Войти
  • Зарегистрироваться
  • Запросить новый пароль
Дебютная постановка. Том 1 Дебютная постановка. Том 1
Мертвый кролик, живой кролик Мертвый кролик, живой кролик
К себе нежно. Книга о том, как ценить и беречь себя К себе нежно. Книга о том, как ценить и беречь себя
Родная кровь Родная кровь
Форсайт Форсайт
Яма Яма
Армада Вторжения Армада Вторжения
Атомные привычки. Как приобрести хорошие привычки и избавиться от плохих Атомные привычки. Как приобрести хорошие привычки и избавиться от плохих
Дебютная постановка. Том 2 Дебютная постановка. Том 2
Совершенные Совершенные
Перестаньте угождать людям. Будьте ассертивным, перестаньте заботиться о том, что думают о вас другие, и избавьтесь от чувства вины Перестаньте угождать людям. Будьте ассертивным, перестаньте заботиться о том, что думают о вас другие, и избавьтесь от чувства вины
Травница, или Как выжить среди магов. Том 2 Травница, или Как выжить среди магов. Том 2
Категории
  • Спорт, Здоровье, Красота
  • Серьезное чтение
  • Публицистика и периодические издания
  • Знания и навыки
  • Книги по психологии
  • Зарубежная литература
  • Дом, Дача
  • Родителям
  • Психология, Мотивация
  • Хобби, Досуг
  • Бизнес-книги
  • Словари, Справочники
  • Легкое чтение
  • Религия и духовная литература
  • Детские книги
  • Учебная и научная литература
  • Подкасты
  • Периодические издания
  • Комиксы и манга
  • Школьные учебники
  • baza-knig
  • Городское фэнтези
  • Лег Шаблонский
  • Скелет из шкафа
  • Читать онлайн бесплатно

Читать онлайн Скелет из шкафа

  • Автор: Лег Шаблонский
  • Жанр: Городское фэнтези, Контркультура, Юмористическая фантастика
Размер шрифта:   15
Скачать книгу Скелет из шкафа

Пижама для Двоих..

Комнату Веры Петровны можно было измерить не метрами, а тактами. Тактами тикающей старой швейной машинки «Зингер». Тик-жужж-удар. Тик-жужж-удар. Это был метроном ее затворнической жизни, отмеряющий ровные, предсказуемые куски времени, которые она затем сшивала в бесконечное, никому не нужное полотно.

Ровно в девять вечера машинка замолкала. Вера гасила яркую, пылающую лампу под абажуром из зеленого стекла, и комната погружалась в мягкий, интимный полумрак ночника. Наступало время главного ритуала.

Она подходила к старому платяному шкафу, темному и массивному, как гробница. Ручки были в форме львиных голов, и они всегда казались холодными, даже летом. Она бралась за одну из них, чувствуя под пальцами шершавое литье.

Скрип дверцы был не громким, но натужным, словно шкаф нехотя расставался со своим секретом. Внутри пахло нафталином, лавандой и старой бумагой – запах законсервированного времени. Но поверх этого витал другой, главный запах. Легкий, почти уловимый, но стойкий, как память. Запах него. Древесный, с горьковатой ноткой – тот самый «Шипр», который он когда-то покупал в единственном на весь город магазине «Новости».

Аккуратно, не сминая ткань, она извлекала его. Пижаму. Мужскую, из мягкого байкового хлопка в частую голубую полоску. Новенькую, купленную тогда, в сорок восьмом, к его отъезду в Москву. Он так и не надел ее. Она хранила ее все эти годы, перестирывая раз в полгода, чтобы ткань не пересохла, аккуратно зашивая малейшие потертости.

Это был ее скелет. Не страшный, не постыдный. Самый нежный и самый крепкий скелет на свете. Он жил в шкафу, и никому, кроме нее, не было до него дела.

Она переносила пижаму к кровати, к старому венскому стулу с гнутыми ножками. Вешала ее на спинку. Тщательно, с почти религиозным тщанием расправляла рукава, будто это были не пустые рукава пижамы, а настоящие, уставшие за день руки. Поправляла штанины.

– Сашенька, – шептала она, и это было не обращение в пустоту, а ласковое, привычное приветствие. – Я здесь. Все хорошо.

