Глава 1
«Еще до рассвета их поднял пронзительный, как лезвие, крик ключника. Спали тут же, в длинном, пропахшем потом и землей сарае на краю поместья, на подстилках из прелой, остро пахнущей горечью соломы. Спины затекшие, кости ныли от вчерашнего, выворачивая суставы тупой, знакомой болью. Но некогда было размышлять о боли, мыслях не оставалось – только смутный, животный ужас перед предстоящим днем. Сегодня – пик страды, и день этот обещал быть длиною в вечность.
Солнце, только-только выползшее из-за холмов, уже не ласкало, а жгло немилостиво, словно раздувая гигантские мехи ада. Небо раскалилось до белесого, выцветшего от зноя полотна, на котором больно было смотреть. Над бескрайним золотым морем пшеницы стоял густой, сладковатый и дурманящий гул – жужжание тысяч насекомых, спешащих поживиться перед гибелью. Этот гул входил в самое нутро, смешиваясь с гулом в собственной голове.
Мартин, плотно сжав в мозолистой, словно из дуба вырубленной руке, рукоять косы, чувствовал, как под тонкой, словно пергамент, кожей набухают кровью старые волдыри, обещая к вечеру превратиться в кровавые мешки. Первый взмах – и густой, сочный шелест наполнял пространство, на миг заглушая звон в ушах. Стебли падали покорно, устилая землю ровным слоем, и в этом шелесте слышалось что-то горькое – словно это не пшеницу жали, а подрезали крылья самому дню. За ним, отставая на взмах, двигались другие мужики. Не было слышно ни песен, что пели деды, ни разговоров – только тяжелое, свистящее, как у загнанной лошади, дыхание и сухой, безжалостный шепот срезаемой пшеницы, отсчитывающий секунды их жизни.
Жара наливалась свинцом, заливая легкие и пригибая к земле. Пот жгучими струями заливал глаза, соляными дорогами струился по вискам, оставляя белые, как следы слез, дорожки на запыленной, потрескавшейся коже. Рубаха, промокшая насквозь, прилипла к спине мертвым, тяжелым саваном. Каждый раз, разгибаясь с хрустом в позвоночнике, чтобы смахнуть налипшую солому с лезвия косы, Мартин чувствовал, как мир плывет в багровых кругах, и видел вдали – неподвижную, как предвестник беды, фигуру управляющего на вороном коне. Неподвижный, как каменный идол, он наблюдал за ними, и его холодный, отстраненный взгляд был острее и безжалостнее любой косы, пронизывая насквозь, вымеряя каждое движение на предмет лени.
Позади, согнувшись в три погибели, словно сломанные машины, двигались женщины. Их руки в грубых, стертых до дыр перчатках ловко, но с какой-то отчаянной медлительностью, сгребали скошенное, связывали в тугие, тяжелые снопы и ставили их в «домики» для просушки. В их глазах читалась та же свинцовая усталость, что и в мужских, но приправленная еще и вечной тревогой за детей, сновавших между взрослых с кувшинами теплой, пахнущей деревянной смолой воды – единственной, обманчивой благодатью в этом аду, лишь на миг утоляющей огонь в горле.
К полудню казалось, что сам воздух загорелся, колыхаясь маревым зноем. Солнце било в макушку, в плечи, выжигая последние мысли, стирая память, оставляя лишь инстинкт. Оставалось только одно: взмах, вонь пота и усталости, шаг, впивающийся в землю, взмах, шаг. Руки и спина жили своей отдельной, огненной жизнью, превратившись в один сплошной мычащий от боли нерв. Ладони были стерты в кровь, несмотря на мозоли, и эта свежая боль наслаивалась на старую, глухую.
А поле не кончалось. Оно было бесконечным, как божья кара, раскинувшейся до самого края света. Золотое, тучное, прекрасное и ненавистное. Оно кормило их, но не ими засеянное, не их руками взлелеянное с молитвой. Они были лишь слугами, рабами, вложившими в него всю свою силу, молодость, здоровье, чтобы унести в итоге лишь малую, унизительную толику, едва достаточную, чтобы не умереть с голоду до следующего лета, до новой каторги.
Когда солнце, наконец, покатилось к кромке холмов, окрашивая небо в прощальный, яростный багрянец, управляющий, не спеша, дал отмашку. С последним, сдавленным стоном, вырвавшимся из груди помимо воли, Мартин опустил косу. Тишина, наступившая после конца работы, была оглушительной, давящей. В ушах стоял тот самый, вымывший мозги звон, что заменял им музыку целый день.
Они, как стадо обессиленных животных, побрели к сараю, не глядя на результат своего труда – на аккуратные, насмехающиеся своим порядком ряды снопов, что уходили в темнеющую, неумолимую даль. Они были лишь приложением к орудиям, живыми, изнашивающимися машинами, которые завтра, едва забрезжит рассвет, нужно будет снова завести чужим криком и погнать на ту же ненавистную ниву.
И пока последние лучи солнца, как капли расплавленного золота, догорали в западных окнах просторного господского дома, они, не промыв ни кровь, ни пот, смешавшиеся в липкую, отвратительную корку, падали, как подкошенные, на ту же прелую, колючую солому, чтобы набраться хоть толики сил для нового дня, точно такого же, бесконечного, как сама их покорная судьба».
Я закрыла книгу, и тяжелый, кожаный переплет с глухим стуком лег на резную дубовую столешницу. Звук этот прозвучал как точка, поставленная в чужой, выстраданной истории. Я откинулась на спинку кресла и посмотрела в окно. За свинцовыми стеклами, в обрамлении резных каменных оконниц, тоже светило солнце, но оно было иным – не карающим бичом, а ярким, почти белесым от зноя диском в мареве поднимающегося от земли пара. Последние летние дни были наполнены не просто жарой, а густой, плотной духотой, когда воздух казался нагретым медом, и каждое движение требовало усилия. И разница с прочитанным была лишь в том, что мои крестьяне уже убрали весь урожай зерна. По крайней мере, мой управляющий, Джек, уверял меня в этом еще сутки назад, и в его словах я не имела оснований сомневаться.
– Амбары заполнены, ваша светлость, – гудел он, переминаясь с ноги на ногу в прохладной, поглощающей все звуки полутьме моей гостиной. От его низкого голоса, казалось, слегка вибрировал воздух. – До самых закромов. Осталось дичи побить, рыбы наловить, ну и грибов с ягодами набрать впрок. И можно зимовать с чистой совестью.
Джек стоял, сжимая в своих больших, узловатых руках потертый фетровый берет, и всем своим видом – согбенной спиной, темным, строгим одеянием – напоминал добросовестного, но изрядно потрепанного жизнью ворона, задумчиво наблюдающего с забора за уходящим полем. Высокий, сутулый, он, казалось, навсегда сохранил ту согбенность, что появляется у человека, который всю жизнь то заглядывает в землю, проверяя всходы, то кланяется своему господину, и теперь его поза стала его второй натурой. Его лицо, испещренное сетью морщин, как картой всех непогод и забот, которые ему довелось пережить, было обветрено до красно-коричневого, почти как у старого пергамента, оттенка. Из-под густых, нависших, седых бровей смотрели умные, усталые глаза, привыкшие подмечать каждую мелочь в хозяйстве – будь то пропущенный колосок или тень сомнения на лице госпожи.
Одет он был в добротный, но немодный и отнюдь не новый камзол из темно-зеленого сукна, выцветшего на плечах и спине, на локтях которого угадывались аккуратные, но заметные заплаты, поставленные хозяйственной, но не женской рукой. Жесткий, накрахмаленный воротник его грубого полотняной рубахи был тщательно застегнут на все пуговицы, хоть и явно жало шею, оставляя красную полосу на коже, а из-под коротких, до колен, штанов виднелись крепкие, жилистые, загорелые до темноты икры в грубых шерстяных чулках. Его башмаки, толстые и практичные, с тупыми носами, были густо испачканы засохшей, серой грязью с полей и приставшими былинками – он, видимо, пришел прямо с токов, не заходя даже в свою конторку, чтобы отчитаться передо мной как можно скорее. От него пахло пылью дорог, выжженным солнцем, конским потом и легким, сладковатым, уютным духом амбаров, наполненных зерном, – запахом выполненного долга.
Он гудел свои доклады, переминаясь с ноги на ногу, и в его покорно склоненной голове и сцепленных пальцах читалось не только уважение, но и тихая, вековая, впитавшаяся в кости усталость от этого бесконечного, неумолимого круга: посев, рост, жатва, зима. И так из года в год, из поколения в поколение. Он был живым воплощением этого круговорота, его стержнем и его пленником.
Глава 2
Меня звали Светлана Валерьевна Жарская. Сорокалетняя менеджер среднего звена, я непрерывно работала в одной строительной компании вот уже десять лет, выжатая как лимон до самой последней капли сока бесконечными отчетами, утренними планерками, которые всегда начинались на десять минут позже и затягивались на час дольше, и необходимостью постоянно растягивать губы в улыбке – малозначимому клиенту и чересчур значимому начальнику, чьи шутки следовало встречать подобострастным смехом. Моей вселенной была клетка в семнадцатом этаже стеклянной высотки, из окна которой был виден лишь фасад такой же безликой башни напротив, а главной ценностью – выполненный в срок квартальный план, зеленые столбцы графиков, ради которых я забывала о вкусе утреннего кофе и последних лучах заходящего солнца.
