Войти
  • Зарегистрироваться
  • Запросить новый пароль
Дебютная постановка. Том 1 Дебютная постановка. Том 1
Мертвый кролик, живой кролик Мертвый кролик, живой кролик
К себе нежно. Книга о том, как ценить и беречь себя К себе нежно. Книга о том, как ценить и беречь себя
Родная кровь Родная кровь
Форсайт Форсайт
Яма Яма
Армада Вторжения Армада Вторжения
Атомные привычки. Как приобрести хорошие привычки и избавиться от плохих Атомные привычки. Как приобрести хорошие привычки и избавиться от плохих
Дебютная постановка. Том 2 Дебютная постановка. Том 2
Совершенные Совершенные
Перестаньте угождать людям. Будьте ассертивным, перестаньте заботиться о том, что думают о вас другие, и избавьтесь от чувства вины Перестаньте угождать людям. Будьте ассертивным, перестаньте заботиться о том, что думают о вас другие, и избавьтесь от чувства вины
Травница, или Как выжить среди магов. Том 2 Травница, или Как выжить среди магов. Том 2
Категории
  • Спорт, Здоровье, Красота
  • Серьезное чтение
  • Публицистика и периодические издания
  • Знания и навыки
  • Книги по психологии
  • Зарубежная литература
  • Дом, Дача
  • Родителям
  • Психология, Мотивация
  • Хобби, Досуг
  • Бизнес-книги
  • Словари, Справочники
  • Легкое чтение
  • Религия и духовная литература
  • Детские книги
  • Учебная и научная литература
  • Подкасты
  • Периодические издания
  • Комиксы и манга
  • Школьные учебники
  • baza-knig
  • Любовь и отношения
  • Мадина Федосова
  • Пока я помню тебя
  • Читать онлайн бесплатно

Читать онлайн Пока я помню тебя

  • Автор: Мадина Федосова
  • Жанр: Любовь и отношения, Досуг и творчество, Современная русская литература
Размер шрифта:   15
Скачать книгу Пока я помню тебя

Предисловие Автора

Эта книга родилась из тьмы.

В девятнадцать лет мир, который я знала, рухнул. Он не взорвался – он начал медленно и неумолимо расплываться, терять краски и звуки, ускользать сквозь пальцы вместе с памятью. Сначала это были лишь тревожные звоночки: головокружения, списываемые на усталость, и головные боли, которые казались лишь досадным препятствием на пути к повседневной жизни.

Но вскоре препятствие стало стеной. Стена превратилась в лабиринт, из которого, как мне казалось, не было выхода. Пробираться по нему было страшно. Невнятные диагнозы сменились чётким, холодным, как лезвие, приговором. Мир сузился до размеров больничной палаты, до круга света, который я ещё могла разглядеть, в то время как все остальное тонуло во мраке. Я начала терять зрение, слух, силы. Я забывала, что было вчера. Будущее, такое яркое и многообещающее, сжималось до размеров следующей капельницы, следующей таблетки, следующего укола.

Слова врачей и знакомых: «многие умирают от этого», «в твоём возрасте это редко, но бывает» – висели в воздухе тяжёлым, удушающим колоколом. Мысли о предстоящей смерти были не абстрактной философией – они были конкретны и физически ощутимы. Они были леденящим ужасом в три часа ночи, когда кажется, что ты остаёшься один на один с бесконечной, беззвучной пустотой.

Я молилась. Я плакала. Я отчаивалась. И я надеялась. Циклы обострений и ремиссий растянулись на два долгих года. Жизнь превратилась в зыбкий песок: сегодня ты почти что можешь ходить, а завтра – не в силах поднять голову с подушки.

Но эта история – не о болезни. И уж точно не о поражении.

Эта история – о свете, который мы находим в самой густой тьме. О красоте, которую можно разглядеть, даже когда глаза почти ничего не видят. О любви, которая становится якорем, голосом, памятью и руками, когда твои собственные отказывают.

Амелия – не я. Её история и ее путь – иные. Но та тьма, через которую она проходит, знакома мне до дрожи. То отчаяние, что шепчет ей сдаться, – я слышала его шёпот. И та сила, что заставляет ее взять в руки кисть, чтобы оставить свой след, – это та самая сила, что заставила меня бороться.

Я написала эту книгу как напоминание. Себе и всем, кто может оказаться в своём собственном лабиринте.

Напоминание о том, что даже самая тяжёлая борьба – это уже победа. Что каждый прожитый день, наполненный болью, все равно является днём жизни. Что наша ценность измеряется не количеством достижений, а глубиной чувств, искренностью любви и смелостью, с которой мы встречаем свой рассвет, даже зная, что за ним последует закат.

Я смогла выбраться. Сейчас я здорова, и каждый новый день для меня – бесценный дар. И я верю, что частичка той силы, что помогла мне, живёт на этих страницах.

Если эта книга найдёт того, кому сейчас трудно, кому страшно и кто чувствует себя одиноким в своей борьбе, – значит, она исполнила своё предназначение.

Вы не одни. И пока вы дышите – вы творите свою историю. Пусть она будет полна света, который вы можете найти даже в себе самом.

С верой в вашу силу,

Мадина Федосова.

Ч

асть

первая

Р

ассвет

сада

Глава 1

Бесконечное лето

Солнце в графстве Кент в июле – это не просто небесное светило, а полноправный хозяин мира. Оно заливает все вокруг щедрым, густым, почти осязаемым светом, который превращает самые обыденные вещи в нечто волшебное. Длинные тени от старых, разлапистых дубов ложатся на землю чёткими силуэтами, а воздух дрожит от жары, наполненный хором цикад, чьё монотонное стрекотание стало саундтреком этого идеального дня.

Амелия бежала по краю лавандового поля, и ей казалось, что она парит. Под босыми ногами мягко пружинила тёплая, потрескавшаяся от зноя земля, а бесчисленные фиолетовые соцветия касались ее ладоней, оставляя на коде пьянящий, пряный аромат. Он был повсюду – в воздухе, который она вдыхала полной грудью, на ее губах, в прядках волос, выбившихся из свободного узла. Ей было двадцать семь, и вся жизнь лежала перед ней, как это бесконечное, уходящее к самому горизонту фиолетовое море. Она чувствовала каждый мускул своего сильного, молодого тела, каждый вздох, каждый ликующий удар сердца – быстрый, как трепет крыльев колибри.

Она замедлила бег, запрокинула голову и закружилась на месте, раскинув руки, позволяя солнцу заливать лицо жидким золотом, а миру – превращаться в ослепительный, ароматный калейдоскоп синего неба, изумрудной зелени и лиловых волн.

– Ты похожа на ту самую девочку из «Звуков музыки», – раздался сзади ее любимый, немного насмешливый голос, сорвавший ее с небес на землю. – Только вместо альпийских лугов – ферма в графстве Кент, и вместо трапеции – лаванда!

Она остановилась, запыхавшаяся, с растрёпанными ветром волосами цвета спелой пшеницы, и обернулась. Лука стоял на краю поля, прислонившись к старой, покосившейся от времени деревянной калитке. В его руках болталась пара ее изящных летних сандалий, которые она скинула ещё у машины, едва завидев это фиолетовое великолепие. Он смотрел на неё с той самой улыбкой, которая делала его строгие, восточноевропейские черты лица – высокие скулы, прямой нос, серьёзный лоб – невероятно мягкими и молодыми.

– А что, разве это не лучше? – рассмеялась она, подбегая к нему и чувствуя, как земная энергия бьёт из-под ее пят. – Здесь пахнет в миллион раз интереснее! Альпы пахнут снегом и высотой, а здесь… здесь пахнет счастьем. Настоящим, простым, земным. Солнцем, мёдом, пылью и лавандой. Я могу это понюхать, а однажды, может быть, даже смогу это нарисовать. Перенести сам запах на холст.

