голос прорывался сквозь хрип.

– Объяснений? Вы… требуете объяснений от меня? – он выпрямился и попытался вдохнуть полной грудью, но воздух все равно проник в суженное горло со свистом, отчего последнее слово вышло натужным и хриплым, как рычание. Лицо его, обычно моложавое, стало землистым. – Эта… Павлова… Она осквернила урок! Она осмелилась… – он небрежно махнул рукой, – осмелилась противиться Слову Божьему! И вы… вы вступаетесь за скрипичную смутьянку?

– Прекратите отыгрываться за свою неполноценность на девушках, – мышца, притягивающая уголок рта к щеке, сердито дернулась. Маргарита Фрозьевна почти шипела. – Как же там было? «Обижающий бедного ругается над Творцом его, а чтущий Его благотворит ему». Слово Божье учит милосердию, Степан Мартынович. А не травле, – она прохаживалась по комнатенке. Ее тонкие пальцы, всегда чуть влажные, сжались в кулаки. – Вы назвали ее "нечистотой". "Ходячей мерзостью". Перед всем классом. Вы знаете, что это значит для нее? Вы знаете? – столько напора было в этом «Вы», что она прыснула.

– Знаю! – взорвался он, отняв ото рта платок. – Знаю, что она – искажение, которое и вы, и Евдокия допустили к обучению вместе с обычными девушками, не ведая, какая порча может коснуться их!

– Постеснялись бы упоминать главную наставницу в таком ключе, – Маргарита вдруг резко шагнула вплотную. Ее бледное лицо оказалось в сантиметрах от его. Запах лаванды смешался с его запахом ладана и чего-то глубинно-больного. Она не дотронулась до него, но ее взгляд за стеклами очков был нестерпимо острым

– Она несет это… это дьявольское дребезжание в себе! Как заразу! И ее надо… – Степан не унимался, слепо глядя сквозь нее, – изгнать. Пока не осквернила других. Ваша мягкотелость, Маргарита Фрозьевна, граничит с потворством греху!

– А ваша жестокость, Степан Мартынович, – это потворство вашей собственной трусости, – она произнесла это почти шепотом, но каждое слово било в цель. – Вы видите в ней то, что ненавидите в… в других. В тех, кого не понимаете. Или боитесь. – Пауза. В учительской было слышно, как скрипит за окном старая флюгарка. – Вы кричите о скверне, потому что не можете вынести мысли, что чистота может жить в несовершенном сосуде.

Степан Мартынович замер. Его дыхание стало поверхностным, быстрым, как у загнанного зверя. Он отступил на шаг, нащупывая спиной край стола.

– И все же это против природы.

Маргарита Фрозьевна горько усмехнулась. Ее губы, всегда бледные, искривились.

– Природы? – она медленно покачала головой, и тяжелый каштановый хвост качнулся вслед. – Природа иногда создает удивительные вещи, Степан Мартынович. И ужасные, – ее рука непроизвольно поднялась и легла на мерно вздымающуюся грудь, чуть левее сердца, где под синей тканью скрывалась пустота. – Но ненавидеть их… пытаться сломать… Это не очищение. Это… – замявшись, она искала слово, – …преступление. Душевное. Вы ломаете не ее, Степан Мартынович, а себя. И больно смотреть, – она отвернулась, сняла очки, протерла их краем платья. Глаза без стекол казались еще больше, еще беззащитнее. По-лошадиному добрые глаза. – Оставьте Джоанну Павлову в покое. Или, – Маргарита надела очки, и взгляд снова стал непроницаемым, – я буду вынуждена обсудить ваши методы с Евдокией Аркадьевной. И с церковным старостой. При всем моем… уважении к вашей набожности. Подумайте.

Она отодвинула стул от двери. Молчание, густое и тяжелое, как предгрозовой воздух, повисло в комнате. Маргарита Фрозьевна ждала, глядя куда-то мимо него, в солнечные пятна на стене. Неизвестно, обрел Степан выход или вынес себе приговор.

Глава 5. Происшествие в церкви

Розалия испытывала невообразимую робость, когда отправлялась на поиски своей подруги после проповеднических кляуз или девичьих издевок. Светлый ум Джоанны находился под постоянным обстрелом неприязни, из-за чего она порою уходила в глубокую меланхолию, тропа которой начиналась либо в библиотеке, либо в спальной комнате, обыкновенно пустой во время учебного дня. Уйти с уроков – большущий произвол, но много хуже выказывать непочтение к преподавателю закона Божьего: это Розалия усвоила раз и навсегда, когда четырьмя годами ранее провела час в молитве, стоя на коленях в покаянии за маленькую шалость. Их Всевидящее Око, таскающееся в стенах гимназии, но обитающее в церковной келье, не прощало ошибок.

– Как хорошо, что ты здесь, – выдохнула вялоцветущая Роза, и на ее бледных щеках заиграл плохенький румянец. Она поступила правильно, избрав началом для поисков общую спальню, поскольку длительная прогулка до библиотеки стоила бы ей немалых сил и было бы очень обидно истратить их впустую.

Джоанна не отозвалась. Она сидела на своей койке, сложив ноги по-турецки, и водила пальцем по тетиве смычка.

Розалия осторожно подошла ближе и увидела, что та измазана в крови. Вострая нить прорезала подушку пальца.

– Хватит! – она схватилась за рукоять и хилым порывом попыталась стряхнуть со смычка подружьи руки, но сотрясение оказалось довольно слабым.

Впрочем, его хватило, чтобы Джоанна пришла в себя.

– Прости, – разжав пальцы, она присосалась к порезу губами. Живая кровь легла ей на язык розово-пурпурным мазком, и в ней она почувствовала легкую канифольную нотку. – Все меня доконали. Задумалась, рассердилась, вот и…

Розалия взглянула на нее с пониманием и села рядом. В молчании глядя вперед, она вдруг принялась скручивать памятное колечко со своего пальца.

– Что ты делаешь? – изумилась Джоан.

– Я знаю, что тебе оно нравится. Бабушка говорила мне, что если смотреть в самую дырочку, – тонкий анемичный палец описал гладкую окружность, большой синий глаз заглянул в нее, – то можно полюбоваться красотами своей души. Не знаю, я, честно сказать, ничего не вижу, но бабушке привыкла верить, так что…

Она положила кольцо Джоанне в ладонь. Ее рука казалась фарфоровой на фоне оливкового блеска и эбеновой смуглости.

– Может, красота моей души еще не открылась, либо рано мне ее увидеть. Но твоя уж точно расцвела.

Направленный солнечный луч расползся на полу прямой линией. Подруги рассмеялись, подставив его теплу пальцы ног. Джоан покачала ногами, присвистнула и, придержав кольцо двумя пальцами, выставила его вперед. Потом нацелилась взором, как нитью – в игольное ушко, зажевала слизистую щек и прищурилась.

– Знаешь, а я вижу, – пленительно говорила она, то приближая, то отдаляя колечко с единственным камушком симбирцита.

Получилось весьма убедительно, потому что Розалия, всего лишь годом младше, притулилась к ее плечу и попыталась всмотреться туда, куда было направлено изумрудное внимание Джоан.