В этот мир, патриархальный, душный от традиций и пропитанный магией, как старинный фолиант – пылью, напоминавший западноевропейскую страну в семнадцатом-восемнадцатом веках, я переместилась несколько недель назад не по своей воле. Не было никакой аварии, магического ритуала или удара молнии, возвещающего о конце одной жизни и начале другой. Все было банально и оттого еще страшнее. Просто однажды я проснулась в своем теле, но не в своей постели, с тем же родинкой на левой ключице и шрамом на колене, но вот запахи, звуки, само пространство вокруг были чужими. Вместо привычного потолка с трещинкой-паутинкой, за которой я следила пятнадцать лет и которая за ночь почему-то никогда не меняла свою форму, надо мной простирался балдахин из тяжелого бордового бархата, расшитый причудливыми золотыми узорами, которые при ближайшем рассмотрении оказались переплетением диковинных цветов и крылатых зверей.
Вокруг была не моя скромная двушка в хрущевке, доставшаяся от родителей, с книжными стеллажами из дешевых супермаркетов, заставленными потрепанными томиками и безделушками из поездок, которые никогда не случались, и вечным видом на соседнюю унылую панельку, а просторные, высокие покои, заставленные массивной старинной мебелью из темного, почти черного, отполированного до зеркального блеска дерева. Воздух был густым и неподвижным, пахнущим воском от догоревших за ночь свечей, старой, чуть сладковатой бумагой потрепанных фолиантов на полках и едва уловимыми, холодными нотами дорогих духов – жасмина, ириса и сандала, которые, как я позже узнала, принадлежали моей предшественнице. Под ногами, вместо потертого советского паркета, скрипевшего на определенной доске возле коридора, лежали мягкие, глубокие персидские ковры с замысловатыми цветочными орнаментами, в густой шерсти которых тонули босые ступни, и каждый шаг был бесшумен, как в зале для медитаций.
А еще – прислуга. Например, девушка-горничная Лия, лет семнадцати, с заплетенными в тугую, идеальную косу волосами цвета спелой пшеницы и опущенными долу глазами, которая каждое утро с почтительным, отработанным до автоматизма «Ваша светлость» подавала мне на серебряном, холодном отполированном подносе фарфоровую чашку с дымящимся травяным отваром, горьким на вкус. Пожилой, важный дворецкий Готфрид, чей черный фрак был безупречен, без единой пылинки, а лицо – бледное, с жесткими складками у рта – не выражало ровным счетом ничего, кроме почтительной, ледяной отстраненности. Они двигались бесшумно, как тени, предугадывая любое мое движение, любое мимолетное желание, которое я сама еще не успела осознать – поправить подушку, открыть штору, налить воды. Их предупредительность была жутковатой, лишающей последних остатков приватности.
Сперва я думала, что это чудовищный по размаху и бюджету розыгрыш, организованный коллегами с их убогим чувством юмора. Я искала скрытые камеры в резных рамах мрачных портретов предков, в щелях между темными дубовыми панелями, пыталась разговорить «актеров», задавая им абсурдные вопросы о квантовой физике или цене на бензин, ожидая, что вот-вот их маски дрогнут, и они не выдержат и рассмеются, хлопнув меня по плечу. Потом, когда реальность не рухнула ни через час, ни через день, пришла паника – острая, животная, сжимающая горло. Я просыпалась по ночам в холодном поту, прислушиваясь к непривычной тишине, нарушаемой лишь криком ночной птицы, и пыталась закричать, но из горла вырывался лишь хриплый, беспомощный шепот. А затем – странное, почти предательское спокойствие. Мозг, перегруженный абсурдом, доходящим до тошноты, просто сдался, отключил панику, как некорректную программу, и начал механически, с холодной отстраненностью бухгалтера, принимать правила новой игры.
Теперь, что вслух, что в мыслях, я уже спокойно произношу: «мои слуги», «мои крестьяне», «мои леса». Эти слова обрели плоть и кровь, стали частью моего нового ландшафта, таким же естественным, как дорожки в парке или очертания холмов за окном. Ирония судьбы была в том, что на Земле из своего у меня была лишь та самая двушка, а здесь я с легкостью оперировала понятиями, которые раньше встречала только в исторических романах. Чувство вины за это почти исчезло, вытесненное инстинктивным желанием выжить и… привыкнуть к роскоши иметь что-то большее, чем квартирная клетка. Это было похоже на вхождение в новую должность с неограниченными полномочиями, только масштаб иного уровня.
В усадьбе оказались не только слуги, но и полный комплект документов на мое имя, скрепленных печатями с гербом, из которых я следовала, что являюсь законной владелицей обширного поместья, и просторное книгохранилище на втором этаже. Я всегда любила читать. И потому первым делом засела за книги, как когда-то в детстве, зарывшись в энциклопедии, чтобы сбежать от скучной реальности. Теперь я сбегала в чтение, чтобы понять новую реальность. Это был мой способ составить техническое задание и ознакомиться с проектом под кодовым названием «Моя новая жизнь».
Я узнала, что мир, в который я попала, называется Ортанниар, что в переводе с древнего языка означает «милость богов». Название звучало пышно и оптимистично, но история, описанная в фолиантах, была такой же кровавой и полной интриг, как и земная: бесконечные войны за троны, закрученные династические браки, восстания и эпидемии. Здесь было четыре материка, несколько крупных островов и пять океанов, но ни эльфов, ни гномов, ни орков – никаких иных разумных существ, кроме людей, в летописях не упоминалось. Мир был строго, исключительно и тотально человеческим. Все чудеса, вся магия и весь ужас, описанные в хрониках, творились руками и умами людей.
Я жила в империи Альтрион на самом крупном материке, Арксинике. Мои владения располагались в ее центральной провинции, в десяти днях конного пути от столицы, города Аэриндель. Это было одновременно и далеко, и близко. Достаточно далеко, чтобы ко двору меня не вызывали по каждому пустяку, и достаточно близко, чтобы столичные веяния, указы и моды доходили до нас с завидной регулярностью через курьеров и торговые караваны. Мои предшественники, судя по всему, были людьми практичными и расчетливыми: усадьба, называвшаяся «Алые розы», была не просто резиденцией, а мощным хозяйственным центром. Поля, засеянные пшеницей, ячменем и кормовыми культурами, пастбища с овцами и крупным рогатым скотом, лесные угодья, дававшие строевую древесину и дичь, мельницы, небольшие железорудные шахты, кузницы, кирпичный заводик – все это работало, как отлаженный механизм, и приносило стабильный доход, аккуратно фиксируемый в приходно-расходных книгах.
Читая сухие строки отчетов и пожелтевшие страницы дневников прошлых владелиц, я ловила себя на мысли, что управление этой махиной было в разы сложнее, чем руководство отделом в моей прошлой жизни. Здесь не было компьютерных программ, автоматически сводящих баланс, и электронной почты для мгновенных распоряжений, но были управляющие, старосты, приказчики, и каждый из них мог оказаться как честным профессионалом, так и ловким мошенником, умеющим скрыть реальное положение дел за витиеватыми формулировками. Мне, Светлане Жарской, предстояло разобраться в этой системе, научиться читать между строк и проверять факты на месте. Книги были моим главным оружием и базой знаний. Они были моей картой и компасом в этом новом, странном и бесконечно увлекательном мире, где я была уже не менеджером, а светлостью, от решений которой зависели сотни жизней.
Глава 3
Мои размышления, в которых я пыталась сопоставить налоги с доходов от осенней ярмарки, прервал осторожный, но настойчивый стук в дубовую панель двери. Стук был определенным, ритмичным – три четких удара, выдержавших почтительную паузу. Так стучала только найра Эста.
– Войдите! – крикнула я, откладывая тяжелый фолиант с тисненым гербом рода на обложке. Кожаный переплет был прохладным на ощупь.
Дверь бесшумно отворилась на хорошо смазанных петлях, и в проеме возникла знакомая фигура. Это была найра Эста, экономка. Невысокая, плотно сбитая, она обладала той природной основательностью, что внушала доверие с первого взгляда. Ее темные, с аккуратной проседью у висков волосы были убраны под белоснежный, накрахмаленный чепец, а платье из прочной саржи темно-синего цвета сидело на ней безукоризненно, без единой лишней складки, подчеркивая практичную фигуру. От нее пахло свежим хлебом из утренней выпечки, сушеным чабрецом и легким, но стойким ароматом хозяйственного мыла – запах образцового порядка и безупречного ведения хозяйства.
– Ваша светлость, – ее голос был низким и ровным, как гудение улейного роя. Она совершила точный, почтительный поклон, не опуская надолго глаз – темно-карие зрачки на мгновение встретились с моими, оценивая мое настроение. – Я принесла список продуктов для закупки на ярмарке в Тревильском селе. Как вы и приказывали вчера после обеда.
Я кивнула, смахнув со стола невидимую пылинку. Сегодня найра Эста вместе с двумя самыми расторопными служанками и старым, надежным возчиком на тяжелой грузовой телеге должна была отправиться за покупками – пора было закупать все необходимые для осеннего консервирования и заготовок на зиму ингредиенты и тару.
– Присаживайтесь, найра Эста, – я указала на строгое кожаное кресло с высокими подлокотниками, стоявшее напротив моего массивного письменного стола.
Она опустилась на самый край сиденья, сохраняя идеально прямую спину, и протянула мне аккуратно сложенный в четверть лист плотной бумаги хорошего качества. Я развернула его.
