 
			Первый аккорд диссонанса
Москва встретила ее запахом мокрого асфальта и прелой листвы, въедливым городским смогом, который после прозрачного, промытого осенними дождями воздуха Брюсселя казался густым и маслянистым. Он оседал в легких, как напоминание о возвращении в реальность – единственную, неоспоримую, прописанную в служебных инструкциях. Аэропорт Шереметьево с его гулкими залами и очередями из людей с одинаково усталыми лицами был похож на шлюзовую камеру, медленно выравнивающую давление между двумя мирами. Там, за невидимой чертой, остались кружевные фасады, запах вафель и шоколада, тихий перестук каблуков по древним камням Гран-Плас. Здесь – привычный серый свет, льющийся из затянутого тучами неба, и строгое лицо встречавшего ее сотрудника из транспортного отдела.
Он не задавал вопросов, она не предлагала ответов. Молчаливый ритуал возвращения. Черная «Волга» плыла по Ленинградскому проспекту, разрезая потоки «Москвичей» и «Жигулей». Алина смотрела на проплывающие мимо дома, на людей, спешащих под моросящим дождем, и чувствовала, как внутри нее что-то сжимается, твердеет, возвращается в исходное состояние. Операция «Фламандский гобелен» была завершена. Объект, передававший чертежи новых гидроакустических систем, нейтрализован. Чисто, без лишнего шума. Просто перестал существовать. Еще одна аккуратно закрытая папка в архиве, еще одна строчка в ее личном деле. Но ощущение чужеродности, которое она привезла с собой, не исчезало. Оно было похоже на тихий, едва различимый гул в ушах, оставшийся после громкого взрыва. Она привыкла к тишине, но эта новая тишина была другой – не пустой, а наполненной чем-то невысказанным.
Вызов к полковнику Соколову пришел через три часа после того, как она пересекла порог своей конспиративной квартиры на Фрунзенской. Телефонный звонок – сухой, безликий, как команда автомата. «Через сорок минут. У меня». Короткие гудки. Алина успела лишь смыть с себя дорожную усталость под резкими струями холодной воды и переодеться в строгий серый костюм, который висел в шкафу, как сброшенная змеиная кожа, ожидая своего часа. Ее гражданская одежда, купленная в Брюсселе, осталась в чемодане. Она была частью легенды, а легенда умерла вместе с объектом.
Кабинет Соколова, как всегда, был выстужен и безличен. Тяжелый дубовый стол, два жестких стула для посетителей, бюст Дзержинского на сейфе, источающий холодный металлический блеск. Единственным живым пятном был вьющийся дымок от его «Беломора». Полковник не поднял головы, когда она вошла. Он изучал какие-то бумаги, и эта пауза была частью их неизменного ритуала. Пауза, которая устанавливала иерархию, напоминала, кто здесь ведет партию. Алина замерла в двух шагах от стола, вытянувшись в струну. Она не была ни мужчиной, ни женщиной. Она была функцией, исполнителем. Ласточкой.
– Присаживайтесь, Волкова, – наконец произнес он, не отрывая взгляда от бумаг. Голос его был ровным, лишенным интонаций, как зачитанный вслух приговор.
Она села, положив руки на колени. Спина прямая, взгляд зафиксирован на точке чуть выше его головы.
– Доклад по Брюсселю я прочел. Кратко. Емко. Как вы умеете. – Он наконец поднял на нее свои выцветшие, холодные глаза. В их глубине не было ни одобрения, ни порицания, только бесконечная усталость человека, для которого чужие жизни и смерти давно превратились в строки отчетов. – Есть детали, которые не вошли в текст?
– Никаких, товарищ полковник. Все прошло в строгом соответствии с планом. Контакт с объектом был установлен в оговоренное время. Информация подтвердилась. Ликвидация проведена без свидетелей. Следов не оставлено.
– Хорошо, – он кивнул, словно речь шла о починке неисправного механизма. Он взял со стола новую папку, тонкую, картонную, без всяких опознавательных знаков. Она выглядела обманчиво незначительной. Но Алина знала: в таких папках хранятся судьбы. – Отдыхать некогда. Есть новая работа. Специфическая. Не ваш профиль, но выбора нет. Нужен человек с вашими навыками и… чистой биографией.
Он подвинул папку по лакированной поверхности стола. Она остановилась ровно посередине. Алина не прикоснулась к ней, ожидая разрешения.
– Это не Брюссель, Волкова. Это почти дома. Рига. – Соколов сделал затяжку, выпустил облако едкого дыма. – Знакомы с таким явлением, как вокально-инструментальные ансамбли?
Вопрос был риторическим. Она знала о них то, что положено было знать офицеру ее ранга. Культурный феномен. Разрешенная форма западного влияния, тщательно контролируемая и направляемая в нужное русло. Способ канализировать энергию молодежи.
– В общих чертах, товарищ полковник.
– Этого недостаточно. Теперь это будет ваш мир. На ближайшие несколько месяцев. – Он постучал по папке пожелтевшим от никотина пальцем. – Ансамбль «Орион». Один из самых популярных в Союзе. Особенно в Прибалтике. Их пластинки расходятся миллионными тиражами. Гастроли, эфиры на телевидении. Гордость советской эстрады, так сказать.
Он усмехнулся одними уголками губ, и эта усмешка была острее лезвия. В ней сквозило презрение ко всему, что не являлось частью их жесткого, понятного мира приказов и исполнения.
– И в этой гордости завелся червь. Лидер группы, автор песен, их главная звезда – Виктор Андреевич Орлов.
Алина взяла папку. Раскрыла. С первой страницы на нее смотрело лицо, которое трудно было зафиксировать в памяти. Не потому что оно было невыразительным, наоборот – оно было слишком живым, меняющимся даже на статичной оперативной съемке. Высокий, немного сутулый мужчина лет тридцати с небольшим. Длинные, вечно растрепанные темно-русые волосы. Умные, чуть насмешливые глаза. На одном фото он широко улыбался, стоя на сцене с гитарой, и в этой улыбке было что-то мальчишеское, обезоруживающее. На другом, снятом скрытой камерой в каком-то кафе, он был серьезен, сосредоточен, его взгляд был устремлен куда-то внутрь себя. Неправильные, чуть асимметричные черты, которые вместе складывались в образ, притягивающий внимание. Харизма. Опасное качество.
– Орлов Виктор Андреевич, 1943 года рождения, уроженец Ленинграда. Беспартийный. Образование – неоконченное филологическое, Ленинградский государственный университет. Отец, Орлов Андрей Николаевич, профессор-филолог, репрессирован в 1952 году, реабилитирован посмертно. Мать, Орлова Елена Сергеевна, преподаватель музыки, умерла в 1968 году. Сам объект на учете не состоял, в антисоветской деятельности замечен не был. Характеризуется как талантливый, но неуживчивый, склонный к иронии и скрытности.
Алина читала сухие строки, и за ними проступала тень человека. Репрессированный отец. Это был ключ. Такие раны не заживают. Они либо делают человека сломленным и покорным, либо превращаются в источник глухого, затаенного сопротивления.
– В чем конкретно он подозревается? – спросила она, перелистывая на следующую страницу с агентурными донесениями.
– Через три месяца у «Ориона» запланированы большие гастроли в Германской Демократической Республике. Берлин, Дрезден, Лейпциг. По данным нашей агентуры, Орлов намерен использовать эти гастроли для побега. – Соколов затушил папиросу в тяжелой мраморной пепельнице. – У нас есть сведения, что он ищет контакты с западными представителями. Предположительно, через культурные каналы. Хочет остаться там. Можете себе представить, какой будет скандал? Лидер популярнейшего советского ВИА, лауреат всесоюзных конкурсов, просит политического убежища. Подарок для их пропаганды. Плевок в лицо всем нам.
Алина молчала, впитывая информацию. Сценарий был стандартным. Творческая интеллигенция, падкая на западные соблазны, не понимающая истинной ценности своей Родины. Но что-то в этом деле казалось ей… слишком простым. Орлов на фотографии не выглядел человеком, который ищет материальных благ. В его взгляде было что-то иное. Упрямство. Горечь.
– Ваша задача, Волкова, – продолжил Соколов, – внедриться в коллектив. Собрать неопровержимые доказательства его изменнических намерений. Выявить его сообщников и каналы связи. Мы должны взять его с поличным, в идеале – в момент передачи информации или непосредственно перед побегом. Операция должна быть проведена максимально тихо. Никакой огласки до самого конца. Нам нужен не просто беглец, нам нужен разоблаченный предатель.
– Моя легенда? – ее голос прозвучал ровно, как будто она спрашивала о погоде.
Соколов снова усмехнулся.
– А вот это самое интересное. В «Орионе» недавно освободилось место. У них ушла клавишница. В декретный отпуск. Они ищут замену. Срочно, потому что впереди гастроли, нужно вводить нового человека в программу. Вы станете этой заменой.
