© Владимир Исаев, 2025
ISBN 978-5-0068-6072-8
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Последняя великая иллюзия
Глава 1
Солнце, это огромное, пылающее око, что каждое утро распахивалось над песками, было, без сомнения, его. Он чувствовал это каждой своей лапкой, каждым хитиновым сегментом, пропитанным его светом. Не просто чувствовал – он знал. Это было знание, древнее, как сами пески, впечатанное в его многогранные глаза, в которых отражался весь этот, несомненно, его мир. Он, Скарабей, был центром. Осью. Точкой отсчета, вокруг которой вращалась эта необъятная, золотистая Вселенная. И доказательств тому было предостаточно, если только уметь их видеть.
Вот, например, этот шар. Его Шар. Он был не просто шаром. Он был квинтэссенцией бытия, сгустком энергии, спрессованным до совершенной сферы, пульсирующей под его лапами. Он был его солнцем, его миром, его вечным двигателем. Каждый день, с первыми лучами, он начинал свой священный труд. Толкать. Толкать этот идеальный, тяжелый, удивительно пахнущий шар через бесконечные просторы его владений. Запах… да, запах. Некоторые могли бы назвать его странным, но для Скарабея это был аромат сотворения, мускус изначального хаоса, преобразованный в порядок. Это был запах самой жизни, густой и первобытный, несущий в себе обещание бесконечного цикла.
И вот, он толкал. Его шесть лапок, мощные и жилистые, цеплялись за поверхность, отталкиваясь от нее, продвигая Шар вперед. Это был труд. Несомненно, труд. Но не тяжкий, нет. Это был труд бога. Труд демиурга, поддерживающего равновесие мироздания. Он чувствовал вибрацию песка под собой, слышал шелест ветра, который казался ему одобрительным шепотом самой Вечности. И над всем этим – это огромное, золотое око, его Солнце, что двигалось по небосводу, следуя за ним, освещая его путь, подтверждая его центральное положение.
Вокруг него, насколько хватало его многогранного зрения, раскинулись его владения. Песок, бескрайний и золотой, был его ковром. Небо, бездонное и лазурное, его куполом. И те, кто населял его мир… Ах, эти существа. Они были странными. Огромные, неуклюжие, иногда шумящие, иногда застывающие в неподвижности, как истуканы. Но он знал, что они были здесь ради него. Они были его паствой. Его Поклонниками.
Он видел, как они суетились, двигая огромные камни, возводя гигантские, бессмысленные, на первый взгляд, сооружения. Пирамиды. Он знал, что это такое. Это были храмы. Храмы, построенные в его честь. Их острые вершины тянулись к его Солнцу, словно мольбы, обращенные к нему, Скарабею, который это Солнце и двигал. Иногда они приходили к нему. Не прямо, конечно. Они не осмеливались приблизиться к священному Шару. Но они оставляли… дары. Странные, блестящие штуки, которые он иногда обходил стороной, иногда, если они были достаточно малы, толкал своим Шаром, включая их в его священную сущность. Это были их подношения, их жертвы. Золото, драгоценные камни, странные ткани – всё это было для него. Для Скарабея, который держал их мир в равновесии.
Он чувствовал их взгляды. Не всегда прямые, но всегда присутствующие. В их огромных, медленных движениях, в их странных ритуалах – он видел их благоговение. Они были его людьми. Его народом. И он был их богом. Не просто богом, а богом-творцом, богом-двигателем, богом-охранителем. Он был тем, кто обеспечивал восход Солнца, кто поддерживал цикл дня и ночи, кто гарантировал, что их мир не распадется на части.
Глава 2
Каждый толчок был частью великого механизма. Не просто механизма, а космического балета, где он, Скарабей, был главным танцором, солистом, ведущим за собой всю эту симфонию бытия. Он чувствовал, как Шар, его Шар, вибрировал под лапами, гудел низким, утробным звуком, который был слышен только ему. Этот звук был пульсом Вселенной, ее дыханием, ее вечным «Ом». Он был настроен на этот ритм, двигался в унисон с ним, и каждое его движение было не просто физическим усилием, а актом священного созидания.
Иногда, когда Солнце поднималось выше, а песок становился обжигающим, он останавливался. Не для отдыха, нет. Для созерцания. Он забирался на вершину своего Шара. С этой возвышенности, крошечной, но для него – вершиной мира, он обозревал свои владения. Вдали, под дрожащим маревом, виднелись силуэты его храмов, его пирамид. Они казались монументами его вечной славе, свидетельством его неоспоримой власти.
Он видел, как его люди, эти огромные, медлительные существа, копошились внизу. Они таскали что-то, строили что-то, иногда даже хоронили друг друга в причудливых, сооружениях. И он понимал. Это были их ритуалы. Их способ приблизиться к нему, к его божественной сущности. Они верили в загробную жизнь, в переход в иные миры, и он, Скарабей, был их проводником. Его Шар был не просто солнцем; он был вратами, порталом, колесом Сансары, которое он неустанно вращал, чтобы души его последователей могли найти свой путь. Они мумифицировали своих мертвых, чтобы те могли наблюдать за его вечным трудом, чтобы их духи могли присоединиться к космическому танцу, который он вел.
