Тишина на улице Вязовой
Морось, мелкая, как просеянная мука, начала сыпаться с белесого неба еще на выезде из центра. Она не стучала по лобовому стеклу, а словно прилипала к нему, медленно собираясь в мутные, дрожащие капли, которые «дворники» с натужным скрипом размазывали, лишь ухудшая видимость. Анна вела старенькую «Ладу», вцепившись в холодный пластик руля, и смотрела на дорогу с тем напряженным вниманием, которое давно стало ее профессиональной привычкой. Оно позволяло не думать. О сигаретном дыме, въевшемся в обивку сидений. О ноющей боли в пояснице. О папке с делом Суриковых, лежащей на пассажирском сиденье.
Тихогорье расползалось по сторонам серыми, унылыми кварталами. Пятиэтажки, похожие на обмылки хозяйственного мыла, сменялись частным сектором – вросшими в землю деревянными домами с темными, слепыми окнами. Туман, вечный спутник этого города, поднимался от болот, окутывал сосновый бор на горизонте и полз по улицам, цепляясь за голые ветки тополей мокрыми, бесплотными лапами. Он не был просто погодным явлением. Он был состоянием, в котором Тихогорье пребывало всегда: состоянием полусна, полузабытья. Он глушил звуки, скрадывал расстояния и делал реальность зыбкой, ненадежной.
Вязовая улица, дом семь. Типовая панельная пятиэтажка, одна из сотен. Анна припарковала машину у разбитого бордюра, заглушила двигатель. Мотор чихнул и затих, и в образовавшейся пустоте сразу же стал слышен шепот мороси по крыше. Несколько секунд она сидела неподвижно, глядя на облупившийся фасад дома. Третий подъезд, четвертый этаж, квартира сорок два. Ольга Сурикова и ее сын Саша, шесть лет. Не выходят на связь четвертый день.
Сначала это не вызывало тревоги. Ольга была женщиной замкнутой, с тяжелой судьбой и вечной тенью усталости в глазах. Могла уехать к какой-нибудь дальней родственнице в деревню, не предупредив. Так бывало. Но не в этот раз. Вчера должен был прийти платеж по кредиту, который Анна помогла ей реструктуризировать. Платеж не прошел. А Саша не появился в детском саду ни в понедельник, ни во вторник. Воспитательница позвонила Анне сегодня утром. Голос у нее был встревоженный.
Анна вздохнула, собирая в кулак остатки душевных сил. Это была просто работа. Просто очередной выезд. Она взяла папку, сунула ее в большую бесформенную сумку и вышла из машины. Влажный холод тут же пробрался под куртку. Воздух пах прелой листвой, сырой землей и чем-то еще – едва уловимым, горьковатым запахом торфяных болот.
Подъезд встретил ее стандартным набором запахов: кошачья моча, дешевые сигареты, подгоревшая каша. Тусклая лампочка под потолком отбрасывала дрожащие, больничные тени на стены, испещренные нецензурными надписями и царапинами. Лестничные пролеты уходили вверх, в полумрак. Анна начала подъем, и каждый ее шаг отдавался гулким эхом в бетонной коробке. На втором этаже за одной из дверей заливисто лаяла собака. На третьем кто-то громко смотрел телевизор – бубнил диктор программы новостей. На четвертом царила тишина.
Она остановилась перед нужной дверью. Обивка из коричневого дерматина, местами порванная, с торчащими клочками грязной ваты. Стандартный латунный номер «42». Анна нажала на кнопку звонка. Пластик был холодным и чуть липким. Внутри квартиры не раздалось ни звука. Ни трели звонка, ни шагов. Она нажала еще раз, дольше, прислушиваясь. Ничего. Только где-то внизу хлопнула входная дверь подъезда, и лай собаки на втором этаже стал яростнее.
– Ольга? – позвала Анна, прислонившись ухом к холодному дерматину. – Ольга, это Ковалева. Анна. Откройте, пожалуйста.
Ответом ей была все та же плотная, непроницаемая тишина. Не та тишина, когда в доме просто никого нет. Другая. Словно сам воздух внутри застыл, стал тяжелым и вязким, неспособным передавать звук. Это было иррациональное ощущение, профессиональная интуиция, отточенная годами хождения по таким вот домам, где за закрытыми дверями пряталось отчаяние.
Она постучала. Сначала осторожно, костяшками пальцев, потом громче, настойчивее, ладонью. Звук получался глухим, ватным, словно дверь была набита не утеплителем, а спрессованным молчанием.
– Саша? – попробовала она, хотя знала, что шестилетний мальчик вряд ли откроет незнакомому человеку. – Сашенька, это тетя Аня.
Никакого ответа. Сердце, до этого стучавшее ровно и размеренно, сделало неуклюжий толчок. Тревога перестала быть просто фоновым шумом, она обрела голос – тонкий, назойливый писк в голове. Анна обошла площадку. Попыталась заглянуть в глазок, но он был темен. Под дверью не пробивалась полоска света. Она потрогала ручку. Заперто.
В этот момент соседняя дверь, сорок третья, со скрипом приоткрылась на толщину цепочки. В щели показался мутный, выцветший глаз и седая прядь волос.
– Чего шумите? – раздался старческий, дребезжащий голос.
Анна обернулась.
– Здравствуйте. Я из социальной службы. Ищу Суриковых, из сорок второй. Вы их не видели?
Дверь приоткрылась еще на пару сантиметров. Теперь в проеме виднелась половина морщинистого лица. Женщина, баба Маша, как ее звали во дворе, местная достопримечательность и ходячая летопись всех подъездных событий.
– А чего их видеть, – прошамкала она, – нету их. Третий день уж как тихо. И свет по вечерам не горит.
– Они могли уехать? Не говорили вам ничего?
Старуха фыркнула, и цепочка звякнула.
– Куда это ей ехать? Окромя меня, она тут и словом ни с кем не перекидывалась. Сидела в своей норе, как мышь. И мальчонка ее тихий такой был, не бегал, не кричал. Грех сказать, а хорошо, когда тихо.
Она говорила это, но водянистый глаз ее беспокойно бегал от Анны к двери Суриковых и обратно. В ее словах сквозило не удовлетворение, а застарелый, глубоко укоренившийся страх.
– А что-то странное вы не замечали? Какие-нибудь звуки? Голоса?
Баба Маша на мгновение замерла. Ее губы поджались, превратившись в тонкую ниточку. Она оглянулась вглубь своей темной квартиры, словно боясь, что кто-то подслушивает.
– Ночью… – начала она шепотом, наклонившись к щели так, что Анна почувствовала кислый запах лекарств и несвежего белья. – Позапрошлой ночью. Скреблось у меня вот тут, – она коснулась сухим пальцем груди, – не спалось. И слышу я… пели у них.
– Пели? – удивилась Анна. – Ольга пела?
– Да не она, – старуха нетерпеливо дернула головой. – Голос не ее. Тонкий такой… как… – она пожевала губами, подбирая сравнение, – …как ниточка. И одно и то же, одно и то же. Без конца.
– Что пели? Колыбельную?
– Колыбельная, ага, – подтвердила баба Маша, и ее глаз расширился от воспоминания. – Только нескладная какая-то. Монотонная. Словно пластинку заело. Я еще подумала, может, радио у них там шипит. Всю ночь, до самого утра. Баю-бай, баю-бай… и все. Ни слова больше. А потом – тихо. И с тех пор – ни звука. Будто вымерли все.
Она говорила, и по рукам Анны побежали мелкие, колючие мурашки, не связанные с холодом в подъезде. Образ тихой, забитой Ольги Суриковой, включающей на всю ночь странную, заевшую колыбельную, никак не вязался с реальностью.
– Спасибо, – сказала Анна, стараясь, чтобы ее голос звучал ровно. – Спасибо вам большое.
Старуха ничего не ответила, только еще раз зыркнула на соседскую дверь, и ее собственная захлопнулась. Лязгнула цепочка, щелкнул замок. Анна снова осталась одна на лестничной площадке, лицом к лицу с молчаливой дверью. И тишина за ней теперь казалась еще более глубокой, наполненной отголоском той самой монотонной песни.
Она достала телефон. Нужно было вызывать участкового. И слесаря из ЖЭКа. Процедура была стандартной, но внутри все сжималось от дурного предчувствия. Это было больше, чем просто беспокойство. Это был тот самый холодный узел в животе, который она так хорошо знала, который всегда затягивался перед тем, как за очередной дверью ее ждала беда.
Участковый, капитан Поливанов, появился через сорок минут. Высокий, грузный мужчина с лицом, которое выражало вселенскую усталость от человеческой глупости. Он лениво выслушал Анну, мельком заглянул в ее удостоверение, постучал в дверь для проформы и крякнул.
– Ну, поехали к матери, наверное, в деревню, – вынес он вердикт, почесывая небритый подбородок. – Вечно вы, социальщики, панику наводите.
– У нее нет матери, – ровным голосом ответила Анна. – И других родственников в области тоже нет. Телефон отключен. Ребенок не ходит в сад. Это не паника, это протокол.
Поливанов вздохнул так, словно она попросила его в одиночку сдвинуть гору.