Потом она ложилась в постель, гасила ночник и закрывала глаза. И ночью ей всегда снилось одно и то же: что с другой стороны кровати слышно ровное, спокойное, глубокое дыхание. И ей было тепло.

А утром, едва открыв глаза, она первым делом смотрела на вторую подушку.

Там всегда лежала аккуратная, четкая вмятина.

Она медленно протягивала руку, не дотрагиваясь, просто чувствуя кожей воздух над тканью пижамы, все еще висевшей на стуле. И чувствовала – исходящее от нее остаточное, сонное тепло. И тот самый сладкий, горьковатый запах «Шипра», чуть более явственный, чем вечером.

Так было каждый день. Изо дня в день. Год за годом.

Пока в одно ничем не примечательное утро она не увидела, что пижама лежит не на стуле, а слегка съехала с него, будто кто-то неловко сбросил ее с плеч. И на ткани, в области левой стороны груди, проступило маленькое, темное, еще влажное пятно.

Вера замерла, сидя на кровати. Сердце ее вдруг заколотилось с немыслимой силой, от которой перехватило дыхание.

Она потянулась дрожащими пальцами, коснулась пятна. Оно было чуть липким. Она поднесла палец к носу, вдруг почувствовав слабый, знакомый соленый вкус.

Это была не вода. Это была слеза.

Ее ритуал внезапно перестал быть игрой для одной. Кто-то начал отвечать.

Соленый вкус на кончике пальца парализовал ее. Это было невозможно. Это нарушало все правила ее маленького, строго обустроенного мира. Ритуал был безопасен именно потому, что оставался ритуалом – набором действий, смысл которых знала только она. Это была игра. Теперь в игру вступил кто-то другой. Или что-то.

Весь день Вера ходила как лунатик. Путала нитки, дважды прокалывала палец иголкой, что с ней никогда не случалось. Шов на блузке Людмилы Сергеевны вышел кривым, и та, конечно, не преминула указать на это.

– Вера, ты совсем руки не чуешь? На кого это похоже? Я тебе хорошую ткань дала, а ты будто в забытьи шила!

Вера лишь молча кивала, не в силах объяснить, что ее забытье куда реальнее, чем кривой шов.

Наступил вечер. Девять часов. Машинка умолкла. Лампа погасла. Она стояла перед шкафом, боясь открыть его. Ее рука дрожала. Что она найдет сегодня? Сухую ткань? Или maybe, пижама сама переместится внутри?

Она сделала глубокий вдох и рывком открыла дверцу.

Пижама лежала на своей полке, аккуратно сложенная. Идеально. Безупречно. Как всегда.

Облегчение, сладкое и обманчивое, волной накатило на нее. Она почти рассмеялась. Показалось. Наверное, пролила воду, когда пила чай в постели. Да, конечно.

Она провела ритуал с преувеличенной, почти нарочитой нежностью, словно извиняясь перед пижамой за свою дневную панику. «Сашенька, прости меня, сегодня я не в себе». Легла спать. Заснула с трудом, ворочаясь.

А ночью ее разбудил звук.

Тихий, очень четкий. Щелчок. Как будто небольшая костяшка или камешек упал на пол.

Она замерла, прислушиваясь в темноте. Сердце стучало где-то в горле. Тишина. Только собственное дыхание. И… пустота с другой стороны кровати. Сегодня там не было ощущения присутствия. Была зияющая, настороженная пустота.

Она включила ночник. Свет был тусклым, желтым, он дрожал и удлинял тени.

Пижама висела на стуле. Но что-то было не так. Она присмотрелась. На темном полу, рядом с ножкой стула, лежала маленькая, перламутровая пуговица. От пижамы. Та самая, что она когда-то пришивала сама, много лет назад.

Она не стала ее пришивать обратно. Утром, проведя рукой над тканью, она не почувствовала тепла. Только прохладу утра. И запах «Шипра» был едва уловим, призрачен.

Тихая паника сменилась холодной, методичной решимостью. Она не сумасшедшая. Что-то происходит. Ее ритуал вышел из-под контроля.

Она вышла из комнаты, сделав вид, что идет на кухню за кипятком. Но вместо этого ее глаза, привыкшие к полумраку, начали сканировать грязный линолеум в коридоре. И она нашла. Еще одну пуговицу. В трех шагах от своей двери. А потом – еще одну, почти у двери в туалет.