– Вижу, что, – тон сказительницы стал ладком выше, дрогнул и лопнул, как мыльный пузырь. Капли звонкой веселости запятнали все вокруг, – стегать нас будут – мама не горюй! Если и дальше продолжим сбегать с уроков.

Джоанна хихикнула, Розалия хлопнула ее по ладони, напыжилась ежом и даже топнула, как он, такой же маленькой ножкой, затем надела кольцо на палец и тоже рассмеялась.

– Простофиля, – вздохнула, вытянув губы в смешной гримасе неудовольствия.

На секунду воцарилась спокойная дневная тишина. Где-то далеко щебетали птицы.

Первой молчание нарушила Розалия.

– Твоей вины здесь нет, да кто ж судья… Нужно думать, как задобрить этого сноба, – она почесала оттопыренное ухо, как всегда делала, когда задумывалась, в итоге оно покраснело и стало похоже на лопух. – Сегодня по плану уборка. Коридоры, спальная, сад, церковь. Можем отправиться в церковь.

– Ты что? Нееет… – Джоан откинулась назад, ее струны издали вымученный стон.

Розалия нависла сверху.

– Всего пара часов, и вот он уж не так сильно сердится. Ну Джоанна, миленькая, подумай. Я на прошлой неделе имена святых перепутала, мне ох как нужно это искупить, да я бы одна пошла, но там Козлова и Глухарина…

– Еще лучше. Церковь с чертями. Уже одно их присутствие там – богохульство, но уж больно у них глаза заискивающие, поэтому у этого попа душа милуется, – Джоанна закатила глаза и цокнула. – Тьфу.

Она почувствовала, как скользкие жгуты обвили ее ладонь.

– Ну пожалуйста, – взмолилась Розалия, наклонившись к ней.

Джоанна покачала головой, и тогда кислый душок волнения стал растекаться по комнате с неистовой силой.

– Ну пожа-а-алуйста.

– Ладно, – она подпрыгнула со сверкающим раздражением в глазах, которое угасло, когда в поле зрение появилась белая скатерть лица с жалобно глядящими телескопами, обернутыми ее творожно-кислым выражением. – Ладно, твоя взяла, пошли.

До паперти они шли в относительном спокойствии, обсуждая пышные кусты роз, однокашниц, постригающих их под чутким надзором синявок, плющи и вьюны, перекинутые через живую изгородь, бабочек и всяких жужжащих гадов, слетающихся на лакомое буйноцветие.

Шипение бескрылых гадостей стало слышно еще при приближении к паперти. И пока Розалия продолжала щебетать, взмахивая тонкими, вспухшими от вен запястьями, Джоанна предвкушала, как змеиный клубок прикатится к ее ногам и из самого центра на нее будет брызгать ядом медузья голова Лизон Козловой.

Она не удержалась от улыбки, представив Лизу с ужиками вместо волос и длинным, под стать гадюке, языком.

«Пш-ш, Павлов-ва! Пш-ш!»

– Ты это, – она очнулась, когда Розалия слегка подтолкнула ее вперед, – не улыбайся. По его мнению, нам в церкви и дышать грешно, чего уж говорить о смехе.

– Тогда с какого рожна мы здесь убираемся? – прозвучало смешливо.

Розалия пожала плечами и прошла в притвор, Джоанна – следом за ней. Ручеек веселья иссяк окончательно.

Церковь при гимназии была холодной даже летом. Каменные стены впитывали не только молитвы, но и сырость. Солнечные лучи пробивались сквозь витражи, окрашивая плиты в кроваво-красный и мертвенно-синий, и на полу причудливыми узорами возникали фрески из цвета и тени.

Вопреки всем ожиданиям, вокруг царила безмятежность, и с молчаливого ее покровительства в столпах света вальсировала пыль. Близ алтаря щетинил клавиши покинутый орган.

Джоанна, стоя на шаткой деревянной лесенке, снимала засохшие гирлянды плюща с балюстрады хоров. Внизу, перешептываясь и хихикая, кучковались София и Варвара Глухарины, а чуть поодаль, прислонившись к колонне, мрачным силуэтом вырисовывалась Елизавета Козлова. Розалия, бледная как мел, время от времени придерживала ножки лестницы или нервно перебирала увядшие цветы в корзине – их бросала вниз Джоан.

– Соф, смотри-ка, наш эфиопский ангелочек сегодня особенно старается, – с нарочитой невинностью проворковала Варвара и ткнула пальцем вверх, где покачивался, поддеваемый ветром, край коричневого платья. – Думает, если повыше заберется, то Господь ее дьявольскую трескотню скорее услышит? Или просто хочет спрыгнуть с хоров головой вниз?

Джоанна закрыла глаза и с шумом сорвала подсушенный колючий стебель. Впервые она пожалела, что Степан Мартынович куда-то запропастился.

А снизу все доносилось:

– Был бы громкий финал, достойный скрипачки!

София смущенно потупилась, но не сделала замечания сестре. Елизавета хмыкнула – короткий, грубый звук. Джоанна стиснула зубы и постаралась сосредоточиться на плюще. Ее пальцы дрожали. В груди, под платьем, напряглись струны, раздался едва слышный, жалобный писк – ответ на ядовитые слова.

Фантазии о мифической медузе стали явью, когда Лизон, оттолкнувшись от стены, чинным шагом направилась к лестнице. Розалия съежилась в ее присутствии и стала с бОльшим усердием собирать пожухлые цветы, запихивая их в корзину. Мозолистая ладонь легла на ее макушку и потрепала, как собаку, выбив из жидкого пучка тонкие волосы.

Джоанна этого не видела. Не видела она и того, как Елизавета улыбалась, самодовольно покачивая головой.

– Слезай, Павлова. Надоело слушать, как твои кости скрипят на всю церковь. Как старый пол под мышами, – ее веснушчатое лицо было искажено самым пакостным и нахальным образом.

– Ага, – мелодично отозвалась Джоанна. – То-то я вижу, они помет на твоем лице оставили.

Пыль прекратила свой танец, потому что Лизон рассекла ее яростным взмахом руки и обрушила свою силу на несчастную лестницу. Розалия, сначала напуганная опрометчивой дерзостью подруги, потом – взбалмошным порывом Лизы, отпрянула в сторону, свалив корзину с сухоцветами.

– Зараза! Ты у меня за такие слова пыль глотать будешь! И весь этот мусор, который нагребла твоя подвальная мышь!

 Джоанна вскрикнула, едва удержавшись. Сердце бешено застучало, а глубоко внутри, в резонирующих полостях эбенового корпуса, прозвучала тревожная, вибрирующая нота.

Варвара наблюдала за передрягой со сдерживаемым интересом, посасывая губы. София тупила взгляд и нервно накручивала кончик своей косы на палец. В страхе Джоанна подумала, что у нее просто двоится в глазах и что никаких сестер Глухариных никогда не существовало – только одна Варвара с призрачной и тихой тенью, ходящей за спиной.

– Знаешь, что делают со скрипками, которые фальшивят? – Лизон подпрыгнула. Прыжок не увенчался успехом, и она грузно приземлилась на пол. Но это только больше раззадорило ее. – Их ломают, – она ступила на хлипкую нижнюю ступеньку, простерла вверх руку и впилась грубыми пальцами в щиколотку. Хватка ее ногтей была укусом, который впрыскивал под кожу яд.