– Ладно, Ковалева. Звони слесарю. Составим акт. Только если они там спят в обнимку с бутылкой, оплачивать ложный вызов будешь из своего кармана.
Слесарь, низенький мужичок с запахом перегара и машинного масла, пришел еще через полчаса. Он повозился с замком, бормоча ругательства, и через пять минут верхний замок щелкнул.
– Этот готов, – доложил он. – А нижний…
Он остановился, подергал ручку.
– Что с нижним? – спросил Поливанов.
– Щеколда, – сказал слесарь, выпрямляясь. – Изнутри закрыто. На вертушок.
Анна и участковый переглянулись. В воздухе повисла пауза. Даже на лице Поливанова промелькнуло что-то похожее на удивление.
– То есть? – переспросил он.
– То и есть, – огрызнулся слесарь. – Дверь заперта изнутри. Мне ее ломать, что ли?
Поливанов нахмурился, его апатия начала давать трещину. Он снова сам надавил на дверь. Та не поддалась. Он посмотрел на Анну, потом на слесаря.
– Ломай, – наконец распорядился он.
Слесарь достал монтировку. Несколько резких, громких ударов, треск дерева – и дверь со стоном распахнулась внутрь, открывая вид на темный коридор.
Первое, что ударило в нос – не запах. А его отсутствие. Не было ни запаха жилья, ни запаха еды, ни пыли. Был только слабый, почти неощутимый аромат хлорки и морозной свежести, словно окно было открыто часами, а потом все тщательно вымыли.
Поливанов вошел первым, щелкнув выключателем. Вспыхнула лампочка. Коридор был пуст. На вешалке висела одинокая детская курточка. Внизу, на коврике, аккуратно, носок к носку, стояли две пары обуви: женские стоптанные ботинки и крошечные детские сандалики. Словно их специально выставили для осмотра.
Анна шагнула следом, чувствуя, как холодный воздух квартиры обволакивает ее. Она прошла в комнату. И замерла.
Идеальный порядок. Такой, какого не бывает в квартирах, где живет маленький ребенок. Диван был тщательно заправлен, покрывало разглажено без единой складки. На журнальном столике не было ничего, кроме пульта от телевизора, лежавшего строго параллельно краю. Ни чашки, ни журнала, ни случайной игрушки. Пол был вымыт до блеска.
– Ольга! Александр! – крикнул Поливанов, и его голос прозвучал неестественно громко в этой звенящей пустоте.
Они прошли на кухню. И здесь царила та же стерильная чистота. Раковина сияла. В сушилке, ровными рядами, стояли тарелки и чашки. На столе – ваза с тремя увядшими гвоздиками. Единственное, что нарушало эту безупречную картину – еда. Две тарелки с остывшей гречневой кашей и котлетами. Две вилки лежали рядом, нетронутые. Два стакана с компотом. Ужин, который приготовили, поставили на стол, но так и не начали.
– Похоже, собрались поесть, да кто-то в гости пришел, – пробормотал Поливанов, но в его голосе уже не было прежней уверенности. Он открыл холодильник. Пусто. Не в смысле «нет еды», а в смысле «вымыт и пуст». На полках не было ничего, кроме одинокой пачки масла и начатого пакета кефира.
Анна молчала. Она ходила по квартире, и иррациональное чувство тревоги нарастало с каждым шагом. Это было неправильно. Все было неправильно. Эта чистота была нездоровой, выставочной. Словно квартиру готовили не к жизни, а к чему-то другому. К приходу кого-то, кто очень не любит беспорядок.
Она заглянула в детскую. Маленькая комната, одно окно выходит во двор. Кровать заправлена с такой же маниакальной аккуратностью, одеяло подоткнуто под матрас. На письменном столе стопкой сложены раскраски, рядом – стаканчик с идеально заточенными карандашами. Все игрушки убраны в большой плетеный ящик. Все, кроме одной.
На подушке, в самом центре, сидел маленький деревянный конь. Потертый, с облезшей краской на гриве, без одного уха. Саша с ним не расставался. Он спал с ним, ел с ним, ходил в детский сад. Анна помнила, как Ольга жаловалась, что не может его даже постирать – мальчик тут же начинал плакать. И вот этот конь сидел на подушке, оставленный, одинокий.
Анна протянула руку и коснулась его. Дерево было ледяным, как будто пролежало всю ночь на морозе. Она подняла игрушку. Под ней на белоснежной наволочке не было ни вмятины.
Она вышла из детской, держа коня в руке. Поливанов заканчивал осмотр ванной. Там тоже был идеальный порядок. Зубные щетки в стаканчике, полотенца аккуратно висят на крючках.
– Ничего, – сказал он, выходя. – Ни записки, ни следов борьбы. Окна закрыты. Дверь, сама видела, на щеколде была.
– Они не могли уйти, – тихо сказала Анна. – Не могли просто так уйти и запереть дверь изнутри.
– Может, мужик у нее новый появился? – предположил участковый, возвращаясь к самой простой версии. – Пришел, они поужинали… то есть, не поужинали… В общем, собрались и уехали. А дверь он захлопнул, когда уходил, а вертушок сам повернулся от хлопка. Бывает такое.
Это было настолько нелепое предположение, что Анна даже не стала спорить. Она подошла к окну в большой комнате. Стекло было холодным, покрытым изнутри тонкой пленкой влаги. Внизу, во дворе, серая морось превратила детскую площадку в унылое нагромождение мокрого металла и пластика. Город тонул в тумане.
И тишина в квартире давила на уши. Теперь Анна поняла, что в ней было не так. Это была не просто тишина. Это было безмолвие. Полное, абсолютное. Не было слышно гудения холодильника. Она вернулась на кухню – он был выключен из розетки. Она посмотрела на настенные часы – стрелки замерли на одиннадцати часах и семи минутах. Батарейка села? Возможно. Но все вместе – выключенный холодильник, остановившиеся часы, стерильная чистота и нетронутый ужин – складывалось в картину замершего времени, оборвавшейся на полуслове жизни.
– Ладно, – сказал Поливанов, доставая папку для протокола. – Записываем: на момент вскрытия в квартире отсутствуют хозяйка Сурикова Ольга Ивановна и ее несовершеннолетний сын Суриков Александр Дмитриевич. Признаков взлома нет, признаки проникновения третьих лиц отсутствуют. Вещи на месте. Объявим в розыск.
Он говорил казенными, правильными фразами, которые никак не описывали происходящее. Они описывали стандартную ситуацию, а эта ситуация была какой угодно, но не стандартной.
– Колыбельная, – вдруг сказала Анна.
Поливанов поднял на нее глаза.
– Что?
– Соседка. Она слышала колыбельную. Позапрошлой ночью. Всю ночь. Монотонную, как заевшая пластинка.
Участковый хмыкнул, возвращаясь к своим бумагам.
– Баба Маша, что ли? Ей что только не мерещится. У нее телевизор с восьмидесятых годов прошлого века, он ей и не такие колыбельные споет. Ты это в протокол предлагаешь записать?
Анна промолчала. Она снова посмотрела на деревянного коня в своей руке. Он казался средоточием всего холода и всей неправильности этого места.
Когда протокол был составлен, и слесарь, вставив новый замок, отдал ключи участковому, тот повернулся к Анне.
– Все, Ковалева. Дальше наша работа. Квартиру опечатаем. Можешь быть свободна.
Он говорил так, будто закрывал скучное и незначительное дело. Для него это была лишь бумажная волокита. Для Анны – зияющая дыра в реальности, в которую провалились мать и ребенок.
Они вышли на площадку. Поливанов наклеил на свежую щепу дверного косяка бумажную полоску с печатью. Лязгнул новый замок. Теперь квартира была официально пуста и недоступна. Но Анна знала – она и до этого была пуста. Пуста так, как бывают пусты давно заброшенные дома, где еще витает эхо тех, кто в них жил.
Уже спускаясь по лестнице, она услышала, как за дверью бабы Маши снова залаяла собака – коротко, тревожно.
На улице уже сгущались ранние зимние сумерки. Туман стал плотнее, он пожирал остатки света. Фонари еще не зажглись. Анна дошла до своей машины, села, но не спешила заводить мотор. Она сидела в холодной кабине и смотрела на темные окна четвертого этажа. В руке она все еще сжимала деревянного коня.
Она не знала, почему забрала его. Это было нарушением всех инструкций. Вещественное доказательство. Но она не могла его там оставить. Не могла оставить в этой холодной, стерильной тишине.
Она положила игрушку на пассажирское сиденье. В тусклом свете, пробивающемся сквозь туман, ей показалось, что пустая глазница коня смотрит на нее с немым укором.
Мысли путались. Дверь, запертая изнутри. Идеальный порядок. Нетронутый ужин. И колыбельная. Тихая, монотонная песня, которую слышала только старая, напуганная женщина. «Баю-бай, баю-бай…». Эти слова беззвучно пронеслись в ее голове, и по спине снова пробежал холод. Это был первый камень, заложенный в стену ужаса, еще невидимую, но уже ощутимую. Стена, которая отделила этот вечер от всей ее предыдущей жизни.