Список был составлен убористым, каллиграфическим почерком, знакомым мне по всем кухонным отчетам. Чернила были качественными, насыщенного черного цвета.
«К закупке на ярмарке 23-го числа месяца августа
Сахар-рафинад. Белый, кристаллический, без примесей и желтизны. – Десять камней (для варений и цукатов, в особенности из айвы и груш-дичков).
Соль крупного помола, «каменная». – Пять камней (для засолки грибов и овощей в бочках).
Уксус яблочный. Крепкий, душистый, от проверенного поставщика. – Четыре больших жбана.
Пряности и специи:
Коричные палочки – один мешок (весом примерно с полпуда).
Гвоздика – один килограмм (отборная, с маслянистым блеском).
Душистый перец горошком – два килограмма.
Перец черный горошком – два килограмма.
Имбирь сушеный, молотый – один килограмм.
Мускатный орех цельный – десять штук (для самостоятельного помола).
Лавровый лист сушеный – один большой, плотный пучок (лист должен быть целым, не ломким).
Мед цветочный. Темный, густой, с пасеки старого Генри. – Две большие кринки (для медовухи и рождественских пряников).
Воск пчелиный для запечатывания крынок. – Пять килограммов (чистый, без примесей прополиса).
Горчичное семя. – Два килограмма (для засолки огурцов и приготовления соусов).
Хрен. Свежий корень, сочный. – Одна средняя корзина.
Лимонная цедра сушеная. – Один небольшой холщовый мешочек.
Дубовые бочонки малые, новые, на пробной заливке. – Три штуки (для моченых яблок и капусты с клюквой).
Глиняные крынки с широким горлом, глазированные внутри. – Две дюжины.
Пергамент чистый, качественный. – Один рулон (для упаковки сухих трав и пряников).
Примечание: по возможности, присмотреть свежих лимонов и айвы, если купцы морские будут и цена будет разумной. Не брать более пятидесяти серебряных за корзину лимонов».
Я пробежала глазами по списку. Все было логично, продумано и, как всегда у найры Эсты, с десятипроцентным запасом на бой, усушку и непредвиденные нужды. Она знала свое дело безупречно, до последней мелочи.
– Отличный список, найра Эста, – я положила лист на отполированную столешницу, рядом с песочницей и пресс-папье из горного хрусталя. – Только лимонов и айвы купите смелее, не экономьте. Пусть для мармелада и лимонных цукатов хватит. И… – я добавила уже от себя, вспомнив тонкий, сладковатый аромат из другого мира, – поинтересуйтесь, нет ли у кого из заморских купцов, с южных островов, семян или стручков ванили. Я слышала, это редкая пряность.
После краткого обсуждения деталей поездки экономка удалилась с почтительным, отработанным поклоном, ее шаги бесшумно растворились в густом ворсе коврового покрытия коридора. Я же, отодвинув тяжелое кресло, поднялась по широкой дубовой лестнице с резными балясинами к себе, в личные покои на втором этаже усадьбы. Прохлада, сохранявшаяся в комнатах благодаря толстым каменным стенам, и мягкий полумглин, царивший здесь даже в полдень, были приятны после утренней активности. Но покой был недолгим. Сегодня вечером должен был состояться торжественный ужин. Приглашены были все мои родственники по линии Д'Эруа.
А их у меня, как оказалось, было видимо-невидимо. Целая россыпь титулованных бездельников, чьи главные таланты заключались в искусстве появляться в нужное время в нужном месте с протянутой рукой и в умении тратить деньги куда быстрее, чем их получать.
Они, эти милые родственнички, стали появляться в усадьбе примерно через неделю после моего «возвращения к свету» после краткой, но нашумевшей болезни, словно стая стервятников, учуявших, что прежняя хищница ослабела или сошла с ума. Приезжали в нарядных экипажах, выходили с маслеными улыбками на тонких, подобранных губах, осыпали меня комплиментами, уверяли в своих самых теплых и исключительно добрых чувствах ко мне, «бедной сиротке, оставшейся без попечения отца», и тут же, не переводя дух, переходили к главному – клянчили деньги по любому, самому нелепому поводу.
Тетушка Аделаида, вся в черном крепе и с вечно влажными, красноватыми глазами, жаловалась, что без моей «скромной лепты» ее бедная Лилиана, моя кузина, так и останется старой девой, ведь приданое просто смехотворное, а жених такой знатный, просто души в ней не чает, но ведь его семья, известные скряги, смотрят только на капиталы…
Дядюшка Годфри, от которого пахло дорогими мужскими духами с нотками амбры и кожи, с пафосом рассказывал о том, что его фамильная карета, та самая, что помнит еще его прадеда-маршала, вот-вот развалится на ходу, позоря весь род Д’Эруа перед всем светом. «Неужели ты, дорогая племянница, допустишь такое унижение нашей фамилии?»
А кузен Робер, молодой щеголь с пустым, как вычищенный кошелек, взглядом, приходил с гениальными идеями «верного обогащения» – то ему нужно было вложиться в торговую флотилию, везущую шелка с Востока, то в новую модную таверну в столице, то выкупить долги одного «несчастного товарища», иначе тому грозит долговая тюрьма и вечное бесчестье!
Я отказывала. Сначала – вежливо, аккуратно, подбирая слова, пытаясь сохранить фамильный покой и не нажить врагов в этом новом, незнакомом мире. Потом – все более резко и почти грубо, когда поняла, что никакие намеки и иносказания они слышать не хотят и не собираются. Не помогало. Они делали вид, что не понимают отказов, или искренне считали их обычными женскими капризами, которые следует терпеливо переждать. Снова приезжали через неделю-другую, словно забыв о предыдущем визите. Снова с сияющими улыбками и новыми, подчас еще более наглыми просьбами.
Тетушки, дядюшки, кузины, кузены – все они, словно пчелы к меду, стекались в эту усадьбу, чувствуя запах денег и мою первоначальную неуверенность. Их настойчивость была поразительной, почти инстинктивной. Они вели себя так, будто мои владения и счета были их законной добычей, а я – лишь временная и не слишком умная хранительница семейных богатств, которую нужно мягко, но настойчиво обирать, пока не случится какой-нибудь «счастливый случай».
И сегодня вечером мне предстояло увидеть их всех снова, за одним длинным столом в главном зале. Предстояло выдержать их сладкие, подобострастные улыбки, оценивающие взгляды, брошенные на фасон моего платья и качество жемчуга на шее, и их театрально-разочарованные вздохи, когда они поймут, что «дойная корова» по-прежнему доиться не собирается. Мысль об этом вечере вызывала неприятную, сосущую тяжесть под ложечкой. Это был не ужин, а очередное поле битвы, где вместо мечей и копий будут использоваться золоченые вилки и льняные салфетки, а вместо смертельных ядов – изысканные колкости, ядовитые комплименты и прозрачные намеки. Мне предстояло снова надеть маску холодной и расчетливой графини, от которой у меня самой сводило скулы.
Глава 4
К ужину пришлось готовиться, причем тщательно, как к важнейшему смотру войск. Он был приурочен к местному празднику, Дню Благодарности Земле, или, как его называли в народе проще, Дню Урожая. Этот праздник отмечали в нашем регионе именно в тот краткий миг затишья и передышки, когда основной урожай был уже снят и убран в закрома, а до осенней распутицы и зимних стуж оставалось еще немного времени. Крестьяне могли позволить себе немного расслабиться: в деревнях накрывали общие столы, ломившиеся от простой, но сытной еды, пекли особый, пышный каравай из муки нового помола, украшенный переплетенными колосьями и гроздьями спелых ягод, пили молодое пиво и медовуху и водили хороводы вокруг высоких костров, благодаря богов и землю-кормилицу за ее щедрость.
А аристократы… Им, в общем-то, было все равно, что именно отмечать. Любой, даже самый незначительный повод был хорош, чтобы блеснуть новыми туалетами, обменяться свежими сплетнями и заключить выгодные сделки под видом светской беседы. Главное – поесть-попить за одним столом с богатой и влиятельной родней, ненавязчиво напомнить о себе и своих насущных (и не очень) потребностях.
Я себя не считала ни богатой, ни влиятельной. В душе я все еще была Светланой Жарской, менеджером, считающей копейки до зарплаты и вздыхающей при виде цен на качественную колбасу. Но народ в округе, и особенно моя вечно голодная родня, думал совершенно наоборот. Потому пришлось играть по их правилам: выбирать соответствующее случаю и статусу платье, позволить горничным себя накрасить и причесать, превратив в респектабельную графиню. Благо, работавшие у меня в усадьбе служанки все это умели делать с искусством, достойным лучших бьюти-блогеров и визажистов моего прошлого мира.
Мою просторную спальню с высоким потолком превратили в настоящий штаб подготовки к предстоящему смотру. Воздух густо пах лавандовой пудрой, воском для волос и легким ароматом жасмина из моей туалетной воды. Горничная Элис, ловкая девица с золотыми руками, принялась за мои волосы. Она бережно расплела мою обычную, простую дневную косу и принялась укладывать пряди в сложную, воздушную конструкцию из локонов и плетений, смочив пальцы в кувшине с розовой водой для послушности прядей. Часть волос была собрана на затылке в элегантный, но не слишком тугой пучок, остальные – искусно завитые с помощью нагретых на жаровне металлических щипцов – ниспадали на плечи и спину мягкими, блестящими волнами. В прическу аккуратно вплели тонкую шелковую ленту цвета спелой пшеницы и вставили несколько миниатюрных серебряных шпилек с жемчужными бусинами, которые мерцали и переливались в свете свечей при каждом моем движении.
