Мария Воронова – практикующий хирург, а потому о хрупкости человеческой жизни, силе духа, благородстве и преданности она знает, возможно, больше, чем другие люди. Однако не у каждого из хирургов такой писательский талант, как у Марии Вороновой, ее романы о том, что главное исцеление несет только любовь. Большая. Настоящая.
Остаток холодов Катя с Татой провели в Нижнем Новгороде у Антонины Алексеевны – сестры первой жены Александра Николаевича Стенбока. Это была настоящая русская красавица, степенная, дородная, с толстенной косой, уложенной короной на изящной головке, слишком маленькой для ее полного тела. Катя сразу прониклась к ней симпатией, а Таточка, по своему обыкновению, нет. Была у нее одна интересная черта: первые десять минут воспринимать в штыки любое новое знакомство, мгновенно, словно в магниевой вспышке высвечивать недостатки человека, ехидничать над ними, порой очень зло, а слив яд, завязывать добрые и искренние отношения. Вот и при первой встрече с Антониной Алексеевной, прошипев Кате на ушко про купчиху и Кустодиева, Таточка вскоре сменила гнев на милость, тем более что в их положении изгнанниц они имели право испытывать только благодарность к женщине, приютившей их.
Антонина Алексеевна была бездетной вдовой и зарабатывала на жизнь, преподавая французский в университете. Кажется, она радовалась гостям, нарушившим ее одиночество, а может быть, просто хотела оказать услугу зятю, которого искренне любила.
Катя с Татой, растерянные от внезапных перемен, целыми днями бродили по городу, как туристы, осматривая достопримечательности и удивляясь, насколько не похожи бывают города.
Здесь, в Нижнем, точнее в Горьком, как он теперь назывался, не случалось морских промозглых ветров, и небо в ненастье не становилось жемчужно-серым и мерцающим. Вся жизнь была ярче, теплее и степеннее. Ленинград – это серый шерстяной шарф толстой английской вязки, а Горький – пестрая шаль с цветами и птицами.
Уютный и гостеприимный город, прекрасная Антонина Алексеевна, но Катя понимала, что это только передышка.
Когда Катя, отодвинув обеденный стол и расстелив свой матрасик, укладывалась спать, ее охватывал ужас и тоска об еще одном бессмысленно прожитом дне.
Сердце сжималось, во рту пересыхало, и вообще делалось так тревожно, что хотелось немедленно вскочить и куда-то бежать, лишь бы не оставалось все как есть.
Катя не боялась препятствий и трудностей, нет, ее страшило совсем другое. Она не знала, что делать и куда идти. Чувствовала себя будто в кошмарном сне, когда хочешь выбраться из незнакомого дома, но все двери захлопываются перед твоим носом. Путь к исполнению главной мечты жизни – выучиться на врача – был отрезан, а как только она смирилась, освоилась с работой медсестры – лишили и этого. Что же дальше?
Сколько себя помнила, Катя засыпала, точно зная, что будет делать, когда проснется. Всегда была цель, всегда был план, всегда было место, где ее ждут. Теперь нужно было только придумать, как убить время. Тата всегда говорила, что как у Российской империи было только два союзника – армия и флот, так у женщины только два врага – зависимость и праздность. Что ж, Катя старалась этих демонов в свою жизнь не допускать, но, похоже, проиграла борьбу. Она не работает, не учится, живет милостью Таты и, страшно сказать, Стенбока. Он прислал на имя Антонины Алексеевны крупный денежный перевод, который Катя и Тата хотели отослать Александру Николаевичу обратно. Но Антонина Алексеевна посоветовала этого не делать. «Деньги – меньшее, о чем вам сейчас следует беспокоиться, – повторяла она, – а как все наладится, так сразу и вернете долг». Вот, думала Катя, получается, что она живет на деньги мужа, который ей муж только по документам. Позорное, нелепое положение, и выхода из него не виделось.
Катя сжимала кулачки под одеялом, но тут приходила из ванной Антонина Алексеевна, садилась на кровать в белой ночной сорочке с кружевами и начинала расчесывать свои роскошные тяжелые волосы, следом появлялась Таточка в халате с драконом, под которым была ее любимая клетчатая пижама, устраивалась на диване, и начинался у дам долгий азартный разговор о бюрократизме в высшей школе, о студентах-разгильдяях и дураках-преподавателях.
Ничего особенного не говорила Антонина Алексеевна, но в ее плавной певучей речи слышалось спокойствие, а значит, и надежда.
Закончив костерить порядки в высшей школе, дамы переходили к воспоминаниям. Сквозь подступающий сон и пуховое одеяло Катя слушала про учебу в гимназии, про парфетин и мовешек, про кондитерские и модные лавки с французскими названиями, которых она никогда прежде не слышала, про знаменитую Нижегородскую ярмарку и многое другое. Все это была, конечно, суета сует, на которую Тата прежде обращала очень мало внимания, и теперь, кажется, совсем по ней не скучала, но Катя чувствовала, что ей приятно говорить с Антониной Алексеевной, человеком, за которого она не отвечает и с кем может чувствовать себя на равных. И совсем на пороге сна Катя понимала, что Таточка устала нести груз заботы о внучатой племяннице.
Пора, пора жить своим умом…
Иногда Катя подолгу смотрела на фотографию в легкой серебряной рамке, стоящую на письменном столе Антонины Алексеевны рядом с портретами родителей и синего стекла стаканчиком для карандашей. На этом снимке молодой Стенбок стоял, положив руку на плечо девушке в светлом платье. Ее большие лучистые глаза смотрели вперед ясно и твердо, и Кате становилось грустно, что девушки давно нет в живых, а она невольно, пусть и не по-настоящему, заняла ее место. Глядя на Александра Николаевича, Катя испытывала привычное удивление от мысли, что человек меняется, и десять лет назад мог быть совсем другим, чем ты его знаешь, значит, даст бог, еще через десять лет снова изменится и станет по-другому другим. Внешне Стенбока вполне можно было узнать, от того юного русского офицера его отделяла лишь пара морщинок, но на фотографии в его чертах проступало что-то неуверенное, ласковое, то, что теперь совершенно исчезло. Как и щегольские усики, придававшие молодому Александру Николаевичу слегка глуповатый и оттого беззащитный вид.
Однако Катя больше думала о девушке. Она была очень похожа на Антонину Алексеевну, такая же красавица, только тонкая, изящная и решительная. Катя смотрела и никак не могла набраться смелости, чтобы спросить Антонину Алексеевну, какой была ее сестра…
«Он и так слишком много для меня сделал, дал мне свое имя и покровительство, я должна оставить ему его прошлое», – вздыхала Катя и виновато отводила взгляд от фотографии.