Анна повернула ключ в замке зажигания. Двигатель с трудом, но завелся. Она включила фары. Два желтых конуса выхватили из тумана мокрый асфальт, облетевший тополь, качели на детской площадке. Они качались. Медленно, ритмично, со скрипом, который тонул во влажном воздухе. Будто кто-то только что спрыгнул с них. Но во дворе не было ни души.
Она резко вывернула руль и выехала со двора. В зеркале заднего вида темный силуэт пятиэтажки быстро растворился в серой мгле. Но Анна чувствовала на себе взгляд ее пустых окон. И тишину, которая поселилась не только в квартире номер сорок два, но теперь и в ней самой. Тишину, в которой вот-вот могла зазвучать тонкая, как ниточка, мелодия.
Холодные простыни
Воздух в салоне «Лады» был спертым и холодным, пах сырой обивкой и бензином. Анна сидела, не двигаясь, пальцы все еще сжимали рифленый пластик руля, хотя двигатель давно молчал. Она смотрела в зеркало заднего вида, но пятиэтажка на Вязовой уже растворилась в молочной взвеси тумана, оставив после себя лишь смутное темное пятно, похожее на синяк на бледной коже неба. Взгляд ее машины, два желтых конуса света, упирался в безликую стену соседнего дома, выхватывая из мглы мокрый кирпич и черные, равнодушные прямоугольники окон.
Она чувствовала себя полой. Не опустошенной, как после долгого, изнурительного дня, а именно полой – словно из нее вынули что-то важное, оставив лишь тонкую оболочку, которая еще по инерции держала форму. Тишина из квартиры Суриковых, казалось, просочилась в нее, заполнила эту пустоту своим вязким, плотным безмолвием. Она привезла ее с собой. И еще она привезла с собой маленького деревянного коня. Он лежал на пассажирском сиденье, опрокинутый на бок, и его единственный уцелевший глаз-бусинка тускло поблескивал в полумраке. Артефакт из мира, где остановилось время.
Домой она ехала на автомате, подчиняясь мышечной памяти рук и ног. Город проплывал мимо расфокусированными пятнами света и тени. Фонари, редкие и тусклые, казались утонувшими в тумане светлячками. Их свет не разгонял мрак, а лишь делал его гуще по краям. Дорога была пуста. Тихогорье засыпало рано, сворачивалось в свой серый кокон апатии, и к девяти вечера жизнь на улицах замирала, уступая место шорохам и вздохам старых домов.
Ее квартира встретила ее той же тишиной, но другого рода. Здесь тишина была знакомой, обжитой. Она пахла пыльными книгами, остывшим кофе и ее одиночеством. Анна не зажигала верхний свет. Прошла в комнату, щелкнув лишь тумблером настольной лампы. Мягкий желтый круг вырвал из темноты угол письменного стола, стопку бумаг, чашку. Она поставила деревянного коня рядом с лампой. В ее тепле потертое дерево, казалось, немного ожило. Тень от игрушки легла на стену – длинная, искаженная, похожая на силуэт какого-то доисторического зверя.
Она долго стояла, глядя на него. На единственное ухо, на облезшую гриву, на пустоту на месте второго глаза. Саша никогда бы его не оставил. Эта мысль была не предположением, не догадкой. Это был гранитный, неоспоримый факт, о который разбивались все логичные версии капитана Поливанова. Ребенок, который плакал, когда мать пыталась постирать его любимую игрушку, не мог просто встать и уйти, оставив ее сидеть на подушке. Это было нарушением законов его маленькой, но очень упорядоченной вселенной. А значит, был нарушен и закон всей вселенной вообще.
Анна разделась, налила себе стакан воды на кухне. Вода была безвкусной, металлической. Она не утоляла жажду, а лишь холодила горло. За окном не было ничего, кроме клубящейся серой массы. Туман прижался к стеклу, заглядывал внутрь. Она чувствовала себя рыбой в мутном аквариуме.
Ночь принесла с собой не покой, а обострение всех чувств. Лежа в кровати, в своей собственной, безопасной квартире, Анна не могла избавиться от ощущения, что она все еще там, на Вязовой, в стерильной пустоте чужого дома. Простыни были холодными, как мраморные плиты. Она куталась в одеяло, но холод шел не снаружи. Он поднимался изнутри, из того узла в солнечном сплетении, что завязался, когда она впервые коснулась дверной ручки сорок второй квартиры.
Она слышала каждый звук. Скрип половицы у соседей сверху. Далекий, едва различимый гул ночного поезда. Капанье воды из крана в ванной, ритмичное, как метроном, отсчитывающий бесконечность. Но сквозь эти привычные звуки просачивалось то самое, вязкое молчание. Оно пряталось в паузах между ударами капель, в тишине за окном. И в этом молчании ей чудилась мелодия. Тонкая, как паутинка, едва уловимая. «Баю-бай…». Она возникала на самой границе слуха, и стоило попытаться сосредоточиться, как она тут же исчезала, оставляя после себя лишь звенящую пустоту и учащенный пульс.
Она не спала. Лежала с открытыми глазами, глядя в темноту потолка, которая казалась то низкой и давящей, то бездонной, как ночное небо без звезд. В голове снова и снова прокручивались детали. Нетронутый ужин на двоих. Выключенный из розетки холодильник. Остановившиеся на одиннадцати часах и семи минутах часы. И конь. Одинокий конь на идеально заправленной постели. Это был не набор случайностей. Это были слова, написанные на незнакомом языке. Языке катастрофы.
Утром позвонили из отдела. Голос в трубке был деловитым и безразличным. Капитан Сомов, следователь, которому Поливанов передал дело, хотел встретиться на месте. Через час.
Когда Анна снова подъехала к дому номер семь по Вязовой улице, у подъезда уже стояла полицейская «буханка» с выцветшей синей полосой на борту. Туман за ночь не рассеялся, а лишь стал плотнее и тяжелее, пропитавшись утренней сыростью. Он висел в воздухе мелкими каплями, оседая на волосах и одежде ледяной росой.
На лестничной площадке было людно и шумно. Бумажная печать на двери сорок второй квартиры была сорвана. В проеме виднелись спины в форме. Пахло мокрой одеждой, табаком и чем-то еще, чужеродным – резким запахом химикатов из экспертного чемоданчика.
Капитан Сомов оказался мужчиной лет сорока пяти, плотным, коротко стриженным, с лицом, которое, казалось, было высечено из куска гранита грубым резцом. На нем не было места для лишних эмоций – только складки усталости у глаз и жесткая линия рта. Он кивнул Анне, не протягивая руки. Его взгляд был тяжелым, оценивающим, как у человека, привыкшего делить мир на факты и домыслы.
– Ковалева? – его голос был низким, чуть хриплым, лишенным интонаций. – Я Сомов. Поливанов ввел в курс. Пройдемте.
Внутри квартиры стерильная чистота казалась нарушенной. Не грязью, а самим присутствием этих людей. Они вносили с собой суету, звуки, запахи живого мира, и все это выглядело здесь неуместным, как громкий смех на похоронах. Молодой парень в гражданском, эксперт-криминалист, методично посыпал черным порошком дверные ручки. Другой полицейский фотографировал. Вспышка на мгновение выжигала все тени, делая комнату плоской и нереальной, как театральная декорация.
– Итак, – начал Сомов, обводя взглядом кухню, где все стояло так же, как и вчера. Две тарелки с гречкой и котлетами, два стакана с компотом. – Что мы имеем. Семья – мать и сын, шесть лет. Вчера вскрыли квартиру по вашему сигналу. Дверь закрыта изнутри на щеколду. Признаков взлома нет. Внутри порядок. Ценные вещи, какие были – старенький телевизор, кое-какая бижутерия в шкатулке, – на месте. Деньги, три тысячи четыреста рублей, в комоде. Все так?
– Да, – подтвердила Анна. Ее голос прозвучал глухо.
– Поливанов составил протокол. Версия – внезапный отъезд к родственникам. Уехали в спешке, дверь захлопнули, щеколда сама повернулась. Бывает.
Сомов говорил это ровным тоном, излагая факты. Но для Анны это звучало как заклинание, попытка придать уродливой, иррациональной реальности приемлемую, стандартную форму.
– У нее нет близких родственников, к которым можно было бы внезапно уехать, – сказала Анна, стараясь, чтобы ее голос не дрожал. – Я проверяла. Есть двоюродная тетка в Мурманской области, но они не общались больше десяти лет.
Сомов медленно повернул голову и посмотрел на нее. В его серых глазах не было ни интереса, ни недоверия. Просто пустота.
– Вы социальный работник, Ковалева. Вы знаете, что написано в личных делах. А я знаю, что люди врут. Всегда. Может, был у нее мужчина. Познакомились, влюбились, решили начать новую жизнь. Собрались за час и уехали на юг. Романтика.
Он подошел к столу и кончиком ручки подцепил котлету в тарелке. Она была серой, застывшей.
– А ужин? – спросила Анна. – Они приготовили ужин и, не притронувшись, уехали на юг?
– Позвонил. Сказал: «Любимая, такси у подъезда, через пять минут поезд». Она все бросила и побежала. Женщины. Они нелогичны.