– Пахнет туристами и дорогим лавандовым мылом из сувенирных лавок, – парировал он, но глаза его смеялись, выдавая всю глубину его наслаждения этим моментом.

– Фу, какой ты циник и сноб! – она игриво толкнула его в плечо, забрала у него сандалии, но обувать их не стала. – Ты, литератор, должны бы понимать! Вы же все про метафоры и ощущения. Ты просто не умеешь чувствовать момент, растворяться в нем. Вот прямо сейчас, Лука. Закрой глаза.

Он послушно зажмурился, подняв лицо к солнцу, и она на мгновение залюбовалась им: таким твёрдым и таким уязвимым одновременно.

– И что я должен чувствовать? Кроме того, что мои веки стали прозрачными и все вокруг красное?

– Все! – она вдохнула полной грудью, закрывая свои глаза, чтобы вести его за собой. – Слышишь? Пчелы гудят. Их здесь тысячи, и каждая занята своим важным делом. Где-то далеко, за холмом, кричит ястреб. А ветер… он шепчет что-то по-своему, перешёптывается с каждым цветком, с каждым стеблем. И солнце… оно не просто светит. Оно тёплое, тяжёлое, как медленный, густой сироп. Его можно почти потрогать. Я хочу это запомнить. Все до последней песчинки, до последней пылинки в воздухе. Чтобы однажды… написать это. Не картину. А само ощущение этого дня. Этого поля. Нас здесь. Чтоб любой, кто на нее посмотрит, почувствовал вот это… вот это щемящее, пронзительное счастье – просто быть живым и быть здесь.

Она открыла глаза и увидела, что он смотрит на неё уже не с насмешкой, а с тем глубоким, внимательным выражением, которое обычно появлялось у него, когда он читал по-настоящему гениальную рукопись. Выражением человека, который увидел всю вселенную в одной капле росы.

– Ты это сделаешь, – сказал он просто и твердо, без тени сомнения. – Ты сможешь перенести на холст даже ветер и запах. Я в этом не сомневаюсь ни секунды. В этом твой дар, Амелия. Ты не видишь мир, ты его чувствуешь. И заставляешь чувствовать других.

Они нашли уединённое местечко под разлапистой одинокой яблоней на краю поля, с которой уже начинали осыпаться первые, ещё зелёные, но налитые соком яблоки. Сели на землю, прислонившись спинами к шершавой, теплой от солнца коре. Амелия запустила пальцы в густую, прохладную траву, ощущая ее упругость и живительную силу. Где-то в ветвях щебетала невидимая птица.

– Знаешь, о чем я сейчас думаю? – тихо спросила она, глядя, как тени от листьев танцуют на его загорелых коленях.

– О том, как бы уговорить меня купить тебе весь ассортимент той самой лавки с мылом, чтобы потом месяцами вся наша квартира пахла этим полем? – предположил он, разминая затёкшую ногу.

– Нет, – она улыбнулась и качнулась, прижавшись плечом к его плечу. – Я думаю о будущем. О нашем. Вот о таком… только ещё больше, ещё полнее, ещё глубже.

Она помолчала, собираясь с мыслями, пытаясь облечь в слова то огромное, тёплое, почти неподъемное чувство, что переполняло ее.

– Я представляю себе дом. Не в центре Лондона, где слышен гул машин и ночью светят фонари. Где-нибудь здесь, в деревне, или в Суффолке, или в Корнуолле у океана. С большими, до пола окнами, в которые будет заглядывать сирень, и с настоящим садом. Не просто с клумбами, а с настоящим, большим садом, где можно заблудиться. И чтобы в этом саду бегали наши дети. Двое. Мальчик и девочка.

Она говорила, и картина оживала перед ней, такая яркая и реальная, что сердце сжималось от нежности и лёгкого, щекочущего страха.

– Девочка – вся в меня, упрямая, с вечно перепачканной в краске или земле мордашкой, с вечно спутанными волосами и с кисточкой в руках вместо соски. А мальчик – твоя копия, серьёзный такой, в очках, с книжкой под мышкой уже в пять лет. Он будет вечно за ней бегать и читать ей нравоучения.

Она замолчала, чтобы услышать стрекотание цикад и почувствовать, как его рука ложится поверх ее руки.

– И мы с тобой будем сидеть вот так же, на веранде, пить вечерний чай с мятой из нашего сада и смотреть, как они носятся по лужайке, пока солнце садится и заливает все таким же золотым светом. Ты будешь читать мне вслух что-нибудь новое, что-нибудь гениальное и неизвестное, что ты откопал в груде рукописей. А я буду делать наброски. Не для выставки, не для продажи. Просто чтобы запечатлеть этот момент. Этот совершенный, обыкновенный, самый главный момент нашей жизни. Разве это не прекрасно? Разве это не стоит того, чтобы ради этого жить?

Лука обнял ее за плечи и притянул к себе. Она прижалась щекой к его груди, слушая ровный, спокойный стук его сердца под тонкой хлопковой тканью рубашки.

– Это идеально, – его голос был тихим и глубинным, как будто доносился из самой груди. – Как будто ты прочитала мои самые сокровенные мысли. Только в моей версии мальчик всё-таки будет гонять в футбол и пачкать свои очки, а не только читать книжки. А девочка… девочка пусть будет точно такая, как ты. Непобедимая, прекрасная и вся состоящая из красок и ветра.

Они сидели молча, слушая, как шумит над головой листва, как гудят неутомимые пчелы в лаванде, как где-то далеко, на другой стороне холма, мычит корова. Мир замер в золотисто-фиолетовом мареве полдня, застыл в своём совершенстве.

– А ведь вся жизнь действительно впереди, – прошептала Амелия, закрывая глаза и чувствуя, как тепло его тела смешивается с теплом солнца. – Кажется, можно успеть абсолютно все. И славу, и признание, и эту веранду, и смех детей в саду… Всего так много, и оно такое возможное. Такое близкое. Рукой подать. Просто нужно быть достаточно смелым, чтобы протянуть руку и взять.

– Успеем, – уверенно сказал Лука, целуя ее в макушку, в самые золотистые от солнца волосы. – Мы только в начале пути, солнышко. Это наше бесконечное лето, Амелия. Оно только начинается.

Она поверила ему. Поверила так же безоговорочно, как верила в то, что солнце взойдёт завтра утром. Она улыбнулась, вглядываясь в даль, где фиолетовое поле сливалось с размытой линией горизонта. Она видела там своё будущее – яркое, чёткое, детализированное, как ее лучшие картины, бесконечно длинное и счастливое.

Она не могла знать, что это самое «бесконечное лето» уже подошло к концу, хотя оно только началось. Она не чувствовала, как где-то глубоко внутри, в самых потаённых, невидимых глазу уголках ее мозга, уже проросло и пустило свои первые, неумолимые корни семя той тихой, безжалостной зимы, что должна была наступить. И что этот идеальный, выписанный со всей тщательностью день станет ее самым главным сокровищем и самой жестокой памятью. Той самой картиной, которую она будет пытаться написать снова и снова, уже не чувствуя запаха лаванды и не видя фиолетового цвета, когда мир вокруг начнёт медленно, необратимо и неумолимо гаснуть.

«Мы думаем, что теряем воспоминания, но на самом деле мы теряем себя. По кусочку. Пока не останется лишь тишина» – эта мысль, чужая и горькая, промелькнула где-то на задворках сознания и тут же испарилась, смытая ликующим голосом цикады и теплом руки любимого человека.