Он… оно… выходило наружу. Покидало ее комнату. Отправлялось в самостоятельное путешествие по коммуналке.

У нее перехватило дыхание. Это было хуже, чем слеза. Это было вторжение. Ее самая сокровенная тайна, ее нежный скелет, выползал из шкафа на всеобщее обозрение.

Она собирала пуговицы, как улики, зажав их в кулаке. В этот момент из своей комнаты вышел дед Лёня, с пустой заваркой в руках. Его старые глаза посмотрели на ее сжатый кулак, на ее бледное, испуганное лицо.

Он понял. Не конкретно что, но что-то. Он молча постоял, потом вздохнул, и его голос прозвучал не как обычно – загадочно и отрешенно, а устало и по-земному просто.

– Вера, осторожнее с призраками, – сказал он тихо, чтобы не слышали другие двери. – Они сначала греют. Потом начинают забирать себе все тепло. Чтобы самим не замерзнуть. Остаешься одна. И уже совсем холодная.

Он прошел на кухню, оставив ее одну в полутемном коридоре, с кулаком, полным перламутровых слез ее призрака.

Она поняла, что дед не просто говорит о чем-то абстрактном. Он говорит о себе. О своем «Котле». И предупреждает ее.

Ее нежный скелет оказался вампиром. И он проголодался.

Он стоял в конце коридора, у большого пыльного окна, в которое бил лунный свет. Силуэт человека в пижаме в голубую полоску. Он был плотным, почти материальным, но лучи луны чуть просвечивали сквозь него, делая очертания размытыми, словно смазанными временем и незавершенными.

– Сашенька? – ее собственный голос прозвучал как шепот постороннего человека.

Силуэт обернулся. И у Веры перехватило дыхание. Лица не было. Там, где должны были быть глаза, нос, рот, была лишь ровная, матовая дымка, словно загрунтованное полото. Безжизненное. Немое.

И на ткани пижамы, точно в том месте, где должно биться сердце, проступало темное, мокрое пятно. Оно росло, расползаясь по голубым полоскам, как клякса тоски.

Он медленно поднял руку – неясную, лишенную пальцев, просто продолжение рукава – и протянул ее к Вере. Это был не жест приглашения. Это был жест требования. Требования тепла. Требования памяти. Требования всей ее жизни, которую она уже отдала ему.

Вера застыла на месте. Вся ее душа рвалась навстречу этому призраку. Ведь это было все, что у нее было. Все, ради чего она жила все эти годы.

И тут она вспомнила слова деда Лёни. «Они сначала греют. Потом начинают забирать себе все тепло».

Она посмотрела на это безликое существо, пожирающее ее тоску. Это был не Саша. Саша был ярким, смешным, живым. Это был его антипод. Тень, оставшаяся после него. Скелет без плоти и души.

Слезы потекли по ее щекам сами собой, тихие и горькие.

– Нет, – выдохнула она. – Ты не он. Прости. Иди. Тебе пора.

Ее слова повисли в холодном воздухе коридора. Силуэт замер. Его протянутая рука дрогнула. И тогда он начал медленно растворяться. Не таять, а именно растворяться, как крупинки сахара в воде. Сначала исчезли очертания, потом ткань пижамы стала прозрачной, и вот на полу уже лежала лишь аккуратно сложенная пижама. Мокрая от ее слез и его.

Наутро она не стала класть ее обратно в шкаф. Она принесла ее на кухню, где уже кипел чайник и Людмила Сергеевна доедала свой бутерброд.

– Новое пальто себе шьешь, Вера? – бросила та, увидев, как Вера раскладывает на столе ножницы и пижаму. – А мужа своего так и не дождалась, да? Всё призраков своих по ночам ждешь?

Вера не обиделась. Она посмотрела на Людмилу Сергеевну с легкой, усталой печалью.

– Нет, Людмила Сергеевна. Я его отпустила. Теперь он всегда со мной.

И она принялась за работу. Не спеша, с любовью и болью, она разрезала пижаму на аккуратные лоскуты. Она не уничтожала память. Она перешивала ее. Превращала мумию прошлого в часть настоящего.