Пока Элис колдовала над прической, другая служанка, Мари, сосредоточенно занималась моим лицом. Она разложила перед собой на туалетном столике целый арсенал баночек, кисточек и пузырьков. Макияж, как и требовалось, был сдержанным и благородным, подчеркивающим высокий статус, а не яркую, вызывающую красоту. На веки легли легкие, перламутровые тени, ресницы были слегка подкрашены сурьмой, чтобы взгляд казался более глубоким и выразительным без эффекта театральности. Щеки коснулась легкая, почти невесомая кисть с румянами нежного розового оттенка, чтобы придать лицу легкую жизненную свежесть, а губы бережно подкрасили натуральной помадой на основе свекольного сока и пчелиного воска, придав им мягкий, естественный вишневый тон, который не бросался в глаза, но делал улыбку более четкой.
Наконец, настал черед платья. Его внесли две служанки, бережно неся на вытянутых руках, как драгоценную реликвию, и придерживая тяжелый, переливающийся шелк. Наряд был выдержан в традиционных для праздника урожая тонах, символизирующих богатство и изобилие. Платье было сшито из плотного шелка цвета глубокого бордо, напоминающего спелые вишни, темный виноград или старинное вино – цвет, который подчеркивал статус и говорил о достатке. Лиф был закрытым, с высоким воротником-стойкой, отделанным тончайшим фламандским кружевом ручной работы, но кроен он был так искусно, что облегал фигуру почти по-современному, подчеркивая талию. Длинные рукава, сужающиеся к изящным запястьям, были украшены сверху донизу рядом из тридцати мелких пусковых пуговиц из темного, отполированного до глянца эбенового дерева.
Но главным украшением была, несомненно, юбка. Она была не просто гладкой. По тяжелому, чуть шуршащему при движении шелку был выткан сложный, замысловатый узор – стилизованные колосья, извивающиеся виноградные лозы и резные дубовые листья, выполненные золотыми и охристыми шелковыми нитями. При движении узор оживал: он переливался и играл в свете свечей, мерцая то тусклым, бархатным блеском, то вспыхивая яркими искорками. К платью полагался тонкий, но прочный кожаный пояс с изящной позолоченной пряжкой, на которой был выгравирован все тот же мотив снопа, и небольшой ридикюль из той же ткани, что и платье, отделанный золотой бахромой.
Когда весь туалет был надет, а на шею повесили легкую, но прочную золотую цепь с кулоном в виде миниатюрного, тщательно проработанного снопа пшеницы, я посмотрела в большое зеркало венецианской работы в резной дубовой раме. Отражение смотрело на меня строгим, чуть усталым, абсолютно замкнутым лицом знатной дамы, за маской которой не осталось ничего от живой Светланы Жарской в готовом к вечным компромиссам пиджаке офисного кроя. Передо мной была графиня Светлана Д'Эруа, вынужденная надевать эти великолепные и неудобные доспехи из шелка, бархата и условностей, чтобы выйти на очередную битву с миром, который стал ее новым домом и тюрьмой одновременно. Я глубоко вздохнула, чувствуя, как тугой корсет сковывает дыхание, и повернулась к двери. Праздник, ставший испытанием, начинался.
К тому времени, как я спустилась по парадной лестнице в холл и перешагнула порог обеденного зала, гости уже собрались. Они сидели за праздничным столом, шумели, общались и с плохо скрываемой жадностью посматривали на выставленные на столе блюда. Их было больше тридцати человек. И за столом они сидели строго по рангу, как солдаты в построении. Ближе ко мне, во главе стола, восседали самые именитые и (якобы) богатые: тетушка Аделаида в траурных бархатах, хотя ее покойный супруг скончался уже лет десять назад, если не больше, дядюшка Годфри с самодовольным блеском в глазах и дорогим перстнем на мизинце, его сын, кузен Робер, уже оценивающе поглядывавший на массивные серебряные канделябры, словно прикидывая их вес. Далее, по мере удаления, – кузины помельче, какие-то дальние родственники, чьих имен и титулов я даже не запомнила, и у самого края стола, почти в сумерках, ютились самые бедные и незаметные, чьи потрепанные камзолы и старательно перелицованные платья красноречивее любых слов говорили об их истинном бедственном положении.
Под гул голосов, который на мгновение стих, затихнув в почтительной, но тягучей паузе, а затем возобновился с новой силой – уже с обсуждением моего наряда, стоимости шелка и уместности такого глубокого цвета, – я прошла к своему месту во главе стола. Каждый шаг в тяжелом платье давался с усилием, словно я шла по колено в воде. Моё высокое резное кресло с гербом рода, увенчанным графской короной, напоминало маленький, но неоспоримый трон. Я уселась, стараясь двигаться плавно, расправила тяжелые, струящиеся складки платья и улыбнулась как можно искреннее, чувствуя, как от этой заученной, неестественной гримасы у меня затекают скулы и напрягаются мышцы шеи.
– Добро пожаловать в усадьбу рода Д’Эруа, – мой голос прозвучал чуть громче и формальнее, чем я ожидала, и последние обрывки разговоров за столом окончательно затихли. – Благодарю вас за приезд в этот праздничный день и предлагаю разделить со мной пищу, которую дарует нам щедрая земля.
Все, ритуальные фразы сказаны. Теперь можно было приступить к главному – поеданию. По моему кивку слуги начали наполнять бокалы, и трапеза началась.
Стол буквально ломился от яств, а воздух в зале стал густым и тяжелым от смешения ароматов жареного мяса, пряностей и сладких десертов. В центре, на огромном серебряном блюде с гравировкой, красовался гигантский запеченный поросенок с румяной, хрустящей кожей, отливавший золотом, и с яблоком в зубастой пасти. Рядо дымился огромный окорок, запеченный в меду и горчице, с поджаристой, почти черной корочкой и торчащими по всей поверхности звездочками гвоздики. Между ними ютились горки жареных фазанов и куропаток, их перья были заменены на искусно подрумяненные гривы из репчатого лука.
Рыбу представляли целый осетр, заливной до блеска и украшенный тонкими лимонными дольками и пушистыми веточками укропа, и серебристая горка речных форелей, томленных в сливочном соусе с каперсами.
Овощи и фрукты были собраны в настоящие архитектурные сооружения: пирамиды из румяных яблок, душистых груш и сине-фиолетовых слив; салаты из печеной свеклы с грецкими орехами; рагу из бобовых с трюфелями (подарок управляющего Джека из ближайшего леса); нежное пюре из пастернака с хрустящим жареным луком.
На отдельном столике высились свежеиспеченные хлеба: темные, плотные ржаные, пшеничные с хрустящей, потрескавшейся корочкой, сдобные булки с изюмом. И, конечно, главный символ праздника – большой круглый каравай в форме солнца, украшенный слепленными из того же теста колосьями и усыпанный маком.
Поведение гостей моментально разделилось согласно их положению. Ближние ко мне родственники набрасывались на еду с видом знатоков, смакуя каждый кусок, но при этом не забывая критиковать.
Тетушка Аделаида, отрезая крошечный кусочек окорока, скептически вздохнула:
– Ох, нынче трюфели не те, что при покойном маркизе помню. Аромат слабый, землянистый. Совсем не та глубина.
Дядюшка Годфри, накладывая себе целую горку мяса, громко согласился:
– Верно, сестра, верно! И поросенок, на мой взгляд, чуть пересолен. Повару твоему, племянница, не мешало бы напомнить о чувстве меры.
– Зато игристое нынче подано отменное, – вступил кузен Робер, смакуя красное из высокого бокала. – «Красностоп», не иначе. С семидесятого года? Чувствуется благородная выдержка. Ты не находишь, отец?
– Действительно, недурственно, – кивнул Годфри, уже наливая себе второй бокал. – Хотя, конечно, до погребов покойного брата ему далеко.
Те, что сидели на дальнем конце, вели себя иначе. Их движения были быстрыми, почти жадными.
– Подвинь-ка тарелку, я еще каши этой гороховой возьму, с салом-то она ничего, – прошипел один из дальних родственников, мужчина в потертом камзоле.
– А ты форельку бери, пока не разобрали, – посоветовала ему соседка, уже накладывая себе третью порцию. – В сливках, видать. Объедение, а не еда.
– Тише ты, слышно же все… – одернул ее супруг, но сам при этом тянулся за большим куском хлеба к окороку.
– Да чего стесняться-то? Раз уж позвали, значит, надо есть досыта. Авось, еще разок через год повезет.
Они ели быстро, почти не разговаривая, лишь изредка издавая одобрительное чавканье, а их глаза блестели от редкой возможности наесться досыта. Слуги едва успевали подливать им напитки из простых глиняных кувшинов.
И над всем этим висел не прекращавшийся ни на минуту гул – причмокивание, звон ножей и вилок о металлические тарелки, громкие, наигранные восхищенные возгласы в мой адрес, которые тут же сменялись шепотом и просьбами, передаваемыми через соседа. Пир был в самом разгаре, и я сидела во главе его, искусственно улыбаясь и почти не притрагиваясь к еде, чувствуя себя чуждым и одиноким наблюдателем в самом центре этого пиршества.
