Войти
  • Зарегистрироваться
  • Запросить новый пароль
Дебютная постановка. Том 1 Дебютная постановка. Том 1
Мертвый кролик, живой кролик Мертвый кролик, живой кролик
К себе нежно. Книга о том, как ценить и беречь себя К себе нежно. Книга о том, как ценить и беречь себя
Родная кровь Родная кровь
Форсайт Форсайт
Яма Яма
Армада Вторжения Армада Вторжения
Атомные привычки. Как приобрести хорошие привычки и избавиться от плохих Атомные привычки. Как приобрести хорошие привычки и избавиться от плохих
Дебютная постановка. Том 2 Дебютная постановка. Том 2
Совершенные Совершенные
Перестаньте угождать людям. Будьте ассертивным, перестаньте заботиться о том, что думают о вас другие, и избавьтесь от чувства вины Перестаньте угождать людям. Будьте ассертивным, перестаньте заботиться о том, что думают о вас другие, и избавьтесь от чувства вины
Травница, или Как выжить среди магов. Том 2 Травница, или Как выжить среди магов. Том 2
Категории
  • Спорт, Здоровье, Красота
  • Серьезное чтение
  • Публицистика и периодические издания
  • Знания и навыки
  • Книги по психологии
  • Зарубежная литература
  • Дом, Дача
  • Родителям
  • Психология, Мотивация
  • Хобби, Досуг
  • Бизнес-книги
  • Словари, Справочники
  • Легкое чтение
  • Религия и духовная литература
  • Детские книги
  • Учебная и научная литература
  • Подкасты
  • Периодические издания
  • Комиксы и манга
  • Школьные учебники
  • baza-knig
  • Книги о войне
  • Сергей Быстров
  • За семгой
  • Читать онлайн бесплатно

Читать онлайн За семгой

  • Автор: Сергей Быстров
  • Жанр: Книги о войне
Размер шрифта:   15
Скачать книгу За семгой

ЗА СЕМГОЙ

Суло толкнул дверь. Мужики в домике даже не оглянулись. Один из них – дед с интеллигентным, хоть и небритым лицом, скромно зажав руки между колен, сидел на грубых нарах, подернутых тоненьким матрацем. Двое других: молодой парень и пожилой с черной бородой в очках смотрели в цинковое ведро, взгроможденное на самодельное подобие стола.

Суло вошел, не здороваясь – здесь этого не требовалось.

– Вы что помои-то на стол поставили? – спросил без особого интереса.

Пожилой мужик в очках недоуменно глянул на вошедшего, но ответил обстоятельно, без раздражения:

– Не помои это – косорыловка. На, попробуй.

Очкастый зачерпнул кружкой жидкость, обходя плавающие ошметья – то ли хлебных корок, то ли еще чего, и протянул Суло.

Тот нюхнул издалека, скривился и сел на нары рядом с

интеллигентным дедом.

– Отравитесь к чертовой матери!

– Скажешь тож, – с усмехом дернул головой очкастый. Дунул в кружку, смахнув желтую пену на пол, и с расстановкой осушил.

– Слаба еще, – не одобрил он брагу и, зачерпнув, передал кружку интеллигентному, – отведай, Семенович.

Семенович взял осторожно, выпил незаметно, вежливо передал кружку парню.

– Не побрезгуй, Юрок.

– Че брезговать-то? – Юрок с жадностью нырнул в ведро. – Внутрях горит. Счас полегчает.

Суло внимательно глянул на молодого и узнал.

– Дворников?

– Дворников,– удивился тот.

Пожилой в очках почесал черную бороду, видимо, недовольный заминкой. Разговор его мало интересовал. Он только что пешком притопал по морозу аж из Кашкаранцев, что будет километров пятнадцать, и замерзшая душа жаждала согреться. Хоть в домике деда Семеновича и было тепло от беспрерывно шумевшей огнем буржуйки. Но истинный холод можно снять только изнутри.

Вообще-то всерьез погреться у геологов пожилой в очках не рассчитывал. Знал, что они уже уехали. Зашел на дымок одного из домиков и неожиданно встретил пасынка Юрку, который еще два дня назад уехал к себе на тоню, да, стало быть, не доехал. Юрка был с похмелья. Он-то и обнаружил в одном из оставленных домиков ведро недобродившей косорыловки.

Юрка Дворников чуть удивился, что его признал этот незнакомый парень из тех четверых, что приехали на уазике вчера вечером.

Суло снял вязаную спортивную шапочку, обнажав обширную лысину, и облизал обветренные губы.

– Брата твоего, Михаила, хорошо знаю. Приезжал четыре года назад, познакомились. И тебя мельком видел. Да еще приятеля мишкинова – Витьку Хорина. Подлец. Рыбнадзор на нас навел. Ружья бельгийского лишился, спальника мехового, канадки… Встретится – будет о чем поговорить.

– Встретится,– равнодушно с похмелья кивнул Юрка.

Однако тут же примолк, вспомнив, что Витька – его старший напарник по тоне, отпустив его на два дня в Кашкаранцы, уже, видно, от злости не знает, куда себя деть. План и так стоит: семга нынче сдурела, идет только в Варзугу – и все. Чуть подальше от Варзуги – считай пусто. Все тони понапрасну сети ставят да тягают, тогда как обычно в октябре везде Терский берег имеет улов. Сейчас его Витька встретит – только держись. Может пугануть его этим парнем. Точно струхнет. Мишка-то рассказывал, как тогда рыбнадзор городских тряхнул. Поймать, правда, не сумели, а вот барахлишко небедное реквизировали.

– А где Мишка-то нынче? В гости к нему заглянуть думал, – Суло с неодобрением смотрел, как Юрок зачерпывает вторую кружку.

– В гости нынче к нему не попадешь. Далековато. Химию строит, – срок отбывает.

– За что?

– За что? – Юрок чуть задумался, посмотрел на отчима.

Тот тер бороду и смолил дешевую сигарету.

Интеллигентный дед Семенович скромно слушал, от второй кружки косорыловки отказавшись и, видимо, тихо довольствуясь новым разговором между новыми людьми, которые так редко случались здесь, на северном берегу Белого моря. Ибо даже летом здесь скорее встретишь на побережье медведя, нежели нового человека. Зимой – и вовсе никого нет. А вот по осени, когда приходит на нерест семга, – откуда кто берется. И ведь все на машинах, на служебных, с правильными документами. И столько неотложных дел оказывается надо людям решить именно в этот момент здесь, что диву даешься. Вот какая сила у царской рыбы. Сам Семенович забыл, когда и пробовал ее. Нынче вот с Юрком сдружился, тот обещал угостить. Да и тут не вышло. Не идет нынче семга на запад. Валит валом в Варзугу. И то ведь случайным быть не может: каждая рыбина возвращается туда, где родилась, и если куда не вернулась, значит, той нет. Видно не повезло семге с других рек. Переловили ее рыбаки в море-океане или еще что случилось. В наше время все можно ждать от человека, если он, к примеру, даже селедку способен выловить так, что ее в магазинах десяток лет не сыщешь.

– Считай, что из-за литературы пострадал,– неожиданно подытожил Юрка свое недолгое размышление. – Из-за нее, из-за чего еще! Из-за нее мы и отца лишились. Правильно, батя? – обратился жалостливо Юрок к отчиму.

Тот неуверенно повел плечами, продолжая гонять через себя крутой дым и ослабевая в каком ни на есть тепле.

– Прочел Мишка где-то книгу,– начал рассказывать Юрок. – И пересказал нам с отцом. Мы втроем на тоне работали. Рыба не шла. Сгоняли в Кашкаранцы за бутылкой, ну и выпили под вечер. Особенно нам с батей понравилось место, где отец этого иностранца-пацана шляпе господина на столбе не поклонился, а тот приказал ему стрелять из лука в яблоко на голове сына.

– Тиля Улиншпигеля, – подсказал Суло.