Это было так просто, так грубо и так неправдоподобно, что Анна на мгновение потеряла дар речи. Он не пытался разгадать загадку. Он просто замазывал ее первым попавшимся, самым примитивным объяснением.
– Посмотрите на кровать в детской, – сказала она, чувствуя, как внутри нарастает холодное раздражение. – Она заправлена. Идеально. Ни единой складки.
Они прошли в маленькую комнату Саши. Полицейский с фотоаппаратом как раз заканчивал съемку.
– Ну и? – Сомов посмотрел на кровать, потом на Анну. – Мать приучила к порядку. Молодец женщина.
– На подушке, – Анна сделала шаг к кровати, – вчера лежал его деревянный конь. Его любимая игрушка. Он с ней не расставался. Никогда.
– Где она сейчас? – в голосе Сомова впервые прозвучала нотка заинтересованности.
Сердце Анны пропустило удар. Она поняла свою ошибку.
– Я… я забрала его, – тихо призналась она.
Сомов молчал несколько секунд. Его лицо не изменилось, но атмосфера в комнате стала тяжелее.
– Вы изъяли вещь с места происшествия? – уточнил он ледяным тоном.
– Это не было местом происшествия, – возразила Анна. – Капитан Поливанов счел это ложным вызовом. Я не могла его там оставить. Он…
Она замолчала, не в силах объяснить, почему. Потому что он был единственным живым свидетелем? Потому что в его пустой глазнице было больше правды, чем во всех их протоколах?
– Игрушку принесете в отдел. Сегодня же. Ее приобщат к делу. А теперь, Ковалева, если у вас нет больше озарений, не мешайте нам работать.
Он отвернулся, давая понять, что разговор окончен. Анна почувствовала, как щеки заливает краска унижения. Он видел в ней не помощника, не обеспокоенного человека, а экзальтированную дамочку, которая лезет не в свое дело и путается под ногами у профессионалов.
Она не ушла. Осталась стоять в дверях, наблюдая за их работой. Она смотрела не на них, а на квартиру. Пыталась увидеть то, что упустила вчера. И холод, постоянный, невидимый спутник этого места, казалось, становился сильнее. Он не был похож на обычный холод неотапливаемого помещения. Этот был другим. Сухим, пронизывающим, как сквозняк из открытого склепа. Он скапливался в углах, лежал на поверхностях тонким, невидимым инеем. Анна потерла плечи, но это не помогало.
Эксперт закончил с ручками и перешел к подоконнику. Сомов стоял посреди комнаты, засунув руки в карманы, и диктовал что-то своему помощнику, который строчил в блокноте. Они говорили на своем языке, языке протоколов: «визуальный осмотр, следы борьбы, проникновение». Все с приставкой «не обнаружено».
Анна подошла к настенным часам на кухне – дешевым, пластиковым, с нарисованным на циферблате пухлым поваренком. Стрелки по-прежнему показывали одиннадцать часов семь минут.
– Часы стоят, – сказала она громче, чем хотела.
Сомов обернулся.
– Батарейка села. Обычное дело.
– И холодильник выключен из розетки, – не унималась Анна. – Зачем выключать холодильник перед внезапным отъездом на юг? Там же продукты.
Сомов тяжело вздохнул, как человек, чье терпение подходит к концу. Он подошел к холодильнику, открыл его. Внутри было почти пусто. Пакет молока, половина батона, кусок сыра в пленке. Запаха не было.
– Размораживали, может. Перед отъездом. Чтобы не испортилось ничего, – он говорил это уже без всякой уверенности, просто по привычке находя объяснения. Он закрыл дверцу. Посмотрел на розетку. Вилка действительно лежала на полу.
– Странно, – процедил он сквозь зубы. И тут же добавил, словно спохватившись: – Но не криминал.
В этот момент молодой эксперт, работавший у окна в большой комнате, сказал:
– Капитан. Подойдите сюда.
Сомов и Анна одновременно повернулись к нему. Эксперт сидел на корточках у балконной двери.
– Что там, Лазарев?
– Не знаю. Смотрите.
Они подошли. Балконная дверь была старой, деревянной, с облупившейся белой краской. Между рамами, как это бывало в советских домах, на зиму были уложены комки ваты. Но внимание эксперта привлекло не это. Он указывал на нижнюю часть двери, на щель между дверью и порогом.
– Видите? – сказал Лазарев. – Паутина.
И действительно, тонкая, почти невидимая нить паутины была натянута от самого низа дверного полотна до деревянного порога. Она была целой, нетронутой. Покрытая мельчайшими частичками пыли, она слабо поблескивала в свете лампы.
– Дверь не открывали давно, – констатировал эксперт. – Минимум несколько дней. Иначе бы ее сорвало.
Сомов нахмурился, глядя на паутину. Это была первая деталь, которая не укладывалась в его версию «романтического побега». Люди, уезжающие в спешке, не выходят через стены. Они выходят через двери. А эта дверь, единственный выход на маленький, захламленный балкон, была запечатана природой.
– Окна? – спросил он, поворачиваясь к другому полицейскому.
– Закрыты на внутренние шпингалеты. Все, – доложил тот.
Тишина в квартире снова сгустилась. Та самая, неправильная тишина. Даже полицейские, казалось, почувствовали ее. Они перестали шуметь, их движения стали медленнее. Сомов несколько секунд смотрел на паутину, его челюсть напряглась. Он думал. Пытался сложить новую картину, но детали не сходились. Дверь заперта изнутри. Окна закрыты изнутри. Балконная дверь тоже. Люди исчезли.
– Может, ушли, а потом кто-то вернулся и закрыл изнутри? – предположил помощник с блокнотом.
– Кто? Сын-шестилетка? У которого ключ под ковриком? – отрезал Сомов. – Не смеши.
Он снова посмотрел на Анну. В его взгляде уже не было снисходительности. Появилось что-то другое – тяжелое, смутное раздражение от столкновения с тем, что не имело простого и ясного ярлыка.
– Соседка, – вдруг вспомнила Анна, цепляясь за последнюю ниточку. – Пожилая женщина из сорок первой квартиры. Она слышала…
– Да, да, Поливанов записал, – нетерпеливо перебил Сомов. – Слышала колыбельную. Всю ночь. Баба Маша, восемьдесят два года. У нее слуховой аппарат и телевизор «Рекорд», который фонит так, что в соседнем подъезде слышно. Ковалева, показаниям таких свидетелей грош цена в базарный день.
Он сказал это, но его взгляд метнулся в сторону детской. В сторону идеально заправленной кровати, на которой больше не было маленького деревянного коня.
Они провели в квартире еще около часа. Эксперт снял отпечатки. Их было немного – смазанные отпечатки Ольги на кухонных поверхностях, несколько детских на спинке стула. Ничего чужого. Никаких следов борьбы, никаких пятен, которые могли бы оказаться кровью. Ничего. Квартира была не просто чистой. Она была вычищенной от самой жизни. Словно невидимый ластик прошелся по ней, стерев все следы пребывания здесь двух человек, оставив лишь аккуратные, безжизненные декорации.
Когда они начали собираться, Анна стояла у окна в большой комнате. Она смотрела вниз, во двор. Серая морось все так же висела в воздухе. Детская площадка была пуста. Качели, на которые она смотрела вчера, были неподвижны. И вдруг она заметила кое-что еще. На земле, под качелями, лежал красный резиновый мячик. Он был тусклым от влаги, присыпанный мокрыми листьями. Она вспомнила, как видела Сашу, игравшего с этим мячом неделю назад. Он ни за что не оставил бы его на улице. Ольга всегда заставляла его убирать игрушки.
Это была еще одна крошечная, незначительная деталь. Мячик. Паутина. Холодный ужин. Остановленные часы. Выключенный холодильник. Заправленная кровать. Каждая по отдельности – пустяк, случайность. Но вместе… Вместе они складывались в узор. Уродливый и пугающий.
Сомов подошел к ней сзади.
– Ну что ж, Ковалева. На данный момент у нас нет оснований возбуждать уголовное дело. Нет тела – нет дела. Нет следов преступления. Мы объявим их в розыск как без вести пропавших. Опросим соседей, проверим больницы, вокзалы. Стандартная процедура. Квартиру опечатаем. Если через пару дней не объявятся – будем думать дальше.
Он говорил это устало. Официальная версия трещала по швам, но он держался за нее, потому что альтернативы были либо слишком сложными, либо слишком пугающими.
– Они не уехали, – тихо, но твердо сказала Анна, не оборачиваясь. – Они не могли уехать. Их забрали.
– Кто забрал? – в голосе Сомова прозвучал металл. – И как? Через запертые двери? Телепортировали? Ковалева, я понимаю, вы переживаете за своих подопечных. Это ваша работа. Но не надо придумывать чертовщину там, где ее нет.
– А что здесь есть? – она наконец повернулась и посмотрела ему в глаза. – Какая ваша версия теперь, капитан? Они приготовили ужин, выключили холодильник, остановили часы, а потом просочились сквозь стену, аккуратно заперев за собой дверь изнутри?
Его лицо окаменело.
