Войти
  • Зарегистрироваться
  • Запросить новый пароль
Дебютная постановка. Том 1 Дебютная постановка. Том 1
Мертвый кролик, живой кролик Мертвый кролик, живой кролик
К себе нежно. Книга о том, как ценить и беречь себя К себе нежно. Книга о том, как ценить и беречь себя
Родная кровь Родная кровь
Форсайт Форсайт
Яма Яма
Армада Вторжения Армада Вторжения
Атомные привычки. Как приобрести хорошие привычки и избавиться от плохих Атомные привычки. Как приобрести хорошие привычки и избавиться от плохих
Дебютная постановка. Том 2 Дебютная постановка. Том 2
Совершенные Совершенные
Перестаньте угождать людям. Будьте ассертивным, перестаньте заботиться о том, что думают о вас другие, и избавьтесь от чувства вины Перестаньте угождать людям. Будьте ассертивным, перестаньте заботиться о том, что думают о вас другие, и избавьтесь от чувства вины
Травница, или Как выжить среди магов. Том 2 Травница, или Как выжить среди магов. Том 2
Категории
  • Спорт, Здоровье, Красота
  • Серьезное чтение
  • Публицистика и периодические издания
  • Знания и навыки
  • Книги по психологии
  • Зарубежная литература
  • Дом, Дача
  • Родителям
  • Психология, Мотивация
  • Хобби, Досуг
  • Бизнес-книги
  • Словари, Справочники
  • Легкое чтение
  • Религия и духовная литература
  • Детские книги
  • Учебная и научная литература
  • Подкасты
  • Периодические издания
  • Комиксы и манга
  • Школьные учебники
  • baza-knig
  • Биографии и мемуары
  • Сергей Беляков
  • 2 брата. Валентин Катаев и Евгений Петров на корабле советской истории
  • Читать онлайн бесплатно

Читать онлайн 2 брата. Валентин Катаев и Евгений Петров на корабле советской истории

  • Автор: Сергей Беляков
  • Жанр: Биографии и мемуары, Документальная литература, Истории из жизни
Размер шрифта:   15
Скачать книгу 2 брата. Валентин Катаев и Евгений Петров на корабле советской истории

Художественное оформление – Андрей Бондаренко

Автор и издательство благодарят Тину Эдуардовну Катаеву за помощь в работе и любезно предоставленные фотографии из семейного архива, использованные в настоящем издании.

© Беляков С. С.

© Бондаренко А. Л., оформление

© ООО “Издательство АСТ”

* * *

Вместо предисловия

Весной 1902 года маленькому Вале Катаеву приснился вещий сон. Он увидел в центре комнаты “большой четырехугольный ящик, сделанный из крепкого толстого дерева, выкрашенный коричневой краской под дуб”. В ящике сидели мама и двоюродная сестра Вали Леля, шестнадцатилетняя девушка, болевшая туберкулезом[1]. Мама и Леля мучились в тесном ящике и безуспешно старались выбраться, но мешали друг дружке. Наконец, “сделали отчаянное усилие, крышка ящика приоткрылась”. Мама, “вдруг разогнувшись во весь рост, в белой ночной кофте, простоволосая”, поднялась из ящика, “сделала глубокий вздох облегчения и улыбнулась, вся какая-то просветленная, со странно округлившимся животом под нижней юбкой с тесемками сзади”.

Мальчик проснулся. За окном выла собака, что, как известно, знак дурной. Ящика в комнате не было, мама, настоящая, а не приснившаяся, успокаивала испуганного ребенка, крестила его, будто оберегая от нечистой силы. Она заперла ставни. Вой собаки стих, мальчик заснул. Но за одним сном последовал другой, тоже странный и тоже о маме. Она шла по железной крыше “среди мрачных облаков” и держала в руке le drapeau – черный флаг. Мальчик снова проснулся, когда наступило утро. Ставни были открыты, яркий свет солнца наполнял комнату.

Родители обычно спали раздельно, но этим утром папина постель была пуста. Своего “бородатого папу” Валентин увидел в маминой постели: “Папа и мама смотрели на меня, их маленького сыночка, веселыми глазами”, – вспоминал Валентин Петрович Катаев много лет спустя. Он так и не решился рассказать родителям свой сон, “а затаил его в самой сокровенной глубине души”.

Видимо, это было за девять месяцев до 30 ноября (13 декабря) 1902 года, когда Евгения Ивановна, мама Валентина, родила ему братика Женю. А в марте 1903-го она простудилась, заболела воспалением легких, осложненным гнойным плевритом. Врачи, пытаясь ее спасти, сделали одиннадцать глубоких хирургических проколов толстой иглой, чтобы вскрыть нарыв и выпустить гной наружу. Нарыв так и не нашли. Мама умерла, и Валентин на всю жизнь запомнит ее губы, “перепачканные черникой лекарств”. В феврале 1905-го умерла и двоюродная сестра Леля. Сон сбылся.

Может, тогда Катаев и поверил, что брат его родился под несчастливой звездой, что судьба его будет трагической. Сам же он был счастливчиком. Всегда верил в свою удачу, в свою звезду. У него было две макушки, “два волосяных водоворотика”. И любящие тети Валентина, сёстры мамы, рассказали, что это предвещает “счастье, удачливость, везение в жизни”.

Валентин Катаев родился 16 (28) января 1897 года. Дитя не страшного двадцатого, а сравнительно счастливого для России и для Европы девятнадцатого века. И первая удача Валентина – он успел увидеть любящих отца и мать вместе. Светлое воспоминание о них сопровождало Валентина Петровича всю жизнь.

Часть первая. Брат Валентин

Катаевы

Род Катаевых происходил из Вятской земли. Биограф писателя Сергей Шаргунов нашел, что первое сохранившееся в архиве упоминание о некоем посадском человеке “Ондрюшке Мамонтове, сыне Катаеве” относится к 1615 году. Более того, ссылаясь на “предание”, Шаргунов пишет, будто Катаевы еще прежде Вятки были связаны с Новгородом, точнее, с новгородскими ушкуйниками, что “на быстрых лодках-ушкуях” добирались “в далекую Вятскую землю, «под Камень», как в старину называли Урал”.[2]

Предки Катаева, уже не гипотетические, а вполне реальные, известные по сохранившимся документам, – люди мирные. Сын Ондрюшки Мамонтова Матфей Андреевич – священник в храме Благовещения в городке Шестаково, – стал родоначальником династии священников, которая продолжалась вплоть до второй половины XIX века. Дело обычное. Духовное сословие было относительно замкнутым. Сыновья священников тоже нередко становились священниками или дьяконами. Последним священнослужителем среди прямых предков Валентина и Евгения Катаевых по отцовской линии был их дедушка. Василий Алексеевич Катаев служил в Свято-Троицком кафедральном соборе Вятки. Однажды он отправился исповедовать умирающего и провалился под лед замерзшей Вятки. Спасая святые дары для последнего причастия, простудился в ледяной воде и умер от “гнилой горячки” в марте 1871 года.

У отца Василия осталось три взрослых сына. Старший Николай и средний Пётр окончили духовную семинарию. Младший Михаил поступил на физико-математический факультет Новороссийского университета.

Но православие всё меньше привлекало молодых людей. К причастию ходили раз в год. Многие и раз в год не причащались, предпочитали заплатить священнику три рубля, чтобы получить свидетельство о принятии причастия, в сущности, купить справку. У молодого поколения появился другой бог – наука.

Все три брата Катаевы переехали в Одессу. Николай Катаев, окончив Московскую духовную академию, стал преподавателем духовной семинарии, но сан священника не принял. Зато дослужился до статского советника, был награжден пятью орденами, включая орден Святого Владимира, получил потомственное дворянство. Впрочем, вряд ли дворянство пригодилось его шестерым детям: до революции оставалось всего несколько лет. Николай Васильевич до нее не дожил, он умер совсем не старым человеком.

Младший брат, Михаил Катаев, оставил академическую карьеру и поступил на военную службу. Увы, его жизнь оборвалась еще быстрее. Михаил Васильевич тяжело заболел. Катаев вспоминал, как его несчастный душевнобольной дядя Миша убежал из больницы и явился к ним в дом “в одном больничном халате и бязевом исподнем белье”. Он попросился жить, и ему не отказали. Устроили “постель в гостиной, между фикусом и пианино, в том пространстве, где обычно на Рождество ставили елку, и он – худой как скелет, пергаментно-желтый, с поредевшими усами, – тяжело дыша, смотрел на маму достоевскими глазами, полными муки и благодарности, и снова целовал ей руку, пачкая ее яичным желтком, а мама, еле сдерживая слезы, приветливо ему улыбалась своими слегка раскосыми глазами”.[3] Вскоре его не стало.

Пётр Васильевич Катаев окончил историко-филологический факультет Новороссийского университета, дополнив духовное образование светским. Начал преподавать в женском епархиальном и юнкерском училищах. В епархиальном училище он и познакомился с юной Евгенией Бачей. Тридцатилетний преподаватель женился на девятнадцатилетней девушке в 1886 году. В год рождения Валентина, сына-первенца, Петру Васильевичу исполнился уже сорок один год – по тем временам солидный возраст. Выглядел он, пожалуй, моложе своих лет. Красивый, темноволосый, в модном пенсне, он напоминал Чехова. Молодого Чехова, еще не разрушенного туберкулезом.

Социальный статус преподавателя гимназии или училища в царской России был намного выше, чем у современного школьного учителя. Илья Николаевич Ульянов, отец Ульянова-Ленина, служил учителем математики и физики в гимназии, потом стал инспектором, затем директором народных училищ и получил чин действительного статского советника. В армии этому соответствовал чин генерал-майора, на флоте – контр-адмирала. Чин давал потомственное дворянство. Пётр Васильевич Катаев дослужился только до надворного советника. Это соответствовало капитану в гвардии, подполковнику в армии, капитану II ранга на флоте. Не генерал, но старший офицер – тоже немало.

Почти всё, что мы знаем о его характере, вкусах, склонностях, известно из книг старшего сына. Проза Евгения Петрова-Катаева, за малым исключением, не автобиографична. Зато старший брат посвятил отцу многие страницы своих лучших сочинений.

“Папа – самый умный, самый добрый, самый мужественный и образованный человек на свете”[4], – так смотрит на отца Петя Бачей, герой повести “Белеет парус одинокий”.

“Большой и сильный отец, который некогда нянчил сына и водил его за руку гулять, который крестил его на ночь и на цыпочках выходил из комнаты, который купал его и ласково ерошил мокрую шевелюру…”, с годами превратится в “маленького и тщедушного” старичка, почти беззубого, но любящего и любимого. “Нет, никого на свете я не люблю так сильно, как папу. Я буду любить его всегда, никогда я не сделаю ему зла, никогда я не подумаю о нем дурно, а в старости я буду ему верной опорой”[5], – думает герой рассказа “Отец”. Наконец, в книге “Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона” отец – один из главных героев, быть может, самый запоминающийся. В этой книге образ отца сложился окончательно. Интеллигент в лучшем значении этого слова. Честный и справедливый, он верит в науку и просвещение. Ему и в голову не приходит, что за лекцию можно потребовать гонорар, потому что “человек науки не делает из этого средство наживы”.

У Петра Васильевича была хорошая библиотека, которую он сохранит и в годы Гражданской войны. Даже замерзая, он не отправит книги в печку. Так и будут ждать они наследника на его последней квартире. “Зеленая бронза” энциклопедии Брокгауза и Ефрона (несколько томов пострадали от химических опытов старшего сына). Тома “Истории государства Российского” Карамзина в кожаных, тисненных золотом переплетах. Собрания сочинений Гоголя в багровых, Пушкина – в синих.

Конечно, мы видим отца глазами любящего сына, его образ идеализирован. Из недостатков разве что вспыльчивость. Мог в сердцах назвать старшего сына “лентяем и двоечником”. Заподозрив, что мальчик начал пить, мог прийти в ярость: “Негодный мальчишка! – закричал он, выставив вперед нижнюю челюсть. – Оказывается, ты тайно предаешься употреблению спиртных напитков! <…> Боже мой! У меня сын пьяница! Он пьет водку!”[6] Однако и не подумал выпороть сына. Это вам не дедушка Алеши Пешкова! В просвещенной семье Катаевых о телесных наказаниях и речи не было.

Чехов, на которого внешне был так похож Пётр Васильевич, вряд ли верил в Бога и в спасение души. Антон Павлович даже умер не с Евангелием (как Толстой и Достоевский), а с бокалом шампанского в руках. Пётр Васильевич оставался человеком верующим. “Отец в нижнем белье стоял на коленях на коврике перед грановитым углом и молился. С добросовестной внимательностью очень близорукого человека он прикладывал пальцы ко лбу, плечам и груди”[7], – это бесспорно о Петре Васильевиче пишет Катаев в рассказе “Отец”.

Отец водил детей в храм, посещали они богослужения и в гимназической церкви. Катаев обмолвится как-то, что в детстве еще “наивно, по-детски верил” в Бога. Но это – в детстве. Взрослый Валентин Петрович упомянет Гоголя, якобы “измученного темным язычеством православия”[8]. А однажды скажет прямо: “Если бы бог действительно существовал, то он бы немедленно разразил меня – маленького лжеца и святотатца, бросил бы на меня испепеляющую молнию, вверг бы мою душу в преисподнюю, в геенну огненную. К счастью, бога не существовало. Он был не более чем незрелая гипотеза первобытного философа-идеалиста”.[9]

“Почем опиум для народа?” – спросит герой Жени Катаева (Евгения Петрова). Вот уж кто писал о церкви остроумно и зло, так, что запоминалось надолго: “Вы не в церкви, вас не обманут”.

Для его старшего брата предки-священники ассоциировались не со служением Богу, а со службой Отечеству. Автобиографический герой повести “Сухой лиман” вместе с двоюродным братом в детстве “надевали на шею кресты предков, воображая себя героями-священниками, идущими в бой вместе со славным русским воинством”. Потому что “уже с детства были готовы сражаться за родину”.[10] На самом деле дед его, о. Василий Катаев, и священник Михаил Сырнев благословляли глазовскую дружину вятского ополчения на Крымскую войну. На фронт они не успели: российские дипломаты заключили в Париже мирный договор. Однако Вятская духовная консистория наградила обоих священников. Им была объявлена благодарность и каждому пожалован бронзовый наперсный крест на ленте ордена Святого Владимира.[11] Так что в бой солдат отец Василий не водил.

Но в словах Валентина Катаева будто проявилась его другая природа, другая наследственность. Если по отцовской линии в роду были священники, то по материнской – военные. Братья Катаевы и внешне, и внутренне не слишком походили на своего отца. Они больше напоминали деда – генерал-майора Ивана Елисеевича Бачея.

Бачеи

Братья Катаевы – генеральские внуки. В двадцатые-тридцатые годы о таком было лучше не напоминать. Но в благополучные семидесятые Валентин Катаев, Герой Социалистического труда, кавалер орденов Ленина (трижды!), Октябрьской революции и Красного Знамени, мог уже смело написать подлинную историю своих предков. И он написал, но не как историк, а как прозаик. Руководствуясь не документами, а семейной легендой.

“…Мой прапрадед происходил из дворян Полтавской губернии и, можно предположить, как об этом гласит семейная легенда, был запорожцем, сечевиком, может быть, даже гетманом. После ликвидации Запорожской Сечи он был записан в полтавские дворяне”; “…прапрадед мой был запорожцем, одним из полковников славной Запорожской Сечи, охранявшей границы нашей родины на юге и на западе от польской шляхты, от турок и от крымских татар, о чем уже написано историками”.[12]

Не только Валентин Катаев, но и многие российские профессиональные историки путают Войско Запорожское и Войско Запорожское Низовое. Низовое войско – это и есть знаменитая Запорожская Сечь. А просто Войско Запорожское – это не армия, а государство, точнее протекторат, находившийся под властью русского царя, но имевший широкую автономию, собственное законодательство, административное устройство и даже армию. Другое название Войска Запорожского – Гетманщина, так как во главе его стоял гетман (во главе Сечи – выборный кошевой атаман). В XVIII веке этим Войском Запорожским управляли последовательно пять гетманов: Иван Мазепа, Иван Скоропадский, Павел Полуботок (он был наказным гетманом, то есть исполняющим обязанности), Даниил Апостол и Кирилл Разумовский. Как видим, Бачеев нет. В XVII веке гетманов было гораздо больше, иной раз на Украине избирали одновременно двух или трех гетманов. В их числе находим даже имя Остапа Гоголя. Но Бачеев-гетманов опять же нет. Зато были козаки Бачеи.

Род Бачеев (или Бачеенко) известен по крайней мере с середины XVII века, когда в реестре Яготинской сотни Переяславского полка появляется имя козака Войска Запорожского Кузьмы Ба(к)чеенко. Его потомки до начала XVIII века были также простыми козаками.

Материальное положение Бачеев заметно улучшилось в первой половине XVIII века, когда козак Николай Иванович Бачей купил “прадедовские земли” у другой козацкой семьи. А его сын Алексей Николаевич (Олексій Миколайович) Бачей в 1777 году стал значковым товарищем. Это уже довольно высокий ранг, который относился к козацкой старши́не. Значковый товарищ был хотя и ниже сотника, но подчинялся не сотнику, а непосредственно полковнику. Значковые товарищи хранили полковые знамена и хоругви сотен.

В 1775 году генерал Текели по приказу императрицы Екатерины разогнал Запорожскую Сечь. А в ходе губернской реформы была ликвидирована и вся административная система былой Гетманщины. Козацкая старшина получила права русского дворянства, но далеко не вся. Алексей Бачей дворянства добиться не успел. Только в 1846 году его сын, Елисей Алексеевич Бачей, стал потомственным дворянином. Он сам и его дети были внесены в Родословную книгу Полтавской губернии.

“Все Бачеи были военные”, – с гордостью писал Валентин Катаев. Елисей Бачей – участник войны 1812 года и заграничного похода русских войск. Только характер помешал ему продвинуться по службе дальше звания капитана: “Такого забияки, рубаки, скандалиста, как мой блаженной памяти прадед, я в армии никогда и не видывал”[13], – удивлялся Катаев, прочитав рукописные мемуары Елисея Алексеевича. Зато его сын Иван Елисеевич, участник Кавказской войны, продвинулся гораздо выше: в отставку вышел генерал-майором. Пётр Васильевич женился на его дочери Евгении, когда ее отец еще командовал полком.

Дворянство в России наследовали по отцовской, а не по материнской линии. Иван Елисеевич был потомственным дворянином. Надворный советник Пётр Васильевич Катаев получил только личное дворянство. Поэтому Валентин и Женя были дворянскими детьми, но не дворянами. Это, впрочем, никак не мешало им в жизни: сословная система в России доживала последние годы.

Евгения Ивановна осталась в памяти старшего сына как бы в двух своих обличиях – домашнем и официальном. “Дома она была мягкая, гибкая, теплая, большей частью без корсета, обыкновенная мамочка. <…> …мама раздевает меня и укладывает в постельку, и, сладко засыпая, всем своим существом я чувствую всемогущество моей дорогой, любимой мамочки-волшебницы”.[14]

На улице, в гостях, среди чужих людей она была совсем другой – строгой. Модное платье без декольте. Вместо соблазнительного выреза – глухой воротник, закрывающий шею: пусть все видят, что это не кокотка, а чужая жена, мать, серьезная женщина, которая не станет терять время на флирт. Даже молодая Марина Цветаева, само воплощение свободы, раскованности, любви, в таком платье выглядела чопорной дамой. А Евгения Ивановна дополняла строгое платье со шлейфом шляпкой с орлиным пером, черной вуалью, да к тому же носила пенсне “с черным ободком и <…> со шнурком”.[15]

Братик Женя

Родители любили музыку, оба играли на фортепьяно. Евгения поступила даже в Одесское музыкальное училище, которое через десять лет после ее смерти преобразуют в консерваторию. После смерти жены Пётр Васильевич иногда “подходил к пианино, открывал крышку; шелестели ноты и визжала круглая фортепьянная табуретка на железном винте. Неторопливо, как бы читая ноты по складам, папа начинал играть «Времена года» Чайковского, любимые вещи покойной мамы”.[16]

Валентин не унаследовал любовь к музыке. Это было очевидно уже в детстве. Когда Валя попросил папу купить ему мандолину, тот отнесся к намерениям старшего сына скептически. Да и музыкальный инструмент из драгоценного палисандра стоил дорого. И всё же папа согласился.

“Помни, – со вздохом прибавил он, – что твоя покойная мамочка очень любила музыку, была чудесная пианистка и так мечтала, чтобы ее дети стали музыкантами.

– Честное благородное слово! – с жаром воскликнул я.

– Дай-то бог, – сказал папа”.[17]

Когда Валентин брал в руки дорогой инструмент, тётя затыкала уши. Он не выучился играть даже гаммы, а со временем продал ценную мандолину за копейки.