Время летело очень быстро в праздности и каком-то лихорадочном, растерянном ожидании непонятно чего, и когда Катя получила письмо от Александра Николаевича, то с удивлением поняла, что живет у Антонины Алексеевны уже две недели. А казалось, только-только приехали.
«Душа моя!..» – писал Стенбок своим четким бездушным почерком. Катя удивилась, а Таточка только улыбнулась грустно: «Знаешь, позволь ему эту вольность, ведь если человеку не к кому обратиться «душа моя», то участь его очень печальна». Кате сразу захотелось написать в ответ что-нибудь ласковое, но дальнейший тон письма был сухим и деловым, и она решила, что это обращение для конспирации.
Александр Николаевич сообщал, что жизнь идет своим чередом, все здоровы и благополучны. Он заходил к Кате на квартиру, внес за комнату и предупредил ответственную съемщицу, что Холоденко скоро вернутся.
«Бабушка, – писал Стенбок дальше, – насколько я могу судить, вполне здорова. Скорая не была ни разу, так же и за консультациями она не обращалась. Думаю, болезнь утихла, хотя отсутствие симптомов еще не говорит о выздоровлении. Тамара Петровна, как опытнейший клиницист, тут должна со мной согласиться».
Таким бесхитростным шифром Александр Николаевич сообщал, что за Катей не приходили. В самом деле, если бы к ней нагрянули и не нашли, в домоуправлении об этом знали бы и коммунальные платежи у Стенбока не приняли. Все бы только и спорили, кому занять комнату разоблаченных врагов народа, а оплата вперед помешала бы сделать это немедленно.
Определенно не приходили за нею и в академию, Стенбок, как начальник клиник, не мог бы этого не узнать. Получается, гроза миновала? Или грозы и не было, так, небольшая тучка на горизонте? Может быть, НКВД не так всемогущ и беспощаден и отказ стать секретной сотрудницей не обязательно означает ссылку или лагерь? Зря, наверное, они с Таточкой струсили и сорвались с места, а уж в фиктивный брак она точно вступила напрасно…
Что же делать? Бояться дальше или встретиться с опасностью лицом к лицу? Долго пользоваться гостеприимством Антонины Алексеевны они не смогут, а больше никого не осталось, кто мог бы их приютить. Антонина Алексеевна говорит, что ей очень нравится компания, она устала от одиночества, но даже если это правда, а не просто вежливость, соседи по квартире от одиночества вовсе не устали, и лишние люди в местах общего пользования им совершенно не нужны. Люди они приличные, поэтому пока терпят, но надолго ли их хватит? А даже если и надолго, все равно придет участковый милиционер с проверкой и обнаружит нарушение паспортного режима. В самом лучшем случае Стенбок внесет за комнату еще раз, а потом составят акт о непроживании и выпишут их с Таточкой из комнаты, так что им совсем некуда будет возвращаться. Станут они, что ли, божьи люди, «калики перехожие»… Брр, лучше уж в лагерь. Можно отправиться в какую-нибудь глубинку, где такая острая нехватка медиков, что на такие важнейшие вещи, как социальное происхождение и партийная принадлежность, смотрят сквозь пальцы, но Тате, в ее возрасте, будет уже тяжело привыкать к деревенской жизни.
На следующий день после письма Тата рано утром ушла куда-то с таинственным видом, а вернувшись, огорошила известием, что ее берут хирургом в поликлинику, расположенную через дорогу от дома Антонины Алексеевны, и дают комнату в этом же доме. Комната, правда, небольшая, в одно окошко, но две компактные женщины очень удобно в ней поместятся. Она сказала, что получить работу не составило для нее ни малейшего труда, ибо в горздраве каждый второй начальник либо у нее учился, либо радовался, что учился не у нее, а у более снисходительного преподавателя. В общем, все были счастливы, горздрав – что заполучил превосходного специалиста, а Таточка – что вернется к любимой работе.
Тут Катя поняла, что ей пора собираться домой. Бегство, замужество, эти дикие поступки были продиктованы страхом, причем больше за Таточку, чем за себя. Наверное, она, охваченная ужасом, не могла трезво оценивать происходящее и бежала от мнимой опасности. Теперь, когда у Таточки есть работа и крыша над головой, можно спокойно подумать – не губит ли Катя свою жизнь из-за пустых страхов? Не прячется ли под бабушкиной юбкой от беды, которой не существует?
В самом деле, если НКВД ее не ищет, то ей ничто не угрожает, а если ищет, то и в Нижнем легко найдет, и тогда Таточка серьезно пострадает.
Так уговаривала себя Катя, хотя внутренний голос еще прежде этих стройных логических заключений сказал ей, что пора ехать домой.
Услышав о планах Кати, Таточка нахмурилась, но спорить не стала.
– Мне надо работать, – оправдывалась Катя, – не могу же я до старости сидеть у тебя на шее! Очень жаль, что из-за страха я потеряла хорошее место, но ничего. Пойду сестрой, куда возьмут, а осенью попробую восстановиться в институте.
– Что ж, может, к тому времени кризис минует, – кивнула Тата, – но уверенности в этом нет.
– Что ж, буду сестрой.
Тата посмотрела в окно, на радостное весеннее солнце.
– Знаешь, Катенька, – задумчиво протянула она, – ты ведь всю жизнь провела бок о бок с одинокой подвижницей и другого ничего просто не знаешь. Для тебя это единственная достойная форма существования белковых тел.
Катя засмеялась:
– Так точно, Таточка.
– А между тем жена и мать семейства тоже важная и почетная роль. Ты, увы, не помнишь своих родителей, не видела, как они поддерживали и оберегали друг друга. Не было у тебя перед глазами примера счастливого супружества, чтобы ты могла решать, какая жизнь тебе подходит. Самостоятельность и любимое дело хороши для меня, а твое призвание, может быть, в том, чтобы радовать мужа и растить детей.
– А совмещать нельзя? – улыбнулась Катя.
– Наверное, можно. Я в юности прикинула для себя, что нет, но нынче время изменилось и мужья стали снисходительней, – хмыкнула Тата, – так что не исключаю, что у тебя все получится. Почему бы и нет? Я просто хочу обратить твое внимание, что существует такая огромная сфера жизни, как супружество и семейное счастье, о которой мы с тобой знаем только понаслышке. Я когда-то сознательно отказалась от этого, но ты вовсе не обязана следовать моему примеру.
Катя снова засмеялась:
– Да я уже, Таточка, и не могу, я ведь вроде как замужем.
Тата лукаво приподняла бровь. Она, наивная душа, всерьез надеялась, что Катя с Александром Николаевичем станут настоящими мужем и женой. Это, разумеется, был абсурд и утопия, но Кате было почему-то приятно, что бабушка так думает.