Из лоскутов голубой полоски она сделала сложную, красивую аппликацию на свое старое пальто – тот самый замысловатый узор, что когда-то видел в ее ванне Виктор. Узор, который был и схемой ее горя, и картой ее освобождения.

Ее скелет не исчез. Он больше не прятался в шкафу. Он вышел на свет, превратившись из призрака, сосущего ее тепло, в искусство, которое согревало ее само.

Она провела рукой по идеальным стежкам, навсегда соединившим прошлое с настоящим. И впервые за долгие годы ее улыбка была не для призрака. Она была для себя.

Граммофон Молчания

Пролог

Тишина не была для него пустотой. Она была веществом. Густым, вязким, наполненным очертаниями звуков, которые когда-то жили здесь. Он плавал в ней, как глубоководный обитатель в своем шатре из темноты и безмолвия, и эта тишина была его и проклятием, и единственным убежищем.

Часть 1

Комната Глеба Евгеньевича была коконом, сплетенным из ваты и пробки. Всё здесь было обито, закупорено, заглушено – чтобы ни одна вибрация извне не могла потревожить хрупкий мирок, выстроенный на обломках звука. Он не слышал уже три года, два месяца и семнадцать дней. С того самого взрыва на репетиции, который не только лишил его слуха, но и похоронил под обломками медиа-шумихи его карьеру дирижера.

Его мир теперь можно было измерить тактильными ощущениями. Прохладная гладь паркета под босыми ногами. Шершавая бумага нотных листов, по которым он водил пальцами, вспоминая, как они должны звучать. Тяжелая, бархатистая пыль на крышке рояля «Эстония», который теперь был не инструментом, а громадным, бесполезным артефактом.

И главный метроном его жизни – вибрация.

Каждое утро он подходил к массивному, старинному граммофону с раструбом, похожим на гигантский цветок бегонии. Глеб Евгеньевич заводил его и ставил тяжелую, черную, идеально гладкую эбонитовую иглу на неподвижный диск. Он наклонялся, прижимался щекой к деревянному корпусу и чувствовал. Глухое, мерное урчание механизма, ровный, гипнотизирующий вибрационный строй. Это была его замена звука. Его доказательство, что что-то еще работает, движется, живет в этой гробнице тишины.

А потом его руки, помнящие каждый миллиметр полки, брали Его. Футляр из потертого черного дерева. Внутри, на бархатном ложе, лежала она. Пластинка.

Единственная в своем роде. Ацетатный диск, на который в единственной студийной сессии были записаны три части их с Аней «Сюиты Тишины» – экспериментального произведения для виолончели и флейты. Их общее дитя. Их мечта. Не допетая, не дописанная. Четвертая часть существовала только в черновиках, в воздухе между ними, в обещаниях, которые оборвались вместе со слухом и… с ее жизнью. Аня не пережила тот взрыв.

Пластинка была чистой. Никакой четвертой части на ней записано не было. Это была пластинка-призрак, пластинка-обетование, пластинка-боль.

Ритуал был прост и жесток. Он вынимал ее, ощущая под пальцами легкую, едва уловимую рябь не записанных дорожек. Ставил на диск граммофона. Брал иглу и осторожно, с замирающим от призрачной надежды сердцем, вел ею от края к центру. Он вглядывался в лицо своему отражению в раструбе, ловя малейшую судорогу мышц, которая могла бы означать, что он что-то почувствовал. Какую-то новую вибрацию. Намек на звук, который, быть может, живет там, за гранью его восприятия.

Но всегда было одно и то же. Гладкое, монотонное скольжение. Пустота. Тишина.

– Ничего, Анечка, – шептал он, и его голос, который он уже почти не слышал, отдавался в черепе глухим, чужим гулом. – Сегодня не слышу. Услышу завтра.

Он убирал пластинку в футляр, а футляр – в глубь шкафа, и весь день потом ходил по своей звуконепроницаемой клетке, чувствуя себя воришкой, который пытается украсть у мира обрывок звука, не принадлежащего ему.

Пока однажды ночью его не разбудила вибрация.

Она была иной. Не глухим урчанием механизма, а мелкой, частой дрожью, идущей откуда-то из центра комнаты. Как будто кто-то барабанил пальцами по крышке рояля. Тихо-тихо, но с бешеной скоростью.