А вот брат Женя с детства полюбил музыку. Много лет спустя Надежда Рогинская, свояченица Ильи Ильфа, восхищалась музыкальными талантами младшего Катаева. По ее словам, Евгений “обладал редким музыкальным дарованием”. Прекрасно и даже “в совершенстве” играл на рояле, “страстно любил музыку и пение”. Ей рассказал Евгений и о мечте своего детства: он всерьез готовился к карьере дирижера.[18]

Мечта не сбудется. Подростком или юношей Евгений перенесет “простуду”, то есть грипп или ОРВИ. Осложнения будут очень тяжелыми. Он потеряет обоняние и станет глухим на одно ухо. Рогинская познакомилась с младшим Катаевым в конце двадцатых, так что частичная глухота и отсутствие обоняния остались на всю жизнь. И понятна тогда фраза Ильи Ильфа, которая относится к лету 1927 года: “Женя всё время сидит ко мне ухом, которое не годится”[19]. Виктор Ардов вспоминает манеру Евгения Петровича “обращать в сторону говорящего правое ухо (на левое ухо он плохо слышал)”[20].

Почти все более или менее достоверные сведения о детстве Жени Катаева мы знаем из мемуарной и художественной прозы его старшего брата.

Внешне братья были похожи, а по характеру разные. Энергичный и непослушный Валентин слонялся по улицам, ходил на каток и скетинг-ринг. Устроил как-то взрыв в квартире, пытаясь получить чистый водород. Ограбил газетный киоск. И даже однажды ушел вместе с девочкой, которую сравнил с мертвой панночкой из “Вия”, на пустую дачу… А брат Женя часами сидел за пианино. Об этом не пишут, но когда еще мог он учиться музыке?

Конечно, Женя не только сидел за инструментом. Совсем маленьким он “гремел своими кубиками”, помогал папе наряжать ёлку, а потом засыпа́л “на полу под нижними ветками с шуршащей бумажной цепью, провисшей до паркета”. Носил коротенькие бархатные штанишки и синие чулки. Он даже ходил в детский сад – в России это была еще большая редкость. И если не соперничество, то некоторая пикировка у братьев была всегда. Валентин на всю жизнь запомнил “зеркальный блеск” насмешки в глазах Жени, когда он уговаривал папу купить мандолину, и откровенный смех, когда старший брат вместо чая выпил растительное масло. А Валентин и много лет спустя не удержится от иронии, когда будет описывать лукавство вымышленного Павлика или вполне реального Жени.

Как-то тетя заставила маленького Женю угощать дорогими и престижными конфетами “от Абрикосова” незнакомую девочку. Взрослые то ли искренне считают, что детям так уж приятно делиться самым вкусным и самым любимым с кем попало, то ли просто приучают к щедрости. Женя открыл коробку “и, увидев много чудесных шоколадных конфет, посередине которых так аппетитно лежал оранжевый треугольник засахаренного ананаса”, посмотрел “из-под своей мягкой челочки каштановыми невинными глазками, поднес открытую коробку красивой девочке и дрогнувшим голосом сказал: «Может быть, вы не хотите конфет?»”.[21]

Еще одна история. В мемуарной (“Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона”) и художественной (“Хуторок в степи”) прозе старшего Катаева она как будто одна и та же, но рассказана по-разному.

Мальчик решил разбогатеть, отыскав драгоценные камни. Нашел, конечно, камни обыкновенные: принял медный колчедан за золотой самородок, кварц – за горный хрусталь. В мемуарной прозе это – сам Валентин: он искал золотые самородки и каменья в щебенке, привезенной в Одессу с Урала, Кавказа, из Донбасса. В романе это – Павлик Бачей: драгоценные камни тот искал в Альпах, куда привез его вместе со старшим братом отец. С кем именно такая история произошла, сейчас не так важно. Интереснее другое: герой “Разбитой жизни…” просто, бесхитростно вывалил перед папой “свои камни и стал допытываться, драгоценны ли они или нет”. Папа, преподававший не только словесность, но и географию, просветил сына, рассказав немало интересного о минералогии. “Я был подавлен. Мои сокровища на глазах превратились в кучу камней, не имевших никакой ценности”[22], – вспоминал Валентин Петрович много лет спустя.

Совсем иначе вел себя Павлик. Он был “весьма доволен” походом в Альпы, “хотя по свойству своего характера скрывал это. Он долго и таинственно возился в углу номера, что-то старательно пряча и со стуком перекладывая в своем дорожном мешке”.[23] В Одессе обошел все ювелирные магазины, не миновал даже Новороссийский университет и городской ломбард. Увы, повсюду компетентные в минералогии и ювелирном деле специалисты объяснили мальчику, что камни – обычные, и ценности не представляют.

Неважно, был подлинный Женя героем этой истории или нет. Важно, передал ли Валентин Петрович Катаев Павлику черты своего младшего брата. Если передал, то Евгений Петрович с детства проявил себя личностью весьма необычной. В истории с камнями Павлику восемь лет. Да, он не разбирается в минералах, но действует смело, умеет хранить тайну – редкое свойство даже для взрослого, тем более для маленького ребенка, которому непременно хочется рассказать, похвастаться, поделиться с близкими. А тут мы видим железную выдержку и умение логически мыслить, рассчитывать последствия своих действий.

В том же романе есть эпизод, где Павлик покупает в Константинополе лучший рахат-лукум на собственные деньги. Деньги он выиграл еще на пароходе. Сдружился с официантом-итальянцем, сел играть с прислугой, поставил на кон три копейки, завалявшиеся в кармане, – выиграл несколько пиастров. Примечательна даже не удачливость в игре, а другая черта характера мальчика: он легко сходится с незнакомыми людьми.

Женя вовсе не был паинькой, но, как вспоминал старший брат, обычно выходил сухим из воды.

Однажды сосед, отставной генерал, надрал Жене уши за то, что тот “нарисовал углем на стене дома пароход с дымом и рулевым колесом”. Месть Жени была неожиданной и весьма изощренной: он с друзьями несколько дней подряд разбрасывал под генеральскими окнами вату, смоченную валерьянкой. Скоро все окрестные коты сбежались под окна генерала, устроив там “вальпургиеву ночь”. “Разнузданные, потерявшие всякий стыд и совесть коты и помятые малофонтанские кошки, крикливые, как торговки с Новорыбной улицы, кучами валялись под генеральскими окнами, оглашая тишину ночи раздирающим мяуканьем”.

История, которая могла бы обернуться скандалом и нешуточным наказанием, окончилась смехом. Когда тетя обнаружила пропажу всех домашних запасов валерьянки, Женя посмотрел на нее “своими святыми шоколадными глазками”.

“– Это ты взял валерьянку? – спросила тетя.

– Да, тетечка, – ответил Женька скромно.

– Я так и думала! – воскликнула тетя, и вдруг ее губы сморщились, и она стала хохотать”.[24]

Младший Катаев был ее любимчиком.

Южная тетя и северная бабушка

Тетя Лиля (Елизавета Ивановна), сестра покойной матери братьев Катаевых, переселилась в Одессу из Екатеринослава, решив помочь зятю воспитывать детей. Ей было немного за тридцать. По сохранившимся описаниям это была молодая, красивая, всегда модно одетая дама. Притом незамужняя. “Даже в епархиальное училище на уроки тетя надевала синее шелковое платье с кружевами на шее и на рукавах”.[25] В отличие от брюнетки Евгении Ивановны, тетя Лиля была светлой шатенкой, “почти блондинкой”. Если верить Валентину Катаеву, за нею ухаживали немецкий барон, преподаватель духовного училища, приказчик преуспевающей фирмы, “щеголеватый студент” из обеспеченной семьи и, наконец, троюродный брат Петра Васильевича – “бородатый, добрый, смущенный, с умным простонародным лицом Пирогова, в кепке с пуговичкой и в старых, хлюпающих калошах”.[26] Он как раз приехал из Вятки. На фоне немецкого барона и приказчика богатой фирмы он, должно быть, смотрелся не слишком выгодно.

“Бо́льшую часть времени тетя посвящала изучению поваренной книги Молоховец, этой библии каждого зажиточного семейного дома. Она выписывала в особую тетрадку наиболее необходимые рецепты и сочиняла разнообразные меню – вкусные и здоровые”.[27]

А может быть, образ тети, созданный Валентином Катаевым, составной. Не одна Елизавета Ивановна помогала воспитывать Валю и Женю. Приезжала к ним в Одессу и другая тетя – Татьяна Ивановна. Именно ей, а не Елизавете Ивановне, восьмилетний Женя Катаев послал открытку из Италии в Одессу. Это первый известный нам текст будущего писателя Евгения Петрова:

“Дорогая тетя

Когда мы были в Катании, мы видели Этну. Весь город сделан из лавы. Старая Мессина в развалинах”.[28]

Жила еще в квартире тихая, незаметная Павла Павловна – бабушка братьев Катаевых. В доме висела семейная фотография, где рядом с дедушкой-священником сидела “небольшая женщина в черном шелковом платье с кринолином, гладко причесанная на прямой пробор, с маленьким круглым старообразным личиком, напоминающим белую просфорку, но властными сухими ручками, чинно сложенными на коленях”.[29] Она овдовела лет в пятьдесят. Любящий средний сын взял ее к себе в дом, где она доживала свой век. На именины Валентина и Евгения дарила им одну и ту же серебряную ложку – единственное, что осталось у нее от прошлой жизни. Так и провела последние годы: в родной семье, но в чужом городе, где легкомысленные внуки, случалось, “передразнивали ее чуждую для нас вятскую скороговорку”, – тетя не замечала; “один только папа нежно любил ее, свою маму, и свято исполнял сыновний долг”.[30]

Ненаглядная Одесса

“Многие бы хотели родиться в Одессе, но не всем это удается”, – писал Леонид Утёсов. И миллионными тиражами расходились его грампластинки с песней, сочиненной одесситом Модестом Табачниковым на стихи одессита же Семена Кирсанова:

  • Есть город, который я вижу во сне.
  • О, если б вы знали, как дорог
  • У Черного моря открывшийся мне
  • В цветущих акациях город.

Но вот другой одессит, Владимир Жаботинский, писал в 1903 году: “Я не знаю в Одессе ни одного интеллигента, который не жаловался бы на одесскую скуку; и не встречал ни одного приезжего, который через месяц не завопил бы:

– Как у вас в городе скучно!”[31]

“Большое видится на расстояньи”. Впрочем, Жаботинский написал эти строки в Риме.

Одесса прожила и проживает до сих пор исторический цикл, сходный с теми, что прожили итальянские средневековые города Венеция, Генуя, Неаполь. Сначала – расцвет экономический. Торговый город сказочно богатеет, приобретает известность далеко за пределами страны. В гавани тесно от кораблей. Богачи застраивают родной город роскошными дворцами и величественными храмами, приглашают лучших архитекторов, художников, скульпторов, чтобы наполнить свои дворцы шедеврами искусства.

За расцветом экономическим следует расцвет культуры. Проходит еще время, и некогда вольный город становится частью какой-нибудь новой империи или королевства, а его дворцы и храмы становятся музеями, привлекающими толпы туристов.

Золотой век одесской торговли, эпоха порто-франко, когда город и порт были свободной экономической зоной, пришлись на первую половину позапрошлого века. Тогда Одесса и стала важнейшим центром хлебной торговли. “…Я оставлю в наследство миллионы! Честное слово! Я поеду в Одессу делать вермишель”, – мечтает бальзаковский отец Горио. Это написано в 1832-м.

Во второй половине пятидесятых годов XIX века Одесса лишилась статуса порто-франко, но городу это не повредило. Развитие капитализма в пореформенной России, строительство железных дорог способствовали процветанию бизнеса. Одесса на рубеже XIX и XX веков – один из крупнейших городов Российской империи, по численности населения уступает только Петербургу, Москве и Варшаве: 405 041 человек согласно первой всероссийской переписи населения 1897 года.

Но уже мальчиком Катаев замечал, что Одесса уступает Екатеринославу, который “в техническом отношении был городом более передовым: электрические звонки, телефоны, электрическое освещение в домах и на улице, даже электрический трамвай, нарядные вагончики которого бегали вверх и вниз по главному бульвару города, рассыпая синие электрические искры и наполняя всё вокруг звоном и виолончельными звуками проводов”.[32] Для мальчика из Одессы всё это было в новинку.

И в Киеве маленький Валентин Катаев почувствует себя провинциалом, хотя Одесса превосходила Киев численностью населения. Но Киев был больше за счет роскошных садов, к тому же “бурно богател и строился”. Катаевы с удивлением “задирали головы вверх, считая этажи новых, кирпичных домов, нередко восьми- и даже десятиэтажных”.[33] В их родной Одессе такого не было.

Еврейская Одесса

В 1916 году юный Исаак Бабель отправится в Петроград, где напишет в своих “Листках об Одессе”: “Подумайте – город, в котором легко жить, в котором ясно жить. Половину населения его составляют евреи…”[34] Так появится еще один миф об Одессе.

Евреи составляли в то время не половину, а треть населения Одессы. Но, читая Бабеля, можно подумать, будто вся Одесса была одним гигантским штетлом – еврейским местечком. На самом деле таким местечком была только знаменитая Молдаванка – один из районов Одессы. Далеко не центр в то время, но уже давно не предместье, даже не окраина. Бабель рассказал о Молдаванке ярко и сочно, но он был писатель, а не этнограф, и в “Одесских рассказах” романтизировал Молдаванку. Точнее будут ироничные и горькие слова рабби Моталэ из “Конармии”: “Благочестивый город <…> звезда нашего изгнания, невольный колодезь наших бедствий!..”[35] “Благочестивый город” – это откровенное издевательство. В глазах религиозного еврея из местечка Одесса – город тех евреев, что забыли или забывают Бога и Тору.

Читатели “Одесских рассказов” восхищаются Беней Криком, сочувствуют Фроиму Грачу, “истинному главе сорока тысяч одесских воров”. Но их очарование создано талантом Бабеля, и в нем не больше правды, чем в романтике флибустьеров, пиратов Карибского моря. И они, и одесские налетчики – просто уголовники.

Молдаванка была довольно бедным районом, добровольным еврейским гетто. Именно добровольным – потому как при том, что вся Одесса входила в черту оседлости, многие ее районы имели национальную специфику. Свои селились рядом со своими. На Молдаванке жили евреи, в Слободке – бедные русские (в центре – богатые русские), на Пересыпи – украинцы. А ведь в этом городе жили и турки, и болгары, и греки, и немцы… Однако плавильным котлом Одесса не стала. Скорее, это был “салат”, где разные ингредиенты находятся рядом, обмениваются вкусами и ароматами, но не растворяются друг в друге. Русский извозчик, доставив седока на Дерибасовскую, вполне по-одесски говорил ему: “Вы имеете Дерибасовскую”. Еврей-портной мог сказать сбившемуся с дороги заказчику: “Где вы идете?” – вместо “Куда вы идете?”. Украинка вроде мадам Стороженко из давней повести Катаева зазывала покупательницу, какую-нибудь кухарку: “Мадам, вернитесь! Если эту рыбу вы называете «нечего жарить», то я не знаю, у кого вы будете иметь крупнее!”[36] Сам Катаев будет писать на совершенно правильном русском литературном языке, лишь немного разбавляя одесскими словечками, но говорил-то он с явным южным акцентом!

За пределами города, на территории Одесского уезда, украинцы, молдаване, евреи, греки, русские-великороссы (включая староверов, субботников, молокан) жили еще более обособленно – “отдельными селами, хуторами, колониями, не смешиваясь друг с другом, сохраняя родной язык, уклад, обычаи”[37].

Семья Катаевых жила по этим негласным правилам. Легендарная Малая Арнаутская улица казалась маленькому мальчику очень далекой, хотя “на самом деле она находилась совсем близко. Попадая на эту улицу, мы сразу погружались в мир еврейской нищеты со всеми ее сумбурными красками и приторными запахами”[38]. В одном из своих ранних рассказов Катаев уточнит: это были запахи чеснока, фаршированной рыбы. Мельком упомянуты “молодые евреи в куцых лапсердаках, подпоясанных веревкой”, да еще еврей в лавке, купивший у мальчика дорогой географический атлас, и другой еврей, торговавший в газетном киоске. Эта тема – периферийная для Катаева[39]. Мир Молдаванки – не его мир. Так же, как и мир Пересыпи.

Одесса русская и украинская

“Пересыпь и Слободка – рабочие районы.

На Слободке живут Ивановы, Петровы, Антоновы. На Пересыпи – Иваненко, Петренко, Антоненко.

Слободские разговаривают на «о», стрижены «под скобку», торгуют квасом и мороженым вразнос.

Пересыпские тяготеют больше к морю. Их специальность – рыба. Говорят с прибаутками и украинским акцентом”.[40]

Влияние украинского языка и культуры было заметным и в городе, и в его окрестностях. Откроем повесть еще одного одессита – Александра Козачинского – “Зеленый фургон”. Вместо слова “дорога” его герои говорят “шлях”, вместо “палка” – “дрючок”. Даже немцы-колонисты, которые жили в колониях с такими названиями, как Страсбург, Мангейм, тщательно сохранявшие свои этнографические особенности, свою веру, всё же говорили о себе так: “Мы нимцы”. У Юрия Олеши в “Рассказе об одном поцелуе” матовый фонарь над театральной ложей похож “на дорогую писанку”[41].

Одесситы говорили вместо “устье Дуная” – “гирло Дуная”. Валентин Катаев называл приятелей своего детства, уличных мальчишек, “голотой”. Даже домашний Женя Катаев произносил по-украински “коло” вместо русского “около”, и тётя долго билась, чтобы его переучить.

“Я вспоминаю свою мать с дорогим, смуглым лицом и с карими полтавскими глазами, которая, баюкая меня, напевала над моей колыбелью чудесные, незабываемые песни великого украинца Шевченко”[42]. Так что первые песни, которые услышал маленький Валя Катаев, были украинскими, а одно из самых ярких воспоминаний детства – громадный крест над могилой Тараса Шевченко, который братья увидели во время путешествия в Киев. “Мою душу охватил восторг: впервые в жизни я понял, всем своим существом ощутил, что такое настоящая слава поэта, отвергнутого государством, но зато признанного народом, поставившим над его скромной могилой высокий крест, озаренный утренним солнцем и видимый отовсюду всему миру…”[43]

Но если мать и сохраняла кое-что от украинской идентичности своих прадедов, то об отце этого уж точно не скажешь. Он относился к украинской культуре с уважением, недаром же так высоко ставил Шевченко, но с детьми читал не “Кобзаря”, а пушкинскую “Полтаву”.

Катаевы жили ближе к центру города, где преобладали русские, православные. Валентин вырастет атеистом, но красота православного богослужения ему нравилась, причастие ассоциировалось не с телом и кровью Христа, а с вином.

“Уже само причащение как бы вводило нас в мир легкого, божественного опьянения. Поднявшись по ковровой дорожке, закрепленной медными прутьями, по двум ступенькам клироса, я останавливался перед молодым священником с золотистой бородкой, который в одной руке держал святую чашу, а в другой – длинную золотую ложечку, называемую по-церковнославянски «лжицею»”.[44]

В 1916-м девятнадцатилетний Валентин Катаев прочитает стихотворение Ивана Бунина “Архистратиг средневековый…”.

  • Текли года. Посадские мещане
  • К нему ходили на поклон.
  • Питались тем, чем при царе Иване, —
  • Поставкой в город древка для икон,
  • Корыт, лотков, – и правил Рыцарь строгий
  • Работой их, заботой их убогой.
  • Да хмурил брови тонкие свои
  • На песни и кулачные бои.

Впечатление, которое произвели на молодого Катаева эти стихи, не стерлось, не потускнело с годами. И много лет спустя он расскажет своим читателям, как открылся тогда перед ним “новый Бунин, как бы выходец из потустороннего древнерусского мира – жестокого, фантастического, ни на что не похожего и вместе с тем глубоко родного, национального, – мира наших пращуров, создававших Русь по своему образу и подобию”[45].

Со стороны этот русский мир выглядел иначе.

Европейская Одесса

В 1899 году в Елисаветграде родился мальчик, жизнь которого долгие годы будет связана с Катаевыми. Его родители были поляками. Отца вскоре перевели служить в Одессу, и мальчик вырос одесситом. Это был Юрий Олеша. Его первым языком был не русский, а польский. Формально он принадлежал к римско-католической церкви и смотрел на мир русской Одессы другими глазами: “У них колокола с их гигантскими лопающимися пузырями звука, у них разноцветные яйца, у них христосование… У них солдаты в черных с красными погонами мундирах и горничные с белоснежными платочками в руке…”[46]

Для Катаева этот мир был своим. Мир русской Одессы сформировал его идентичность. А для Олеши Одесса была городом европейским. “В детстве я жил как бы в Европе”[47], – вспоминал он. “Этот город сделан иностранцами. Ришелье, де Волан, Ланжерон, Маразли, Диалегмено, Рапи, Рено, Бонифаци – вот имена, которые окружали меня в Одессе – на углах улиц, на вывесках, памятниках и оградах. И даже позади прозаической русской – Демидов – развевался пышный парус Сан-Донато”.[48] России Олеша не знал, не видел, вся его мечтательность “была устремлена к Западу”[49].

Об Одессе как городе европейском писал и Валентин Катаев: “Одесские магазины имели вполне европейский вид, а приказчики в визитках и полосатых штучных брюках <…> с напомаженными проборами от лба до затылка на английский манер, и с закрученными усами на немецкий манер, и с бородками а-ля Наполеон III на французский манер <…> представлялись наимоднейшими европейцами”[50].

Вроде бы они с Олешей описывают одно и то же – европейский образ Одессы. Но автор “Трех толстяков” пишет восхищенно, не стесняясь пафоса, Катаев же – иронично, с усмешкой.