Алина на мгновение замерла. Все ее предыдущие задания были вариациями на одну тему: переводчица, искусствовед, секретарь торгового представительства. Миры, где требовались языки, аналитический склад ума, умение держаться в тени. Мир эстрадной музыки был для нее terra incognita. Вселенной, живущей по непонятным ей законам.
– Я не музыкант, товарищ полковник.
– Это поправимо. – Он махнул рукой, словно отгоняя несущественную помеху. – Вы два года занимались в музыкальной школе в детстве. Фортепиано. Это есть в вашем деле. Память у вас феноменальная. Моторику восстановите. Мы дадим вам лучшего преподавателя. За месяц он сделает из вас приличного исполнителя. Вам не нужно быть Рахманиновым. Их музыка… примитивна. Три аккорда, несложные аранжировки. Вы справитесь. Ваша легенда: Аля Воронина, талантливая самоучка из Костромы. Приехала в Ригу к тетке, ищет работу. Через филармонию выйдете на них. Прослушивание мы вам организуем.
Он говорил об этом так, будто речь шла об изучении нового шифра. Просто набор технических навыков, которые нужно освоить. Для него не существовало разницы между нотным станом и схемой передатчика. И то, и другое было лишь информацией.
– Особое внимание – текстам его песен. – Соколов снова посерьезнел. – Наши эксперты находят в них скрытые, двусмысленные намеки. Завуалированную критику. Вся эта лирика про корабли, уходящие в туман, про осенние причалы… Ищите в этом второй смысл. Возможно, это его способ передавать сигналы. Искусство, Волкова, это тоже фронт. Иногда самый опасный.
Он встал, давая понять, что разговор окончен.
– В папке все вводные. Состав группы, их репертуар, записи, психологические характеристики на каждого. Изучить. Через месяц вы должны быть готовы. Вылетаете в Ригу. Канал связи прежний. Исполняйте.
Алина поднялась. Папка в ее руках казалась неожиданно тяжелой.
– Есть один момент, Волкова. – Соколов остановил ее у самой двери. – Орлов – человек обаятельный. Умеет влиять на людей, особенно на женщин. Не забывайте ни на секунду, кто он такой. Он – объект. Цель. Идеологический противник. Никаких сантиментов. Это понятно?
– Так точно, товарищ полковник, – без малейшего колебания ответила она.
В его глазах промелькнуло что-то похожее на удовлетворение. Он ценил в ней именно это: полное отсутствие рефлексии, абсолютную исполнительность. Он создал ее такой. И он был уверен в своем творении.
Вернувшись в свою пустую, гулкую квартиру, Алина первым делом задернула шторы. Привычка к полумраку, к отсутствию лишних глаз. Она не стала включать свет, села за стол, и в сумерках белые листы досье казались светящимися прямоугольниками. Она работала методично, как всегда. Сначала – структура. Состав группы. Кроме Орлова – еще четверо. Гитарист Павел Струков: талантлив, но азартен, имеет долги. Барабанщик Игорь Земцов: прост, исполнителен, идеологически выдержан. Бас-гитарист Леонид Крамер: интеллектуал, замкнут, из семьи старых рижских немцев. И солистка Ирина Лемешева: яркая, амбициозная, по оперативным данным, состоит в близких отношениях с Орловым. Конфликтный узел. Ревность – отличный катализатор для получения информации. Алина сделала мысленную пометку. Лемешева будет ее первой точкой входа. Или первой преградой.
Затем она перешла к главному – к объекту. Она читала донесения, отчеты о наружном наблюдении, расшифровки подслушанных разговоров. Картина вырисовывалась противоречивая. Вот он резко отвечает партийному функционеру на худсовете, отстаивая строчку в своей песне. Вот он часами сидит в букинистическом магазине, листая старые книги. Вот отдает свой гонорар за концерт матери одного из техников. А вот – встречается в кафе с человеком, который проходит по другому делу как фарцовщик. Циник и идеалист, бунтарь и конформист. Человек, сотканный из диссонансов.
Наконец, она дошла до последней части досье. Конверт с виниловой пластинкой и несколько катушек с магнитной лентой. «ВИА „Орион“. Золотой диск». Она достала пластинку, тяжелую, черную, с глянцевой поверхностью, на которой отражался бледный свет из окна. Поставила на проигрыватель «Вега», который был частью стандартного оборудования квартиры.
Раздался легкий треск, а затем полилась музыка.
Алина закрыла глаза, заставляя себя слушать не как человек, а как аналитическая машина. Она раскладывала звук на составляющие. Чистый, высокий тенор Орлова. Гитарные партии Струкова – сложные, с явным влиянием западных рок-групп. Плотная ритм-секция. И клавишные – простые, поддерживающие гармонии, без изысков. Ее будущая роль. Музыка была профессиональной, гладкой, даже по-своему красивой. Но для Алины она звучала чужеродно. В ней была какая-то расслабленность, какая-то внутренняя свобода, которой не было в маршах, которые она слышала в детстве, и в строгих классических произведениях, которые составляли ее скудный музыкальный опыт. Эта музыка не призывала, не вела, не строила. Она… чувствовала. И это было непонятно.
Она вслушивалась в слова.
«На причале замер белый теплоход,
Он последней встречи терпеливо ждет.
Только осень бросит золото под ноги,
И туман седой закроет все дороги…»
Соколов был прав. Для человека, ищущего подтекст, эти строки звучали как шифрограмма. Причал, теплоход, туман. Метафоры побега. Или просто осенняя грусть талантливого поэта? Алина привыкла к миру, где у каждого слова было одно, четко определенное значение. Здесь же все было размыто, неопределенно. Музыка создавала эмоциональное поле, в котором логика тонула.
Она слушала песню за песней. Пронзительные баллады сменялись танцевальными, почти легкомысленными ритмами. Но даже в самых веселых песнях сквозила какая-то меланхолия, какая-то нота светлой печали, которая не давала ей поверить в их беззаботность. Это был мир, построенный на полутонах, а она привыкла к черно-белой палитре.
Она встала и подошла к зеркалу, висевшему в прихожей. Из полумрака на нее смотрела женщина с серыми, внимательными глазами. Темные волосы туго стянуты в узел на затылке. Никакой косметики. Строгие линии костюма. Лицо, которое легко забыть, – ее главное профессиональное достоинство. Капитан Волкова. Ласточка.
Медленно, одним движением, она вытащила шпильки из волос. Они тяжелой волной упали ей на плечи. Она никогда не носила их распущенными. Это было не по уставу. Непрактично. Она всмотрелась в свое отражение. Женщина в зеркале изменилась. Линии лица смягчились, стали более уязвимыми. Появилось что-то, чего не было мгновение назад. Намёк на личность, а не на функцию.
Из комнаты доносилась музыка Орлова. Его голос пел о чем-то далеком и несбыточном, о звездах, до которых не дотянуться. Алина смотрела на незнакомку в зеркале. Аля Воронина, талантливая самоучка из Костромы. Ей предстояло не просто сыграть роль. Ей предстояло стать этой женщиной. Прожить ее жизнь, думать ее мысли, чувствовать ее чувства.
И впервые за долгие годы службы она ощутила не азарт перед новым заданием, а холодное, сосущее чувство отчуждения. Это был не страх. Страх был эмоцией, а она давно разучилась их испытывать. Это было нечто иное. Ощущение фальши. Как если бы ей приказали сыграть сложную музыкальную пьесу на расстроенном инструменте. Первый аккорд уже прозвучал, и он был полон диссонанса. Диссонанса между миром приказов и миром музыки. Между капитаном Волковой и той, кем ей предстояло стать. И где-то в глубине этого диссонанса, в самой его сердцевине, скрывалась правда об объекте по имени Виктор Орлов. Правда, которую ей предстояло вырвать, препарировать и положить на стол полковнику Соколову. Независимо от того, какой ценой.
Рижский бальзам и горечь
Рижский вокзал встретил ее не суетой и гулом, как московские, а сложным, многослойным запахом. В нем смешивались соленая влага, долетавшая невидимыми волнами с залива, терпкий дух каменного угля из топок и почти кондитерская нота свежего хлеба и корицы из привокзального буфета. Воздух здесь казался старше, плотнее, он оседал в легких не копотью, а историей. Даже привычная команда по громкоговорителю, объявлявшая прибытие поезда «Москва – Рига», звучала с едва уловимым акцентом, смягчавшим твердые согласные, превращая казенное оповещение в нечто почти интимное.
Алина сошла на перрон, сливаясь с потоком пассажиров. В руке – единственный чемодан, внутри которого лежала не только аккуратно сложенная одежда «Али Ворониной из Костромы», но и вся ее нехитрая легенда. Она двигалась плавно, без резких движений, взгляд скользил по архитектуре вокзала – стрельчатые окна, тяжелые дубовые двери, лепнина под высоким потолком. Все это было чужим, заграничным, словно декорация к фильму о другой жизни, которую она видела лишь на закрытых показах. Ее аналитический ум мгновенно раскладывал пространство на секторы, отмечал посты милиции, камеры хранения как возможные места для закладки, выходы. Но что-то мешало привычной работе. Какая-то деталь выбивалась из строгой геометрии задания. Это был свет. Он падал сквозь высокие окна иначе, чем в Москве, – был мягче, рассеяннее, словно профильтрованный сквозь тонкую ткань или морской туман. Он золотил пылинки в воздухе и скрадывал резкость теней.