– В общем, душа моя, – посерьезнела Тата, – боязно мне тебя отпускать, но ты действительно выросла, и пора тебе жить самой и решать самой, без оглядки на меня. Главное, будь внимательна и осторожна и при первых же признаках опасности мчись ко мне сюда.
С чувством, что жизнь потихоньку налаживается, Катя тщательно вымыла новую Таточкину комнату, уютную для одного человека и маленькую для двоих, повесила на свежевымытое окно ситцевые занавески в аляповатый, но нарядный цветочек и вместе с Татой принялась отбиваться от Антонины Алексеевны, но безуспешно. Диванчик и узкий пенал силами отстающих студентов были перенесены из ее апартаментов в новую Таточкину комнату.
Антонина Алексеевна категорически настаивала, что, приняв мебель, Тамара Петровна сделает ей огромное одолжение, ведь после уплотнения в единственной оставленной ей комнате стало, прямо скажем, тесновато. Мебель старинная, с историей, выбрасывать жалко, продавать противно, а послужить хорошим людям – то, что надо. Тем более она собирается часто навещать Тамару Петровну, а заодно и любимые предметы интерьера.
Катя радовалась, что оставляет Таточку в хорошей компании, но на сердце все равно было тревожно.
Она была уверена в принятом решении, но, прощаясь с Татой на перроне, не смогла сдержать слез.
– Как же я буду? – всхлипнула Катя, расчувствовавшись самым недостойным образом. – Что же я буду делать без тебя, Таточка?
Теплая рука провела по щеке, вытерла слезы, совсем как в детстве.
– Что делать? Ошибки, Катенька. Но это не страшно.
В последние дни Элеонора стала замечать, что отношение на службе к ней сильно изменилось, так, будто она кого-то обидела, обделила премией или смертельно оскорбила, и так очевидно несправедливо, что содрогнулся весь дружный коллектив. Официально, на уровне слов, или, как выразился бы Костя, вербально, это никак не проявлялось, но женский коллектив тем и хорош, что умеет выразить свои чувства без единой реплики. Ни одного худого слова в ее адрес не было сказано, но сегодняшний «Добрый день, Элеонора Сергеевна» отличался от «доброго дня» недельной давности, как ночь от дня. Молчаливые сдержанные кивки, вздернутые подбородки, красноречивые складки губ – все это говорило о том, что она серьезно набедокурила, а между тем Элеонора не чувствовала за собой никакой вины.
Она даже со склочницей Еленой Егоровной простилась ласково, что было не трудно, ибо Элеонору переполняла радость избавления от столь ценного сотрудника. Она почти искренне поблагодарила Антипову за самоотверженный труд и пожелала ей на новом месте всего самого хорошего. Может быть, Елена Егоровна пустила слух, что Элеонора ее выжила? Но все знают, что она перешла в терапию, потому что там освободилось место секретаря партячейки.
И что было совсем уж странно, даже старшая планового оперблока больше не забегала к ней поболтать и не звала к себе на чай. Татьяна Павловна соблюдала субординацию с подчиненными, но вообще была тетка свойская и с равными по должности любила посплетничать, рассказать какой-нибудь свеженький курьез или конфуз. Однако последние дни не появлялась, не заглянула даже в четверг, операционный день ее любимца Бесенкова, после которого никогда не наблюдалось недостатка в свежих курьезах и конфузах.
Элеонора тщательно перебирала в памяти события последних недель, но не находила ничего, чем могла бы так круто насолить обоим оперблокам. Как-то у Кости был пациент, полярный летчик, и он говорил, что золотое правило навигации – если не знаешь, где находишься, ни в коем случае не меняй курса. Вот и Элеонора, хоть ее тяготил этот скромный бойкот, старалась вести себя как обычно, надеясь, что или дело как-нибудь выяснится, или сестры вдоволь надышатся ядовитой атмосферой и сами перестанут.
Ясность пришла с неожиданной стороны, от Руфины Михайловны, молодого оториноларинголога, или, как сестры запросто называли ее, лорши.
Это была приземистая женщина, вполне миловидная, несмотря на полноту. Оперировала она очень прилично, но, увы, с Элеонорой не сработалась. Как часто бывает, несовершенство формы молодая женщина компенсировала великолепием окраски. Вне стен операционной броские цветастые наряды и яркая косметика на лице Руфины Михайловны совершенно не беспокоили Элеонору, однако допустить к ране человека с пудрой и помадой на лице она категорически не могла. Хирург потеет, частицы косметики, состоящие бог знает из чего, но точно несущие на себе микробы, сыплются в операционное поле, чтобы потом взойти в виде гнойника. Про то, что вся косметика остается на хирургической маске, которую потом почти невозможно отстирать, Элеонора уже даже и не думала. Понимая, что Руфина – врач, а она всего лишь медсестра, Элеонора отозвала лоршу в сторонку и тихонько попросила снять косметику. Та резко ответила, что сама знает и не медсестре ее учить. От такой наглости Элеонора оторопела. Она привыкла подчиняться указаниям врача, но только не в части асептики и антисептики. Тут самый отпетый хулиган и самый академический академик склонял голову перед сестрой и покорно шел перемываться, если ей казалось, что он сделал это недостаточно тщательно или случайно коснулся чего-нибудь нестерильного. И вдруг такое… Опомнившись, Элеонора сказала, что не даст Руфине Михайловне мыться на операцию, пока та не умоет лицо. Это все слишком было похоже на то, как мать окунает в таз с водой дочку, излишне дерзко раскрасившую себя для приманки женихов, но иначе поступить Элеонора просто не могла. Прошипев сквозь зубы что-то невнятное, Руфина Михайловна сняла косметику, под которой у нее обнаружилось совсем другое лицо, нежное и простое, Элеонора проассистировала максимально уважительно, но все равно остался между дамами некий холодок, замаскированный приторной вежливостью.
Вот и сегодня, закончив операцию, поблагодарив бригаду и дождавшись, когда больного увезли и они с Элеонорой остались в операционной вдвоем, Руфина Михайловна сладенько улыбнулась:
– А вы, оказывается, страшный человек, Элеонора Сергеевна!
– Я?
Руфина лукаво хихикнула:
– Так бдительно стоите на страже своего семейного счастья! Я теперь прямо боюсь лишний раз подойти к Константину Георгиевичу…
– Он тоже вас пугает?
– Ну я не хочу, чтобы со мной случилось то же, что и с Катей Холоденко.
Элеонора пожала плечами:
– А что с ней случилось?
– Вам лучше знать, – хмыкнула Руфина Михайловна и стала снимать операционный халат.