Олеше и спорт нравился как часть современной ему европейской культуры: “Спорт – это шло из Европы”. Да и первый футбольный клуб в Одессе создали англичане.

Национальные чувства нередко проявляются там, где есть соперничество. Спорт – яркий тому пример. Валентин Катаев вспоминал, как он с приятелем Борей были зрителями велогонки на звание чемпиона мира. Соревновались лучшие велосипедисты: британец Макдональд, немец Бадер и русский Сергей Уточкин. Был момент, когда казалось, что Уточкин проигрывает, что ему не догнать уходящего вперед немца: “…мне было жалко и себя, и Борю, и Уточкина, и нашу родину Россию, и гривенники, потраченные на входной билет”[51], – пишет Катаев.

Сергей Уточкин был не только велогонщиком, но и знаменитым авиатором, а еще яхтсменом, конькобежцем, пловцом, бегуном, боксером и автогонщиком. Настоящая звезда, человек всероссийской известности, один из кумиров своего времени. Олеша тоже высоко ценил Уточкина. Более того, он даже был с ним знаком. Отец будущего писателя, Карл Олеша, ходил играть в карточный клуб, который посещал и Сергей Уточкин. Однажды он подвел сына к “большому человеку в сером костюме и сказал:

– Познакомься, Сережа. Это мой наследник”.

Рука маленького Олеши “побывала в огромной руке чемпиона”[52].

Но Олеша никогда не написал бы об Уточкине так, как написал Катаев. Для Олеши Уточкин был прежде всего спортсмен, а не представитель России. А для Катаева это было важно. И, впервые попав в кинематограф, он подумал не о братьях Люмьер, не о чудесах западной техники, – он почувствовал “прилив патриотизма, гордость за успехи родного, отечественного кинематографа”[53].

Конформист в эпоху революций

Детство братьев Катаевых пришлось на время между двумя революциями. Время странное – и с рациональной точки зрения до конца не объяснимое. Экономика страны развивалась, российские заводы и фабрики выпускали всё больше товаров – от крейсеров и дредноутов до швейных машинок и шоколадных конфет. Правительство Столыпина успешно решало крестьянский вопрос. В Таврическом дворце заседала многопартийная Государственная дума. Американцы, французы и подданные короля Бельгии вкладывали миллионы в развитие российской промышленности, а тысячи инвесторов покупали российские облигации: были уверены, что вкладываются в самое стабильное государство. Много лет спустя Евгений Катаев, уже известный русским и американским читателям под псевдонимом Петров, встретит такого держателя русских ценных бумаг в Америке. Тот объяснял Петрову-Катаеву и его другу Илье Ильфу: “Я считал, что если даже весь мир к чёрту пойдет, то в Германии и России ничего не случится. Да, да, да, мистеры, их устойчивость не вызывала никаких сомнений”.[54]

А тем временем энергичные, пассионарные, хорошо образованные люди вели долгую непримиримую борьбу против собственного государства. Точнее, они не считали царскую Россию своим государством.

Кадеты мечтали о конституционном переустройстве страны на манер Великобритании или даже республиканской Франции. Эсеры хотели создать справедливое социалистическое общество и во имя этой высокой цели убивали министров, губернаторов, обычных служителей порядка – городовых, урядников. Анархисты же использовали террор под лозунгом полного уничтожения государственной власти и установления “безгосударственного коммунизма”. Социал-демократы индивидуальному террору предпочитали вооруженное восстание и готовили революцию социальную. И все они вели свою страну и весь мир к неслыханным испытаниям.

Система ценностей перевернулась. Целые поколения русских (и еврейских, грузинских, польских) интеллигентов сочувствовали революционерам. Интеллигенция “жалела” “страдающий” народ и всеми силами боролась против “угнетателя” – государства. Великий пацифист Лев Толстой осуждал правительство за жестокость, но вполне оправдывал террористов: “…они в огромном большинстве – совсем молодые люди, которым свойственно заблуждаться, вы же, – поучал Лев Николаевич министров и чиновников, – большею частью люди зрелые, старые, которым свойственно разумное спокойствие и снисхождение к заблуждающимся”.[55]

Политические противоречия осложнялись противоречиями национальными. Поляки мечтали о возрождении независимой Польши. Эстонцы и латыши хотели отобрать и поделить владения немецких баронов-землевладельцев. Евреи боролись за отмену ненавистной черты оседлости и за полное равноправие с православными русскими. Недовольные государственной национальной политикой охотно пополняли ряды революционных партий.

“Национальные чувства сильнее на окраинах”, – сказал императору Николаю II Василий Шульгин, лидер фракции русских националистов и волынский помещик. Одесса и была такой окраиной. “В Одессе очень бедное, многочисленное и страдающее еврейское гетто, очень самодовольная буржуазия и очень черносотенная городская дума”[56], – писал Исаак Бабель.

Если евреи в большинстве своем были за революцию, то многие русские и украинцы вступали в Союз русского народа. Среди черносотенцев были и преуспевающие господа, и портовые грузчики. В 1905 году в Одессе произошел самый кровавый еврейский погром в истории императорской России – погибло до 500 человек, в том числе около 400 евреев и 100 погромщиков (евреи сопротивлялись, отстреливались). Этот погром описан в повести Катаева “Белеет парус одинокий”.

Катаев представил семью Бачеев если не прямо революционерами, то сочувствующими. Они помогают укрыться матросу с мятежного броненосца “Потёмкин”. Маленький Петя Бачей таскает в ранце патроны для боевиков, помогает своему другу Гаврику распространять газету “Правда”. Папу увольняют из училища за вольнодумную речь о Льве Толстом. Дети прислушиваются к разговорам эмигрантов-революционеров о Ленине, о революции. Из-за запертой двери столовой мальчик слышит, как тетя и папа повторяют слова “свобода совести”, “народное представительство”, “конституция”, “революция”.

Вполне возможно, папа с тетей и могли обсуждать такие вопросы. Во время одесского погрома семья Катаевых в самом деле укрывала у себя семью еврея-ремесленника. Но всё остальное относится к жанру художественной литературы, то есть fiction. Петра Васильевича из училища не увольняли. Он был просвещенным человеком, но не вольнодумцем. Скорее, благонамеренным консерватором.

Революционеры не привлекали ни Валю, ни маленького Женю. И в “Разбитой жизни…” Катаев почти не вспоминает о революционерах. Упоминает о броненосце, но вовсе не о “Потёмкине”. Ему интереснее броненосец “Петропавловск”, погибший при взрыве японской мины. Восьмилетний мальчик видел пасхальное представление “Гибель «Петропавловска»” на Куликовом поле, слушал “печальный, за душу хватающий военный марш «Тоска по родине», который исполнял духовой оркестр на дощатом помосте возле высокого, выбеленного известкой флагштока с бело-сине-красным полотнищем”. Он будто и не заметил революционных событий, зато переживал сдачу Порт-Артура: “страдал за унижение России, которую до того времени считал самой великой и самой непобедимой державой в мире”.[57]

Впрочем, революционеры упоминаются пару раз, причем в негативном контексте. Вот семья собирается на рождественскую елку в епархиальное училище, а по городу ходят слухи, что анархисты могут взорвать там бомбу. Обошлось благополучно, без бомб. Вот папа сдает комнату двум странным дамочкам, ведущим себя загадочно: не обедают за общим столом (постояльцев кормили за отдельную плату), а готовят в комнате на спиртовке, едят чайную колбасу с франзолями (булками) и читают социал-демократические брошюры. Однажды папа постучался к ним, чтобы попросить документы для регистрации в полиции, но ему почему-то долго не открывали. Так и не ясно, кем они были?

Из этого вовсе не следует, будто юный Катаев не замечал революционных настроений. Замечал, но оценивал совсем не так, как Петя и Гаврик из его будущих советских романов. Герой первого опубликованного рассказа Катаева “Пробуждение”[58] – молодой человек с говорящей фамилией Расколин. Этот самый Расколин, “увлеченный какими-то фантастическими идеями, под влиянием дурной среды”, стал революционером. Смутной порой 1905 года он с револьвером стоял на баррикаде. Но святой ночью в Храме услышал пасхальный напев и влюбился в белокурую Танюшу.

Более того, Сергей Шаргунов нашел в номере газеты “Русская речь” от 30 января 1913 года любопытную статью о школьных учебниках, подписанную “В. К-въ”. Автор критикует гимназическую программу по словесности за потакание оппозиционерам:

“В некоторые хрестоматии для учеников младших и средних классов ныне уже включены, как образцы для изучения, отрывки из Максима Горького, Тана, Якубовича и других представителей современной оппозиционной литературы”.[59]

Валентин был вполне благонамеренным юношей. Публикации в черносотенной газете – тоже своего рода свидетельство благонамеренности. И всё же не уверен, что перед нами именно его текст. Во-первых, брюзжание всё же нехарактерно для шестнадцатилетнего юноши, пусть и правых взглядов. Во-вторых, автор статьи слишком озабочен идейным содержанием литературы, а Катаев всегда предпочитал стиль, а не идеи. В. К-въ пишет, что в чересчур либеральных учебниках русской словесности “о характерном для 40-х годов славянофильском движении вовсе умалчивается или же дается оценка его по Пыпину…”[60] Не слишком ли? Даже академика Пыпина вспомнил! Перед нами вовсе не веселый и талантливый шестнадцатилетний двоечник Катаев, а какой-то начитанный и несколько занудный преподаватель словесности, которому я бы дал лет пятьдесят.

Юрий Олеша был двумя годами моложе Валентина Катаева, однако вспоминал о броненосце “Потёмкин”. Шестилетний Олеша смотрел на корабль с Приморского бульвара, “где цвели в ту пору красные цветы африканской канны на клумбах, шипевших под струями поливальщиков”.[61] Корабль “стоял вдали, белый, изящный, с несколько длинными трубами, как все тогдашние военные корабли. Море было синее, летнее, белизна броненосца была молочная, он издали казался маленьким, как будто не приплывший, а поставленный на синюю плоскость”.[62] Но мятеж вызвал ужас в их семье: боялись, что броненосец “разнесет Одессу”.[63]

Олеша и Катаевы были вполне лояльны власти и никогда не боролись против государства. Конформисты с юности, даже с детства.

Литература и черная сотня

Редко кто знает о своем призвании с детства. Женя Катаев и представить себе не мог, что станет одним из самых популярных русских писателей XX века. Он мечтал стать музыкантом.

Валентин с детства знал, что станет писателем, и верил в успех. “Когда, например, мне было девять, я разграфил школьную тетрадку на две колонки, подобно однотипному собранию сочинений Пушкина, и с места в карьер стал писать полное собрание своих сочинений, придумывая их тут же все подряд: элегии, стансы, эпиграммы, повести, рассказы и романы. У меня никогда не было ни малейшего сомнения в том, что я родился писателем”[64], – утверждал Катаев.

Многие начинают писать в детстве, но редко кто в детстве печатается. Валентин впервые напечатался в тринадцать лет. Однажды принес в школу свежий номер “Одесского вестника” и прилепил к двери класса. В газете было напечатано Валино стихотворение “Осень”.

  • Холодом дышит природа немая,
  • С воем врывается ветер в трубу,
  • Желтые листья он крутит, играя,
  • Пусто и скучно в саду.

Катаев хотел, чтобы прочитал весь класс, вся гимназия, хотя это сулило ему неприятности. Гимназистам запрещено было печататься в газетах, а счастливый Валя даже не стал скрываться за псевдонимом.

Первая публикация, первая слава – пока что среди одноклассников… Это было в 1910 году. Катаев дебютировал как поэт, но с 1912 года писал и рассказы. Два, “Пробуждение” и “Темная личность”, вышли отдельными изданиями. Это в пятнадцать лет!

Ободренный первыми успехами, Валентин посылает свои стихи и короткие рассказы в Петербург. В 1914-м он напечатался в еженедельном литературном и научно-популярном журнале “Весь миръ”. По словам переводчика и поэта-акмеиста Всеволода Рождественского, это был “совсем грошовый еженедельник, в бледно-кирпичной обложке с изображением земного шара, обвитого, как змеей, какой-то символической лентой”. “Весь миръ” “составлял любимое чтение швейцаров, трактирных сидельцев, мелких канцеляристов”.[65] Баронесса Софья Таубе, которую мемуаристы называют издателем этого журнала[66], принимала к печати рукописи начинающих и малоизвестных авторов, которые не требовали больших гонораров и были счастливы, если просто видели свое имя в журнале. Так что столичный дебют Катаева был довольно скромным.

Но вскоре он напечатался в более престижном издании.

В том же 1914-м издатель Михаил Алексеевич Суворин (сын медиамагната и друга Чехова Алексея Сергеевича Суворина) начал издавать тонкий (от 18 до 26 страниц) иллюстрированный литературный журнал “Лукоморье”. Тоже – еженедельный.

Читателя особо не нагружали. Картинок много, почти как в современном глянцевом журнале, – от фотографий мужественных и героических солдат Антанты до репродукций икон, от карикатур до изображения полуголых и совершенно голых дам. Но самое примечательное – репродукции Бориса Кустодиева, Ивана Билибина, Мстислава Добужинского, Георгия Нарбута, Ильи Репина, Константина Сомова. Тексты небольшие, на одну-две, реже на три-четыре странички, чтобы читатель не заскучал. Зато какие имена! Журнал платил хорошие гонорары, так что мог привлекать известных прозаиков и поэтов. Постоянными авторами “Лукоморья” были Георгий Иванов, Михаил Кузмин, Сергей Городецкий. Не раз печатались Алексей Ремизов, Илья Эренбург. Изредка – Николай Гумилев, Константин Бальмонт, Александр Грин. В эту компанию попал и восемнадцатилетний Валентин Катаев. В одиннадцатом номере за 1915 год появилось его стихотворение.

  • Теплый, тихий, ясный вечер
  • Гаснет в поле над буграми;
  • Сквозь кадильный сумрак свечи
  • Жарко тлеют в темном храме.
  • Сквозь кадильный сумрак лица
  • Смотрят набожней и строже.
  • Чуть мерцает плащаницы
  • Тонко вытканное ложе.[67]

Стихи напечатаны под рисунком собора Святого Юра (святого Юрия), главного храма греко-католической церкви во Львове. Львов в это время был занят русскими войсками, а собор отдан православной церкви. Так что православным стихам Катаева редакция журнала придала особое значение и политический смысл.

Тем не менее в “Лукоморье” Катаеву удалось напечататься лишь однажды. Зато он регулярно печатался в “Одесском вестнике”. В ту пору это была газета Одесского отделения Союза русского народа. В просторечии членов этого Союза называли или союзниками, или, чаще, черносотенцами. Катаев дебютировал в “Одесском вестнике” стихами вполне аполитичными, но быстро сориентировался и начал предлагать изданию стихи, которые соответствовали идеологии этой газеты.

  • Взошла для нас заря,
  • Настало пробужденье.
  • И пусть же русский дух —
  • Могучее стремленье
  • Гнет вражеский в мгновение сломит
  • И знамя русское высоко водрузит.[68]

Недоброжелатели Катаева не могли пройти мимо такого “компромата” на чересчур успешного советского писателя, тем более что публикации в черносотенной газете секретом и не являлись. Даже в “Краткой литературной энциклопедии” говорилось: “Выступил в печати со стихами в 1910 (стих. «Осень» в газ. «Одесский вестник»)”[69]. А дальше оставалось только выяснить, что это за газета, и поискать ее подшивку. Нашел эти публикации и один из первых биографов Евгения Катаева-Петрова Яков Соломонович Лурье[70]. Под псевдонимом А. А. Курдюмов он напечатал в Париже книгу “В краю непуганых идиотов” и не только процитировал катаевский “Привет Союзу русского народа в день семилетия его”, снабдив ироничным комментарием[71], но и подсчитал, что Катаев успел опубликовать в “Одесском вестнике” двадцать пять стихотворений. А ведь Катаев печатался и еще в одной черносотенной газете – “Русская речь”. Даже Сергей Шаргунов, писавший о Катаеве с симпатией, а порой и с пиететом, не удержался от насмешки: “Когда в романе «Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона» он пишет: «Генеральша варила варенье, а генерал сидел в бархатном кресле и читал черносотенную газету «Русская речь”», хочется поинтересоваться – уж не со стихами ли юного Вали?”[72]

У газеты выходило небольшое, компактное иллюстрированное приложение, где Катаева нередко печатали даже на первой полосе. 6 января 1913 года – простенькие, наивные стихи о зиме и “милом дедушке морозе”, 20 января – о любви, 10 февраля – стихотворение в прозе “Русская песня”.

Шаргунов, а еще прежде Лурье цитировали одно особенно яркое стихотворение юного Валентина Катаева, напечатанное “Одесским вестником” 19 ноября 1911 года. Его часто вспоминают и в интернете, делают перепосты, обсуждают снова и снова тему: был ли Катаев антисемитом?

Пора

  • (Посвящается всем монархическим организациям)
  • <…>
  • От сна ты, Россия, проснись.
  • Довольно веков ты дремала,
  • Пора же теперь, оглянись!
  • <…>
  • И племя Иуды не дремлет,
  • Шатает основы твои,
  • Народному стону не внемлет
  • И чтит лишь законы свои.
  • Так что ж! неужели же силы,
  • Чтоб снять этот тягостный гнет,
  • Чтоб сгинули все юдофилы,
  • Россия в себе не найдет?
  • Чтоб это тяжелое время
  • Нам гордо ногами попрать
  • И снова, как в прежнее время,
  • Трехцветное знамя поднять!

Катаеву было тогда всего четырнадцать. Евреев в Одессе много, но в его круг общения они не входили. Зато он внимательно читал одесские газеты – и уже тогда учитывал вкусы издателей.

Кессельман и Багрицкий

Вскоре Катаев познакомится с евреями поближе. Это будут молодые одесские поэты Семен Кессельман, Александр Биск, Анатолий Фиолетов (Натан Шор), Эдуард Багрицкий. Знакомству поспособствовал Пётр Мосевич Пильский. Друг Куприна еще по Московскому Александровскому военному училищу, он был более известен как публицист, литературный критик и организатор публичных выступлений: популярных лекций, поэтических вечеров и т. п.

Это был “развязный и ловкий одесский фельетонист и законодатель литературных вкусов”.[73] В очередной раз решив немного подзаработать, Пильский опубликовал в газете “Маленькие одесские вечерние новости” приглашение на вечер молодых поэтов. По словам Катаева, пришли более тридцати стихотворцев. В объявлении названы имена пятнадцати. Певица Ася Яковлева должна была развлекать поэтов и зрителей “любимыми публикой романсами”. 12 июня 1914 года объявление о вечере поэтов напечатала и популярная газета “Одесские новости”.

Вечер 15 июня (28 июня по новому стилю) считается началом “южнорусской литературной школы”. А утром того же дня в Сараеве сербский юноша убил наследника австрийского престола Франца Фердинанда. Разумеется, поэты о большой политике не думали.

Катаев оставил великолепное описание вечера в очерке “Встреча”, впервые опубликованном в альманахе “Эдуард Багрицкий” (1936). Лучше Валентина Петровича не написать, но несколько неточностей надо исправить.

Катаев датирует вечер 1913 годом, но объявление в “Маленьких одесских новостях” появилось 27 мая 1914-го. Катаев пишет, что поэтический вечер проходил в Одессе, в помещении “местного литературно-артистического клуба”. На самом же деле он состоялся даже не в Одессе, а в курзале Хаджибейского лимана[74], то есть на курорте к северо-западу от города. Катаев пишет, будто Пильский позже возил самых талантливых поэтов “по увеселительным садам и дачным театрам”. Однако до начала Мировой войны успели провести еще только один вечер – 1 июля “в дачном театре на 16-й станции Большого Фонтана”.[75]

В собрании поэтов преобладали, как всегда, графоманы, эпигоны великих (Пушкин), еще недавно модных (Надсон) и самых модных (Северянин) поэтов. Это был “курьезный парад молодых подражателей, взволнованных, вспотевших, полных то чрезмерного заемного пафоса, то беспредельной грусти, совершенно не оправданной ни летами, ни цветущим состоянием здоровья!”.[76]

В президиуме вместе с Пильским сидел и поэт Семен Кессельман. Он был уже известен, печатался в одесских изданиях и на правах мэтра прочитал и свои стихи. Возможно, вот эти, только что написанные. Они вполне гармонировали с временем года и атмосферой курорта.

  • Из темных складов, пряный и густой,
  • Дурманит запах чая и корицы,
  • Где в ящиках, измазанных смолой,
  • Краснеет груз марсельской черепицы.
  • На площади, где блещет легкий день,
  • В кофейне у стеклянной галереи
  • Сошлись торговцы – греки и евреи,
  • Вкушать в тени полуденную лень.

Среди собравшихся поэтов затесался великовозрастный ученик реального училища. Внешностью он походил на молодого биндюжника с Молдаванки. Одного из передних зубов у него не хватало, щеку обезобразил шрам, который позже, после Гражданской войны, девушки будут принимать за след от удара шашки – белогвардейской, петлюровской, махновской или польской, – хотя это был то ли след от фурункула, то ли шрам от травмы, полученной в далеком детстве. Молодой человек разговаривал не просто с еврейским акцентом – он говорил особым “жлобским” голосом, каждое слово произнося с “величайшим отвращением”, “как бы между двух плевков через плечо”. Так разговаривали “уличные мальчишки, заимствующие манеры у биндюжников, матросов и тех великовозрастных бездельников, которыми кишел одесский порт”.[77] Его вызвали читать стихи. Тогда Катаев и услышал псевдоним этого молодца с Молдаванки – Багрицкий. Псевдоним показался претенциозным и едва ли не графоманским. Но вот он начал читать то ли небольшую поэму, то ли стихотворение под названием “Корсар”.