– Бот именно, будь он неладен. Короче говоря, когда Мишка-то описал, как батя этого пацана одной стрелой яблоко с головы сына снял, наш батя в раж вошел. Мол, всегда сволочи на земле были, но и отчаянные люди – тож. «Я,– говорит, стрелу в руках не держал, а из мелкашки любое яблоко с любой головы сниму за полсотни метров». Тут Мишка и придумай: «А что, батя, сними с меня.» Батя: «Раз плюнуть».

На улицу вышли. Яблоко, конечно, – где взять. Нашли картофелину покрупнее. Мишка ее на кепку положил. Батя пятьдесят шагов отмерил, прицелился. Долго целился. Потом мелкашку опустил: «Нет, Мишка, не могу нынче. Руки, знать, с выпивки дрожат.» «Зато у меня не дрогнут. Держи ты, батя, яблоко». Вот Мишка отца и застрелил. Прямо в лоб закатал. Плакал, конечно, бился. И на суде тож. Книгу эту самую проклинал. Да ведь и то правда – не прочти он ее, разве пришла б ему на ум такая дурь.

Отца схоронили. Мишка химкомбинат строит. Я рыбу ловлю. А мать замуж вышла, чего одной-то. Правильно, батъ?

– А что, – пожал плечами тот. – Правильно…

Суло покачал головой. Потом встал, взял со стола ведро, пихнул дверь и за порогом вылил. Мужики очумело смотрели на него.

– Ты что, спятил? – первым очнулся Юрка.

– Ни к чему так, конечно,– недовольно крякнул чернобородый в очках.

– Все, прения закончены! – Суло поставил ведро на пол. – День только начинается, а у вас рожи уже сизые. К вечеру, Юрок, буду у тебя на тоне, там, может, и посидим чуток. А сейчас, мужики, в лагере санитарный день!

Ослушаться Суло было невозможно. В его холодных глазах финна, в жестком голосе, в тонкой складке рта, в спокойной твердости слов чувствовалась неуловимо-осознанная властность, которой он пользовался прицельно и наверняка, как делал все. И из всех дел умел извлекать пользу. При этом не жадничал, не ударялся в рвачество, при дележе вел себя подчеркнуто справедливо, порой готов был на самоотверженность и даже благородство. И все-таки за всеми его поступками непременно скользила легкая, неуловимая, неотрывная тень личного интереса. Каждый, кто имел дело с Суло, чувствовал себя надежно и даже комфортно: Суло брал на себя самое трудное, рискованное, он охотно подсказывал, помогал, даже заботился. Связка, которой он скреплял себя с напарником, благодаря его практицизму, житейской хватке, природной сноровке, была сверхпрочной. Но тут же возникала и осознанность, что в пиковый момент, в тот, на который не рассчитывали, который может свалиться вдруг, Суло в один миг эту связку порвет, не размышляя – в пользу кого и как поступить. Внутренне, мгновенно, ничуть не колеблясь, он выберет себя.

Игорь Сбойкин, уже несколько лет водившийся с Суло, сумел это почувствовать. И только потому решился съездить с ним за семгой, что никакой исключительности риска не предвиделось. Соблазн же увидеть то, о чем только слышал, был велик. Испытать в натуре нагрузки и страхи, и удовольствия, которые возможны лишь в необыкновенной глуши и в необыкновенных ситуациях – тоже своего рода роскошь. Хоть, в рыбный сезон, конечно, не это горячит головы стремящихся сюда людей.

Кольский полуостров им предстояло пересечь сверху вниз у самого основания, то есть от Баренцева до Белого моря. Когда-то из-за бездорожья это было проблемой. Ныне автолюбитель, отправляющийся в отпуск на юг, проскакивает отличное шоссе, ведущее из тундры в тайгу, за несколько часов. Потом, за Кандалакшой, им следовало повернуть налево, вдоль Кандалакшского залива. Там начинается тот самый Терский берег, который мог бы украсить любой курорт мира своими необыкновенными пляжами, окажись он не за Полярным кругом, а хотя бы в субтропиках.

Всего отмахать предстояло сотни три километров, а то и четыре. Но только половину – по гарантированному шоссе. Остальное – грунтовые дороги, как везде, способные измениться до неузнаваемости после непогоды, особенно осеннего дождя.

Оформить командировку Сбойкину не составило труда. Действительно, были там у него служебные интересы. И молодой водитель уазика Вася Коломиец, только что закончивший службу на флоте, начал одухотворенно готовить материальную часть

План был таков. В Умбе – последнем городе на восток от Кандалакши, официально определить свое присутствие в этих местах, а затем направиться дальше к Мысу Корабль, где добывают аметисты, где геологи оставляют на зиму свой лагерь, где можно остановиться, поживиться аметистовым браком и тут же попробовать поставить сети. У Суло их было две. Это 100 рублей штрафа, если даже ничего не поймал. А если поймал, то еще по 75 рублей за каждый хвост. Если хвостов больше трех, то одним штрафом не отделаешься… Но семга – рыба царская. Перед ее вкусом не все могут устоять. А ведь все, что движет человеком в жизни определяется одним изначальным чувством: хочется. И что он делает – признанно-полезное или общественно осуждаемое, зависят от сути желания и его силы.

Нередко человеку больше всего хочется то, что ему вредно. И даже опасно, и не ему одному. Но человек не всякий может перед своим желанием устоять. И в этом слаб он, слабо человечество вообще. Бороться с желаниями бывает трудно, а то и поздно. Легче их разумно формировать.

«Очень хотелось», – говорит мне жена, когда оказывается, что она съела то, что врачами запрещено. И так жалобно-умоляюще смотрит, что упрекнуть ее в слабости было бы крайней бессердечностью.

Пьют, становятся алкоголиками тоже потому, что хочется – хочется выпить. Да что там говорить: сколько «хочется», столько бед на земле, и даже когда «хочется» хорошего, – это нередко может оказаться очень плохим. Так в советское время хотеть семги – было общественно опасно. Потому что даже по огромной госцене купить ее могли только избранные. Остальные – хоти не хоти, но не попробуешь, а если захочешь так, что желание станет побуждением к энергичным действиям, то волей-неволей совершишь сам или подтолкнешь другого к неблаговидным, а то и незаконным поступкам.

Получилось так, потому что прежде тот, кто хотел, не задумываясь, семгу ел, сполна удовлетворяя свое желание. Это не было предосудительным. Но, оказывается, сегодняшнее человеческое «хочу» имеет проекции в будущее и не всегда предсказуемое. И касается это не только глобальных масштабов, как, скажем, загрязнение окружающей среды или исчезновение отдельных видов растений и животных, но и отдельных человеческих судеб.

Сегодня, когда мы испытываем влияние очередной волны демографического спада, связанного с резким падением рождаемости во время войны, невольно думается о тех женщинах, которые, несмотря ни на что, все-таки хотели детей. Они их хотели искренне и сильно, не страшась ни неуверенного военного сегодня, ни неблагоприятного завтра. И этим выполнили свой величайший гражданский долг перед страной. Все-таки у нас есть военное поколение. Пусть оно немногочисленно, пусть в школах его едва набиралось по классу, а в институтах оказывались недоборы. Но четырехлетней бреши в развитии рода российского все-таки не оказалось.

Родившись в 1943 году, я принадлежу к этому военному поколению, которое будет напоминать о себе демографическими трудностями государству еще не раз. И ведь что удивительно: рождение каждого ребенка во фронтовые годы было событием неординарным, со сложной, остросюжетной, а то и остродраматической судьбой. Сколько детей, например, родившись, так никогда и не увидали своего павшего к этому моменту в боях отца.

Когда началась война, моей матери было 27 лет, а моей старшей сестре – 5. Через два года в большом двухэтажном деревянном доме, что на станции Дибуны с Финляндского вокзала Ленинграда, из многочисленных обитателей его мать и сестра остались вдвоем. Многочисленные сестры и братья первого мужа матери сумели эвакуироваться. В 1941 году умер свекор, в зиму 1942-го, в самый голод, умерла свекровь Варвара Карповна. Перед этим пропал ее сын Георгий – отец моей старшей сестры. Слабый здоровьем, но большой специалист, он получил бронь на номерном 33-м заводе Ленинграда. Однажды не вернулся домой. Мать объездила десятки моргов, но найти его не смогла. Как потом оказалось, его убила женщина-сослуживица с целью ограбления. Предмет ограбления – хлебные карточки.

