Холод и кровь
Ветер выл за обшивкой барака, забиваясь в щели и протаскивая с собой ледяные иглы. Он был полноправным хозяином этой уральской ночи, этого затерянного в бесконечных лесах пятачка земли, который на картах именовался эвакуационным госпиталем номер три тысячи двести восемь. Для Анны Морозовой он был просто конечной станцией, местом, где война продолжалась без разрывов снарядов и криков «ура», тихо и методично, в запахе карболки, гноя и безнадежности. Она сидела на табурете в углу длинной палаты, похожей на нутро выпотрошенной рыбы. Два ряда коек под серыми одеялами, тусклый свет от единственной лампочки под потолком, мечущейся в сквозняке, как пойманный мотылек. Сон был роскошью, непозволительной и почти забытой. Он остался там, в другой жизни, где ее муж, Дмитрий, был еще жив, где письма с фронта пахли не порохом, а табаком и надеждой, и где синий платок, который она сейчас сжимала в кармане своего застиранного халата, был всего лишь подарком, а не реликвией.
Тишина в палате была обманчивой, сотканной из десятков тихих звуков: тяжелого, хриплого дыхания, скрежета зубов во сне, тихого стона, который человек издает уже не от боли, а по привычке. Анна знала их все. Она могла с закрытыми глазами определить, кому из ее подопечных снится дом, а кому – атака. Она поднялась, неслышно ступая валенками по щербатым доскам пола, и подошла к койке у окна. Молоденький лейтенант, почти мальчик, с пробитой грудью, метался под одеялом. Его лоб был покрыт испариной, губы шептали что-то бессвязное. Анна смочила тряпицу в миске с холодной водой и осторожно положила ему на лоб. Он на мгновение замер, открыл мутные глаза, но не узнал ее. Взгляд его был там, в огне и стали, откуда его вытащили. Анна поправила одеяло и отошла. Ее работа состояла из таких вот маленьких, почти бессмысленных жестов, капель воды в море страдания. Помочь, облегчить, сопроводить. Иногда – до операционной. Иногда – до последней черты.
В дальнем конце коридора скрипнула дверь. В палату заглянула Маруся, юная санитарка с испуганными глазами василькового цвета и вечно растрепанными светлыми косами.
«Анна Степановна, – прошептала она, кутаясь в шаль. – Гудок был. Станционный смотритель пробежал. Эшелон подходит».
Анна кивнула, сердце привычно ухнуло вниз, в холодную пустоту. Эшелон. Это слово здесь звучало как приговор. Оно означало новые койки, забитые до отказа, новые лица, искаженные болью, новую кровь на бинтах и полу. Оно означало, что сон отодвигается еще на сутки, а может, и на вечность.
«Готовь приемное, Маруся, – сказала она ровным, лишенным эмоций голосом, который выработался у нее за месяцы на передовой. – Кипяти воду, инструменты. Зови всех, кто на ногах. Я сейчас подойду».
Маруся кивнула и исчезла, ее шаги застучали по коридору, торопливые и полные тревоги. Анна на мгновение задержалась в палате. Она посмотрела на ряды спящих, на это временное, хрупкое перемирие с войной, и достала из кармана платок. Ярко-синий шелк, почти нереальный в этой серой, выцветшей обстановке. Она поднесла его к лицу. Он уже почти не пах Димой, лишь едва уловимо – чем-то далеким, солнечным, довоенным. Но его цвет, цвет ясного неба, давал ей силы. Это был ее якорь, ее молчаливый обет. Он погиб, но она осталась. И ее долг – продолжать. Она аккуратно сложила платок и убрала обратно в карман, под защиту грубой ткани халата. Пора.
Мороз ударил в лицо, как только она вышла на крыльцо. Снег, крупный и липкий, валил с низкого, чернильного неба. В свете фонаря, раскачивающегося у входа в главный барак, он казался пеплом. Вдалеке, прорезая вой метели, натужно пыхтел паровоз. Госпиталь оживал, превращаясь в растревоженный муравейник. Из бараков выбегали санитары с носилками, сестры, закутанные так, что виднелись одни глаза. Их фигуры в белых халатах, накинутых поверх телогреек, казались призрачными в снежной круговерти. Все двигались к железнодорожной ветке, проложенной специально для госпиталя.
Анна шла быстро, почти не замечая холода, который пробирал до костей. Она думала о том, что их ждет. Сколько их будет? Какие ранения? Хватит ли бинтов? Хватит ли морфия? Хватит ли сил? Эти вопросы были постоянными спутниками ее работы.
Поезд подползал к импровизированной платформе медленно, нехотя, словно извиняясь за тот груз, что он привез. Из теплушек, наскоро переоборудованных в санитарные вагоны, доносился стон, который сливался с воем ветра и скрипом тормозов. Когда состав наконец замер, двери с грохотом отъехали в стороны, и в нос ударил густой, тяжелый запах. Смесь крови, пота, махорки, немытых тел и медикаментов. Запах войны, концентрированный и удушливый.
Первым, кого вынесли, был танкист с обгоревшим лицом, завернутый в одеяло, как в саван. За ним – пехотинец без ноги, с лихорадочно блестящими глазами. Потом еще и еще. Конвейер боли. Санитары работали молча, слаженно, с мрачной эффективностью. Анна встала у входа в приемный покой, направляя поток.
«Тяжелых – сразу в операционную! – раздался властный голос главного врача, Павла Андреевича Руденко. Он появился из ниоткуда, высокий, сухой, с аккуратно подстриженной бородкой, которая казалась неуместной в этом хаосе. Его пенсне поблескивало в свете фонаря. – Легких – в перевязочную. Морозова, займитесь сортировкой в третьем вагоне. Там, кажется, совсем плохо».
Анна кивнула и направилась к указанному вагону. Внутри было почти темно, лишь керосиновая лампа, подвешенная к потолку, отбрасывала дрожащие тени на двухъярусные нары. Здесь лежали те, кого везли уже без особой надежды. Воздух был спертый, тяжелый. Анна сделала шаг внутрь, и ее валенок во что-то уперся. Она опустила взгляд. На полу, в грязной соломе, лежал боец. Он был еще жив, но его дыхание было едва слышным.
«Носилки! Сюда!» – крикнула она в проем.
Двое санитаров подхватили раненого. Анна посветила ему в лицо маленьким карманным фонариком. Совсем юный, щеки покрыты мальчишеским пушком. Глаза закрыты, на лбу крупные капли пота. Шинель была распахнута, гимнастерка пропиталась чем-то темным. Анна осторожно приподняла ткань. Осколочное в живот. Самое страшное. Она знала, что это почти всегда конец. Перитонит в таких условиях развивался стремительно и был смертелен.
В приемном покое творился ад. Помещение было небольшим, и сейчас оно было забито носилками. Стоны, крики, ругань и тихие молитвы смешались в единый гул. Пахло йодом, спиртом и кровью. Анна работала автоматически, ее руки делали привычное дело: снять промокшие, пропитанные кровью бинты, обработать рану, наложить свежую повязку, сделать укол. Она не позволяла себе думать о том, что перед ней не просто «ранение в плечо» или «осколочное в бедро», а живой человек, у которого есть имя, есть дом, есть мать или жена, ждущая письма. Иначе можно было сойти с ума.
Того паренька из вагона положили в углу. Он был без сознания. Руденко мельком взглянул на него, покачал головой и прошел дальше, к другому, более «перспективному» раненому. Его вердикт был молчаливым и окончательным. Но Анна не могла просто так его оставить. Она подошла, когда выдалась свободная минута, села на пол рядом с носилками. Пульс был нитевидным, едва прощупывался. Дыхание становилось все реже. Она поправила его голову, вытерла влажной тряпкой липкий лоб.
Внезапно он открыл глаза. В них не было боли, только удивление и какая-то мутная тень осознания. Он смотрел не на Анну, а сквозь нее, куда-то в дощатый потолок. Его губы зашевелились. Анна наклонилась ниже, чтобы расслышать.
«Тихо… как в аптеке… – прохрипел он. Голос был слабым, как шорох сухих листьев. – Синий… не тот… укол…»
Он закашлялся, изо рта пошла розовая пена. Его тело выгнулось в последней судороге и обмякло. Все было кончено. Анна сидела рядом с ним еще несколько мгновений, оглушенная внезапной тишиной, которая наступила для этого солдата. Санитары уже подходили с другими носилками. Жизнь, или то, что здесь называлось жизнью, продолжалась.
«Морозова, чего застыли? – окликнул ее Руденко. – Оформляйте как смерть от гангренозного перитонита. И займитесь следующим. У нас нет времени на сантименты».
Анна молча поднялась. Да, перитонит. Диагноз очевидный. Но его слова… «Не тот укол…». Что он имел в виду? Бред умирающего? Предсмертные галлюцинации? Скорее всего. Она видела такое десятки раз. Люди в агонии говорят странные вещи, выкрикивают имена, видят ангелов или чертей. Она заставила себя выбросить это из головы. Нужно было работать.
Ночь тянулась бесконечно. К утру поток раненых иссяк. Последних распределили по палатам, приемный покой опустел, оставив после себя лишь лужи грязной воды, окровавленные бинты и тяжелый, въевшийся в стены запах страдания. Анна чувствовала, как гудят ноги, как ломит спину. В голове стоял туман от усталости и недосыпа. Она сидела в маленькой сестринской, пытаясь согреть замерзшие пальцы о кружку с горячей водой, в которой плавало несколько чаинок – вся заварка, что была.
Слова того мальчика не выходили из головы. «Синий… не тот укол…». Почему синий? Почему укол? Он бредил, конечно, он бредил. Но что-то в этом бреду было настойчивым, царапающим сознание. И вдруг ее словно ударило током. Воспоминание, которое она гнала от себя, всплыло с ужасающей ясностью.