  • Нам с башен рыдали церковные звоны,
  • Для нас поднимали узорчатый флаг,
  • А мы заряжали, смеясь, мушкетоны
  • И воздух чертили ударами шпаг!

“Слова «чертили ударами шпаг» он подкреплял энергичными жестами, как бы рассекая по разным направлениям балаганный полусвет летнего театра воображаемой шпагой, и даже как бы слышался звук заряжаемых мушкетонов, рыдание церковных звонов с каких-то башен”[78], – вспоминал Катаев.

Поэт и переводчик Семен Липкин позже назовет это “эпигонским южным акмеизмом”[79]. Это было подражание Николаю Гумилеву, но одесские поэты Гумилева еще не успели прочитать, поэтому стихи произвели сильное впечатление. Впрочем, тот же Пильский подолгу жил в Петербурге, но стихи так понравились ему, что он тут же пригласил Багрицкого в президиум.

Со временем Катаев лучше узнает Эдуарда Багрицкого (Дзюбина). Будет даже покровительствовать поэту, больному бронхиальной астмой, плохо приспособленному к жизни, и относиться к нему то с иронией, то с неприязнью. За грозной внешностью гладиатора найдет “дешевую позу”. Но тогда, в 1914-м, стихи Багрицкого казались ему “недосягаемо прекрасными, а сам он гением”[80].

Вернувшись в Одессу, Катаев и Багрицкий будут еще долго гулять (Катаев пишет проще – “шляться”) по городу среди “южных франтов в желтых ботинках и панамах” и читать друг другу свои стихи. Катаев и не вспомнит про “иуд”, которые “шатают основы”. Не вспомнит о них и в мае 1921-го, когда женится на еврейке Людмиле Гершуни, хотя брак не продержится долго. Другое дело – женитьба на Эстер Бреннер в 1935-м. Мать Эстер, теща Катаева, даже в тридцатые годы ходила в синагогу. Валентин Петрович проживет с Эстер до конца своей жизни, а его дети могут считаться галахическими (законными) евреями. Вот вам и “антисемитизм”.

Волчьи уши

Между тем Катаев проигрывал и Багрицкому, и Кессельману. Даже на литературный вечер в курзале Хаджибейского лимана он представил поэму об охоте на зайцев, хотя сам позднее признавал, что не имел о ней даже понятия. Зайцев одессит Катаев тоже не видел, только читал и слышал о них.

“Одним из самых слабых считался у нас Валентин Катаев”, – вспоминал поэт и переводчик Александр Биск. Сын одесского ювелира, он переводил Рильке, печатался в Петербурге, Москве, Париже (в журнале “Сириус”, который издавал Николай Гумилев). Но Катаев готов был учиться, развивать свой талант, пока что не слишком яркий.

Отец братьев Катаевых был знаком с известным русским литератором Александром Митрофановичем Федоровым, бывал у него в гостях. А сын Александра Митрофановича Виктор был приятелем Валентина. Естественно, Федоров оказался первым профессиональным писателем, к кому юный Валентин пришел за советом.

Александр Митрофанович был из тех, кого позже назвали бы self-made man. Внук крепостного крестьянина, сын сапожника, он объездил весь мир. Побывал в Индии, Японии, Китае – такие путешествия доступны или профессиональному моряку, или очень обеспеченному человеку.

Жил Федоров в прекрасном богатом доме, который выстроил на собственные средства. И заработал он на хорошую жизнь не биржевыми спекуляциями, не оптовой торговлей, а своими стихами, романами, переводами Теннисона, Ростана, Гюго. Как раз в 1913 году вышел седьмой (последний) том его собрания сочинений.

Герой рассказа Катаева “В воскресенье” страстно хочет “посмотреть, как живет такой необыкновенный, даже несколько таинственный человек, как писатель, сочиняющий повести и романы, которые потом набираются в типографиях, печатаются и дорого продаются в книжных магазинах совсем чужим, посторонним людям”.[81] Лучше не скажешь о месте, какое занимал писатель в общественной жизни дореволюционной России.

Прототипом писателя Воронова из этого рассказа был Фёдоров. А ведь Александр Митрофанович был далеко не так знаменит, так успешен и так богат, как Леонид Андреев или Максим Горький.

Катаев застал Федорова на рабочем месте – за столом, перед огромным, во всю стену (тогда – редкость!) венецианским окном с дорогими шпингалетами. Увидев перед собой незнакомого гимназиста, писатель “вздрогнул всем телом и вскинул свою небольшую красивую голову с точеным, слегка горбатым носом и совсем маленькой серебристой бородкой”. Гимназист был в восторге: вот он, “настоящий европейский писатель, красавец, человек из какого-то другого, высшего мира; <…> утонченный, изысканно-простой, до кончиков ногтей интеллигентный, о чем свидетельствовали домашний батистовый галстук бантом, вельветовая рабочая куртка, янтарный мундштук”.[82]

В первый момент Федоров испугался, решив, будто что-то случилось с сыном. Когда же недоразумение выяснилось, он достал из ящика письменного стола толстую сафьяновую тетрадь и начал читать Катаеву:

  • Погас последний луч. Повеяла прохлада.
  • Над речкой белый пар клубится полосой.
  • Подпасок мальчуган сурово гонит стадо
  • С лугов, увлаженных холодною росой.
  • На небе палевом, как белыя волокна,
  • Застыли облака; в отворенныя окна,
  • Неслышною стопой, таинственно грустя,
  • Вступили сумерки, как робкое дитя.

Так и читали: Катаев Фёдорову – свои стихи, тот ему – свои.

В один прекрасный день Фёдорову или надоело терять время с “учеником”, или он решил показать молодому, не искушенному в искусстве человеку, что такое настоящая поэзия. Александр Митрофанович как будто оглушил Катаева: “…по совести, какие мы с вами поэты? Бунин – вот кто настоящий поэт”[83]. Узнав, что этого имени гимназист не слышал, Федоров достал из шкафа сборник Бунина и начал читать.

  • Всё море – как жемчужное зерцало,
  • Сирень с отливом млечно-золотым.
  • В дожде закатном радуга сияла.
  • Теперь душист над саклей тонкий дым.
  • Вон чайка села в бухточке скалистой, —
  • Как поплавок. Взлетает иногда,
  • И видно, как струею серебристой
  • Сбегает с лапок розовых вода.

Потрясенный Валентин вернулся домой и попросил отца купить ему книгу стихов Бунина. Петр Васильевич, обрадованный, что у старшего сына, оказывается, есть вкус, на следующий день принес “завернутый в прекрасную, тонкую, плотную оберточную бумагу, от которой пахло газовым освещением писчебумажного магазина «Образование», пахло глобусами, географическими картами, литографиями, – толстенький сборник стихотворений Ив. Бунина издательства «Знание» 1906 года в скучно-зеленоватой шагреневой бумажной обложке”.[84]

Некоторое время Катаев пытался Бунину подражать, а затем незваным пришел к нему с тетрадкой своих стихотворений. Это было в 1914 году, еще до войны и, вероятно, до участия в поэтическом вечере. Их встреча произошла весной.

Катаев нашел Бунина на балконе, представился: “Я – Валя Катаев. Пишу. Вы мне очень нравитесь”[85]. По словам Бунина, все это было “смело, с почтительностью, но на границе дерзости”.[86] Бунин рассказывал эту историю двум близким женщинам – жене Вере Николаевне и любовнице Галине Кузнецовой. Вера Николаевна запомнила Катаева гораздо позже – летом 1918-го; до этого они, видимо, не пересекались. Она отметила его “темное, немного угрюмое лицо”, “черные, густые волосы над крепким невысоким лбом”, запомнила его “отрывистую речь с небольшим южным акцентом”.[87] Валентин показался ей красивым.[88]

Бунин был известен далеко не всем. Не случайно отец Вали Катаева, учитель, творчество Бунина знал и ценил, а сын даже имени не слышал.

К 1914 году Бунин получил две Пушкинские премии и стал почетным академиком Санкт-Петербургской академии наук. Это признание профессионалов, признание элиты. Он был живым классиком, но не модным писателем: с эпохой не гармонировал. Осколок русского Золотого века в разгар века Серебряного. Модернизм был для Бунина декадансом, декадентов же он презирал.

Катаев описывал Бунина как желчного, сухого, но щеголеватого сорокалетнего господина “с ореолом почетного академика по разряду изящной словесности”. В рассказе “Золотое перо” у писателя Шевелева, прототипом которого стал Бунин, “костяная орлиная голова”[89]. На всех фотографиях того времени Бунин с бородкой, которую тогда называли французской. “Хорошо сшитые штучные брюки. Английские желтые полуботинки на толстой подошве”.[90] Пиджак или жакет, накрахмаленный воротничок белой рубашки. Даже одежда подчеркивала снобизм Бунина. Удивительно, что он вообще не прогнал Катаева, не отделался от него, как отделался Фёдоров.

Вместе с Катаевым к Бунину пришел начинающий поэт Владимир (для Катаева – Вовка) Дидерихс, он же Владимир Дитрихштейн. Академик милостиво принял их тетрадки и велел вернуться через две недели. Дитрихштейна он прогнал: “Ну что же? Трудно сказать что-нибудь положительное. Лично мне чужда такого рода поэзия. <…> Вам бы, – продолжал Бунин, – следовало обратиться к какому-нибудь декаденту, например, к Бальмонту”. Катаеву же, прощаясь, негромко сказал: “Приходите как-нибудь на днях утром, потолкуем”[91].

В стихах и рассказах Катаева-гимназиста, пока еще очень слабых, Бунин увидел что-то близкое себе, угадал талант, в чем-то соприродный его собственному. Бунин не создавал увлекательных сюжетов, не придумывал ярких, запоминающихся героев. Нельзя назвать его и мыслителем, равным или хотя бы в чем-то подобным Достоевскому. Он не выдумывал волшебные миры, в какие так любят погружаться читатели Гоголя и Булгакова или Толкина и Роулинг. Зато он умел находить поэзию в повседневном. Превращать простое описание окружающего мира в художественный текст. Передавать красоту бытия не выдуманного, а настоящего, подлинного. Все эти качества будут отличать и его верного ученика. Не сюжет, не выдумка, не герои, – а наблюдение, описание, стиль.

Валентин тоже находил немало общего между собой и Буниным. Даже во внешности. Еще в начале их знакомства он заметил, что у Бунина – волчьи уши. А позже – это было уже не в 1914-м, а в 1918-м или 1919-м – Бунин, глядя на Катаева, сказал: “Вера, обрати внимание: у него совершенно волчьи уши. И вообще, милсдарь, <…> в вас есть нечто весьма волчье”.[92]

Ремесло писателя сродни ремеслу музыканта, повторял Бунин. Им нельзя овладеть, если не работать каждый день. Музыкант репетирует не меньше двух часов в день, и писатель должен работать систематически. Нет темы – описывать окружающие предметы, людей, животных, собаку, которую увидел в окно, или воробья, “звук гравия под сандалиями девочки, бегущей к морю с полотенцем на плече”[93].

Ученик был в восторге от советов учителя: “Я упивался начавшейся для меня новой счастливой жизнью, сулившей впереди столько прекрасного! Я без устали сочинял стихи, описывая всё, что меня окружало”[94]. Правда, из рекомендованных Буниным книг Валентин поначалу не прочел ни одной “по причине лени”[95].

Бунин учил Катаева избегать литературных штампов, банальностей, общих мест.

“Дойдя до одного стихотворения, где я описывал осень на даче <…>, Бунин не торопясь прочитал его вполголоса и остановился на последней строфе <…>.

«А в кувшине осенние цветы, их спас поэт от раннего ненастья, и вот они – остатки красоты – живут в мечтах утраченного счастья».

Бунин поморщился, как от зубной боли.

– Вы, собственно, что́ здесь имели в виду? – спросил он. – По всей вероятности, мастерскую Александра Митрофановича на втором этаже, где он пишет свои натюрморты? Не так ли? В таком случае лучше было бы написать так.

Бунин перечеркнул последнюю строфу карандашом, а на полях написал: «А на столе осенние цветы. Их спас поэт в саду от ранней смерти».

Он немного подумал и затем решительно закончил: «Этюдники. Помятые холсты. И чья-то шляпа на мольберте».

Я был поражен точностью, краткостью, вещественностью, с которой Бунин, как бы тремя ударами кисти, среди моих слепых общих строчек вдруг изобразил мастерскую своего друга Фёдорова, выбрав самые что ни на есть необходимые подробности: этюдники, холсты. Шляпа. Мольберт.

Какой скупой словарь!

С поразительной ясностью я увидел тяжелый, грубо сколоченный, запачканный красками мольберт, и на нем небрежно повешенную бархатную шляпу с артистически заломленными полями, по-тирольски – вверх и вниз, – что удивительно верно передавало весь характер Фёдорова с его изящным дилетантизмом и невинными покушениями на богемистость”.[96]

Учеба продолжалась всего несколько месяцев, до августа 1914-го, когда Бунин уехал в Москву, а Катаев собрался на фронт. Впрочем, на фронт он уйдет не в 1914-м, а только в следующем, 1915-м, когда ему исполнится восемнадцать лет.

Очарование роскоши

Семья Катаевых долго жила в доме № 4 на Базарной улице. Там родились и Валя, и Женя. Эту квартиру Катаев называет “дешевой”, “старомодно и скромно” обставленной. В 1904-м по настоянию тети переехали на Маразлиевскую, 54. Квартира, просторная и дорогая, находилась в доходном доме Крыжановского-Аудерского, одном из самых красивых в этой части Одессы и совсем новом (построен в 1900 году), с богато украшенным фасадом, со шпилем и окном-розеткой, с изразцами и лепными маскаронами. В такой дом и остзейского барона – тетиного поклонника – не стыдно было пригласить. К тому же и обставили комнаты прекрасно, купив роскошную на вид мебель – сосновую, но под драгоценное эбеновое (черное) дерево, с обивкой золотистого шелка.

Квартира, однако, оказалась слишком дорогой для семьи преподавателя епархиального училища. Часть комнат начали сдавать жильцам, а затем съехали. За несколько лет сменили не одну квартиру, искали поудобнее и подешевле. Жили на Канатной, потом на Уютной, потом на Отрадной, на Успенской улице…

Наконец, в 1913 году Катаевы переехали в дом № 3 на Пироговской. Их квартира № 56 на четвертом этаже (довольно высоко по тем временам) была благоустроенная, с электрическим освещением, паровым отоплением, с настоящей чугунной эмалированной ванной, которую тогда называли мальцевской[97]. На прежних квартирах пользовались керосиновыми лампами, печи, выложенные кафелем, топили дровами, ванны были оцинкованными, наподобие большого корыта. А здесь на стенах висели бронзовые бра, хорошо натертые паркетные полы блестели, источая “запах свежего дуба и желтой мастики. Двери и венецианские окна были окрашены не обычной уныло-коричневой блестящей краской наемных квартир, а бледно-зеленой, матовой, свойственной новому стилю бель эпок, то есть прекрасной эпохе начала XX века”.[98]

Вот только со временем мебель под драгоценное эбеновое дерево начала терять свой благородный вид. Тетя, вырастив племянников, уехала в Полтаву. Отец поседел, постарел и запустил домашнее хозяйство. Когда в дом неожиданно пришел Бунин, это была “печальная, без быта, квартира”, как сказал Олеша. И всё же вплоть до Гражданской войны семья Катаевых не жила в нужде. У них была прислуга – кухарка, которая исполняла и обязанности горничной. Средств хватало на сытную, хорошую еду, на приличную одежду.

Но перед глазами Валентина всегда стояла другая жизнь. Старший Катаев навсегда запомнил квартиру своего дедушки-генерала, где “пахло горячей сдобой, шафраном, ванилью, кардамоном”[99]. Вскоре после его смерти одна из генеральских дочерей, тетя Нина, вышла замуж за преуспевающего инженера. В эпоху царской (при Александре III и Николае II) индустриализации инженер – престижная и высокооплачиваемая профессия. Тетя Нина и ее мать, генеральская вдова, “жили в большой, даже огромной богатой квартире со множеством хорошо обставленных, высоких, светлых комнат с паркетными полами, коврами, зеркалами и тропическими растениями”[100].

И не только у генеральских родственников, но и в доме Фёдорова Катаев увидел, что такое красивая жизнь. Да и Бунин, хотя был небогат, в Одессе надолго остановился в роскошном доме художника Евгения Буковецкого.

“Лаковую, богатую” дверь последней одесской квартиры Бунина на Княжеской улице обычно открывала “нарядная горничная на французских каблучках, в накрахмаленной наколке и маленьком батистовом фартучке с кукольными карманчиками”[101]. Бунин разговаривал с Катаевым, сидя за круглым столом “из цельного палисандрового дерева”, очень дорогим и красивым. Изящная латунная пепельница левантийской работы отражалась в этом столе, как “в вишнево-красном зеркале”. Комната была наполнена “запахом дорогого турецкого табака «месаксуди» и благоговейной тишиной, отделенной от внешнего мира двойными зеркальными стеклами”.[102] Молодой писатель смотрел на это великолепие и повторял, что и у него будет такая же пепельница и он будет курить папиросы из того же самого лучшего турецкого табака “месаксуди”.

Какой образец для подражания! И вполне понятная цель в жизни: достичь бунинского совершенства в творчестве и жить в богатстве, роскоши, которая так гармонирует со статусом знаменитого, признанного всеми писателя.

В шестидесятые, после поездки в Америку, Катаев несколько жеманно скажет: “Нас пытали роскошью”. Он к этой роскоши давно привык.

Часть вторая. В магнитном поле революции

Вольноопределяющийся

Валентин смотрел на родной город из окна квартиры на Пироговской и “чувствовал ужас от чего-то, незаметно надвигающегося на нашу землю, на всех нас, на папу, тетю, Женю, меня…”[103] Предчувствия начали сбываться год спустя.

Впрочем, начало Первой мировой его не испугало. Как и многие, он поддался и государственной пропаганде, и охватившему Европу военному энтузиазму. Никто не сомневался, что война будет короткой, закончится быстро, безусловно – победой. Так думали в Париже, в Берлине, Вене, Петербурге, Москве, Одессе.

Но Турция вскоре закрыла Босфор и Дарданеллы и начала войну против России. Германские крейсера “Гёбен” и “Бреслау” обстреливали русские черноморские порты – казалось, коммерческая Одесса потеряет свое значение. Однако военная экономика открыла городу новые возможности.

В Одессе прибавилось автомобилей и конных экипажей. “По асфальту Маразлиевской, блестя лаком, резиново подскакивая, плавно проносились пролетки, даже иногда кареты, пыхтели автомобили, оставляя за собой облако бензинового дыма и незаконченную музыкальную фразу медного сигнального рожка”.[104] Раненые получали изрядные выплаты и, выйдя из госпиталя, спешили потратить деньги в ресторанах, магазинах, кондитерских лавках: “Война щедрой рукой разбрасывала стотысячные ассигнования, земские союзы и ведомство императрицы Марии не скупились на сотенные бумажки, так называемые катеньки, для раненых офицеров, разъезжавших со своими желтыми костылями на извозчиках в сопровождении госпитальных сестриц или дам-патронесс в больших шляпах. В магазинах шла бойкая торговля. В табачных лавках продавались жестяные коробки с английским трубочным медовым табаком – кэпстеном”.[105]

Экономика России сравнительно легко переносила испытание большой войной. В Германии уже давно ввели продовольственные карточки, к хлебопекарной муке примешивали картофель. Англия и Франция выживали за счет американского зерна. В России же всего пока хватало. Те 600–700 миллионов пудов зерна, которые она ежегодно вывозила за границу, с началом войны оставались на внутреннем рынке. “Страна была переполненной чашей, – писал Александр Солженицын. – <…> Даже и к 1916 не убавилось в России ни крупного рогатого скота, ни овец, ни свиней, а жеребят по военно-конской переписи обнаружилось чуть не вдвое больше, чем в 1912 до всех мобилизаций”.[106]

Благодатную южную Одессу щедро снабжали окрестные богатые уезды. На фанерных лотках торговок лежали пирамидки “лимонно-золотистых” груш и грозди винограда разных сортов. Тяжелые гроздья “малаги” с круглыми темно-синими виноградинами. Светло-зеленые “дамские пальчики”, продолговатые и прозрачные, “как «персты девы молодой»”. Карточки ввели только на сахар, да и то из-за ошибочно введенного сухого закона. Оставшись без водки и вина, народ начал гнать самогон. Но сластей в продаже хватало. Даже в революционном 1917-м в Одессе по-прежнему, как в старые добрые времена, продавали рахат-лукум и халву “фабрики Дуварджоглу, в круглой лубяной коробочке”[107]. Тяготы войны ощущались разве что в инфляции: с 1914-го по 1916-й цены выросли вдвое.

Семнадцатилетний Валентин собирался “на театр военных действий” уже в августе 1914-го, но то ли передумал, то ли отговорил отец.