– Перестань! Я же упаду! – взвизгнула Джоанна и отчаянно брыкнула ногой, подумав, что ее и вправду кусает ядовитая змея. – Уйди! Всем хуже будет!

– Ломают. На дрова, – смакуя каждое слово, упиваясь подкатывающим плачем и столь бурной реакцией, Лизон шипела, прикусывая отвислую губу. – Чтобы хоть тепло от них было. Думаю, тебе пора сломать эту…

Она не договорила. Из тени алтаря, где он, видимо, молился или просто скрывался от всех после разговора с Маргаритой, стремительно вынырнул высокий и угловатый Степан Мартынович. Он был бледен, как погребальный саван, но глаза его горели нечеловеческим, почти безумным огнем. Его дыхание, всегда затрудненное, сейчас свистело, как ветер в оконных ставнях.

– Козлова! Руки прочь! Сию же секунду!

Голос, обычно контролируемый и низкий, взорвался громоподобным ревом, заполнившим все церковное пространство и заставившим дрожать остатки воска в подсвечниках.

Все попятились от яростно надвигающейся фигуры, главная зачинщица запнулась о ступень и великим чудом не повалилась навзничь, лицо ее вмиг побелело, и даже крапины многочисленных веснух с него пропали, как пыль, сорванная с пергамента.

– Нет больше ни сил, ни терпения! Чинят разборки в доме Господа! Пропащая молодь!

Он не кричал. Он гремел, как труба архангела в Судный день. Елизавета вздрогнула и не осмелилась даже посмотреть в сторону Джоанны. София ахнула, прижав руку ко рту. Варвара остолбенела. Розалия отползла на четвереньках и забилась в угол.

– Ты осмелилась явить рукоприкладство?! – за считаные секунды он настиг источник вздора, встал между Елизаветой и Джоанной, которая сползла с последней ступеньки и прижалась спиной к холодной стене. – Осмелилась поднять руку на человека?! Да еще в Доме Божьем?!

Его сутана взметнулась. Он был огромен, яростен, и его тень накрыла Елизавету, как крыло гигантской хищной птицы.

Джоанне тоже стало страшно, потому что на миг ей показалось, что сейчас этоь благословенный всеми возможными силами коршун бросится на жалкую гадюку и растерзает ее, заживо содрав кожу. Полетят клочки по закоулочкам!

Струны ее бренчали в ужасе, кое-как удерживаемые в петлях мыслью, что Степан Мартынович впервые назвал ее человеком, а не вырождением, дитя злых сил или просто живым инструментом.

– Это не просто скверна! Это – святотатство! Ты думаешь, твое презрение дает тебе право на насилие?! Перед очами Господа?!

Каждое слово било, как молот. Он трясся от гнева, его сведенные пальцы указывали на Елизавету, и та, от природы сильная и грубая, съежилась под этим потоком ярости. Ее отвисшая губа дрожала. Она пробормотала что-то невнятное и, кажется, всплакнула.

Степан Мартынович сделал шаг вперед, заставив ее отступить. Его голос, хоть и оставался громовым, приобрел ледяную, смертоносную четкость:

– Я вижу в тебе не ученицу, а палача. Того, кто возомнил себя вершителем судеб и посмел уподобиться Господу. Где твое милосердие? Разве не оно основа всего сущего? Даже к… заблудшим? – на этом слове он запнулся, посмотрел на Павлову, потом хлестнул взглядом Козлову и продолжил с новой силой. – Вон из церкви. И не сомневайся, что весть об этом инциденте дойдет до твоей наставницы. Возрадуйся, что она решает твою судьбу, а не я. Возрадуйся, что я не велю выпороть тебя здесь же, у алтаря, за кощунство!

Степан притопнул ногой, пугая ее, как дворовую кошку: – Кыш-ш-ш!

Елизавета, без кровинки в лице, бросилась к выходу, не глядя ни на кого. София и Варвара, перепуганные, последовали за ней, едва не спотыкаясь. Розалия замерла, не в силах пошевелиться.

Церковь погрузилась в гулкую тишину, нарушаемую только тяжелым, хриплым дыханием Степана Мартыновича. Он стоял, отвернувшись от Джоанны, его плечи поднимались и опускались в такт этим мучительным вдохам. Он не смотрел на нее. Казалось, он сам был потрясен силой собственного недовольства, которое при своей избыточности превращалось в гнев, о чем он давно успел забыть.

Джоанна, остолбеневшая и выцветшая, как разбросанные по полу плющи, смотрела на его спину широко раскрытыми глазами, в которых смешались оторопь, непонимание и первая, робкая искра чего-то, что не было страхом. Почему? Почему он? Почему защитил?

Его слова все еще звенели у нее в ушах, будто прямо над ними раскачивался колокол.

– Простите нас… – просипела Розалия, немощная, чувствующая стыд за проявленное бессилие и трусость. Если что и могла она сделать для Джоанны, так это попросить у него прощения. За всех.

Степан Мартынович резко обернулся. Его деспотичный взгляд скользнул по Розе, но не остановился на ней, решив, что с нее довольно и того наказания, которое даровала ей жизнь – отсутствие внутренних шипов.

Потом он глянул на Джоанну. Его лицо все еще было бледным и строгим, но в голубых глазах, мельком встретившихся с ее зелеными, мелькнуло что-то неуловимое – паника? Стыд? Он резко махнул рукой и отвел взгляд.

– Павлова, прибери здесь… добросовестно, – ему не хотелось улавливать радеющую благодарность в ее слезно блестящих глазах, но она неуемно покалывала спину. Степан выдержал паузу и хмыкнул с напускной невозмутимостью. – Потом прихвати подругу, и вы обе тоже убирайтесь, – воздух со свистом проходил в его суженное горло. – И поскорее, пока я не решил, что вы тоже заслуживаете наказания за уныние.

Он повернулся и зашагал прочь, к боковому выходу в придел. Его шаги были быстрыми, почти беглыми, словно он спасался от чего-то страшного – от нее, от своего поступка, от тишины церкви, которая теперь была наполнена не только запахом ладана, но и гулом неразрешенных вопросов.

Джоанна осталась одна, если не считать бледной, как привидение, Розалии. Она медленно опустила руку на грудь, туда, где под тканью билось ее сердце, а рядом с ним, отзываясь затравленным ошеломлением, тихо, чисто, словно после бури, звучала одна струна – тонкое, вопросительное «ля».

Ночь первая

Глава 6. Как звучит водопад

Девять часов вечера – время, на которое Джоан молилась, и любви к заветной отметке на часах в ней было больше, чем к молитве, которая хромым многоголосием разбавляла кисель тишины в девичьих казармах, где кровати стояли вдоль стен, рисуя прямоугольный контур, и женские фигуры подле них, вставши на колени, казались призрачными, особенно когда смеркалось позже и солнце, не желая заходить, припудривало звездными пылинками их кожу – светлую, розовую, смуглую. Вечерняя молитва примиряла, и в ней даже враждебные души устремлялись к единству, к Божественному проведению, нисходящему на людей в момент блаженства и маленькой смерти – сна. И ежели кому-то из них, юных прислужниц, ходящим под Всевидящим Оком, будет суждено уснуть и не проснуться, ангелы снизойдут за угасающим эхом голоса и заберут с собой.