Свекровь не питала особых чувств к невестке. Но перед смертью, убедилась в ее глубокой верности, преданности, человеческом участии. Наследство: дом и кое-что из драгоценностей она завещала остававшимся до конца рядом с ней невестке и внучке.

Блокадная зима 1942-го пощадила немногих. Весна принесла облегчения, но голод продолжался. В доме было съедено все, что можно было только представить в виде пищи. Прикроватный коврик из козлиной шкурки опалили, порезали, размочили, разварили, размололи…

Однажды июньским вечером к дому подошел взвод солдат. Старшина, упитанный, розовощекий, как показалось бы тогда дистрофикам, вызвал хозяйку.

– Бабка,– обратился он к вышедшей на стук женщине – распухшей от голода, с болезненно-усталым взглядом,– разреши нам баньку истопить да помыться.

Во дворе нашего дома тогда имелась рубленая баня, разобранная уже потом, после войны.

– Много вас тут, желающих, – недовольно пробурчала женщина, – сгноите, а кто строить будет?

– Во старая, – отошел к бойцам старшина, – не сегодня -завтра помрет, а баню жалко.

– Ну вот что, – все-таки не отступился он, – с баней все в порядке будет. А тебе консервов оставим.

Еда для ленинградцев была тогда магической силой, ни что не шло в сравнение с ней. На золотые вещи, оставленные Варварой Карповной в наследство, мать выменивала на хлеб. У продавщицы. Как ни малы были пайковые доли (125 грамм хлеба на человека в день), как ни строг был контроль (расстрел грозил за всякие жульнические действия с продовольствием), а продавщица все-таки изощрялась "выкроить" лишнюю буханку хлеба, чтобы поменять ее на золотые часы, кольца, браслеты, серьги… Все это мать отнесла ей. И, наверное, не только мать. После войны мать часто ее встречала: Дибуны поселок небольшой. Здоровались – это естественно, и золотых украшений продавщица носить не стеснялась, как потом не стыдились ее дети.

…Оставили солдаты консервы и ушли. Это были бойцы из 22-го отдельного укрепленного района, 105-го отдельного пулеметно-артиллерийского батальона, что врылся, замуровался бетоном в землю у Белоострова, на рубеже реки Сестры.

Через две недели тот же старшина привел в баню тот же взвод. Вышла им навстречу молодая женщина, приветливо кивнула головой.

– Эй, красавица, – крикнул старшина, – а где та бабка?

– Какая бабка? – переспросила женщина.

– Да та, что нас мыться не пускала.

– Это я, – смутилась хозяйка, и растерялся старшина.

Не мог представить он, в общем-то, много повидавший, но все-таки, прежде всего из окопов и дотов, что может сделать пища с человеком. Что может голод – хорошо знал.

– Так разрешишь помыться, хозяюшка? А мы кой-чего тебе

с дочкой опять принесли.

Помывшись, взвод ушел. А старшина зашел в дом попрощаться. На минуту-другую, оказалось – на всю жизнь. Через год родился я, а мой отец уже ходил в младших лейтенантах. Это был 1943 год, и два месяца назад, 18 января, наши войска наконец-то прорвали блокаду Ленинграда. Город смог перевести дух. И тем, кто родился в нем, будущее уже гарантировалось.

Когда я писал эти строки, отцу уже было под семьдесят. Матери больше. Пройдя самый жестокий естественный отбор – 900-дневную блокаду Ленинграда, мать всю жизнь "поскрипывала", но ничем серьезным не болела. Одолела ее на семьдесят первом году простуда, перешедшая в рак легких. Рак оказался вялым, определенно установить его не смогли даже в Военно-медицинской академии имени С.М. Кирова. Но, тем не менее, свое дело он делал. В конце концов, мать слегла. Некоторую кратковременную помощь ей пытались оказать в районной больнице в Сестрарецке. Я приехал в Ленинград, и мы с отцом поехали к матери. Ехали дорогой, которая в блокадные годы была прифронтовой-рокадной. По ней и пришел отец впервые к матери. После войны, когда военная необходимость в этой дороге отпала, а местным властям восстанавливать и поддерживать ее было не под силу, дорога разбилась, превратилась в непролазную. Ею, да и то, как ориентиром, пользовались грибники, иногда, в сухой год, можно было одолеть часть пути на велосипеде или мотоцикле.

И вот лет через тридцать пять, там, где когда-то был бревенчатый настил, а потом его гнилушки, рытвины и непреодолимые ямы, лег стрелой асфальт с гравийными обочинами, с прореженным, на современный лад окультуренным, лесом по сторонам.

В войну отец пешком или на трофейном финском велосипеде добирался домой часами. Сейчас до того рубежа, где стояла его рота, машина проскочила за десяток минут. Впервые мы вместе проехали по его фронтовым местам. Окопы, траншеи, блиндажи, разумеется, исчезли, сровнялись с землей. А вот бетонные доты остались. Отец их помнил не только по местонахождению, тактико-техническим данным, но и по людям, с которыми здесь стоял.

Тонка была линия укреплений в этих местах. Очень тонка. Цепочка дотов, вытянувшаяся на десятки километров, и жидкие цепи сухопутных войск. Большего командование Ленинградским фронтом сюда дать не могло, сдерживая врага на основных направлениях. Если бы тогда, осенью 1941-го финны, а именно они действовали на Карельском перешейке, оказались порешительнее, они, пожалуй, с ходу смогли бы преодолеть этот оборонительный рубеж, и трудно было бы их тогда остановить. Сейчас кажется счастливой случайностью, что враг не воспользовался своим преимуществом на этом участке. На самом деле, события здесь развивались так, как и предполагало командование.

Финны, активно ведя наступательные действия, вышли на свою старую (до 1939 года) границу по реке Сестре и далее наступление прекратили. Единственное, что они сделали сверх того – захватили Белоостров да один из дотов – миллионщик. Так его прозвали бойцы, потому что по слухам строительство дота обошлось в миллион рублей. Он был самым мощным, совершенным, грозным, но… недостроенным, невооруженным. Захватить врагу его ничего не стоило. И такая же опасность, чего, к счастью, враг не знал, угрожала многим другим дотам в этом районе. Все станковые пулеметы были сняты и отосланы на передовую. В дотах оставалось по два человека: дежурный сержант и боец с винтовками.

Когда уже стало ясно, что враг вот-вот окажется у рубежа обороны, отца с еще одним бойцом под руководством политрука послали на перекресток дорог за Белоостровом набирать из отступающих гарнизоны для дотов. По дороге на Ленинград шли подразделения, но чаще одиночные группы солдат. Вот их-то политрук и сержант Быстров останавливали, собирали в команды и направляли в доты. При этом обращали внимание на вооружение, особенно "охотясь" на пулеметчиков с пулеметами. К концу дня во всех дотах гарнизоны были укомплектованы полностью личным составом с оружием. Но в бой вступить, практически, не пришлось. Браг остановился, и только в Белоострове шел ожесточенный бой. Узловая железнодорожная станция, важный оборонительный пункт, оказался в руках противника. И тогда из Ленинграда на помощь пехоте были срочно присланы два батальона моряков. Сегодня этот путь электричка от Финляндского вокзала проделывает за сорок минут. Тогда специальный поезд летел еще быстрее, доставляя курсантов военно-морского училища на место их первого в жизни боя.

Их не учили сухопутной тактике, тонкостям общевойскового боя. Они учились командовать корабельными подразделениями. Но, вступив в бой, моряки с ходу потеснили врага, выдавили его из Белоострова, освободив его сразу и до конца войны, и почти все полегли здесь.

Сразу после боя отец выбрался в Белоостров. Его интересовал дот-миллионщик. На освобожденных улицах было черно от бушлатов убитых и раненых курсантов. Отцу тогда исполнилось только 24 года, он прошел финскую, с первого дня воевал в Отечественной, никогда не отличался мягкостью сердца, но молодые, самоотверженно-безоглядные морячки его потрясли.