Сердце Глеба Евгеньевича заколотилось в такт этой дрожи. Он сел на кровати, вглядываясь в мрак. Лунный свет сизым прямоугольником падал на пол, выхватывая из тьмы массивный корпус граммофона.

Игла была опущена.

Он встал, не чувствуя под ногами пола, и подошел ближе. Черный диск пластинки медленно вращался. Игла, подпрыгивая на невидимых бороздках, вела себя неестественно – она не скользила плавно, а подрагивала, вздрагивала, будто натыкаясь на невидимые препятствия.

Он протянул руку, не дотрагиваясь, чувствуя кожей воздух над диском. От него исходило едва уловимое тепло. И вибрация. Та самая, частая, настойчивая, отчаянная.

Он посмотрел на футляр на полке. Он был открыт. И пуст.

Пластинка, которую он не вынимал, сама встала на свой станок и завела свой танец.

Глеб Евгеньевич медленно, как завороженный, приложил ладонь к деревянному корпусу граммофона.

И сквозь привычное урчание механизма он почувствовал нечто новое. Отрывистый, нервный, повторяющийся импульс. Не мелодию. Не музыку. Это было похоже на стук. На ритмичный, безостановочный, как маятник, стук в заблокированную дверь.

Часть 2

Стук. Только стук. Навязчивый, монотонный, как тиканье часов на кухне умирающего. Он не слышал его ушами. Он чувствовал его каждой клеткой своего тела. Вибрация входила в него через ладонь, прижатую к граммофону, бежала по костям, отдавалась в сжатых челюстях и стучала, стучала, стучала прямо в основание его черепа.

Это был не ритм музыки. Это был ритм отчаяния. Ритм заточения.

Глеб Евгеньевич отдернул руку, как от огня. Стук прекратился. Игла замерла, упершись в самое сердце пластинки. Вращение диска замедлялось, и вот он остановился окончательно. В комнате снова воцарилась мертвая, гробовая тишина, теперь кажущаяся еще более зловещей, чем прежде.

Он сделал шаг назад, потом еще один. Его дыхание стало частым и прерывистым. Он потянулся к выключателю. Резкий свет люстры залил комнату, ослепив его. Все было на своих местах. Рояль, ноты, кресло, граммофон. Все, кроме него. Он стоял посреди своей идеально заглушенной клетки и чувствовал, как по его спине бегут мурашки.

«Показалось, – пытался убедить он себя, засовывая дрожащие руки в карманы халата. – Сон. Сон наяву. Нервы».

Он подошел к граммофону и резким, почти грубым движением снял иглу с пластинки. Затем взял диск. Поверхность его была идеально гладкой, прохладной. Никаких бороздок. Никаких следов от безумного танца иглы. Он судорожно засунул пластинку обратно в футляр, захлопнул его и убрал в шкаф, на самое дальнее место, за стопку старых партитур.

Весь следующий день он ходил по квартире, как призрак. Пальцы, привыкшие перебирать воображаемую дирижерскую палочку, теперь судорожно сжимались в кулаки. Он пытался читать – буквы расплывались. Пытался «послушать» граммофон – привычное урчание не приносило успокоения. Оно казалось теперь насмешкой, за которой скрывался тот самый, другой стук.

К вечеру он не выдержал. Он снова вынул футляр. Рука дрожала. Открыв его, он поднес пластинку к самому своему лицу, к своим глухим ушам, вглядываясь в нее так, будто пытался прочитать слепую письменность.

И тогда он это почувствовал. Не вибрацию. Запах.

Слабый, едва уловимый, смешанный с запахом пыли и старого дерева. Горьковатый, сладковатый, до боли знакомый. Духи «Красная Москва». Те самые, что всегда носила Аня.

От него стало душно. Он опустил пластинку, оперся о стол. Это уже не было игрой воображения. Это было вторжение. Его самый сокровенный, самый болезненный ритуал внезапно перестал быть монологом. Кто-то начал отвечать. Кто-то, кто знал все его слабые места.

На следующее утро он обнаружил первую «подсказку». На идеально протертом полу, у ножки рояля, лежал маленький, смятый клочок нотной бумаги. Он должен был заметить его сразу, но его сознание отказалось воспринимать это. Он поднял его. Бумага была старой, пожелтевшей. На ней рукой Ани был записан отрывок из второй части сюиты. И прямо посередине такта – большая, круглая, прозрачная клякса. След от слезы. Его слезы? Или ее?