В царской России полное совершеннолетие наступало в двадцать один год. До этого возраста доброволец мог попасть в армию лишь с согласия родителей. Согласия этого Валентин добился только в конце 1915 года. Считается, что к такому решению Катаева подтолкнул провал на экзаменах: “Не ушел бы в армию – из гимназии вышибли”.[108] Еще вероятнее – любовь к приключениям и не выветрившийся из русского общества военно-патриотический энтузиазм. Не забывал Валентин никогда и о своих славных предках-военных. Наконец, было еще одно обстоятельство. Неподалеку от Катаевых, в одном из корпусов их дома на Пироговской улице, жила семья полковника (с 1915-го – генерал-майора) Константина Алексинского. У него было четыре дочери: Инна, Ирина (Ирэн), Александра (Шура) и Мария (Мура). В Ирэн Валентин влюбился с первого взгляда. Ее имя было созвучно сирени. Влюбленный Валентин писал ей стихи по созвучию Ирэн-сирень.

  • Твое сиреневое имя
  • В душе, как тайну берегу.
  • Иду тропинками глухими,
  • Твое сиреневое имя
  • Пишу под ветками сквозными
  • Дрожащим стеком на снегу.

Ирэн отвечала ему тоже стихами:

Поэту – от девочки с сиреневым именем

  • Из сиреневой душистой неги
  • Я сплету причудливый букет
  • И тебе его в окошко брошу —
  • Получай, возлюбленный поэт!
  • Отряхнись скорей от сонной лени
  • И, вдыхая запах, – вспоминай:
  • Это та – чье имя из сирени
  • Сплел тебе, для счастья, звонкий май.[109]

Сохранилось несколько фотографий Ирэн. Юная, круглолицая, небольшого роста. На фото 1917 года смотрит в объектив огромными глазами и обнимает большую полосатую кошку. Ирина Алексинская стала прототипом Ирэн Заря-Заряницкой из романа “Зимний ветер” и Миньоны из “Юношеского романа”.

“Я делал вид, что влюблен в Миньону. А на самом деле в это время не переставал безнадежно и горько любить совсем другую…”[110] – признаётся герой “Юношеского романа”.

В книге ее зовут Ганзя Траян, в жизни – Зоя Корбул. Она была моложе Катаева, но успела окончить гимназию и поступила на историко-филологический факультет Одесских высших женских курсов. Миниатюрная, с карими глазами и темно-каштановыми волосами, она была “юностью, любовью, жизнью”. А Ирина-Миньона? “Миньона была войной”.[111]

Катаев познакомился с отцом Ирэн. Судя по одному высказыванию, которое попало на страницы “Юношеского романа”, то ли генерал прямо посоветовал поклоннику своей дочери “понюхать пороху”, то ли сам Валентин напросился воевать к Алексинскому. Генерал командовал 64-й артиллерийской бригадой, сформированной в Одесском военном округе.

В те годы не только высшее, но даже неоконченное среднее образование было еще редкостью, поэтому выпускники университетов, студенты и гимназисты-старшеклассники пользовались определенными привилегиями. Студент или гимназист, окончивший хотя бы шесть из восьми классов и вступивший в армию добровольно, получал статус вольноопределяющегося. Он был “нижним чином”, то есть рядовым, но имел право столоваться вместе с офицерами. После года службы вольноопределяющийся мог сдать особый экзамен и получить погоны прапорщика – в то время это был первый офицерский чин.

Петру Васильевичу пришлось раскошелиться на одежду, обувь и даже на погоны для сына. Доброволец, уходя в армию, экипировался за свой счет. На базаре Валентину купили поношенную гимнастерку “из очень толстого японского сукна”, кожаный ремень, белую папаху, черную кожаную куртку на бараньем меху и сапоги из плотной кожи, которую на мировом рынке называли русской, а в России именовали юфтью. Года через три-четыре такая форма будет идеально смотреться на каком-нибудь бойце из повстанческой армии Нестора Махно. Но в русской императорской армии такого вояку призна́ют “оборванцем” и вскоре переоденут в форму нижних чинов. Он сохранит только юфтевые сапоги и папаху.

В конце декабря 1915-го Катаев прибыл к месту службы – в 64-ю артиллерийскую бригаду. Сашу Пчёлкина, героя “Юношеского романа”, генерал приветствует по-отечески: “А, это вы! А я уж думал, что вы не приедете, раздумали воевать”.[112] Будто на пикник приехал. Вполне вероятно, что и генерал-майор Алексинский так же приветствовал вольноопределяющегося Валентина Катаева.

Но особенных преимуществ Валентин не получил. На него не прольется дождь наград, а службу он начнет, как и положено, с нижнего чина канонира в батарее скорострельных трехдюймовых орудий. Только через полгода получит повышение – станет бомбардиром, что соответствовало ефрейтору в пехоте.

Детство и юность Валентин провел на юге – и теперь с удивлением смотрел на открывшуюся “снежную панораму”, на поля, напоминавшие “белые застывшие озёра”, на “хвойные леса, подобные островкам среди этих озер. Небо такое же белое, как снег. Небо сливается со снегами”[113]. А ведь это не русский Север, даже не средняя полоса России, а северо-западная Белоруссия, на границе с южной Прибалтикой.

64-я артиллерийская бригада занимала оборону под белорусско-еврейским местечком Сморгонь. Здесь в сентябре 1915-го русская армия остановила германское наступление.

Городок был полуразрушен во время боев. Жители давно бежали или были эвакуированы. Но в развалинах винокуренного завода осталась большая емкость со спиртом “до аршина глубиной”. В спирте “уже плавало несколько немцев и русских, они свалились туда в разное время, пытаясь достать желанной влаги”. Однако эта картина никого уже не пугала. Солдаты “опускали на веревках котелки, черпали спирт, и около емкостей царило пьяное оживление. Кое-кто в свою очередь сваливался на дно хранилища, пополняя ряды погибших от коварного Бахуса”.[114]

Катаев уже не увидел этой экзотики. Спирт к тому времени или выпили, или уничтожили, а заспиртованные тела похоронили.

В декабре под Сморгонью шла типичная для Первой мировой окопная война. Обе стороны так хорошо окопались, что не могли сдвинуть друг друга с места. Немецкие снайперы вели охоту за русскими офицерами и даже за простыми солдатами – а у русских не было тогда винтовок с оптическим прицелом. Жертвой такой охоты чуть было не стал и Катаев: сразу несколько пуль просвистели рядом с ним.

У немцев было преимущество и в тяжелой артиллерии. Обстрелы тяжелыми шести- и даже восьмидюймовыми снарядами поднимали “фонтаны черной и рыжей земли”. Грохот тяжелых орудий, вой снарядов, осколков вселял ужас в души самых смелых людей. “Непреодолимый, животный”.[115] Казалось, снаряд попадет именно в ту землянку, где ты нашел укрытие.

Вольноопределяющийся Катаев мог жить и столоваться вместе с офицерами, но для этого надо было платить 15 рублей в месяц. Это для Валентина было слишком дорого, к тому же он, если отождествить писателя с героем “Юношеского романа”, проигрался еще по пути на фронт. Пришлось жить вместе с солдатами, есть с ними из одного котелка, получать солдатское довольствие. Всё это только укрепило авторитет Катаева среди боевых товарищей: сын учителя, образованный, но тянет солдатскую лямку наравне со всеми. Прошел слух о его романе с генеральской дочкой – тоже понятно. Отец прислал сыну на фронт “Анну Каренину”, Валентин начал читать книгу однополчанам – слушали охотно: других развлечений в окопах всё равно нет. Понравился Стива Облонский, Анну же единодушно признали шлюхой.

Катаев – один из немногих русских прозаиков, писавших о Первой мировой войне. Воспоминаниям о ней посвящен “Юношеский роман”, со взрыва снаряда начинается действие “Зимнего ветра”. А еще – рассказы, стихи. Первыми же его сочинениями о войне стали фронтовые очерки. Катаев посылал их в редакцию газеты “Южная мысль”, корреспонденции его охотно печатали, но писались они всё же с оглядкой на военную цензуру. Самые ценные, самые откровенные описания войны он оставил своей прозе.

“Живем мы в двух землянках, глубоких, как погреб, куда надо опускаться по земляным ступенькам, обшитым тесом. Окон нет, и слабый свет проникает через небольшое стекло, вделанное сверху в дощатую дверь.

Словом, вечная подземная поэма, запах сырости и сосновых бревен, положенных в три наката вместо потолка.

Спим мы на земляных нарах, покрытых еловыми ветками и соломой. Свечей не выдают, и мы жжем керосин в жестяной лампочке без стекла. Лампочка – коптилка! Лица наши постоянно в саже, и болят глаза.

Теснота ужасная!

Кусают блохи. Иногда я сам себе кажусь кротом, зимующим в маленькой своей норе глубоко под землей”.[116]

Он подносил лотки со снарядами, заряжал орудие, устанавливал дистанционные трубки. Начал учиться на наводчика и вскоре открыл счет убитым немцам. Это было уже в марте 1916-го.

Газовые атаки

В июне разведка заметила в ближнем тылу немцев странное оживление: разгружали транспорты не только со снарядами, но и с большими баллонами. Не составило труда догадаться, что это за баллоны и с какой целью привезли их на передовую. В русских войсках начали готовиться к газовой атаке. Перед брустверами окопов сложили костры, чтобы легкий горячий воздух отнес подальше тяжелое смертоносное облако хлора. Солдатам и офицерам выдали противогазы и маски. Самым распространенным средством защиты в русской армии был тогда так называемый противогаз Горного института, он же “маска принца Ольденбургского”. Именно такой был у Валентина Катаева и его товарищей по батарее. К маске прилагались специальные зажимы для носа и целлулоидные очки: “Сквозь мутные, непротертые стёкла очков плохо видно, но еще труднее дышать”.[117] Солдат обучали пользоваться ими, но не все помнили, где эти противогазы хранятся и как их быстро и правильно надеть.

Перед ранним летним рассветом 19 июня 1916-го немцы начали артиллерийский обстрел русских позиций. Разрывы тяжелых снарядов заставили солдат прижаться к земле, укрыться в блиндажах.

Дул слабый западный ветер. Немцы открыли клапаны нескольких сотен баллонов. Газ вырвался с шипением, похожим на шипение пара, который стравливают из паровозного котла. Газ “клубами поднимался над землей, а затем, постепенно опускаясь, следовал по направлению ветра, приближаясь” к окопам русской армии.[118] Вскоре солдаты в окопах и землянках почувствовали приятный запах скошенного сена, сладковатый запах яблок, слегка подгнивших фруктов. Это был фосген. Неопытный солдат не испугается такого запаха, не сразу наденет противогаз – и умрет от отека легких или останется инвалидом.

Но фосген убивает спустя четыре-восемь часов после атаки, а немцам нужен был быстрый эффект. Поэтому вместе с фосгеном пускали хлор. Его невозможно было не почувствовать и не увидеть: зеленоватый дым с характерным запахом хлорной извести.

Русские солдаты пытались разжечь костры, но дрова отсырели и не хотели загораться. Хлор тяжелее воздуха, и спасительная землянка становится для солдат западнёй. “Сверху в дверь начинает вползать слабый зеленоватый туман. То ли это обыкновенный утренний туман, то ли… ужасная догадка: неужели это и есть тот самый страшный удушливый газ, о котором мы столько слышали?”[119] – думает автобиографический герой Катаева. Он сам разжег костер – бросил в огонь письма любимой девушки. Пожилой канонир рядом с ним, несмотря на противогаз, задохнулся и умер на нарах в землянке.

Через месяц, безлунной и душной июльской ночью, немцы газовую атаку повторят.

Первую атаку Катаев благополучно пережил. Волны газа доползли до артиллерийских батарей уже несколько ослабленными, а вскоре газ был развеян свежим ветерком. Меньше повезло ему во время второй. У Катаева был уже противогаз нового типа, возможно, противогаз Зелинского – Кумманта. После первой газовой атаки под Сморгонью “маски принца Ольденбургского” стали заменять на эти противогазы, лучшие в русской армии. Но Катаев не сразу надел противогаз – успел предупредить своих об атаке: “Ребята! Вставай! Газы!”. Это заняло даже не минуты, а десяток секунд, но хватило, чтобы получить отравление: “…глаза начинает жечь и щипать. Горло сжимают спазмы. Не имею силы вздохнуть. В груди острая боль, отдающаяся в лопатках”.[120] Это симптомы поражения и хлором, и фосгеном. К счастью, легкие у Катаева не были затронуты, пострадали только верхние дыхательные пути и бронхи. Результат легкого отравления фосгеном – токсический бронхит. С тех пор и до конца жизни его голос обрел характерную хрипотцу.

Той же ночью под волну хлора попадет поручик 16-го гренадерского Мингрельского полка Михаил Зощенко. Всю оставшуюся жизнь он будет страдать от сердечной недостаточности, вызванной этим отравлением. Катаеву же фельдшер поставил два укола камфоры, которая была тогда противошоковым средством и стимулятором дыхания, и отправил в прифронтовой госпиталь.

Скоро Катаев был снова в строю. Его батарею перебросили на Юго-Западный фронт, в 9-ю армию генерала Лечицкого, которая взяла Черновицы и успешно наступала на Станислав[121]. Еловые леса северо-западной Белоруссии сменили “поля Галиции, отроги голубых Карпат, пыльная фруктовая Буковина, <…> сверкнул стальной быстрый Днестр. Бессарабия”.[122]

Здесь Катаев не задержался. Резко изменилась военно-политическая обстановка: 14 августа Румыния вступила в войну на стороне Антанты и начала наступление на Трансильванию, которая находилась тогда в составе Австро-Венгрии.

Россия отправила для поддержки нового союзника специально сформированный 47-й корпус генерала от инфантерии Андрея Зайончковского. В составе этого корпуса и окажется Валентин Катаев. В октябре он получит повышение – унтер-офицерский чин младшего фейерверкера.

Катаев-Задунайский

От ущелья Железные ворота, что разделяет Карпаты и Балканы, Дунай течет на восток. Здесь он служит естественной границей между румынской Валахией и северной Болгарией. От города Силистры река поворачивает на север, в сторону Молдавии. Встретившись у города Галац с рекой Сирет, Дунай снова поворачивает на восток и впадает в Черное море несколькими “гирлами” – рукавами реки.

Между нижним Дунаем и Черным морем лежит холмистая равнина – Добруджа. Болгары считали эту землю своей, но к 1916 году почти вся Добруджа находилась под властью Румынии. С юга Добруджа совершенно открыта для вторжения. Это было слабое место, которое должны были прикрыть русские войска.

Корпус Зайончковского был сформирован по принципу “с бору по сосенке”: начальник русского генштаба Михаил Алексеев не хотел ослаблять фронт в Галиции и Белоруссии ради помощи неожиданному союзнику. Поэтому генералу Зайончковскому дали только две русские пехотные дивизии и сербскую добровольческую, сформированную из австрийских военнопленных сербского происхождения. Их поддерживали несколько кавалерийских частей (3-я кавалерийская дивизия, Черноморский конный полк) и полевая артиллерия. Алексеев надеялся, что болгары не решатся поднять оружие против русских. Не прошло и сорока лет с тех пор, как русская армия освободила болгарский народ и даровала Болгарии независимость. Реальность же оказалась другой. Болгары мечтали о “нашей золотоносной Добрудже”, о возвращении “«очага болгарского царства» в состав Болгарии”[123] и готовы были смести с лица земли любого противника.

47-й корпус вступил на Балканы, где воинственный национализм царил полновластно. Валентин задержался на несколько дней в Одессе и теперь догонял свою часть в пассажирском поезде. Здесь он и узнал, что румыны хотят “совместно с доблестной русской армией поколотить не только немцев, но главным образом своих соседей – болгар и венгров, с которыми у них, оказывается, какие-то застарелые территориальные счеты”.[124]

Свои счеты с болгарами были и у сербов. Еще недавно они были противниками во Второй Балканской войне, а теперь болгарские войска приняли участие в оккупации Сербии. Поэтому сражались сербы отважно, пленных не брали – добивали на месте. И сами в плен не сдавались.

Добруджа запомнилась Катаеву запахами жареной баранины и кофе. Кофе здесь подавали со стаканом холодной воды и блюдечком вишневого варенья. Однако воду из колодцев солдаты брать опасались – ходили слухи, что колодцы отравлены. Местное болгарское население не смирилось с румынской властью и всячески вредило и румынам, и их русским союзникам: болгары “иногда постреливают в нас из-за угла”, – замечает герой Катаева. Запомнилась ему страшная старуха, оставшаяся в заброшенной болгарской деревне: “Она смотрела с ненавистью нам вслед и посылала проклятья на своем непонятном языке”.[125] Словом, на Балканах все, кроме русских, знали, за что воюют.

Катаев привык к позиционной войне под Сморгонью. Здесь же шла маневренная война с наступлениями, отступлениями, обходами флангов. “Румынская кампания, представлявшаяся всем нам чуть ли не увеселительной прогулкой, обернулась тяжелейшими боями”.[126]

Бои в Добрудже начались в сентябре, а в октябре-ноябре 1916-го болгары, получив подкрепление от немцев, прорвали русский фронт на Траяновом валу.[127]

“Когда я в последний раз полз вдоль провода, ища повреждение, то вдруг увидел до глубины души поразившую меня картину бегства пехоты: по обратному склону Траянова вала, бросив свои окопчики, один за другим сползают солдаты. В лощине – раненые, убитые, покалеченные лошади, санитары, носилки”. “Мы догоняли отступающую, а если говорить правду, бегущую нашу армию: днем где-нибудь прятались, опасаясь попасть в плен, а ночью шли по дороге в сторону Дуная, ориентируясь по звездам”. “…Целый ареопаг бригадного и даже корпусного начальства допрашивал меня как единственного, последнего свидетеля обо всех подробностях позорного бегства нашей пехоты с позиций Траянова вала”.[128]

Барон Врангель, в то время командир 1-й бригады Уссурийской конной дивизии, видел “характерный отход разбитой и стихийно отступавшей армии. Вперемешку с лазаретными линейками, зарядными ящиками и орудиями следовали коляски, тележки с женщинами и детьми среди гор свертков, коробок и всякого домашнего скарба”. Среди беженцев и отступавших солдат, русских и румынских, он заметил “ландо с двумя отлично одетыми румынскими офицерами и несколькими нарядными дамами”.[129] Ландо везли кони в “артиллерийском уборе”, то есть вместо того, чтобы вывозить орудия, румынские офицеры эвакуировали дам.

Русскому командованию стало ясно: малой кровью не обойдешься. Пришлось создать новый фронт – Румынский, щедро укомплектовав его русскими войсками: до 25 процентов действующей армии.

Потери понес и противник, но, перейдя в оборону, уже готовился к прорыву. Поддержку болгарам обеспечивала 217-я германская пехотная дивизия.[130]

Болгарская военная форма в годы Первой мировой больше напоминала русскую, чем германскую. Но в начале 1916 года немцы передали болгарам большую партию своих новеньких касок типа штальхельм (Stahlhelm, стальной шлем). Это были те самые каски, в которых немцы будут воевать до конца Первой мировой. Потом их будут носить солдаты рейхсвера, вермахта и ваффен СС. Русскому человеку эти каски до боли знакомы. Болгарские пехотинцы в Добрудже осенью 1916-го носили именно штальхельмы. Так что, когда Катаев видит, как “немецкая пехота полезла на Траянов вал, на наши окопы”[131], как на его батарею накатывает волна вражеских солдат в немецких касках, он вполне искренне считает, что это немцы.

Однако в рассказе “Ночью”, написанном в одесском госпитале в 1917 году, упоминаются не немцы, а именно болгары. То есть Катаев прекрасно разбирался в сложной этно-военно-политической обстановке. Однако несколько десятилетий спустя он заменил болгар немцами: война с братьями-болгарами в начале 1980-х, когда он работал над “Юношеским романом”, с трудом воспринималась бы читателями. А немцы – понятный и хорошо знакомый враг.

Надоело воевать

Есть люди, созданные для войны.

Николай Гумилев рассказывал о русском солдате, бежавшем с товарищами из немецкого плена. Они раздобыли винтовки и с боями (!) добрались до своих. У реки Неман столкнулись с целым немецким маршевым батальоном, бросились в реку и переплыли ее. Переходя линию фронта, “опрокинули немецкую заставу, преграждавшую им путь”. По словам Гумилева, этот военный “был высокий, стройный и сильный, с нежными и правильными чертами лица, с твердым взглядом и закрученными русыми усами. Говорил спокойно, без рисовки, пушкински ясным языком, с солдатской вежливостью отвечая на вопросы: «Так точно, никак нет». И я думал, – пишет Гумилев, – как было бы дико видеть этого человека за плугом или у рычага заводской машины. Есть люди, рожденные только для войны, и в России таких людей не меньше, чем где бы то ни было”.[132]

Сам Николай Степанович рожден был не только для войны, но и на войне чувствовал себя на своем месте. Его “Записки кавалериста” – романтическая, но вполне достоверная книга. Служил он в кавалерийской конной разведке, которая в те годы исполняла роль современных диверсионно-разведывательных групп. В глазах Гумилева его “кавалеристы – это веселая странствующая артель, с песнями в несколько дней кончающая прежде длительную и трудную работу”.[133]

У Катаева совершенно иное ощущение. За год войны он перенес две газовые атаки и множество обстрелов немецкими крупнокалиберными снарядами. Чинил телефонный кабель под огнем врага, стрелял прямой наводкой по вражеской пехоте, когда немецкие пули “как бы ударами хлыстов рассекали воздух, пролетая между нашими орудиями, со звоном ударяя в стальные щиты и отскакивая рикошетом вдоль батарейной линейки”.[134] Война так и не стала для него делом привычным, нормальным, естественным.