Сколько помню, чувства отца всегда шли от рационального, если что-то было бесполезно или вредно, то это никогда не могло пробудить у него чувства жалости. "Уничтожить, к чертовой матери!" Так он относился к врагу на фронте, ничуть не задумываясь о его человеческом обличье, о домашней кошке,

наладившееся воровать у соседей цыплят, о псе Топке, сорвавшемся в какой раз с цепи и опять наделавшем бед, о полюбившейся нам, но переставшей плодоносить яблоне…

Не переживаний, ни расстройств в таких случаях никогда не ведал отец, если в сознании это диктовалось словом «нужно». Мы держали корову и каждый год нужно было резать теленка. Независимо от пола его называли Данилкой. И неизменно Денилка, рыжий или черный, с белыми пятнами или ровной масти, становился моим приятелем. Он бодал головой мою руку, просунутую в загородку, прижимал уши при почесываниях и нахально взбрыкивал ногами, едва допив принесенное молоко.

И вдруг наступал последний Данилкин день. Самое ужасное заключалось в том, что отец, приучая меня ко всем домашним делам, не делал исключения и при убиении животных. Обязанности мои были просты до содрогания: подставлять эмалированный тазик под хлынувшую из горла теленка кровь. Да так, чтобы на землю не пролилось. Поэтому смотреть надо было в оба, давя в себе боль, жалость, страх.

Отец выводил из сарая ничего не подозревающего Данилку, держа рукой за холку. За правым голенищем сапога у отца торчал длинный финский штык с остро отточенным лезвием. Теленок весело брыкался, но из-под мощной руки отца даже не норовил уйти. Отец брал колун, я – тазик. Взмах отцовской руки, мигом помутневшие от удара глаза теленка, стук отброшенного колуна, и всблеск полоснувшего горло животного кинжала. Кровь ударяла в тазик, дымилась, алая пена крутилась на поверхности, плыл солоноватый дурман. Я боялся закрыть глаза, судорожно сжимая зубы.

Опыт участия в резании скота был у меня большой – отец и соседям помогал. Звали его охотно, так как делал он свое дело быстро, животных не мучил, а от вознаграждения отказывался. Но самому мне, слава Богу, никого обезглавливать не пришлось. И смогу ли, если вдруг случится такая острая необходимость – не знаю. Но телятину с тех пор не ем. Отец же со временем тоже изменился. И двух последних телят забивал уже профессиональный скотобоец, которого можно было вызвать на дом.

Помню его до сих пор: маленький, невзрачный (в сравнении с мощным, статным отцом) мужичонка с пустым взглядом, редкими желтыми зубами, огромными ступнями и без половины среднего пальца на левой руке. Резал он проще, скорее, легче, но ужаснее. Как-то отец пожалел телочку. Пожалел в последний момент. Оставили, вырастили и продали. Хорошая была корова, надоистая. А вот заказной «резальщик» был действительно бесчувственно неотвратим, как наемный убийца.

Так вот, не испытывая жалости, когда она казалась ему необоснованной, отец чувствительно воспринимал все, что случалось вопреки здравого смысла, вопреки разумной естественности жизни. Как-то мы шли с ним по железной дороге на станцию и увидели среди рельсов мертвого голубя. Был апрель.

– Надо же, – глухо сказал отец, – зиму пережил и так обидно погиб.

Помню, как отец поседел. Он уже давно работал машинистом маневрового тепловоза, переучившись с машиниста паровоза, в которого вырос из кочегара. Зимой в сильную метель, когда видимость, как говорят моряки, упала до нуля, его тепловоз столкнулся на перегоне с мотовозом, приспособленным под снегоочиститель. Виновным посчитали мастера подъездных путей, погибшего при столкновении. Он, яко бы самовольно, не получив разрешения дежурного по станции, выехал на перегон.

Поскольку снега выпало много, и нож снегоочистителя поднимало, на передок мотовоза положили несколько тяжелых двутавровых балок. На них безмятежно сидели не поступившие в Политехнический институт и оставшиеся на год работать при нем ребята. Столкновение оказалось столь внезапным, что отец не успел ничего предпринять. Неожиданно возник впереди темный силуэт. И то его успел заметить только главный кондуктор Петр Плохих, находившийся на тормозной площадке первой из двух платформ, прицепленных впереди тепловоза. Мощный удар, от которого содрогнулся тепловоз – и отец увидел в воздухе барьер тормозной площадке, на который опирался Плохих.

Ни один водитель, ни один машинист, попавший в аварию, не в состоянии сразу определить – виноват ли он или нет. И уже сама эта неуверенность потрясает. Еще прежде, чем осознается все остальное.

Соскочив с тепловоза, отец не услышал криков или стонов. Бросился вперед и увидел Плохих, валявшегося в снегу.

– Что с тобой? – вскликнул отец.

– Со мной, ладно. Смотри туда…

Отец глянул и увидел распростертые тела людей. Он подбежал, поднял первого и понес в будку тепловоза. Помощник машиниста Коля Писарев подхватил другого.

Пятерых раненых перенесли они на тепловоз. Быстро оказали первую помощь: наложили жгуты. Отцепили первую платформу, соскочившую с подшипников. Отец невольно подивился, как же оказался жив Плохих, когда из-под него вырвало и отбросило стальной барьер тормозной площадки.

Тронулись назад, на станцию. Пол в тепловозной будке был залит кровью. Стало невозможно по нему ходить.

Домой он приехал таким мрачным, каким никто из нас его еще никогда не видел.

Более всего отца потрясло то, что пострадали молодые ребята, будущие инженеры. Ему в жизни довелось окончить нормально только первый класс. Их большая семья рано осталась без отца. Всю остальную школу прошел самостоятельно, в конце концов, сдав экстерном за десятилетку. И никогда ничего так не жалел, как-то, что не пришлось толком учиться. А если приходилось на каких-нибудь курсах, классах заниматься – все оканчивал с отличием. И первое, что мне было вдолблено, внушено самым твердым образом с детских лет – представление, что жить – это значит учиться.

– Из них бы получились хорошие инженеры, – говорил отец. – Настойчивые ребята. Не поступили, но не сдались.

В его представлении в этом была особая горечь потери. Несправедливость такой утраты (двое из пятерых ребят умерли) не укладывалась у него в голове. Как и тогда, осенью 1941-го в Белоострове. Молоденькие моряки, не знавшие опыта боев, оказались подготовленнее к нему, чем те кадровые батальоны, что отдали Белоостров и никак не могли вернуть? Юные курсанты оказались более подготовленными потому, что весь флотский уклад, которым они жили, та школа высшего военно-морского училища, которой они начали овладевать, уже сумели сформировать в них главное: непреложную готовность выполнить поставленную задачу. Любой ценой.

– Сколько же полегло здесь будущих офицеров, – опять неутешно вспомнил отец, когда машина катила по Белоострову.

Мы ехали с отцом дорогой в наше семейное прошлое. Мы ехали по ней вместе впервые и, что уж лукавить, наверное, в последний раз. И соединила нас в этом опять же мать, как тогда, в 1943-м соединила нас моим рождением.

Никогда ни к чему в прошлом не тянуло меня так, как именно к рождению. Видимо, чем дальше, тем больше должны мы благодарить ту величайшую для нас в природе случайность, что родились на свет именно мы. Воистину рождение человека, его жизнь – суть одних случайностей, и только смерть его закономерна. Чем больше об этом думаешь, тем больше потрясает та необъятность случайностей, которая проложила нам жизнь.

В июле 1941-го за Выборгом, около станции Яски отец наступил на мину – и в последний миг до взрыва понял, что останется жить. Противопехотная мина на каменистом карельском грунте была и замаскирована соответствующим образом: за большим камнем. На него и ступил правой ногой отец. Ступил, перенес тяжесть, камень наклонился – и это решило все: сила взрыва пошла не просто вверх, а в сторону. Отделавшись небольшой контузией, отец остался цел и невредим.