Глава 2

Первая трещина

Возвращение в Лондон после двух дней, проведённых в кентском раю, было похоже на резкое погружение в прохладную,мутную воду после яркого солнца. Контраст ощущался каждой клеткой. Вместо оглушительной, наполненной лишь жужжанием пчёл и шёпотом ветра тишины – навязчивый, низкочастотный гул мегаполиса, состоящий из гудков чёрных кэбов, отдалённого рокота метро под землёй, сирен скорой помощи где-то на набережной Виктории и вечного шума шин по мокрому после утреннего дождя асфальту. Вместо пьянящего аромата лаванды и нагретой солнцем хвои – сложный, многослойный букет Лондона: запах влажного камня старых зданий, сладковатый дымок от каминов в богатых кварталах, горьковатый дух выдержанного дерева из пабов, аромат свежесрезанных цветов с лотка у входа в метро и всегда витающий где-то рядом, особенно по утрам, запах свежей выпечки и жареного бекона.

Амелия стояла у большого окна своей студии на третьем этаже, глядя, как по улице внизу спешат люди, похожие на разноцветные мазки на сером холсте. В руке она сжимала тюбик краски, словно это был амулет, связывающий ее с тем, ушедшим уже счастьем. Образы с лавандового поля были ещё ярки, почти осязаемы: тепло спины Луки под яблоней, вкус клубники, которую они купили у придорожного лотка, ощущение полного, безраздельного покоя.

С жадностью, боясь, что воспоминание вот-вот выцветет, как старая фотография, она схватилась за кисти. Она не стала сразу браться за большой холст – сначала нужно было поймать настроение, сделать быстрые, импульсивные эскизы, зафиксировать движение, игру света, то самое «ощущение».

Она решила начать с цвета. С того самого сложного, живого фиолетового, который виделся ей не чистым пигментом а смесью тысячи оттенков: сизой дымки на горизонте, золотистых бликов на бутонах, глубокой тени под листьями. Она взяла тяжёлую деревянную палитру, положила ее на привычное место у локтя, выдавила каплю ультрамарина, добавила к ней густого, как варенье, ализаринового малинового, щепотку белил…

И тут это случилось.

Пальцы ее правой руки, только что уверенно державшие шпатель, вдруг странно ослабели. Ощущение было не просто как онемение – это было похоже на то, что рука внезапно заснула, но не вся, а только кожа, самый верхний слой. Кончики пальцев стали ватными, чужими, неспособными чувствовать текстуру деревянной ручки шпателя. Инструмент выскользнул из ее ослабевшей хватки, упал на палитру с глухим стуком, размазав только что смешанную краску, а затем покатился на пол.

– Черт возьми! – вырвалось у неё раздражённо, больше от досады, чем от страха. Она стала с силой разминать пальцы, пощипывать их. Онемение постепенно отступало, сменившись противным, колющим чувством, словно руку отсидела. «Циркуляция, – строго сказала она себе. – Надо чаще разминаться. Слишком много работаю в одной позе».

Она наклонилась, чтобы поднять шпатель, и ее взгляд упал на только что выдавленную, ещё не тронутую каплю кобальтового синего. Яркую, идеально круглую, густую.

И тогда мир перекосился.

Цвет зашевелился. Нет, это было не похоже на мимолётную иллюзию в поле. Это было нечто физическое, пугающее. Капля синего вдруг начала пульсировать, как живое, трепещущее сердце. Её края расплывались и снова сжимались, но с каждым ударом она становилась все ярче, интенсивнее, превращаясь в крошечное, слепящее синее солнце, готовое прожечь сетчатку. От неё расходились волны, искажая пространство – дерево палитры плыло, ее собственные пальцы казались отдалёнными и чужими, этикетки на тюбиках с краской расплывались в нечитаемые пятна. В глазах резко заломило, в висках застучала тупая, нарастающая боль.

Амелия резко зажмурилась, с силой оттолкнувшись от стола и едва не опрокинув мольберт с начатым эскизом. Она стояла, прислонившись спиной к холодной стене, дыша часто и поверхностно, как после спринтерского забега. Сердце бешено колотилось где-то в горле. Волна чистейшего, животного страха накатила на неё, сдавила горло, а затем медленно отступила, оставив после себя леденящую пустоту и полное, оглушающее недоумение.

Когда она снова открыла глаза, боясь увидеть продолжение кошмара, все было на своих местах. Палитра. Краски. Шпатель на полу. Никакой пульсации. Только капля кобальта смотрела на неё своим обычным, ясным и спокойным цветом.

– Переутомление, – прошептала она, и голос ее прозвучал хрипло и неубедительно даже для ее собственных ушей. – Нервы. Надо отвлечься. Обязательно отвлечься.

Она налила себе большую кружку крепкого чая с бергамотом – напиток, который она всегда ассоциировала с уютом и безопасностью, – стараясь не смотреть на палитру, и вышла на маленький, уставленный горшками с геранью балкон. Лондон жил своей неукротимой жизнью. Внизу по мостовой с шипением проехал ярко-красный двухэтажный автобус, брызги из-под его колец блестели на внезапно выглянувшем солнце. Прохожие спешили по своим делам, поднимая воротники пальто против резкого порывистого ветра с Темзы. Женщина в элегантном плаще вела за ручку маленькую девочку в ярко-жёлтых резиновых сапожках. Все было нормально. Обыденно. Реально.

Но внутри неё что-то переломилось. Та самая безоговорочная, детская вера в бесконечность и надёжность мира дала первую, зловещую трещину.

Вечером зазвучали знакомые шаги на лестнице – твёрдые, быстрые, уверенные. Лука вернулся. Она слышала, как он возится с ключами в замке, снимает пальто, вешает его на вешалку. Его появление всегда вносило в пространство особый, упорядочивающий хаос звуковой ряд.

– Я дома! – его голос донёсся из прихожей. – И я несу тебе сенсационные новости и, возможно, лучшее вино из погребка на углу!

Она стояла у плиты, готовя соус болоньезе – его любимый. Запах чеснока, обжаренного на оливковом масле, смешивался с ароматом базилика и томатов. Она пыталась ухватиться за эти знакомые, бытовые запахи, как за якорь.

Он вошёл на кухню, энергичный, немного возбуждённый удачным днём. На нем был тот самый серый кардиган, который ей так нравился.

– Ну как, солнышко? Удалось ли поймать того самого кентского кролика за хвост и посадить его на холст? – спросил он, обнимая ее сзади за талию и целуя в то место на шее, где пульсировала кровь.

Его прикосновение было таким привычным, таким родным, что у неё на глаза навернулись предательские слезы. Она отстранилась под предлогом, что нужно помешать соус, и ее рука снова предательски дрогнула, когда она брала банку с орегано. Стеклянная банка выскользнула из пальцев и с звоном ударилась о край раковины, к счастью, не разбившись.

– Осторожно! – он подхватил банку. – Вся в творческих муках? Или уже голодная до умопомрачения?

– Да… эскизы делаю, – ответила она, слишком быстро отвернувшись к кипящей воде для пасты. Голос прозвучал неестественно высоко. – Пока не очень. Не могу поймать тот самый свет. Кажется, он ускользает.

Он почуял что-то. Его проницательность, которую она обычно так обожала, сейчас была ей невыносима. Он прислонился к кухонному столу, наблюдая за ней.

– Не торопись. Ты же сама меня учила, что искусство – это не спринт, а марафон. Оно не терпит суеты. Пусть отстоится. Вспомни, как ты писала тот самый натюрморт с грушей – ты делала эскизы к нему почти месяц.

– Я знаю, просто… – она замолчала, не зная, что сказать.

За ужином он был оживлён, рассказывал о своём дне. О том, как заключил выгодный контракт для молодой писательницы из Эдинбурга, чей роман о одиноком часовщике он считал будущим бестселлером. О смешном случае в метро, когда какая-то женщина пыталась пронести в вагон огромный бюст Нефертити. Он говорил, а она кивала, улыбалась, но сама ловила себя на том, что рассматривает его лицо с новой, жадной, почти болезненной интенсивностью. Каждую морщинку у глаз, появившуюся от смеха, каждую прядь волос на его виске, игру света и тени на его скулах. Она пыталась запечатлеть это в памяти, сделать мысленный набросок, как будто боялась, что однажды этот образ померкнет, расплывётся.