Серые коврики при кроватях когда-то были белыми, они царапали коленки огрубевшими щетинками, испытывая выдержку готовящихся ко сну отроковиц.

Отовсюду доносился лепет, Маргарита Фрозьевна и еще две наставницы стояли в дверном проеме, наблюдая за воздаянием, а в душе любуясь спокойствием и миром в обители пылких сердечек, чего в обыкновенное время сложно было достичь.

Джоанна чувствовала на своих лопатках их мягкие, в коем-то веке ласкающие взоры, и последние минуты уходящего дня были тем чудным временем, когда в меднобровых, каменноликих, бронзовых женщинах засыпала строгость и ненадолго прозревала любовь к наставничеству, казалось, усопшая, давным-давно ставшая обязательством.

Джоанна думала об этом. Думала о том, как край сорочки гладит ее бедра. О том, как сгущающийся свет ночного светила тянется к ее локонам, но разбивается о поднятую головку рядом молящейся Софии, и ее светлые льняные волосы облачаются в серебро, окончательно превращая ее в одну из служительниц заморской Айя-Софии. Думала о том, как легчает яростное дыхание Лизон и как потихоньку, как воздух по трубочке, уходит из нее ненависть; и что, примыкая губами к сложенным рукам, задерживаясь близ них, она прячет слезы от мыслей о своей жизни, о брате, о свете своего сердца, который удается увидеть лишь в ночи. Думала, как тяжело Розалии соседствовать с Варварой, которая во сне всегда колотит ступней по изножью койки, будто куда-то торопится и ей нужно бежать-бежать-бежать. А может быть она делала это просто из вредности. Думала о других гимназистках – Алене Величайко, всегда похрапывающей; Марфе Ивановой, девочке с экземой рук, отчего они всегда шелушились и другие боялись с ней здороваться, а вот Джоан и Лизон не боялись; Ксении Ставец, которую из-за фамилии дразнили «ставней» и которой всегда было, что сказать. О многих, многих других, с кем она так или иначе общалась, пересекалась, беседовала в дружелюбном или натянуто-уважительном ключе.

Греховно вспоминать обиды перед сном, но этим вечером, уже переходящим в ночь, Джоанна была далека от Господа и от молитвы. В шевелении ее губ угадывалась пустота произносимых слов, мысли ее были заняты однокашницами и минувшим днем. Сушеные цветы распускались, вновь источая медовый аромат, привлекая пчел, шмелей и бабочек. Разнотравье в корзинах вспухало огромными бутонами, которые затем взмывали к окнам церкви и загорались гербарием выдуманных витражей, прекрасных, как ничто другое в этом мире. И Лизон улыбалась, не стремясь ободрать ее ногу, и всюду звучал смех, пелись дружные песни, ведь всегда работается легче со стихом на устах. Джоанна могла бы сыграть что-нибудь простенькое, чтобы уже под мелодию запевал девичий хор. Она запнулась, осознав, что все бы переругались еще при выборе песенки. Ее струны, только сыгравшие первую ноту, сорвало бы взмахом крыла стоокого херувима, сторожащего божественную обитель и всю тягость множества своих взоров направляющего чрез две пары глаз – пепельно-синие и стеклянные. Она была ненавистна стражу морального Грааля, и голос его возвещал не о Пришествии, а о начале Судного Дня всякий раз, когда она оказывалась поблизости.

Но как мелодичен был этот голос, какие чары несло его громоподобие, разбивающееся о стены, и как завораживало долгое эхо, еще хранящее томную требовательность всех его слов. Степан Мартынович был жесток в своей праведности, но именно преданность Богу, выраженная через каждодневные распевки молитвенных песен при семинарии – если Джоан не путала, таких, как он, готовили именно там, – даровала ему проникновенный, могущественный по влиянию голос, который переливался, музицировал и околдовывал своим величием.

Неприступный Громовержец вступился за нее, разметав молнии по другим, не по ней. Он был растерян своим участием, и впервые во взгляде его не было двойного дна, скрывающего живость чувств. Оно отъехало в сторону, словно присутствие ее сработало как рычаг, открывающий потайную комнату в Вавилонской библиотеке, и тогда обнаженное, ничем не прикрытое волнение его нутра, имеющее природу еще более неясную, чем его спасительное явление, показалось наружу.

Джоанна разомкнула руки и прижала ладонь к груди, где тянулись, накручиваясь на колки, струны. Першило в горле, под тканью сорочки легонько колыхались, наползая друг на друга, тетивы. Ее грудь прострелило тихим спикатто – звуком, почти не слышным для других, но оглушительным для нее самой. Дрожали живые нити, отрывистый звук, сыгранный без смычка, прыгал от одной к другой. Никто из девушек не обратил внимания на слабое завывание скрипки, ибо все привыкли, что Джоанна может создавать музыку одним дыханием. Но она неистово испугалась, почему-то посчитав короткий писк, изданный коробкой инструмента, чем-то непозволительным и стыдным.

С молитвой было покончено, для нее уж точно. Дождавшись остальных, она забралась в кровать, натянула одеяло до подбородка и закрыла глаза, прогоняя прочь наваждение и жгучесть невыплаканных слез.

Синявки спели им серенадку, по очереди пожелав доброй ночи. Джоанна не посмотрела на них, не взглянула даже на Маргариту, хотя имела привычку безмолвно благодарить ее за всю скрытую, но ощутимую доброту.

Сон не приходил, напуганная Джоан долго вслушивалась в сопение девушек. От переворотов с бока на бок скрипели кровати, кто-то комкал одеяло в ногах, комариным писком звучало свистящее сопение Розалии. Вскоре все улеглись и заснули, осталась только она, неизбежно проваливающаяся в дремоту под звуки дыхательного оркестра. Мирное сопение напоминало шелест ветра, гонящего капли дождя.

Засопела и Джоанна. Ее пухлые губы, приоткрывшись, пачкали влагой подушку, которая наутро оставляла на щеке отпечаток волнистой наволочки. Однако поверхностная дремота тем плоха, что укрывает сверху, как простынка, но так же легко спадает. Веко задергалось, затрепетали ресницы, когда тонкого слуха коснулось странное, как будто бы внеземное бурление воды. Если бы неподалеку от гимназии опрокидывался из небесной чаши водопад и поток его студеных вод разбивался о гладкие камни, звучащие, как ксилофон, то получалось бы сочетание, которое сквозь пелену сонной глухоты мучило Джоан. Она проснулась с тревожно брякающими струнами, поскольку подумала, что их затапливает. Но в комнате было сухо, другие девушки мирно спали, лунный луч подсвечивал ленивую пыль через окно. Тогда она протерла глаза и свесила ноги. Вода не коснулась ее стоп, а звук продолжился. Был он далек, как сон. Джоанна огляделась: неужели они не слышат трескучей мелодии, этой бурлящей, замогильной свирели? Хотя она тоже не сразу услышала.

Осторожно встав с кровати и набросив одеяло на подушку, чтобы создать хоть какую-то видимость присутствия, босая Джоан направилась к дверям. Крадучись, перекатываясь с пяток на мыски, ступая, как проворный горностай, она оказалась против окна, и Луна высветлила ее силуэт, бросив длинную тень на пол. Джоанна зажмурилась, как если бы попалась наставнице на глаза. Но Ночная Смотрительница была к ней благосклонна, и она спокойно добралась до выхода.