В этом же 1941 году он попал под минометный обстрел, который финны затеяли ради него. На открытом, голом пригорочке, через который он хаживал не раз в тыловое подразделение, вдруг его обнаружили минометчики врага. Первая мина застала врасплох. Отвратительно-сипящий свист – и взрыв метрах в десяти. Полет второй он уже "наблюдал" лежа. От третей успел отползти. Ротный миномет, бил без перерывов. Стрелявших, видимо, злила неуязвимость русского. На каменистом грунте хватило бы первой же мины, а этот пригорочек оказался мягким, болотистым и легко мины поглотал, прежде чем те успевали взорваться. Необходимо было почти прямое попадание. Отец понимал, что оно будет. До единственного укрытия – одинокого сарая, к которому он стремился, оставалось метров 20. Но их было не преодолеть.

Отец замер. Обстрел прекратился. Едва он поднял голову, в небе раздался визг. Охота, видимо, начала забавлять минометчиков. Они не торопили события и не жалели мин. Отец же раздумывал, как достичь сарая. Он должен был обмануть этих расчетливых финнов. Долго лежал неподвижно, выждав два или три близких разрыва, и вдруг вскочив, в несколько прыжков оказался за сараем.

Эти истории отец рассказывал не единожды. Точно, обстоятельно, с психологическими деталями. Но, чтобы он начал рассказывать, его надо было "завести", эмоционально задеть. «А помнишь, ты со страху в канаву нырнул?» – пытаюсь я еще раз услышать от него о другом случае уклонения от верной смерти.

– Со страху?! – возмущался отец.– Посмотрел бы я на тебя!

А я думаю, что это была еще одна счастливая случайность, благодаря которой жив он, есть я, и сегодня происходит этот разговор.

– Приехал мокрый с ног до головы, – охотно подхватывает наш разговор мать, – Вань, говорю, ты что-то рано купаться нынче начал. А он в молодости был горячий, злой, капризный… – мать невольно отвлекается. – Сколько уж натерпелась с его тяжелым характером. Если бы не дети, часу с ним жить не стала…

Отец спокойно-сдержанно выслушивает укор, сознавая его справедливость и довольствуясь тем, что с тех пор он много изменился, стал совсем другим.

Но другим он, конечно, не стал. Просто смягчился, постарел, помудрел, но по-прежнему жива эмоциональная необузданность, безоглядная порывистость. Помню из детства, как однажды, бурно среагировав на замечание матери, он разом перевернул большой праздничный стол, и гости бросились врассыпную. Сейчас он в порыве гнева и по столу толком не стукнет, разве что гаркнет на обозлившего так, что вздрогнут все окружающие.

Долго я стеснялся этой несдержанности отца. Мать называла ее деревенской серостью, дикостью. Все, конечно, так, но стоял за этим могучий, цельный характер, отрицающий компромиссы там, где не допускала душа. Носить такой характер в чистом виде тяжело: очень уж неудобен он в человеческих контактах. Зато бесценен как здоровый генетический материал, дающий потомкам крепкий внутренний стержень. И мы, трое его детей: два брата и младшая сестра, чем дальше, тем больше переставали замечать отцовские недостатки, которые суть плохой одежки души (недостаток образования, воспитания) и все более признавали в нем глыбистость характера, силу ума, которая и в тесных рамках приземленного бытия все-таки всегда находила возможность блеснуть.

Своих друзей, среди которых уже немало адмиралов, я бывая в Ленинграде, непременно возил в Дибуны – показать отца. Он по простоте душевной (хитрости, тонкости ему всегда недоставало) этого не замечал и тем большее производил впечатление. Истории свои рассказывал тоже, не замечая, что это организовано мною. Просто его надо задеть за живое, он тут же распалится и, переживая все заново, словно окунет себя самого в то, что было десять, двадцать, сорок лет назад.

– Со страху, говоришь? – уже успокоено и назидательно повторяет он. – Страха я никогда не стеснялся, если уж такое случалось. А здесь и страха-то не успел испытать.

Еду на велосипеде по Дибунам к станции, там, где сейчас новый продовольственный магазин. Навстречу мальчонка бежит. А на станцию только что поезд пассажирский пришел. Вдруг сверху, сбоку свист: снаряд. Будто что-то толкнуло внутри – и я с ходу, не тормознув, нырнул в канаву с водой. Тут же взрыв. Из воды выбрался – воронка как раз посреди дороги. Поискал мальчишку – даже схоронить ничего не нашел. Загорелись вагоны состава. По нему били финны. Досталось поезду здорово. Машинист не смог его вывести со станции по нелепой случайности. Одним из первых снарядов повалило на рельсы семафор. Ну а мне еще разок повезло.

И вот так до моего рождения, когда везло отцу, везло нам обоим. А после рождения стало везти порознь, и только со временем пришло понимание, что по-прежнему везло вместе.

До войны, а вернее, до службы в армии, отец был женат. У него рос сын. Но даже не встреть отец хозяйку дома с баней в Дибунах, в 1942 году, вряд ли вернулся бы он к прежней семье. Сейчас это называют психологической несовместимостью, чуть раньше – не сошлись характерами, а тогда еще по-старинке: жена строптивая досталась. Строптивая или нет – трудно сказать, но то, что характер отца принять могла не всякая – это точно. Соседки всю жизнь завидовали матери, чего, мол, с таким-то не жить: мужик видный, мастеровой, хозяйственный, не пьет, по бабам не шастает… Но самое любопытное, – ни одна из соседок ужиться бы с Иваном Сергеевичем Быстровым не смогла. Мать же со своим твердым, последовательным характером, но в то же время очень гибким, дипломатичным, вроде бы уступчивым нравом, словно была создана для отца. И вся предшествующая ее жизнь, словно готовила ее к этому. Сирота с 8 лет, с тринадцати – в домработницах, она привыкла, научилась угождать, потакать, приспосабливаться. Но в то же время какие-то свои ценности, которые, может быть, никогда не смогла бы отчетливо назвать, кроме как "я тоже человек" (и за этим стояли обостренное чувство гордости, собственного достоинства), оберегала в себе неотступно. Отцовская сокрушительность, необузданность с материнской уступчивой твердостью сошлись, как меч с ножнами. И такие непохожие, но очень нужные, дополняющие друг друга, ладно прожили всю жизнь.

Если отцу удалось окончить один класс, то мать так и осталась безграмотной, если не считать умение едва писать да считать. (Ну а считать, благодаря деньгам, умеют все люди на земле). Отец же не только был к моменту их встречи достаточно грамотен, но и вовсю писал стихи. И вопреки своему характеру, но в соответствии с интеллектом, скорее рациональные, чем эмоциональные, скорее философские, чем лирические. Как-то, в первые месяцы знакомства, не сумев выбраться не свидание, отец послал в Дибуны подчиненного с запиской.

Мать записку взяла, посмотрела, поблагодарила и опять сложила.

– Товарищ старшина просил ему ответить,– пояснил красноармеец.

– Вы знаете, – смутилась мать, – у меня очки где-то затерялись, а без них я не прочту.

– А как же приказание старшины?– красноармеец без ответа уходить не собирался.

– Тогда прочтите вы, а я передам на словах, – нашлась мать, рискнув, конечно, разгласить интимность переписки.

Впоследствии, если случалось, что отец уезжал, мать просила читать его письма соседок, ссылаясь на неразборчивый почерк. А он таков и был при хорошем, естественном стиле изложения. В мыслях же, чувствах, переживаниях

мать была несравненно тоньше отца. И несколько подсмеивалась над отцом, его неуклюжей простодушностью. Отец этого так и не научился замечать, а если вдруг обнаруживал (правда, уже со стороны нас, детей, не обладающих материнским изяществом), то зверел и некоторое время относился подозрительно ко всем окружающим.

Мать легко вступала в контакты с любыми людьми, неся обаяние естественности, проявляя и здесь тонкую дипломатичность, гибкость. Отец либо стеснялся вступать во взаимоотношения с людьми, либо вел их сразу бескомпромиссно, прямолинейно и наступательно. От этого семья чаще всего страдала, и исправлять ошибки отца приходилось матери.