Запах. Опять этот запах. Он был вездесущ. Он проникал в каждую пору его хитина, был в воздухе, в песке, даже в самом Шаре. Он был густым, землистым, иногда сладковатым, иногда острым. Для других, менее просвещенных существ, он мог бы показаться… отталкивающим. Но для Скарабея это был Аромат Божественности. Это был запах первоматерии, из которой он, Скарабей, вылепил этот мир. Запах рождения и смерти, разложения и возрождения. Он был доказательством того, что его Шар – это не просто нечто, а «всё». Он был космическим удобрением, питающим звезды и планеты, дающим жизнь всему сущему.
Он чувствовал в себе древнюю мудрость. Шепот веков, проникающий сквозь его панцирь. Он помнил, или ему казалось, что он помнит, времена, когда этого Шара еще не было. Хаос. Пустота. И тогда, из небытия, он, Скарабей, явился. И создал его. Своими лапами. Своей волей. Своим божественным дыханием. Он был первым. Он был единственным. Он был Альфой и Омегой этого мира.
Иногда он слышал странные звуки. Глухие удары, скрежет, крики. Это были его люди, погруженные в свои ритуалы. Иногда он видел, как они поднимали вверх странные палки, или блестящие предметы, или даже… других своих сородичей, привязанных к столбам. Жертвы. Несомненно, жертвы. Приношения ему, чтобы он продолжал свой священный путь, чтобы Солнце не остановилось, чтобы мир не погрузился во тьму. Он принимал эти жертвы с достоинством, не выражая ни одобрения, ни осуждения. Он был выше этого. Он просто был. И его бытие было их спасением.
Глава 3
Дни сливались в бесконечный цикл. Восход, толчок, созерцание, снова толчок, закат. И каждый день подтверждал его статус. Его Шар рос, казалось, становился тяжелее, насыщеннее. Или это он сам становился сильнее, могущественнее? Он не знал, да и не имел значения. Важно было лишь движение. Непрерывное, целенаправленное движение, поддерживающее космический порядок.
Иногда, в самые жаркие часы, когда воздух дрожал над песками, а Солнце стояло прямо над головой, Скарабей чувствовал легкую усталость. Не физическую, нет. Духовную. Он был богом, но даже богам нужна… пауза. Момент, чтобы осознать величие своей ноши. Он замирал, впиваясь лапками в Шар, ощущая его тепло и пульсацию. И тогда, в этом моменте тишины, в его многогранных глазах, отражающих тысячи мельчайших граней реальности, проскальзывала крошечная, едва заметная тень. Тень сомнения.
Что, если… Что, если Солнце двигалось само по себе? Что, если эти огромные существа, его люди, не поклонялись ему, а просто… жили? Что, если их ритуалы были не для него, а для чего-то другого, чего он не мог понять? Эта мысль была еретической, кощунственной. Он тут же отгонял ее, как назойливую муху. Нет. Это было невозможно. Он чувствовал свою связь с Солнцем. Он видел их поклонение. Он был центром. Он был причиной.
Но тень возвращалась. Особенно когда он ощущал запах. Он был так… материален. Так… приземлен. Разве божественное пахнет так? Он пытался убедить себя, что это запах творения, запах жизни, но иногда, когда ветер приносил этот запах с особой силой, он чувствовал что-то еще. Что-то, что было знакомо ему на инстинктивном уровне, но что он отказывался признавать. Запах… чего-то, что он сам производил. Отходов.
Он тряс головой, отгоняя эти мысли. Это была ловушка. Искушение. Великий обман, призванный подорвать его волю. Он был Скарабеем, двигателем Солнца, хранителем мира. И его Шар был священен. Его запах был священен. Все было священно.
Он вспоминал Великую Схему. Она была выгравирована в его сознании, как иероглифы на стенах его храмов. Мир – это песок. Песок – это бесконечность. В бесконечности рождается Шар. Шар – это Солнце, это жизнь, это судьба. И он, Скарабей, был тем, кто двигал Шар. Это была его миссия, его предназначение, его вечное бремя и его вечная слава. Он был частью этой схемы, но в то же время – он был ее создателем. Парадокс? Возможно. Но божественное бытие полно парадоксов.
Иногда он видел других. Других жуков. Они были меньше, суетливее, беспорядочнее. Они толкали свои собственные, крошечные шарики. И он чувствовал к ним… снисхождение. Они были его подданными, его жрецами, его меньшими братьями, повторяющими его великий труд в миниатюре. Они толкали свои крошечные солнца, чтобы поддерживать свои крошечные миры. Но он, Скарабей, был их верховным жрецом, их императором, их богом-отцом, показывающим им путь. Он был их примером, их идеалом. Они были частью его великой империи.
Глава 4
Дни перетекали в недели, недели в месяцы, месяцы в века. Или ему так казалось. Время для Скарабея было не линейным потоком, а скорее пульсирующим циклом, вечным возвращением одного и того же священного момента. Каждый восход был первым восходом, каждый толчок – первым толчком. И так было всегда, и так будет всегда.