– …и он сказал, что это не метафора, а он действительно коллекционирует утюги! – Лука закончил свою историю и посмотрел на неё. Его улыбка постепенно угасла. – С тобой точно все в порядке, Амелия? Ты сегодня какая-то… absent. Как будто ты не здесь. Устала?

Он заметил. Она почувствовала, как по спине пробежал холодок.

– Да, просто голова немного кружится, – она сделала глоток воды, чтобы скрыть дрожь в руках. – Должно быть, от запаха краски и скипидара. Надышалась паров. И еще пальцы… немеют немного от работы. Наверное, защемление нерва. Или просто пора сделать перерыв. Слишком много времени провожу в студии.

Он внимательно посмотрел на неё, и в его глазах мелькнула та самая тень беспокойства, которую она боялась увидеть. Но он, как всегда, попытался все облечь в рациональное, безопасное русло. Он поймал себя на этом и улыбнулся, протянув через стол руку и положив свою ладонь поверх ее руки.

– Конечно, пора. Наши выходные в Кенте – это не отдых, а смена одной деятельности на другую. Так что завтра – саботаж. Никаких кистей в руки. Что скажешь? Идём в Национальную галерею? Потом можем зайти в тот старый книжный на Черинг-Кросс-роуд, который ты любишь. Или просто гулять по Гайд-парку, смотреть на уток?

– В галерею, – быстро согласилась она, сжав его пальцы с такой силой, что он удивленно поднял бровь. Пойти в галерею значило быть в мире красок, линий, света и теней. В своём мире. Проверить, все ли с ним в порядке. Увидеть, не пульсируют ли вдруг синие одежды на полотнах Тинторетто или красные плащи на картинах ван Дейка.

– Тогда решено, – он улыбнулся, погладив ее руку. – Галерея, книги и, возможно, гигантская порция мороженого. Как настоящие туристы.

Ночью она проснулась от странного, неприятного ощущения. Спальня была погружена в глубокую, почти бархатную тьму, нарушаемую лишь слабым отсветом уличных фонарей на потолке и ровным, спокойным дыханием Луки рядом. Но ее правая рука, та самая, что держала кисть, была словно чужая. Мёртвая, тяжёлая, одеревеневшая, нечувствительная. Она с трудом пошевелила пальцами в темноте, и снова по ним пробежали противные, колющие мурашки, на этот раз более сильные и продолжительные. Холодный ужас, тихий и липкий, пополз по ее спине. Это было уже не похоже на усталость. Это было похоже на начало чего-то необратимого.

Она осторожно, стараясь не разбудить Луку, выбралась из постели. Босые ноги утонули в мягком ворсе ковра. Она подошла к большому окну, выходившему на узкую улочку, и раздвинула тяжёлые льняные шторы. Ночной Лондон сиял тысячами огней. Где-то далеко, на крыше современного здания, мигала неоновая реклама, и ее агрессивно-красный свет, отражаясь в лужах на крыше соседнего викторианского дома, вдруг показался ей неестественно ярким, ядовитым, почти кровавым. Он резал глаза.

Она прижала лоб к холодному, почти ледяному стеклу, пытаясь унять мелкую дрожь, внезапно пробежавшую по всему телу. За стеклом был ее город. Её жизнь. Её любовь спала в нескольких шагах от неё. Но между ней и всем этим вдруг выросла невидимая, стеклянная стена.

«Память – это не хранилище, это сад», – попыталась она снова вызвать в воображении ту светлую, полную надежды мысль с лавандового поля.

Но сейчас ей показалось, что этот сад, ее внутренний, бесконечно дорогой сад, кто-то чужой, невидимый и безжалостный, уже обходит с холодным, оценивающим взглядом садовника, задерживаясь у самых красивых, самых дорогих сердцу цветов, готовясь вырвать их с корнем. И первый лепесток уже упал на тёмную землю.

Глава 3

Шёпот из белой комнаты

Идея с воскресным походом в Национальную галерею, призванная отвлечь и утешить, провалилась с оглушительным, хотя и тихим, треском. Они дошли до величественного неоклассического здания с монументальными колоннами, даже купили билеты у невозмутимого кассира в строгой форме, и успели простоять минут десять в полумраке зала перед «Венерой с зеркалом» Тициана. Амелия всматривалась в густые, бархатные тени на полотне, в сложный, перламутровый цвет кожи богини, в насыщенный, глубокий ультрамарин драпировок на заднем плане, пытаясь найти утешение в этой проверенной веками гармонии, в гениальности, за которой стояла твёрдая рука и ясный взгляд. Но тщетно. Её собственный взгляд предательски плыл. А когда они переместились в зал фламандской живописи, и ее глаза упали на портрет кисти ван Дейка, где придворный щеголь был облачен в плащ из алой краски, та внезапно вспыхнула тревожным, неестественным, почти неоновым светом, заставив ее резко отвести взгляд, словно от вспышки фотоаппарата. Когда же они подошли к залу Тёрнера, где воздух на полотнах будто пронизан золотым светом, туманом и бесконечным движением, у неё так закружилась голова, что она была вынуждена схватиться за твёрдое предплечье Луки, чтобы не потерять равновесие.

– Просто немного душно от этой толкотни, – пробормотала она, избегая его встревоженного, испытующего взгляда и глядя куда-то в район своих туфель. – И эти люстры… они слишком ярко бьют в глаза. Режет свет. Давай… давай просто пойдём домой.

Он не стал спорить. Он твердо повёл ее домой, минуя заманчивые витрины книжных и соблазнительные запахи из пекарен. В их тихой квартире он усадил ее на глубокий диван в гостиной, заварил крепкого чаю с большим количеством сахара – «от нервов», как говорила его бабушка, – и, сев напротив на низкий пуфик, взял ее холодные, негнущиеся руки в свои тёплые, живые ладони.

– Все, хватит. Игры в молчанку и в «я-просто-устала» окончены. Завтра же утром я звоню и записываю тебя к врачу. Сначала к терапевту. Это не обсуждается, Амелия. Смотри на меня. Это не обсуждается.

Она хотела сопротивляться, отнекиваться, говорить, что это ерунда, что пройдёт само, что не стоит раздувать из мухи слона и тратить время докторов по пустякам. Но слова застряли комом в горле, и она смогла лишь беззвучно пошевелить губами. Она просто молча кивнула, не в силах оторвать взгляд от их сплетённых пальцев. Его – с чётко прорисованными сухожилиями, тёплыми, уверенными, сильными. Её – бледных, холодных и чужих, как у мраморной статуи.

Приём у терапевта, доктора Элис Райт, прошёл как в густом тумане. Уютный, залитый мягким рассеянным светом кабинет с большим аквариумом, где лениво плавали яркие, похожие на живые драгоценности, рыбки, пахло антисептиком и чем-то сладковатым, ванильным, возможно, кремом для рук самой доктор. Доктор Райт, женщина лет пятидесяти с добрыми, невероятно умными глазами за очками в тонкой металлической оправе, внимательно, не перебивая, выслушала сбивчивый, тщательно подкорректированный Лукой рассказ о «переутомлении», «стрессе», внезапных головокружениях, онемении пальцев. Амелия сознательно умолчала о пульсирующих, искажающих реальность цветах. Это звучало уже как откровенный бред, как прямая дорога не к неврологу, а к психиатру.