Элеонора машинально подошла, развязала тесемки на ее спине.
– Спасибо, – так же машинально кивнула Руфина, скомкала халат и бросила к остальному использованному белью, – давайте я вам тоже помогу.
– Благодарю. И, Руфина Михайловна, – сказала Элеонора, чувствуя, как ловкие маленькие пальцы аккуратно трудятся над узлами, которые ей слишком крепко завязала санитарка, – я понятия не имею, что случилось с Катей, так что если вы что-то знаете о ней, то я тоже хотела бы знать…
– Ой, Элеонора Сергеевна, не притворяйтесь, это даже смешно! – фыркнула Руфина у нее за спиной. – Всем известно, что вы попросили свою подружку Павлову запугать Катю, чтобы она уволилась, потому что у них с Воиновым начинался роман!
От удивления Элеонора шагнула вперед, чуть не оторвав завязки халата, бывшие у Руфины в руках.
– Господи, какой бред!
– Однако единственное разумное объяснение внезапному увольнению, – отрезала Руфина, – работала-работала, и вдруг одним днем ушла, потому что, видите ли, вышла замуж! За кого? Что это за муж такой, ради которого надо уволиться так стремительно и таинственно?
Элеонора решительно спустила халат с плеч и переступила через него. Сама развяжет непокорные узелки.
– Поверьте, Руфина Михайловна, я понятия не имею… – тут она осеклась, потому что не умела и не любила лгать.
– Да будет вам! Выжили девчонку, только дальше-то что? Вы лучше меня знаете, что мужчины операционными сестрами не работают, только женщины, и большинство молодые и хорошенькие. Не Катя, так другая будет. Ее тоже вышвырнете?
Элеоноре стало противно.
– Простите, мне нужно работать. Давайте не будем обсуждать досужие сплетни в служебное время.
– Конечно, не будем! Только я вас прошу… – лорша сделала вид, что смутилась и замялась, – мне ведь приходится общаться с Константином Георгиевичем по службе, так вы уж не сочтите это за флирт.
Элеонора хотела сдержаться, но слаб человек:
– Не беспокойтесь об этом, Руфина Михайловна, – сказала она, улыбаясь так приторно, как только возможно, – могу гарантировать, что в отношении именно вас у меня никогда не возникнет ни малейших подозрений.
Врач удалилась, сквозь зубы процедив что-то вроде «буду вам очень признательна», а Элеонора принялась собирать использованное белье. С санитарками все еще было туго, и огромную часть их работы приходилось делать сестрам.
Итак, в академии прочно циркулирует сплетня, что у Кости с Катей был роман, жена узнала и при содействии партийных органов заставила девушку уволиться. Получается, Костя как минимум бонвиван, Катя – легкомысленная, а они с Павловой – две мегеры, использовавшие служебное положение в личных целях.
Интересно, в чьей прекрасной голове родилась эта стройная теория? Елена Егоровна? Возможно, но не факт. С другой стороны…
Элеонора аккуратно сложила белье на простыню, расстеленную на полу, и завязала ее в компактный узел.
С другой стороны, Руфина не так уж не права, со стороны это кажется единственным разумным объяснением. Пожалуй, если бы Элеонора точно не знала, что она ничего не делала, то поверила бы, что из ревности выжила Катю Холоденко.
Павлова ведь до сих пор молчит, ограничивается туманными намеками, что с Катей все хорошо, она жива и здорова. Но на свободе ли? Естественно, Мария Степановна ничего не сказала вслух, и только по многозначительным взглядам и гримасам Элеонора поняла, что Катя бежала от НКВД. А куда бежать, как скрыться от этой организации, когда каждый твой следующий шаг должен быть подкреплен ворохом бумажек? Без документов сейчас не проживешь, ни заселиться, ни на работу устроиться. Из любой точки страны пошлют запрос по месту прописки, а там сразу сообщат, что ты в розыске, и тебя преспокойненько арестуют. Если избегать внимания официальных властей, то единственный путь – скитаться, прятаться, барахтаться на дне жизни вместе с уголовниками, а на это Катя не пойдет ни за что, тем более не пойдет Тамара Петровна, которая уехала вместе с нею.
Ветошь, плавающая в тазике с дезинфицирующим раствором, была похожа на облачко или упитанного барашка. «Жертвенного агнца», – усмехнулась Элеонора, отжала «агнца» и принялась протирать операционный стол, стараясь не пропустить ни миллиметра.
«Нет, не убежать, не спрятаться… – вздохнула она, – и Катя не затеряется в толпе, если за нее всерьез возьмутся, и нам негде скрыться… И ведь никогда заранее не знаешь, когда за тобой придут, ты же не совершил никакого преступления. Поэтому думаешь, ложась спать, что сегодня был такой же день, как и вчера, значит, ночью не придут, а завтра я что-нибудь придумаю. Но приходят, а ты вроде как и ждал, а все равно оказываешься не готов…»
Элеонора прополоскала ветошь в тазике. В первые годы после революции она была готова к аресту. Примирилась со своей скорой смертью, с тем, что у нее не будет счастья материнства, силы зрелых лет и спокойствия старости. В те годы она готовилась умереть и проживала в своих мечтах жизнь, которой у нее никогда не случится. Но время шло, взбудораженная страна успокаивалась, входила в нормальное русло. Костя вернулся с войны израненным, но живым, и вскоре почти совсем поправился. Они поженились, родился Петр Константинович, такой хороший сын, что порой Элеоноре становилось от этого страшно. Они занимались любимым делом, приносили пользу людям, и казалось, что террор остался позади, в прошлом, а в будущем ждет нормальная, естественная жизнь с простыми человеческими отношениями и справедливым законом. Надежды не оправдались, приходится снова привыкать бояться, а так не хочется… Как же не хочется… Душа и даже тело изо всех сил противятся, желают ходить прямо, дышать полной грудью, не озираться пугливо, не вздрагивать от каждого неосторожного слова…
Элеонора резко тряхнула головой, отгоняя тоскливые мысли, опустилась на крутящуюся табуретку, стоящую возле широкого подоконника, и засмеялась. Пока не арестовали, можно повеселиться над тем, что она теперь навсегда останется в памяти потомков злобной ревнивой женой. Никто не вспомнит о том, как хорошо она работала, каким корифеям подавала на операциях, как усердно внедряла в практику правила асептики и антисептики. Больше она не будет той Элеонорой Воиновой, которая добилась разделения на плановый и экстренный блоки и внедрила много еще разных мелочей, позволивших снизить процент гнойных осложнений. Все, теперь отныне и навек она старая мегера, которая выживает молодых и красивых медсестер за один только нежный взгляд в сторону своего мужа. И никак не оправдаться, разве что Катя объявится и расскажет правду, да и то дамы покачают головами и вздохнут, что так-то оно так, но дыма без огня тоже не бывает. Да, когда на собственной шкуре испытаешь силу людской молвы, поневоле задумаешься, а были ли древние развратники вроде Калигулы и Мессалины такими развратниками, как о них теперь говорят? Или досужая сплетня оказалась приятной людям и оттого прижилась?