И герой “Зимнего ветра” Петя Бачей хоть и носит солдатский Георгиевский крест, но каждый раз в бою испытывает “всё то же суеверное чувство неизбежной смерти именно сегодня”[135]. После разрыва германского снаряда он с огорчением видит, что остался цел и невредим. С огорчением – потому что нет законного повода отправиться в тыл, на лечение в госпиталь. Надо идти в атаку: “Всё существо Пети протестовало против необходимости снова идти в огонь”.[136]

Убить врага на войне – естественно, затем и воюют. Но герой “Юношеского романа” рассуждает иначе. Вот он исполняет обязанности наводчика. В узком дефиле между двух холмов замечает разъезд неприятельской кавалерии. По его предположению, венгерских гусар. Дает координаты цели и приказывает: “По цели номер один прицел сто десять, трубка сто пять, шрапнелью, два патрона беглых!” Кавалеристы догадались, что попали под прицел русской артиллерии, и рванули было в разные стороны. Но один не успел – и был сражен русской шрапнелью.

“В первый миг я пришел в восторг от столь удачного залпа.

<…> но вдруг меня пронзила ужасная мысль, что небольшая и не очень ясно просматривающаяся сквозь дорожную пыль человеческая фигурка с раскинутыми руками, которая неподвижно лежала на земле, есть не что иное, как венгерский гусар, еще миг назад живой, а теперь уже убитый шрапнелью, вызванною мной <…>.

Я был его убийцей”.[137]

Это пишет пожилой человек, известный писатель, который читал европейскую прозу “потерянного поколения”. Но личные впечатления здесь важнее прочитанных книг. Война ему чужда и противна. Гены предков-запорожцев и русских офицеров не спасают от мук совести. Другой бы радовался, гордился, – а он называет себя “антихристом” и “убийцей”.

Собственно, если б не революция и Гражданская война, военная проза Катаева могла бы стать русским аналогом “На Западном фронте без перемен”: рассказ “Ночью” написан до Ремарка и всего на год позже романа Анри Барбюса “Огонь”.

“– Вы слыхали «Двенадцатый год» Чайковского?

– Слыхал.

– Какая мерзость! – Меня душила злоба. – Красота, красота!.. Неужели же и эту дрянь, вот всё это – эти трупы, и вши, и грязь, и мерзость – через сто лет какой-нибудь Чайковский превратит в чудесную симфонию и назовет ее как-нибудь там… «Четырнадцатый год»… что ли! Какая ложь!”[138]

Не удивительно, что Катаев всё чаще думал, как бы оставить армию. “Я готов был бежать домой и стать дезертиром”[139], – думает и Саша Пчелкин перед началом кампании. Румыны угощали его вареной кукурузой, виноградом, помидорами и свежей брынзой, но война ему уже опротивела. Еще чаще такие мысли посещают его поздней осенью 1916-го. В 1958 году Катаев рассказывал критику и литературоведу Валерию Яковлевичу Кирпотину, как пытался тогда заболеть и попасть в госпиталь. Выкупался в холодном ручье, долго лежал в ледяной воде, однако не только не заболел, но наутро чувствовал себя “необыкновенно окрепшим и бодрым”[140]. Сходный эпизод есть в “Юношеском романе”, что подтверждает достоверность военных эпизодов этой книги и позволяет уточнить место и время – поздняя осень 1916-го, низовья Дуная.

Катаев покинет фронт вполне легальным и даже почетным образом: его откомандируют в Одесское пехотное училище. Вероятно, не только благодаря протекции Ирэн Алексинской и ее папы-генерала. Армия нуждалась прежде всего в пехотных офицерах, из-за колоссальных потерь их не хватало.

7 декабря 1916-го Валентин Катаев принят на ускоренные (четыре месяца) офицерские курсы, которые окончил даже несколько раньше срока – и 1 апреля 1917 года отбыл в 46-й запасной полк. Пробыл он там – почти два месяца: 2 июня отбыл с маршевой ротой в 5-й запасной полк, а 28 июня 1917-го зачислен в 57-й пехотный Модлинский полк.[141] Это 4-я армия генерала от инфантерии Рагозы, Румынский фронт, но не южный его фланг, а северный, Карпаты. Казалось, начинается новая военная кампания, которая обещала быть еще более драматичной, чем позиционная война у Сморгони и сражения за Дунаем. Но Валентину недолго довелось носить золотые погоны и лайковые офицерские перчатки. Через две недели, 11 июля 1917 года, молодой прапорщик Катаев шел в цепи пехотного батальона. Если пехотинцы столкнутся с ружейно-пулеметным огнем австрийцев или немцев, он должен был подать сигнал – выстрелить из ракетницы. Тогда русская артиллерия накроет огневые точки врага. Но первым артиллерийский огонь открыл противник.

Прапорщик “услышал одновременно два звука: свист гранаты и рывок воздуха. Никогда еще эти звуки не были так угрожающе близки и опасны.

Затем его подкосило, подбросило вверх, и он на лету потерял сознание.

Когда же он открыл глаза, то увидел, что лежит щекой на земле. Он чувствовал, как от удара об землю гудит всё его тело, в особенности голова. Вместе с тем он видел, как волочится по земле пыль и дым того самого снаряда, который только что разорвался рядом.

Из свежей воронки тянуло тошнотворно-острым запахом жженого целлулоидного гребешка.

«Значит, я не убит, – подумал он. – Но что же со мной делается? Я лежу, а вокруг бой. Наверное, я ранен»”.[142]

Этот фрагмент из романа “Зимний ветер” написан через сорок лет. А тогда, в 1917-м, Катаев написал стихи:

  • От взрыва пахнет жженым гребнем.
  • Лежу в крови. К земле приник.
  • Протяжно за далеким гребнем
  • Несется стоголосый крик.

Сорок лет Катаев помнил, как пахнет разорвавшийся снаряд: в деталях он, как всегда, достоверен и точен.

Прототип Пчелкина и Бачея был ранен в верхнюю треть бедра, осколок прошел навылет. Рану будут лечить в тыловом госпитале в Одессе, Валентина Катаева наградят первым офицерским орденом – Святой Анны 4-й степени. Это были финифтяный красный крест в золотом поле (прикреплялся к эфесу сабли), красный темляк и гравировка на эфесе “За храбрость”. Сохранились даже наградные документы: приказ по 4-й армии № 5247 от 5 сентября 1917 года.

Награждение любым офицерским орденом меняло социальный статус человека: он получал личное дворянство. Кроме того, Катаева представили к очередному воинскому званию – подпоручика. Ему полагались и денежные выплаты за ранение – от Красного Креста и от ведомства императрицы Марии Фёдоровны. Удивительная щедрость армейского командования, прежде обходившего Катаева наградами.

Почти во всех биографиях писателя говорится, что Катаев награжден двумя солдатскими Георгиевскими крестами.[143] Но в его послужном списке от 29 июля 1917 года этих наград – нет.[144] Не нашел их и Сергей Шаргунов, когда работал над фундаментальной биографией писателя. В смутное революционное время, предположил Шаргунов, бумаги могли просто потеряться. Наконец, добавляет биограф, “представить к Георгию не всегда означало его дать…”.[145] Последнее весьма вероятно. Если наградные документы и сохранились, их еще предстоит найти. Но, так или иначе, в 1917-м война для Валентина закончилась.

Для России она тоже заканчивалась.

Бестолково и совсем не славно

Революция оказалась хуже войны. Намного хуже и намного страшнее, хотя ее ждали – как освобождения.

Царская власть давно потеряла поддержку народа. Интеллигенция в большинстве своем просто ненавидела и царя, и правительство, и полицию, и вообще власть. Но погубили царский режим не только желание свободы, но и ксенофобия, и шпиономания, обострившиеся в годы войны до невероятности. В 1915 году Зинаида Гиппиус записывает в дневнике: “Царь ведь прежде всего – предатель, а уж потом осёл по упрямству и психопат”[146].

Под Сморгонью в батарее Катаева разорвался бракованный снаряд, два солдата были ранены. Уцелевшие говорили между собой: “Продают нас. Собственными снарядами уже бьют. Измена в тылу”. “А может быть, это и вправду измена?”[147] – думает герой Катаева.

Всеобщую ненависть вызвал премьер и министр внутренних дел Борис Штюрмер, человек с немецкой фамилией. С громовой речью обрушился на правительство и загадочную “придворную партию” лидер оппозиционных кадетов Павел Милюков: “Мы потеряли веру в то, что эта власть может нас привести к победе…”. И голоса депутатов отвечали ему “Верно!”. Обвиняя правительство и кучку “темных личностей”, которая “руководит в личных и низменных интересах важнейшими государственными делами!”, Милюков повторял: “…что это, глупость или измена?”.[148] Штюрмера сняли через несколько дней после выступления Милюкова, но спасти авторитет власти это уже не могло.

Катаев встретил Февральскую революцию в Одесском пехотном училище. В зимнюю тыловую Одессу пришло известие о событиях в далеком Петрограде: “Сквозь толстые и глухие стены училища, не пропускавшие раньше к нам снаружи ни одного звука, ни одного луча, стали просачиваться обрывки каких-то слухов, настроений и новых слов. В стране творилось неизбежное и стихийное. Целый день мы ходили как потерянные; говорили, говорили и не могли наговориться досыта”.[149]

Тревожное и полное надежд ожидание сменяется эйфорией. Военные оркестры вместо “Боже, царя храни!” заиграли “Марсельезу”. Даже начальники цепляли себе на грудь красные банты. Толпы бродили по улицам. “Было бестолково и славно”.[150]

После грандиозного митинга на Соборной площади толпа потребовала освободить всех политзаключенных. Тюремщики подчинились – выпустили 1600 узников, даже откровенных уголовников. Именно тогда на свободу вышел знаменитый вор Мишка Япончик[151], который сидел в тюрьме уже десятый год.

На радостях разогнали полицию. Вместо нее создали милицию, куда охотно принимали студентов и бывших гимназистов. Так в одесскую милицию пришли знакомые Катаеву поэты Эдуард Багрицкий (Дзюбин) и Натан Фиолетов (Шор). Багрицкий задержится ненадолго, а Шор будет служить в одесском уголовном розыске до конца своей короткой жизни.

В больших городах, на железнодорожных станциях и полустанках, даже на фронте убивали офицеров. На флоте их выбрасывали за борт. На Балтике выстрелами в спину убили командующего флотом – вице-адмирала Непенина. Матросы выбрали себе нового командующего, начали выбирать и офицеров. К концу 1917-го не только Балтийским флотом, но и всеми военно-морскими силами будет командовать бывший матрос Павел Дыбенко.

На Черноморском флоте и Румынском фронте развал начался несколько позже, но и там власть перешла вскоре к солдатским, а на флоте – к судовым и береговым комитетам.

Еще недавно золотые погоны офицера поднимали социальный статус. Теперь офицеры старались лишний раз не надевать форму, чтобы не нарваться на расправу: “Всякий раз, когда Пете приходилось пробираться сквозь толпу среди настороженных, пронзительных солдатских глаз, которые с грубым недоверием провожали не по времени нарядного офицерика, он чувствовал себя хуже, чем если бы ему пришлось идти через весь город голым”[152]. Катаев, вне всякого сомнения, и сам испытал эти чувства. Более того, в “Зимнем ветре” есть эпизод, где за пацифистскую речь на митинге героя чуть было не расстреляли корниловцы.

В СССР Корнилов был фигурой одиозной, символом контрреволюции. Неудивительно, что советский писатель Катаев сделал корниловцев врагами Пети. А вот что было на самом деле? Сергей Шаргунов спрашивал Павла Катаева, сына Валентина Петровича, действительно ли у Катаева случился “конфликт с военным начальством и он попал в переделку”. Павел ответил: “В данном случае почти уверен, что что-то было, – запомнил ощущение большой опасности, может быть, смертельной”[153]. Вот только вопрос, были ли это “корниловцы” – или дезертиры, которые убивали офицеров просто за то, что они офицеры?

Первая кровь Одессы

В ночь с 25 на 26 октября в Петрограде к власти пришли большевики. 7 ноября Центральная рада в Киеве издала свой III универсал, провозгласив Украинскую народную республику (УНР). В ее состав Рада включила и Одессу.

На жизни города эти грандиозные события сначала практически не сказались: местные большевики еще не собрались с силами, у Рады было мало надежных войск, а сторонников украинской власти в городе не хватало. Одессой продолжала управлять городская дума.

Местные бандиты во главе с Мишкой Япончиком начали было громить винные погреба, призывали “арестовать власть и грабить город”. Но власть направила против погромщиков пожарных, пулеметную команду, юнкеров и броневики.[154] Относительный порядок был восстановлен, хотя Япончика даже не арестовали. В конце ноября он объявит о создании Молдаванской республики – разумеется, на Молдаванке.

Советы Румынского фронта, Черноморского флота и Одессы еще в мае объединились и создали исполнительный комитет с загадочным и грозным названием Румчерод. В декабре 1917-го власть в Румчероде перешла к большевикам. Но большевистский Петроград рассорился с украинским Киевом и в начале января 1918 года начал войну с Центральной радой.

Свою роль в этой войне должны были сыграть большевики Одессы, Херсонщины, Бессарабии и Черноморского флота. Действия их были как будто согласованы с центром. Уже 13 января большевистский теперь Румчерод поднял восстание в Одессе, взяв по примеру петроградских большевиков почтамт, телеграф и телефонную станцию. Однако повстанцы столкнулись с сопротивлением гайдамаков. В большинстве своем это были бывшие солдаты русской армии – украинские крестьяне, которые разошлись по своим деревням, прихватив с собой винтовки с патронами, а нередко и пулеметы. Теперь самые “свидомые” из них покидали родные деревни, чтобы защитить свою, украинскую власть. Это и были гайдамаки – солдаты Украинской народной республики.

В батарее Катаева под Сморгонью было немало украинцев. Один, старший фейерверкер, “здоровенный, плотный, даже толстый, что редко бывало среди солдат”, был дважды награжден солдатским Георгием. Его даже прозвали Тарас Бульба.[155] Другой, фельдфебель Ткаченко, обучал героя военному делу. Ткаченко не зверь, но строгий унтер-офицер: “Он отстраняет величественным мановением руки орудийного фейерверкера и заглядывает сам, лично, в канал ствола своим хозяйским глазом. Не дай бог, если он обнаружит на зеркальной поверхности стали хоть одно пятнышко!”[156]

Опытные Ткаченко и Тарас Бульба, вполне возможно, выжили. Где они были осенью-зимой 1917–1918-го? Вероятнее всего, разошлись по домам, делить землю, отобранную у панов помещиков. Но могли стать и гайдамаками. До революции они воевали “за Веру, Царя и Отечество”, но после отречения царя оказалось, что их отечество – это Украина, а не бывшая Российская империя.

Судьбу Одессы решил Черноморский флот, где верховодили русские большевики. Броненосцы “Ростислав” и “Синоп” и посыльное судно “Алмаз” открыли огонь: “…первый пристрелочный снаряд потек над городом с напористо-вкрадчивым шорохом, с шелестом, со звуком токарного станка. С кажущейся медлительностью снаряд двигался по своей траектории, и в городе под ним всё смолкло, прислушиваясь к его грозному полету”.[157]

Вечером “…военные корабли уже били на поражение по всем целям, нанесенным красным карандашом на плане города.

Город гремел, вспыхивал, дрожал”.[158]

Войска УНР отступили перед тяжелой корабельной артиллерией. 18 января 1918 года Румчерод объявил о создании Одесской советской республики.

Город был потрясен. Жертв январских боев, 119 человек – большевиков, юнкеров и гайдамаков – хоронили вместе в братской могиле на площади Куликово поле. Похороны напоминали грандиозную общегородскую манифестацию. Всеобщее ожесточение еще не набрало силу.

Через несколько дней в Одессу прибыл Михаил Муравьев, который возглавил вооруженные силы республики. Он только что взял Киев, где его красногвардейцы терроризировали местных “буржуев”: убивали, грабили. Вскоре по городу пошли слухи, что большевики арестовывают и зверски убивают офицеров и богатых горожан. В плавучие тюрьмы обратили броненосец “Синоп” и посыльное судно “Алмаз”. Горожане распевали мрачноватую частушку:

  • Эх, яблочко,
  • Куда ты котишься?
  • На “Алмаз” попадешь,
  • Не воротишься.

На этот раз, однако, массовый террор в Одессе не начался. Вопреки слухам, казней на “Алмазе” не было вовсе.[159] Муравьеву некогда было заниматься делами города: в Бессарабии наступали румынские войска.

Одесситы поразили Муравьева полным равнодушием к делу революции. В его армию записывались мало, старались жить мирной жизнью, как до революции. Тогда он обложил городскую буржуазию контрибуцией в десять миллионов рублей, как делал в Киеве и Полтаве, и отбыл к войскам в Бессарабию. 23 февраля Муравьеву удалось разбить румын под Рыбницей. Один из его полевых командиров, бывший бандит-налетчик Григорий Котовский, с небольшим отрядом перешел мост через Днестр и захватил город Бендеры. Румыны заключили с Одесской республикой мир. Но дни ее были сочтены.

Немецкие и австро-венгерские войска начали оккупировать Украину. 13 марта австрийцы без боя вошли в Одессу. Муравьев напоследок приказал обстрелять город, но его безумный приказ не был выполнен. В городе установилась власть австрийская (военная) и украинская (гражданская).

В романе Катаева “Зимний ветер” все положительные герои или сражаются за большевиков, или им сочувствуют. Даже скрытный и расчетливый Павлик становится бойцом “молодежного отряда при Красной гвардии” и героически погибает в боях с врагами революции. Имело ли это хоть какое-то отношение к действительности? На этот раз у нас есть возможность документальной проверки.

В 1939 году Евгения Петрова (Катаева) будут принимать в коммунистическую партию. На партсобрании Евгения Петровича спросят, состоял ли он в каких-либо организациях. Ответил он так: “Никогда не состоял и не принадлежал ни к какой организации. Было в Одессе какое-то гимназическое собрание, на которое я с трудом попал, но там была открыта стрельба, и все разбежались. Дальше было какое-то тайное голосование гимназистов, где я голосовал за сионистов. Вся моя самостоятельная жизнь началась с 1920 года…”[160]

Нарочито абсурдным признанием “голосовал за сионистов” Петров создает впечатление о себе-гимназисте как о человеке исключительно аполитичном и очень наивном. В конце сороковых эти слова дорого бы ему обошлись, но в 1939-м о государственном антисемитизме не было еще и речи. Но если и были у Евгения Катаева политические убеждения в пятнадцать лет, то никак не большевистские.

Его старший брат, вернувшись с ненавистного фронта, тоже не спешил умереть во имя идеалов всеобщего равенства. Надо было думать о хлебе насущном. И о литературе, конечно.

“Зеленая лампа”

Пока Катаев воевал, литературная жизнь Одессы развивалась и усложнялась. Своего толстого журнала не было, но появились литературные альманахи: “Серебряные трубы”, “Авто в облаках”, “Седьмое покрывало”. Обложки к ним под псевдонимом Сандро Фазини рисовал художник Срул Файнзильберг, сын бухгалтера Сибирского банка. Его старший брат Мойше-Арн (русские звали его Михаилом) станет фотографом и художником-графиком. Младший брат, Беньямин Файнзильберг, – инженером. Еще одного брата звали Иехиел-Лейб. Он проживет меньше всех, но обретет бессмертие под псевдонимом Илья Ильф. В это время он уже пробует писать, но в литературном мире Одессы его имя пока неизвестно.

Центром литературной жизни Одессы в конце 1917-го и в 1918-м были два конкурирующих литературных общества – “Бронзовый гонг” и “Зеленая лампа”.[161] Имена участников “Бронзового гонга” известны сейчас лишь одесским краеведам и немногим историкам литературы: Леонид Ласк, Эммануил Бойм, Леонид Кельберт. Другое дело – их конкуренты из общества “Зеленая лампа”: Эдуард Багрицкий, Юрий Олеша, Валентин Катаев, Александр Биск, Семен Кессельман, Анатолий Фиолетов, Аделина Адалис.

Аделине Адалис, “музе Черного моря”, было в начале 1918-го всего семнадцать лет. Кажется, все, кто пишет о “Зеленой лампе”, упоминают ее “египетский профиль” и накрашенные ногти “цвета черной крови”. Через два года Аделина Адалис переедет в Москву, где познакомится с Валерием Брюсовым и Мариной Цветаевой. С Цветаевой они станут приятельницами. Марина Ивановна даже расскажет о ее внешности: “У Адалис <…> лицо было светлое, рассмотрела белым днем в ее светлейшей светелке во Дворце Искусств <…>. Чудесный лоб, чудесные глаза, весь верх из света. И стихи хорошие, совсем не брюсовские, скорее мандельштамовские, явно-петербургские”.[162]

Валентин Катаев приходил на собрания “Зеленой лампы” в офицерском френче, “весело щурил монгольские глаза, походя острил и сыпал экспромтами. Всегда шумливый, категоричный, приподнятый, он любил читать свои стихи, тоже приподнятые, патетические. И когда начинал читать, глаза его расширялись, голос звучал сочно и глубоко”[163], – вспоминал критик Ершов.