– Напряженный график, творческая профессия, требующая высочайшей концентрации и эмоциональной отдачи… это вполне может давать такую симптоматику, – сказала доктор Райт, ее голос был спокойным, как гладь воды в ее же аквариуме. – Совершенно объяснимо. Но, Амелия, мы с вами не будем гадать на кофейной гуще. Чтобы исключить всякие сомнения и успокоить вашего прекрасного мужа, давайте проверимся. Я направлю вас на МРТ – магнитно-резонансную томографию, чтобы посмотреть, все ли в порядке с сосудами головного мозга, нет ли никаких микроизменений. И я дам вам направление к моему коллеге-неврологу, доктору Эдгару Риду. Он прекрасный специалист, в частности, по периферическим нейропатиям. Это просто для максимальной перестраховки, моя дорогая. Чтобы мы все могли спать спокойно. Не пугайтесь заранее.

Само слово «МРТ» прозвучало для неё как холодный, металлический приговор. А слово «невролог» – как что-то окончательное, бесповоротное и попахивающее формалином.

Магнитно-резонансная томография стала для неё первым настоящим кругом ада. Сначала – безличная раздевалка, где велели снять все металлическое, включая серебряную подвеску-соловья – подарок Луки. Потом – холодный, ярко освещённый люминесцентными лампами зал, где в центре стоял огромный, похожий на инопланетный монолит или портал в иное измерение, белый агрегат. Помощница-рентгенолаборант, девушка с безразличным лицом, уложила ее на узкий жёсткий выдвижной стол, подложила под голову и колени валики, надела на уши наушники, похожие на гигантские наушники для плавания.

– Главное – лежать абсолютно неподвижно, – сказала она безличным, заученно-бодрым голосом. – Аппарат будет сильно шуметь. Разными звуками. Это нормально. Просто расслабьтесь.

Стол с ее телом плавно въехал внутрь узкого тоннеля. Оказаться в этом тесном, белом, герметично запечатанном пространстве, где до лица оставалось сантиметров пятнадцать, было хуже любого кошмара. Давящая, физическая теснота обрушилась на неё, вызвав приступ клаустрофобии, которого она за собой никогда не знала. Сердце заколотилось где-то в горле, дыхание перехватило, стало частым и поверхностным. А потом начался шум. Оглушительный, бесчеловечный, раздирающий сознание на части грохот, стуки, скрежет, визг, похожий на сигнал тревоги. Казалось, что самый воздух вокруг вибрирует, что кости черепа вот-вот треснут от этого невыносимого давления, что атомы твоего тела разрываются от этого звука. Она лежала с закрытыми глазами, стиснув зубы до боли, впиваясь ногтями в ладони, и единственной мыслью, пульсирующей в такт этому адскому гулу, было: «Выбраться. Надо любой ценой выбраться отсюда. Я не вынесу этого ещё секунды».

Мысленно она пыталась перенестись на то лавандовое поле. Вызвать в воображении тепло солнца на коже, запах нагретой хвои, звук пчёл, лицо Луки, его руку в своей. Но образы были размытыми, неясными, их вытеснял и поглощал всепоглощающий, белый, бездушный ужас машины. Внутри неё что-то маленькое и беззащитное плакало и кричало.

Когда стол наконец, через вечность, выехал наружу, она была вся мокрая от холодного пота, а мышцы спины и шеи ныли от многоминутного напряжения.

– Все отлично пройдёт, – сказала та же помощница, помогая ей подняться на ватных ногах. Её голос звучал как из-под воды. – Результаты будут готовы через несколько дней. Врач с вами свяжется.

Через несколько дней. Это ожидание стало самой изощрённой пыткой. Они пытались жить обычной жизнью, играть в нормальность. Лука работал дома из кабинета, отвечая на бесконечные сообщения и проводя звонки, но она физически чувствовала, как его взгляд постоянно находит ее, скользит по ней, оценивающе, тревожно, сканируя каждое движение. Она пыталась вернуться в студию, бралась за простые, бессмысленные, механические вещи – смешивала краски на палитре в абстрактные разводы, мыла кисти до скрипа, перекладывала папки со старыми эскизами, перечитывала свои же дневники с записями о красках. Но пальцы все чаще и наглее подводили ее. Однажды утром она не смогла застегнуть собственный бюстгальтер. Просто пальцы не слушались, не могли скоординироваться, поймать крохотную, скользкую застёжку за спиной. Она стояла перед зеркалом в спальне, глядя на своё отражение – бледное, с огромными испуганными глазами, – и тихие, бессильные слезы ярости и отчаяния покатились по ее щекам.

Наконец настал день приёма у невролога, доктора Эдгара Рида. Его кабинет в престижной частной клинике на Харли-стрит был совершенно другим – стерильным, холодным, высокотехнологичным. Никаких аквариумов, картин и ванильного запаха. Здесь пахло озоном от кондиционеров, холодным металлом и какой-то едва уловимой химической чистотой. Сам доктор Рид был человеком лет шестидесяти, сухим, подтянутым, с седыми висками и внимательным, пронзительным, сканирующим взглядом голубых глаз, который, казалось, видел не тебя, не твою душу, а твои нервные импульсы, синапсы и скорость проведения сигналов по волокнам.

Он молча, в течение нескольких минут, изучал результаты МРТ, лежавшие на его идеально чистом столе из чёрного стекла. На снимках было видно серое вещество ее мозга, испещрённое белыми прожилками, похожими на морозные узоры на зимнем стекле.

– Сосудистых патологий, опухолей, явных очаговых изменений, признаков рассеянного склероза мы не видим, – произнёс он ровным, бесстрастным, почти механическим голосом. – Это очень хорошая новость. Однако ваши симптомы, о которых мне сообщила доктор Райт и которые вы описали в анкете… они меня настораживают.

Он провёл серию тестов, похожих на странный, немного унизительный танец. Просил ее коснуться указательным пальцем кончика ее собственного носа с закрытыми глазами – ее палец дрогнул, промахнулся и упёрся ей в щеку. Просил пройти по прямой линии, нарисованной на полу, как по канату, сначала вперёд, потом спиной – ее на втором шаге сильно пошатнуло, и Лука инстинктивно подскочил, чтобы поддержать. Он проверял молоточком рефлексы на коленях и локтях – они были странно оживлёнными, ноги дёргались с преувеличенной силой. Он тыкал в кожу на ее руках и ногах острым предметом, а потом тупым, спрашивая, что она чувствует. Ощущения были притуплены, будто кожа на конечностях была покрыта несколькими слоями тонкого целлофана.

Потом он взял со стола лист плотной белой бумаги с нарисованными на нем простыми геометрическими фигурами – квадрат, круг, треугольник – и попросил назвать их. Она смотрела на круг, и его ровные, чёткие контуры плыли, расплывались, как будто кто-то поднёс к нему нагретое стекло или налил на бумагу воду.

– Круг… – неуверенно, запинаясь, сказала она. – Вроде бы круг. Но края какие-то… размытые.

Лука, сидевший рядом в кожаном кресле и до этого хранивший напряжённое молчание, резко, громко выдохнул.

Затем доктор Рид взял со стола небольшой стеклянный флакон с пипеткой.

– Постарайтесь определить запах, – попросил он, поднося его к ее носу.

Амелия втянула воздух. Ещё полгода назад она могла с закрытыми глазами, играючи, отличить арабику от робусты, уловить нотки корицы, кардамона или жжёного сахара в самом сложном аромате. Сейчас она чувствовала лишь слабый, отдалённый, почти абстрактный запах чего-то горького, пепельного, лишённого всяких оттенков и глубины.

– Кофе? – предположила она, с надеждой глядя на него.

Доктор Рид молча, без каких-либо эмоций, поставил флакон на место и сделал очередную пометку в ее толстой бумажной карте. Звук его пера, скребущего по бумаге, был оглушительно громким в гробовой тишине кабинета.