С этой мыслью Элеонора решительно встала с табуретки. Хватит философствовать, надо думать, как возвращать доверие коллектива.
Слушая обстоятельную речь профессора Бесенкова, Мура с трудом держала глаза открытыми. К сожалению, она сидела в президиуме, поэтому обязана была не спать, а не только делать вид, что не спит, как большинство в аудитории. Черт возьми, даже зевнуть ей было неприлично.
Хорошо поставленным голосом Бесенков размеренно вещал о том, что только под неусыпной заботой товарища Сталина и благодаря принципам марксизма-ленинизма советская медицина вышла на самые передовые рубежи мировой науки. Больше того, советская медицина самая прогрессивная медицина в мире, ибо служит не жалкой кучке буржуев, а всему советскому народу.
Можно смеяться над напыщенной манерой Бесенкова, но что бесплатная медицина – великое благо и важнейшее завоевание революции, тут никто не станет спорить. Заболел – пошел лечиться, и не надо думать, хватит ли у тебя денег заплатить врачу и аптекарю. Единственное, о чем беспокоишься, – излечима твоя болезнь в принципе или нет. Остались еще нюансы, родимые пятна капитализма, например, денег не надо, но если у тебя нет нужных связей, то к светилу науки ты можешь и не попасть. А можешь и попасть, если случай сложный. Ну да ничего, образование теперь тоже бесплатное и всеобщее, научим детей, воспитаем из них таких докторов, каждый из которых будет не хуже любого нынешнего профессора. Мура улыбнулась, раз уж нельзя зевнуть. Действительно, надо себе почаще напоминать о достижениях советской власти, особенно теперь, когда забирают не пойми за что, а вчерашние лидеры революции сегодня вдруг оборачиваются врагами народа. Да, власть сурова и беспощадна к врагам, которые хотят расшатать ее устои, но простого человека она не бросит в беде. Если заболеет – вылечит, а нет, так осиротевших детей не бросит, выкормит, выучит, выведет в люди. В самом деле, не получилась бы революция, где Мура сейчас бы была? Уж явно не в президиуме бы сидела. В лучшем случае гремела бы ведрами в хирургическом отделении, надраивая полы. А Ниночка бы что делала тогда? Мура задумалась. Начать с того, что при прежнем режиме за инженера Муре бы не светило выйти, Виктор человек культурный, он бы никакого внимания на поломойку не обратил. Влюбился бы в дочку из приличной семьи, в крайнем случае курсистку, а бедной Муре бы пришлось создать скромнейшую пролетарскую семью, где тяжелый, почти непосильный труд, копеечные зарплаты, неграмотность, скуднейший быт, отсюда пьянство, а там и до побоев недалеко. Что ждало бы Нину в такой среде? Безрадостное детство в голоде и страхе перед отцом, из образования – четырехлетка, да и то при удачном стечении обстоятельств, а лет с двенадцати добро пожаловать на работу. К концу отрочества бедная девочка уже устала бы жить. А теперь, слава богу, ей все интересно, потому что все пути открыты. Ей радостно на этом свете, потому что вокруг хорошие люди, учат ее хорошему и, что самое важное, помогут в беде. Пожалуй, это главное, что дает силы жить: уверенность, что ты не останешься одна.
Бесенков тем временем на трибуне откашлялся, попил водички, с важным видом перелистнул страницу и погнал на второй круг. «Хотела бы я так же рубль до зарплаты уметь растянуть, как ты короткий лозунг на часовую речь!» – хмыкнула Мура и задумалась: а есть ли такая уверенность у нее самой? Вступится ли за нее кто-нибудь, если с ней случится беда? Муж, коллеги? Страшно будет правду узнать… Дочь точно ее не оставит, но она еще маленькая. Еще вся жизнь впереди. Наоборот, Мура каждый день собирается попросить Нину, чтобы сразу отреклась от матери, если ее возьмут. Собирается сказать, что честна и чиста перед партией, но ошибки и несправедливые приговоры случаются, и ради победы советской власти можно их терпеть, потому что иначе никак. Если вершить правосудие по-буржуазному, в белых перчатках, то враги совсем ошалеют от безнаказанности и таких дел натворят, что только держись. Проберутся на самый верх да и свергнут советскую власть, и тогда все напрасно, вся борьба, все великие жертвы. И Мура лучше примет незаслуженное наказание, чем будет смотреть, как завоевания революции, которой она посвятила жизнь, идут прахом. Стоит только расслабиться, зазеваться (черт, как же хочется зевнуть), сразу капиталисты и помещики вернут себе власть и опять заграбастают все богатства страны. Правда, из старых почти никого не осталось – или сбежали за кордон, а по большей части расстреляны, ну да ничего, враги из партийной верхушки сами захотят стать капиталистами и помещиками. Когда ты у власти, это хорошо, но когда полновластный хозяин – втройне лучше. Сильное искушение, трудно перед ним устоять, поэтому и выявляется столько врагов в высших эшелонах власти. Как тут, в самом деле, обойтись без перегибов? В белых перчаточках с врагами не совладаешь, и лекарств без побочных эффектов не бывает, но это же не значит, что не надо их принимать. Она готова к незаслуженному клейму врага народа, но дочь не должна от него страдать, поэтому пусть переломит ложную гордость и отречется от матери. Это не предательство, а верность идеалам революции. И Муре в камере будет спокойнее знать, что она не утянула дочь за собою. Вот такой разговор хотела она провести с Ниной, но со дня на день откладывала. Уже и усаживала Нину рядом с собой, уже и воздуху в легкие набирала, а не поворачивался язык. «Надо написать письмо! – вдруг осенило ее при взгляде на бумажки Бесенкова. – Хотя его при обыске изымут… отдать, что ли, Воиновым на сохранение? Но как знать, не подведу ли я их этой просьбой?»
От тревожных мыслей сон отступил, Мура тряхнула головой, клацнула зубами, сдерживая зевок, и решила подумать о чем-нибудь повеселее.
Например, о том, как Бесенков увел жену у Гуревича. Немыслимое дело вообще… Профессор мужчина представительный, дородный, даже красивый, если кому нравятся бетонные статуи, но его очень трудно представить себе в порыве страсти. На донжуана он никак не походит. Человек тяжеловесный, разумно-туповатый, но знающий свою выгоду – разве такие влюбляются? Нет, такие женятся молодыми на девушке, придирчиво выбранной родителями, и живут с ней в мире и спокойствии, благоразумно сторонясь интрижек на стороне. Жена – это крепкий тыл, а не какой-то там объект восхищения.