Патриотические фильмы расслабляли отца до слез. "Подвиг разведчика" стал для него шедевром на всю жизнь. Мать воспринимала подобное со сдержанным волнением и расслаблялась душой, наслаждаясь тихо, даже как-то извинительно, смотря балет или слушая оперу. Попасть в театр на балет или оперу для нее было недосягаемой радостью: четверо детей, вечные домашние дела, потом внуки держали ее дома, психологически поработив. Но все-таки нет-нет да мы устраивали ей такой праздник. При этом она всегда вела долгую подготовительную работу с отцом, в какой раз напоминая, как в пятидесятые годы в Кировском театре на опере "Борис Годунов" он захрапел и опозорил ее на всю жизнь.

– Что я виноват, – улыбался простодушно отец, – что в твоей классической музыке разбираюсь, как свинья в апельсиновых корках. В театре мое место – в буфете.

Мать поджимала губы.

– Был ты, Ваня, серым, таким и умрешь.

Зато отец мог легко решить математическую задачку в рамках десятилетки, постоянно помогая старшей сестре, лишенной в отличие от нас – Быстровых – математических способностей. Все естественные науки его живо интересовали, он за ними следил, любил читать журналы. И не было такой вещи от двигателя внутреннего сгорания до телевизора, в которой бы он не разобрался и не починил. «Наш, Быстров!» – говорил он с гордостью, а то и со слезой на глазах, замечая эти качества у внуков.

И внуки не догадываются, слушая похвалы деда, что их существование было на волоске множество раз еще до появления их родителей. Наверное, никогда об этом и не задумываются. И, видимо, думать об этом противоестественно, как останавливаться в движении. В том, что есть – жизнь. Даже попытка остановки оказывает на психику человека обвальное, удручающее воздействие. Восторженное "Остановись, мгновенье, ты прекрасно!" на самом деле глубоко драматично. Это понимал великий Пушкин. Здесь наше бессилие: если в целом о возможностях человека можно поспорить, то здесь спорить не о чем. Мы бессильны остановиться, остановить, тем более, что-то вернуть.

Тоска о прошлом, об улетающем, о безвозвратном – лирическая, легкая, индивидуальная, на самом деле – глубинно-философская, общечеловеческая: о конечности наших возможностей в этом бесконечном мире.

Недаром так никто и не сумел классически ответить на искусственно созданный человеком вопрос: что, если бы жизнь давалась дважды, или, если бы начать все сначала. Та цепь случайностей нашего появления, которая оказалась конкретным проявлением закономерности продолжения, развития человеческого рода так слаба, тонка, так незаметна для человечества вообще, как молекулы предметов, окружающих нас. Эту цепь невозможно повторить. Но чтобы оценить ее, ее стоит проследить.

Мать была уже беременна, когда тайное стало явным: она узнала, что полюбившейся ей спаситель-старшина имеет семью. Отец, в общем-то, и не думал особенно это скрывать, тем более, что скрывать или лгать никогда не умел. Поэтому, например, из-за мелкого жульничества кого-нибудь в "подкидного дурака" могла разразиться целая гроза. При этом отец возмущенно заявлял:

– Вы что, думаете, я не умею шулерничать?! Не с такими, как вы, играл…

– Вань, успокойся, – урезонивала его мать, – ну как не стыдно. Дачники вон все слышат.

– Ну и пусть слышат, – клокотал отец. – Надо головой работать, а не искать легких путей. Я ведь себе не позволяю, хотя умею. Пожалуйста: буби – поднять глаза вверх, пики – высунуть язык…

И он демонстрировал шулерский код таким сверхвыразительным образом, что мы, не выдержав, впадали в хохот, еще более раззадоривая отца.

Короче говоря, старшина не только выложил хозяйке бани факт своей женатости, но и всю подноготную неполучившейся семейной жизни. Он ушел с облегченной душой в свой оборонительный район, даже не подумав, какую тяжесть сомнений переложил на маленькую, одинокую в этой блокаде женщину с шестилетней дочерью на руках.

Через мучительные размышления, долгие раздумья мать пришла к выводу, что надо делать аборт. Решила и стала готовить к этому отца. Он пытался сопротивляться, но ему ли было совладать с дипломатией, хитростью, вкрадчивой настойчивостью матери. И ведь был 1942 год, о прорыве блокады определенно говорили разве что в Ставке Верховного Главнокомандования. А близилась новая зима. И кто мог сказать, что она окажется легче прежней. В этих ли условиях вынашивать детей.

Добрый старичок-доктор Василий Иванович, в звании капитана, уже бывал в нашем доме. Следил за здоровьем матери, когда она почувствовала, что под сердцем появился я. Мать всегда была очень чувствительна к добрым, спокойным людям. Ее тонкая психика скреплялась под ласковым словом. Видимо, потому, что ей этого недоставало всю жизнь.

Василий Иванович в этот раз был не в духе. Мать, конечно, понимала свою вину. Недоброе дело она затеяла, запретное, и старик доктор должен взять на себя риск. Но не риска боялся Василий Иванович. Два года он провожал людей из этого мира по жестокому требованию войны. По чьему требованию, по какой необходимости предстояла ему теперь оборвать только что зародившуюся жизнь.

На нашей кухне, выходящей окнами на Запад, туда, где стоял отец, на плите булькала в тазике с инструментами вода. Мать расстелила простыни в маленькой комнате через коридор, в которой я потом долгие годы спал и где теперь у нас, после перестройки, кухня. Василий Иванович зашел в комнатку, сел на стул под старинным зеркалом. В него, разбирая для чистки пистолет, нечаянно выстрелил отец, но попал в раму и только расколол толстое шлифованное стекло.

– Ну вот, Панечка, у меня все готово. А ты как?

– Я тоже, Василий Иванович,– дрогнувшим голосом ответила мать.

– А я чувствую, Панечка, не совсем ты готова. Голосок выдает, или боишься?

Мать кивнула головой.

– Ты не бойся, я это мигом, осторожненько. Только вот надо ли, Панечка? Хорошо ли ты подумала? Если Ивана хочешь удержать, так с ребеночком вернее. А если и одна останешься – к дочери сынок будет. Вырастет, всю жизнь благодарить будет, что не побоялась, в блокаду родила.

Бурлила на кухне вода, говорил Василий Иванович, решалась моя судьба.

Отец пришел в роддом, что в соседнем поселке – Песочном, глянуть, кто родился.

– С сыном вас, Иван Сергеевич!– поздравила сестра.– Богатыря Паня родила. Пять двести. Это в блокаду-то.

Момент этот отец любит вспоминать.

– Ну, думаю, сейчас принесут красного, противного. Не нравятся мне дети сразу после рождения. А тут медсестра вынесла малыша – смотрю, чистый, белый, крепкий. И улыбнулся.

Младший брат как-то пошутил:

– Та улыбнулся один раз, а мы теперь должны тебе всю жизнь улыбаться.

В тот момент отец сказал: «Это мой сын, моя семья.» И это было сказано навсегда.

Дот-миллионщик так у финнов и не отбили. Пробовали его разбомбить, копали минную галерею, но все безрезультатно. Впрочем, это и не имело решающего значения. Во время наступления 1944 года его просто обошли. И финны сами подорвали его.

На этом участке Ленинградского фронта боев, как таковых, практически не было. Было противостояние. Изнуряющее ленинградцев, а потом и противника, и наконец – только противника. Лопнувшее 18 января 1943 года кольцо блокады, развалилось окончательно 27 января 1944 года. Даже «разлетелось», ибо подготовка к наступательной операций была столь основательной, что враг еще раз трагически убедился: советские войска изнуряющее обороняются и ошеломляюще наступают.

Накануне наступления артиллерия провела под Белоостровом-Сестрорецком тренировочную артподготовку в 15 минут. Отец находился на командном пункте командира роты на главенствующей высоте. Оттуда вся низина перед передним краем охватывалась взглядом. И вот вся эта низменность, как Бородинское поле, окуталось дымками выстрелов.

– Словно порох насыпали на горячую плиту,– вспоминал отец.

Огневая тренировка была столь неожиданной и в то же время мощной, что, сбитые с толку, некоторые пехотные части поднялись в атаку, и их пришлось возвращать назад.