– Хорошо, – наконец сказал он, откладывая ручку и складывая руки на столе. Его лицо было невозмутимым, профессиональной маской, но в глубине его голубых, слишком ярких глаз появилась какая-то новая, тяжёлая, понимающая глубина. Он смотрел теперь не на неё, а на обоих. – Миссис Йованович. Мистер Йованович. Предварительные данные и отсутствие явных признаков на МРТ… дают нам лишь часть картины. Это как собирать пазл, не имея коробки с исходным изображением. Ваши симптомы – онемение, потеря чувствительности, нарушение координации, возможные зрительные искажения, изменения в обонянии… они могут указывать на целый спектр неврологических состояний. Некоторые из них, например, некоторые виды нейропатий, вполне управляемы с помощью терапии. Но…

Он сделал паузу, тщательно выбирая слова, его взгляд перешёл с неё на Луку, как бы ища в нем союзника перед лицом тяжёлого разговора.

– Но для того, чтобы исключить… другие, более серьёзные и, к счастью, более редкие варианты, нам потребуется гораздо более глубокое и комплексное обследование. Анализы крови, развёрнутые, на специфические антитела. Возможно, генетические тесты. Исследование нервной проводимости. Это займёт время. И нам потребуется наблюдение в динамике. Чтобы увидеть… как поведёт себя симптоматика.

Он снова помолчал, давая им переварить информацию.

– Есть группа заболеваний… нейродегенеративных. Они встречаются редко, особенно в вашем возрасте, это не самое частое, о чем мы думаем. Но их течение… к сожалению, часто бывает прогрессирующим. Они затрагивают нервную систему, постепенно, шаг за шагом, выводя из строя различные функции – моторику, чувствительность, зрение, слух, когнитивные способности…

Он говорил что-то ещё – о плане действий, о необходимости быть под наблюдением, о важности сохранения спокойствия. Но Амелия уже почти не слышала его. Она смотрела на его губы, двигающиеся в идеальной, стерильной тишине кабинета, и в ее голове, словно отголосок того адского гула из томографа, звучало только одно слово, одно страшное, незнакомое и оттого ещё более ужасное слово, которое он пока что не произнёс вслух, но которое уже висело в воздухе, тяжёлое, как свинец, впитываясь в стены, в кожу, в самое сердце.

Прогрессирующее.

Оно не означало «излечимое» или «временное». Оно означало, что лучше не станет. Оно означало, что путь ведёт только в одну сторону. Оно означало, что бесконечное лето кончилось, даже не успев по-настоящему начаться, и впереди была только долгая, беспросветная зима.

Глава 4

Тишина после грозы

Выйдя из стерильного холла клиники на Харли-стрит, они словно провалились в другой, чересчур яркий и грохочущий мир. Лондон, который остался за тяжёлыми дубовыми дверями с латунными табличками, жил своей беспечной, кипучей жизнью. По мостовой с шуршанием проносились тёмно-синие спортивные машины и солидные седаны, на ступенях соседнего особняка курили, смеясь, молодые врачи в скрабах, а из открытых окон квартиры на втором этаже доносились переливы фортепиано и чей-то поставленный голос, разучивающий арию. Воздух, обычно наполненный для Амелии ароматами кофе из соседней обжарерни, сладковатым дымком от каминов и влажной медью осенних листьев, сегодня был пустым и плоским, словно его пропустили через фильтр, лишив всех оттенков и глубины. Она шла, механически переставляя ноги, и не чувствовала ничего, кроме лёгкого, неприятного химического послевкусия от клинического воздуха.

Они молча дошли до машины, припаркованной в переулке. Лука молча открыл ей дверь, она молча забралась на сиденье из потёртой коричневой кожи, уставившись в одну крошечную, почти невидимую трещинку на торпедо. Он завёл двигатель, и привычный, глухой рокот мотора показался ей оглушительно громким, врезающимся в барабанные перепонки. Мир за тонированным стеклом плыл, как размытая, нервная акварель – алая реклама книжного магазина, изумрудные кроны платанов на площади, серо-голубая гладь внезапно открывшейся за поворотом Темзы – все смешалось в одно беспокойное, лишённое смысла пятно.

Лука не повернул к дому. Он инстинктивно свернул в сторону Серпантина, нашёл уединённое место для парковки в самом конце затенённой аллеи, под сенью огромного, старого вяза. Заглушил двигатель. Наступила тишина, нарушаемая лишь шелестом листьев над головой, далёким криком чайки и приглушённым гулом мегаполиса, похожим на шум моря в раковине.

– Амелия, – его голос прозвучал непривычно хрипло, он первый нарушил это давящее, невыносимое молчание, висевшее в салоне тяжёлым свинцом. Он повернулся к ней на сиденье, его лицо было болезненно-бледным, на лбу и верхней губе проступили мельчайшие капельки пота, хотя в машине было прохладно. – Ты слышала, что он сказал? Ничего окончательного. Никакого диагноза. Это всего лишь… версии. Возможные пути для диагностики. Нам нужно пройти все эти обследования, собрать все данные, и тогда…

– Прогрессирующее, – тихо, без единой интонации, почти беззвучно, произнесла она, все так же глядя в ту же точку на потрескавшейся коже панели. Это слово повисло между ними, огромное, неоспоримое и холодное, как надгробие.

– Перестань! – его голос сорвался на неожиданно высокий, почти истеричный крик, и он сам вздрогнул от этой внезапной потери контроля. Он сжал кулаки так, что костяшки побелели, сделал несколько глубоких, шумных вдохов, пытаясь вернуть себе самообладание. – Прости. Прости, дорогая. Но мы не можем… мы не имеем права забегать так далеко вперёд. Это может быть что угодно! Банальный дефицит B12, который вызывает жуткие нейропатии! Аутоиммунное заболевание, которое сейчас успешно лечат! Хронический стресс, в конце концов, который может имитировать что угодно! Он же сам сказал – есть управляемые состояния!

Она наконец медленно, с трудом, будто против невидимой силы, повернула к нему голову. И увидела в его широко раскрытых, влажных глазах не уверенность, а панический, животный, неподдельный страх. Он пытался убедить не ее, а самого себя. Это зрелище было в тысячу раз больнее и страшнее, чем все измеренные, бесстрастные слова доктора Рида.

– Мои пальцы не чувствуют мелких деталей, Лука, – сказала она с ледяным, отстраненным спокойствием, которого сама в себе не узнавала. – Я не могу отличить шёлк от шерсти на ощупь. Я не чувствую разницы между запахом свежемолотого кофе и запахом горелого. Я вижу, как знакомые краски на моей палитре шевелятся и пульсируют, как живые, болезненные существа. Я не могу пройти пять шагов по прямой, не потеряв равновесия. Это не витамины. Это не стресс. Это что-то… внутри меня. Что-то, что точит меня изнутри. Как червь, который ест плод.

Она говорила ровно, методично, без слез, без истерики. Это безэмоциональное констатирование фактов было страшнее любой бури. Это было молчаливое, ужасающее принятие.

Он закрыл лицо руками, его сильные плечи затряслись. Он, ее скала, ее опора, ее Лукаш, который мог договориться с самыми несговорчивыми издателями и разобраться в самых сложных контрактах, был абсолютно бессилен перед этим невидимым, безликим врагом. Он плакал тихо, беззвучно, содрогаясь всем телом, и эти сдержанные рыдания были мучительнее громких воплей.

Амелия смотрела на него, и вдруг странное спокойствие покинуло ее. Новая волна – на этот раз не шока, а горя, бессильной ярости и абсолютного, всепоглощающего страха – накатила на неё, смывая ледяной склероз. Её тело содрогнулось в немом, судорожном рыдании, слезы хлынули ручьём, горячие, солёные, обжигающие щеки. Она не могла дышать, горло сдавила тугая, болезненная судорога.

Он тут же пришёл в себя, отнял руки от лица, его собственные глаза были красными, распухшими. Он потянулся к ней, разблокировал ее ремень безопасности и притянул к себе, обнял так крепко, отчаянно, что у неё перехватило дыхание. Она уткнулась лицом в его грудь, в грубую шерсть его пиджака, и рыдала, впитывая знакомый, родной запах его кожи, смешанный теперь с горьковатым запахом пота и страха.