Профессор – сама добропорядочность, и вдруг на тебе, выкинул такое коленце! Мура усмехнулась и поймала себя на неожиданном чувстве симпатии к этому зануде, в сердце которого купидон предательски выстрелил из-за угла.
А что, интересно, чувствовала жена Гуревича, писаная красавица? Как она решилась оставить подвижника-мужа ради монументального Бесенкова? Мура оглядела зал и нашла в предпоследнем ряду Лазаря Ароновича. Он даже не притворялся бодрствующим, а крепко и самозабвенно спал, уронив голову на грудь. Мура поскорее отвела глаза, будто кто-то мог понять в ее взгляде что-то такое, чего она сама пока не понимала. Оттого, что у них с Гуревичем теперь есть общая тайна, о которой нельзя говорить даже между собой, становилось радостно и тепло. Она покосилась на Стенбока, сидящего в президиуме через одного человека от нее. Он тоже был посвящен в тайну, но это Муру почему-то не волновало.
Муре вдруг сделалось обидно, что она смотрит на Гуревича, а он спит. Может быть, жена ушла от него, потому что он был скучный и невнимательный? Не каждой женщине уютно рядом с подвижником, который целый день работает, а домой приходит только спать. Но все же как это – решиться поменять одного мужа на другого? Муж и жена – плоть едина, не зря это в Библии написано. Браки, конечно, совершаются не на небесах, и бога нет, чтобы соединить мужа и жену священными узами, но врастают люди друг в друга с годами все крепче. Плохие ли, хорошие ли, всякие, вместе живут, вместе меняются, когда счастливы, когда несчастны. Дети общие скрепляют брак, но даже если бог, которого нет, не благословил потомством, все равно общие радости, общие горести… Все равно, разводясь, кусок от себя отрезаешь. От своего уходишь к чужому, трудно, наверное, на такое решиться.
Она бы сама не решилась. Не верит в бога и в церковный брак, но супружество – это супружество. Мама с отцом тоже верили в бога постольку-поскольку, а прожили вместе всю жизнь, несмотря на папину революционную борьбу, дававшую маме миллион поводов разочароваться в супруге и повелителе. Папа терял работу одну за другой, арестовывался, правда, ни разу дело до суда не доходило, пропадал на подозрительных квартирах, хранил дома запрещенную литературу, и вытворял много еще разного, что не приведет в восторг политически незрелую мать семейства. Однако Мура никогда не слышала слова «развод» из маминых уст, и вообще мама ни разу не сказала вслух, что, по ее мнению, папа делает что-то не то. Тогда Мура не совсем понимала еще всех нюансов взрослой жизни, но детским чувствительным нутром улавливала от стриженых барышень из революционного кружка какие-то странные, нехорошие флюиды, и, только когда сама выросла, ей стало ясно, что отец, красивый мужчина в ореоле славы подпольщика, был интересен юным революционеркам именно в романтическом смысле. Но встречных флюидов барышням от него точно не шло. Всегда он был сдержан, вежлив, а иногда нарочито простоват. Скорее всего, он брал с собой на сходки маленькую Муру не для того, чтобы с пеленок приучить ее к революционной борьбе, и даже не для того, чтобы напоить чаем и накормить баранками, когда дома было шаром покати, а в качестве живого щита от кокетства товарок по партии. Пусть он с горем пополам кормил семью, но зато всегда был верен матери и ласков с нею.
Нет идеальных людей, не существует даже таких, которые полностью разделяли бы твое мировоззрение и были бы во всем с тобой согласны. То есть искренне были бы согласны, а не просто поддакивали, чтобы не ссориться. У каждого человека свои мнения, свои привычки, кое в чем удается переубедить, но кое в чем и согласиться самой, а некоторые вещи просто приходится терпеть. Но это вознаграждается доверием и взаимной поддержкой. А если скачешь от одного мужа к другому, то узы просто не успевают окрепнуть, рвутся быстро, и кажется, что легко, но оставляют на сердце кровоточащие раны, которых ты не замечаешь и долго не можешь понять, отчего слабеешь.
Мура поморщилась от собственного ханжества. Раз она такая честная и лучше всех знает, как жить, то почему при виде Гуревича сердце замирает и дрожит, будто ей шестнадцать лет? Он ведь не ее муж, чужой мужчина.
Тут раздался треск аплодисментов, значит, Бесенков наконец закончил.
Мура опомнилась, быстро захлопала в ладоши вместе со всеми. Заметила, как Воинов толкнул спящего Гуревича, тот встрепенулся и заморгал беспомощно, как всякий человек, внезапно разбуженный в незнакомом месте.
Аплодисменты раздражали Муру, казались неуместными во время собраний, тем паче научных конференций, куда эта манера тоже проникла. Овации хороши в театре, а тут они придавали серьезным вещам флер театральности, искусственности. Но ничего не подделаешь, раз принято хлопать, надо хлопать.
Бесенков величественно сошел с трибуны, Мура встала, прямо со своего места поблагодарила докладчика, напомнила аудитории о верности делу Ленина-Сталина и неусыпной бдительности пред лицом врага и закрыла собрание.
Она не собиралась говорить со Стенбоком, но так удачно совпало, что возле двери они оказались вместе, он пропустил ее вперед, и Мура решилась:
– Александр Николаевич, вы к себе? Разрешите на два слова?
Он с холодным недоумением приподнял бровь:
– А вы еще не наговорились? В таком случае милости прошу.
Как всегда, когда она оказывалась у него в кабинете, Муре становилось немного стыдно за тяжеловесную роскошь собственного рабочего места – она всей кожей чувствовала, что роскоши этой не заслужила. Начальник клиник Стенбок и обитал почти под лестницей, и потолок у него был ниже, и мебель попроще, и всякого антиквариата и ковров не наблюдалось, между тем работал он больше и пользы приносил… Не сравнить с Мурой, короче говоря. У нее в кабинете стоит великолепный кожаный диван, а у Стенбока какое-то дерматиновое недоразумение, сразу и не поймешь, то ли лежанка, то ли орудие пыток. И он на этом спит чуть не каждую вторую ночь, а Мура на работе оставалась ночевать, только когда Кирова убили. Как-то несправедливо, неправильно, а начнешь меняться кабинетами, так схлопочешь выговор, ибо положено – пользуйся, и нечего быть святее папы римского.