– Моя работа – оперировать фактами. А факт в том, что в этой квартире нет ничего, что указывало бы на насильственное преступление. Все остальное – ваши домыслы. Игрушку жду у себя в кабинете. До двенадцати.
Он развернулся и вышел из комнаты. Через несколько минут квартира опустела. Остался лишь запах табака и химикатов, который быстро растворялся в неподвижном, холодном воздухе. Последний полицейский вышел, и новый замок щелкнул. Анна осталась на площадке, глядя на свежую бумажную печать.
Она проиграла. Ее попытка достучаться до системы, заставить ее увидеть то, что видела она, провалилась. Для них это был очередной «висяк», странный, но не выходящий за рамки возможного. Бюрократическая машина покрутит свои шестеренки и остановится в ожидании новых данных. А Ольга и Саша Суриков останутся там, в этой бездне, куда они провалились в ночь со вторника на среду.
Она медленно спускалась по лестнице. Каждый шаг отдавался гулким эхом в бетонной коробке подъезда. Из-за двери бабы Маши снова донесся короткий, тревожный лай собаки.
Сев в машину, Анна не сразу завела мотор. Она сидела и смотрела на свои руки, лежащие на руле. Они слегка дрожали. Она чувствовала себя не просто проигравшей. Она чувствовала себя виноватой. Виноватой в том, что не смогла убедить, не смогла заставить их поверить. И еще она чувствовала страх. Не тот острый страх, что бывает перед лицом явной угрозы, а другой – тупой, ноющий, постоянный. Страх перед тем, что не имеет имени и формы.
Она знала, что Сомов прав в одном. Его работа – оперировать фактами. Но то, что случилось в этой квартире, лежало за пределами привычных фактов. Оно подчинялось другой логике, другим законам. И чтобы понять их, нужно было смотреть по-другому. Не глазами полицейского, ищущего следы взлома и борьбы, а… как-то иначе.
Она завела двигатель. Прежде чем ехать в отдел, чтобы отдать деревянного коня, она должна была заехать в одно место. В свой офис. Ей нужны были все материалы по семье Суриковых. И не только по ним. Ей нужно было проверить старые дела. Все странные, нераскрытые случаи в ее практике. Все истории о людях, которые однажды просто исчезли из своих запертых домов, оставив после себя лишь холод и тишину.
Ощущение чужого, зловещего присутствия, которое она чувствовала в квартире, не отпустило ее. Оно вышло вместе с ней и теперь сидело рядом, на пассажирском сиденье, там, где вчера лежал деревянный конь. Оно было невидимым, безмолвным, но от его ледяного дыхания туман за окнами казался еще гуще.
Анна поняла, что больше не может просто ждать. Не может надеяться на полицию, на их протоколы и стандартные процедуры. То, что забрало Ольгу и Сашу, не оставило следов для криминалистической экспертизы. Но оно оставило другие следы. Нарушенную паутину реальности. И она, Анна Ковалева, социальный работник, должна была пойти по этому следу. Одна. Потому что никто другой его просто не видел. Расследование капитана Сомова закончилось, не успев начаться. Ее собственное – только начиналось.
Эхо в архиве
Здание городского архива помещалось в бывшем доме культуры, построенном еще в те времена, когда вера в светлое будущее была таким же обязательным строительным материалом, как цемент и силикатный кирпич. Теперь эта вера выветрилась, оставив после себя лишь облупившуюся штукатурку на колоннах и пустые глазницы окон, за которыми давно погасли огни репетиционных залов. Анна припарковала «Ладу» у заросшей бурьяном клумбы, где из земли торчал ржавый скелет металлического тюльпана. Туман здесь, на окраине, был гуще, он цеплялся за голые ветви старых лип, превращая их в подобие костлявых, просящих милостыню рук.
Воздух внутри здания был неподвижным и тяжелым. Он пах не просто пылью, а чем-то более сложным: смесью тлеющей бумаги, мышиного помета и едва уловимой нотки нафталина – запахом времени, спрессованного в плотные стопки и забытого. За конторкой из темного, потрескавшегося лака сидела женщина неопределенного возраста, с высокой прической, которая казалась такой же окаменевшей, как и выражение ее лица. На груди у нее висел бейджик: «Зинаида Павловна, хранитель фондов».
Анна объяснила, что ей нужно, стараясь, чтобы голос звучал как можно более официально. Ее интересовали полицейские отчеты и газетные подшивки за последние тридцать-сорок лет. Дела о пропаже людей.
Зинаида Павловна посмотрела на нее поверх очков в роговой оправе взглядом, который одновременно выражал и скуку, и подозрение.
– Запрос по форме есть?
– Я из социальной службы, веду дело… – начала Анна, но женщина прервала ее вялым движением руки.
– Мне все равно, хоть из самого министерства. Порядок для всех один. Запрос. С печатью.
Анна почувствовала, как внутри поднимается глухое раздражение. Она приехала сюда не из праздного любопытства. Она приехала, потому что в мире образовалась дыра, в которую провалились мать и ребенок, а эта женщина защищала свои бумажные владения с упорством цербера.
– Послушайте, это срочно. Пропали люди. Семья Сурикова, может, слышали?
– Фамилии не запоминаю. Только номера дел, – отрезала Зинаида Павловна, возвращаясь к разгадыванию кроссворда.
Анна положила на конторку удостоверение. Потом, после секундного колебания, положила рядом с ним сложенную вдвое купюру. Не большую, но заметную.
Хранитель фондов не посмотрела на деньги. Она медленно подняла глаза на Анну. В них не было ни жадности, ни интереса. Только усталость.
– Уберите, – сказала она тихо, но так, что Анна почувствовала себя оплеванной. – Думаете, мне это надо? Мне покой нужен. А вы все ходите, прошлое ворошите. Оно мертвое, пусть спит.
Анна убрала деньги, чувствуя, как горят щеки.
– Мне очень нужно, – сказала она просто. – Пожалуйста.
Возможно, что-то в ее голосе, лишенном теперь официального тона, затронуло в этой женщине что-то, еще не до конца окаменевшее. Зинаида Павловна долго смотрела на нее, потом тяжело вздохнула, словно сдвигая с плеч невидимый груз.
– Ладно. Только не шуметь. И все вернуть на место. Читальный зал прямо по коридору. Что именно ищете?
– Дела о пропавших без вести. Целыми семьями. Где не было следов взлома.
Женщина нахмурилась, в ее глазах промелькнуло что-то похожее на воспоминание.
– Бывало такое, – пробормотала она себе под нос. – Странные дела. Глухие.
Она выдала Анне несколько объемистых папок, перевязанных выцветшими тесемками, и стопку пожелтевших газетных подшивок.
Читальный зал оказался большой, холодной комнатой с высокими потолками, с которых свисали на длинных шнурах лампы под зелеными абажурами. Лишь три из них горели, отбрасывая на длинный стол круги тусклого, неживого света. Анна села за самый дальний стол, чувствуя себя крошечной и одинокой в этом гулком пространстве. Тишина здесь была не просто отсутствием звука. Она была плотной, осязаемой, она давила на барабанные перепонки.
Первые несколько часов были пыткой. Анна погрузилась в сухой, безжизненный мир казенных отчетов. Слова были одинаковыми, словно отлитыми из одного металла: «в ходе оперативно-розыскных мероприятий», «признаков насильственной смерти не обнаружено», «круг общения установлен». За этими фразами терялись человеческие трагедии. Семьи, которые уезжали в отпуск и не возвращались. Мужчины, уходившие на работу и растворявшиеся в утреннем тумане. Подростки, сбегавшие из дома. Все это было не то. В каждом из этих дел была зацепка, логика, пусть и уродливая: долги, ссоры, тайные связи. Были следы.
Дело Суриковых было другим. Оно было идеально гладким, без единой трещины, в которую мог бы проникнуть луч здравого смысла. И Анна искала не просто похожие исчезновения. Она искала такую же гладкость. Такую же противоестественную пустоту.
Она работала с методичной, холодной яростью, перебирая папки, вдыхая сухой, минеральный запах старой бумаги, похожий на смесь толченого мела и высохших насекомых. Ее пальцы покрылись серым налетом. Глаза начали болеть от тусклого света и мелкого шрифта. Время утратило свою линейность, превратившись в вязкую, однородную массу, состоящую из шороха страниц и гудения тишины в ушах.
Она нашла это, когда уже почти потеряла надежду. Папка с делами за 1994 год. Дело семьи Филатовых. Отец, мать, дочь восьми лет. Жили в такой же панельной пятиэтажке на другом конце города. Пропали. Участковый, вызванный обеспокоенной коллегой матери, вскрыл дверь. Внутри – идеальный порядок. На кухонном столе – три тарелки с нетронутым ужином. Дверь заперта изнутри на два оборота. Все окна закрыты.
Анна почувствовала, как тонкая ледяная игла скользнула вдоль позвоночника. Она перечитала отчет дважды. Детали совпадали с пугающей точностью. Она листала дальше, пробираясь сквозь протоколы допросов, и наткнулась на показания соседки, пожилой женщины. Фраза, записанная уставшим следователем, была короткой и лишенной эмоций: «Свидетельница Пугачева М.И. пояснила, что в ночь предполагаемого исчезновения слышала из квартиры Филатовых тихую музыку, похожую на колыбельную. Музыка была монотонной и повторяющейся. Других звуков не слышала».