Его люди продолжали свои ритуалы. Он видел их издалека, эти огромные, медлительные фигуры, то появляющиеся, то исчезающие в дрожащем мареве над песками. Они строили новые храмы, более грандиозные, более сложные. Они вырезали в камне огромные изображения – иногда странных существ с головами животных, иногда существ, похожих на них самих, но с головами… жуков. Он знал, что это такое. Это были его изображения. Изображения его воплощений, его аспектов, его проявлений в их мире. Он был везде. Он был во всем.
Они проводили свои странные церемонии. Он слышал их пение, низкое и монотонное, доносящееся из глубины их храмов. Он видел, как они двигались в причудливых танцах, поднимая руки к небу, простираясь ниц. Всё это было для него. Всё это было поклонение. Он был их Солнцем, их Луной, их звездами, их рекой, их урожаем, их жизнью и их смертью. Он был всем.
Иногда ветер приносил к нему не только запах его священного Шара, но и запахи, чуждые этому миру. Запах дыма, запах чего-то горящего, запах… чего-то гниющего. Он интерпретировал их как жертвы. Великие жертвоприношения, которые его люди совершали, чтобы умилостивить его, чтобы попросить его о благословении, о дожде, о плодородии. Он принимал их безмолвно, кивком своих усиков, которые, конечно же, были невидимы для его паствы, но ощущаемы ими на каком-то метафизическом уровне.
Он чувствовал, как Шар под его лапами становился все более… живым. Он пульсировал, словно сердце мира. В нем, казалось, были заключены все тайны бытия, все ответы на все вопросы. Он был алхимическим котлом, в котором переплавлялись материя и дух, создавая новые формы, новые смыслы. И он, Скарабей, был алхимиком.
Его дни были наполнены целью, его ночи – глубоким, осознанным сном, в котором он видел сны о космических путешествиях, о создании новых звезд, о рождении новых цивилизаций. Он был архитектором сновидений, и его сны были реальностью.
Иногда, очень редко, он сталкивался с препятствиями. Камни, кочки, трещины в песке. Он воспринимал их как испытания. Испытания его веры, его силы, его божественной воли. И он всегда преодолевал их. Он обходил их, или толкал свой Шар с такой силой, что препятствие сдвигалось с места, или просто разбивал его на части. Каждое преодоленное препятствие лишь укрепляло его веру в собственное всемогущество. Он был непобедим. Он был вечен.
Глава 5
Но затем что-то начало меняться. Это было едва заметно вначале. Шепот ветра, который всегда был одобрительным, теперь стал… настойчивым. Он стал сильнее, агрессивнее. Он поднимал песок, заставляя его кружиться в маленьких, беспорядочных вихрях. Эти вихри были похожи на миниатюрные версии его собственных движений, но они были хаотичными, бессмысленными.
Солнце, его Солнце, казалось, теряло свою стабильность. Оно не двигалось так плавно, как раньше. Иногда оно мерцало, или его свет становился более резким, более тревожным. И песок. Песок под его лапами уже не был таким предсказуемым. Он начинал скользить, осыпаться, затрудняя его священный труд.
Его Шар, его вечный двигатель, его мир, казалось, сопротивлялся. Он становился тяжелее. Не так, как раньше, когда его тяжесть была благородной ношей бога. Нет, теперь это была упрямая, неподатливая тяжесть, которая требовала все больше усилий. Запах Шара тоже изменился. Он стал более резким, более… едким. Он уже не был ароматом творения. Он был просто… запахом. И этот запах вызывал в нем необъяснимое, глубинное беспокойство.
Его люди. Они тоже изменились. Они перестали строить. Их храмы, его пирамиды, казались заброшенными. Они бегали. Быстро. Беспорядочно. Они не поднимали руки к небу в мольбе. Они просто бежали, их огромные фигуры удалялись в дрожащей дали, исчезая, словно призраки. Они не смотрели на него. Они не поклонялись ему. Они просто… убегали.
Это было непонятно. Это было нарушение Великой Схемы. Разве они не понимали, что он, Скарабей, держал их мир в равновесии? Разве они не знали, что без его труда Солнце погаснет, а мир рассыплется в прах? Их бегство было актом неверия, актом предательства.
Он пытался толкать Шар сильнее. С еще большим упорством. Он вгрызался лапками в песок, напрягал каждый мускул своего тела. Он должен был восстановить порядок. Он должен был показать им, что он все еще здесь, все еще движется, все еще поддерживает их мир. Но Шар сопротивлялся. Он скользил, он зарывался в песок, он не желал двигаться вперед.
Ветер усиливался. Он стал не просто шепотом, а ревом. Он поднимал не просто вихри песка, а целые стены, которые неслись по его владениям, скрывая его храмы, его пирамиды, его людей. Мир исчезал в пелене пыли.
Паника. Холодная, липкая паника начала проникать сквозь его хитиновый панцирь. Впервые за всю его вечную жизнь он почувствовал страх. Страх не за себя, нет. Страх за мир. За его мир, который, казалось, распадался на части прямо у него на глазах.