Это было недели три назад. Раненый с ампутированной ногой. Старшина, лет сорока, крепкий мужик, который, казалось, выкарабкается. Его состояние было стабильным. Но однажды ночью ему стало плохо. Началась лихорадка, судороги. Анна была рядом. Он тоже бредил, метался на койке. И перед тем, как затихнуть навсегда, он прошептал что-то похожее. «Не то лекарство… холодное… как лед… они…» Тогда Руденко констатировал сердечную недостаточность на фоне посттравматического шока. Это звучало логично. Никто не усомнился.
А до этого? Месяц назад. Снайпер с ранением в плечо. Рана была чистая, неглубокая. Он уже шел на поправку, писал письма домой. И внезапно умер. Официальная причина – тромбоэмболия. Перед смертью он жаловался Анне, что после укола обезболивающего у него «все внутри замерзло». Она списала это на индивидуальную реакцию организма.
Три смерти. Три разных диагноза. Три человека, которые не должны были умереть так внезапно. И у каждого – странные, бессвязные слова о лекарстве, уколе, холоде.
Анна поставила кружку на стол. Руки ее дрожали. Это не могло быть совпадением. Три раза – это уже система. Система, которую никто не замечал. Или не хотел замечать. В госпитале люди умирали каждый день. Смерть была рутиной, статьей в отчете. Еще один минус в графе «личный состав». На фоне сотен смертей от ран, гангрены, сепсиса, эти три случая были просто статистической погрешностью. Но не для нее. Она была рядом. Она слышала их последние слова.
«Синий…» – прошептала она в тишину сестринской. Почему именно это слово так зацепило ее? Она снова достала платок. Синий. Яркий, вызывающий цвет жизни. И тот мальчик сказал «синий». Может, он увидел платок у нее в кармане? Нет, он смотрел в потолок. Это просто случайность. Жуткая, леденящая душу случайность.
Она встала и подошла к окну. Начинался рассвет. Небо на востоке из свинцового становилось пепельным. Снег прекратился. Лес стоял вокруг госпиталя черной, непроницаемой стеной. Они были отрезаны от всего мира. Остров посреди заснеженной тайги. И на этом острове происходило что-то страшное. Что-то более страшное, чем война. Война убивала честно, пулей или осколком. А здесь… здесь кто-то убивал тихо, в палате, под видом лечения.
Но кто? И зачем? Убивать раненых, которые и так на волосок от смерти? Это было чудовищно, немыслимо. В голове не укладывалось. Может, это ошибка? Неправильно хранились медикаменты? Некомпетентность кого-то из персонала? Но Руденко был опытным врачом, почти гением хирургии, как о нем говорили. Сестры тоже были на своем месте, прошедшие фронтовую закалку.
Или… или это было нечто намеренное. Холод пробежал по спине Анны, не имеющий ничего общего с утренним морозом. Если это так, то убийца – один из них. Один из тех, с кем она работает бок о бок каждый день. Тот, кто улыбается ей в коридоре, пьет с ней чай из одной кружки, жалуется на усталость. Эта мысль была такой дикой, что хотелось закричать.
Она посмотрела на свои руки. Они были в чужой, засохшей крови, под ногтями чернела грязь. Этими руками она спасала жизни. А чьи-то руки в таких же белых манжетах, возможно, их отнимали.
Что ей делать? Пойти к Руденко? Рассказать ему о своих подозрениях? Но что она ему скажет? Что трое раненых перед смертью несли какой-то бред? Он поднимет ее на смех. Скажет, что у нее от переутомления помутился рассудок. И он будет прав. У нее не было никаких доказательств. Только обрывки фраз, которые ничего не значили. И ее собственное, иррациональное чувство тревоги.
Может, обратиться к кому-то другому? К особисту? В госпитале был свой представитель НКВД, полковник Сафронов. Человек с ледяными глазами и тихим голосом, от которого у всех ползли мурашки по коже. Он появлялся редко, но его незримое присутствие ощущалось постоянно. Обратиться к Сафронову было все равно что сунуть голову в пасть волку. Он не будет разбираться. Он найдет «вредителя» за один день, и не факт, что им окажется настоящий виновник. А тот, кто задает слишком много вопросов, легко может сам попасть под подозрение.
Нет. Она была одна. Одна со своим знанием, которое было тяжелее любого ранения. Молчать? Сделать вид, что ничего не заметила? Продолжать работать, опустив глаза, спасать тех, кого еще можно спасти, и провожать тех, кому не повезло? Это был самый безопасный путь. Путь выживания. Многие бы так и поступили. Война спишет все.
Анна снова сжала в кармане синий платок. Дима никогда не молчал. Он всегда шел до конца, всегда лез на рожон ради правды, ради своих солдат. За это его и любили. За это он и погиб. Она не могла предать его память. Она не могла предать тех мальчиков, которые умерли у нее на руках, шепча свои страшные, непонятные слова.
Решение пришло само собой. Тихое и твердое, как замерзшая земля под ногами. Она будет смотреть. Слушать. Запоминать. Она будет искать. Мелочи, детали, несостыковки. Она найдет правду. Даже если эта правда будет стоить ей жизни.
Она вышла из сестринской и направилась в палату, где лежал умерший ночью солдат. Его койка была уже пуста. Белье сменили, на тумбочке не осталось ничего, что напоминало бы о нем. Словно его и не было. Просто пустое место, ждущее нового страдальца. Но Анна знала, что он был. И она знала, что его смерть – не просто очередная галочка в госпитальной статистике. Это было первое звено в цепи, которую ей предстояло распутать.
В коридоре она столкнулась с Марусей. Девушка несла таз с водой, ее лицо было бледным и осунувшимся от усталости.
«Анна Степановна, вы бы поспали хоть часок, – с сочувствием сказала она. – Вы совсем себя не жалеете».
Анна посмотрела на ее чистое, наивное лицо и натянуто улыбнулась.
«Ничего, Маруся. Отоспимся после победы, – ответила она заученной фразой, которая здесь заменяла и приветствие, и прощание, и надежду. – Ты не видела, что вкалывали тому пареньку, который ночью умер? Из приемного, с ранением в живот».
Маруся нахмурила лоб, вспоминая.
«Кажется, камфору для поддержания сердца… и морфий, конечно. Павел Андреевич сам распорядился. Сказал, чтобы не мучился. А что?»
«Да так, ничего, – покачала головой Анна. – Просто спросила».
Морфий. Стандартная процедура. Все правильно. Ничего подозрительного. Но почему-то от этих слов по спине снова пробежал холодок. Руденко сам распорядился. Руденко сам констатировал смерть. Он был там при каждой из этих трех странных смертей. Это, конечно, ничего не доказывало. Он главный врач, он везде.
Анна пошла дальше по коридору, мимо палат, наполненных болью. Война снаружи и война внутри. И она, Анна Морозова, медсестра, вдова, оказалась на передовой обеих. Холодный свет уральского утра пробивался сквозь замерзшие окна, рисуя на полу причудливые узоры. Он не нес тепла, только подчеркивал серость и убогость этого места. Впереди был долгий, тяжелый день. Но теперь он был наполнен для Анны новым, страшным смыслом. Она шла по коридору, и каждый скрип половиц под ее ногами звучал как предупреждение. Тишина этого госпиталя больше не была для нее просто тишиной. Теперь она была наполнена ложью, страхом и чьей-то злой, невидимой волей. И в этой мертвой тишине ей предстояло услышать голос правды.
Синий платок
Утро вползло в госпиталь не с рассветными лучами, а с серым, безразличным светом, который делал грязные бинты еще грязнее, а бледные лица больных – почти восковыми. Воздух в палате за ночь сгустился, стал тяжелым, пропитанным испарениями лекарств, человеческого тела и того неуловимого запаха, который всегда сопровождает затяжную, изматывающую болезнь. Анна не спала. Она сидела на своем посту в сестринской, прислонившись лбом к ледяному стеклу. За окном неподвижно стоял лес, заваленный снегом, черный и белый, как негатив фотографии. Вся жизнь здесь казалась таким же негативом – вывернутой наизнанку, лишенной цвета и тепла. Мысли, которые роились в ее голове после смерти того юного солдата, не давали покоя, они были колючими и острыми, как осколки стекла. «Синий… не тот укол…». Три смерти. Три бреда, до странности похожих друг на друга. Совпадение? В госпитале, где смерть была ежедневной рутиной, списать все на совпадение было проще и безопаснее всего. Но Анна не могла. Она была не просто медсестрой. Она была вдовой Дмитрия Морозова, который учил ее видеть то, на что другие закрывают глаза, и никогда не мириться с ложью, какой бы удобной она ни была.
Она встала, разминая затекшие ноги. Тело ломило от усталости, но внутри горел холодный, трезвый огонь. Решение, принятое в предрассветных сумерках, не растаяло, а лишь закалилось. Она будет смотреть. Слушать. Запоминать. Она станет тенью в этих гулких коридорах, незаметным наблюдателем в этом царстве боли. Она сунула руку в карман халата и нащупала шелк платка. Он был ее единственным союзником, ее безмолвным свидетелем. Его яркий синий цвет был вызовом этой серости, этому унынию, этой тихой, подлой смерти, что пряталась за маской лечения.
Начался обход. Главный врач, Павел Андреевич Руденко, шел по палате, как всегда, собранный, строгий, с непроницаемым выражением лица. Его пенсне холодно поблескивало, а седина на висках казалась не результатом возраста, а скорее инеем, навсегда осевшим на металле. За ним следовала старшая медсестра Зинаида Петровна, женщина грузная, властная, и Анна с Марусей. Руденко двигался от койки к койке с выверенной эффективностью хирурга. Короткий, цепкий взгляд на раненого, проверка карты, несколько отрывистых вопросов, распоряжения, отдаваемые ровным, лишенным эмоций голосом. Он не тратил время на сочувствие. Его задачей было чинить тела, как механик чинит сложный механизм. И в этом он был гением. Его руки творили чудеса в операционной, вытаскивая людей с того света. Могла ли Анна подозревать такого человека?