Гостиница «Рига» находилась неподалеку. Добравшись до нее на троллейбусе, дребезжавшем по брусчатке, Алина прошла под тяжелым козырьком и оказалась в полумраке вестибюля. Пахло паркетной мастикой и дорогим табаком. За стойкой сидела пожилая женщина с высокой прической, напоминавшей застывшую волну, и безупречным маникюром. Она говорила по-русски медленно, тщательно выговаривая слова, будто пробовала их на вкус, прежде чем выпустить наружу.
– Воронина. Аля. У меня бронь.
Женщина нашла карточку в деревянном ящике, окинула Алину оценивающим взглядом, который задержался на простом платье и скромных туфлях. Во взгляде не было московской прямолинейности, скорее – прохладное, вежливое любопытство.
– Да, комната триста двенадцать. Окнами во двор. У нас тихо.
Номер оказался маленьким, но безупречно чистым. Высокое окно выходило в каменный колодец двора. Если высунуться, можно было увидеть кусочек свинцового неба. Тишина здесь была не пустой, а гулкой, наполненной отголосками чужих жизней за толстыми стенами. Алина не стала распаковывать чемодан. Она подошла к окну и прислушалась. Где-то внизу тихо играло радио. Не «Маяк», не советская эстрада. Мелодия была тягучей, с саксофоном, который вел свою печальную, сбивчивую партию. Музыка никуда не звала и ничего не обещала, она просто была – как этот серый свет, как запах старого камня. Она была частью этого города, который принял ее без объятий, но и без враждебности, словно старый, мудрый родственник, видевший слишком много, чтобы удивляться еще одному гостю.
Прослушивание было назначено на три часа дня в здании филармонии. У Алины было два часа. Два часа, чтобы из капитана Волковой окончательно превратиться в Алю Воронину, талантливую самоучку, приехавшую покорять столицу союзной республики. Последний месяц в Москве превратился в сплошной, изнурительный марафон. Лучший преподаватель из Гнесинки, которого приставил к ней Соколов, оказался сухим старичком с железными пальцами и безжалостным слухом. Он не спрашивал ее о вдохновении. Он муштровал ее, как новобранца. Гаммы, арпеджио, этюды Черни. Он заново ставил ей руки, заставляя забыть все, чему ее учили в детстве. «Память пальцев, девочка, – говорил он, – это единственное, что не врет. Душа может обмануть, слух – подвести. Пальцы помнят». К концу месяца ее пальцы помнили все. Они двигались по клавишам с точностью часового механизма. Она могла исполнить сложнейшие пассажи, не задумываясь. Но музыки в этом не было. Была лишь безупречно выполненная задача.
Она переоделась в самое простое, что у нее было: темно-синяя юбка, светлая блузка. Волосы, обычно стянутые в тугой узел, распустила и просто собрала сзади заколкой. В зеркале на нее смотрела незнакомая девушка с серьезными, немного испуганными глазами. Это было правильное выражение. Страх – естественная эмоция для человека в ее положении. Она аккуратно сымитировала его, расслабив мышцы вокруг глаз и чуть приоткрыв губы. Получилось убедительно.
Здание филармонии оказалось старинным особняком с колоннами и облупившейся позолотой на лепнине. Внутри пахло так же, как в гостинице, – мастикой и временем, но к этому добавлялся еще один, едва уловимый аромат – канифоли и нагретого дерева. Из-за обитых кожей дверей доносились обрывки музыкальных фраз: распевка, пассаж на скрипке, глухой удар барабана. Этот дом жил звуками.
Репетиционная комната «Ориона» находилась в полуподвале. Алина спустилась по стертым каменным ступеням, толкнула тяжелую дверь и вошла. Комната была большой, с высоким сводчатым потолком, затянутым паутиной. Вдоль стен громоздились усилители, колонки, опутанные змеями проводов. Воздух был спертым, наэлектризованным, пропитанным дымом дешевых сигарет и запахом пота. В центре, на видавшем виды ковре, расположилась группа. Они настраивали инструменты, и разрозненные звуки сливались в хаотичную, нервную какофонию.
Ее заметили не сразу. Первой обернулась девушка. Яркая, с копной осветленных волос и вызывающе-красными губами. Алина сразу узнала ее по фотографии из досье – Ирина Лемешева. Солистка. Девушка смерила ее с ног до головы быстрым, хищным взглядом, в котором читалось все: оценка конкурентки, пренебрежение к скромному наряду, уверенность в собственном превосходстве.
– Вы к кому? – Голос у нее был низкий, с легкой хрипотцой.
– Я Аля Воронина. Мне сказали подойти на прослушивание.
– А, – протянула Ирина, и в этом «а» было больше смысла, чем в длинной фразе. – Клавишница. Из Костромы, да? Далеко вас занесло.
На ее слова обернулись остальные. Гитарист Павел Струков – худой, нервный, с вечно бегающими глазами. Он кивнул Алине с какой-то виноватой улыбкой. Барабанщик Игорь Земцов – крупный, флегматичный парень – просто уставился на нее с открытым любопытством. И басист Леонид Крамер, интеллектуал в очках с толстыми линзами, отстраненно кивнул, словно решал в уме сложную математическую задачу и ее появление было лишь одним из неизвестных.
Напряжение в комнате можно было потрогать. Оно исходило от Ирины, которая не сводила с Алины колючего взгляда. Она была хозяйкой на этой территории, и новая самка в стае вызывала у нее инстинктивное отторжение.
– Вити нет, – бросила она, поворачиваясь к своему микрофону. – Опаздывает, как всегда. Гении себе могут позволить. Ждите.
Алина молча прошла к старому пианино «Рига», стоявшему в углу. Оно было потертым, со следами от сигарет на лакированной поверхности. Она села на шаткий табурет и положила руки на колени. Ждать. Это она умела лучше всего. Она превратилась в часть интерьера, в предмет, не привлекающий внимания. Она слушала их обрывочный разговор – о вчерашнем концерте, о сломавшемся усилителе, о какой-то статье в местной газете. Обычная жизнь обычных музыкантов. Она фиксировала интонации, жесты, расстановку сил. Лемешева явно была неформальным центром, пока не было Орлова. Струков заискивал перед ней, Земцов побаивался, а Крамер игнорировал.
Дверь распахнулась через пятнадцать минут. В комнату вошел он. Алина почувствовала его появление раньше, чем увидела – изменилась сама плотность воздуха. Орлов не вошел, а как бы влился в помещение, неся с собой запах улицы, дождя и чего-то еще, непонятного, возможно – запах свободы.
Он был точно таким, как на фотографиях, и одновременно совершенно другим. Фотографии не передавали этой ленивой, почти кошачьей грации, с которой он двигался. Не передавали легкой сутулости человека, который слишком много времени проводит, склонившись над гитарой или листом бумаги. Длинные темно-русые волосы падали на глаза, он сдул их привычным жестом. Джинсы, растянутый свитер. Он выглядел неуместно в любом официальном советском учреждении. Его глаза, которые Алина ожидала увидеть насмешливыми, оказались на удивление серьезными и внимательными. Они скользнули по комнате, задержались на долю секунды на каждом из музыкантов – и этот мимолетный взгляд был приказом, вопросом и упреком одновременно – и остановились на ней.
Пауза. Она длилась всего пару секунд, но за это время Алина почувствовала себя так, будто ее просветили рентгеном. Он не оценивал ее как женщину, как это сделал бы любой другой мужчина. Он не оценивал ее как музыканта, как это сделала Ирина. Его взгляд был глубже. Он словно пытался прочитать невидимый текст, написанный у нее на лице. В нем не было враждебности, но было тотальное, всепроникающее недоверие.
– Так, – сказал он наконец, и его голос, знакомый по пластинке, вживую оказался ниже и богаче обертонами. – Вот она, наша костромская жемчужина. Аля, кажется?
Он не ждал ответа. Подошел к пианино, бросил на крышку потертый портфель, из которого торчали нотные листы.
– Простите за бардак. Творческий процесс, знаете ли. Или не знаете? Ну, сейчас узнаем.
Он сел рядом с ней на табурет, так близко, что она почувствовала тепло его тела. Он достал из портфеля исписанный от руки нотный лист. Бумага была помята, в кофейных пятнах.
– Это новое. Еще сырое. Ритм-секция пока не вслушивалась. Хочу понять, как это прозвучит на клавишах. Сыграйте. С листа.