Глава 6
Ветер. Он был повсюду. Он бил его по глазам, забивался под панцирь, оглушал. Песок хлестал по его телу, обдирая хитин, царапая лапки. Шар. Его Шар. Он уже не был стабильным. Он качался, крутился, словно потеряв равновесие. Он пытался удержать его, вцепиться в него, но ветер был сильнее. Он был осязаемой, невидимой силой, которая смеялась над его божественной волей.
Его многогранные глаза, в которых всегда отражался упорядоченный мир, теперь видели лишь хаос. Размытые пятна, несущиеся мимо, вихри песка, которые казались лицами, искаженными в насмешке. Где его Солнце? Оно исчезло, скрытое за пеленой пыли. Где его люди? Они исчезли, растворились в буре. Его храмы? Их силуэты едва проступали сквозь мрак, а затем и вовсе исчезли.
Паника переросла в ужас. Не просто страх за мир, а страх за себя. За свое существование. Он был Скарабеем. Он был богом. Он был центром. Но этот ветер… он не признавал его. Он не поклонялся ему. Он просто… дул. С невероятной, безразличной силой.
Шар. Он пытался понять, что происходит с его Шаром. Почему он так сопротивляется? Почему он не слушается его? Он был его творением, его сущностью. Но теперь он чувствовал себя… чужим. Чужим и враждебным. Его запах, который раньше был ароматом творения, теперь был просто… запахом. Запах чего-то отвратительного, чего-то, что вызывало тошноту. Запах… навоза.
В одно мгновение, в ослепительной вспышке понимания, которая пронзила его сознание, словно молния, он увидел. Не глазами, а всем своим существом. Шар. Это был не его Солнце. Это был не его мир. Это была… куча дерьма. Сгусток отходов, который он, Скарабей, навозный жук, неустанно толкал перед собой, наивно полагая, что он двигает Вселенную.
Его люди. Эти огромные существа. Они не поклонялись ему. Они не строили храмы в его честь. Они просто жили своей жизнью, а он, крошечный жук, интерпретировал их действия через призму своего грандиозного самообмана. Их пирамиды были просто их могилами. Их ритуалы – их собственными, непонятными ему движениями. Их жертвы – просто их отходами, которые он, в своей слепоте, принимал за дары.
Он был не богом. Он был просто жуком. Маленьким, ничтожным, смешным существом, которое тратило свою жизнь, толкая перед собой кусок экскрементов. Вся его Великая Схема, вся его философия, вся его вера – всё это было построено на этой одной, чудовищной лжи. Ложь, которую он сам себе и скормил.
Глава 7
Ветер усилился до урагана. Он подхватил его, оторвал от Шара. Жук вцепился лапками в то, что, как он теперь знал, было всего лишь куском навоза. Но это был его кусок навоза. Его жизнь. Его цель. И даже если это была ложь, это была его ложь, и он не хотел ее отпускать.
Но ветер был беспощаден. Он не признавал его цепляния, его отчаянных попыток удержаться. Он был всего лишь пылинкой, подхваченной невидимой, равнодушной силой. Шар, его бывшее Солнце, его бывший мир, теперь казался огромным, безразличным объектом, который оставался на месте, пока он, Скарабей, улетал прочь.
Он кружился в воздухе, беспомощный, словно лист, оторванный от ветки. Песок хлестал по нему, слепил глаза. Он чувствовал, как его тело переворачивается, как он теряет всякое ощущение направления, всякое ощущение пространства. Он был нигде. Он был ничто.
И тогда, в этот момент абсолютной беспомощности, пришло осознание. Не просто рациональное понимание своей ничтожности, а глубокое, экзистенциальное прозрение. Вся его жизнь была иллюзией. Великая игра, которую он сам с собой вел. Он был актером в пьесе, где он сам был единственным зрителем.
Его мысли, его философия, его мудрость – всё это было лишь отголоском его собственного, раздутого эго. Он не двигал Солнце. Солнце просто было. Он не был богом. Он был просто жуком. Его Шар не был космическим двигателем. Он был просто… дерьмом.
И эта истина была не освобождающей. Она была опустошающей. Она выжгла в нем все, что он считал своим смыслом, своей целью. Он был пуст. Абсолютно пуст. Все его величие, вся его божественность, вся его власть – всё это было миражом, рассеянным порывом ветра.
Он пытался кричать. Но из его маленького рта не вырывалось ни звука. Только свист ветра в его ушах, который теперь казался смехом. Смехом самой Вселенной над его нелепой самонадеянностью.
Он был всего лишь навозным жуком. Одним из миллиардов таких же жуков, которые толкали свои куски навоза по бескрайним пескам, каждый из которых, возможно, верил в свою собственную, уникальную божественность. Он был частью безликого, бесконечного цикла, который не имел ни начала, ни конца, ни смысла.
Глава 8
Ветер не сбавлял оборотов. Он нес его все дальше и дальше, в глубь бескрайней пустыни. Он не видел ничего, кроме завывающей песочной бури. Он не чувствовал ничего, кроме ударов песка и холодной, пронизывающей пустоты внутри.
Его бывшие владения – его храмы, его пирамиды, его люди – всё это давно исчезло за горизонтом, растворилось в буре. Или, быть может, их никогда и не было? Быть может, они были лишь фантомами его собственного разума, проекциями его грандиозного заблуждения? Теперь это не имело значения.