Он обернулся, окидывая взглядом комнату. Ничего. Тишина. Но теперь эта тишина была настороженной, заряженной, как воздух перед грозой.

Паника сменилась странной, холодной одержимостью. Он не сумасшедший. Что-то происходит. Он должен это задокументировать. Понять.

«День 1-й после инцидента. Объект проявляет активность. Обнаружен запах. Обнаружен артефакт (нотный лист)».

Он нашел старый блокнот и начал вести дневник наблюдений, как ученый, изучающий неведомый феномен.

Он стал искать другие улики. И нашел. На пыльной крышке рояля, там, где обычно лежали его партитуры, кто-то провел пальцем, выведя три ноты. Три четкие, ясные ноты, которые он узнал бы из тысяч. Это было начало той самой, незаписанной четвертой части. Тема прощания.

Его мир, тщательно выстроенный для того, чтобы ничего не происходило, трещал по швам. Его тихая комната стала театром абсурдных, беззвучных действий.

Он почти не спал. Лежал в темноте и чувствовал. И однажды ночью он снова почувствовал это. Вибрацию. Но на этот раз она шла не от граммофона. Она шла извне. Скорый поезд, проходящий в двух километрах от дома. Он давно отгородился от этого гула. Но теперь он чувствовал его снова, и этот гул складывался в мелодию. В ту самую мелодию.

Он вскочил и бросился к окну, сорвал одну из звукоизолирующих панелей. В квартиру ворвался влажный ночной воздух. И вибрация стала четче. Она билась о стекла, о стены, наполняя его собой. Это была уже не чужая вибрация. Это была его собственная дрожь, его собственный страх, его собственная тоска, вышедшая наружу и танцующая под его окном в лунном свете.

Он понял, что теряет контроль. Его ритуал вышел за пределы футляра с пластинкой. Он заполонил всё.

Надо было говорить с кем-то. С кем-то реальным. Единственным человеком, с кем он еще поддерживал подобие контакта, была соседка снизу, старая пианистка Мария Игнатьевна. Она иногда оставляла у его двери пирожки и записки, написанные крупными печатными буквами: «ГЛЕБ ЕВГЕНЬЕВИЧ, У МЕНЯ ПЕРЕБОР С САХАРОМ, НЕ ХОЧИТЕ ЛИ?»

Он никогда не отвечал. Но теперь ему нужно было подтверждение. Что он не сошел с ума.

Схватив смятый нотный лист, он, не одеваясь, в одном халате, выскочил на лестничную площадку и начал спускаться. Сердце бешено колотилось. Он постучал в ее дверь.

Прошла вечность. Наконец дверь приоткрылась на цепочку. В щели показалось уставшее, испуганное лицо Марии Игнатьевны.

– Глеб Евгеньевич? Что случилось? Вы белый как полотно.

Он не мог говорить. Он просто протянул ей дрожащей рукой тот самый листок.

Она взяла его, настороженно рассматривая. Потом подняла на него глаза, и в них он увидел не страх, а бесконечную, щемящую жалость.

– Ох, Глеб Евгеньевич, – прошептала она. – Опять?

– Что… «опять»? – его собственный голос прозвучал хрипло и чуждо.

– Да вчера ночью. Опять у вас эта… музыка. – Она поморщилась, будто от боли. – Не музыка даже. Какой-то навязчивый, нервный стук. Как будто кто-то стучится в стену. Я думала, вам плохо, хотела скорую вызывать. А потом… потом запах. Духов этих. Вашей Анны. Я же помню.

Она поняла. Не конкретно что, но самое главное. Она подтвердила. Он не сходил с ума.

Он оперся о косяк двери, вдруг ощутив страшную слабость.

Мария Игнатьевна посмотрела на него с материнской суровостью.

– Заходите, я чаю налью. Вы меня извините, что прямо так, – она потупилась, – но с призраками, голубчик, осторожнее надо. Они сначала греют душу, воспоминаниями всякими. Потом начинают требовать. Все ваше тепло, все ваши мысли, всю вашу жизнь себе забирают. Чтобы самим не растаять. А вы потом… пустой становитесь. Ледяной.