– Все будет хорошо, – шептал он ей в волосы, его голос срывался, губы касались ее виска. – Я с тобой. Мы вместе. Мы со всем справимся. Я обещаю тебе. Я найду лучших специалистов в мире, мы будем консультироваться везде, где только можно. Мы будем бороться. Мы…

– Я не хочу бороться! – выкрикнула она, отрываясь от него, ее лицо было искажено гримасой боли и несправедливой ярости. – Я не хочу объявлять войну самой себе! Собственному телу! Собственному мозгу! Это же я! Это мои руки! Мой взгляд! Как я могу с ними бороться?! Я хочу рисовать, Лука! Я хочу чувствовать запах масляной краски и скипидара! Я хочу чувствовать вкус того вина, что мы пили в Тоскане! Я хочу наших детей, бегающих по саду! Я хочу ту самую веранду и тот самый закат! – она била кулаками по его груди, слабо, беспомощно, как пойманная птица. – Это чудовищно! Это какая-то бессмысленная, жестокая ошибка! Это несправедливо!

Он не останавливал ее, не пытался успокоить, позволяя выплеснуть всю накопившуюся ярость, все отчаяние. Он просто держал ее, принимая эти слабые, отчаянные удары, как принимают град, зная, что он скоро кончится.

Когда ее силы окончательно иссякли, она обмякла в его объятиях, безвольно свесив голову ему на плечо. Слезы текли сами по себе, тихо, бесконечно, оставляя на его пиджаке тёмные, мокрые пятна.

– Я не могу тебя потерять, – прошептал он, и в его голосе была такая бездонная, сырая боль, что ей снова захотелось кричать от бессилия. – Я не допущу этого. Я не позволю.

– Ты уже теряешь, – возразила она с горькой, беспощадной правдой отчаяния. – Прямо сейчас. В эту самую секунду. С каждым моим вздохом. По крошечному кусочку. То, что было мной, – оно уходит, и его не вернуть.

Он замолчал, лишь крепче, почти судорожно прижимая ее к себе. Они сидели так, казалось, целую вечность, пока долгие осенние сумерки не начали закрашивать парк сиренево-свинцовыми красками, а фары проезжающих по набережной машин не зажглись, как сотни равнодушных, жёлтых глаз.

Он завёл машину и на этот раз поехал домой. Молчание в салоне было уже не давящим, а истощённым, выгоревшим дотла, как поле после пожара.

Дома их встретила знакомая, глубокая тишина их жилища. Пахло воском для паркета, старой бумагой из его кабинета и лёгкой пылью, смешанной с едва уловимым ароматом засохшей лаванды в вазе на комоде. Их крепость. Их убежище, которое вдруг стало зыбким и хрупким, как карточный домик.

Лука повёл ее на кухню, усадил на стул у большого дубового стола и принялся готовить чай. Он делал это с особой, почти ритуальной тщательностью – отмерял заварку, ждал, пока вода в чайнике остынет до нужной температуры, разливал по тонким фарфоровым чашкам, доставшимся им от его прабабушки. Звон ложки о фарфор, шипение кипятка – все эти привычные звуки были частью старой, нормальной жизни, которая уже дала трещину и медленно, неумолимо расползалась.

Он поставил перед ней чашку. Пар от неё поднимался тонкой, извивающейся струйкой, танцуя в луче света от настольной лампы.

– Мы будем действовать, – сказал он тихо, но уже с возвращающейся, стальной твёрдостью в голосе. Он сел напротив, его глаза были серьёзны и полны решимости. – Завтра же с утра я начну обзванивать, писать, искать. Оксфорд, Кембридж, клиника Майо, Цюрих, Бостон. Я соберу все возможные мнения, все существующие протоколы. Мы не сдадимся, слышишь? Мы не сдадимся.

Она смотрела на пар, поднимающийся от чая. Он был невероятно красивым, живым, сложным для изображения. Она попыталась представить, как бы написала его – полупрозрачными лессировками, лёгкими, почти невесомыми мазками свинцовых и серебряных белил.

– А если они все… в один голос… скажут одно и то же? – спросила она, не отрывая взгляда от чашки, следя, как исчезает узор на ее дне под тёмной жидкостью.

– Тогда… – он сделал паузу, выбирая слова, и положил свою большую, тёплую руку поверх ее холодной, неподвижной ладони, лежавшей на столе. – Тогда мы будем жить с этим. Но мы будем жить. Не существовать. А жить. Каждый отмеренный нам день. Каждый час. Каждую секунду. Мы будем жить так яростно, так полно, как только сможем.

Она медленно, тяжело подняла на него глаза. В его взгляде больше не было и тени паники или отрицания. Была суровая, непоколебимая решимость. Была та самая сила, которая заставила его когда-то, молодого, никому не известного парня из Праги, приехать в чужой, огромный город и построить жизнь с нуля.

– Как? – выдохнула она, и в ее голосе впервые прозвучала не безнадёжность, а вопрос. Слабый, испуганный, но все же вопрос. Призыв к плану. К надежде.

– Мы будем помнить, – сказал он просто, без пафоса. – Я буду твоей памятью. Твоими руками. Твоими глазами. Пока я дышу, ты не забудешь ни одного мгновения нашей жизни. Ни одного оттенка заката над Темзой. Ни одного запаха весеннего дождя в Ковент-Гардене. Я буду говорить тебе о них. Я буду читать тебе те самые стихи, что ты любишь. Мы будем смотреть на альбомы с репродукциями, и я буду описывать тебе каждую картину. Мы будем жить в нашем саду, Амелия. Даже если… даже если тебе станет трудно находиться в нем одной. Я буду твоим проводником.

Он говорил, и в его словах не было сладких утешительных иллюзий. Была жёсткая, непоколебимая правда любви, которая не отрицает боль и ужас, а принимает их и становится рядом, чтобы делить тяжесть.

Она не ответила. Она просто перевернула свою ладонь и сжала его пальцы. Слабо, едва ощутимо, почти без давления. Но это было движение. Это была не капитуляция, а начало нового, страшного, неизведанного и единственно возможного пути.

Она посмотрела в окно. Над Лондоном окончательно сгустились сумерки, зажигались тысячи огней, превращая город в россыпи драгоценностей. Где-то там, далеко, остались их лавандовое поле в Кенте, их старая яблоня, их смех, запечатлённый в памяти. И она дала себе тихую, но твёрдую клятву – пока ее глаза видят свет, пусть и искажённый, а сердце чувствует эту разрывающую боль, она будет цепляться за это. За каждый лучик. За каждую, даже самую горькую, секунду.

«Искусство – это не про то, чтобы оставить след. Это про то, чтобы стать мостом для чужой тоски», – пронеслось в голове чужой, но такой точной мыслью.

Теперь ей предстояло стать мостом для самой себя. Перекинуть его через ту чёрную, бездонную пропасть, которую только что открыл в ней кабинет доктора Рида. И первый, самый страшный шаг был сделан.

Глава 5

Внутренний сад

Мысль о том, чтобы произнести это вслух ещё раз, казалась Амелии физически неподъемной. Каждое новое произнесённое слово делало тень диагноза – пока ещё зыбкого, предположительного, но оттого не менее жуткого – более плотной, более осязаемой. Оно впускало чудовище из-под кровати в освещённую комнату, давало ему имя и право на существование. Лука взял на себя все хлопоты по поиску врачей, по организации консультаций в Оксфорде и Цюрихе, заполняя томительное ожидание лихорадочной, почти отчаянной деятельностью, которая давала ему иллюзию контроля, хоть какого-то движения вперёд. Амелия же замкнулась в себе, проводя долгие часы в студии, не прикасаясь к краскам, а просто сидя в старом кожаном кресле у окна и глядя на незаконченный, многообещающий эскиз лавандового поля. Он казался ей теперь злой насмешкой, ярким, ядовито-сочным воспоминанием о мире ощущений, который медленно, но неумолимо закрывался для неё, как уходит за горизонт последний луч солнца.