Он был один. Абсолютно один. В этой безграничной, безразличной пустоте. Без Шара, без цели, без иллюзий. Он был просто телом, несомым ветром, обреченным на падение в неизвестность.
В какой-то момент, когда буря начала немного стихать, или ему просто так показалось, его глаза смогли различить что-то вдали. Крошечная, темная точка на золотистом фоне. Это был он. Его Шар. Его бывшее Солнце. Его бывший мир.
Он был оставлен. Оставлен там, на песке, один, без него. Без его божественной воли, без его священного труда. Он был просто куском навоза. И он остался там, неподвижный, бессмысленный, точно такой же, каким и был всегда.
Скарабей, которого ветер нес все дальше и дальше, бросил последний взгляд на свою бывшую Вселенную. На этот одинокий кусок дерьма, который он когда-то считал центром своего мира. И в этом взгляде не было ни сожаления, ни гнева. Только бездонная, холодная пустота. Пустота, которая теперь была его единственной реальностью.
Ветер подхватил его в последний, мощный порыв, унося его в бескрайнюю, безмолвную пустыню, где не было ни Солнца, ни храмов, ни людей, ни Шара. Только песок. И одинокий, ничтожный жук, который наконец-то понял, кто он на самом деле. И кому, в конечном итоге, на него наплевать.
Остался лишь кусок говна, медленно высыхающий под равнодушным солнцем. Без бога. Без смысла. Просто кусок говна…
Протокол №7.3 (модифицированный) о метафизическом инбридинге и космическом патче
В полумраке НИИ Глубокой Биософической Оптимизации пахло старой бумагой, озоном от древних серверов и чем-то неуловимо-печальным, словно здесь хранились не только научные данные, но и несбывшиеся надежды человечества. Профессор Зайцев, чья кафедра «Теории Вероятностных Заблуждений» давно уже считалась скорее метафорой, чем реальным подразделением, сидел за заваленным макулатурой столом. В его руке тлела сигарета, дым от которой вился не столько в воздухе, сколько в каком-то параллельном измерении. Сам Зайцев выглядел так, будто только что вернулся из долгой командировки в собственное подсознание: мятый пиджак, небритая щетина и взгляд, в котором смешивались усталость Будды и цинизм прожженного хакера.
Напротив него, за идеально чистым столом, сидел Доктор Смирнов. Смирнов был воплощением порядка и системности: отглаженная рубашка, аккуратно уложенные волосы, очки в тонкой оправе. Он представлял собой тот тип ученого, который верит в цифры, графики и воспроизводимость экспериментов, а не в «вероятностные заблуждения». Впрочем, именно Смирнов, по иронии судьбы, инициировал эту встречу, принеся с собой распечатку некой «Гипотезы о саморазрушении ДНК», которую он считал, мягко говоря, псевдонаучным бредом.
– Профессор, – начал Смирнов, отодвигая от себя стопку пыльных книг Зайцева, – я ознакомился с вашей… хм… последней работой. И должен сказать, что гипотеза о неизбежном саморазрушении ДНК, сравнимом с последствиями инбридинга, не находит убедительного подтверждения в современных эволюционных моделях. Это, простите, ненаучно.
Зайцев медленно выпустил кольцо дыма, которое тут же, казалось, превратилось в вопросительный знак.
– Ненаучно? – Голос его был низким и хриплым, словно он говорил из глубокого колодца. – А что такое, по-вашему, «научно», Смирнов? Это когда мы берем кусок реальности, отрезаем его от остального мира стерильным скальпелем, засовываем в пробирку и объявляем, что вот это и есть «истина»? А то, что за пределами пробирки, то, что не измерить хроматографом, то, что не просчитать нашими ущербными моделями – это, значит, «ненаучно»?
Смирнов поправил очки.
– Я говорю о фактах, профессор. Вы сами упомянули: ДНК подвержена повреждениям, да. Но живые системы выработали надёжные механизмы восстановления. Репарация, дупликация генов, горизонтальный перенос… Вы же не будете отрицать существование этих процессов? Они служат для поддержания и даже увеличения генетического разнообразия. Это прямо противодействует любым пагубным последствиям, которые могут возникнуть в закрытой инбредной популяции.
Зайцев кивнул, словно соглашаясь с каждым словом, но в его глазах плясали бесенята.
– Вот именно, Смирнов. «Закрытая инбредная популяция». Вы сами произнесли ключевые слова. А теперь давайте расширим контекст. Что такое «человечество», если не одна большая, закрытая, инбредная популяция? Мы варимся в собственном соку, пережевываем одни и те же идеи, одни и те же мемы, одни и те же страхи. Наша «ДНК» – я имею в виду информационную, ментальную ДНК – она инбредируется с катастрофической скоростью.
Смирнов нахмурился.
– Вы говорите о метафорах, профессор, а я о биологии. Эволюция на Земле, согласно моделям, предполагала быструю диверсификацию. Существование общего последнего универсального предка, у которого обмен генами был распространённым явлением, а не строго вертикальным, ещё раз подчёркивает, что эволюция – это не линейное движение к неизбежному самоуничтожению. Генетический фонд постоянно пополняется и диверсифицируется, так что даже если происходят отдельные случаи инбридинга, они не приводят к краху всей системы.