Он вошел в ее заставленную цветами и книгами квартиру, и дверь закрылась за его спиной, оставив в коридоре лишь слабый, горьковатый запах «Красной Москвы».

Его нежный призрак оказался вампиром. И он требовал своей доли.

Часть 3

«…Пустой становитесь. Ледяной».Чай с лимоном и коньяком, который налила ему Мария Игнатьевна, обжигал горло, но не мог прогнать внутренний холод. Ее слова висели в воздухе ее же уютной, заставленной фарфоровыми слониками кухни, как приговор.

Он поблагодарил ее глухим, не своим голосом и вышел обратно в подъезд. Дверь его квартиры казалась ему теперь входом не в убежище, а в ловушку. Он повернул ключ и замер на пороге.

Запах «Красной Москвы» ударил в ноздри, густой, почти удушающий. В квартире царил идеальный, нетронутый порядок. И от этого было еще страшнее.

Он прошел в гостиную. Его взгляд сразу упал на граммофон.

Крышка была открыта. Черный диск пластинки лежал на диске, а тяжелая эбонитовая игла – аккуратнейшим образом поставлена на его край. Кто-то явно готовил инструмент к проигрыванию.

По полу, от граммофона к закрытому окну, через всю комнату, змейкой вилась цепочка… нотных листов. Они лежали на равном расстоянии друг от друга, как ступеньки, как указатели тропы. Он подошел и поднял первый. На нем была начертана всего одна нота – «до» первой октавы. На втором – «ре». На третьем – «ми».

Это была звуковая дорожка. Приглашение. Или команда.

Сердце Глеба Евгеньевича забилось чаще. Он понимал. Ритуал требовал завершения. Призрак, наконец, решил явить себя.

Он медленно, как во сне, пошел по бумажным островкам, ощущая под босыми ногами прохладу паркета. Цепочка вела его к роялю. На пюпитре лежал уже не просто смятый листок, а целая партитура. Тот самый, незаконченный черновик четвертой части «Сюиты Тишины». Рука Ани. Ее пометки на полях. И повсюду – те самые прозрачные кляксы, которые сводили его с ума.

Он не слышал, но его внутренний слух, память тела, просыпались. Пальцы сами собой легли на пыльные клавиши. Он не нажимал на них, а лишь чувствовал шершавую слоновую кость. И в его сознании зазвучала музыка. Та самая. Та, что они не дописали.

Он обернулся.

В центре комнаты, в луже лунного света, стояла она.

Не призрачный силуэт, не мираж. Она была почти что плотной, осязаемой. Лучи месяца не просвечивали сквозь нее, а скользили по складкам ее темного платья, по виолончели, которую она держала в руке. Но лицо… Лица не было. Там, где должны были быть глаза, нос, улыбка, была лишь ровная, матовая дымка, словно затянутая туманом маска. Безжизненная. Немая.

Это была не Аня. Это была ее тень. Ее эхо. Ее недопетая нота.

Исходящая от нее вибрация была уже не стуком. Это был гул. Низкий, мощный, разрушительный гул виолончельной струны, сорванной с подставки и бьющейся в конвульсиях о гриф. Это была вибрация чистой, неразбавленной тоски.

«Она» медленно подняла руку – неясную, лишенную четких пальцев – и протянула ее к нему. Это был не жест приветствия. Это был жест требования. Требования внимания. Требования всей его жизни, всей его памяти, всей его боли, которую она так жадно пожирала все эти годы.

Глеб почувствовал, как вся его душа, все его существо рвется навстречу этому видению. Ведь это было все, что у него осталось. Все, ради чего он дышал.

И тут он вспомнил слова Марии Игнатьевны. «Они сначала греют душу, воспоминаниями всякими. Потом начинают требовать…»

Он посмотрел на это безликое существо, пожирающее его тоску. Это была не его Аня. Его Аня была живой, вспыльчивой, смеющейся, с ямочками на щеках и вечно растрепанными волосами. Она пахла не только духами, но и красками (она рисовала), и кофе, и ветром. Эта же тень пахла только одним – пылью и забвением.

Продолжить чтение
© 2017-2023 Baza-Knig.club
16+
  • [email protected]