Глава 5
Когда народ насытился и первые глиняные кувшины с вином опустели, начались те самые разговоры, ради которых, я подозревала, многие и приехали. Воздух, еще недавно наполненный аппетитными ароматами жареного мяса и пряностей, теперь гудел от сдержанного шепота, покашливаний и звенящих пауз, явно предвещающих начало хорошо спланированной атаки. Гости отодвинули тарелки, взялись за бокалы и принялись изучающе поглядывать в мою сторону.
Первой, как всегда, подала голос тетушка Аделаида. Она с театральным видом отложила свой костяной нож с изящной резьбой, обмакнула кончики тонких, почти прозрачных пальцев в небольшую серебряную чашу с розовой водой, что стояла перед ней, медленно вытерла их о грубоватую льняную салфетку и, многозначительно вздохнув, словно принимая на себя бремя всех скорбей мира, произнесла голосом, густо замешанным на ложной скорби:
– Ах, милая племянница, поговаривают, урожай в этом году по всей округе совсем неважный. Ливни летние, помнишь, те самые, что в июне были, побили колос, а весенние заморозки на корню погубили ячмень. Многие бедняги, просто слышу, уже плачут в подушку, – останутся без хлеба к зиме. Ужас-то какой. Голод, болезни, детишки малые… – Она многозначительно посмотрела в мою сторону, и ее обычно влажные, невидящие глаза внезапно стали жесткими, цепкими и безжалостно оценивающими, как у ростовщика.
Я вежливо улыбнулась, сделав вид, что не заметила этого колючего взгляда и не уловила ядовитых ноток в ее голосе. Медленно подняла свой бокал из тончайшего стекла (еще одна «ненужная» роскошь прежней хозяйки, которую я не отменила) и сделала из него небольшой глоток прохладного игристого сидра, чувствуя, как пузырьки щекочут небо.
– Вы же прекрасно знаете, дорогая тетушка, – мой голос прозвучал нарочито мягко, бархатно и почти невинно, – я, грешным делом, не слишком сведуща в сельских делах и предпочитаю не вмешиваться в дела управления поместьем, дабы не навредить неопытностью. Всецело доверяю это своему управителю, Джеку. Он человек старый, опытный, из наших краев. Уж он-то знает, что к чему. – Я солгала так гладко и естественно, что даже не почувствовала угрызений совести.
На самом деле Джек докладывал мне ежевечерне, при свечах, обо всем до мелочей – от состояния озимых до количества яиц, собранных в птичнике, и я лично проверяла сводки. Мы вдвоем прекрасно знали, что урожай в нашем конкретном поместье, благодаря грамотному севообороту и своевременным работам, – один из лучших в округе, и амбары наши ломятся от отборного зерна.
Я сделала небольшую, искусную паузу, позволяя тетушке понежиться в лучах мнимого морального превосходства и собственного великодушия, и затем, словно случайно, перевела стрелки, сменив тему на куда более прозаическую и конкретную.
– Зато крышу в восточном флигеле усадьбы мы в этом году наконец-то перекрыли, слава всем богам. Старая-то вся в дырах была, стропила сгнили, в дождь в коридорах прямо-таки лужи стояли, паркет мог запросто испортиться. Двадцать золотых монет да еще с несколькими серебрушками на все вышло. Мастера из столицы, знаете ли, брали дорого, но зато работают на совесть, да и материал привезли отменный – сланец, смолу хорошую. Не то, что наши, местные, вечно схалтурят.
А вот это уже была чистейшая правда, выстраданная и подтвержденная счетами. Я успела появиться в усадьбе как раз вовремя, чтобы застать последние дни, когда с потолка в бальном зале капало прямо на дубовый паркет, угрожая ему полной гибелью. Я вместе с Джеком поднималась по шаткой лестнице на пыльный, заваленный старым хламом чердак, собственными руками трогала сгнившие до основания стропила, осыпавшуюся дранку и скользкую плесень. И лично, скрепя сердце, утверждала смету, вычеркивая оттуда позолоту на водосточных желобах и резные украшения на фронтонах как непозволительную роскошь.
В глазах тетушки Аделаиды, словно от вспышки молнии, полыхнула настоящая, неприкрытая, звериная зависть. Ее бледное, подернутое сетью мелких морщинок лицо на мгновение исказилось судорожной гримасой, будто она откусила самый кислый лимон. Она ясно, до мельчайших деталей, представила себе эти деньги – двадцать целых, полновесных, звенящих золотых монет! – лежащими не в моем, а в ее собственном кошельке. Такие несметные богатства – и потратить на какую-то крышу! На какую-то дранку, смолу и работу грубых мужиков! А ведь на эти средства она могла бы с комфортом содержать себя, свою вечно ноющую дочь-неудачницу и всю их челядь месяца три, не меньше! Этого хватило бы на новое платье с фижмами из столичного атласа, на добрую бочку выдержанного вина и еще осталось бы на пару породистых щенков!
Тетушка Аделаида сглотнула комок ярости, пытаясь вернуть себе маску спокойствия и благородной озабоченности, и ее тон стал пронзительным, тонким и чуть более ядовитым, чем прежде.
– Крыша… Да, конечно, это очень… практично и разумно с твоей стороны, милая моя племянница. Заботиться о собственном крове – долг всякой хозяйки. Но все же… голодающие крестьяне, взывающие о помощи… разве их страдания не важнее сухой постели в пустующем флигеле? Милосердие к ближнему и сострадание – ведь это первые и главные добродетели истинно благородной дамы. Не находишь?
Я снова улыбнулась, на этот раз с легкой, хорошо сыгранной грустью, как бы сожалея о суровых необходимостях управления.
– О, будьте уверены, дорогая тетушка, о милосердии и христианском долге мы тоже не забыли. Уже распорядились, – сказала я, делая вид, что вспоминаю о незначительной детали. – Сразу после праздничных дней, как только народ проспится, начнем раздавать муку из прошлогодних запасов. Она, конечно, уже не первого качества, слегка отсырела, но на хлеб еще сгодится. Надо же, в конце концов, освободить амбары под новое, свежее зерно. – Я произнесла это с легким оттенком хозяйственной досады, будто речь шла о вывозе накопившегося хлама или просроченных припасов, а не о благотворительности, способной спасти десятки семей от голодной зимы.
Наступила короткая, но красноречивая пауза, в которой повис звон ножей и напряжение за столом. Тетушка Аделаида поняла, что первый, разведывательный раунд проиграла. Ее лицо на мгновение окаменело, а тонкие губы сжались в белую ниточку. Она сдержанно отхлебнула вина из своего бокала, и ее взгляд, холодный и скользкий, побежал по столу в поисках новой жертвы или более сильного союзника.
И она мгновенно нашла его в лице дядюшки Годфри, который, кряхтя и отдуваясь, казалось, только и ждал своего звездного выхода. Он театрально откашлялся в кулак, отставил в сторону свою массивную серебряную тарелку с объедками и небрежно вытер губы, заляпанные жирным соусом, крахмальной салфеткой.
– Ах, крыша, крыша… – вздохнул он с глубокомысленным видом, подхватывая эстафету так гладко и синхронно, будто они годами репетировали этот дуэт в своих салонах. – Дело, конечно, богоугодное и необходимое. Сухость и тепло – основа здоровья и долголетия, как говорил мой лекарь. Но вот скажи мне, дорогая племянница, – он обвел томным, но цепким взглядом стол, привлекая внимание всех присутствующих гостей, которые замерли в предвкушении, – как может считаться здоровым, сильным и уважаемым род, если его почтенные представители вынуждены разъезжать по дорогам общего пользования на… на каких-то драндулетах, позорящих саму память наших великих предков?
Он с пафосом воздел руку, унизанную перстнями с дешевыми, но яркими цветными стеклами, имитирующими сапфиры и рубины. Камни безвкусно сверкнули в свете канделябров.
– Моя бедная, верная карета! Ей, я уверен, стукнуло уже добрых два века! Она, небось, еще по щебню Версаля катила! Каждый раз, когда я отваживаюсь выехать в ней за порог, я от всего сердца молюсь всем святым, чтобы колесо не отлетело на первом же ухабе и не покалечило бедных лошадей. Дерево-то трухлявое, железо все в рыжей ржавчине, а кожа на сиденьях порвана так, что конская набивка так и лезет наружу, покрывая мои камзолы вечными желтыми проплешинами! Представь, каково это – являться ко двору или на светский прием к соседям в таком виде? Это же несмываемое пятно на репутации всего нашего гордого рода Д’Эруа! Все пальцами укажут и прошепчут за спиной: смотрите-ка, родственники маркизы, оказывается, совсем нищают, она им даже на новую, приличную карету пожадничала!
Он с нажимом, почти по-отечески укоризненно посмотрел на меня, и его маленькие, заплывшие жиром глазки были красноречивее любых слов. В них читалось простое и наглое послание: «Мол, давай, родственница, не тяни резину, раскошеливайся. Все ведь понимают, для чего мы здесь сегодня собрались, хватит строить из себя бережливую хозяйку».
Вообще, конечно, сама ситуация в ее тотальной абсурдности была дико странной, абсолютно сюрреалистичной для меня, практичной землянки, с детства привыкшей, что каждый сам – кузнец своего счастья и благосостояния, и если уж просить, то только в самом крайнем случае. Вся эта толпа якобы бедных, но при этом невероятно горделивых и чопорных аристократов, судя по всему, совершенно не думала о таких простых и очевидных возможностях, как заработать самостоятельно. Сдать в аренду тот самый последний клочок земли (который, я подозреваю, у многих еще оставался), отправить сыновей на военную или государственную службу, дочерей – во фрейлины к какой-нибудь влиятельной особе, наконец, просто умерить свои аппетиты, продать лишние драгоценности и перестать жить на сто процентов не по средствам!