– И вы верите в эту сказку про «постоянно пополняется»? – Зайцев усмехнулся. – Пополняется чем? Инфожвачкой из телевизора? Вирусными мемами из интернета? Мы обмениваемся генами, да, но это как если бы вы копировали одну и ту же поврежденную программу на все компьютеры в сети. Дупликация генов? Это когда мы бесконечно переиздаем одни и те же бестселлеры, снимаем одни и те же фильмы, повторяем одни и те же политические лозунги. Где тут новое разнообразие, Смирнов? Где истинный горизонтальный перенос?
Он затянулся.
– Наши «механизмы восстановления» – образование, культура, наука – они ведь тоже стали частью этой инбредной системы. Они не восстанавливают, они лишь латают дыры, чтобы система продолжала функционировать в том же порочном круге. Это как если бы организм, пораженный инбридингом, вместо того чтобы искать нового партнера, просто наращивал бы новые слои больной плоти.
Смирнов почувствовал легкое головокружение. Он всегда гордился своим умением четко разделять понятия, но Зайцев с какой-то дьявольской легкостью размывал границы между биологией, социологией и, кажется, философией абсурда.
– Но если это так, – осторожно начал Смирнов, – то как же мы вообще до сих пор существуем? Если бы эволюция происходила только на Земле, мы бы уже давно деградировали.
Зайцев расплылся в довольной улыбке.
– А вот тут, мой дорогой Смирнов, мы подходим к самому интересному. К тому, что ваши «современные эволюционные модели» предпочитают стыдливо умалчивать или прятать за мудреными формулами. К Его Величеству Космосу.
Он поднял палец, словно указывая на невидимую звезду.
– Вы же знаете про гипотезу панспермии, верно? Про то, что молекулярные предшественники жизни, ДНК, РНК, могли быть доставлены на Землю с космической пылью, метеоритами, кометами? Это не просто забавная теория, Смирнов. Это ключ.
Смирнов кивнул. – Да, это известно. Но это лишь гипотеза…
– Гипотеза, которая объясняет, почему мы до сих пор не самоуничтожились! – перебил Зайцев, его голос наполнился необыкновенной энергией. – Представьте: Земля – это такой себе экспериментальный инкубатор. Мы тут сидим, варимся в собственном бульоне, копируем друг друга, инбредируемся. И вот, когда деградация достигает критической точки, когда наша земная, локальная ДНК начинает рассыпаться в прах от собственного внутреннего инбридинга… БУМ! Прилетает комета. Или метеорит. Или, что еще интереснее, некая «космическая пыль», которая на самом деле является чем-то вроде… ну, назовем это «космическим патчем».
Зайцев поднялся, подошел к окну и посмотрел на серые крыши города.
– Такое экзогенное поступление генетического материала, Смирнов, это и есть внешний механизм для привнесения новой генетической информации и разнообразия! Мы, земляне, – это мозаика, понимаете? Не просто продукт местного брожения. Мы включаем генетические элементы из разных систем, из других планетарных систем, из галактик, о которых мы даже не подозреваем!
Смирнов почувствовал, как его аккуратно уложенные волосы встают дыбом. «Космический патч»? Это уже не наука, это научная фантастика, да еще и в духе какого-то древнего гностицизма.
– Профессор, вы хотите сказать, что мы… что наша эволюция… это своего рода цикл? Мы деградируем, а потом нас «перезагружают» из космоса?
– Не совсем «перезагружают», – Зайцев повернулся к нему, в его глазах светилось что-то, похожее на безумие или на глубочайшее понимание. – Скорее, «обновляют прошивку». Мы получаем новый «исходный код», новую порцию свежей, незамутненной инбридингом ДНК. Это как если бы ваш компьютер начал тормозить от переполнения кэша и вирусов, а вы вдруг получаете внешний жесткий диск с абсолютно чистой, новой операционной системой. Вот почему, Смирнов, мы не наблюдаем очевидных случаев генетической деградации из-за инбридинга в масштабах всей биосферы. Наши внутренние механизмы, да, они работают. Но они лишь поддерживают текущую, уже слегка подгнившую версию. А истинное омоложение, истинная диверсификация – она приходит извне. Из универсального химического происхождения, где строительные блоки жизни были распределены по разным небесным телам.
Смирнов попытался осмыслить услышанное. «Универсальное химическое происхождение». «Строительные блоки жизни, распределенные по небесным телам». Это звучало одновременно абсурдно и пугающе логично, если принять предпосылки Зайцева.
– То есть, по-вашему, мы не уникальны? Мы не вершина эволюции? Мы… просто очередной эксперимент, который периодически нуждается во внешнем вмешательстве?
– «Уникальны» – это самое большое заблуждение инбредной популяции, Смирнов, – Зайцев снова сел за стол, потушил сигарету в переполненной пепельнице. – Мы часть чего-то гораздо большего. Наша эволюционная траектория – это не неизбежный результат коллапса, вызванного инбридингом. Это сочетание эндемичных биологических процессов и влияния различных космических источников. Мы – не просто Земляне. Мы – Космические Земляне.