Они подошли к койке, где лежал боец с тяжелым ранением в грудь, тот самый молоденький лейтенант, которому Анна ночью меняла компресс. Он был в сознании, но дышал тяжело, с хрипом.
«Пульс?» – бросил Руденко, не глядя на Анну.
«Сто десять, слабый, аритмичный», – доложила она, держа пальцы на запястье больного.
«Температура?»
«Тридцать восемь и девять».
Руденко наклонился, осторожно приподнял край повязки. Анна увидела, как его тонкие пальцы хирурга едва заметно дрогнули. Он тут же отдернул руку. Он увидел то же, что и она: края раны воспалились, кожа вокруг приобрела нездоровый, багровый оттенок. Начиналось заражение.
«Плохо, – констатировал он так же бесстрастно, словно говорил о погоде. – Увеличить дозу сульфаниламидов. Промывание риванолом каждые четыре часа. Если к вечеру температура не спадет, готовьте в операционную. Будем вскрывать и ставить дренаж».
Он выпрямился, сделал пометку в карте и перешел к следующему. Лейтенант проводил его тоскливым, испуганным взглядом. Анна задержалась на секунду, поправила ему одеяло. «Держитесь, лейтенант, – тихо сказала она. – Павел Андреевич – врач от Бога. Вытащит». Он слабо кивнул, и в его глазах блеснула слабая надежда. Она солгала. Не насчет мастерства Руденко, а насчет уверенности. После прошлой ночи ее уверенность во всем пошатнулась.
Они двигались дальше по палате. Койка вчерашнего мальчика была уже занята. Новый пациент, пожилой солдат с ампутированной до колена ногой, смотрел в потолок невидящими глазами. Анна заставила себя посмотреть на него, а не на пустое место, где еще несколько часов назад умирала жизнь и рождалось ее страшное подозрение. Она старалась держать лицо, выполнять свою работу механически, но каждый жест, каждое слово Руденко теперь проходило через фильтр ее недоверия. Она следила за его руками, когда он осматривал раны, вслушивалась в интонации, когда он назначал лечение. Она искала трещину, ошибку, малейший признак того, что за фасадом гениального врача скрывается нечто иное. Но ничего не было. Он был безупречен. Его диагнозы были точны, его распоряжения – логичны и обоснованы. Он был машиной для спасения жизней. И это было хуже всего. Если это он, то он дьявольски умен и осторожен.
Когда обход закончился, Руденко остановил ее в коридоре.
«Морозова, зайдите ко мне в кабинет».
Сердце ухнуло и забилось часто, тревожно. Он заметил? Он что-то понял? Она шла за ним по длинному коридору, и каждый шаг отдавался гулким эхом в ее голове. Кабинет главврача был единственным местом в госпитале, где царил почти довоенный порядок. Добротный дубовый стол, книжный шкаф со стеклянными дверцами, на стене – портрет Сталина и анатомические плакаты. Пахло карболкой, но к этому запаху примешивался еще один – дорогого табака.
Руденко сел за стол, указал ей на стул напротив. Он снял пенсне, протер стекла чистым платком. Без пенсне его глаза казались усталыми и даже беззащитными.
«Анна Степановна, – начал он тихо. – Вы опытная сестра, фронт прошли. Я ценю вашу работу. Но в последнее время я замечаю за вами… рассеянность. Вы слишком близко к сердцу принимаете каждого больного. Это непрофессионально».
Анна молчала, сжав руки на коленях.
«Я понимаю, – продолжил он, надевая пенсне. – Потеря мужа. Тяжелые условия. Нервное истощение. Но вы должны понимать, мы на войне. Даже здесь, в тылу. Сантименты – это непозволительная роскошь. Они мешают работать. Они убивают. Не только вас, но и тех, кого вы могли бы спасти, если бы сохраняли ясную голову».
«Я понимаю, Павел Андреевич», – ровным голосом ответила она.
«Хорошо, что понимаете. Смерть того солдата из приемного… Перитонит был гангренозный, фульминантный. У него не было ни единого шанса. Мы сделали все, что могли. Вы это знаете как медик. Не нужно винить себя или кого-то еще. Такова наша работа – проигрывать битвы со смертью, чтобы выиграть войну».
Он говорил правильно, логично, даже по-своему заботливо. Но Анна слышала в его словах скрытый приказ: не лезь, не думай, не задавай вопросов. Он словно возводил стену между ней и смертью того мальчика, объясняя все простыми и очевидными медицинскими фактами. Он закрывал тему.
«Я хотела спросить, – решилась она, и голос ее прозвучал громче, чем она ожидала. – Его последние слова… он говорил про укол. Про синий…»
Руденко поднял на нее глаза. Взгляд его стал жестким, как сталь скальпеля.
«Предсмертная агония, Морозова. Галлюцинации на фоне септического шока и интоксикации. Вы должны знать такие вещи. Он мог говорить про синее небо, про синие глаза матери, про черта с синим хвостом. Это не имеет абсолютно никакого значения. Это медицинский мусор. Забудьте. Идите работать».
Он отвернулся к бумагам, давая понять, что разговор окончен. Анна встала и вышла. В коридоре она прислонилась к холодной стене. Он не просто ее отшил. Он ей пригрозил. Тонко, интеллигентно, но вполне определенно. Он знал, что она слышала. И он приказал ей забыть. Теперь она была уверена – здесь что-то не так. И Руденко стоит в самом центре этой тайны.
Нужны были доказательства. Обрывки фраз – это не доказательства. Это предлог для того, чтобы ее саму упекли в сумасшедший дом или, что хуже, отдали в руки особиста. Ей нужны были факты. Истории болезни. Карты назначений. Она знала, что все документы хранятся в архиве, в маленькой каморке рядом с кабинетом старшей медсестры. Попасть туда было непросто. Зинаида Петровна, верная фурия Руденко, стерегла архив как цепной пес.
Анне пришлось ждать. Ждать удобного момента. Весь день она работала как автомат: перевязки, уколы, раздача лекарств. Она улыбалась больным, подбадривала их, писала под диктовку письма домой, а сама думала только об одном – как попасть в архив. Она наблюдала за Зинаидой, изучала ее распорядок. Она знала, что после обеда старшая медсестра всегда уходит в каптерку к завхозу пить чай и обсуждать последние сплетни. Это был ее шанс. Минут пятнадцать, не больше.
Когда Зинаида, тяжело ступая, проследовала по коридору в сторону хозяйственного блока, Анна, убедившись, что в коридоре никого нет, скользнула к двери архива. Замок был чисто символический, навесной, но ключ всегда был у старшей медсестры. Анна на это и не рассчитывала. Она достала из кармана тонкую металлическую пластинку – обломок хирургического зонда, который она подобрала несколько дней назад. На фронте их учили не только бинтовать. Их учили выживать. Пальцы дрожали от напряжения. Секунды тянулись, как часы. Наконец, что-то щелкнуло. Дверь поддалась.
Она проскользнула внутрь и прикрыла за собой дверь, оставив крошечную щелку. В каморке было темно и пахло пылью и мышами. Вдоль стен громоздились стеллажи с папками. «История болезни». Анна пробежала глазами по корешкам. Фамилии, фамилии, фамилии… Сотни историй боли и смерти. Где искать? Она помнила фамилии тех двоих, что умерли до вчерашнего мальчика. Старшина Ковалев, тот, что с ампутированной ногой. И снайпер Белкин, с легким ранением в плечо.
Она нашла папку с буквой «К». Сердце колотилось где-то в горле. Ковалев, Иван Петрович. Она вытащила тонкую папку, присела на корточки у щели, чтобы было немного света. Листы были исписаны торопливым почерком Руденко. Диагноз, ход лечения… все стандартно. Лист назначений. Промедол, сульфаниламиды, камфора. Ничего необычного. И в конце – заключение о смерти. «Острая сердечная недостаточность на фоне посттравматического шока». Подпись: Руденко. Все чисто. Слишком чисто.
Она быстро положила папку на место и принялась искать Белкина. Нашла. Снайпер Белкин, Сергей Андреевич. Ранение плечевое, неосложненное. Динамика положительная. Анна сама делала ему перевязки, помнила, как он радовался, что скоро вернется в строй. И вдруг – резкое ухудшение. Заключение о смерти: «Тромбоэмболия легочной артерии». Подпись: Руденко. Анна просмотрела лист назначений. И тут ее взгляд зацепился за одну строчку. Помимо стандартного обезболивающего, ему был назначен препарат, название которого она видела впервые. «Криолин-7». Назначен однократно, за несколько часов до смерти. Она нахмурилась. Она никогда не слышала о таком лекарстве.
Она вернулась к папке Ковалева. Еще раз, внимательнее, пробежала глазами лист назначений. И увидела. Да, вот оно. Мелким, почти неразборчивым почерком, втиснутое между двумя другими назначениями. «Криолин-7». Тоже однократно. В день смерти.
Теперь ей нужна была карта вчерашнего мальчика, рядового Сидорова. Его документы еще не успели сдать в архив, они должны быть в сестринской. Но в этот момент в коридоре послышались шаги и недовольный голос Зинаиды.
«Маруся, вертихвостка, ты куда опять дезраствор подевала? Я тебя научу…»
Анна мгновенно сунула папку Белкина на место, выскользнула из каморки и тихо притворила дверь. Сердце бешено стучало. Она успела. Она отошла на несколько шагов по коридору, стараясь придать лицу самое обычное выражение. Зинаида прошла мимо, даже не взглянув на нее.
«Криолин-7». Что это за препарат? Его не было в стандартных списках медикаментов, которые они получали. Экспериментальный? Но почему его назначают безнадежным, как Ковалев, и почти здоровым, как Белкин? И почему об этом никто не говорит?
Анна дождалась вечера, когда ее смена закончилась. Она поймала в коридоре Марусю. Юная санитарка выглядела измученной, темные круги под ее васильковыми глазами стали еще заметнее.