Оглянулась на комнату. Вздутые одеяла были похожи на горки снега, под которыми томились подснежники.

Причудливые очертания, отбрасываемые единственным источником света и облаками, то и дело заслоняющими его, а также ветви приусадебной яблони, приветливо машущей днем и пугающей ночью, живописали лесные картины с тетеревами, филинами, лешими и кикиморами на широкой стене. Палец ветки чесал варваркин затылок.

Джоанна приотворила дверь, угрюмый скрип прорезал тишину: будто ведьма из лесной чащи гаркнула на нее – «Противная девчонка!» Почему в ночи все кажется таким страшным?

Никто не проснулся, комната осталась безмятежной, и кроличий силуэт спокойно юркнул в темноту лисьей норы, чтобы оказаться в коридоре с корнями, торчащими сверху, и недружелюбными тенями, прячущимися по углам.

Грудная клетка издала встревоженный треск. «Ми». Шаг. «Ми». Шаг. Так звучит колесо, которое забыли смазать.

– Замолчи! – шикнула Джоан и короткой перебежкой завернула за угол, к веренице окон, простершейся по правой стороне перехода в другой корпус.

Водопад вдали не умолкал, сокрушительная его капель стала более различима, но источник звука по-прежнему был недостижим. Идти на ощупь в кромешной тьме, имея в арсенале только слух – именно так ощущались кроличьи бега за низким, басистым, но иногда переливчатым звуком. Джоанна шла. Он манил и звал ее, неразличимый, льющийся откуда-то с небес и разбивающийся о землю. И даже если бы это была ловушка, ведущая через лабиринты к тупику, она бы не сворачивала с маршрута, смущенным откликом струн нащупывая направление, пуская резонанс, беззвучно подыгрывая водопаду в его глухой мелодии.

По левой стене, против окон, тянулись репродукции картин известных художников, написанные их учениками или местечковыми умельцами. От благозвучия и красочной лепнины, на которой черными мазками плясали тени яблочного сада, кружилась голова. Тогда Джоан прислонилась к подоконнику, достигнув середины оконной анфилады, уперлась в него руками, приподняла голову и стала слушать, пока серебряные блики крон целовали ее плечи и волосы.

Могучий поток воды обрушивался со скалы и налетал на плоские зубы огромного каменного бегемота – водоема с покатыми булыжниками, о которые разбивался объемный вихрь воды. Брызги орошали почву, поэтому вокруг было зелено и пахло цветами. Звук зарождался наверху. Предвкушающее тарахтение голодного желудка сказочного дракона. Тр-р-р. Потом миф обретал черты более реальные и превращался в гром. Р-р-раз. Вода обрушивалась, подхватывая брякающие, свистящие камушки, резко и волшебно, как из кувшина Водолея. В ее белоснежно-синих пенистых переливах было видно и слышно мерцающие звезды. Рш-ш-ш. Шипение гигантских пород, раскаленных и остужаемых. Недолгое молчание, утробный рык неведомого зверя, и все начиналось по-новой.

Джоанна открыла глаза, в которых запечатлелась зелень музыкального оазиса, и вдруг поняла. Это был орган.

Она вздохнула с трепетом серебряных тенет и пошла вперед по коридору, ведомая одной лишь ей доступным зовом. Шаг. «Ля». Шаг. «Ля».

Вот-вот будет следующий поворот, недалеко до выхода, но тут она спешилась, вмерзла босыми ногами в пол. Ее схватили за руку.

– Павлова! Что ты здесь делаешь?

Обмершая Павлова медленно повернула голову с круглыми от страха глазами. Ее сердечная струна издала гулкий звук.

Ее поймала и пробудила Маргарита, тоже не спящая этой ночью.

– Почему не в комнате, я спрашиваю?! – шипела она, потрясывая ее щуплой рукой. – Розог хочешь? Или стоять на горохе?

Ее слова не несли угрозы, а предостерегали. Маргарита вздохнула, отпустила Джоанну, скрестила руки на груди и покачала головой, как дремлющая в конюшне лошадь. Ее пустые глаза в темноте казались черными и влажными, лошадиными и потому добрыми.

– Маргарита Фрозьевна, я услышала, как играет орган, – был ей ответ, воодушевленный и полный исследовательского бесстрашия. Сейчас ничто не значило для Джоан больше, чем этот загадочный звук. – Неужели вы не слышите?

– Примерещилось тебе со сна, – осадила ее наставница. Ее мрачный взгляд из-под очков не терпел возражений. – Церковный орган уж много лет разлажен. Да и кому на нем играть?

– Погодите, но вот же…

Джоанна оглянулась на окно, на черный лес гимназии из яблоневого сада и кустов, на Луну, прищурившуюся в облаках. Водопада не было, звук и вправду смолк.

– Он только что играл! Я слышала!

Ее протест пресек по-матерински обходительный толчок в плечо по направлению к комнате.

– С такими переживаниями, как у тебя, еще и не такое послышится. Ты бы попробовала наладить отношения с девочками, поговорить с ними, быть может… Мне не в удовольствие каждодневно разрешать ваши споры. Пока я защищаю тебя, они чувствуют в тебе угрозу, – Маргарита вдруг остановилась и оглядела Джоанну с головы до ног. Сконфуженная, расстроенная скрипочка. – Но если ты научишься сама давать отпор, особенно словом, а не тумаком, они сочтут тебя за равную. Понимаешь? Подростки… не любят, когда в разборки впутываются взрослые.

– Вы сама впутываетесь, – впервые огрызнулась Джоан и тут же зажала рот, постыдившись проявленного неуважения.

Маргарита вздохнула, но не приказала ей молчать.

– Я никогда не просила вас вступаться за меня. Не просила проводить разъяснительные беседы. Это все ваше желание уберечь меня, все это ваше, и причины его мне неизвестны. Но ежели вам так важно, чтобы распри не мешали моему сну, чтобы я не слышала звуков, которые есть, а вы убеждаете меня в обратном, – отняв ладонь, она говорила твердо и ясно, но при этом не нарушала тишины, – то позвольте мне самой решать, что для меня правда, а что нет. Особенно в отношении людей.

Она смахнула обнимающие руки со своих плеч и поспешила в комнату. Маргарита не попыталась ее остановить и ничего не сказала вслед, только закрыла дверь, обрезав бледный луч, такой же бледный, как ее лицо, и холодный, как ее руки.

Отбросив одеяло, Джоанна нырнула в него с головой. Ей не давала покоя мысль, что Маргарита Фрозьевна тоже слушала орган.

Но почему тогда…

– Куда ходила, Павлова?! – прошипела вездесущая Лизон, ее волчьи глаза впились в половинку лица Джоан с противоположной стороны комнаты.

– Не твое дело, – рявкнула Джоанна, из-за чего возле нее заворочалась спящая Софа.

Лиза хмыкнула. В темноте ее силуэт с темными и густыми волосами напоминал звериную фигуру.

– А я тоже слышала, – улегшись на живот и подложив под голову ладони, доверила она. Неповиновение Джоанны внезапно снискало ее одобрение. – Какой-то гудящий звук.

Джоан съежилась под одеялом.