Доты строились, чтобы остановить движение противника. В их зоне, в их полосе, словно незримо царил кровью начертанный знак "Движение запрещено". Тогда этого знака не существовало, но существовала его абстракция, выработанное во множестве войн понятие мертвой полосы. Она разделяла (с дотами и без них) все фронты. И побеждал не тот, кто отчаянно лез под этот "знак", а силой отменял его действие. Финны так и не смогли этого сделать. Отчаиваясь разве что на свойственные им дерзкие, коварные вылазки.

В связи с этим в мою судьбу влилась еще одна цепь случайностей. Я уже был. И у меня было собственное везение. Например, когда мать «доставала» за 150 рублей литр коровьего молока, а иначе приходилось сосать нажеванные ею и завязанные в марлечку галеты. Отчего у меня вокруг рта валиком засыхала во время сна хлебная корочка. Или когда отцу удавалось оборонить от дибуновских баб приготовленную для матери «делянку» с клюквой, морошкой.

В те времена под Дибунами в изобилии было все, что сейчас можно встретить только в заповедных угодьях какой-нибудь заполярной дыры. Грибы, морошка, клюква, черника, птица, зверь – в лесах, рыба, – в реках. Но даже при таком обилии бабы стремились попасть на запретные для гражданского населения места, туда, где «получше».

– Смотрю, – рассказывал отец, – а в моей морошке уже чужие платки кланяются. Мало им болота. Ну, думаю, сейчас я вас проучу. Ложусь за пулемет – и очередь им перед носами. А вскинулись – очередь сзади. Сдуло. И все-таки, не узрел как, обобрали, чертовки, ягоду.

Потом уже, когда начала свой отсчет моя память, как-то уж очень накрепко запечатлелась эта самая морошка. Пожалуй, самое первое, что отложилось навсегда. Мать ставит на большой продолговатый, обитый фанерой, наш семейный обеденный стол корзину. Осторожно наклоняет ее – и с мягким шорохом сыпятся через край белые с розовым зернистые ягоды, каждая с жестким воротничком плодоножки. Мать их аккуратным слоем разравнивает по столу и уводит меня от соблазна, так и не дав сунуть хоть одну ягоду в жадный рот… И снова этот же стол (видимо» дня через два). Нет, сначала комната. Комната с густым, необычайной вкусноты воздухом. Он поднимается от того, что было ягодами, а стало булькающим в тысячах ягодных оболочек крупинок солнца. Оно едва держится за прозрачными пленочками – и пахнет, пахнет, пахнет запахом, который нельзя назвать, потому что ничего схожего в мире нет. Мне казалось – это запах солнца, запах жизни.

…Да, с самых пеленок у меня было везение. Потому что жизнь была очень уж негарантированной, а в такой без везения нельзя. И одно из редчайших для нашего поколения – наличие отца.

Финны не штурмовали, не атаковали. Они делали вылазки. Бесшумные, молниеносные, кровавые. Они не брали ничего с собой, кроме ножей. Конечно, финских, ведь в руках финнов любой нож становился финским. Это их легендарное, историческое оружие, столь же национальное по происхождению, как американская атомная бомба или наш крылатые ракеты. Тихо подбираясь к землянкам, они снимали часовых, а потом вырезали всех спящих. Именно это обнаженно-натуралистическое слово «вырезали» употребляли тогда на фронте. Оно пугало, а значит, настораживало. И был в нем еще один скрытый и страшный смысл: ведь порой умерщвлялся ножом не один человек, а вырезался весь его будущий род, остановившийся в своем развитии на спящем солдатике.

Отец уже командовал взводом. Был заботлив, хозяйственен,

жесток, въедлив, слишком рьяно стремился к правде, а потому

до справедливости не всегда добирал. Его уважали, побаивались

и не всегда любили. Как, в общем-то (кроме нас, детей) и впоследствии.

Отец большое внимание уделял ночным караулам. Для врага гарнизоны дотов, отдыхающие в землянках, были очень притягательны. Но страдали от вылазок пока только пехотинцы, чьи передовые позиции были несколько впереди. В последний раз лазутчики проникли к соседям в землянку и уничтожили 22 человека. Ни один даже не вскрикнул. У каждого оказалось по одной ране: в шее, под ухом. Холодно, спокойно, не зверствуя, но по-зверски жестоко "работали" мастера финского ножа. Как тот беспалый скотобоец, по заказу резавший домашний скот. Сколько их было – определить точно не удавалось: может быть десять, а скорее и того меньше.

Такие случай были, конечно, чрезвычайными происшествиями. Командиры, если оставались живы, шли под трибунал. Отец

определил себе нормой проверять ночью караул несколько раз. И

делал это продуманно, изобретательно, стремясь имитировать ситуации, какие мог бы создать враг. Только для одного бойца никакие ухищрения не требовались – рядового Суханова. Разгильдяй, вороватый и скользкий, с нагловатыми, навыкате, глазами, услужливыми повадками, он вообще не нравился командиру взвода, а уж если что-то ему поручалось, надо было следить и следить. На посту он не раз засыпал. Наказания впрок не шли.

Отец решил его как следует проучить. Ночью осторожно подкрался к землянке, в которой спало отделение, охраняемое Сухановым. Тот тоже спал, приткнувшись к жердевой обшивке хода сообщения, обхватив винтовку. Отец отбил ногой винтовку и, накинув на голову солдата плащ-палатку, подмял под себя. Суханов со страху онемел, руки судорожно хватались за одежду отца. И узнал.

– Товарищ лейтенант, это ж вы шутите! То ли пуговица, то ли звездочка на погоне под пальцы попалась.

Исправить Суханова так и не удалось, отдавать под трибунал взводный пожалел, зато Суханов подставить взводного под трибунал попытался.

Как-то на обед солдатам принесли оладьи. Разделили поровну, а две остались.

– Товарищ лейтенант,– обратились бойцы, две оладьи лишние. Как их делить?

– Разыграйте. Кому повезет, тому и достанется.

Солдатам идея понравилась, и проблема тут же была решена.

Через несколько дней отца вызвали в особый отдел. Ему было предъявлено обвинение в недозволенном распределении горячего пайка среди подчиненных. Доложил об этом рядовой Суханов письменно, заверяя, что лейтенант приказал разыграть все оладьи, забрав большую долю себе. И делает он так не первый раз, оставляя иных бойцов без пищи.

На любом другом фронте обвинение было бы всего лишь неприятным. В условиях блокады грозило трибуналом. Отец вздрогнул. Потому что занимался расследованием лейтенант особого отдела, затаивший на командира взвода зло.      I

Случай был давний и, как казалось, пустой. Едва финнов отогнали, командир роты послал командира взвода и старшину Хацкевича найти в брошенном хозяйстве врага лошадь. Свою лошадь убило. Лошадь найти не смогли, зато наткнулись на трактор с прицепом, запасами топлива и масла. Погрузили все бочки в прицеп, прихватили два брошенных велосипеда, что тогда было большой редкостью, и приехали.

Вот тут-то и случился лейтенант из оперативного отдела.

– Иван, не мог бы ты и мне достать велосипед?

– А где его взять? Свой уступать – с какой стати. А у Хацкевича забрать не могу и не буду.

– Все-таки советовал бы тебе подумать, – процедил лейтенант, безразлично поглядывая по сторонам.

– Пошел ты! – вскипел отец. – На чужом горбу, а не на велосипеде тебе кататься.

Прежде с этим лейтенантом у отца были приятельские отношения, и размолвке он значения не придал. Лейтенант запомнил. И беспристрастная беседа стала быстро переходить в допрос.

Выручили командира взвода подчиненные. Узнав, как обернулось дело, они обратились к ротному, тот принял свои меры: доложил начальству.      |

– Ну ничего, – сказал лейтенант отцу, – мы еще встретимся!