«Маруся, ты не поможешь мне? – как можно более буднично спросила Анна. – Нужно бумаги Сидорова оформить, того, что ночью умер. Не могу его карту найти».
«Ой, Анна Степановна, так ее Павел Андреевич сразу после обхода забрал. Сказал, сам все оформит, чтобы у нас работы меньше было», – простодушно ответила девушка.
Кровь отхлынула от лица Анны. Забрал. Сам. Чтобы у них было меньше работы. Какая трогательная забота. Руденко заметал следы. Теперь она была в этом почти уверена.
«Странно, – сказала Анна, стараясь, чтобы голос не дрожал. – А ты, Маруся, не слышала про такой препарат, Криолин? С семеркой на конце».
Маруся наморщила лоб.
«Криолин? Нет, не слышала. У нас такого нет. У нас вон и аспирина-то не всегда хватает. А это что-то импортное, наверное?»
«Наверное», – глухо ответила Анна.
Она отошла к окну. Снаружи уже сгущались сумерки, зажигались редкие огни. Госпиталь погружался в свою обычную ночную жизнь, полную стонов, кашля и беспокойного сна. Но для Анны он больше не был просто госпиталем. Он стал местом преступления. И убийца не прятался в темном лесу. Он ходил по этим коридорам, носил белый халат и, возможно, даже спасал чьи-то жизни, пока отнимал другие.
Зачем? Этот вопрос был самым страшным. Зачем убивать раненых солдат? Что они могли знать? Или дело было не в них, а в самом препарате? Испытания? Чудовищные, бесчеловечные эксперименты на людях, которые и так уже отдали свое здоровье за родину? Мысль была настолько дикой, что в нее не хотелось верить.
Внезапно в конце коридора появилась фигура, заставившая Анну похолодеть. Это был не Руденко. Это был полковник НКВД Сафронов. Он редко появлялся в госпитале, но каждое его появление было событием. Все вокруг замирало, разговоры стихали, люди старались стать невидимыми. Сафронов был невысокого роста, с аккуратно подстриженными усиками и абсолютно бесцветными, ледяными глазами. Он двигался бесшумно и всегда появлялся неожиданно. Говорили, что он видит всех насквозь.
Он шел прямо к кабинету главврача. Рядом с ним семенил его помощник, молодой лейтенант с папкой. Они не смотрели по сторонам, но Анна чувствовала на себе их невидимый взгляд. Они прошли мимо, и волна холода, казалось, осталась висеть в воздухе. Сафронов зашел в кабинет Руденко без стука. Дверь плотно закрылась.
Что понадобилось особисту у главврача поздно вечером? Плановая проверка? Или это как-то связано? В аннотации к книге жизни, которую писала для нее судьба, Сафронов и Руденко были связаны. Теперь она видела это воочию. Они были заодно. Или Сафронов пришел допрашивать Руденко? Нет, вряд ли. Он вошел как хозяин.
Анна поняла, что ввязалась в игру, правила которой ей неизвестны. Игроки были слишком сильны. Врач, от решения которого зависели жизни. И полковник НКВД, от которого зависела не только жизнь, но и смерть, и то, что будет после смерти – позорное клеймо «врага народа» для всей семьи.
Она медленно побрела в свою крошечную комнатку в сестринском бараке. Усталость навалилась свинцовой плитой. Она села на жесткую койку и достала из кармана синий платок. Развернула его. Яркий, живой цвет. Цвет мирного неба. Цвет Диминых глаз. Дима бы не отступил. Он бы пошел до конца. Он всегда говорил: «Аня, самое страшное – это не пуля. Самое страшное – это жить и знать, что ты струсил. С этим потом не заснешь».
Она прижала платок к лицу. Он почти уже не пах им, только едва уловимо – чем-то далеким, родным, как забытый сон. Но он давал ей силы. «Синий… не тот укол…». Мальчик не видел ее платка. Он смотрел в потолок. Так что же он видел? Может, цвет ампулы? Или жидкость в шприце? Криолин. Лед. Холод. Все сходилось в одну страшную, ледяную точку.
Она знала, что должна делать дальше. Ей нужно было найти этот препарат. Увидеть его. Узнать, что это такое. А для этого нужно было попасть в аптечный склад. Или в личный сейф Руденко, где он, скорее всего, и хранил свой «Криолин-7». Это было чистое безумие. Это был смертный приговор.
Но она вспомнила глаза того мальчика, его удивление перед лицом смерти. Вспомнила почти здорового снайпера Белкина, который мечтал вернуться домой. Вспомнила старшину Ковалева, который до последнего боролся за жизнь. Они не могли себя защитить. Они верили врачам. Они верили в белый халат. А их предали.
Анна аккуратно сложила платок и убрала его обратно в карман. Сон не шел. Она сидела в темноте, прислушиваясь к вою ветра за окном и к стуку собственного сердца. Она больше не была просто сестрой милосердия. Она стала мстителем. И ее война только начиналась. Здесь, в глубоком тылу, в заснеженном лесу, где, казалось, не было ничего, кроме боли и снега. Она не знала, что ждет ее впереди. Но она знала, что не отступит. Ради Димы. Ради тех мальчиков. Ради правды. Пусть даже эта правда будет стоить ей жизни. Синий платок в ее кармане из символа скорби превратился в знамя ее тихой, одинокой и смертельно опасной войны.
Прибытие следователя
Тишина, последовавшая за уходом Сафронова, была хуже любого крика. Она звенела в ушах, давила на виски, делала воздух в коридоре плотным и вязким, как болотная вода. Анна стояла, прислонившись к стене, чувствуя, как холод дощатой обшивки проникает сквозь тонкую ткань халата. Она видела, как плотно закрылась дверь кабинета главврача, отрезая его от остального мира, создавая внутри герметичное пространство, где двое – гениальный хирург и безжалостный чекист – были заодно. Эта простая, ужасающая в своей очевидности мысль лишила ее последних сил. Ноги подкосились, и она медленно сползла на пол, обхватив колени руками. Это была уже не просто догадка, не иррациональная тревога. Это было знание. Знание, которое могло ее убить.
Ночь прошла в тревожной, рваной полудреме. Каждый скрип половицы в коридоре, каждый стон из палаты заставлял ее вздрагивать. Она сидела на своем посту в сестринской, не зажигая света, вглядываясь в прямоугольник окна, где медленно и неотвратимо занимался серый, безрадостный рассвет. Уральский рассвет 1942 года не нес в себе обещания нового дня, он лишь подтверждал, что предыдущая ночь закончилась и нужно как-то пережить еще одно такое же серое, холодное продолжение. Война научила ее не строить планов дальше, чем на один вдох, на одну перевязку, на один укол. Но теперь в этой формуле выживания появился новый, неизвестный элемент. Ей нужно было не просто пережить день. Ей нужно было смотреть, слушать и думать. И при этом делать вид, что она просто делает свою работу.
Утренний обход с Руденко превратился в пытку. Она шла за ним, держа в руках лоток с инструментами, и видела не гениального врача, а хищника, обходящего свои владения. Каждое его слово, каждый жест теперь казались ей частью чудовищного спектакля. Вот он склоняется над лейтенантом с пробитой грудью, тем самым, которому она ночью давала ложную надежду. Его пальцы, тонкие, аристократические, почти прозрачные, легко касаются повязки. Он говорит что-то о динамике, о необходимости пункции, его голос ровен и спокоен. А Анна смотрит на эти руки и думает, что именно они, возможно, подписывали смертный приговор тем троим. Именно этот спокойный голос отдавал приказ. Она заставила себя посмотреть в лицо лейтенанту. В его глазах была надежда. Он верил Руденко. Он верил в белый халат. Как верили и те, другие. От этой мысли к горлу подкатила тошнота.
«Морозова, вы меня слышите?» – голос Руденко вырвал ее из оцепенения. Он смотрел на нее поверх пенсне, и в его глазах блеснуло холодное раздражение.
«Да, Павел Андреевич», – ответила она, стараясь, чтобы голос не дрогнул.
«Я сказал, подготовьте все для плевральной пункции. Через час. И будьте внимательнее. Ваша рассеянность может дорого стоить».
Последняя фраза прозвучала как завуалированная угроза. Он знал. Он почувствовал ее страх, ее подозрения. Или ей это только кажется? Она жила теперь в мире двойных смыслов, где простое замечание могло быть предупреждением, а сочувственный взгляд – ловушкой.
День тянулся мучительно долго. Госпиталь жил своей обычной жизнью: скрип носилок, запах карболки и гноя, тихие разговоры в палатах, плач во сне. Для Анны все это стало фоном, декорацией, за которой скрывалась страшная тайна. Она работала механически, ее руки сами выполняли привычные действия, но все ее существо было напряжено, как натянутая струна. Она наблюдала. Она видела, как Зинаида Петровна, старшая медсестра, преданная Руденко, как тень, следила за каждым, кто задерживался у его кабинета. Она видела, как санитары, переносящие тела в морг, делали это с какой-то будничной торопливостью, словно боясь лишний раз взглянуть на умершего. Она видела испуганные глаза Маруси, которая старалась держаться к ней поближе, словно ища защиты, но сама не понимая от чего.
Ближе к полудню по госпиталю пронесся слух. Слухи здесь были единственным средством связи с внешним миром, они рождались из ничего, из косого взгляда, из обрывка фразы, и разрастались, как снежный ком. На этот раз слух был о машине. Черная «эмка» пробилась через заснеженный тракт и стояла у домика правления. Кто приехал? Инспекция из Свердловска? Представитель Наркомздрава? Или, что страшнее, снова НКВД? Напряжение, и без того висевшее в воздухе, сгустилось до предела. Люди стали говорить тише, передвигаться осторожнее, словно боялись привлечь к себе внимание неведомой власти, прибывшей из большого мира.