– Ты же проверять ходила, да? – все тем же хриплым полушепотом-полусипом допытывалась Лизон. – Слушай, скрипка. Я нередко ночами бодрствую. И могу сказать, что эта штука громыхает почти каждую ночь. То тише, то громче.

Скрипнула кровать, Джоанна оживилась и приподнялась на локте.

– Правда что ли?

В ответ ей только хихикнули и показали зубы.

– Да замолчите уже, – всполошилась заспанная Ксения Ставец и, не поленившись, обрушила на голову шумной Лизон подушку, после чего вновь улеглась.

– Ставня! Ну я тебя!

Поняв, что больше ей нечего выудить из сердито хрюкающей Елизаветы и ее грозного шепота, Джоанна отвернулась к стене, закрыв ухо одеялом, и погрузилась в сон.

Водопад снился ей, и в его водном теле постепенно вырисовывались прозрачные, похожие на желе клавиши, которые постоянно перекрывали струи.

День второй

Глава 7. Рассвет и предостережение

Рассвет. Церковный придел был тронут хрупким духом присутствия. Степан Мартынович стоял у узкого окна и смотрел на солнце сквозь пыльное стекло. Холодный свет нового дня, восстающего из пепла невозвратного прошлого, отражался в его глазах редким восторгом. Лицо, обычно сокрытое каменной маской благочестия и суровости, было удивительно спокойным, почти просветленным. Глаза, голубые и ясные, смотрели вдаль, но видели не серые крыши гимназии, а призраки ночной гудящей фуги. Дыхание его было глубже и спокойнее, чем обычно; хрип почти исчез, уступив место ровному, чуть слышному гулу. Он чувствовал пустоту, но это была чистая, выжженная болью пустота после бури. Он чувствовал… облегчение.

Тихий стук в дверь нарушил тишину. Вошла Маргарита Фрозьевна. Она несла поднос с простой глиняной кружкой дымящегося отвара и куском черного хлеба. Ее лицо под темными кудрями было бледным, как всегда, но в глазах за толстыми стеклами не было привычной меланхолии – лишь усталая понимающая печаль

Поднос опустился на грубо сколоченный столик. На нижнюю грань оконной рамы сел чижик. Его лапы поймали и пригвоздили к древку солнечного зайчика.

– Ночная молитва была… особенно усердной, Степан Мартынович? – тихонько промолвила Маргарита, не глядя на него.

Степан медленно обернулся.

– Молитва души, Маргарита, не смолкает в этих стенах, но иногда требует громкости голоса, чтобы скорее достичь небесных чертогов, – и улыбнулся привычной улыбкой, острой, как бритва, но к Маргарите ласковой. В юморе легко забыться, это как смотреть на мир через полный бокал. Вино – кровь и ирония; в нем причудливо искажается сама суть бытия, и вот уже ничего не кажется страшным.

Но в их распоряжении есть только горький отвар от простуды.

Не уловив его настроения, Маргарита Фрозьевна с минуту глядела в окно, куда прежде так сосредоточенно смотрел Степан. Пытаясь различить лик грядущего, она не видела ничего, и это «ничего» становилось предзнаменованием. А от пустоты в будущем хотелось смеяться – хороша жизнь, когда не боишься смерти, когда конец ее, сколь бы внезапным ни был, – обыденность.

– Голос был слышен и в земных коридорах, – раздалось тихое предостережение. Чижик щебетнул птичью частушку, и Маргарита улыбнулась ему. – Кругом птицы, им все так любопытно… А уж как быстро они разносят вести. Понимаешь, Степан? – простота обращения подчеркнула важность сказанного.

Степан покусал губы. Посмотрел на нее пристально, с прищуром вора, пойманного на горячем, и почувствовал, как угол его рта начал дергаться. Как там сказывается? На воре и шапка горит?

– Понимаю! – излишне громко. Желтогрудая птичка вспорхнула и улетела.

Степан Мартынович замер. Закрыв глаза, глубоко вздохнул, чтобы миновать прилив вспыльчивости: ни к чему, совсем ни к чему ему лишние чувства. И за вспугнутого чижа стыдно – так уж Маргарита любит птиц, он мог бы и помягче.

Из забытья вывело жаркое дыхание. Тяжелое, как у него самого; и так близко, что он почувствовал болезненную влагу на темных ресницах.

– Я тоже слышал его, – безнадежно прошептал Рубанов. – Но мне неведомо, как это происходит.

– Трубы церковного органа? Пока мы не выясним… – обогнув его по малой дуге, Маргарита процедила воздух сквозь стиснутые зубы и начала заламывать пальцы. – Павлову помните? Не привлекайте внимания. Особенно… ее. Она слышит иначе. Чувствует иначе. Козлова тоже что-то слышала. Говорит, гулкий звук мешал ей спать.

Просветление на угловатом лице померкло, сменившись знакомой настороженностью.

– Нет, подождите.

Ощерившись в неизъяснимой злобе, он отшатнулся от стола, словно ее слова были прикосновением раскаленного железа.

– Осторожнее со словами и пустыми подозрениями, Маргарита. Инструмент испорчен, его старые меха скрипят, влага воет в трубах. Хотите знать? На нем удобно раскладывать Библию, но даже веса Священной Книги он не выдерживает, тотчас начиная скрипеть. Издавать этот противный, скорбящий звук. Иногда я проверяю, не завелись ли в его механизме мыши.

Его желваки натянулись, раздражение затемнило скулы.

Маргарита тихо вздохнула. Она не стала спорить, просто кивнула.

– Проверяйте тише, Степан Мартынович. Или выбирайте время, когда спит даже луна. А воздух, – она указала взглядом на кружку с отваром, над которым все еще вился пар, – вам нужен. Не серчайте.

Яркость красок она утратила довольно рано, а сейчас будто бы снова обрела, когда неловко потрогала его за руку.

Ладони притерлись друг к другу, но Степан проигнорировал близость рук, устремив взгляд в неведомую мирскую грань. Пальцы естественно и плавно переплелись с подачи Маргариты. Гладкость и шероховатость, заусенцы и аккуратные ногти.

– Знаешь, что мне в тебе нравится? – буравящий взгляд исподлобья, серп клыкастой улыбки. Степан убрал холодеющие руки за спину. – Твоя доброта не слабость, и ты будешь стоять до конца, даже если суждено будет проиграть. Редкое качество для человека с пустотой вместо сердца. Но лучше направь свои силы на воспитание Козловой, ее дерзость уже перешла все границы – эта дикарка едва не сбросила Павлову с лестницы! И где? В церкви.

Сделав из услышанного свои собственные выводы, Маргарита безутешно покачала головой, повернулась и вышла из кельи так же тихо, как и вошла, оставив его одного с подносом, с рассветным шпилем в окне и с нарастающим гулом собственной ненависти и страха, который уже не могла заглушить даже память о ночной музыке.

Глава 8. Урок арифметики

Урок арифметики тянулся гуще гречишного меда. Тот зачерпнешь ложкой, а с низовья еще долго опускается золотистая струя сладости, которая неизбежно пачкает и обод банки, и руку, и все вокруг, если только нет в руке ловкости, позволяющей мигом обрушить сахарную гору в чай. Учение о цифрах и счете еще более протяжное и совсем несладкое: для чего из года в год они смакуют лишь слегка измененные законы, будто передавая изо рта в рот один и тот же кусок коломенской пастилы? Поначалу она была мягкой и вкусной, сдобной пористостью ублажала челюсти при жевании, но с каждым пройденным кругом становилась все более измочаленной, вязкой и безвкусной.