Дальше в деле была пометка, сделанная другим почерком: «Показания свидетеля Пугачевой ввиду ее преклонного возраста и склонности к фантазированию считать несущественными».
Колыбельная.
Это слово зазвенело в тишине читального зала. Оно было ключом. Невидимой нитью, связывающей два десятилетия. Это не было доказательством, но это было эхо. Ощущение, что она крикнула в бездну и услышала слабый, но отчетливый отклик.
Воодушевленная, она стала работать быстрее, лихорадочно. Теперь она знала, что искать. Она отложила полицейские отчеты, слишком стерильные и вычищенные от всего «несущественного». Она взялась за газетные подшивки. Газеты – это слухи, домыслы, человеческие голоса.
«Тихогорский вестник». Листы были хрупкими, как осенние листья, и пахли так же. Она перебирала страницы, скользя взглядом по заголовкам, рассказывающим о сборе урожая, партийных съездах, открытии новых магазинов. Жизнь города, застывшая в выцветших чернилах.
И снова удача. 1978 год. Крошечная заметка на последней полосе, в рубрике «Происшествия». «Таинственное исчезновение». Семья Мельниковых – двое пожилых супругов. Пропали из запертого частного дома. Соседи ничего не видели. И в конце, как незначительная деталь: «Некоторые жители улицы утверждают, что накануне всю ночь слышали странный, протяжный звук, похожий на пение, но источник звука установить не удалось».
Снова пение. Снова запертый дом. Снова зияющая дыра в ткани повседневности. Анна чувствовала себя археологом, который по едва заметным признакам в почве восстанавливает контуры огромного, погребенного под землей строения. Эти случаи были его колоннами, невидимо поддерживающими свод чего-то древнего и страшного.
Она вернулась к папке 1994 года. Раз уж полиция тогда проигнорировала упоминание колыбельной, может, об этом написали в газетах? Она разложила перед собой подшивку «Вестника» за тот месяц, когда пропали Филатовы. Искала любую заметку, любое упоминание. И нашла.
Это была не статья, а скорее колонка мнений, короткое интервью на полосе с письмами читателей. Заголовок был едким: «Краевед и домовые». В центре – небольшая, зернистая фотография молодого человека. У него были темные, густые волосы, напряженный, почти горящий взгляд и тонкие, плотно сжатые губы. Он не смотрел в камеру, его взгляд был устремлен куда-то в сторону, словно он прислушивался к чему-то, чего не слышал фотограф. Подпись гласила: «Арсений Грошев, историк».
Анна впилась глазами в текст. Журналист с плохо скрываемой иронией писал о «молодом энтузиасте», который пытается связать недавнее исчезновение семьи Филатовых с «древними городскими легендами». Грошев говорил о «поющих духах», о «Полуночнице», которая приходит в дома, отмеченные горем или одиночеством. Он утверждал, что странная музыка, о которой шепчутся соседи, – это не выдумка, а ключ к разгадке, древний маркер, который официальное следствие в своей косности просто не способно распознать.
Статья была написана в уничижительном тоне. Слова Грошева были вырваны из контекста и поданы как бред сумасшедшего. В конце журналист язвительно советовал «уважаемому историку» оставить криминалистику профессионалам и сосредоточиться на изучении глиняных черепков. Там же был и короткий комментарий от представителя милиции, который называл теории Грошева «ненаучным бредом, мешающим следствию и порождающим панические слухи».
Анна откинулась на спинку стула. Воздух не проходил в легкие. Арсений Грошев. Вот оно. Имя. Человек, который двадцать лет назад видел тот же узор, что и она сейчас. Человек, который пытался кричать, но его никто не слушал. Его высмеяли, заткнули, превратили в городского сумасшедшего.
Она посмотрела на фотографию. Напряженный взгляд молодого человека, казалось, проникал сквозь десятилетия и смотрел прямо на нее. Он не был похож на безумца. Он был похож на человека, который увидел нечто ужасное и отчаянно пытается предупредить других, но те лишь смеются и крутят пальцем у виска.
«Архив закрывается через пятнадцать минут», – раздался за спиной бесцветный голос Зинаиды Павловны.
Анна вздрогнула. Она и не заметила, как пролетел день. Свет в высоких окнах давно угас, и теперь читальный зал тонул в густых вечерних тенях, из которых его вырывали лишь три тусклых световых круга. Она чувствовала себя так, словно вынырнула на поверхность из большой глубины.
Она быстро, но аккуратно сложила папки и подшивки. Прежде чем отнести их обратно, она еще раз открыла газету. Арсений Грошев. Она запомнила это имя. Она впечатала его в свою память. Это была ее единственная нить.
Когда она вышла из здания архива, на улице была уже ночь. Туман стал плотным и белым, как молоко. Редкие фонари пробивались сквозь него мутными, расплывчатыми пятнами. Город утонул. Тишина казалась абсолютной. Но теперь для Анны эта тишина была обманчивой. Она знала, что под ее покровом, в ее глубине, иногда начинает звучать песня. Тонкая, как ниточка. Монотонная.
Она села в машину. Холодный пластик руля обжег пальцы. Она не стала сразу заводить двигатель. Она сидела в темноте и смотрела на белую мглу, скрывшую мир. Раньше она боролась с человеческим горем, с бедностью, с отчаянием. С тем, что можно было понять, измерить, попытаться исправить. Теперь она столкнулась с чем-то другим. С пустотой, которая умела петь.
И был человек, который, возможно, слышал эту песню раньше. Который дал ей имя. Арсений Грошев. Жив ли он еще? И если да, захочет ли он говорить после того, как его однажды заставили замолчать? Анна не знала. Но знала, что должна его найти. Потому что он был единственным, кто не назвал бы ее сумасшедшей. Потому что двадцать лет назад он уже стоял на краю той же самой бездны, в которую теперь заглядывала она.
Хранитель забытых историй
Дорога к дому Арсения Грошева оказалась не просто маршрутом, а погружением. Каждая улица, уводившая Анну от центра Тихогорья, была словно очередной круг забвения. Пятиэтажки сменялись приземистыми двухэтажными бараками с темными от сырости стенами, те, в свою очередь, уступали место частному сектору – кривому, хромому, вросшему в черную землю. Здесь туман не просто висел в воздухе, он сочился из-под проржавевших заборов, стекал по замшелым крышам, собирался в молочные лужи в колеях разбитой дороги. Дома стояли редко, словно стесняясь друг друга, разделенные пустырями, заросшими бурьяном высотой в человеческий рост. Воздух стал плотнее, гуще, он пах не просто торфом и прелой листвой, а чем-то более древним – запахом ила со дна высохшего озера, запахом земли из раскопанной могилы.
Анна вела машину медленно, почти на ощупь. Старая «Лада» протестующе скрипела на каждой выбоине. Адрес, который она с трудом отыскала в ветхом телефонном справочнике, последнем островке доцифровой эпохи в городской библиотеке, был почти на самой окраине. Улица Лесная. Название было насмешкой – от леса ее отделяло широкое поле, переходящее в топкое болото, а единственными деревьями были несколько скрюченных, почерневших яблонь, цеплявшихся за жизнь в заброшенных садах.
Нужный дом, номер семнадцать, оказался последним. За ним начиналась только серая пустота, растворяющаяся в тумане. Он был не похож на своих соседей, таких же старых, но по-житейски запущенных. Этот дом казался заброшенным намеренно, словно его владелец не просто махнул на него рукой, а вел с ним долгую, позиционную войну. Забор из штакетника покосился и ощерился ржавыми гвоздями, калитка висела на одной петле, как сломанная челюсть. Сам дом, темный сруб под просевшей крышей, казался не строением, а природным образованием – огромным пнем или валуном, обросшим за десятилетия диким виноградом и мхом. Окна были слепыми от пыли, но в одном из них, на первом этаже, тускло горел желтый свет, единственный признак жизни в этой картине распада. Он не обещал уюта, а скорее походил на фосфоресцирующее свечение гнилушки в темном лесу.
Анна заглушила мотор. Тишина, обрушившаяся на нее, была почти физически ощутимой. Она давила на барабанные перепонки, делала каждый звук – скрип водительского сиденья, щелчок дверного замка – оглушительным. Она вышла из машины, и влажный холод тут же вцепился в нее, пробираясь под одежду. Она на мгновение замерла, вглядываясь в дом. Он не просто стоял – он наблюдал. Было в его темном дереве, в слепых окнах что-то живое, затаившееся.
Она прошла через зияющий проем калитки. Под ногами хрустнули сухие ветки и что-то еще – может быть, кости мелкого животного. Тропинка к крыльцу едва угадывалась в высокой, пожухлой траве. Возле самого крыльца громоздились какие-то ящики, старая проржавевшая бочка, стопка потрескавшихся глиняных горшков, из которых торчали сухие стебли мертвых растений. Все это было покрыто толстым слоем прошлогодних листьев и пыли, сцементированных временем и сыростью.