Нет. Их мозги, казалось, были навсегда заточены под одну-единственную, примитивную и вечно работающую схему: раз за разом наведываться ко мне, к самой «богатой» в их узком мирке родственнице, с театральными вздохами, трагическими историями и укоризненными взглядами, и настойчиво, как дятел, стремились облегчить мой кошелек. Как будто мне самой эти денежные средства падали с неба и были не нужны. Как будто содержание этой гигантской, вечно требующей вложений усадьбы, уплата государственных налогов, жалованье полутора сотням слуг, бесконечные ремонты и грандиозные заготовки на зиму происходили по мановению волшебной палочки, а не требовали постоянных, продуманных и просто огромных финансовых вливаний, за которые я теперь несла личную ответственность.
Вот и теперь дядюшка Годфри завел свою заезженную, до боли знакомую шарманку о «позоре рода», и по столу пробежал одобрительный, подобострастный шорох. Кивки седовласых тетушек, сочувственные взгляды, брошенные в его сторону, красноречивые вздохи – все это создавало идеально слаженный хор. Да, ужас, какой кошмар, конечно, маркиза просто обязана помочь, ведь речь идет о чести семьи! Они все играли в эту давно отрепетированную игру, закрываясь и поддерживая друг друга, как сплоченная стая пираний, почуявших в воде кровь.
Я сделала еще один неспешный глоток игристого, чувствуя, как прохладная жидкость освежает пересохшее от напряжения горло, и давая себе драгоценную секунду на раздумье. Прямо и грубо сказать «нет» или «у меня нет денег» значило бы разом прослыть скупой, бессердечной и плохой родственницей, дав им моральное право плести против меня интриги. Нужно было найти иной, более изощренный способ дать отпор, который выглядел бы как проявление заботы.
– Милый дядюшка, – начала я, наклоняя голову и наполняя голос подобострастным, почти дочерним сочувствием, – я прекрасно понимаю вашу озабоченность. Репутация нашего рода – дело первостепенной важности, его щит и знамя. – Я увидела, как в его маленьких, заплывших глазах вспыхнула уверенность и хищная надежда. Клюет! – И, само собой разумеется, ваша личная безопасность на этих ухабистых дорогах для меня неизмеримо дороже любых, даже самых крупных, денег.
Я сделала паузу, намеренно затягивая ее, наслаждаясь тем, как он мысленно примеряет новый, лакированный экипаж.
– Именно поэтому, – продолжила я своим самым сладким, медовым и заботливым голосом, который только могла изобразить, – я ни в коем случае не могу допустить, чтобы вы, наша опора и гордость, продолжали рисковать жизнью, разъезжая в этой ненадежной, ветхой конструкции. Кстати, мой главный конюх, Игнатий, не только отлично разбирается в лошадях, но и прекрасный, дотошный мастер-каретник. Завтра же с утра я лично распоряжусь, чтобы он отправился в ваше имение и самым тщательным образом осмотрел вашу карету. Спицами постучит, дерево на гниль проверит, ходовую часть изучит. Он оценит, что можно починить, а что необходимо срочно заменить. Мы приведем ее в полный, абсолютный порядок, сделаем безопасной и, насколько это возможно, комфортабельной. Я, разумеется, беру на себя все расходы на работы и самые лучшие материалы. Пусть это будет мой скромный, но искренний вклад в ваше душевное спокойствие и поддержание престижа нашей семьи.
Наступила мертвая, оглушительная тишина, нарушаемая лишь потрескиванием свечей в канделябрах. Мое предложение – практичное, разумное, но абсолютно лишающее его наличных денег – починить старье вместо того, чтобы дать звонкую монету на новую роскошную карету, было настолько неожиданным и абсолютно непрактичным с точки зрения аристократического кода, что выбило почву из-под ног у всего собравшегося общества. Лицо дядюшки Годфри заметно вытянулось, приобретя выражение глубокой и искренней обиды. Ему отчаянно нужны были свободные монеты на новую, блестящую, способную вызвать зависть игрушку, а не капитальный, пусть и оплаченный, ремонт его действительного, давно отслужившего свой век «драндулета».
– Но… но, милая племянница… – залепетал он, потеряв на мгновение свою обычную напыщенность, – она же уже вся изъедена червями, вся трухлявая! Ее уже невозможно починить, ее только на дрова пустить, спалить, чтобы хоть какую-то пользу извлечь!
– О, вы, как всегда, скромничаете и преувеличиваете, дорогой дядюшка, – парировала я с прежней, непоколебимо сладкой улыбкой, в которой теперь читалась стальная воля. – Нынешние мастера, я слышала, творят настоящие чудеса. Они и не такое восстанавливали. Уверяю вас, после качественного ремонта она будет как новенькая и прослужит вам верой и правдой еще лет двадцать, если не больше. Разве это не прекрасная перспектива? Какая экономия семейных средств в будущем!
На этот раз взгляды, брошенные на меня из-за стола, были уже не столько голодными и требовательными, сколько откровенно удивленными, растерянными и настороженными. Правила их старой, комфортной игры внезапно менялись. Поле битвы, на котором они чувствовали себя непобедимыми, вдруг начало уходить из-под ног. И они, эти привыкшие к легкой добыче хищники, были к этому совершенно не готовы.
Глава 6
Остаток вечера прошел относительно спокойно, если не считать тяжелого, густого, насыщенного невысказанными претензиями и обидами молчания, что висело над столом, словно грозовая туча перед ливнем. Родня окончательно удостоверилась, что их «смирная» племянница может не только улыбаться и кивать, но и вполне способна показать зубы, когда того требует ситуация, и не решилась дальше испытывать мое терпение открытыми, наглыми просьбами. На меня бросали недовольные, косые, исподлобья взгляды, за бокалами игристого, прикрываясь ладонями, шушукались между собой, перебрасываясь краткими, колкими фразами, но открыто выступать против хозяйки дома, нарушая этикет, больше никто не решался.
Когда последние десертные блюда были торжественно унесены слугами в сторону кухонного крыла, пиршество официально завершилось. Гости, томные и сонные от обильной еды и выпитого, с неохотой начали расходиться. Я, как предписывала роль радушной хозяйки, не могла отпустить их ночью по домам, даже если бы мне этого смертельно хотелось – одной тишины и покоя. Мало ли что могло случиться в потемках: лошади чего-то испугаются, понесут, карета перевернется на нашей разбитой, ухабистой дороге. Убиться, конечно, не убьются, но ушибиться, вывихнуть что-нибудь – запросто. А мне потом неделями, если не месяцами, выслушивать бесконечные, изматывающие жалобы и упреки в свой адрес о скупости и бессердечности. Так что пришлось заранее, еще утром, распорядиться подготовить все комнаты в восточном крыле усадьбы для дорогих гостей – как следует протопить камины в спальнях, застелить постели свежим, накрахмаленным бельем, поставить на ночные столики фаянсовые кувшины с чистой водой и небольшие букеты из оранжереи, чтобы скрасить их вынужденное пребывание под моей крышей.
И пока слуги с зажженными оловянными подсвечниками в руках, отбрасывая на стены длинные, пляшущие тени, почтительно провожали и показывали каждому гостю его временное пристанище, я, поймав на себе последний, особенно колкий и ядовитый взгляд тетушки Аделаиды, холодно кивнула, развернулась и, не оглядываясь, поднялась по широкой дубовой лестнице к себе. Прохлада, царившая в верхних покоях, и благословенная, оглушительная тишина, нарушаемая лишь потрескиванием дров в камине, стали настоящим бальзамом на мою измученную, истерзанную фальшью душу.
Дверь в мою спальню с глухим, мягким стуком закрылась за мной, наконец-то окончательно отсекая суету, притворство и натянутые улыбки большого дома. Я, почти падая от усталости, сбросила изящные, но невыносимо тесные парчовые туфли на высоком каблуке, чувствуя, как гладкий, прохладный каменный пол под босыми ступнями приятно холодит распухшие, гудящие от долгого стояния ноги, и, тяжело вздохнув, подошла к тонкому шелковому, цвета слоновой кости, шнуру с кистью у камина. Резко дернула за него, и где-то в глубине дома, в коридоре для прислуги, прозвенел маленький серебряный колокольчик, призывая дежурную служанку.
Пора было снимать с себя этот неудобный, давящий доспех из бархата и шелка, эту маскарадную личину, и возвращаться к самой себе – уставшей, простой и не желавшей больше никого обманывать. Готовиться ко сну, чтобы с новыми силами встретить завтрашний день в этом странном, бесконечно сложном мире, где я была одновременно и госпожой, и хозяйкой, и мишенью для всех и вся.
Вошедшая почти бесшумно служанка быстро и ловко, привычными движениями, помогла мне освободиться от сложного корсета и многослойных юбок. Переодевшись в длинную, просторную ночную сорочку из мягчайшего отбеленного батиста, я с облегчением улеглась в широкую постель. Подушки, набитые пухом, с легким, успокаивающим ароматом лаванды, приняли мою уставшую, тяжелую голову. Я протянула руку и потушила единственную свечу на мраморном прикроватном столике, погрузив комнату в благодатный полумрак, нарушаемый лишь слабым отсветом луны в окно. Утомленно прикрыла глаза, чувствуя, как отступает, медленно отпуская, напряжение сегодняшнего вечера, сковывавшее плечи и спину. Практически сразу же приятная тяжесть в веках превратилась в пустоту, и я, как в глубокую, темную воду, провалилась в сон.