Неудивительно, что Варвара клевала носом. Спалось ей дурно из-за шорохов, которые размазывались по стенам, как переваренная каша, но кто именно их издавал она так и не поняла. София дергала ее за косу, иногда щелкала по челюсти, призывая не зевать так откровенно, на что Варвара бросала злобный взгляд в ее тетрадку, исписанную примерами, и показывала кулак, назидательно выпячивая губы.

– Софа, проверь, я правильно поняла? – шепотком донеслось со стороны, а потом локоть Глухариной тронула линейка.

– Нее помогааай еэй, – раззявив рот, простонала Варвара и уложила голову на протянутую поперек парты руку.

София сморщилась подсолнечным яблочком.

Лизон потерла виски. Обещанное наказания не шло у нее из головы и не давало сосредоточиться на уроке. Каждый удар мелом по доске заставлял ее дергаться и подпрыгивать на стуле – она опасалась, что сейчас отворится дверь и ей некуда будет деться от своей кары.

Вот и стоило ей так подставляться из-за какой-то там Павловой? Она, кстати, где?

Розалия сидела за партой одна и занималась тем, что расписывала перо причудливыми завитками. Чудачка.

– Здравствуйте, девушки.

Все гимназистки встали, направив взоры вперед.

На пороге классной комнаты вырос высушенного вида кипарис в женском обличии. За престарелой сухоцветкой мыкалась, обняв себя за плечи, Маргарита Фрозьевна. В тени главной надзирательницы она тоже казалась ученицей.

– Здравствуйте, Демьян Григорьевич.

Преклонных лет джентльмен с росчерками зализанных седин на голове и уложенными усами (такими же старыми, как пух в пыльном ватнике) поздоровался и положил мел на уголок кафедры.

Напряжение вращалось и меняло направление, как флюгер. Скакало от всех причастных и непричастных, но постоянно упиралось в крепкую, ныне совсем неподвижную фигурку.

Лизон.

– Лизон, поди-ка сюда!

Она закрыла глаза и тяжело вздохнула. Ее врожденно безрадостное лицо сделалось землистым и сморщилось.

Не пронесло.

– А вы продолжайте урок, – отмашка Демьяну Григорьевичу. – Ученицу Павлову прошу отметить как отсутствующую по причине недомогания – у нее небольшой жар.

Женщина, подозвавшая Лизон к себе, была главной надзирательницей всей гимназии – Евдокия Нарушкина. Она бдела за всеми классами и наставницами, закрепленными за каждым из них.

«Почти Нарышкина, но от дворянства там мышиный хвостик» – ходил про нее малюсенький фельетон.

Сегодня было не до шуток. Елизавета поднялась и скованно, как деревянный солдатик, зашагала по направлению к ней. В углу они недолго пошептались. Внезапно девушку бросило в краску, щеки ее воспылали грозным пурпурным цветом, обозначающим не то гнев, не то стыд. Евдокия, костная, воблаподобная женщина с лицом соборной горгульи – таким же серым и неприветливым, достала из заштопанного переднего кармана булавку, потом насадила на нее заготовленный клочок бумаги и приколола к задку лизиного фартука.

– Украду еще немного вашего внимания.

Кусок мела лежал недалеко от Лизы, и они были одного цвета.

– Хочу напомнить, что такие вещи, как конфликты, а в особенности членовредительство, – Евдокия покосилась на сникшую Козлову, – или хотя бы покушение на здоровье соучениц, недопустимы для дам, многие из которых в будущем тоже станут учительницами, наставницами, гувернантками. Ваши мелкие проступки бросают тень на честь преподавателей, а также на престиж всей гимназии. В случае попустительства эти проступки могут превратиться в преступления, мы же не должны этого допустить. Пусть дурной пример Елизаветы Козловой предостережет вас от физического вредительства кому бы то ни было. За свою чувственную несдержанность и распущенность своих рук Елизавета на день будет заклеймена титулом, который она заслуживает и заслуживают все, чьи действия привели или могли бы привести к непоправимому. Елизавета, повернись.

Было много неестественного в том, как боялась эта высокая, широкоплечая девица. Она повиновалась, но было видно, как дрожат ее стиснутые челюсти, на долю секунды превратившиеся в ядовитые жвала.

– Покажи классу свое новое звание.

Она бы кинулась на эту каргу, если бы могла.

На приколотом листке крупными буквами было написано: «Убийца».

– Призываю вас с текущего момента и до наступления следующего дня обращаться к ней только так и никак иначе, если вы, конечно, не хотите разделить ее наказание.

Взмах парчовой ладони опустил девушек на стулья – сбросили марионеточные кольца обезображенные артритом пальцы.

– Демьян Григорьевич, простите, что прервала, – в любезности не утаить было самодовольства. – Пожалуйста, продолжайте занятие.

Только теперь все заметили, что свободолюбивый хвост Маргариты Фрозьевны был собран в пучок.

Какой Господь, когда вот оно, истинное господское влияние, вносящее раздор без всяких казней?

Никто не проронил ни слова, когда маленькая и большая синявки скрылись. За дверью раздалась какая-то грызня: пеночка осмелилась встрепенуться на ворону, а та кое-как сдержалась, чтобы не тюкнуть ее прямо в темя.

В тишине, как зарницы в тяжелом небе, вспыхивали неловкие покашливания и шепотки, а Лизон была спазматической молнией, сулящей небу муки в предгрозовых схватках.

К своему месту она прошла, стойко держась, но с каким ужасом наблюдали за ней однокашницы: никогда ранее они не видели, чтобы Лиза, выросшая в пахоте и зное, поджимала плечи, а не раскидывала их.

Глаза ее были красны от ядовитых слез. Отвисшая губа дергалась, наскакивая на нижние зубы.

– Стало быть, Маргарита Фрозьевна не самая изощренная в наказаниях, – язвительно отрапортовала Дарья Саврухина, разгильдяйка, всегда сидящая позади других, возле окна.

Демьян Григорьевич покашлял в кулак и пригладил свои усы, которые были будто бы полыми, как шапки козлобородника. Тут Лиза вздохнула, улыбнулась ему страшнейшей из миролюбивейших улыбок и проворковала надломленным голосом:

– Могу я выйти?

– Конечно, – примирился он, дабы не упустить еще больше урочного времени.

– Спасибо, – на окоченелых ногах прошествовала она к двери.

На миг остановилась, прислушавшись к шороху, но никто так и не осмелился вслух прочесть ее клеймо. Затем вышла, не удержавшись от хлопка дверью.

От силы бушующей обиды накренился портрет Леонтия Магницкого. Впечатлительной Розалии показалось, что он вот-вот слетит с гвоздя, вбитого над доской, но Магницкий удержался.

Поправив его с горестным вздохом старца, добродушно укоряющего заблудших детей, Демьян продолжил вести урок.

– Лизон!

Вихрь в теле девушки рассмеялся и резко обернулся, крутанувшись на каблучках. Веснушки были похожи на рой саранчи, затянутый воронкой воздуха.