Анна в этот момент была в перевязочной. Раненый, пожилой пехотинец с раздробленной кистью, пытался шутить, рассказывая, как теперь будет учиться писать левой рукой. Анна улыбалась ему, а сама прислушивалась к каждому звуку из коридора. И вот она услышала. Неторопливые, уверенные шаги, не принадлежавшие никому из госпитального персонала. Шаги человека в хороших сапогах, не в стоптанных валенках. Дверь перевязочной приоткрылась, и заглянул Руденко. Лицо его было непроницаемо, как всегда, но Анна уловила в его осанке едва заметное напряжение.
«Морозова, закончите здесь и зайдите в мой кабинет. И вы, Петровна, тоже», – бросил он и исчез.
Сердце Анны замерло, а потом забилось часто и гулко, отдаваясь в ушах. Зачем? Что ему нужно? Неужели он решил действовать? Она закончила перевязку, руки слегка дрожали, но она заставила себя делать все медленно и аккуратно. «Держись, солдатик», – сказала она раненому, и эти слова были обращены в первую очередь к самой себе.
В коридоре она столкнулась с Зинаидой Петровной. Лицо старшей медсестры было хмурым и недовольным. Она явно не любила неожиданностей, нарушающих заведенный порядок. Они молча подошли к кабинету главврача. Дверь была прикрыта. Руденко стоял у окна, спиной к ним. Рядом с ним, в кресле, сидел полковник Сафронов, все такой же неподвижный, как изваяние из серого гранита. А у стола, в поношенной, но аккуратной шинели, стоял незнакомый мужчина.
Он был среднего роста, может, чуть выше, худощавый. На вид ему было лет тридцать пять, но глубокие морщины у глаз и в уголках рта делали его старше. Светлые, выгоревшие волосы были коротко острижены. Но главное – это были его глаза. Не ледяные, как у Сафронова, не холодные и колючие, как у Руденко. Усталые. Очень усталые, серые глаза человека, который давно не ждет от жизни ничего хорошего, но все еще продолжает делать свою работу. Он медленно повернулся, когда они вошли.
«Вот, капитан, это наши лучшие сестры, – сказал Руденко тоном хозяина, представляющего свое имущество. – Старшая медсестра Зинаида Петровна и сестра Анна Степановна Морозова. Они смогут ответить на ваши вопросы».
Капитан. Так вот кто это. Не инспекция, не начальство. Следователь.
Мужчина кивнул, его взгляд скользнул по Зинаиде и остановился на Анне. Это был не оценивающий и не изучающий взгляд. Это был взгляд, который просто фиксировал, запоминал. Он смотрел всего секунду, но Анне показалось, что он увидел все: и ее бессонную ночь, и страх, который она так старательно прятала.
«Капитан Левшин, военная прокуратура», – представился он. Голос у него был под стать глазам – ровный, немного хриплый, безэмоциональный.
Сафронов, до этого молчавший, едва заметно шевельнулся. «Капитан прибыл для выяснения обстоятельств по нескольким случаям летального исхода в вашем учреждении, – произнес он своим тихим, бесцветным голосом, от которого у Анны по спине пробежал холодок. – Поступил сигнал. Необходимо проявить максимальное содействие».
Сигнал. Анна похолодела. Ее рапорт. Он все-таки дошел. Кто-то там, в далеком штабе, не выбросил его в корзину, а дал ему ход. Это означало, что она больше не одна в своей борьбе. Но это также означало, что теперь она – официальный свидетель. И главная мишень.
Руденко изобразил на лице озабоченную готовность к сотрудничеству. «Разумеется, товарищ полковник. Мы сами заинтересованы в том, чтобы во всем разобраться. Война, тяжелейшие условия, истощенные организмы бойцов… любая мелочь может стать фатальной. Но мы предоставим капитану Левшину все необходимые документы и сведения».
Левшин перевел взгляд на Руденко. «Мне понадобится отдельное помещение для работы. И истории болезни рядового Сидорова, старшины Ковалева и рядового Белкина. Для начала».
Он назвал все три фамилии. Без запинки. Он был готов.
«Конечно, – кивнул Руденко. – Зинаида Петровна, распорядитесь. Выделите капитану пустующую ординаторскую во втором бараке. И принесите ему дела». Он повернулся к Анне. «А вы, Морозова, можете быть свободны. Пока».
Это «пока» повисло в воздухе. Анна кивнула и вышла из кабинета. Ноги были ватными. Она дошла до сестринской и села на табурет, безвольно уронив руки на колени. Прибыл следователь. Надежда, слабая, призрачная, о которой говорилось в аннотации ее новой, страшной жизни, обрела имя и лицо. Капитан Сергей Левшин. Человек с усталыми глазами. Но что он принес с собой? Спасение или еще большую беду? Он будет разбираться по-настоящему или это просто формальность, спектакль, разыгранный для того, чтобы успокоить ее и усыпить ее бдительность, пока настоящие игроки, Руденко и Сафронов, не решат, как от нее избавиться?
Она достала из кармана синий платок. Шелк был прохладным и гладким. Она сжала его в кулаке. Дима всегда говорил: «Не верь словам, Аня. Смотри на дела. Человек – это то, что он делает, а не то, что говорит». Она будет смотреть. Она будет ждать.
Прошло несколько часов. Госпиталь гудел, как встревоженный улей. Приезд следователя стал главной новостью, заслонив сводки с фронта и личные беды. Капитана Левшина поселили в маленькой, холодной ординаторской, которая раньше служила складом для старых матрасов. Туда принесли стол, стул и железную печку-буржуйку. Анна несколько раз проходила мимо по коридору. Дверь была плотно закрыта. Что он там делает? Изучает дела? Сравнивает записи? Или просто пьет чай, отбывая номер?
Вызов пришел под вечер, когда она уже заканчивала смену. Ее нашла Маруся, глаза у девушки были круглые от страха и любопытства.
«Анна Степановна, вас этот… капитан… к себе вызывает».
Сердце снова пропустило удар. Время пришло. Она поправила халат, провела рукой по волосам, пытаясь придать себе спокойный и деловой вид. В кармане она нащупала твердый комочек сжатого платка. Это был ее талисман, ее якорь.
Она постучала в дверь ординаторской. «Войдите», – послышался глухой голос.
Внутри было жарко натоплено. Буржуйка раскалилась докрасна. Капитан Левшин сидел за столом без шинели, в простой гимнастерке без знаков различия, лишь петлицы указывали на его звание. На столе перед ним лежали три тонкие папки – те самые истории болезни. Рядом стояла пепельница, полная окурков. Он поднял на нее свои усталые глаза.
«Присаживайтесь, сестра Морозова». Он указал на второй стул, такой же жесткий и шаткий, как и его.
Анна села на краешек, держа спину прямо. В комнате пахло табаком, горячим металлом и старой пылью. Левшин не торопился начинать. Он взял со стола одну из папок, открыл ее.
«Рядовой Сидоров, девятнадцать лет. Осколочное проникающее ранение брюшной полости. Гангренозный перитонит. Все логично», – сказал он тихо, словно рассуждая вслух. Он перевернул страницу. – «Старшина Ковалев, сорок два года. Ампутация голени. Посттравматический шок, острая сердечная недостаточность. Тоже бывает». Он взял третью папку. – «Рядовой Белкин, двадцать четыре года. Неосложненное ранение плеча. Тромбоэмболия легочной артерии. Резко, внезапно. Такое тоже случается. Три смерти за месяц, не связанные напрямую с тяжестью ранения. Главный врач Руденко в своем сопроводительном рапорте называет это трагической, но статистически допустимой аномалией в условиях тылового госпиталя». Он закрыл последнюю папку и посмотрел прямо на Анну. «А вы, сестра Морозова, так не считаете. Почему?»
Он перешел на «ты». Это было неожиданно.
«Я… я была рядом с ними, когда они умирали», – начала Анна, тщательно подбирая слова. Она решила следовать совету Димы – только факты. – «Они все говорили странные вещи перед смертью. Похожие вещи».
«Какие именно?» – в глазах Левшина появился интерес. Не праздный, а профессиональный.
«Они говорили про укол. Про холод. Рядовой Сидоров сказал… он сказал: "Синий… не тот… укол…"».
Левшин слегка наклонил голову. «Синий? Что это могло значить? Цвет лекарства? Цвет ампулы?»
«Я не знаю. Я не видела, чтобы им вводили что-то синего цвета. Но все они жаловались на холод, который распространяется изнутри. Словно их замораживали. Старшина Ковалев сказал: "Не то лекарство… холодное… как лед…"».
«А в их листах назначений значится что-нибудь необычное?» – спросил Левшин, открывая папки снова.
Вот он, ключевой момент. Сказать ему про «Криолин-7»? Это означало выдать себя, показать, что она лазила в архив. Это было прямое нарушение, за которое ее могли как минимум уволить. Но если она промолчит, он может ничего не найти. Она рискнула.
«Я видела в картах Ковалева и Белкина назначение препарата, которого я не знаю. "Криолин-7"». Она не сказала, где видела. Пусть думает, что при обычном исполнении обязанностей.
Левшин нахмурился, быстро пролистал листы. «Да, вот. "Криолин-7". Вписано другим почерком, между строк. А у Сидорова этого нет».
«Карту Сидорова сразу после смерти забрал главный врач. Сказал, что сам все оформит».
Глаза Левшина на мгновение сузились. «Забрал сам. Интересно. А что это за препарат, вы не знаете?»
«Нет. Маруся, молодая санитарка, тоже не слышала. И в наших списках медикаментов его нет».
«Маруся… Климова?» – уточнил он, заглянув в какой-то свой блокнот. Он знал даже ее фамилию. Он готовился к этому визиту очень тщательно.
«Да».
Левшин замолчал, барабаня пальцами по столу. Он смотрел куда-то в стену, на облупившуюся штукатурку. Анна сидела не дыша. Она сделала свой ход. Теперь очередь была за ним.
«Скажите, Морозова… – он снова перешел на "вы", и это создало дистанцию. – У вас были какие-то конфликты с главным врачом Руденко? Или с кем-то еще из персонала?»