Снилась мне Земля. Не яркий, праздничный сон-воспоминание, а серая, будничная хроника моей прошлой жизни, прокрученная словно старая пленка. Я снова сидела на своем рабочем месте в кабинке-аквариуме, уставившись в мерцающий синевой монитор. Пальцы сами собой потянулись к затертым клавишам клавиатуры, отбивая привычный, почти машинный ритм – отчет по квартальным продажам, свод цифр и графиков, лишенных всякого смысла, кроме денежного. Воздух пахнет остывшим, горьким кофе из пластикового стаканчика и едкой пылью от принтеров и копировальной техники. За спиной – приглушенный, монотонный гул голосов коллег, назойливый трелью звонок телефона, скрип дешевых кресел.
Я еду в переполненной, душной маршрутке, вжавшись в потные чужие плечи и спины, вдыхая спертый, тяжелый воздух, смешанный с резкими нотами дешевого парфюма и человеческого пота. Ладонью в тонкой перчатке держусь за холодный, липкий от множества прикосновений поручень и равнодушно смотрю на мелькающие за грязным окном темные панели многоэтажек, похожие на гигантские каменные соты.
Я в своей квартире. Поздний вечер. За окном – густая, почти осязаемая темнота и редкие, желтые светящиеся окна таких же унылых панелек. Я сижу на холодном подоконнике, закутавшись в старый потертый плед, пью остывший чай из большой, некогда яркой, а теперь выцветшей кружки с ироничной надписью «Не говори начальнику, что устал, просто медленно умри» и смотрю какой-то бесконечный, бессмысленный сериал на потрескавшемся корпусе ноутбука. Обыденно. Скучно. До слез предсказуемо. Никакой магии, кроме магии рутины.
Не сказать, чтобы я по ней, по той жизни, тосковала или скучала. Там не было ни этой бархатной, давящей роскоши, ни настоящей власти над судьбами людей, ни слуг, предвосхищающих каждое твое желание, пока оно не успело оформиться в мысль. Там была бесконечная, выматывающая гонка по кругу, ипотека, кредиты на отпуск, начальник-самодур, считавший себя земным божеством, и гнетущее ощущение, что ты – всего лишь крошечный, легко заменяемый винтик в огромной, бездушной и равнодушной машине.
Но она была привычной, как заношенный домашний халат. Я знала ее правила наизусть. Знала, чего ожидать от окружающих – вежливого равнодушия. Знала, что лифт может в самый неподходящий момент сломаться, а сосед сверху – забыть закрыть кран и затопить, но это будут проблемы из разряда «вызвать мастера» или «позвонить в ЖЭК», а не заговоры завистливых родственников, жаждущих твоего падения, или реальная угроза магической порчи, от которой не спасут никакие знакомые сантехники. Там был понятный, линейный, пусть и унылый до тошноты, порядок вещей.
И потому, да, там, на Земле, в своей тесной, но своей квартире, с видом на такую же серую коробку, мне было в каком-то странном, извращенном смысле удобней, спокойней, безопасней, чем здесь, в этих бесконечных, позолоченных, но холодных покоях, в этом магическом мире, где каждое мое слово взвешивали на невидимых весах, каждое действие оценивали с точки зрения выгоды или угрозы, а за спиной, в полумгле коридоров, постоянно чувствовался настороженный шепот и чужие, жадно-любопытные, постоянно следящие взгляды. Там я была никем, маленьким человеком, но сама собой. Здесь я была маркизой Д’Эруа, но вечно, ежеминутно играла чужую, незнакомую, чужеродную роль, боясь сорваться и показать свое истинное лицо. И сон о прошлом был не побегом в рай, а просто одним глубоким, ночным глотком того самого, знакомого, прозаического воздуха, которым я уже никогда не смогу дышать по-настоящему.
Утром я проснулась выспавшаяся, отдохнувшая, но с легким, едким осадком на душе, как будто тонкий пепел от сгоревшего во сне прошлого осел на самое дно сознания. Потянулась, с наслаждением чувствуя, как приятно хрустят позвонки, и решительно, почти с силой, отогнала прочь образы Земли. Прошлого не вернуть, да и, если честно, нечего там было возвращать – одна пыль и разочарование. Здесь, по крайней мере, перина была несоизмеримо мягче старого дивана, а воздух в спальне пах не выхлопами и пылью мегаполиса, а сушеной лавандой и воском, и это все же было лучше.
Встав с постели, я несколько раз энергично дернула за шелковый шнур колокольчика, чтобы разогнать остатки сна. Вскоре, бесшумно скользя по паркету, вошла служанка, та самая, что помогала мне вчера, – тихая, проворная Анна, с лицом вечной сосредоточенности. Я принялась с ее помощью приводить себя в порядок, с наслаждением ощущая простоту и обыденность утреннего ритуала после вчерашнего театрального маскарада. Пока Анна, стараясь не плескать, наливала в медный таз с гербом теплой воды из глиняного кувшина, я спросила, стараясь сделать голос как можно более обыденным, будто речь шла о погоде:
– Эрика проснулась?
– Да, госпожа, – почтительно произнесла служанка, подавая мне мягкое, отбеленное на солнце льняное полотенце с тонкой вышивкой в углу – переплетенными лилиями, гербом рода. – Она уже звонила за завтраком. Но просила передать вам, что пока здесь гости, она будет есть у себя в комнате, чтобы никому не мешать.
Я кивнула, смывая с лица теплой водой и ароматным мылом с запахом лаванды остатки вчерашних румян и липкой пудры. Что ж, ожидаемо. Эрика с самого начала сторонилась людей, особенно таких шумных, напыщенных и вечно оценивающих, как моя родня. Их взгляды, полные любопытства и снисходительной жалости, резали ее по живому.
Эрика была моей воспитанницей. По местным суровым и безжалостным реалиям – приживалкой, содержанкой, нахлебницей, милостыней в образе человека. Хотя в душе, в тех глубинах, где еще сохранились заветные уголки моей прежней личности, я относилась к ней скорее как к младшей, нелепо брошенной на мою голову сестре, за которую я внезапно и непредсказуемо стала в ответе.
Она появилась в усадьбе недели две назад, словно испуганный полевой мышонок, случайно забредший в королевские покои и застывший в ужасе от собственной нелепости. Ее привела за руку мать, Дариса, – худая, изможденная до тени женщина с потрескавшимися, в вечных цыпках, руками и совершенно потухшим, выгоревшим взглядом, закутанная в бедное, потертое до дыр платье, от которого тянуло горьковатым запахом деревенского дыма и овчины. Она, громко рыдая, буквально рухнула передо мной на колени в том самом парадном холле, вымощенном холодным мрамором, и, захлебываясь слезами и причитаниями, принялась выкладывать свою горькую историю.
По ее словам, запутанным и обрывистым, она была дальней-предальней моей родственницей, из какой-то побочной, давно отсеченной ветви, обедневшей и забытой и богом, и людьми. У нее – большая, как рой, семья, прокормить которую на их скудной земле было нечем: пятеро малых, вечно голодных детей, трое взрослых, что едва сводили концы с концами, плюс старый, вечно ворчащий и брюзжащий муж и его дряхлые, немощные родители. Еды, даже самой простой – черного хлеба да пустой похлебки, – катастрофически не хватало. И она, Дариса, молила меня, умоляла, забирать в услужение ее старшую дочь, Эрику.
– Она у меня тихая, смирная, работящая, рукодельница! – всхлипывала женщина, судорожно обнимая мои ноги, пачкая дорогую ткань платья своими слезами и уличной грязью. – Все равно из-за нашей лютой нищеты да из-за ее хромоты… врожденный такой порок, одна ножка короче… в жены ее никто не возьмет, пропадет, засушится в девах! А так, девушка она взрослая, недавно семнадцать лет исполнилось, может и по дому вам помогать, и белье штопать, и по вечерам книги читать… да что угодно может! Только приютите ее, госпожа хорошая, светлая наша! Спасите ей жизнь, не дайте пропасть!
Я посмотрела на ту, о ком шла речь. Девушка стояла чуть поодаль, в тени колонны, съежившись, стараясь быть как можно менее заметной, словно пытаясь втянуть голову в плечи и исчезнуть. На ней было старое, выцветшее до неопределенного серо-коричневого цвета, как осенняя грязь, платье, сильно короткое на тонких лодыжках, и грубые, стоптанные на один бок башмаки. Темные, как спелая черника, волосы были туго и бедно заплетены в тонкую косичку. Лицо – бледное, испуганное, с острыми чертами и синяками под глазами, но с удивительно ясными и огромными, как у лесной нимфы, глазами цвета глубокого лесного омута. В ее взгляде читался не просто детский страх, а какая-то взрослая, обреченная покорность судьбе, словно она уже смирилась с любым, даже самым горьким исходом. Когда она, услышав свое имя, сделала робкий, нерешительный шаг вперед, ее походка действительно была неровной, чуть ковыляющей, одно плечо подавалось чуть вперед.