Эдуард Багрицкий напоминал поэтессе Зинаиде Шишовой одновременно Тиля Уленшпигеля и Ламме Гудзака. Он приходил к ней “ежедневно по утрам, съедал всё съестное, что могло уцелеть в доме, и, убирая в рот пальцем крошки со стола, спрашивал:

– Триолет написали?

– Я написала хорошее стихотворение <…>.

– Хорошие стихотворения вы будете писать в тысяча девятьсот тридцатом году. Давайте триолет”[164], – вспоминала Зинаида Шишова.

Ее мужем был Анатолий Фиолетов (Натан Шор), студент юридического факультета Новороссийского университета и сотрудник угрозыска. Еще в 1914-м он выпустил сборник стихотворений, а в начале 1918-го был уже известным в среде одесской богемы поэтом, подавал надежды. “Я не раз слышал признания от старших товарищей Багрицкого или Катаева, что они многим обязаны Анатолию Фиолетову-Шору, его таланту, смелому вкусу”[165], – вспоминал писатель Сергей Бондарин. Фиолетов написал не так много и погиб совсем молодым и весьма неровным поэтом. Но были у него и яркие стихи:

  • Собаки черные,
  • Собаки белые,
  • Всегда проворные,
  • Безумно смелые.
  • Лулу прелестные,
  • Вас любят ангелы,
  • И клички лестные
  • Вам шлют архангелы.
  • <…>
  • И есть громадные
  • Псы ярко-белые.
  • Они не жадные,
  • Но дерзко-смелые.
  • В снегах белеющих
  • Спасают в Зимний Зной
  • Людей немеющих
  • Из рук метели злой.
  • <…> Собаки белые,
  • Собачки черные,
  • Вам шлю несмелые,
  • Но всё ж упорные
  • Мои мечтания
  • И всю любовь мою.
  • Средь душ искания
  • Всегда о вас пою…

Вечера “Зеленой лампы” делились на “интимные” и “публичные”. Интимные – для своих, для поэтов, на них отбирали участников для публичных вечеров. Но скоро и на интимные вечера начали приглашать публику, развлекая танцами до утра, игрой на фортепиано, лекциями, чтением, романсами, пением под Вертинского и поэтическими дуэлями.

Сохранились свидетельства и о дуэли настоящей. Поэт Александр Соколовский вызвал на дуэль Валентина Катаева. Конечно же, из-за женщины. В серьезность намерений дуэлянтов никто не поверил. Решили: поединок придуман, чтобы прославиться, добавить романтического ореола к репутации. Сын Валентина Петровича Павел Катаев, знавший эту историю со слов отца, говорил Сергею Шаргунову: “Всё было устроено как перфоманс”[166]. Видимо, перфоманс не удался.

Билеты на вечера “Зеленой лампы” продавали в книжном магазине газеты “Одесские новости” на Дерибасовской и в консерватории у швейцара.

Весной 1918-го появился одесский юмористический бюллетень “Яблочко”. Краевед Алёна Яворская, сотрудник Одесского литературного музея, считает, что “Яблочко” издавали поэты “Зеленой лампы”.

На первой же странице читаем рекламу: “Вы еще не посетили «Зеленой лампы»? Ах, ведь это непростительно! Отчего продовольственный кризис? Отчего жутко на душе? Отчего вам жена изменила? Всё оттого, что вы так долго собираетесь на вечер «Зеленой лампы». Там Вал. Катаев, там пылкий Юрий Олеша, там влюбленный в Блока Бор. Бобович, там кокетливая Зинаида Шишова, там огненный и свирепый Э. Багрицкий. Идите, и да будет мир над вами…”[167]

“Яблочко” продержалось три номера. Дольше выходила появившаяся еще в 1917-м иллюстрированная “Бомба”, “журнал революционной сатиры”. Ее создание с “Зеленой лампой” не связано, но там печатались участники и “Лампы”, и “Бронзового гонга”.

К этому времени относится и редкое упоминание о Евгении Катаеве. Он еще не писал ни стихов, ни прозы, но уже прекрасно играл на рояле. Таким его и запомнила Зинаида Шишова: “Я довольно слабый ценитель музыки, но знающие люди его очень хвалили, – вспоминала она. – А Женя по скромности объяснял свои успехи только тем, что учился играть на расстроенном рояле. Поэтому-то у него получались «несколько оригинальные интерпретации»”.[168]

…Жизнь в Одессе от весны до поздней осени 1918 года была относительно благополучной. Деятелей Украинской народной республики немцы вскоре разогнали, у власти поставили гетмана Павла Скоропадского, русского генерала из старинной, богатой малороссийской дворянской семьи. Скоропадский только в 1917 году начал учить украинский язык, говорил с акцентом. Украинские националисты ненавидели его и презирали, русские презирали не меньше, в чем может убедиться всякий читатель булгаковской “Белой гвардии”.

На самом же деле режим Скоропадского подарил Украине лучшие, самые спокойные и сытые месяцы за все годы Гражданской войны. Правда, немцы вывозили с Украины зерно, сало, мясо и вообще всё, что могло пригодиться Германии. Первая мировая война продолжалась, исход ее не был предрешен, и немцы хотели накормить свою армию и полуголодное население. Германия выпускала в колоссальных количествах иприт и взрывчатку, а питались люди – картошкой и брюквой. Изобилие мяса и молока на Украине поражало немцев. Украина была еще так богата, что провизии хватало и немцам, и украинцам, и русским. Русские дворяне и буржуа, писатели, артисты, офицеры и генералы бежали из голодных Москвы и Петрограда, чтобы пожить по-человечески. После черного пайкового хлеба и пайковой же ржавой селедки ели белый хлеб и пирожные и от всей души ругали “опереточную” власть гетмана.

Случалось, правда, что украинские селяне убивали зарвавшихся немецких оккупантов, а то и поднимали настоящие восстания. И всё же держава Скоропадского была тихой гаванью рядом с истекавшими кровью Доном и Кубанью, разоренной продразверстками черноземной Россией, голодными и замерзающими Москвой и Петроградом. О большевиках и “Совдепии” беженцы вспоминали с содроганием: “Бог свидетель, я бы сапоги теперь целовал у всякого царя!” – говорил Алексей Толстой. Будущий кавалер орденов Ленина и Трудового Красного Знамени уверял: “У меня самого рука бы не дрогнула ржавым шилом выколоть глаза Ленину и Троцкому, попадись они мне”.[169]

Он приехал в Одессу со своей третьей женой, поэтессой Натальей Крандиевской. Они стали даже не гостями, а участниками “Зеленой лампы”. Толстой был уже довольно известным писателем, его имя придавало вес объединению одесских поэтов. Впрочем, наглый Катаев разругал новую пьесу Толстого. В этой среде вообще оценивали друг друга жестко. Как и многие начинающие литераторы, они беспощадно боролись со штампами. Вывели из употребления “целые полчища слов: «красиво», «стильный», «змеится», «стихийно»… их затаптывали, как окурки”. Багрицкий лично “уничтожил” слово “реминисценция”: “Слово реминисценция не су-ще-ству-ет, – сказал он <…>. И слово «реминисценция» перестало существовать”[170], – вспоминала Шишова.

Олеша

Если Багрицкий и Кессельман (он, кстати, быстро перестал посещать эти собрания) уже были местными знаменитостями, то Юрий Олеша – восходящей звездой.

Имя пятнадцатилетнего Юрия Олеши Катаев впервые увидел под стихами, которые тот прислал в альманах. Это было в конце 1914-го или первой половине 1915 года. Альманах Катаев составлял по заданию одной из одесских газет. Стихи были написаны на “канцелярской бумаге” крупным разборчивым почерком.

Братья Катаевы учились в одесской 5-й гимназии, Олеша – в 1-й (Ришельевской) гимназии. Ришельевская считалась самой престижной в городе, ее гимназисты носили особую серую форму, отличавшую их от черной формы других гимназистов. Катаев учился плохо, Олеша – отлично. Науки давались ему легко. Юрию особенно нравилась латынь, ненавистная многим его сверстникам, он даже переводил “Метаморфозы” Овидия. Возможно, любви к латыни способствовало и польское воспитание. Мальчика водили в костел, где служба велась на латыни. “Ксендз был фигурой из мира тайн, страхов, угроз, наказаний – и вдруг на его же языке говорят воины, идущие по пустыне, держа впереди себя круглые щиты и размахивая целыми кустами коротких, похожих на пальмовые листья мечей? Это было для меня одной из ошеломляющих новинок жизни”[171], – вспоминал Олеша много лет спустя.

Как и Валентин, Олеша был убежден, что жизнь его сложится замечательно, он станет знаменитым и разбогатеет. В старших классах Олеше всё удавалось. Он увлекался футболом, играл за команду Ришельевской гимназии то хавбеком (полузащитником), то крайним нападающим. Как-то Катаев увидел его на футбольном поле и даже не сразу сопоставил автора стихов и автора одного из шести голов, которые ришельевцы забили команде 4-й гимназии в финальном матче.

“Ему очень понравились мои стихи, он просил читать еще и еще, одобрительно ржал”[172], – вспоминал Олеша. “Мне нравились его стихи, хотя они были написаны по моде того времени немножко под Северянина”[173], – подтверждает Катаев.

Олеша дебютировал в печати в начале 1915-го, когда газета “Южный вестник” опубликовала его стихотворение “Кларимонда”:

  • Лунной ночью над домами надушенного бомонда,
  • Над лачугами, мостами, озаряя купола,
  • В хризолитовой одежде лунофея Кларимонда
  • Тихо ходит, ходит свято, лучезарна и светла…[174]

Источником вдохновения были не только стихи Северянина, но и новелла забытого сейчас писателя Бориса Никонова “Лунный свет”. Действие происходит в Нормандии, в старинном замке, Кларимонда – призрак девушки, который является герою. Романтическую новеллу украшали модернистские иллюстрации молодого художника Сергея Лодыгина[175].

Через три года журнал “Бомба” опубликовал в декабрьском номере поэму Олеши “Новейшее путешествие Евгения Онегина по Одессе”, на одном из весенних заседаний “Зеленой лампы” поставили пьесу “Маленькое сердце”. В том же 1918-м Олеша начинает писать прозу. Сюжеты его первых рассказов – просто юношеские эротические фантазии (автору девятнадцать лет). Вот “Рассказ об одном поцелуе”: во время театрального представления некий “золотоволосый юноша, одетый в черное” набрался смелости и поцеловал красивую незнакомую даму в обнаженное плечо. Даме это понравилось, и она пригласила юношу к себе домой. Но и в этом наивном рассказе есть уже что-то от будущего Олеши: “В партере, похожем на раскрытую коробку конфет, веяли воздушные платья, склонялись плоские проборы кавалеров, маячили ослепительные манишки, золотые погоны и оскаленные воротники, затягивавшие, как петли, чахлые шеи стариков”.[176]

Позднее Наталья Крандиевская говорила Зинаиде Шишовой: “Юрий Олеша был, безусловно, самый талантливый из нас”.

“Из нас, одесситов?” – переспросила Зинаида.

“Нет, – ответила Наташа, – среди всех нас. Я имею в виду и Алексея, и себя”.[177]

Катаев на всех углах хвалил Олешу, Олеша – Катаева, так что кто-то из одесских литераторов даже сочинит на них эпиграмму:

  • Тебе мой голос не судья.
  • Я воздержусь от личных мнений.
  • Ты говоришь – Катаев бог,
  • Он говорит – Олеша гений.[178]

Так началась история их долгих, порой запутанных отношений. Они будут вместе завоевывать Москву, вместе ухаживать за девушками, пожинать лавры, завидовать друг другу и ссориться. Их история не прервется даже со смертью Олеши в 1960-м. “…Часть его души навсегда соединилась с моей: нам было суждено стать самыми близкими друзьями – ближе, чем братья, – и долго прожить рядом, развиваясь и мужая в магнитном поле революции…”[179]

Личность в истории

Осенью 1918-го власть гетмана пошатнулась. Германия и Австро-Венгрия проиграли войну. Оккупанты спешили покинуть Украину, где уже вовсю действовали партизаны – махновцы, петлюровцы, большевики. С малочисленным отрядом сечевых стрельцов, который вскоре превратился в большую, хотя и плохо дисциплинированную украинскую армию, Симон Петлюра и Владимир Винниченко выступили на Киев. Город некому было защищать. Гетманская армия развалилась, бывшие офицеры русской армии в большинстве своем на фронт не спешили: ждали, когда придут англичане и французы, легко и быстро сметут и большевиков, и петлюровцев при помощи какого-то необыкновенного луча. Но вместо союзников в Киев придут петлюровцы.

Судьба Одессы сложилась иначе. Здесь ход истории ненадолго изменили четыре человека.

Первый – бывший депутат бывшей Государственной думы, один из лидеров фракции русских националистов Василий Шульгин, идеолог Белого движения, особа, приближенная к генералу Деникину. Маленький, с усами опереточного комика или циркового борца, он один стоил тысяч царских офицеров, что безропотно подчинились большевикам.

Второй – генерал-майор Алексей Гришин-Алмазов, один из организаторов белой гвардии в Сибири, бывший командующий Сибирской армией. Он покинул Омск, чтобы принять участие в совещании лидеров Белого движения и представителей союзников по Антанте в румынских Яссах. В Одессу попал на обратном пути.

Третий – французский дипломатический чиновник и офицер французской разведки Эмиль Энно. Энергичный и смелый, он заметно превысил свои полномочия и действовал не столько во имя интересов Франции, сколько ради своих русских друзей-белогвардейцев.

Четвертый, точнее, четвертая – секретарша, а позднее жена Эмиля Энно Евгения Марковна Погребинская. Крещеная еврейка, она оказалась убежденной русской патриоткой и оказывала на мужа такое влияние, что превратила его в настоящего русофила.

Шульгин и Гришин-Алмазов были людьми дела. В отличие от героев Булгакова, они не болтали о том, как плох Скоропадский, как ужасен Петлюра и как не нравятся им украинские националисты. Они – действовали.

Времени было мало, Одессу уже занимали украинские войска. Тогда Энно объявил район вокруг гостиницы “Лондонская” и часть Приморского бульвара французской оккупационной зоной. В гавани стоял французский броненосец. Петлюровцы не решились ссориться с французами и не стали заходить в оккупационную зону. А именно здесь Шульгин и Гришин-Алмазов начали собирать русских добровольцев. В Одессе, как и в Киеве, были тысячи офицеров, которые не желали ни воевать, ни вообще принимать участие в политической жизни. Но семьсот человек всё же удалось собрать. На их сторону перешло несколько русских экипажей броневиков, прежде служивших гетману. В Одессу прибыли и французские войска – начиналась интервенция. И французский бригадный генерал Альбер-Шарль-Жюль Бориус по протекции Энно назначил Гришина-Алмазова военным губернатором Одессы.

На митинге у памятника дюку Ришелье, как символу русско-французской дружбы, Гришин-Алмазов изложил программу восстания: “Да здравствует наш доблестный вождь, генерал Деникин! Да здравствует верная нам благородная Франция! Да здравствует Великая, Единая, Неделимая Россия!”[180]

В городе вновь начались уличные бои. Украинцы сражались упорно, что признавали и русские, но психологический фактор сыграл свою роль: петлюровцев удалось убедить, что за русскими стоит военно-политическая мощь Франции. Петлюровцам пришлось покинуть город. Одесса с округой оказалась во власти русских белогвардейцев. Гришин-Алмазов объявил, что подчиняется Деникину, но Антон Иванович (Добровольческая армия была в то время на Кубани) не доверял ему и прислал на должность командующего войсками Добровольческой армии в Одессе генерал-лейтенанта Александра Санникова. Санников прибыл в город, но не стал вмешиваться в распоряжения Гришина-Алмазова, который был фактическим диктатором Одессы.

Белые в Одессе

Войска Антанты не спешили сражаться с большевиками, предпочитая отдыхать в большом, веселом и пышном приморском городе, богатом “спиртом, женщинами и другими удовольствиями”[181]. Зато одесситы могли вовсю насмотреться на греческих солдат “с оливковыми и кофейными лицами”[182], на тюркосов и зуавов – африканских стрелков французской армии. “Однажды по городу прошел дивизион танков. <…> Они были похожи на громадных гусениц. Они гремели суставчатыми цепями по мостовой. Витрины магазинов и фонари стрекотали, звенели и содрогались от их железной поступи”.[183]

Русские в Одессе верили в несокрушимую мощь Антанты. Казалось, ее поддержка обеспечит и победу над большевиками, и прочный порядок. Катаев, по словам Веры Муромцевой-Буниной, даже собирал приветствия англичанам. Но британцы отдали Украину французам, чтобы самим сосредоточиться на Кавказе.

Новая власть заметно отличалась от гетманской. При Скоропадском не было национальной дискриминации. Белые же смотрели на национальный вопрос иначе. Шульгин убеждал Гришина-Алмазова не запрещать прямо украинский язык, но называть его “малороссийским наречием” и сделать необязательным, факультативным предметом в гимназиях и училищах. Всё равно, мол, гимназисты предпочтут “игру в мяч” (то есть футбол) учебе.

Французские военные, прибывшие на смену Энно с настоящими полномочиями, пытались убедить русских белогвардейцев и украинских националистов вместе сражаться против большевизма. Это оказалось совершенно невозможно. У русских сторонников единой и неделимой России будто кровью глаза наливались при словах “Украина” и “украинцы”. Союз не сложился.

Новые власти проявили себя упертыми доктринерами и фанатиками и в еврейском вопросе.

“– Большевики говорят по-жидовски!” – был убежден Гришин-Алмазов.

– “Нет, они думают по-жидовски, а говорят по-русски…”[184] – поправил его Шульгин.

В городе, который с 1917-го отвык от полиции, была своя, параллельная белым власть. К бандиту Мишке Япончику обращались не только за протекцией, но даже за материальным пособием, и Япончик такие пособия выдавал, будто чиновник или уполномоченный городской думы.[185] Он даже установил связи с большевистским подпольем, наивно полагая, что с большевиками договориться легче, чем с белыми.

В борьбе с уголовным миром и подпольщиками Гришин-Алмазов применял меры самые жесткие. По словам Шульгина, генерал предложил тайные убийства без следствия и суда. Шульгин ему возражал. Однако вскоре на одном из кладбищ нашли одиннадцать трупов. Все или почти все убитые – евреи.[186]

Белый террор еще больше усугубил разгул преступности.

Впрочем, днем Одесса жила еще прежней жизнью. Работали банки и магазины, в ресторанах играла музыка, праздные, богатые господа с шикарно одетыми дамами с полудня начинали обедать, а ужинали допоздна. В белую Одессу, “как в последнее сосредоточье русской культуры и умственной жизни”[187], приехал из Крыма Максимилиан Волошин. Именно в Одессе прожила последние месяцы своей жизни первая русская кинозвезда Вера Холодная, которой молва приписывала роман с Гришиным-Алмазовым (генерал это категорически отрицал).

Но в марте в Одессу прибыл генерал Франше д’Эспере. Герой войны, “моложавый седоватый воин, окруженный отборной свитой”[188], не разобрался в местной специфике и снял с должностей и Санникова, и Гришина-Алмазова, назначив послушного французам генерала Шварца.

В это время положение на фронтах изменилось. Украинский атаман Григорьев (Серветник) перешел на сторону большевиков, взял Николаев и Херсон, которые защищали союзные французам греки. В Херсоне Григорьев приказал расстрелять 70 пленных греческих солдат, а тела убитых погрузил на пароход и отправил в Одессу – в подарок французам.

Французы не хотели разделить судьбу греков и поспешили эвакуироваться.

21 марта Бунину позвонил Валентин Катаев: “«Спешу сообщить невероятную новость: французы уходят». – «Как, что такое, когда?» – «Сию минуту». – «Вы с ума сошли?» – «Клянусь вам, что нет. Паническое бегство!»”

Бунин “выскочил из дому” и глазам своим не поверил. По улицам бежали “нагруженные ослы, французские и греческие солдаты в походном снаряжении”, скакали “одноколки со всяким воинским имуществом…”[189]

Вера Муромцева-Бунина не без национальной гордости заметила, что “добровольцы” (русские белогвардейцы) “отступали в полном порядке, паники среди них совершенно не наблюдалось”, в то время как французы “совершенно потеряли голову. Они неслись по улицам с быстротой молнии, налетая на пролетки, опрокидывая всё, что попадается по пути…”[190] Но ведь добровольцы – убежденные бойцы за белое дело, они сражались за единую и неделимую Россию. А за что было умирать французам, алжирцам, сенегальцам в совершенно чужом городе?

Красная Одесса

4 (по другим данным – 6) апреля атаман Григорьев въехал в Одессу на белом коне (по другим источникам, на автомобиле).

По словам Шульгина, большевики удивили идеальным порядком. Он ожидал увидеть орды дикарей и грабителей, а в город вступили русские солдаты – Шульгин, как русский националист-имперец, считал русскими всех украинцев. Но “…красноармейцы отряда Григорьева были украинцами”[191], – писал Валентин Катаев – и был прав: Григорьев набирал своих хлопцев в больших и богатых украинских селах.