Стенбок усадил ее на венский стул. Стул слегка качался, но Мура не обратила на это внимания. Она редко общалась с Александром Николаевичем наедине и всякий раз наслаждалась его аристократическими манерами. Выдвинуть для дамы стул, пропустить вперед себя, прочие знаки внимания – все это были выработанные с детства, укоренившиеся в подсознании привычки, не имевшие никакого отношения лично к Муре, и в этом заключалась главная прелесть.
– Итак, Мария Степановна, – холодно улыбнулся Стенбок, усаживаясь напротив нее, – о чем вы хотели бы поговорить после того, как уже украли у меня два часа жизни?
Мура засмеялась, надеясь, что выходит искренне:
– Александр Николаевич, ничего у вас не украли, совсем наоборот.
– Да что вы?
– Время сейчас трудное, страна в кольце врагов, и внешних и внутренних, – Мура надеялась, что в голосе звучит строгость и убеждение, – сами видите, что творят эти гнусные гады, вот Кирова убили, лишь бы сбить нас с верного пути. Поэтому мы все, и коммунисты, и беспартийные, назубок должны знать генеральную линию.
– Н-да?
– Да! Если мы хотим достичь коммунизма, то должны идти в ногу, – сказала Мура и сама поморщилась от сиропного пафоса своих слов.
– Что ж, Мария Степановна, – глаза Стенбока были хмуры и непроницаемы, как весенний лед на Неве, – не буду с вами спорить, однако если мы откроем любой строевой устав, то, к нашему удивлению, выяснится, что на переправах и мостах колонна должна идти именно не в ногу, иначе можно попасть в такой резонанс, что сооружение просто развалится под чеканящими шаг бойцами.
Мура пожала плечами и ничего не ответила, только пожалела, что пришла.
– Время и правда трудное, и путь к светлому будущему еле брезжит во тьме, – сказал Стенбок задумчиво, – на мой непросвещенный взгляд, так надо бы, наоборот, сто раз взвесить и продумать все возможные варианты, но если партийное руководство считает, что в первую очередь следует лишить граждан права на собственное мнение, то, как говорит товарищ Гуревич, кто я такой, чтобы с этим спорить?
– Главное сейчас не сомневаться! – сказала Мура. – Не давать слабину.
– Хорошо, Мария Степановна, не дадим. – Стенбок поморщился, или ей это просто показалось. – Так чем могу служить?
– Я вот о чем хотела бы спросить… – Мура покосилась на приоткрытую дверь, Стенбок встал и захлопнул ее. Лишняя предосторожность: утомленные Бесенковым сотрудники стремительно разбежались по домам, а клинических подразделений в этом закутке не было. Никто не мог подслушать их разговор, ни ретивый сотрудник, ни заблудившийся случайно пациент.
– Вы простите, Александр Николаевич, что вмешиваюсь в ваши семейные дела, – Мура понизила голос, – но вы сообщили в отдел кадров о перемене вашего гражданского состояния?
На холодном лице Стенбока вдруг мелькнула почти человеческая улыбка:
– Так точно, Мария Степановна. С удовольствием рапортовал. Черт возьми, мне нравится если не быть, то слыть женатым человеком.
– Правда?
Он кивнул:
– Да, приятно стать полноценным главой семьи хотя бы на бумаге.
Мура улыбнулась:
– Почему же только на бумаге? Как знать…
Ожившее было лицо снова застыло.
– Оставьте, пожалуйста, – сказал он тихо, – я расписался с Катенькой только потому, что после смерти жены никогда не хотел жениться снова и знаю, что в будущем тоже не захочу. Поэтому мне тяжелы ваши намеки. Ничего не будет и не может быть.
– Простите, – кивнула Мура.
– Я знал, что вы поймете.
– Простите, пожалуйста, – повторила она, – просто я думала, мало ли как жизнь поворачивается.
Стенбок вдруг бросился к своему письменному столу, долго рылся в его тумбе и наконец достал фляжку.
– За жизнь, Мария Степановна?
Она кивнула.
Крышка у фляжки исполняла роль стопки, туда ей Александр Николаевич и налил, а себе взял граненый стакан, одиноко стоявший возле графина с желтоватой водой.
– Ровно, как в аптеке, – сказал он серьезно.
Из стопки пахло осенью и печалью.
– Настоящий коньяк, пейте смело. – Стенбок чокнулся с Мурой, осушил стакан одним глотком и поморщился. Мура выпила не торопясь и не меняясь в лице. Александр Николаевич, глядя на это, с уважением покачал головой.
– Простите еще раз, что я лезу в вашу жизнь, – продолжала она, – но поверьте, это не из праздного любопытства. Видите ли, по академии разнесся миф, будто мы с Воиновой выжили Катю с работы за роман с Константином Георгиевичем.
– Смешно, – хмуро заметил Стенбок.
– А нам с Воиновой так не очень.
– В таком случае приятно будет объявить людям, что в конце концов девушка предпочла все-таки меня. – Стенбок налил по второй.
– Да, доведите, пожалуйста, до коллектива, а то мы с Элеонорой Сергеевной получаемся настоящие ведьмы.
– А вы – нет? Не такие? – Стенбок вдруг засмеялся басовито и бархатисто и сразу оборвал себя. – Впрочем, если серьезно, то я просил начальника отдела кадров пока не афишировать мое семейное положение не от страха, а из простой осторожности. Мало ли что могло произойти… Вы воевали, Мария Степановна, так сами должны знать, что чем меньше у врага информации о вас, тем для вас лучше. Кроме того, когда пожилой человек вдруг женится на юной девушке, это всегда создает кривотолки и неловкость.
Мура отмахнулась:
– Ой, не рисуйте мне тут картину «Неравный брак»! Вам не восемьдесят, а Кате не пятнадцать.
Стенбок снова наполнил ее рюмку, а на нем самом коньяк закончился. Он деловито потряс пустую фляжку над стаканом и со вздохом убрал под стол.
– Мария Степановна, я столько всего повидал, что хватит на все сто лет, а не на восемьдесят.
– Ну начинается! – Мура хотела поделиться с ним остатками, но зачем-то замахнула сама. – Знакомая песня. «А мне возврата нет, я пережил так много…»
– Это романс, Мария Степановна. Слова Белогорской, музыка Прозоровского.
Видимо, коньяк был весьма крепок, потому что Мура вдруг положила руку на ладонь Стенбока и внимательно посмотрела ему в глаза:
– У меня тоже такое было после войны. А потом я поняла, что человеку дается очень мало времени, но зато все что есть – все его. И счастье, знаете ли… оно никому не запрещено.
Александр Николаевич вздохнул и руки не отнял:
– Жаль, коньяк кончился.
– Да, жаль, – согласилась она, – но в подходящий момент.