– Ага? А чего не Елизавета? Или Убийца? – распаленно спрашивала она у прозрачной Маргариты Фрозьевны. – Надеюсь, вы довольны.

– Я была обязана рассказать о вашей перепалке руководству. Что бы мы делали, если бы одна из вас покалечилась? – Маргарита держалась с невозмутимостью, доступной только страннику, прошедшему через много бурь. – Это моя обязанность…

– Стучать вешалке за плевое дело?! – Лиза развела руками и встряхнула плечи в сдерживаемом, нутряном хохоте, который и ее бередил, и на других лаял. – Да бросьте!

– Елизавета, следи за словами…

Но та уже развернулась и пошла по коридору.

– Забыли? – она указала на свою спину. «Убийца». – Так-то. А то вас тоже накажут-с.

Вихрь отдалялся, чтобы немного погодя налететь торнадо, оставляющим после себя лишь темноту обесплодивших земель.

– Стой!

Нагнав смутьянку, Маргарита дернула ее за локоть.

– Что? – бросила та раздраженно, раздувая выбившиеся пряди и выкатывая глаза.

– Не я это придумала. Это наказание старше, чем я, – сочувственно объясняла Маргарита, выстраивая пред разыгравшимся штормом жалкую дамбочку из плевел понимания.

– Вы могли защитить меня, – рот Лизы перекосило беззвучным рыданием, но она, дрогнув крылами носа, сдержалась. Повела головой, опустив взгляд, а потом воздела на Маргариту совершенно дикие, огнем горящие глаза. – Ну конечно, что меня защищать. Я же не ваша скрипка.

Маргарита вновь попыталась объясниться, но Лиза вырвалась из ее рук. Отступив на три шага, она остановилась. Печальные красные глаза, на полусферы коих давила боль, уставились в покинутую душу, заглянув прямо в нее через две круглые дыры.

– Любое слово, кроме «убийцы», – не вздорным, а истинным своим голосом, гнусавым, но нежным, просипела она. Спокойствие речи, ее вкрадчивость и ровный темп пугали сильнее крика. – Любое, да хоть «беспризорница» или «нищенка». Вы же знаете, как мне это больно, – она имела в виду «убийцу». Обращалась, не пряча огорченного лица. Бегала глазами, ища опоры, и шевелила губами, чувствуя горькую немоту. – Вы могли сделать хотя бы это. Попросить другое слово, – тут она была как никогда близка к тому, чтобы разрыдаться. Гримасу муки сожрала волчья усмешка. – Но вы не стали.

В другое время за столь явное неповиновение, неуважение и фамильярность по отношению к наставнице Елизавету ждали бы свечные смотрины, либо прилюдное поношение, либо день в карцере на одной воде, но она уже несла наказание, которое превосходило любую известную пытку.

Она опалила бы ресницы, не пискнув. Более того, уже сжигала их. Снесла бы публичную хулу, как ведьма, которой нипочем костер. Просидела бы в одиночестве и голоде сутки, но вышла бы из карцера смеющейся всем назло. Стерпела бы все, но только не слово, которое следовало за ней по пятам призраком. Маленьким призраком.

Говорить что-либо было бесполезно. Из чащи колючих воспоминаний на Маргариту смотрели глаза отчаявшейся и потому чудовищно злой волчицы.

Ей ничего не оставалось, кроме как отступить и позволить Лизе уйти.

Когда последняя зарница померкла, а коридор опустел, Маргарита надула щеки, натужно откашлялась, справляясь с одышкой, слепо шагнула к стене, оперлась на нее и схватилась за место, где нещадно клокотало и расстроенно позвякивало ее бедное сердце.

Глава 9. «Гармоническая любовь»

Сон тем и был хорош, что раскрепощал; а после пробуждения душа была невинна и чиста, словно дитя: никаких мыслей, только полная нагота. Поэтому Джоан не сразу вспомнила о ночном происшествии: ее мысли занимала размолвка на прошлом трибунале, где судьями были и нравственность, и закон Божий, но последнее слово все же оставалось за предрассудками. Степан Мартынович наказал ей написать сочинение, принижающее достоинство тех, кто от рождения музицирует. Поначалу Джоанна хотела явиться на занятие неподготовленной в надежде, что он и не вспомнит, но после решилась на увлекательную авантюру, чреватую и новыми громыханиями мужского голоса, и аханьем однокашниц, и недовольством наставницы. Приодевшись, умывшись, позавтракав, как и все, пшенной кашей, в небольшом промежутке между утренними приготовлениями и занятиями взялась она за лист и перо, чтобы наскоро набросать небольшой опус, в котором каждая буква сыграла бы свою мелодию – мелодию любви к гармонии, близости, соитию музыкальных штрихов. Она сильно смущалась от этих аналогий, но именно они лезли в голову.

На утренней лекции по богословию ученицы заметили странную перемену в Степане Мартыновиче. Он был все так же строг, требователен, его голос все так же мог обжечь ледяным презрением, особенно когда он скользил взглядом по Джоанне, сидевшей с опущенной головой. Но что-то было иначе. Иногда, во время разговоров о гармонии божественного замысла, о музыке сфер, его голос невольно смягчался, приобретая почти мечтательные обертона. Когда речь зашла о чистоте помыслов, он провел по воздуху рукой, как бы очертив невидимые струны, и его пальцы, эти странные пальцы с уплощенными подушечками, задрожали. А когда луч солнца упал прямо на него, осветив высокие скулы и ясные голубые глаза, одна из девушек (кажется, София Глухарина) тихо ахнула – таким он показался… прекрасным. И печальным. Как ангел, заточенный в камень. Джоанна подняла глаза и встретила его взгляд. Всего на миг, но этого мига хватило, чтобы углядеть в застекленных пучинах что-то сильнее ненависти; что-то сложное, неуловимое, похожее на отголосок той ночной музыки, что звала ее к тайне.

На уроке она узнала от взволнованной Розалии об участи Лизон, но ничто отныне не могло вывести ее из равновесия. Она предвкушала конца, иногда склоняя голову пред его взором, чтобы не выдать оживленного блеска малахитовых очей. Как же они светились, и как светился он в дневном сиянии тысячи солнц, вшитых в огромный желтый шар!

– В нынешнее время больше, нежели когда-либо прежде, приметно в народе стремление познать Бога. Сие стремление так сильно, что души, жаждущие спасения…

Колокольный звон. Леденящая красота Трисвятого. Ода Приснодеве и Ее благодать, низвергнутая в этот мир мужским голосом. Дождь и разрезающий его раскат грома. Звон хрусталя. Все это она вдруг услышала в его голосе. Прекрасные, но очень спокойные, будто обеззараженные спиртом звуки. Степан Мартынович читал что-то из книжицы, и, судя по тому, что чиркал в ней пером, дописывая и тут же произнося, книжица была его.

Джоанна слушала его голос и отдалялась от учительского стола, от своей парты, от гимназии, от мирского и праведного, ведь юное, легковерное сердце воспринимало, что читает Степан Мартынович лишь для него одного, посему оно охотно пропускало в себя сдержанное, странно знакомое благозвучие его голоса, это ангелолепное покровительственное наущение, смысл коего Джоанна плохо улавливала – так уж трепетали ее струны…

Продолжить чтение
© 2017-2023 Baza-Knig.club
16+
  • [email protected]