Это был стандартный вопрос следователя. Проверка на личные мотивы.
«Нет. Павел Андреевич – блестящий хирург. Он спас здесь сотни жизней. У меня нет к нему личных претензий».
«Но вы его подозреваете», – это был не вопрос, а утверждение.
Анна молчала. Сказать «да» было равносильно тому, чтобы подписать себе приговор. Сказать «нет» – значило обесценить все, что она сказала до этого.
Левшин вздохнул. Он потер уставшие глаза. «Я понимаю ваш страх, Анна Степановна. Вы находитесь в изолированном месте. Ваш главный врач – человек с огромным авторитетом. А рядом с ним – полковник Сафронов. Не самая приятная компания для того, кто любит задавать вопросы. Вы понимаете, что ваш рапорт, ваши слова – это прямое обвинение в их адрес?»
«Я понимаю, что трое солдат умерли не своей смертью. Это все, что я понимаю», – голос ее прозвучал тверже, чем она ожидала. Сила, которую давал ей синий платок, просочилась в ее слова.
Левшин посмотрел на нее по-новому. В его взгляде промелькнуло что-то похожее на уважение.
«Хорошо. Я вас услышал. Теперь забудьте об этом разговоре. Продолжайте работать как обычно. Никому ни слова. Никаких самостоятельных действий. Вы меня поняли? Это приказ».
«Поняла».
«Еще одно. Вы вдова, я знаю. Ваш муж, капитан Морозов, погиб под Ржевом. Геройски». Он сказал это не для того, чтобы надавить на жалость, а просто констатируя факт, который он знал. «Наверное, вам тяжело здесь».
«Здесь всем тяжело, товарищ капитан».
«Да. Всем», – согласился он. Он встал, давая понять, что разговор окончен. «Если что-то произойдет. Что-то необычное. Если почувствуете угрозу – немедленно ко мне. В любое время. Дверь не запирайте. Понятно?»
«Да».
Она вышла из жаркой, прокуренной ординаторской в холодный, гулкий коридор. Она сделала то, что должна была. Она передала свое страшное знание другому человеку. И этот человек, кажется, ей поверил. Слабая надежда, которую она почувствовала утром, немного окрепла. Но вместе с ней вырос и страх. Теперь она была не просто подозревающей, она была свидетелем в официальном расследовании. И убийца, кто бы он ни был, теперь знал, что за ним пришли. А значит, он станет еще осторожнее. И еще опаснее.
Она шла по темнеющему коридору, мимо палат, откуда доносились тихие стоны и кашель. Война здесь, в тылу, продолжалась. И с прибытием следователя она просто вступила в новую, еще более смертоносную фазу. Анна сжала в кармане свой синий платок. Битва только начиналась.
Утренние ампулы
Рассвет не принес облегчения, лишь сменил чернильную тьму на свинцовую серость. Утро в госпитале было не началом, а продолжением бесконечной ночи, перетеканием одного вида страдания в другой. Анна не спала, проведя остаток дежурства в оцепенении, сидя на жестком табурете в сестринской. Разговор с капитаном Левшиным, состоявшийся накануне, не развеял страх, а придал ему форму и вес. Раньше это было иррациональное, подкожное чувство, предчувствие беды. Теперь беда обрела официальный статус расследования. Она больше не была одна со своей страшной догадкой, но это же делало ее мишенью. Убийца, кем бы он ни был, теперь знал: на него открыли охоту. И он знал, кто стал гончей.
Она встала, чувствуя, как ноет каждая косточка. Холодный воздух обжег легкие. Нужно было начинать утренние процедуры, погружаться в рутину, которая одна только и могла послужить ей маскировкой. Она ополоснула лицо ледяной водой из рукомойника, глядя на свое отражение в мутном осколке зеркала. Усталая женщина с темными кругами под глазами. Взгляд был слишком напряженным, слишком внимательным. Она заставила себя расслабить мышцы лица, придать ему выражение привычной, отстраненной заботы. Сегодня ей предстояло сыграть самую сложную роль в своей жизни – роль обычной медсестры Анны Морозовой, которая ничего не знает и ничего не подозревает.
Коридоры уже оживали. Скрипели носилки, которые санитары выносили из палат с теми, кто не пережил ночь. Слышался приглушенный кашель, стоны, тихая перебранка персонала. Запах карболки, гноя и кислой капусты, казалось, въелся в сами стены. Анна шла по коридору, и каждый звук, каждый взгляд казался ей теперь частью шифра, который она должна была разгадать. Вот старшая медсестра Зинаида Петровна, грузная, властная, отдавала распоряжения санитаркам. Ее лицо, как всегда, было непроницаемым, но не промелькнуло ли в ее маленьких, глубоко посаженных глазках что-то новое, какая-то настороженность, когда она посмотрела на Анну? Или это просто игра воображения, плод бессонной ночи? А вот юная Маруся семенила с тазом горячей воды, ее васильковые глаза были испуганными, как у пойманной птички. Она старалась не встречаться с Анной взглядом. Слухи о приезде следователя военной прокуратуры уже, конечно, расползлись по госпиталю, как сырость по подвалу. Все понимали: просто так такие люди не приезжают. Значит, случилось что-то серьезное. Что-то, выходящее за рамки привычной ежедневной трагедии.
Утренний обход с Руденко превратился в изощренную пытку. Главный врач был собран и деловит, как всегда. Его ровный, лишенный эмоций голос разносился по палатам, ставя диагнозы, отдавая распоряжения. Но Анна чувствовала за этой привычной деловитостью новое, стальное напряжение. Он был как натянутая струна. Когда они подошли к лейтенанту с ранением в грудь, которому вчера делали пункцию, Руденко лично осмотрел дренаж. Его тонкие, аристократические пальцы двигались с выверенной точностью гениального хирурга.
«Температура спала. Кризис миновал, – констатировал он, делая пометку в истории болезни. Затем он поднял глаза и посмотрел прямо на Анну. Его взгляд сквозь стекла пенсне был холодным и острым, как скальпель. – Ваша забота, сестра, дает свои плоды. Вы очень внимательны к этому больному».
В его словах не было похвалы. Это был вопрос. Предупреждение. Он словно говорил: «Я вижу тебя. Я знаю, что ты смотришь. И я смотрю на тебя».
«Я делаю свою работу, Павел Андреевич», – ровным голосом ответила Анна, выдерживая его взгляд.
«Именно. Каждый из нас должен просто делать свою работу. И не делать того, что в его обязанности не входит», – отрезал он и перешел к следующей койке.
Анна почувствовала, как по спине пробежал холодок. Это была прямая угроза. Он знал. Он все знал. Он понял, что рапорт написала она. Разговор с Левшиным подтвердил это. Теперь игра шла в открытую, хоть и без слов.
После обхода ее ждало самое ответственное и самое страшное на сегодня дело. Утренняя раздача лекарств. Особенно тех, что хранились в процедурном кабинете под замком. Наркотические анальгетики. Морфий, промедол. То, что приносило облегчение от невыносимой боли, и то, что могло легко убить при неправильной дозировке. Анна всегда относилась к этому с предельной щепетильностью. Каждая ампула была на строжайшем учете. Журнал, подписи, сдача пустых ампул. Система, казалось, была надежной. Но после всего, что она узнала, после этого загадочного «Криолина-7», который появлялся в картах и исчезал вместе с ними, она больше не верила ни в какие системы.
Процедурный кабинет был маленькой, тесной каморкой, где на полках теснились склянки, биксы со стерильным материалом и коробки с лекарствами. Главной ценностью и главной опасностью был небольшой металлический сейф, вделанный в стену. Ключ от него хранился у старшей медсестры Зинаиды Петровны, которая выдавала его дежурной сестре под роспись.
Когда Анна пришла за ключом, Зинаида Петровна долго, изучающе смотрела на нее.
«Что-то ты бледная сегодня, Морозова, – сказала она своим низким, грудным голосом. – Не досыпаешь, что ли? Или думы всякие в голову лезут?»
«Тяжелое дежурство было, Зинаида Петровна. Новый эшелон», – уклончиво ответила Анна.
«Эшелоны у нас каждую неделю. А вот прокуратура – не каждый день, – прямо сказала Зинаида. – Ты смотри, не надумай себе лишнего. Наше дело маленькое: лечить и выхаживать. А большое начальство само разберется. Не лезь, куда не просят. Целее будешь».
Это было второе предупреждение за утро. И исходило оно от верной фурии Руденко. Они действовали согласованно. Они пытались ее запугать, заставить замолчать.
Анна молча взяла ключ, расписалась в журнале и пошла в процедурную. Руки ее слегка дрожали. Она понимала, что просто раздать утренние дозы лекарств сегодня недостаточно. Ей нужно было что-то найти. Что-то, что могло бы стать доказательством для капитана Левшина. Но что? И как? Она была на виду. Любое ее нестандартное действие могло быть замечено.
Она отперла сейф. Внутри на полках аккуратными рядами стояли коробки. Морфина гидрохлорид, 1% раствор в ампулах. Промедол. Кофеин. Камфора. Все стандартное, все знакомое до боли. Она взяла журнал учета и начала сверку. Это была ее возможность, ее официальное прикрытие, чтобы внимательно все осмотреть. Она доставала коробки, пересчитывала ампулы, сверяла номера серий с записями в журнале. Все сходилось. До последней ампулы. Скрупулезная, почти немецкая точность, которую так любил Руденко. Ни одной лазейки. Анна почувствовала укол разочарования. Неужели она ошиблась? Неужели все это чудовищное подозрение – лишь плод ее воспаленного воображения?