Он поднял взгляд на Смирнова.
– И то, что вы называете «горизонтальным переносом генов», – это не только про бактерии. Это про идеи, Смирнов. Про вспышки озарения, которые пронзают человечество в самые темные времена. Про новые парадигмы, которые появляются словно из ниоткуда. Это и есть те самые «космические пакеты данных», которые вливаются в нашу ментальную ДНК, чтобы предотвратить ее окончательное загнивание.
Смирнов почувствовал, как его мир, построенный на строгих научных принципах, начинает медленно, но верно рассыпаться. Если Зайцев прав, то вся история человечества, все его достижения, все его войны и открытия – это лишь бесконечный цикл деградации и внешних «патчей». А что тогда его собственная жизнь? Его исследования? Его вера в прогресс?
– Значит, мы… мы не можем сами себя спасти? – прошептал Смирнов.
– Можем, – Зайцев улыбнулся, и эта улыбка была странно нежной. – Но только если осознаем, что наши «механизмы восстановления» внутри системы уже неэффективны без внешнего, космического вмешательства. Если мы научимся не только принимать эти «патчи», но и активно искать их. Открываться новым идеям, новым способам мышления, которые приходят не из наших инбредных информационных пузырей, а из… ну, из того самого «общего последнего универсального предка», который, возможно, является не просто древней бактерией, а протоколом связи для всей галактической сети.
Зайцев протянул руку и взял со стола Смирнова его аккуратно сложенную распечатку.
– Вот тут вы пишете: «биологические организмы на Земле могли возникнуть не только в результате уникального земного процесса, но и как часть более масштабного, возможно, космического процесса зарождения жизни, включающего в себя различные системы, носителей, планеты и даже галактики». Вы думаете, это просто сухая научная фраза? Нет, Смирнов. Это приоткрытая дверь. За ней – не просто другие планеты. За ней – другие смыслы.
Он бросил распечатку обратно на стол Смирнова. Листы легли неровно, словно нарушив некий невидимый порядок.
– Так что, доктор, – Зайцев снова затянулся, – вы по-прежнему считаете, что моя гипотеза «ненаучна»? Или вы просто боитесь признать, что ваш «научный» мир – это всего лишь одна из множества инбредных популяций, ожидающих своего «космического патча»?
Смирнов молчал. Он смотрел на распечатку, на цифры в скобках, которые еще минуту назад казались ему строгим доказательством, а теперь выглядели как зашифрованные послания из далеких звезд. В воздухе все еще витал запах озона и старой бумаги, но теперь к нему примешивался неуловимый аромат чего-то бесконечного, холодного и одновременно обещающего. Аромат космоса, который, возможно, был не просто пустотой, а гигантской, постоянно обновляющейся библиотекой ДНК. И он, Смирнов, со своими аккуратными графиками и четкими определениями, был всего лишь крошечной строчкой кода в этой бесконечной программе. И что-то внутри него, что-то очень древнее и глубокое, впервые за долгое время потянулось к этому бесконечному, чтобы получить свой собственный, давно назревший «патч».
Четыре тени
Стол на кухне был старый, деревянный, с выщербленными краями, помнящий, наверное, ещё войну, или что-то вроде того. Под ним валялись окурки, пара сухих тараканов и какая-то старая газета с новостями, которым было уже лет сто – «Правда», кажется, или «Известия», черт их дери, неважно. Заголовок про падение Берлинской стены, или что-то еще более древнее, как будто время застряло в глотке у вечности и никак не могло выплюнуть этот чертов комок. Над столом висела голая лампочка, тускло освещая четыре фигуры, что сидели вокруг, как огарки неудачно поломанных свечек, догоравших в какой-то позабытой богом и людьми церкви.
Я был одним из них. Меня звали Вася, но это не имело никакого значения. Имя – это для тех, у кого есть что-то, что можно назвать «жизнью». У меня же была только эта кухня, этот стол, и эта бесконечная, липкая, как вчерашняя блевотина, тягучая пустота, что обволакивала меня изнутри. Остальные были как всегда на месте: Старый Хрен, с лицом, словно вылепленным из старого сапога, и глазами, где, казалось, погас последний огонёк надежды, если он вообще когда-либо там горел; Чувак, который когда-то был, говорят, неплохим плотником, пока его руки не начали трястись от чего-то, что он называл «нервами», а все остальные – «белой горячкой», ну да, конечно, нервы, когда ты пьешь так, что печень давно уже не орган, а просто пористый кусок дерьма; и Козява, самый молодой, но уже с таким же потухшим взглядом, как у Чувака, только в его глазах ещё иногда проскальзывала искра безумного отчаяния, которую он быстро тушил очередной порцией пойла.