Что-то в моей душе, еще не до конца очерствевшей от внезапно свалившейся знатности и ответственности, болезненно сжалось. Жалость? Да, безусловно. Но не только. Возможно, в глубине я увидела в ней отражение самой себя – такую же чужую, потерянную и совершенно беспомощную в этом новом, пугающем мире. Только мне, волею абсурдного случая, повезло несравненно больше – я проснулась в шелках и бархате, маркизой в собственных владениях.
– Хорошо, – сказала я тогда, чувствуя, как внутри что-то щелкает, и с усилием поднимая с колен рыдающую Дарису. – Пусть остается. Договорились.
С тех пор Эрика жила в усадьбе. Сначала она дичилась каждого шороха, вздрагивала от резких движений и говорила только «да», «нет» и «благодарю», и то чуть слышным шепотом. Но постепенно, в тишине библиотеки, за совместным чтением всенародных саг или за разбором гербария, лед начал понемногу таять. Она оказалась на удивление умной, сообразительной и, что поразительнее всего, для девушки из такой семьи – начитанной, знающей буквы и цифры, научившейся всему сама, по старым книгам, что валялись на чердаке их хижины. И сейчас ее желание отсидеться в своей скромной комнатке под крышей, пока весь дом полон чужих, шумящих гостей, было более чем понятно. Ее тихий, только начавший формироваться мир еще не был готов к новому столкновению с жестокостью и фальшью моего шумного, алчного клана.
Глава 7
Завтракать пришлось с родней, куда же деться? Я же радушная, образцовая хозяйка, обязанная соблюсти приличия до самого конца, до момента, когда последний экипаж скроется за воротами. Надо было лично убедиться, что гости остались если не искренне довольны, то хотя бы искусно это изображают; что они все до единого, без малейшего исключения, покинут усадьбу в ближайшие пару часов, и, что было немаловажно в свете прошлых визитов, что никто ничего не прихватил с собой «на память» или «по забывчивости» – будь то серебряная солонка, позолоченная ложка или вышитая шелками диванная подушка.
Так что ровно к нужному времени, давая всем возможность немного проспаться и прийти в себя после вчерашних возлияний и обильной еды, я с безупречным видом вышла в малую, солнечную столовую, где был накрыт утренний стол. На губах, словно вырезанная изо льда, застыла та самая, отрепетированная до автоматизма, светская и совершенно безжизненная улыбка, не достигающая глаз.
Завтрак, в отличие от пышного, почти языческого ужина, был скромнее, но все же тонко изысканным: на накрытых белоснежными скатертями столах стояли серебряные подносы со свежими, еще теплыми, издающими соблазнительный аромат сливочного масла круассанами и сдобными булочками, фаянсовые тарелки с аккуратно нарезанным прозрачным холодцом с чесноком и нежной запеченной телятиной с розмарином, дымящиеся глиняные горшочки с овсяной кашей на густых деревенских сливках, щедро приправленной корицей и изюмом, изящные фарфоровые вазочки с янтарным абрикосовым вареньем и густым, темным гречишным медом, а также высокие стеклянные кувшины с парным молоком, свежевыжатым мутным яблочным соком и легким, игристым сидром.
Гости, несколько помятые, с отеками на лицах и притихшие, молча клевали носами над своими тарелками, изредка перебрасываясь короткими, бессмысленными фразами. Первой, как всегда, нарушила тягостное молчание тетушка Аделаида, с театральным изяществом отхлебнув крепкого черного чая из тонкой фарфоровой чашки с позолотой.
– Ну и погода сегодня стоит, просто прелесть, – начала она с той сладкой, сиропной ядовитостью, что была ей свойственна, растягивая слова. – Солнышко так и светит, птички поют. Уж на что вчера тучами нахмурилось, ливнем грозило, а вот, пронесло, словно сама судьба благоволит. Настоящая милость богов для завершения уборки. У вас, племянница, я смотрю, все уже идеально убрано, снопы аккуратненько стоят. А вот у нас в имении, – она вздохнула, прикладывая платочек к сухим глазам, – дождик как на грех в самый неподходящий момент помешал, последние скирды чуть не погубил, зерно на корню начало прорастать. Еле-еле, цен неимоверных усилий, спасли. Урожай, я боюсь, будет так себе, очень, очень так себе. Прямо беда.
Она посмотрела на меня с тем наигранным, липким сожалением, который, по ее глубокому убеждению, должен был растрогать даже каменное сердце и вызвать приступ щедрости.
Я медленно подняла на нее взгляд, отламывая крошащийся, воздушный кусочек круассана.
– Да, погода и впрямь сегодня удалась на славу, тетушка. Мы очень благодарны небесам за их неизменную благосклонность к нам в этом году, – ответила я своим самым сладким, медовым голосом, в котором звенела сталь. – Что касается урожая… Мой управляющий, Джек, как раз вчера вечером докладывал, что наши амбары заполнены даже с избытком. Зерна нового помола такого прекрасного качества, что хватит и на оптовую продажу купцам, и на отборные семена на будущий год, и чтобы с лихвой пережить даже самую суровую зиму, не ущемляя себя ни в чем. Очень жаль, что у вас, по вашему слову, возникли такие досадные сложности. – Я сделала небольшую, выразительную паузу. – Может, вам всерьез задуматься о смене управителя? Ведь хороший, грамотный специалист в аграрных делах – поистине на вес золота. Я, если хотите, могу порекомендовать вам пару толковых кандидатов.
Тетушка Аделаида слегка побледнела, и губы ее недовольно поджались, складываясь в упрямую ниточку. Она явно не ожидала такого прямого и делового поворота, который переводил разговор из плоскости «дай денег» в плоскость «найми компетентного сотрудника». Ее план с треском проваливался, и это ее откровенно злило.
Ее тут же поддержал дядюшка Годфри, с преувеличенным аппетитом намазывая сливочное масло на пшеничную булку. Крошки падали на его бархатный камзол, но он не обращал на это внимания.
– О, урожай – штука чрезвычайно непредсказуемая! – провозгласил он густым, чуть хриплым от утреннего першения в горле голосом, словно открывал великую вселенскую истину. – Вон, в северных провинциях, от господина горт Тревиля слышал, вообще градом, размером с голубиное яйцо, выбило все посевы дочиста. Настоящая катастрофа! Голод, говорят, ожидается страшный. Ужас-то какой. Цены на зерно, я уверен, взлетят до самого небесного свода. Очень своевременно, что вы, дорогая племянница, оказались так дальновидны и предусмотрительны и собрали весь хлеб вовремя. Очень своевременно… – Он многозначительно посмотрел на меня, и в его взгляде читался прозрачный намек, что моя «предусмотрительность» должна бы щедро распространиться и на его кошелек.
– Да, несомненная удача, – легко согласилась я, делая небольшой глоток прохладного, мутного сока. – И, разумеется, результат тяжелого, ежедневного труда моих крестьян. Без их рук никакая погода не помогла бы. Но вы правы, дядюшка, о бедствии в северных провинциях я тоже получала донесения. Уже отдала распоряжение снарядить и отправить туда в ближайшие дни несколько крупных обозов с зерном как раз из прошлогодних, уже просроченных запасов. По благосклонной, разумеется, рыночной цене. В конце концов, милосердие и помощь страждущим – ведь это первая добродетель истинно благородной дамы, не так ли? – я улыбнулась тому самому, холодному, отработанному оскалу, глядя прямо на побледневшую тетушку Аделаиду, смакуя ее же вчерашние слова, брошенные мне как упрек.
Наступила краткая, но невероятно красноречивая пауза, в которой был слышен лишь треск дров в камине. Мои слова, формально звучавшие благородно и великодушно, на самом деле ясно и недвусмысленно давали понять всем присутствующим: зерно будет не роздано даром, а продано и пущено в хозяйственный оборот, принося доход мне, а не им. Воздух в солнечной столовой снова натянулся, как струна. Иссяк последний, казалось бы, беспроигрышный повод – разговор о погоде и урожае, этот вечный, испытанный светский шифр для завуалированных просьб о материальной помощи, был окончательно и бесповоротно исчерпан. Родственники, переглядываясь, поняли, что козырей в сегодняшней партии у них больше нет.
– Да… милосердие… как же, конечно… – смущенно пробормотал дядюшка Годфри, внезапно с большим интересом углубившись в свою пиалу с абрикосовым вареньем, словно надеясь найти на дне утерянные монеты.
Завтрак продолжился под почтительный, приглушенный стук ножей и вилок о фарфор и подчеркнуто вежливые, пустые расспросы о том, как все спали и не продуло ли кого ночью. Гости явно спешили поскорее закончить эту неудачную трапезу и убраться восвояси, прочь от моих цинично-практичных взглядов. Их миссия, как и вчерашний вечер, с треском провалилась.
После того как с глухим, окончательным стуком закрылась тяжелая дубовая дверь парадного входа за последним, самым медлительным родственником, и грохот удаляющихся по брусчатке карет окончательно затих где-то далеко за резными воротами, я ощутила почти физическое, всеохватывающее облегчение. Мышцы спины и плеч, неосознанно скованные все утро, наконец расслабились. Благословенная, ничем не нарушаемая тишина вновь вступила в свои законные права, наполняя просторные залы, и я, прислонившись на мгновение к прохладной стене, могла, наконец, позволить себе выдохнуть полной грудью, сбросив с себя давящую маску. Без лишних слов, не отдавая распоряжений, я развернулась и твердыми шагами направилась в книгохранилище – мой настоящий, единственный спасительный остров спокойствия и знания в этом бурном, полном архаичного безумия и алчности море.