Она уже почти закончила, когда ее внимание привлекло дно сейфа. Оно было покрыто листом железа, как и стенки. Но в одном углу, сзади, этот лист, казалось, лежал не совсем ровно. Еле заметный, на миллиметр, перекос. Сердце заколотилось. Это была иррациональная догадка, инстинкт. Она поставила коробки на место, но так, чтобы они не мешали. Потом, бросив быстрый взгляд на приоткрытую дверь в коридор, она опустилась на колени и попыталась подцепить край листа ногтем. Не поддавался. Тогда она взяла из лотка тонкий металлический пинцет и осторожно просунула его в щель. Лист слегка приподнялся. Под ним было неглубокое углубление, тайник. И в этом тайнике, завернутая в пожелтевшую от времени ветошь, лежала плоская картонная коробка.
Коробка была не наша. Латинские буквы, готический шрифт. Она осторожно достала ее. На крышке было написано «Morphin puriss. Merck». Немецкий. Трофейный? Или полученный по ленд-лизу через третьи страны? Она открыла ее. Внутри, в специальных гнездах, лежали ампулы из темного стекла. Они были чуть больше стандартных. И на них не было никаких бумажных этикеток, только гравировка прямо на стекле. Анна взяла одну. Жидкость внутри была абсолютно прозрачной. Она посмотрела на коробку еще раз. Никаких отметок о том, что она стоит на учете, никаких инвентарных номеров. Это был неучтенный морфий. И судя по тому, как он был спрятан, предназначался он для чего-то тайного.
В этот момент в коридоре послышались шаги. Тяжелые, размеренные шаги Зинаиды Петровны. Анну охватил панический ужас. Она судорожно сунула коробку обратно в тайник, кое-как прикрыла ее железным листом, который никак не хотел вставать на место ровно. Вскочила на ноги, захлопнула дверцу сейфа и повернула ключ. В ту самую секунду, когда щелкнул замок, в дверном проеме выросла фигура старшей медсестры.
«Что ты там возишься, Морозова? Раненые ждут обезболивающего», – недовольно пробасила она.
«Уже иду, Зинаида Петровна. Проверяла все тщательно. Чтобы порядок был», – стараясь, чтобы голос не дрожал, ответила Анна.
Зинаида смерила ее подозрительным взглядом, окинула взором процедурную, но, видимо, ничего необычного не заметила.
«Давай, давай, шевелись», – бросила она и ушла.
Анна прислонилась к стене, чувствуя, как ноги становятся ватными. Сердце колотилось так сильно, что, казалось, его стук слышен по всему коридору. Она нашла. Она нашла что-то важное. Неужели этим морфием убивали? Но зачем? Стандартный морфий не вызывает такого эффекта, о котором говорили умирающие – «холод», «лед». Передозировка морфином вызывает угнетение дыхания, кому, но не ощущение замерзания изнутри. Значит, это не то. Или не совсем то. Может, этот морфий был лишь прикрытием? Или его использовали для чего-то другого? Например, меняли на продукты на черном рынке? Тоже версия. В госпитале, где не хватало самого необходимого, такой товар был на вес золота. Это объясняло бы тайник. Но это не объясняло смерти.
Она набрала в шприцы нужные дозы из учтенных ампул и пошла в палаты. Руки все еще слегка дрожали, но она заставила себя делать все механически, как автомат. Укол одному, другому, третьему. Каждое прикосновение иглы к коже раненого теперь отзывалось в ее сознании страшным эхом. Лекарство. Спасение или яд? Она смотрела в глаза солдат, полные боли и надежды, и чувствовала себя предательницей. Она была частью этой системы, которая, возможно, убивала их.
После раздачи лекарств она должна была сдать пустые ампулы и ключ. Это был еще один рискованный момент. Ей нужно было вернуть все в первозданный вид. Но ей нужно было и доказательство. Просто слова о том, что она нашла какую-то коробку, которой теперь, скорее всего, уже нет, ничего не стоили. Левшин мог ей поверить, но что он предъявит Руденко?
Решение пришло внезапно, отчаянное и рискованное. Когда она снова оказалась в процедурной, чтобы запереть сейф, она действовала быстро и решительно. Она снова открыла тайник. Достала одну ампулу из немецкой коробки. Она не могла взять ее с собой, ее могли обыскать в любой момент. Но она могла подменить. Она взяла пустую ампулу из-под стандартного морфия, которую должна была сдать. Затем она достала шприц, набрала в него содержимое немецкой ампулы. Жидкость была чуть более вязкой, чем обычный раствор. Она вылила ее в раковину. Теперь у нее была пустая немецкая ампула. Она сунула ее в карман халата, где уже лежал синий платок, словно ища у него защиты. А в коробку со сданными пустыми ампулами она положила еще одну, обычную, которую взяла из запасов, списав ее на бой. Это была маленькая ложь, нарушение отчетности, которое могли и не заметить на фоне общего хаоса. Но пустая ампула из тайника теперь была у нее. Это было вещественное доказательство.
Теперь оставалось самое сложное – передать ее Левшину. Она не могла просто пойти к нему в ординаторскую во втором бараке. За ней наверняка следят. И Зинаида, и, возможно, кто-то еще, о ком она не догадывалась. Ей нужен был предлог, безупречный предлог.
Она сдала ключ и отчетность Зинаиде, которая снова одарила ее долгим, тяжелым взглядом. Анна выдержала его, чувствуя, как холодная ампула в кармане неприятно касается бедра.
Она пошла в палату, где лежал тот самый лейтенант. Он был слаб, но в сознании.
«Как вы себя чувствуете, лейтенант?» – спросила она, поправляя ему подушку.
«Лучше, сестричка… Дышать легче стало, – прошептал он. – Спасибо вам…»
«Вам нужно больше пить. Я сейчас попрошу Марусю принести вам клюквенного морса. У нас есть немного для тяжелых».
Это был предлог. Маруся. Она найдет ее и отправит подальше, в пищеблок, а сама под этим видом сможет отлучиться.
Она нашла Марусю в конце коридора. Девушка мыла полы и все еще выглядела испуганной.
«Маруся, милая, сходи, пожалуйста, на кухню, – как можно мягче сказала Анна. – Попроси у тети Паши клюквенного морса для лейтенанта из третьей палаты. Скажи, я просила. А я пока здесь закончу».
Маруся с готовностью кивнула, рада была любому поручению, которое уводило ее из этого напряженного места. Как только она скрылась за поворотом, Анна быстро пошла в другую сторону – к выходу из главного барака. Нужно было пересечь открытый, заснеженный двор, чтобы попасть во второй барак, где жили легкораненые и где разместили следователя. Этот двор был самым опасным местом. Здесь она была как на ладони. Любой мог видеть ее из окна кабинета главврача, из ординаторской, из палат.
Она вышла на крыльцо. Морозный воздух ударил в лицо. Крупный снег лениво падал с низкого серого неба. Она заставила себя идти не быстро, а обычным, размеренным шагом, как будто она шла по делу, например, к завхозу. Она не смотрела по сторонам, но чувствовала на себе десятки невидимых взглядов. Каждый скрип снега под валенками отдавался гулким эхом в голове. Вот он, второй барак. Еще несколько шагов. Она почти дошла до крыльца, когда позади раздался оклик.
«Сестра Морозова!»
Анна замерла, и сердце ухнуло куда-то в пропасть. Она медленно обернулась. К ней, утопая в снегу, шел помощник Сафронова, тот самый молодой лейтенант с папкой. Его лицо было невозмутимым, но глаза смотрели холодно и внимательно.
«Вас товарищ полковник к себе просит. Немедленно».
Это был конец. Ее поймали. Сейчас ее отведут в кабинет, где ждет Сафронов, и все закончится. Мысли метались в голове. Выбросить ампулу в снег? Бесполезно, найдут. Сказать, что шла к больному? Не поверят.
«Я иду», – тихо сказала она, понимая, что любое сопротивление бессмысленно.
Она пошла за лейтенантом обратно к главному корпусу. Каждый шаг был как шаг на эшафот. Она мысленно сжимала в кармане синий платок. Дима… Он бы не сдался. Он бы боролся до конца. А что могла сделать она? Безоружная женщина против всесильного НКВД.
Они вошли в правление. Лейтенант провел ее по тихому коридору и остановился у неприметной двери без таблички. Постучал.
«Войдите», – раздался тихий голос Сафронова.
Лейтенант открыл дверь, пропуская Анну вперед, а сам остался снаружи. Кабинет был маленьким и аскетичным. Стол, два стула. На стене портрет Дзержинского. Сафронов сидел за столом и что-то писал. Он не поднял головы, заставив Анну стоять посреди комнаты в унизительном ожидании. Прошла, казалось, вечность. Наконец, он отложил ручку и поднял на нее свои бесцветные, ледяные глаза.
«Присаживайтесь, Морозова».
Она села на краешек стула, держа спину прямо.
«Мне доложили, что в госпитале работает следователь прокуратуры, – начал он так же тихо. – Выясняет причины некоторых… прискорбных случаев. Мне также известно, что инициатором этой проверки стали вы. Ваш рапорт».
Он сделал паузу, глядя на нее в упор, словно пытаясь заглянуть ей в душу.
«Это похвальное рвение, сестра. Бдительность – важное качество для советского человека. Особенно в военное время. Но иногда излишнее рвение может привести к ошибкам. Можно увидеть врага там, где его нет. И не заметить там, где он есть».
Анна молчала. Она не знала, что отвечать. Любое слово могло быть использовано против нее.
«Я хочу вам помочь, Анна Степановна, – продолжил Сафронов, и от его слов по коже поползли мурашки. Помощь от этого человека была страшнее любой угрозы. – Я тоже хочу, чтобы в этом госпитале был порядок. Чтобы наши бойцы получали лучшее лечение и возвращались в строй. Поэтому, если у вас есть какие-то конкретные факты, а не просто домыслы и предсмертный бред агонизирующих, вы должны сообщить их мне. Органам. А не вести закулисные игры с армейской прокуратурой. Мы здесь – власть. Мы отвечаем за безопасность. Понимаете?»
Он предлагал ей сделку. Предать Левшина. Перейти на его сторону. И оказаться в полной его власти. Она поняла, что это ловушка. Если она расскажет ему про ампулу, он заберет ее, и это будет конец расследованию. И, скорее всего, ей самой. Если она скажет, что у нее ничего нет, он поймет, что она ему не доверяет, и усилит давление.