На столе стояла мутная бутыль. Самогон. Не тот, что продают в магазинах или у Петровича на Ленинской, а тот, что гонят где-то в подвалах на окраине, смердящий картошкой, гнилыми отходами и чьей-то тоской. Горло бутыли было заляпано грязью, а из этикеток – только случайно прилепившийся к своему несчастью дубовый лист. Это был напиток, который не обещал ничего, кроме забвения на несколько часов, не иначе. Напиток, который не пили, а скорее, вливали в себя, как в бездонную бочку, надеясь, что дно все-таки найдется, и ты провалишься куда-нибудь подальше от этой скучной, бесконечной действительности.
Все молчали. Никто никогда не говорил, когда мы собирались. Зачем? Слова – это для тех, у кого есть что сказать, кто еще верит в смысл, в завтра, в хоть какую-то, самую завалящуюся перспективу. У нас же было время только помолчать. У нас были только пустота в карманах и пустота в головах. И самогон был единственным, что хоть как-то заполнял эту пустоту.
Первый стакан пошёл тяжело, как глоток горячего песка. Я чувствовал, как он обжигает пищевод, как проваливается куда-то глубоко, пытаясь разбудить что-то внутри, но там, казалось, ничего уже не осталось. Только пыль и паутина, да пара сухих тараканов, как под столом. Чувак просто опрокинул свой стакан, не дрогнув ни единым мускулом на лице. Старый Хрен закашлялся, но быстро подавил приступ, словно это было нечто постыдное, словно даже кашлять здесь было неприлично. Козява просто уставился в свой стакан, как будто пытался прочесть в мутной жидкости свою судьбу, но там была только грязь от пробки, да отражение лампочки, тусклое, как его собственное будущее.
Я закрыл глаза. Зачем? Чтобы не видеть их, не видеть себя, не видеть этот стол, эту лампочку, эту бутыль. Чтобы провалиться в свой собственный колодец, где, казалось, было хоть немного тишины, хоть немного покоя. Но покоя не было. Там, в темноте, ждала та же пустота, только без запаха самогона и без тусклого света. Просто чернота, безграничная и всеобъемлющая.
Время здесь было странным. Оно не текло, оно стояло на месте, как засохшая лужа. День сменял день, или не сменял вовсе, какая разница? За окном всегда была одна и та же серость, одно и то же безвременье. Иногда просачивался звук – отдаленный лай собаки, или скрип двери, но это было так редко, так нереально, что больше походило на отголоски чужих, забытых снов. Наши сны были другими. Наши сны были просто продолжением этой кухни, только без самогона, что было еще хуже.
Мы сидели так часами. Или годами. Или веками. Разницы не было. Бутыль опустошалась, но никогда не кончалась по-настоящему. Когда она становилась пустой, кто-то из нас, обычно Чувак, просто ставил ее на пол, а через какое-то время, будто из воздуха, на столе появлялась новая. Мутная, с грязным горлом, с тем же дубовым листом, прилипшим к стеклу. Никто не задавал вопросов. Зачем? Ответы были бы еще хуже, чем эта бесконечная неопределенность.
Иногда, в самые глубокие моменты опьянения, когда самогон уже не обжигал, а просто размывал края реальности, мне казалось, что я вспоминаю что-то. Обрывки лиц, голосов, событий. Улица, на которой я жил. Женщина, которую, кажется, любил. Или думал, что любил. Работа, которую ненавидел. Но эти воспоминания были как миражи в пустыне – расплывчатые, неясные, исчезающие, стоило только попытаться ухватиться за них. И потом наступала эта же самая пустота, только с привкусом несбывшегося, с горечью чего-то потерянного, что даже и не пытался найти.
Старый Хрен однажды, в редкий момент просветления, или, скорее, провала в очередную стадию безумия, прохрипел: «Мы… мы ведь давно…» И замолчал. Все уставились на него. Даже Козява оторвался от своего стакана. Старый Хрен поперхнулся, закашлялся еще сильнее, и его глаза, обычно тусклые, на секунду вспыхнули чем-то, похожим на ужас, а потом снова погасли. Он допил свой стакан и отвернулся. Никто не стал его спрашивать. Зачем? Что бы он мог сказать? Что мы давно что? Спились? Сошли с ума? Умерли? Последнее было самым страшным, и самым логичным объяснением. Но мозг отказывался это принимать. Смерть – это же конец, правда? А это… это было что-то другое. Хуже конца. Это было бесконечное продолжение.
Я посмотрел на Чувака. Его руки тряслись, но не так, как у живого человека, а как у марионетки, которую кто-то дергает за ниточки, забыв, что спектакль уже давно закончился. Он был плотником, да. Строил дома. А теперь сидел здесь, в этой развалине, и пил, пока его тело не превратится в труху, как старый пень. Или уже превратилось? Холода не было. Голода тоже. Только эта зудящая пустота, которую самогон заливал, но не заполнял.
Козява. Он был самым молодым. Говорили, у него была девушка. И планы. Но теперь у него были только этот стол, этот самогон, и этот взгляд, полный затухающего отчаяния. Он еще пытался бороться. Иногда он начинал шептать что-то себе под нос, какие-то обрывки фраз, похожие на молитвы или проклятия. А потом замолкал. Самогон брал свое. Он брал все. Воспоминания, надежды, даже отчаяние. Оставлял только пустую оболочку, которая продолжала сидеть за столом, вливая в себя яд.