Войска Григорьева шли молчаливо, только колыхались бесконечные ряды штыков. Затем полковые музыканты заиграли “Интернационал”. Гимн большевиков вполне соответствовал событию: помимо украинцев и атамана Григорьева, в Одессу вошли и китайцы, и матросы-черноморцы, среди которых хватало и русских, и тех же украинцев.

Опустел порт. Ушли почти все иностранные пароходы. Уличные мальчишки вместо “Одесского листка” продавали “Известия Совета рабочих и солдатских депутатов”. На улицах появились милиционеры, “очень похожие на прежних городовых”[192]. На перекрестках начали проверять документы.

Порядок продержался недолго. Уже 2 мая грянул еврейский погром, которых не было и при белогвардейцах.

“Еврейский погром на Большом Фонтане, учиненный одесскими красноармейцами, – записывает Бунин. – <…> убито 14 комиссаров и человек 30 простых евреев[193]

1 У Катаева она ошибочно названа одиннадцатилетней. Возраст уточнил Сергей Шаргунов. См.: Шаргунов С. А. Катаев: погоня за вечной весной. М.: Молодая гвардия, 2016. С. 13.
2 Шаргунов С. А. Катаев: погоня за вечной весной. С. 7.
3 Катаев В. П. Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона // Катаев В. П. Собрание сочинений: в 10 т. М.: Художественная литература, 1983–1986. Т. 8. С. 238.
4 Катаев В. П. Белеет парус одинокий // Катаев В. П. Собрание сочинений: в 10 т. Т. 4. С. 167.
5 Катаев В. П. Отец // Катаев В. П. Собрание сочинений: в 10 т. Т. 1. С. 208.
6 Катаев В. П. Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона. С. 153.
7 Катаев В. П. Отец. С. 207.
8 Катаев В. П. Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона. С. 459.
9 Катаев В. П. Кубик // Катаев В. П. Собрание сочинений: в 10 т. Т. 6. С. 403.
10 Катаев В. П. Сухой лиман: повести. М.: Советский писатель, 1986. С. 275, 276.
11 Подробнее см.: Вятские ополченцы 1855–1856 гг. // Родная Вятка. URL: https://rodnaya-vyatka.ru/blog/259/110032. Оригинал хранится в Государственном архиве Кировской области (ГАКО). Ф. 846. Оп. 1. Д. 72.
12 Катаев В. П. Кладбище в Скулянах // Катаев В. П. Собрание сочинений: в 10 т. Т. 8. С. 518–519, 727.
13 Катаев В. П. Кладбище в Скулянах. С. 736.
14 Катаев В. П. Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона. С. 289, 435.
15 Катаев В. П. Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона. С. 13.
16 Катаев В. П. Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона. С. 67.
17 Катаев В. П. Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона. С. 303.
18 Петров Е. Мой друг Ильф / сост. и коммент. А. И. Ильф. М.: Текст, 2001. С. 205.
19 Ильф И. Записные книжки (1925–1937) // Ильф И., Петров Е. Собрание сочинений: в 5 т. М.: Пальмира; Рипол-классик, 2017–2020. Т. 5. С. 137. Далее цитаты из произведений Ильфа и Петрова, если не оговорено иное, приводятся по этому изданию с указанием тома.
20 Ардов В. Чудодеи // Воспоминания об Илье Ильфе и Евгении Петрове. М.: Советский писатель, 1963. С. 208.
21 Катаев В. П. Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона. С. 147.
22 Катаев В. П. Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона. С. 342, 431.
23 Катаев В. П. Хуторок в степи // Катаев В. П. Собрание сочинений: в 10 т. Т. 4. С. 390.
24 Катаев В. П. Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона. С. 199–201.
25 Катаев В. П. Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона. С. 359.
26 Катаев В. П. Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона. С. 364–365.
27 Катаев В. П. Хуторок в степи. С. 279–280.
28 Ильф А. И. Евгений Петров. Письма. 1911–1942 // Дом князя Гагарина: сб. науч. ст. и публ. Одесса, 2017. Вып. 8. С. 200.
29 Катаев В. П. Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона. С. 262.
30 Катаев В. П. Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона. С. 265.
31 См.: Одесские новости. 1903. 10 сентября.
32 Катаев В. П. Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона. С. 378.
33 Катаев В. П. Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона. С. 382.
34 Бабель И. Листки об Одессе // Бабель И. Собрание сочинений: в 4 т. М.: Время, 2006. Т. 1. С. 43.
35 Бабель И. Конармия // Бабель И. Собрание сочинений: в 4 т. Т. 2. С. 80.
36 Катаев В. П. Белеет парус одинокий. С. 72.
37 Козачинский А. Зеленый фургон. М.: Советский писатель, 1962. С. 97.
38 Катаев В. П. Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона. С. 432.
39 В 1936-м в повести “Белеет парус одинокий” Валентин Петрович опишет еврейский погром, но тогда тема осуждения погромщиков, связанная с критикой царской России, приветствовалась большевистской властью.
40 Утёсов Л. Спасибо, сердце! М.: Вагриус, 2006. С. 18.
41 Олеша Ю. К. Рассказ об одном поцелуе // Новая Юность. 2020. № 2. С. 78.
42 Катаев В. П. Непобедимое братство // Литературная газета. 1948. 24 января; см. также: Огрызко В. Циник с бандитским шиком. М.: Литературная Россия, 2015. С. 8.
43 Катаев В. П. Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона. С. 381.
44 Катаев В. П. Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона. С. 160.
45 Катаев В. П. Трава забвенья // Катаев В. П. Собрание сочинений: в 10 т. Т. 6. С. 283.
46 Олеша Ю. К. Книга прощания. М.: Вагриус, 1999. С. 73.
47 Олеша Ю. К. Книга прощания. М.: Вагриус, 1999. С. 27.
48 Олеша Ю. К. Книга прощания. М.: Вагриус, 1999. С. 25.
49 Олеша Ю. К. Книга прощания. М.: Вагриус, 1999. С. 48.
50 Катаев В. П. Кладбище в Скулянах. С. 641.
51 Катаев В. П. Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона. С. 207.
52 Олеша Ю. К. Книга прощания. С. 272.
53 Катаев В. П. Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона. С. 198.
54 Ильф И., Петров Е. Одноэтажная Америка. Письма из Америки / сост. и вступ. ст. А. И. Ильф. М.: Текст, 2004. С. 146.
55 Толстой Л. Н. Не могу молчать // Толстой Л. Н. Полное собрание сочинений: в 90 т. Т. 37. М.: Художественная литература, 1956. С. 92.
56 Бабель И. Листки об Одессе. С. 45.
57 Катаев В. П. Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона. С. 409.
58 Рассказ 15-летнего Вали Катаева, опубликованный в типографии С. Н. Скарлато в 1912 году; хранится в Музее книги РГБ.
59 Русская речь: ежедневная газета с иллюстрированными приложениями. 1913. 30 января. С. 2.
60 Русская речь: ежедневная газета с иллюстрированными приложениями. 1913. 30 января. С. 2.
61 Олеша Ю. К. Книга прощания. С. 254.
62 Олеша Ю. К. Книга прощания. С. 253.
63 Боялись не напрасно. Один из студентов, участников городских беспорядков, проник на корабль и убеждал его команду открыть огонь по Одессе. Но большинство команды с ним не согласилось. (См.: Солженицын А. И. Двести лет вместе. Ч. 1. М.: Русский путь, 2001. С. 385.) В. И. Ленин также считал необходимым обстрел “правительственных учреждений” в городе. Он даже направил в Одессу своего курьера, который, к счастью, опоздал. “Потёмкин” дал только три холостых и два (абсолютно бессмысленных) боевых выстрела.
64 Цит. по: Шаргунов С. А. Катаев: погоня за вечной весной. С. 22.
65 Рождественский В. В Доме искусств // URL: http://grin.lit-info.ru/grin/vospominaniya/rozhdestvenskij-v-dome-iskusstv.htm (дата обращения 25.10.2023).
66 В выходных данных читаем, что журнал издается акционерным обществом “Слово”.
67 Лукоморье. 1915. № 11. С. 3.
68 Цит. по: Шаргунов С. А. Катаев: погоня за вечной весной. С. 29.
69 Воронова О. П. Катаев В. П. // Краткая литературная энциклопедия / гл. ред. А. А. Сурков. М.: Советская энциклопедия, 1962–1978. Т. 3. С. 436–438.
70 Яков Лурье (1921–1996) – выдающийся российский медиевист, историк и филолог, один из крупнейших советских источниковедов.
71 Курдюмов А. А. [Лурье Я. С.] В краю непуганых идиотов: книга об Ильфе и Петрове. Paris: La Presse Libre, 1983. С. 40–41.
72 Шаргунов С. А. Катаев: погоня за вечной весной. С. 30.
73 Катаев В. П. Встреча // Катаев В. П. Собрание сочинений: в 10 т. Т. 1. С. 392.
74 Шаргунов С. А. Катаев: погоня за вечной весной. С. 39.
75 Лущик С. У истоков южнорусской литературной школы // Дерибасовская – Ришельевская: одесский альманах. 2002. № 10. С. 195–196.
76 Лущик С. У истоков южнорусской литературной школы. С. 394.
77 Катаев В. П. Встреча. С. 393.
78 Катаев В. П. Алмазный мой венец // Катаев В. П. Собрание сочинений: в 10 т. Т. 7. С. 21.
79 Липкин С. И. Квадрига. М.: Аграф; Книжный сад, 1997. С. 265.
80 Катаев В. П. Алмазный мой венец. С. 22.
81 Катаев В. П. В воскресенье // Катаев В. П. Собрание сочинений: в 10 т. Т. 1. С. 81.
82 Катаев В. П. Трава забвенья. С. 257.
83 Катаев В. П. Трава забвенья. С. 258–259.
84 Катаев В. П. Трава забвенья. С. 261.
85 Кузнецова Г. Н. Грасский дневник / сост., вступ. ст., коммент. О. Р. Демидовой. СПб.: Мiръ, 2009. С. 192.
86 Кузнецова Г. Н. Грасский дневник / сост., вступ. ст., коммент. О. Р. Демидовой. СПб.: Мiръ, 2009. С. 192.
87 Бунин И. А., Бунина В. Н. Устами Буниных: дневники: в 3 т. / сост. М. Грин. М.: Посев, 2005. Т. 1. С. 150.
88 Кузнецова Г. Н. Грасский дневник. С. 192.
89 Катаев В. П. Золотое перо // Катаев В. П. Собрание сочинений: в 10 т. Т. 1. С. 132.
90 Катаев В. П. Трава забвенья. С. 248.
91 Катаев В. П. Трава забвенья. С. 250, 252.
92 Катаев В. П. Трава забвенья. С. 286.
93 Катаев В. П. Трава забвенья. С. 264.
94 Катаев В. П. Трава забвенья. С. 268.
95 РГАЛИ. Ф. 44. Оп. 2. Ед. хр. 118. Л. 1.
96 Катаев В. П. Трава забвенья. С. 262–263.
97 Мальцевская, а правильнее – мальцовская ванна. Название появилось, вероятно, в честь русского промышленника Сергея Ивановича Мальцова (1810–1893), на предприятиях которого начали выпускать такие ванны. Ставшее привычным название сохранилось и после смерти Мальцова.
98 Катаев В. П. Юношеский роман // Катаев В. П. Собрание сочинений: в 10 т. Т. 7. С. 230.
99 Катаев В. П. Кладбище в Скулянах. С. 649.
100 Катаев В. П. Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона. С. 376.
101 Катаев В. П. Трава забвенья. С. 299.
102 Катаев В. П. Трава забвенья. С. 302.
103 Катаев В. П. Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона. С. 228.
104 Катаев В. П. Волны Черного моря. Ч. 3. Зимний ветер // Катаев В. П. Собрание сочинений: в 10 т. Т. 5.
105 Катаев В. П. Юношеский роман. С. 414.
106 Солженицын А. И. Собрание сочинений: в 30 т. Т. 10. Красное колесо: повествование в отмеренных сроках. Узел II. Октябрь Шестнадцатого. Кн. 2. М., 2007. С. 291–292.
107 Катаев В. П. Волны Черного моря. Ч. 3. Зимний ветер. С. 62.
108 Огрызко В. Циник с бандитским шиком. С. 28.
109 Влюбленный Валентин. Влюбленный в Валентину: о жизни и любви братьев Катаевых. Одесса: ОКФА, 1998. С. 30.
110 Катаев В. П. Юношеский роман. С. 274.
111 В романе Катаева это художественный прием. В письмах к Миньоне он описывает войну, а воспоминания о Ганзе посвящены предвоенной Одессе.
112 Катаев В. П. Юношеский роман. С. 248.
113 Катаев В. П. Юношеский роман. С. 244.
114 Малиновский Р. Я. Солдаты России. М.: Воениздат, 1969. С. 185.
115 Катаев В. П. Юношеский роман. С. 350, 351.
116 Катаев В. П. Юношеский роман. С. 275.
117 Катаев В. П. Юношеский роман. С. 354.
118 Гужва Д. Г., Гужва Е. Г. “Пахло яблоками, фруктами, скошенным сеном…” Газовая атака немцев против русских войск под Сморгонью в ночь с 19 на 20 июля 1916 года // Военно-исторический журнал. 2015. № 10. С. 14. В этой статье описана июльская газовая атака, но июньская произошла при сходных обстоятельствах.
119 Катаев В. П. Юношеский роман. С. 354.
120 Катаев В. П. Юношеский роман. С. 372.
121 Современный Ивано-Франковск; город будет взят русскими войсками 11 августа 1916 года.
122 Катаев В. П. Юношеский роман. С. 406.
123 Айрапетов О. Р. Участие Российской империи в Первой мировой войне (1914–1917): в 4 кн. М.: Кучково поле, 2014–2015. Кн. 3. 1916 год. Сверхнапряжение. С. 237.
124 Катаев В. П. Юношеский роман. С. 426.
125 Катаев В. П. Юношеский роман. С. 428.
126 Катаев В. П. Юношеский роман. С. 439.
127 Траянов вал – старые римские укрепления между Дунаем и Черным морем.
128 Катаев В. П. Юношеский роман. С. 474, 478, 485.
129 Врангель П. Н. Записки: книга первая. М.; Берлин: Директ-Медиа, 2015. С. 20.
130 Минков С. М. Добруджа в болгаро-германских отношениях 1916–1918 гг.: коалиционное взаимодействие и противостояние // Современная научная мысль: научный журнал НИИ истории, экономики и права. 2018. № 3. С. 63.
131 Катаев В. П. Юношеский роман. С. 473.
132 Гумилев Н. С. Записки кавалериста // Гумилев Н. С. Полное собрание сочинений: в 10 т. Т. 6. Художественная проза. М.: Воскресенье, 2005. С. 180.
133 Гумилев Н. С. Записки кавалериста. С. 117.
134 Катаев В. П. Юношеский роман. С. 489.
135 Катаев В. П. Волны Черного моря. Ч. 3. Зимний ветер. С. 9.
136 Катаев В. П. Юношеский роман. С. 8.
137 Катаев В. П. Юношеский роман. С. 467.
138 Катаев В. П. Ночью // Катаев В. П. Собрание сочинений: в 10 т. Т. 1. С. 66.
139 Катаев В. П. Юношеский роман. С. 410.
140 Кирпотин В. Я. Ровесник железного века: мемуарная книга. М.: Захаров, 2006. С. 675.
141 Шаргунов С. А. Катаев: погоня за вечной весной. С. 57.
142 Катаев В. П. Волны Черного моря. Ч. 3. Зимний ветер. С. 7.
143 Не путать с офицерским орденом Св. Георгия.
144 РГВИА. Ф. 409. Оп. 1. П/сп 81-134.
145 Шаргунов С. А. Катаев: погоня за вечной весной. С. 60.
146 Цит. по: Колоницкий Б. “Трагическая эротика”: Образы императорской семьи в годы Первой мировой войны. М.: Новое литературное обозрение, 2010. С. 36.
147 Катаев В. П. Юношеский роман. С. 312.
148 См. речь П. Н. Милюкова на заседании Государственной думы 1 ноября 1916 г. URL: http://klio.webservis.ru/doc00/06.htm.
149 Катаев В. П. Барабан // Катаев В. П. Собрание сочинений: в 10 т. Т. 1. С. 74.
150 Катаев В. П. Барабан // Катаев В. П. Собрание сочинений: в 10 т. Т. 1. С. 76.
151 См.: Капчинский О. И. “Окаянные дни” Ивана Бунина. М.: Вече, 2014. С. 11–12.
152 Катаев В. П. Волны Черного моря. Ч. 3. Зимний ветер. С. 125.
153 Шаргунов С. А. Катаев: погоня за вечной весной. С. 59.
154 См.: Савченко В. А. Авантюристы Гражданской войны: историческое расследование. Харьков: Фолио; М.: ACT, 2000. С. 134–135.
155 Катаев В. П. Юношеский роман. С. 343.
156 Катаев В. П. Юношеский роман. С. 340.
157 Катаев В. П. Волны Черного моря. Ч. 3. Зимний ветер. С. 225.
158 Катаев В. П. Волны Черного моря. Ч. 3. Зимний ветер. С. 226.
159 Андросов Б. Г. “…на «Алмаз» попадешь, не воротишься” // Гангут: научно-поп. сб. 2015. Вып. 90. С. 116–117.
160 Цит. по: Максименков Л. “Оживить «Огонек»”: как Евгений Петров стал редактором “Огонька” // Огонек. 2016. № 50. С. 35.
161 Было еще и третье – студенческий литературно-художественный кружок, но его состав отчасти совпадал с “Зеленой лампой”. Так, в программе рождественского четверга 28 декабря 1917 года названы: Валентин Катаев, Юрий Олеша, братья Вадим и Георгий Долиновы, Зинаида Шишова и другие.
162 Цветаева М. Герой труда (записи о Валерии Брюсове) // Цветаева М. Собрание сочинений: в 7 т. Т. 4. Воспоминания о современниках; Дневниковая проза. Эллис Лак, 1994. С. 37.
163 Цит. по: Шаргунов С. А. Катаев: погоня за вечной весной. С. 64.
164 Шишова З. Сильнее любви и смерти: стихотворения, воспоминания, письма. Феодосия; М.: Коктебель, 2011. С. 93.
165 Бондарин С. Парус плаваний и воспоминаний. М.: Советская Россия, 1971. С. 126.
166 Шаргунов С. А. Катаев: погоня за вечной весной. С. 61.
167 Цит. по: Яворская А. Это было, было в Одессе… Первые годы южнорусской литературной школы // Шишова З. Сильнее любви и смерти. С. 22.
168 Шишова З. Сильнее любви и смерти. С. 110.
169 Цит. по: Бунин И. А. “Третий Толстой” // Бунин И. А. Полное собрание сочинений: в 13 т. Т. 9. Воспоминания; Дневник (1917–1918); Дневники (1881–1953). М.: Воскресенье, 2006. С. 153.
170 Шишова З. Сильнее любви и смерти. С. 94.
171 Олеша Ю. К. Книга прощания. С. 276.
172 Олеша Ю. К. Книга прощания. С. 199.
173 Катаев В. П. Алмазный мой венец. С. 11.
174 Цит. по: Шаргородский С. М. “Я такая невинная…” Две заметки о двух одесских поэтах осенью 1915 года // Дом князя Гагарина. Одесса, 2020. Вып. 9. С. 244.
175 Это установил журналист и литературовед Сергей Шаргородский.
176 Олеша Ю. К. Рассказ об одном поцелуе. С. 78.
177 Цит. по: Шишова З. Сильнее любви и смерти. С. 110.
178 Цит. по: Огрызко В. Циник с бандитским шиком. С. 33.
179 Катаев В. П. Алмазный мой венец. С. 11.
180 Шульгин В. В. 1919 год: в 2 т. Т. 1 / сост., науч. ред., авт. вступ. ст. и коммент. А. А. Чемакин. М.: Кучково поле; АНО “ИИЭ”, 2018. С. 99.
181 Катаев В. П. Записки о Гражданской войне // Катаев В. П. Собрание сочинений: в 10 т. Т. 10. С. 280.
182 Катаев В. П. Записки о Гражданской войне. С. 275.
183 Катаев В. П. Записки о Гражданской войне. С. 279.
184 Шульгин В. В. 1919 год. С. 128.
185 Шульгин В. В. 1919 год. С. 133.
186 Шульгин В. В. 1919 год. С. 220.
187 Первое впечатление Одессы (Письмо в редакцию Максимилиана Волошина) // Одесский листок. 1919. 3 марта. № 57.
188 Катаев В. П. Записки о Гражданской войне. С. 278.
189 Бунин И. А. Окаянные дни. М.: Даръ, 2013. С. 67.
190 Бунин И. А., Бунина В. Н. Устами Буниных: дневники. С. 185.
191 Катаев В. П. Записки о Гражданской войне. С. 293.
192 См.: Шульгин В. В. 1919 год. С. 258–262.
193 По современным данным, убито около 30 человек, среди них 12 милиционеров и секретарь революционного трибунала; разгромлены винные склады. См.: Капчинский О. И. “Окаянные дни” Ивана Бунина. С. 236.
Продолжить чтение
© 2017-2023 Baza-Knig.club
16+
  • [email protected]