Он положил ноты на пюпитр. Алина взглянула на них. Это не было похоже на простые гармонии, которые она слышала на пластинке. Это была сложная, запутанная партитура. Неровный размер, диссонирующие аккорды, которые требовали широкой растяжки пальцев. Мелодия извивалась, как змея, ускользая от привычных музыкальных ходов. Это была провокация. Проверка. Он не просто хотел услышать, как она играет. Он хотел увидеть, как она мыслит.
Внутри все сжалось в ледяной комок. Не страх. Ответственность. Провалить этот тест означало провалить всю операцию на самом первом этапе. Она сделала медленный вдох, как перед прыжком с парашютом. Ее преподаватель говорил: «Когда видишь ноты впервые, не пытайся их чувствовать. Просто читай. Это шифр. Твоя задача – точно его воспроизвести».
Она положила пальцы на пожелтевшие от времени клавиши. Холодные, гладкие. В комнате повисла тишина. Остальные музыканты перестали возиться со своими инструментами и смотрели на нее. Ирина – со злорадным ожиданием провала. Струков – с сочувствием. Орлов – все с тем же непроницаемым, изучающим выражением.
И она начала играть.
Ее пальцы двигались с холодной, механической точностью. Она не вкладывала в музыку ни души, ни эмоций. Она была шифровальной машиной, которая переводила знаки на бумаге в звуки. Аккорд. Пассаж. Еще один диссонанс, который резал слух, но был абсолютно верен партитуре. Она читала на два такта вперед, ее мозг обрабатывал информацию с той же скоростью, с какой она анализировала карту незнакомого города. Она не думала о красоте. Она думала о чистоте исполнения.
Музыка была странной. Тревожной, горькой, как миндаль. В ней была тоска по чему-то несбыточному, ярость бессилия и внезапные прорывы света – короткие, мажорные аккорды, которые тут же тонули в минорном половодье. Это была исповедь. Откровение человека, задыхающегося в тесном пространстве. Алина воспроизводила эту исповедь с бесстрастием протоколиста.
Когда она взяла последний аккорд, он еще долго висел в спертом воздухе репетиционной комнаты. И тишина, наступившая после, была другой. Она звенела от удивления.
Земцов присвистнул. Струков покачал головой, неверяще улыбаясь. Даже на лице Ирины промелькнуло нечто похожее на уважение, которое она, впрочем, тут же постаралась скрыть за маской привычного высокомерия.
Алина не смотрела на них. Она смотрела на Орлова.
Он молчал. Он смотрел не на нее, а на ее руки, лежавшие на клавиатуре. Его лицо было непроницаемо. Потом он медленно поднял глаза и снова встретился с ней взглядом. Прежняя отстраненность исчезла. Теперь в его взгляде была смесь недоумения, восхищения и еще более глубокого, чем прежде, подозрения.
– Черт возьми, – сказал он тихо, почти шепотом. – Откуда вы такая взялась, Аля из Костромы?
Он забрал ноты с пюпитра, сложил их, сунул обратно в портфель. Потом встал.
– Ладно, – он хлопнул в ладоши, обращаясь уже ко всей группе. – Перекур окончен. Начинаем с «Осеннего порта». Аля, вы пока послушайте, попробуйте вникнуть. С завтрашнего дня начнете работать. Вы приняты.
Он отвернулся к остальным, начал что-то объяснять гитаристу, показывать ему какой-то аккорд. Операция перешла на следующую стадию. Алина была внутри. Она выполнила задачу. Но когда она вставала из-за пианино, она поймала его мимолетный взгляд, брошенный в ее сторону поверх гитарного грифа. И в этом взгляде не было ни радости, ни облегчения. В нем была холодная, ясная мысль: «Ты играешь слишком хорошо для самоучки из Костромы. Кто ты на самом деле?»
Выйдя из филармонии, Алина вдохнула влажный рижский воздух полными легкими. Моросил мелкий, невидимый дождь, оседавший на волосах и лице крошечными каплями. Город погружался в синие сумерки. В окнах домов зажигался теплый, желтый свет. Шпили на крышах тонули в низких облаках.
Она шла по узким улочкам Старого города, не разбирая дороги. Брусчатка под ногами была скользкой, отполированной веками. Стены домов, казалось, хранили тепло прошедшего дня и отзвуки всех разговоров, которые велись здесь столетиями. Она чувствовала себя чужой в этом уютном, обжитом мире. Ее мир состоял из явочных квартир, инструкций и безликих гостиничных номеров. Ее мир был стерилен.
В витрине небольшого магазина она увидела пирамиду из пузатых керамических бутылочек, наполненных темной, почти черной жидкостью. «Rīgas Melnais Balzams». Рижский черный бальзам. Легендарный напиток, о котором она читала в справочных материалах. Лекарство, сувенир, символ города. Она вошла внутрь. За прилавком стоял седой латыш в очках, похожий на аптекаря из старой сказки. Он с достоинством кивнул ей.
– Одну маленькую, пожалуйста.
Он завернул бутылочку в шуршащую бумагу. В гостиничном номере Алина села за стол, развернула пакет. Налила немного бальзама в стакан. Жидкость была густой, тягучей. Пахло травами, кореньями, чем-то горьким и сладким одновременно. Она сделала маленький глоток.
Вкус был обжигающим, сложным, как та музыка, которую она играла час назад. Сначала – горечь, почти лекарственная, потом – взрыв десятков оттенков: пряности, мед, что-то древесное. И долгое, согревающее послевкусие.
Рижский бальзам. И горечь.
Сладость от успешно пройденного испытания. И горечь от взгляда Орлова, который обещал, что эта операция не будет похожа ни на одну из предыдущих. Он не просто объект. Он – равный противник. Возможно, даже более сильный, потому что его оружием было то, чего у нее никогда не было, – музыка, сотканная из сомнений, боли и правды. И чтобы понять его шифр, ей придется научиться не просто читать ноты, а слышать то, что звучит между ними. А это было самым опасным. Этого не было ни в одной инструкции.
Тени на брусчатке старого города
Дни спрессовались в тугую, однообразную последовательность звуков и теней. Утро начиналось с прохладной серости гостиничного номера и механических упражнений для пальцев на подоконнике, пока за окном в каменном колодце двора медленно просыпалась чужая, невидимая жизнь. Затем следовала филармония – репетиционный подвал, пахнущий пылью, остывшим табачным дымом и электрическим напряжением усилителей. Вечера же принадлежали тишине, микронаушнику и катушечному магнитофону «Электроника», его зеленый глазок гипнотически подмигивал в полумраке, перематывая часы чужой жизни, полной пауз, музыкальных фраз и бытового шума.
Алина стала тенью, безупречным механизмом, встроенным в два параллельных мира. В одном она была Аля Воронина, молчаливая клавишница из Костромы, чьи пальцы извлекали из старенького пианино именно те ноты, что были на бумаге, не больше и не меньше. Она не участвовала в общих разговорах, не смеялась шуткам гитариста Павла и не реагировала на колкости Ирины. Она была функцией, идеальным исполнителем, и эта ее отстраненность, как ни странно, была принята группой. Они списали ее на провинциальную зажатость, оставив в покое в ее тихом углу за инструментом.
В другом мире, ночном, она была «Ласточкой». Здесь требовалась та же точность, та же отстраненность. В первую же неделю, подгадав момент, когда вся группа уехала на интервью для местной газеты, она за тринадцать минут вскрыла номер Орлова, установила миниатюрный микрофон в основание настольной лампы и покинула помещение, не оставив ни единого следа. Это была рутинная работа, отточенная до автоматизма, не вызывающая ни страха, ни азарта. Просто очередной пункт в протоколе.
Сложнее всего было с Орловым. На репетициях он был невыносим. Он не просто руководил – он лепил музыку из воздуха, из нервов, из чужого терпения. Он мог часами добиваться нужного звучания одной гитарной ноты, объясняя Павлу что-то про «цвет ржавчины в осеннем небе», пока тот не начинал тихо звереть. Он заставлял Игоря Земцова, флегматичного барабанщика, переигрывать один и тот же сбивчивый ритм десятки раз, пока капли пота не начинали стекать у того по вискам. Он был одержим, и эта одержимость выжигала все вокруг.
С Алиной он говорил мало. После того первого прослушивания он, казалось, потерял к ней интерес. Он давал ей ноты, слушал исполнение, кивал и переходил к кому-то другому. Но она чувствовала его взгляд. Иногда, поднимая глаза от клавиш, она ловила его на себе. Это был не тот подозрительный, изучающий взгляд, что в первый день. Это было что-то иное, более глубокое и тревожное. Он словно слушал не ее игру, а тишину, которая за ней стояла. Однажды он остановил репетицию на полутакте.
– Воронина, – сказал он в наступившей тишине, и все обернулись к ней. – Вы играете безупречно. Как метроном. Но в этой музыке есть эхо. А вы играете так, будто находитесь в комнате с ватными стенами. Здесь, – он ткнул пальцем в нотный лист, – должна быть пауза, в которой слышно, как падает лист. А у вас – просто отсутствие звука. Попробуйте еще раз. И послушайте тишину.