«Я всего лишь медсестра, товарищ полковник, – осторожно начала она. – Я видела то, что показалось мне странным. Я сочла своим долгом сообщить об этом. Моя работа – лечить больных. А разбираться – работа следователя».
Она перевела стрелки на Левшина, пытаясь выставить себя простым исполнителем.
Сафронов усмехнулся. Это была лишь гримаса, не тронувшая его ледяных глаз.
«Вы скромничаете, Морозова. Вы вдова героя. У вас обостренное чувство справедливости. Я это ценю. Но справедливость должна быть зрячей и опираться на факты. А не на женские эмоции. Так есть у вас факты? Или нет?»
Он смотрел на нее, и Анне казалось, что он видит сквозь ткань халата ампулу в ее кармане. Она чувствовала ее холод даже сквозь несколько слоев одежды.
В этот момент дверь кабинета без стука открылась, и вошел капитан Левшин.
Его появление было настолько неожиданным, что Анна вздрогнула. Сафронов даже бровью не повел, словно ожидал его.
«Сергей Петрович, проходите, – сказал он тоном, в котором не было и тени гостеприимства. – А мы тут как раз беседуем с вашей… ключевой свидетельницей».
Левшин бросил на Анну быстрый, непроницаемый взгляд и перевел его на Сафронова.
«Я как раз собирался сам опросить сестру Морозову, товарищ полковник. По некоторым деталям. Думаю, не стоит утомлять ее двойными допросами. У нее и так работы хватает».
«Я не утомляю. Я помогаю следствию», – все так же тихо парировал Сафронов.
В воздухе повисло напряжение. Два волка сошлись на узкой тропе. Один – представитель НКВД, всесильного и страшного. Другой – военный прокурор, обладающий своей, не меньшей властью. И она, Анна, была между ними, как добыча.
«Ваша помощь неоценима, – ровным голосом сказал Левшин. – Но процедуру нарушать не будем. Свидетелей опрашивает следователь. Анна Степановна, пройдемте ко мне».
Он сказал это тоном приказа. Он не просил, он требовал. Он показывал Сафронову, что это его расследование, и свидетели у него под защитой.
Сафронов молчал несколько секунд, взвешивая что-то на своих невидимых весах. Затем он кивнул.
«Как скажете, капитан. Процедура – вещь святая. Можете идти, Морозова. Но помните наш разговор».
Анна встала. Ноги ее не слушались. Она кивнула и, не глядя ни на кого, вышла из кабинета. Левшин вышел следом и плотно прикрыл дверь.
«Идемте», – коротко бросил он и зашагал по коридору в сторону своего барака.
Анна пошла за ним. Она не понимала, что только что произошло. Левшин спас ее? Или просто отбил свою собственность у конкурента? Она шла за его широкой спиной по снегу, который все падал и падал, покрывая землю, госпиталь, весь мир белым, безмолвным саваном. Битва за правду становилась все более опасной. И ее единственным оружием в этой битве были синий платок, пустая немецкая ампула в кармане и этот уставший, хмурый капитан, идущий впереди.
Тени за занавесом
Тишина, последовавшая за их уходом из кабинета Сафронова, была оглушительной и тяжелой, как свинцовая плита. Снег падал крупными, влажными хлопьями, приглушая все звуки, превращая госпитальный двор в арену безмолвной драмы. Анна шла чуть позади капитана Левшина, стараясь ставить ноги точно в его неглубокие еще следы. Воздух был холодным и чистым, он обжигал легкие после спертой, прокуренной атмосферы кабинета особиста, но дышать легче не становилось. Каждое движение требовало неимоверных усилий, словно она пробиралась не по рыхлому снегу, а по вязкому болоту, которое грозило поглотить ее с головой. Она чувствовала себя опустошенной и одновременно натянутой до предела, как струна. Встреча с Сафроновым высосала из нее все силы, оставив лишь звенящую в ушах угрозу: «Но помните наш разговор». Левшин не оборачивался. Его широкая спина в ладно сидящей шинели была надежной и непроницаемой преградой. Он шел ровным, размеренным шагом человека, привыкшего идти к своей цели, не обращая внимания на препятствия. Что он думал сейчас? Считал ли ее наивной дурой, ввязавшейся в опасную игру, или видел в ней необходимого, хоть и рискованного союзника? Он отбил ее у Сафронова, продемонстрировал свою власть, но что это было – защита свидетеля или борьба двух хищников за территорию? Она не знала. В этом мире, вывернутом войной наизнанку, мотивы людей стали мутными и непредсказуемыми. Они подошли к второму бараку, где размещались легкораненые и где капитану выделили его временное пристанище. Дверь тихо скрипнула, впуская их в длинный, тускло освещенный коридор. Здесь пахло иначе, чем в главном корпусе. Меньше крови и гноя, больше махорки, кислого солдатского пота и скуки. Из-за неплотно прикрытых дверей палат доносились приглушенные разговоры, смех, кашель. Здесь жизнь текла медленнее, здесь люди ждали не смерти, а отправки в тыл или обратно на фронт. Левшин молча прошел к своей двери в конце коридора, достал ключ, оглянулся, убеждаясь, что за ними никто не идет, и только потом открыл замок. Он пропустил Анну вперед и быстро вошел сам, плотно прикрыв за собой дверь. Комната была маленькой и неуютной. Железная кровать, шаткий стол, два стула и докрасна раскаленная печка-буржуйка, в которой гудело пламя. На столе сиротливо лежали три папки с историями болезни, рядом громоздилась горка окурков в консервной банке. Левшин, не говоря ни слова, снял шинель, аккуратно повесил ее на гвоздь, вбитый в стену, и остался в своей простой гимнастерке без знаков различия. Он подошел к столу, отодвинул стул для Анны. «Садитесь, Морозова». Она села, все еще не в силах стряхнуть с себя оцепенение. Холодная ампула в кармане халата, казалось, жгла кожу сквозь несколько слоев ткани. Она пришла сюда ради этого, это был ее главный козырь, ее единственное доказательство. Но после встречи с Сафроновым решимость дала трещину. Она видела, с какими силами ей предстоит столкнуться. «Вы принесли?» – спросил Левшин тихо, его усталые серые глаза смотрели на нее в упор, без всякого выражения. Она медленно кивнула. Рука ее дрожала, когда она полезла в карман. Она достала пустую стеклянную ампулу из темного стекла с выгравированными на ней латинскими буквами. Она положила ее на стол. Ампула покатилась, но Левшин остановил ее одним пальцем. Он долго смотрел на нее, потом осторожно взял, поднес к глазам, повертел, разглядывая со всех сторон. В комнате стояла такая тишина, что было слышно, как трещат дрова в печке и как тяжело дышит сама Анна. «Morphin puriss. Merck, – прочитал он почти шепотом. – Чистейший морфин. Немецкий. Откуда он?» «Я нашла его в сейфе, в процедурной, – голос Анны был хриплым. – В тайнике. Там была целая коробка, неучтенная». «И вы решили подменить одну ампулу, чтобы принести ее мне, – констатировал он, не спрашивая. – Рискуя быть пойманной старшей медсестрой, которая, как я понимаю, правая рука Руденко. Или самим главврачом». «У меня не было другого выхода», – прошептала она. «Выход есть всегда, – возразил он жестко. – Иногда лучший выход – не делать ничего. Вы хоть понимаете, что если бы вас поймали с этим… – он кивнул на ампулу, – то разговор с Сафроновым показался бы вам дружеской беседой? Контрабанда трофейных медикаментов, да еще и наркотических. Этого хватило бы на трибунал и стенку. Без лишних вопросов». Анна молчала, опустив голову. Она знала это. Знала, но все равно сделала. Образ умирающего мальчика, его удивленные глаза, его шепот «синий… не тот укол…» стояли перед ее глазами. «Что вы собираетесь с этим делать?» – спросила она, поднимая на него взгляд. «Я? – он усмехнулся без тени веселья. – Я буду делать свою работу. А вот вы, Анна Степановна, больше не будете делать ничего. Абсолютно ничего, кроме своих прямых обязанностей. Никаких тайников, никаких подмен, никаких разговоров. Вы меня поняли? Сафронов не шутил. Он действительно хочет вам «помочь». И если он решит, что вы представляете для него или для его… интересов угрозу, он сделает это очень быстро и эффективно. И я не смогу вас защитить. Ясно?» Он говорил правду. Суровую, безжалостную правду. Она кивнула. «Да». «Хорошо, – он аккуратно завернул ампулу в свой носовой платок и убрал во внутренний карман гимнастерки. – Теперь идите. Ваша смена закончилась. Поспите. Вам нужны силы». Он отвернулся к столу, давая понять, что разговор окончен. Анна встала и, не говоря ни слова, вышла из комнаты. В коридоре было по-прежнему тихо. Она шла к выходу из барака, и каждый шаг давался ей с трудом. Она сделала свой ход, передала эстафету. Теперь мяч был на стороне следователя. Но легче от этого не стало. Наоборот, страх стал еще более концентрированным и липким. Она была не просто подозревающей, она была ключевым свидетелем. И убийца, кем бы он ни был, знал это. И Сафронов знал это. Она чувствовала себя загнанной в угол. Единственным ее щитом был этот хмурый, уставший капитан, но и он признал, что его щит может не выдержать. Она вышла на улицу. Снег все так же валил с неба, укрывая землю толстым белым покрывалом. Госпиталь погружался в ночь, в окнах палат зажигался тусклый свет. Ночь в госпитале – это было особое время. Время, когда спадала дневная суета и боль, и страх, и тоска выходили на передний план. Ночь обнажала нервы. Анна медленно побрела к своему сестринскому бараку. Впереди была долгая, бессонная ночь, полная теней и страхов. Она еще не знала, что именно этой ночью одна из теней обретет форму и будет замечена.