Но оставаться в полной изоляции было нельзя. Рэйчел звонила каждый день, сначала с весёлыми, многословными расспросами о выходных («Ну, как ваше побегство в Кент? Я жду подробного отчёта с фотографиями! Нашла ли ты тот самый оттенок фиолетового?»), потом ее голос становился лёгким, с нарочитой небрежностью («Привет, это я. Ты куда пропала? Лука что-то мямлит про усталость и дедлайны. Отзовись, а то я начну волноваться!»), затем в ее сообщениях появились нотки нарастающей, не скрываемой уже тревоги. Последнее сообщение, полученное вчера вечером, было коротким и прямым: «Амелия. С тобой что-то не так. Я чувствую это. Я еду к тебе завтра утром. Будь дома».

И Амелия поняла, что должна сказать. Не по телефону, не в тексте. Лицом к лицу. Это был долг дружбы, последний акт силы и доверия перед неминуемым погружением в пучину больниц и обследований.

Она пригласила Рэйчел к себе, нарочно выбрав время, когда Луки не будет дома. Ей нужно было сделать это одной. Как последний рубеж обороны, который она должна была удержать сама.

Рэйчел примчалась, как всегда, стремительно и с шумом. Её спортивный автомобиль с громким урчанием мотора замер у обочины, и через мгновение она уже врывалась в прихожую, как ураган, наполняя пространство энергией, шумом и густым, сложным ароматом духов с нотами кожи, бергамота и чего-то древесного.

– Ну, наконец-то! – воскликнула она, скидывая на вешалку дорогое пальто неопределённого серо-зеленого, болотного оттенка. – Я уже думала, вы с Лукой тайно сбежали на Бали, забыв про всех своих верных подданных! Что случилось, моя дорогая? Ты выглядишь… – ее быстрый, цепкий, наметанный взгляд галеристки мгновенно сканировал и оценивал бледность Амелии, легкую дрожь в руках, темные, как синяки, тени под глазами, – …не просто уставшей. Ты выглядишь опустошённой. Этот новый проект высасывает из тебя все соки без остатка? Или Лукаш довёл тебя своими вечными перфекционизмом? Говори. Я вся во внимании.

Она прошла на кухню, привычно, как у себя дома, взяла с полки банку с любимым чаем «Эрл Грей» – тот самый, с добавлением лепестков василька – и принялась греметь чашками, наполняя чайник водой.

– Если это опять тот надутый идиот с галереи на Уайтчепел предлагает тебе выставляться в подвале с граффитистами, я лично пойду и поговорю с ним. У меня для него есть пара лаконичных, но очень веских аргументов.

Амелия стояла у большого дубового стола, обхватив себя за локти, будто замерзая, хотя в кухне было тепло. Она смотрела, как Рэйчел двигается – такие уверенные, точные движения, – и пыталась найти слова. Любые слова. Они разбегались, как испуганные тараканы, уступая место лишь кому в горле.

– Рэйч… – голос ее сорвался, она прочистила горло. – Это не про работу.

– А что тогда? – Рэйчел обернулась, и ее оживлённая, насмешливая улыбка медленно угасла, уступая место настороженности и лёгкой нахмуренности. Она увидела настоящее выражение на лице подруги – не усталость, а страх. – С Лукой все в порядке? В смысле… между вами что-то произошло? Нет, не может быть. Вы же… вы же идеальная пара. Вы дополняете друг друга, как… – она замялась, ища сравнение, – …как холст и краска.

– С Лукой все хорошо, – быстро, почти резко ответила Амелия. – Абсолютно. Со мной, Рэйчел. Со мной что-то… не так. Не так с самого начала лета.

Она заставила себя говорить. Медленно, с мучительными паузами, спотыкаясь и снова находя нить. Она рассказала про первые, едва заметные провалы – онемение в кончиках пальцев, будто отсидела руку. Про то, как начала ронять кисти, тюбики, чашки. Про странную вибрацию, которая вдруг появилась в ярких цветах на палитре, особенно в кобальтовом синем, который вдруг начинал пульсировать, как живой, слепящий раскалённый уголь. Она рассказала про визит к терапевту, про направление на МРТ, про тот ужас замкнутого пространства и оглушительного грома, который до сих пор стоял у неё в ушах. И наконец, про холодный, стерильный кабинет доктора Рида, про его бесстрастный, измеряющий голос, перечисляющий страшные, невозможные, инопланетные слова: «нейродегенеративное», «прогрессирующее», «редкое заболевание», «симптоматическое лечение», «неизвестная этиология».

Она не плакала. Она просто говорила, ровным, монотонным голосом, глядя куда-то в сторону окна, за которым медленно, лениво падал мелкий осенний дождь, превращая улицу в блестящее, мокрое полотно.

Когда она закончила, в кухне повисла гробовая тишина. Было слышно, как тикают старые настенные часы с маятником, доставшиеся им от предыдущих хозяев, и как за окном с шипением проезжает автомобиль, шурша колёсами по мокрому асфальту.

Рэйчел стояла неподвижно, с фарфоровым заварником в замершей руке. Её лицо, обычно такое живое, выразительное, мгновенно отражающее каждую эмоцию, стало маской полного недоверия и нарастающего шока.

– Это… это какая-то чудовищная, нелепая ошибка, – наконец выдохнула она. Её голос, обычно такой звучный и уверенный, дрогнул, стал тише. – Они ничего не знают. Эти врачи… они видят сотни пациентов в день, они ставят кучу диагнозов, ты для них просто очередное дело. У тебя стресс! Хроническое переутомление! Ты слишком много работаешь, слишком много берёшь на себя! Ты перфекционистка, черт возьми! У тебя может быть та же нейропатия из-за зажатого нерва, о которой говорил тот… как его… Рид! Да, он же сам сказал – есть управляемые состояния!

– Я не чувствую запаха твоего чая, Рэйчел, – тихо, но очень чётко перебила ее Амелия. – Я знаю, что он здесь. Я вижу пар, поднимающийся из носика заварника. Я вижу цвет – тёмный, янтарный. Но я не чувствую его запаха. Ни капли. И твоих духов… твоих любимых духов… я тоже почти не чувствую. Только слабый, плоский, как бумага, отголосок.

Это простое, страшное, неопровержимое утверждение достигло своей цели, как удар ножом. Рэйчел медленно, будто в замедленной съёмке, поставила заварник на стол. Её тонкие, всегда такие уверенные руки слегка дрожали. Она сделала два шага к Амелии, обняла ее с такой силой, такой отчаянной нежностью, что у той перехватило дыхание.

– Нет, – прошептала она ей в волосы, и ее голос сорвался. – Нет, нет, нет. Этого не может быть. Этого не должно быть. Ты… ты же вся состоишь из ощущений! Ты живёшь этим! Ты видишь мир насквозь, ты чувствуешь его всеми порами! Это же твоя суть! Твоё ядро! Без этого ты не… без этого…

И вот тогда Амелия разревелась. Впервые с той самой минуты, как они вышли из кабинета доктора Рида в тот холодный, яркий день. В объятиях подруги, которая пахла для неё теперь лишь слабым, угасающим отголоском бергамота и теплом собственной кожи, она плакала горько, безутешно, по-детски бессильно. Она плакала о себе. О той себе, которая всего пару месяцев назад бежала босиком по лавандовому полю и чувствовала каждый стебель, каждую песчинку тёплой земли под ногами, каждый лучик солнца на своей коже. Она оплакивала саму себя.

Продолжить чтение
© 2017-2023 Baza-Knig.club
16+
  • [email protected]