Она попробовала. Она сыграла ту же фразу, сделав паузу на полсекунды длиннее, но ничего не изменилось. Она не знала, как играть тишину, полную падающих листьев. Ее учили играть ноты. Ее учили воспроизводить шифры. Эхо, листья, цвет ржавчины – это были переменные, для которых в ее уравнениях не было значений.
В ночном мире Орлов был еще более странным. Ленты, которые Алина прослушивала до звона в ушах, были разочаровывающе пусты. Никаких подозрительных звонков. Никаких встреч. Он говорил по телефону с матерью в Ленинград, обсуждая ее давление и дефицит нужных лекарств. Он спорил с кем-то из филармонии о текстах новой песни, которые не пропускал худсовет. Он часами сидел в тишине, и на пленке был слышен только шорох переворачиваемых страниц и чирканье спички. Иногда он брал гитару и тихо наигрывал что-то незнакомое, рваное, болезненно-красивое. Алина сидела в наушниках, и эта музыка, не предназначенная для чужих ушей, проникала под кожу, вызывая странное, почти физическое беспокойство. Она записывала в отчет: «Объект вел себя как обычно. Контактов, представляющих оперативный интерес, не зафиксировано». Но с каждым днем она все острее понимала, что эта обыденность – тоже шифр, который она не может расшифровать.
Это случилось на исходе третьей недели, в серый, промозглый вторник, когда небо, казалось, лежало прямо на черепичных крышах. Репетиция с самого начала пошла наперекосяк. Орлов был взвинчен, резок. Он сорвался на Павла, швырнул ноты на пол, прошелся по комнате и вдруг резко остановился.
– Все, на сегодня хватит, – бросил он, не глядя ни на кого. – Расходимся. Я устал.
Он схватил свой потертый портфель, накинул плащ и вышел, хлопнув дверью. В комнате повисло недоуменное молчание. Ирина что-то язвительно прошипела ему вслед. Павел выругался сквозь зубы. Алина же, не говоря ни слова, поднялась, аккуратно сложила свои ноты и тоже вышла. Сердце ее работало ровно, дыхание было спокойным, но внутри что-то щелкнуло, переводя систему в иной режим. Протокол был нарушен. Объект отклонился от маршрута.
Она вышла из филармонии через минуту после него. Улица встретила ее влажным ветром и запахом мокрого камня. Она увидела его спину впереди, метрах в пятидесяти. Он шел быстро, сутулясь, не оглядываясь. Она скользнула в тень ближайшего дома, превращаясь из Али Ворониной в «Ласточку». Движения стали плавными, почти невидимыми, походка – бесшумной. Она не шла – она перетекала в пространстве, используя толпу, арки, витрины как укрытия.
Орлов не пошел в сторону гостиницы. Он свернул в лабиринт Старого города. Здесь слежка стала искусством. Узкие, кривые улочки, где каждый шаг отдавался гулким эхом. Брусчатка, отполированная столетиями до зеркального блеска, отражала тусклый свет неба и могла отразить и ее силуэт. Ветер, гулявший в этих каменных каньонах, мог донести звук ее шагов. Она держала дистанцию, теряя его из виду на поворотах и находя снова, предугадывая его маршрут по логике улиц. Она была охотником на своей территории, хоть и видела этот город впервые. Ее учили читать карты незнакомых городов, но здесь карта была вживлена в саму землю, и приходилось читать ее интуитивно.
Aldaru iela, Trokšņu iela, Skārņu iela… Названия, чужие и гортанные, проносились мимо на эмалированных табличках. Город становился все старше, дома – все плотнее друг к другу, нависая над головой резными фасадами и тяжелыми эркерами. Орлов вел ее все глубже в сердцевину этого лабиринта, словно проверяя, есть ли за ним хвост. Но он не оглядывался. Его походка была нервной, целеустремленной. Он не искал слежки, он просто спешил.
Наконец он нырнул в низкую, темную арку, почти невидимую между двумя обшарпанными домами. Алина замерла у угла, прислушиваясь. Шаги Орлова затихли. Она выждала тридцать секунд. Затем, слившись со стеной, заглянула в арку. Та выводила в крошечный, мощеный камнем дворик-колодец, зажатый со всех сторон глухими стенами. В дальнем углу, под единственным тусклым фонарем, стоял человек.
Алина отступила в тень. Сердце по-прежнему билось ровно, но в висках появился холод. Вот оно. Контакт. Резидент. Связной. Она медленно, без единого звука, достала из сумочки миниатюрный фотоаппарат, замаскированный под пудреницу. Объектив – игольное ушко. Она приготовилась фиксировать.
Человек, ждавший Орлова, не был похож на шпиона из учебных пособий. Никакого плаща с поднятым воротником, никакой неприметной внешности. Это был пожилой мужчина, почти старик, в старомодном, чуть мешковатом пальто и фетровой шляпе. В руке он держал тяжелый, раздутый портфель. Его лицо, освещенное сбоку желтым светом фонаря, было лицом ученого или библиотекаря – морщинистое, с тонкими, интеллигентными чертами и очками в роговой оправе.
Орлов подошел к нему. Они не обменялись паролями, не пожали рук особым образом. Они просто молча постояли секунду.
– Здравствуй, Виктор, – сказал старик. Его голос был тихим, немного дребезжащим, но отчетливо слышным в гулкой тишине двора.
– Здравствуйте, Яков Самуилович, – ответил Орлов. Голос его был напряжен. – Я уж думал, вы не придете.
– Глупости, мальчик. Пунктуальность – вежливость не только королей, но и конспираторов, – старик слабо улыбнулся. – Как дела? Тебя не пасут?
– Не знаю, – честно ответил Орлов. – Последнее время ощущение, что за мной даже собственная тень ходит с блокнотом. Но вроде чисто. Что у вас?
Алина замерла, прильнув ухом к холодному, влажному камню. Вот. Сейчас начнется. Передача инструкций, микропленки, шифровок. Она подняла «пудреницу», готовясь снимать момент передачи.
Но старик, Яков Самуилович, не полез в карман. Он похлопал по своему раздутому портфелю.
– У меня для тебя подарок. Редкая вещь. Почти полное собрание. Четвертая тетрадь. Только представь, в таком переплете… – он говорил с восторгом коллекционера, показывающего уникальную марку.
Орлов сглотнул.
– Все? И «Воронежские»?
– И «Воронежские», мой мальчик. И даже то, что не вошло в синюю книгу. Машинопись, конечно. Десятая копия. Но бумага хорошая, финская.
Алина опустила фотоаппарат. Ее мозг, натренированный на поиск определенных сигналов, давал сбой. Воронежские тетради? Синяя книга? Это не было похоже ни на один известный ей код.
– Господи… – выдохнул Орлов. Он потер лицо руками. – Яков Самуилович, это же… опасно. Для вас, в первую очередь.
– Опаснее, чем дышать этим воздухом? – старик усмехнулся. – В моем возрасте, Виктор, опаснее всего – молчать. Когда есть что сказать. Вот, держи.
Он открыл портфель и достал оттуда толстую, тяжелую пачку бумаги, обернутую в плотную коричневую бумагу и перевязанную бечевкой. Он передал ее Орлову. Алина инстинктивно нажала на спуск. Щелчок был почти беззвучным, тише, чем стук капли, сорвавшейся с карниза. Она зафиксировала момент передачи. Но что она зафиксировала?
Орлов принял сверток с осторожностью, с какой принимают новорожденного. Он прижал его к груди.
– Спасибо, – сказал он глухо. – Я… я не знаю, что сказать.
– Ничего и не говори. Просто читай. И помни. Пока хоть один человек помнит эти строки, он не умер. Ни поэт, ни поэзия. Вот что важно. Ты принес то, о чем просил?
Орлов кивнул. Он полез в свой портфель и достал несколько тонких, сшитых вручную книжечек в серых обложках. Самиздат. Алина видела такие на фотографиях в учебных материалах.
– Здесь немного. Новое. Из Ленинграда привезли. И пара моих собственных… так, баловство.
– Баловство, – проворчал старик, забирая книжки и пряча их в свой портфель. – Твое «баловство» люди переписывают от руки по ночам. Не прибедняйся. Скромность хороша для партийных функционеров, а не для поэтов.
Они постояли еще немного в молчании. Желтый свет фонаря выхватывал из темноты их фигуры, клубы пара от дыхания. Эта сцена – двое мужчин в глухом рижском дворе, передающие друг другу запрещенные стихи – была настолько далека от шпионского триллера, в котором Алина привыкла жить, что казалась сюрреалистичной. Это было что-то из другого мира. Мира, где главной ценностью и главной опасностью были не государственные тайны, а слова.
– Ты будь осторожен, Виктор, – сказал наконец Яков Самуилович. – Очень осторожен. Время сейчас вязкое. Болотное. Кажется, что стоишь на твердой почве, а оно уже засасывает.
– Я всегда осторожен, – горько усмехнулся Орлов.