Крыльцо из трех ступенек застонало под ее весом. Дверь была массивной, сколоченной из толстых, потемневших от времени досок, с большим кованым кольцом вместо ручки. Кнопки звонка не было. Анна помедлила, собираясь с духом, а затем неуверенно постучала костяшками пальцев. Звук получился глухим, мертвым, словно она стучала по крышке гроба.
Ответа не последовало. Только за дверью что-то едва слышно зашуршало – то ли мышь, то ли переворачиваемая страница. Анна подождала с минуту и постучала снова, на этот раз громче, настойчивее, ладонью.
– Уходите, – раздался изнутри голос. Глухой, скрипучий, как несмазанная петля. Голос человека, который давно отвык им пользоваться.
– Арсений Игнатьевич? – позвала Анна, стараясь, чтобы ее собственный голос не дрожал. – Арсений Грошев? Меня зовут Анна Ковалева. Мне очень нужно с вами поговорить.
– Мне не нужно, – отрезал голос. – Я ни с кем не разговариваю. Особенно с теми, кто продает книги, спасение души или новые окна. Уходите, или я спущу собаку.
– У вас нет собаки, – сказала Анна, сама не зная, откуда взялась эта уверенность. Просто в этой мертвой тишине не было места для собачьего лая.
За дверью наступило молчание. Долгое, напряженное. Анна уже решила, что разговор окончен, когда внутри послышались тяжелые, шаркающие шаги. Загремел засов – звук был таким ржавым и натужным, что казалось, его не отодвигали десятилетиями. Дверь со стоном приоткрылась ровно на столько, чтобы в образовавшейся щели показалось лицо.
Анна видела его фотографию двадцатилетней давности – молодого человека с горящими глазами. Время не просто состарило его, оно перемололо его, оставив лишь самую суть. Перед ней стоял высокий, неестественно худой старик, сгорбленный так, словно он постоянно нес на плечах невидимую тяжесть. Редкие седые волосы, длинные и спутанные, торчали в разные стороны, образуя подобие тернового венца вокруг иссушенного, покрытого глубокими морщинами лица. Но глаза… глаза остались прежними. Они смотрели на Анну из-под густых седых бровей не просто недружелюбно – в них была смесь застарелой усталости, раздражения и чего-то еще, похожего на страх. Это были глаза человека, который слишком долго смотрел в бездну и знал, что она смотрит в ответ.
– Что вам нужно? – прохрипел он. Из-за его спины в щель просачивался запах пыли, старой бумаги и еще чего-то терпкого, лекарственного, похожего на запах сушеных трав.
– Я из социальной службы, – начала Анна, но он тут же перебил ее.
– Социальные службы меня не интересуют. Я еще не впал в маразм и в сиделках не нуждаюсь. Прощайте.
Он начал закрывать дверь, но Анна инстинктивно выставила руку, уперев ее в тяжелое дерево.
– Дело не в вас. Дело в семье Суриковых. Ольга и ее сын Саша. Они пропали.
Имя ничего ему не сказало. Раздражение в его глазах сменилось откровенной враждебностью.
– И какое отношение я имею к вашим пропавшим? У города есть полиция. Вот к ней и обращайтесь. А меня оставьте в покое. Я свой покой заслужил.
– Полиция считает, что они просто уехали, – голос Анны стал тверже. Она цеплялась за эту возможность, как утопающий за соломинку. – Но они не могли уехать. Дверь была заперта изнутри на щеколду. В квартире идеальный порядок. На столе стоял нетронутый ужин.
Она говорила быстро, выбрасывая детали, как козыри, надеясь, что хоть один из них побьет его стену безразличия. Но его лицо оставалось непроницаемым. Он смотрел на нее так, будто она говорит на чужом, бессмысленном языке.
– Это все очень трогательно, – процедил он. – Но это не мое дело. Вы ошиблись адресом.
Дверь снова начала двигаться, нажимая на ее ладонь. Анна поняла, что у нее осталась последняя, самая важная карта.
– Соседка слышала, – почти выкрикнула она. – Всю ночь перед тем, как они исчезли, из их квартиры доносилась песня. Тихая, монотонная колыбельная.
Слово повисло в стылом воздухе между ними. «Колыбельная».
И в этот момент все изменилось.
Это не было похоже на удивление или интерес. Это была физическая трансформация. Лицо старика словно осыпалось внутрь. Морщины вокруг глаз и рта стали глубже, превратившись в черные борозды на пергаментной коже. Цвет его глаз изменился – из просто выцветшего серого он стал пепельным, как угли в погасшем костре, в глубине которого еще тлеет ужас. Он перестал давить на дверь. Его рука замерла. Он смотрел на Анну, но видел, казалось, не ее, а что-то за ее спиной, что-то огромное и страшное, что пришло вместе с ней и теперь стояло на его пороге. Его дыхание, до этого ровное, стало прерывистым и хриплым.
– Что… что вы сказали? – шепот был едва слышен, в нем не было силы, только сухой шорох.
– Колыбельная, – повторила Анна тише, чувствуя, как по ее собственной спине пробегает холодок. Она попала. Она нашла слово, которое было ключом к этому человеку, к этой тайне. – Женщина сказала, что голос был тонкий, как ниточка. И песня была странная, словно заевшая пластинка.
Грошев отшатнулся от двери, словно ее слова были физическим ударом. Он сделал шаг назад, в полумрак своего дома, и Анна, воспользовавшись моментом, шагнула через порог.
Она оказалась в узкой прихожей, заваленной стопками книг до самого потолка. Книги были повсюду – на полу, на старой тумбочке, на вешалке вместо одежды. Они громоздились неустойчивыми башнями, грозя обрушиться от любого неосторожного движения. Воздух был тяжелым, спертым, пропитанным запахом книжной пыли так сильно, что его, казалось, можно было резать ножом. Единственная лампочка без абажура, свисавшая с потолка, бросала слабый свет на корешки книг, превращая прихожую в пещеру, стены которой сложены из чужих мыслей и забытых историй.
Грошев смотрел на нее, и его лицо было маской. Но не той маской безразличия, что была на нем мгновение назад. Это была маска человека, который изо всех сил пытается удержать внутри то, что рвется наружу. Его руки, длинные, с узловатыми пальцами и пожелтевшей кожей, мелко дрожали.
– Откуда вы узнали обо мне? – спросил он, и в его голосе прорезался металл. – Кто вас послал?
– Я нашла статью в старой газете. Двадцатилетней давности. Об исчезновении семьи Филатовых. Вы тогда пытались…
– Пытался предупредить, – резко оборвал он. Голос его окреп, налился горечью и злостью. – Пытался докричаться до идиотов, которые видели только то, что лежало у них под носом. А знаете, что я получил взамен? Меня высмеяли. Меня превратили в городского сумасшедшего. В «краеведа и домовых». Мне сломали карьеру. Мне сломали жизнь. И все из-за нее.
Он говорил это не Анне. Он говорил это стенам, книгам, самому себе. Это был выплеск боли, которую он держал в себе двадцать лет.
– Значит, вы знаете, что это, – Анна сделала шаг к нему. – Вы знаете, что происходит. Пожалуйста, расскажите мне. Что это за колыбельная? Что случилось с этими людьми?
Грошев вскинул на нее взгляд, и теперь в его глазах горел огонь. Но это был не огонь интереса или надежды. Это был холодный, яростный огонь паники.
– Ничего я не знаю! – рявкнул он, и его голос эхом отразился от книжных стен. – Я ничего не знаю, кроме того, что однажды я совершил ошибку. Я сунул нос не в свое дело. Я говорил о том, о чем нужно молчать. И я заплатил за это. Больше я платить не собираюсь.
– Но люди пропадают! – настаивала Анна. – Мать и маленький мальчик! Они исчезли в никуда!
– Люди всегда пропадают! – его голос сорвался на крик. Он ткнул в нее дрожащим пальцем. – Этот город… он всегда забирал свое. Он питается тишиной и забвением. А вы пришли сюда и принесли с собой это имя. Вы произнесли это слово. Вы думаете, это просто так? Вы думаете, можно разбрасываться такими словами и ничего за это не будет? Вы идиотка! Опасная идиотка!
Он вдруг подался вперед. Его лицо оказалось в нескольких сантиметрах от ее. Анна почувствовала его кислое дыхание, увидела сеточку лопнувших сосудов в белках его глаз.
– Она снова проснулась, – прошипел он, и в этом шепоте было столько ужаса, что у Анны похолодело внутри. – Или ее разбудили. Такие, как вы. Вечно лезете туда, где все должно спать вечным сном.
– Кто «она»? – едва слышно спросила Анна.
Но он уже не слушал. Ярость и страх полностью овладели им. Он превратился в загнанного зверя, который видит угрозу в любом, кто приближается к его логову.
– Вон! – приказал он, указывая на дверь. – Убирайтесь из моего дома! Немедленно!