Еще одна случайность войны, как пуля, цыкнула мимо цели. Именно, как пуля. Ибо чаще всего она ставила точку на всем, что замасливал, совершал или не совершал человек на войне. На нее надеялись, ее боялись, ее творили, ее направляли, от нее защищались. Девять граммов (больше – меньше) – малюсенькая гирька, легко перетягивающая человеческую жизнь на весах войны. 50 миллионов человеческих жизней "уравновесил" всего один грузовик свинца, при миллионах тонн «мимо». На языке математики – вероятность небольшая. Солдат это знал, знал по-бытовому, знал нутром. И самое сильное из всех хотений на земле – жить он честно вкладывал в обойму вероятностей. А чтоб не било соблазна на иной путь, из миллионов тонн отливалось совсем немного пуль стопроцентной точности. На них не ставили специального клейма, не выделяли отдельной партией. Стопроцентная пуля, пуля справедливости, пуля позора, в нужный момент всегда обнаруживалась сама. Это тоже хорошо знал солдат. И если уж не давалось ему право выбирать: жить или умирать, то как умирать он выбирал сам.

На подступах к Белоострову мы проскочили чуть ли не подряд два дота. Один – имени снайпера Павлова. 30 : I с таким счетом он закончил свою борьбу. При позиционной войне, какой была она здесь, не Карельском перешейке, 30 раз поймать в перекрестье оптического прицела врага – значило столько раз добровольно и предельно рисковать. Ибо цель надо было «выковыривать» из надежных укрытий на передовой, либо взять на выбор, но во вражеском тылу.

Павлов охотился на врага, враг на него. Его подстерегли на нейтралке, в районе миллионщика.

Обычно на "охоту" ходили вдвоем. Снайпер и наблюдатель. Последний подстраховывал товарища и фиксировал счет. Павлов был подчиненным отца, заместителем командира взвода. Спокойный, немногословный, он обычно незаметно уходил с напарником на передовую. А в последний раз, словно чувствовал, что произойдет неладное. Со всеми попрощался, каждому, против обыкновения, нашел что сказать.

– Прощай, Иван Сергеевич, – протянул руку отцу, – чувствую, не вернусь. Что-то не по себе.

– Так не ходи.

– От войны не спрячешься, от судьбы не уйдешь. Да может и чушь все это.

Ушли они в ночь с лейтенантом.

Днем бойцы смотрели кино в красном уголке – специальной землянке. Вдруг вызвали командира роты Соболева. Тот вернулся, изменившись в лице.

– Павлова убили. Кто за ним пойдет? Вызвались старший лейтенант Воробьев и отец. Ротный покачал головой.

– Трех офицеров не отпущу.

Третьим был лейтенант, вернувшийся от Павлова. Рассказал, что финны, выследив их, ранили снайпера. Лежали они поодаль друг от друга. Лейтенант за хорошим укрытием, а Павлов, замаскировавшись на открытом месте. Когда его ранило, он сказал:

– Уходите, товарищ лейтенант. Мне конец, не спасете. Теперь они только и ждут, чтобы вы показались.

После следующей очереди финнов Павлов не отозвался.

– Тремя офицерами рисковать не могу,– повторил капитан Соболев.

И вместо отца послал сержанта Жирина.

Ночью товарищи вытащили тело снайпера. Шубу и ватник под ней автоматные пули не пробивали, видно, дистанция была велика. Голову прикрывала каска, а вот вся шея была исклевана темными укусами пуль. Их насчитали несколько десятков, словно осы искусали.

Но все-таки на чашу жизни снайпера Павлова попала только одна – первая. Точная, но все-таки случайная.

Второй, соседний дот, сколько будет жив хоть кто-то из батальона, останется для них мрачным напоминанием человеческой слабости, непростительной на войне.

В один из зимних дней 1942 года, в самую голодную пору блокады, бронированная дверь дота неожиданно захлопнулась. Собравшийся на обед в землянке гарнизон дота в тревоге выскочил наружу. Подбежали к решетчатой двери – она на замке. Из амбразуры, прикрывающей тыл дота, ударил пулемет. Бойцы залегли. Переглянулись. В доте был оставлен красноармеец Амбросов.

Окликнули его. Не ответил. Подобрались к передним амбразурам, оттуда хлестанул станковый пулемет. Стали уговаривать Амбросова не дурить. Он выкрикнул, что не откроет, и больше не отвечал.

О происшествии сообщили комбату майору Подкопаеву. Тот приехал через несколько минут, затем командир укрепрайона подполковник Котик. К этому времени солдаты нашли способ повлиять на Амбросова: решили "выкурить" его дымшашкой. Бросили ее в обсадную трубу, через которую в бою выдвигается перископ. По счастью, Амбросов не успел ее задраить. Тот сразу подал голос.

– Откройте двери и выходите, – приказали ему.

– Подождите. Дайте я немного отдохну.

Действительно, минут через десять он вышел, доев продукты из неприкосновенного запаса (НЗ), ради чего и закрылся.

Его увезли и в тот же день расстреляли. Кто бы мог подумать из бойцов, приводящих приговор в исполнение, что носил в своей обойме пулю, поставившую на жизнь совершившего преступление однополчанина точку позора.

– Никчемный был человек, – равнодушно сказал отец. – Опустился задолго до этого. Ко всему равнодушный, ненадежный, даже внешний вид был, как у пленного. Мучился с ним лейтенант Ильин. Хорошо хоть, никого не убил. А вот командира дота жалко. Молоденький лейтенант из танкистов. Воевал геройски, орден имел, к нам после ранения попал. Всегда веселый, жизнерадостный. В блокаду таким цены не было. Не успел и освоиться толком, а за подчиненного пришлось отвечать. Арестовали Ильина, больше его и не видели, хорошо, если в штрафную роту. А что ж поделаешь, на войне не шутят. Дот-то оставили на одного человека, что запрещалось.

На войне не шутят. Где плата за все – человеческая жизнь, где смерть нередко в награду, с жизни живущего особый спрос. Наверное, не было такого человека на фронте, кто не ощутил бы знобящую дрожь от сознания проскочившей опасности. Той, что страшнее смерти в бою, той, что для честного человека редчайшая, одна на всю биографию, жуткая случайность, оплошность по недомыслию, недоразумению, неосмотрительности. Но дай ей свершиться, дай стать ей фактом – и оправдания нет. И возможности что-то исправить не будет. А потому и нет прощения. Но пронесло – и, оказывается, легко забывается, а потом, глядишь, – уже вспоминается как байка, анекдот из фронтовой жизни.

Один мой сослуживец, полковник запаса, фронтовик таких баек мог рассказать массу. О товарищах, а больше – о себе. Фамилия его Петрушин. И байки Михаила Лентьевича Петрушина сегодня и по его разумению только забавны. А не случись у них «хэппи энд», не дожить ему до офицерских погон, да и могилы обозначенной не иметь.

Осенью 1944-го взвод связи, в котором он дошел до Прибалтики, пробился к населенному пункту. Роты батальона еще продвинулись вперед, а взвод получил приказание окопаться на окраине. Окапываться дело очень полезное, но трудоемкое. За лень же солдат расплачивался головой, а все-таки ленился. Особенно когда измотался, когда уже нет сил, да еще и от природы их было немного.

Рядовой Петрушин, как и сейчас, был скорее худой, чем худощавый. Сапоги раструбами, шинелка всегда велика, силенок – не для рукопашной. Однако отличался старательностью и дисциплинированностью, а потому копать начал с остервенением. Рядом, на чем свет стоял, матюгался сосед, долбя неподатливую глину. У Петрушина же дело пошло и пошло, прямо повезло. Земелька рыхлая, мягкая, будто специально для Петрушина приготовлена. Как оказалось, не только земелька. Вдруг лопата обо что-то звякнула. Опять. Начал разгребать руками – а там бутылки. Пробкой запечатанные, воском залитые.

К этому моменту Петрушин, несмотря на легкий грунт, пропотел насквозь. Хоть ночи стали уже холодные, днем солнце палило нещадно. Фляга опустела давно, и во рту все колюче слиплось. Раздумывать не стал – колупнул пробку и попробовал. Жидкость холодная, кисло-сладкая – сок не сок, морс не морс. Приятная. Но все-таки сомненье взяло – не отравиться бы чем.

Продолжить чтение
© 2017-2023 Baza-Knig.club
16+
  • [email protected]