– Нет. Ты смелый. А это не одно и то же. Ладно, мне пора.
Старик повернулся и, не оглядываясь, медленно пошел к выходу из арки. Орлов остался стоять, прижимая к груди сверток, словно боясь его уронить. Он смотрел в пустоту.
Алина медленно, на выдохе, отступила назад, за угол. Ее тело действовало по инструкции – отход, не оставляя следов. Но ее мысли были в полном хаосе. Картина мира, такая ясная и простая еще час назад, рассыпалась на части. Объект, потенциальный предатель Родины, рискующий свободой ради контактов с иностранной разведкой, на деле рисковал ею ради пачки машинописных стихов поэта, расстрелянного сорок лет назад.
Она шла обратно по тем же улицам, но теперь они казались другими. Лабиринт не кончился. Он стал только сложнее. Она заблудилась. Она получила неопровержимое доказательство тайной, конспиративной деятельности Орлова. Она даже сфотографировала момент передачи. Но что это была за деятельность? Это не вписывалось ни в одну графу отчета. «Объект встретился с неустановленным лицом и получил пакет с предположительно самиздатовской литературой (Мандельштам О. Э.)». Соколов рассмеется ей в лицо. Или, что хуже, решит, что она что-то упускает. Что это хитроумная маскировка.
Но Алина видела лицо Орлова, когда он брал этот сверток. Она слышала его голос. Ее учили отличать правду от игры. Она всю жизнь имела дело с масками, с двойным дном, с ложью, которая притворяется правдой. И то, что она видела в этом дворе, было пугающе настоящим. Горечь, тоска, преклонение перед силой слова – все это было подлинным.
Вернувшись в свой стерильный гостиничный номер, она не стала сразу писать отчет. Она села на стул и долго смотрела в темное окно, где отражалось ее бледное, невыразительное лицо. Впервые за всю службу задание поставило ее в тупик. Ей дали четкую задачу: доказать измену. А она нашла… что? Проявление инакомыслия? Духовное сопротивление? Любовь к поэзии? Эти понятия отсутствовали в ее служебном лексиконе. Система, которой она служила, не делала между ними различий. Для нее стихи Мандельштама и шифровка из ЦРУ были явлениями одного порядка – враждебными, подлежащими изъятию и уничтожению.
Но Алина, сидевшая в тишине рижского вечера, впервые почувствовала, что различие есть. И оно было огромным. Она вспомнила музыку, которую играла на прослушивании. Ту самую, полную тоски и ярости, исповедь человека, задыхающегося в тесном пространстве. Теперь она начинала понимать, откуда брались эти звуки. Они рождались там же, где и потребность рисковать всем ради пачки стихов.
Она достала бланк отчета. Рука с ручкой замерла над бумагой. Что писать? Правду? Но какая правда нужна Соколову? Та, что она видела, или та, которую от нее ждали? Любой ее выбор теперь, после этого вечера, будет ложью. Либо ложью по отношению к фактам, либо ложью по отношению к приказу.
Впервые в жизни «Ласточка» не знала, что делать. Диссонанс, который она впервые услышала в музыке Орлова, теперь звучал внутри нее самой. И этот первый, пронзительный аккорд ее собственного смятения был самым тревожным звуком, который она когда-либо слышала.
Нота фальши
Репетиции превратились в медленную пытку звуком. Воздух в подвале филармонии, и без того спертый, теперь казался наэлектризованным, готовым вспыхнуть от одной случайной искры. Дни больше не спрессовывались в однообразную рутину; каждый из них обрел свой собственный, удушливый привкус. Алина чувствовала это изменение не аналитическим умом оперативника, а кожей, как чувствуют приближение грозы по внезапной тяжести в атмосфере. Что-то надломилось после той встречи в каменном колодце Старого города. Не в ней – в них. В ансамбле. Словно невидимый камертон, задававший им общий строй, треснул, и теперь каждый инструмент звучал сам по себе, создавая не полифонию, а болезненный, режущий слух диссонанс.
Она сидела за своим стареньким пианино «Рига», превратившись в безупречный механизм, в живой метроном, отбивающий такт с холодной точностью. Ее партия была выучена, вбита в мышечную память пальцев до такой степени, что мозг мог оставаться свободным, превращаясь в пассивный приемник, регистрирующий все, что происходило вокруг. А происходило нечто странное. Музыка разваливалась на части. Она умирала, не успев родиться, прямо здесь, на потертом ковре, среди окурков в консервных банках и спутанных змей проводов.
Центром этого распада был не Орлов. Напротив, он был напряжен, как натянутая до предела струна. Его одержимость, раньше казавшаяся ей просто творческой лихорадкой, теперь приобрела оттенок отчаяния. Он метался по комнате, останавливал их на полуслове, вслушивался в каждый звук с таким мучительным выражением на лице, словно ему сверлили зуб без наркоза. Он требовал от них не точности, не техники – он требовал чего-то, что сам не мог сформулировать. Правды. Он требовал от музыки, чтобы она не лгала.
И она лгала. Бессовестно, нагло, из каждой ноты, сорвавшейся с гитары Павла Струкова.
Именно гитарист был источником фальши. Его инструмент, обычно певший, смеявшийся и плакавший под его пальцами, теперь издавал сухие, мертвые звуки. Технически все было верно. Аппликатура безупречна, ритм выдержан. Но ноты были пустыми оболочками, лишенными души. Это было похоже на речь, произнесенную по бумажке человеком, который не понимает смысла слов. Алина, с ее абсолютным слухом, натренированным на распознавание шифров в звуковых последовательностях, слышала эту ложь отчетливее всех. Это была не просто плохая игра. Это было предательство музыки.
«Стоп! Снова!» – голос Орлова сорвался на крик.
Он подскочил к Павлу, его лицо было бледным, в карих глазах горел холодный огонь. Павел вздрогнул, опустил гитару. Он осунулся за последние дни, под глазами залегли тени, а его пальцы, обычно порхавшие по грифу, казались одеревеневшими.
«Паша, что это? Что ты играешь?» – Орлов говорил тихо, почти шипел, и от этого его слова звучали страшнее крика. «Это не соло. Это набор звуков. Упражнение для первого курса музучилища. Где боль? Где этот надрыв, когда кажется, что струна сейчас лопнет и полоснет по лицу? У тебя здесь написано – fortissimo, с акцентом, с оттяжкой! А ты играешь так, будто боишься разбудить соседей. Ты вообще здесь? С нами?»
Павел молчал. Он смотрел на свои руки, на гриф гитары, словно видел их впервые. Его губы были плотно сжаты.
«Я не могу так», – наконец выдавил он. Голос был глухим, чужим. «Не получается».
«Не получается?» – Орлов опасно прищурился. «Вчера получалось. Неделю назад ты играл так, что стены дрожали. А сегодня "не получается"? Может, дело не в гитаре? Может, дело в голове? Или в руках, которые дрожат так, будто ты вчера не музыку играл, а вагоны разгружал?»
Это был удар ниже пояса. В наступившей тишине Алина увидела, как по лицу Павла прошла едва заметная судорога. Он поднял глаза на Орлова, и в них мелькнуло что-то похожее на ненависть. Или на загнанный страх.
Ирина Лемешева, сидевшая на высоком стуле, поджала свои ярко накрашенные губы и с нескрываемым злорадством наблюдала за сценой. Барабанщик Игорь Земцов смущенно кашлянул и принялся протирать свои тарелки куском замши, делая вид, что происходящее его совершенно не касается. Басист Леонид Крамер, как всегда, был невозмутим. Он смотрел в пустоту сквозь толстые линзы очков, его лицо было бесстрастным, как у сфинкса.
Алина не пошевелилась. Ее мозг, до этого дремавший, мгновенно включился в рабочий режим. Ситуация: конфликт в группе. Объект А (Орлов) оказывает давление на объект Б (Струков). Реакция объекта Б: агрессия, скрытность, признаки сильного психологического стресса. Вывод: напряжение достигло критической точки. Возможность: использовать конфликт для дестабилизации коллектива и получения доступа к объекту А.
Это была стандартная схема из учебника. Разделяй и властвуй. Найди слабое звено, надави на него и смотри, как рушится вся цепь. До сих пор Алина считала, что таким звеном может стать завистливая Ирина. Но теперь она видела, что настоящий разлом проходит в другом месте. Между лидером группы и его гитаристом. И этот разлом был глубже, чем просто творческие разногласия. Орлов бил не по технике Павла. Он бил по его лжи. Значит, он ее чувствовал. Но знал ли он ее причину?
«Давай еще раз. С самого начала. И если я еще раз услышу эту мертвечину, клянусь, я разобью твою гитару об этот усилитель», – закончил Орлов, отступая от Павла. Он провел рукой по волосам, и Алина заметила, как дрогнули его пальцы. Он тоже был на пределе.
Они начали снова. И снова все повторилось. Павел играл механически, безжизненно. На сложном пассаже его пальцы сорвались, и гитара издала отвратительный, визгливый звук.