– Но вы должны мне помочь! Вы единственный, кто…
– Я вам ничего не должен! – он схватил ее за плечо. Его хватка была слабой, старческой, но в ней была неожиданная, отчаянная сила. Он начал толкать ее обратно к выходу. – Я похоронил эту историю двадцать лет назад. Я вырвал ее из себя с мясом, чтобы выжить. И я не позволю вам раскопать ее снова. Убирайтесь!
Анна упиралась, пытаясь удержаться на ногах среди шатких книжных башен. Одна из стопок покачнулась, и несколько книг с глухим стуком упали на пол, раскрыв пожелтевшие страницы.
– Убирайтесь и забудьте дорогу сюда! – кричал он, выталкивая ее за порог. – Забудьте мое имя. Забудьте это дело. Держитесь от этого подальше, если вам дорога ваша жизнь. Это не ваша война. Вы в ней просто сгорите.
Он вытолкнул ее на крыльцо, и она едва не упала, споткнувшись о ступеньку. Прежде чем она успела обернуться и сказать что-то еще, тяжелая дубовая дверь захлопнулась перед ее лицом. Звук был окончательным, как удар молотка по крышке ящика. Загремел засов, на этот раз с какой-то отчаянной поспешностью.
И снова наступила тишина.
Анна стояла на скрипучем крыльце, тяжело дыша. Холодный воздух обжигал легкие. Адреналин гудел в ушах. Она смотрела на дверь, на это глухое, непроницаемое дерево, отделявшее ее от единственного человека, который знал правду.
Он не просто отказался говорить. Он был в ужасе. Не в том пассивном страхе, который испытывают жители Тихогорья перед неопределенным будущим, а в остром, конкретном ужасе перед чем-то, с чем он уже сталкивался. Его реакция была не просто отказом. Она была подтверждением. Самым веским и страшным подтверждением из всех возможных.
Он не сказал ей почти ничего, но на самом деле он сказал ей все. Что это реально. Что это опасно. Что у этого есть имя, которое он боится произносить. Что это нечто, способное «просыпаться».
Она медленно спустилась с крыльца. Ее ноги были ватными. Туман сгустился, превратившись в плотную белую стену, которая отрезала дом Грошева от остального мира, превратив его в остров посреди молочного океана. Анна дошла до машины, села за руль, но не стала заводить двигатель. Она сидела в холодной, темной кабине и смотрела на тусклый желтый огонек в окне дома.
Он прогнал ее. Но он оставил ей больше, чем она имела до этого. Раньше у нее было лишь смутное предчувствие, узор из странных деталей. Теперь у нее была уверенность. Ужас в глазах старика был зеркалом, в котором она впервые увидела смутные очертания того, с чем столкнулась. Он запер свою дверь, но распахнул другую, ведущую в самую глубь кошмара. И Анна знала, что теперь, когда эта дверь открыта, она уже не сможет повернуться и уйти. Она должна будет войти внутрь.
Вторая пустая колыбель
Телефонный звонок разорвал серое, безликое утро, как трещина на замерзшем стекле. Анна сидела на кухне, обхватив руками чашку с остывшим кофе, и смотрела на деревянного коня, которого принесла из отдела накануне вечером. Она так и не смогла заставить себя убрать его. Он стоял на подоконнике, его единственный глаз-бусинка вбирал в себя весь скудный свет, просачивающийся сквозь туман, и казался черной точкой, входом в ничто. После визита к Грошеву тишина в ее квартире изменилась. Она больше не была убежищем. Теперь она прислушивалась.
Трель телефона была неуместно бодрой в этом застывшем мире. Анна подняла трубку, уже зная, что это не ошибка. Что бы ни разбудил ее визит к старому историку, оно не стало дожидаться.
– Ковалева, – сказала она в трубку. Голос прозвучал глухо, словно из колодца.
– Сомов, – ответил низкий, лишенный интонаций голос следователя. Пауза. Он не спешил, и в этой неспешности было что-то новое, тяжелое. Не вчерашнее раздражение, а усталость, переходящая в оцепенение. – Улица Речников, дом двенадцать, квартира шестьдесят. Будьте там через полчаса.
Это был приказ, а не просьба. Но дело было не в тоне. Дело было в том, чего он не сказал.
– Что случилось? – спросила Анна, хотя холодный узел в ее животе уже затянулся с тошнотворной определенностью.
Сомов снова помолчал. На заднем плане слышались приглушенные голоса, треск рации – звуки мира, который еще пытался работать по старым правилам.
– Еще одно. – произнес он всего два слова, но в них содержалась целая вселенная рухнувших версий и неприятных прозрений. – Все то же самое, Ковалева. Просто приезжайте.
Он повесил трубку.
Анна не двигалась, прижимая к уху холодный пластик. «Все то же самое». Эта фраза отменила ночь, полную сомнений и попыток найти рациональное зерно в безумии Грошева. Она подтвердила его ужас. Она сделала его реальным. Деревянный конь на подоконнике, казалось, насмешливо смотрел на нее своей пустой глазницей. Первый вестник. А теперь ее звали ко второй пустой колыбели.
Улица Речников находилась на противоположном краю Тихогорья, в районе, который когда-то был престижным. Массивные «сталинки» с лепниной на фасадах, теперь осыпающейся, как перхоть, и высокими, похожими на бойницы, окнами. Эти дома строились с верой в вечность, но время и болотистый воздух Тихогорья превратили их в мавзолеи ушедшей эпохи. Туман здесь был гуще, он цеплялся за трещины в стенах и темные арки подъездов, делая их входами в иные, более мрачные измерения.
У подъезда дома номер двенадцать уже стояла не только полицейская «буханка», но и машина экспертов. Люди в форме двигались медленно, говорили вполголоса. Атмосфера была совсем другой, нежели на Вязовой. Там была суета и профессиональное недоумение. Здесь царила тихая, гнетущая сосредоточенность. Слухи о странном деле Суриковых, очевидно, уже расползлись по отделу. Теперь они столкнулись с его точной копией, и это отменяло право на скепсис.
Сомов ждал ее на лестничной площадке третьего этажа. Он стоял, прислонившись плечом к стене, и курил, стряхивая пепел прямо на истертый бетонный пол. Его лицо, и без того казавшееся высеченным из камня, стало еще более жестким. Только в глазах появилось новое выражение – смесь досады и чего-то похожего на растерянность. Он посмотрел на Анну так, словно она была нежеланным сообщником в деле, о котором он предпочел бы никогда не знать.
– Приехали, – констатировал он, бросая окурок и вминая его носком ботинка. – Заходите. Только под ноги смотрите, Лазарев еще не закончил.
Дверь в квартиру шестьдесят была распахнута. Она была тяжелой, обитой потрескавшейся кожей, с массивной латунной ручкой. Внутри пахло старым деревом, воском для натирки полов и еще чем-то едва уловимым – смесью лаванды и пыли. Запах одинокой, аккуратной старости.
Пропал Петр Захаров, восемьдесят два года. Бывший учитель музыки. Вдовец, жил один последние пятнадцать лет. Соседка снизу, обеспокоенная тем, что он не вышел на свою обычную утреннюю прогулку с авоськой, и тем, что из его квартиры всю ночь доносилась странная, тихая музыка, позвонила в полицию.
Картина была до жути знакомой, словно кто-то ставил один и тот же спектакль в разных декорациях.
Квартира была погружена в безупречный порядок. Не стерильный, вычищенный хлоркой, как у Суриковых, а обжитой, поддерживаемый десятилетиями педантичной привычки. Натертый до блеска паркет. Книги на полках, выровненные по корешкам. Ноты, аккуратной стопкой лежащие на закрытой крышке старого пианино.
– Дверь была заперта на два внутренних замка, – глухо сказал Сомов, идя следом за Анной. – Верхний – английский, нижний – ригельный. Изнутри. Без вариантов. Окна закрыты на шпингалеты. Те, что с форточками, – форточки тоже на крючках.
Анна молча прошла в единственную комнату. Большая, с высоким потолком, с которого свисала тяжелая люстра с потемневшими от времени хрустальными подвесками. Кровать была аккуратно застелена тяжелым стеганым покрывалом. На прикроватной тумбочке стоял стакан с водой, накрытый салфеткой, лежали очки в роговой оправе и раскрытая книга. Рядом с ними, нарушая симметрию, стояла фотография в серебряной рамке. Молодая улыбающаяся женщина. Но рамка была перевернута, лежала лицом вниз.
Анна протянула руку, но остановилась. Она посмотрела на Сомова.
– Его жена. Умерла давно, – сказал он, предугадав ее вопрос. – Соседка говорит, он с этой фотографией разговаривал каждый вечер. Всегда стояла лицом к кровати.
Анна почувствовала, как по спине пробежала тонкая ледяная струйка. Это было то же самое, что и конь. Деталь, выбивающаяся из логики. Не оставленная в спешке вещь, а наоборот – жест, завершающий что-то. Прощание. Словно старик перед уходом сам перевернул фотографию, чтобы жена не видела, куда он уходит.
Они прошли на кухню. Здесь тоже царил порядок. На маленьком столе, покрытом клеенкой с узором из ромашек, стояла тарелка с остывшим картофельным пюре и одинокой сосиской. Рядом – чашка с недопитым чаем. Ужин, который был начат, но не закончен.