– Так точно, – Стенбок улыбнулся краешком рта, – что ж, Мария Степановна, вы правы. Пора предать мою женитьбу огласке.
– Спасибо.
– О, не обольщайтесь, Мария Степановна! Я сделаю это не для того, чтобы обелить вашу с Элеонорой Сергеевной репутацию, что, посмотрим правде в глаза, вряд ли возможно.
Мура фыркнула, а по строгому лицу собеседника скользнула тень улыбки.
– Просто Катя написала мне, что хочет вернуться в Ленинград, и в этих обстоятельствах будет разумнее, если я объявлю о нашем браке. Вы правы, рано или поздно правда всплывет на свет божий, а чем дольше мы будем скрывать, тем больше вопросов появится у компетентных органов. Которые, как вы не устаете напоминать, бдят неусыпно, в том числе и по постелям граждан.
– Зачем вы так, Александр Николаевич?
– Простите.
– Ничего.
Мура снова погладила его ладонь, и он снова не отнял.
– Мария Степановна, раз уж зашел у нас с вами такой откровенный разговор… – Стенбок вдруг замялся. – Если вас не затруднит, при случае передайте Кате, чтобы она ни о чем не беспокоилась, наш брак останется фиктивным при любых обстоятельствах.
– Почему вы думаете, что она беспокоится?
Александр Николаевич нахмурился:
– Потому что со стороны наша авантюра выглядит не слишком красиво, и я вполне сознаю, что она имеет право счесть меня негодяем, который завлек невинную девушку в ловушку закона и морального долга.
– Уверена, что у нее такого даже в мыслях не было.
– А могло бы.
– Ну извините.
Стенбок пожал плечами:
– Я бы на ее месте держал в уме этот вариант.
– Я вас знаю уже сто лет, – фыркнула Мура, – вы порядочный человек.
– Как вы можете это знать? – усмехнулся он. – Когда сам человек про себя никогда этого точно знать не может?
Мура отмахнулась:
– А я знаю. И верю вам.
– Благодарю. – Стенбок вдруг засмеялся. – Хотя, конечно, на ее стороне Тамара Петровна с корнцангом… Мощная сила! У любого отобьет охоту безобразничать.
– Вот видите.
– Мария Степановна, если бы вы могли с присущим вам тактом убедить Катеньку, что у нее нет передо мной никаких обязательств и что она может совершенно свободно распоряжаться собой без оглядки на меня, но в то же время всегда может рассчитывать на мою помощь, вы окажете мне этим неоценимую услугу.
Мура кивнула.
– Я в самом деле был рад помочь. И, знаете, товарищ Павлова, наверное, я сейчас слегка пьян, поэтому признаюсь вам, что Господь вознаградил меня за это. После этой формальности я вдруг стал иначе вспоминать о своей жене. Будто перелом, что ли, сросся наконец… Нет, не сумею объяснить.
Она молча заглянула ему в глаза и сразу опустила голову.
– Все эти годы меня терзала боль потери, – продолжал Александр Николаевич, будто сам с собой, – тоска об утраченном счастье, а теперь вдруг стало вспоминаться само счастье…
Мура знала, что на это нечего ответить.
– А я ведь даже не знаю, имею ли я право на радостные воспоминания после того, что было… – Сказав это, Стенбок встал. – Впрочем, Мария Степановна, уже поздно.
Она тоже быстро поднялась, не дожидаясь, пока он поможет отодвинуть стул.
– Да, пора. Спасибо за коньяк, Александр Николаевич.
– Не за что. Вас проводить?
– Ни в коем случае, – для убедительности Мура решительно мотнула головой, – ни в коем случае! Мне через дорогу, и не хочется, откровенно говоря, чтобы нас видели вместе.
– Почему?
– Совсем, скажут, партийное руководство вразнос пошло. Выгоняет с работы медсестер, надирается с начальником клиник… Что дальше-то ждать?
– Резонно. – Стенбок подошел к двери и взялся за ручку. – Пощадим вашу репутацию. И я вас прошу, Мария Степановна, будьте уверены, что с моей стороны вашей подруге ничего не угрожает.
– Какой подруге? – не поняла Мура.
– Как это какой? Катеньке.
– Она мне не подруга.
– А кто?
Мура пожала плечами:
– Никто. Просто медсестра. Попала в трудную ситуацию и пришла за помощью в партком, как, собственно, должен делать каждый советский человек.
– Надо же, – Стенбок присвистнул, вдруг отринув свои безупречные манеры, и посмотрел на Муру, как на редкую разновидность опухоли. – Нет, надо же…
– Обычное дело.
– Тогда, конечно, вам будет не совсем удобно говорить с нею на столь деликатную тему.
– Пожалуй, так. Лучше вы сами ей скажете.
– А знаете, Мария Степановна, я всегда к вам относился, как бы помягче сказать, настороженно…
– Знаю, – усмехнулась она.
– А теперь склонен думать, что, хоть у нас работает целая плеяда великих докторов и ученых с мировым именем, именно вы являетесь нашей главной кадровой удачей.
– Скажете тоже…
– Это правда. Как вам, черт возьми, удается сохранять такую доброту и человечность вместе с искренней верой в генеральную линию партии?
– До завтра, Александр Николаевич, – сказала Мура и выскользнула за дверь.
То ли от коньяка, то ли от позднего времени, но разговор оставил у Муры странное впечатление. Стенбок словно был не Стенбок, и она тоже будто сама не своя.
Забежав к себе в кабинет надеть пальто и сапожки, Мура так же быстро направилась домой, но, перейдя дорогу, вдруг замедлила шаг, поплелась, как старушка. Ей захотелось понять, кто она. В самом деле добрая и человечная, как сказал Александр Николаевич, или все-таки прежняя товарищ Мура, как ее с детства называли и как она привыкла думать о себе. Товарищи отца по партии еще окрестили ее Гаврошем. Муре нравилось прозвище, нравилось на него отзываться, и она обижалась, что отец раздает подзатыльники всем, кто осмеливается ее так окликать. Причем невзирая на лица. Чувства отца она поняла много позже, когда сама стала матерью и узнала, что Гаврош был персонажем романа Виктора Гюго, мальчиком, погибшим на баррикадах. Ну да не в этом суть. Главное, что она никогда не считала себя особо доброй и чувствительной. Энергичной, боевитой, да. Храброй – пожалуй. Не отважной по-настоящему, но трусихой не была. А вообще она так привыкла считать себя убежденной большевичкой, что мало думала про свои простые человеческие качества. Партийная мораль, партийная совесть, партийная смелость, партийное сознание… С детства все было у нее партийное. Или классовое. Так что теперь поди пойми, какая она.