Павел вскочил. «Все! Я не могу!» – крикнул он, и его голос сорвался. Он рванул гитару с плеча, сунул ее в потертый, видавший виды кофр, защелкнул замки с такой силой, что они лязгнули, как затвор. Он ни на кого не смотрел. Его движения были резкими, лихорадочными.
«Куда ты собрался?» – холодно спросил Орлов, стоявший неподвижно в центре комнаты.
«Проветриться», – бросил Павел через плечо. «Мне нужно проветриться. Голова раскалывается».
Он выскочил из комнаты, хлопнув тяжелой, обитой кожей дверью.
Тишина, повисшая в подвале, была плотной и неуютной. Ее нарушал только тихий гул усилителей.
«Психопаты», – фыркнула Ирина, поправляя прическу. «Сборище психопатов. Как с вами вообще работать?»
Орлов медленно повернулся к ней. «Заткнись, Ира. Просто заткнись».
Он подошел к окну – маленькой амбразуре под самым потолком, выходившей на уровень тротуара, – и закурил. Алина видела в тусклом свете его отражение в грязном стекле. Он не был зол. Он выглядел растерянным и бесконечно усталым.
Репетиция была сорвана. Все молча начали собирать инструменты. Алина аккуратно закрыла крышку пианино. Протокол требовал доложить о любом необычном поведении. Срыв гитариста, резкая реакция Орлова – все это подходило под определение. Но сухие строки отчета не могли передать главного – той ноты откровенной, почти животной паники, которая прозвучала в последнем выкрике Павла. Он чего-то боялся. И этот страх был сильнее музыки. Сильнее авторитета Орлова. Сильнее всего.
Она решила временно переключить вектор наблюдения. Орлов был крепостью, которую пока не удавалось взять. Павел Струков же внезапно оказался проломом в стене.
Возможность представилась через два дня. Репетиции шли наперекосяк, атмосфера была ядовитой. Павел вернулся, замкнутый и угрюмый, играл формально, избегая взгляда Орлова. Орлов, в свою очередь, казалось, оставил его в покое, но это было затишье перед бурей, это чувствовали все.
Во время обеденного перерыва музыканты обычно расходились кто куда. Земцов и Крамер шли в столовую филармонии, Ирина уезжала на такси, демонстративно показывая, что не желает обедать в компании «простых смертных». Орлов часто оставался в репетиционной, что-то черкая в своей нотной тетради. Алина обычно шла в маленькое кафе неподалеку, где заказывала кофе и булочку, превращаясь в незаметную часть интерьера. Павел же всегда исчезал. Он просто растворялся в городе.
В этот день Алина вышла из филармонии чуть раньше. Она не пошла в свое обычное кафе. Вместо этого она заняла позицию у газетного киоска на противоположной стороне улицы, откуда хорошо просматривался вход. Она делала вид, что изучает передовицу «Циня», но на самом деле ее периферийное зрение было сфокусировано на тяжелой дубовой двери.
Павел появился через пять минут. Он торопливо огляделся, словно боялся слежки. Эта профессиональная паранойя, так знакомая Алине, выглядела у него неуклюжей и дилетантской. Он не проверял «хвост» по отражениям в витринах, не делал резких остановок. Он просто нервно вертел головой. Убедившись, что за ним никто не идет, он быстрым шагом направился не в сторону центра, а вглубь прилегающих улочек, к району, где старинные фасады сменялись обшарпанными доходными домами с темными, пахнущими кошками подворотными.
Алина выждала полминуты и двинулась за ним. Это была уже не та интуитивная слежка по лабиринтам Старого города. Это был серый, унылый район рижских задворков. Она держала дистанцию, используя в качестве прикрытия редких прохожих и углы домов. Павел шел быстро, почти бежал, постоянно оглядываясь. Он явно спешил на встречу.
Он свернул в глухой двор, образованный тремя старыми пятиэтажками. В центре двора на ржавых цепях висели сиротливые качели, под которыми растеклась грязная лужа. Павел остановился у одной из арок, ведущих в подъезд, и закурил, нетерпеливо постукивая носком ботинка по треснувшему асфальту.
Алина замерла за мусорными баками, от которых несло чем-то кислым. Отсюда было плохо видно, но достаточно, чтобы контролировать ситуацию. Она ждала. В ее мире ожидание было основным рабочим инструментом.
Через пару минут из той же арки вышел человек. Он был полной противоположностью Павлу. Невысокий, плотный, в дешевом плаще серого цвета, который делал его похожим на оживший мешок. Лицо у него было гладким, стертым, как у монеты, долго бывшей в обращении, без единой запоминающейся черты. Такие лица были идеальны для толпы и кошмарны для опознания. Он подошел к Павлу вплотную.
Алина затаила дыхание. Сейчас. Передача. Она мысленно приготовила «пудреницу»-фотоаппарат, хотя доставать ее здесь, среди бела дня, было бы безумием.
Они не обменивались контейнерами. Они говорили. Алина не могла расслышать слов, но видела мимику и жесты. Серый человек говорил тихо, почти не шевеля губами, наклонившись к самому уху Павла. Павел слушал, и его лицо становилось все бледнее. Он что-то отвечал, отчаянно жестикулируя. Потом серый человек резко схватил Павла за лацкан куртки. Это был быстрый, властный жест. Павел дернулся, попытался высвободиться, но не смог. Серый что-то прошипел ему в лицо. Затем так же резко отпустил, оттолкнув от себя.
Павел пошатнулся. Он провел рукой по лицу. Серый человек тем временем достал из кармана сложенный вчетверо листок бумаги. Не записку. Что-то побольше. Он сунул его в нагрудный карман Павлу. Небрежно, почти презрительно. Потом развернулся и, не оглядываясь, ушел, растворившись в одной из темных арок.
Павел остался стоять один посреди двора. Он был похож на боксера после нокдауна. Он медленно вытащил из кармана листок. Развернул. Алина видела только его спину, но она заметила, как напряглись и осунулись его плечи. Он несколько секунд смотрел на бумагу, потом смял ее в яростном, бессильном жесте и сунул в карман. Он постоял еще немного, опустив голову, затем так же быстро, как и пришел, покинул двор.
Алина осталась за баками. Ее мозг лихорадочно обрабатывал информацию. Это не было похоже на контакт с резидентом. Жесты, мимика, уровень агрессии – все указывало на иную природу отношений. Угроза. Давление. Шантаж? Серый человек не был связным. Он был… коллектором. Или кем-то в этом роде. А записка… это мог быть ультиматум. Или счет.
Это была «красная сельдь», как называли в их ведомстве ложный след, подброшенный для отвлечения внимания. Но Соколов бы не простил ей, если бы она проигнорировала такую явную аномалию. Секреты Павла могли быть не связаны с государственной изменой, но они явно влияли на его состояние, а значит, и на всю группу. И на Орлова. Это было слабое место, трещина, в которую можно было вставить клин.
Она не пошла докладывать об этом Соколову. Еще не время. Отправка шифровки означала бы потерю инициативы. Соколов отдал бы приказ, и она снова стала бы просто исполнителем. Сейчас же, впервые за долгое время, она могла сама выстроить тактику. Ее целью был Орлов. И путь к нему теперь лежал через Павла. Не через давление на него – это было бы слишком прямолинейно и могло спугнуть обоих. А через демонстрацию сочувствия. Через создание альянса.
Вечером того же дня она подкараулила Орлова, когда тот выходил из филармонии. Он был один, шел медленно, погруженный в свои мысли.
«Виктор Андреевич», – окликнула она его.
Он обернулся. Взгляд был отсутствующим, он не сразу ее узнал.
«Аля. Что-то случилось?»
«Я хотела поговорить. Если у вас есть минута».
Он поcмотрел на нее с удивлением. За все это время она ни разу не заговаривала с ним первой, если это не касалось напрямую музыки.
«Слушаю», – он остановился, прислонившись к холодной стене дома.
Алина подошла ближе. Она тщательно подбирала слова. Легенда Али Ворониной, тихой провинциалки, должна была работать на нее.
«Я по поводу репетиций», – начала она, глядя куда-то в сторону. Она должна была выглядеть немного напуганной, нерешительной. «Я… мне кажется, атмосфера в группе… она очень тяжелая. Это мешает музыке».
Орлов криво усмехнулся. «Ты только заметила? Добро пожаловать в "Орион", Аля. У нас всегда весело».
«Дело не в этом. Дело в Павле», – она заставила себя посмотреть ему в глаза. «С ним что-то происходит. Он играет… он словно не здесь. И вы на него давите. Очень сильно. И от этого становится только хуже. Для всех».
Он долго молчал, изучая ее лицо. Его взгляд уже не был насмешливым. Он был серьезным, почти тяжелым. Он словно пытался прочитать то, что стояло за ее словами.
«Ты у нас психолог, оказывается?» – спросил он, но без прежней иронии.
«Я музыкант», – ответила Алина ровно. «И я слышу, когда музыка больна. Наша музыка больна, потому что болен один из нас. И когда вы кричите на него, вы не лечите болезнь, вы только усиливаете симптомы. Простите, если я лезу не в свое дело».
Она сделала паузу, давая ему возможность отреагировать. Это был рискованный ход. Он мог послать ее, приказать не вмешиваться. Но она сделала ставку на его одержимость музыкой. Она апеллировала не к его человеческим чувствам, а к его профессионализму.
«И что ты предлагаешь? Сеанс групповой терапии? Будем сидеть в кружок и делиться своими детскими травмами?» – его голос был полон сарказма, но в глубине глаз она увидела… интерес. Он был заинтригован. Она нарушила шаблон. Тихая, безмолвная клавишница вдруг проявила характер и, что самое главное, понимание сути происходящего.
«Я предлагаю поговорить с ним. Не вам. Вам он ничего не скажет. Вы для него сейчас – враг. Может быть, поговорить кому-то другому? Или просто… дать ему передышку. Оставить в покое на пару дней».
«У нас нет пары дней, Аля», – отрезал он. «У нас гастроли на носу. Программа не готова. Худсовет и так половину песен завернул. У меня нет времени на его истерики».
«Мертвая программа нам тоже не поможет», – тихо, но твердо возразила она.
Он снова замолчал. Он вытащил сигарету, закурил, глубоко затянувшись. Дым смешивался с влажным вечерним воздухом.
«Ты слишком много замечаешь, Аля из Костромы», – сказал он наконец, глядя на огонек сигареты. «И слишком хорошо играешь для самоучки. И говоришь слишком правильные вещи».
Сердце Алины на мгновение сбилось с ритма, но она сохранила невозмутимое выражение лица. Он снова ее проверял.
«Я просто хочу, чтобы мы делали хорошую музыку. Ради этого я сюда и приехала», – сказала она. Это была ложь, но ложь, идеально вписывающаяся в ее легенду.
Он посмотрел на нее долгим, пронзительным взглядом. Алина выдержала его, не моргнув. В этот момент она не была ни «Ласточкой», ни Алей Ворониной. Она была игроком, сделавшим свой ход и ожидавшим ответа противника.
«Ладно», – он бросил окурок на мокрую брусчатку и прижал его носком ботинка. «Я подумаю. Иди в гостиницу, Воронина. Уже поздно».
Он развернулся и пошел прочь, в сгущающиеся сумерки, не сказав больше ни слова.
Алина осталась стоять на пустой улице. Холодный ветер с залива трепал ее волосы. Она победила в этом раунде. Она сделала то, чего не могла добиться неделями слежки и прослушки. Она пробила брешь в его обороне. Она заставила его говорить с ней не как с подчиненной, а как с равной. Она ввела себя в уравнение не как клавишница, а как значимая переменная. Она внесла в их внутренний конфликт себя – третий элемент, который мог изменить баланс сил.
Но когда она медленно пошла обратно в гостиницу, по узким улочкам, где фонари зажигали на мокрых камнях дрожащие желтые дорожки, она впервые ощутила не удовлетворение от успешно выполненного тактического маневра, а что-то иное. Что-то тревожное и незнакомое. Она солгала ему, глядя прямо в глаза. Это было частью работы, привычным инструментом. Но в этот раз ложь оставила во рту странный, металлический привкус. Она использовала настоящую боль одного человека (Павла) и настоящую творческую муку другого (Орлова) как рычаг для выполнения своего задания. Она играла на их нервах, на их страхах, на их страсти к музыке, как на клавишах пианино, просчитывая каждую ноту, каждую паузу, каждую динамику.
Она сама стала этой нотой фальши, о которой говорил Орлов. Чистой, безупречно исполненной, но абсолютно лживой. И самое страшное было в том, что, кажется, впервые за всю ее службу, ей стало от этого не по себе. В гармонии ее мира, где все было подчинено строгим законам долга и приказа, прозвучал первый, едва слышный, но отчетливый диссонанс. И это был звук ее собственного голоса.
Разговор под шум волн
Поезд на Юрмалу пах сосновой смолой и надеждой. Запах этот, просачиваясь сквозь щели рам, смешивался с ароматом остывшего чая в подстаканниках и табачным дымом, застоявшимся в тамбуре. Он был обманчиво свежим, этот запах, обещавшим море и отдых, короткое забвение в дюнах, где даже партийные лозунги на выцветших плакатах казались менее навязчивыми. Но в вагоне, где ехал «Орион», воздух был спертым от недосказанности. Напряжение, накопившееся за последние недели после срыва Павла, не рассеялось; оно лишь сгустилось, превратившись в вязкую, прозрачную субстанцию, в которой тонули и натянутые улыбки, и дежурные шутки.
Алина сидела у окна, глядя на проносящиеся мимо деревянные дачи с резными верандами, на сосны, подступавшие почти к самой насыпи. Она превратила себя в идеальную поверхность, отражающую пейзаж. Не думать. Не анализировать. Просто регистрировать: вот домик с застекленной мансардой, вот группа пионеров, машущих поезду. Ее мозг, однако, работал в фоновом режиме, продолжая выстраивать схемы и раскладывать по ячейкам памяти интонации, взгляды, обрывки фраз. Ирина, сидевшая напротив, демонстративно читала «Огонек», но ее поджатые губы говорили больше, чем любая передовица. Она излучала холодное, концентрированное злорадство. Распад группы, которого она, очевидно, ждала, давал трещину, но не обрушился, и это подвешенное состояние ей явно нравилось. Павел Струков, забившийся в угол с гитарой, перебирал струны беззвучно, его пальцы касались грифа с осторожностью сапера. Он был похож на человека, который только что прошел по краю пропасти и до сих пор не может поверить, что удержался. Земцов и Крамер играли в карты, их реплики были нарочито громкими, заполняющими тишину, как засыпают землей воронку от взрыва.
Орлов не участвовал в общем маскараде. Он стоял в проходе, прислонившись плечом к оконной раме, и смотрел туда же, куда и Алина, но она знала, что он не видит ни сосен, ни дач. Его взгляд был обращен внутрь. За последние дни он изменился. Исчезла привычная ленивая ирония, уступив место чему-то более тяжелому, похожему на усталость металла. Он больше не взрывался на репетициях, не кричал на Павла. Вместо этого он добивался своего с холодной, изматывающей методичностью, заставляя их повторять один и тот же пассаж десятки раз, пока звук не приобретал нужную ему степень отчаяния или горечи. Он препарировал музыку, и это было мучительнее любых скандалов. Он словно потерял веру в то, что слова и ноты могут что-то исправить, и теперь полагался лишь на голую, выверенную технику боли.
Концертный зал «Дзинтари» был деревянным, открытым всем ветрам. Сквозь решетчатые стены пробивался вечерний свет, смешиваясь с резким светом софитов и создавая на сцене причудливые узоры. Пахло морем и нагретым деревом. Зал был полон. Курортная публика, расслабленная солнцем и рижским бальзамом, принимала их восторженно. Они хотели простых мелодий, красивых слов о любви и осени, хотели забыться на полтора часа под знакомые ритмы. И «Орион» давал им то, чего они хотели.
Алина сидела за своим электрическим пианино, ее пальцы бегали по клавишам с безупречной точностью. Она была частью механизма, винтиком в машине по производству легкой грусти. Но сегодня она впервые слушала то, что они играют, по-настоящему. Она слышала ложь. Не ту ложь, о которой говорил Орлов, когда клеймил Павла. Другую. Системную, въевшуюся в саму ткань их музыки. Песни, которые когда-то, на пластинке, казались ей исполненными скрытых смыслов, здесь, на сцене, перед лицом этой беззаботной толпы, превращались в свою противоположность. Баллада о белом теплоходе, ждущем у причала, из метафоры несбывшейся надежды становилась сентиментальным шлягером для танцплощадки. Слова о тумане, скрывающем дороги, теряли свою тревожную многозначность, превращаясь в красивый поэтический образ. Музыка работала, как обезболивающее. Она не будила, а усыпляла.
Она посмотрела на Орлова. Он стоял у микрофона, закрыв глаза. Он пел. И это было самое странное. Он не отстранялся от текста, не пел с иронией. Он вкладывал в эти пустые, выхолощенные худсоветами строки всю свою нерастраченную ярость и тоску. Он наполнял их собственной кровью. И происходило чудо. Фальшивая по своей сути песня вдруг начинала звучать правдиво. Он пел о любви, а в голосе слышалась боль от предательства. Он пел об осеннем дожде, а казалось, что он говорит о невозможности дышать. Он брал ложь и силой своего таланта превращал ее в исповедь. Но Алина, с ее абсолютным слухом на фальшь, понимала, чего ему это стоит. Это было похоже на попытку реанимировать покойника. Он заставлял мертвое сердце биться, но оно оставалось мертвым. И публика, аплодировавшая ему, аплодировала не его боли, а красивой иллюзии жизни.