От автора
Сколько я себя помню, звук поезда был главным звуком моего детства в Окуловке. Проходящие составы, идущие из Петербурга в Москву и обратно, были для нас, мальчишек, живым обещанием большого мира, который лежал где-то там, за пределами наших лесов и рек. Железная дорога была артерией, связывавшей нашу тихую заводь с чем-то огромным, неведомым и манящим.
Легенда о нашем земляке, Миклухо-Маклае, обрела для меня плоть и кровь в 1996 году. Мне было шесть лет, и я хорошо помню, как мой прадедушка привел меня в самый центр Окуловки на открытие памятника нашему великому земляку. Стоя в толпе, держась за его большую, шершавую руку, я смотрел на бронзовую фигуру путешественника и не до конца понимал масштаб его личности. Но именно тогда, глядя на его устремленный вдаль взгляд, во мне родился главный, мучительный вопрос: как? Как человек, выросший здесь, среди этих скромных пейзажей, среди болот и сосновых боров, мог не просто уехать в большой мир, а шагнуть за самый его край? Как можно было променять тихий плеск Шегринки на рёв Тихого океана, а знакомые лица земляков – на раскрашенные лица воинов с Берега Каннибалов? Какая невероятная сила должна была родиться в душе человека здесь, в нашей Окуловке, чтобы бросить вызов всему миру?
Эта книга – моя попытка ответить на этот вопрос. Это не просто биография великого учёного и гуманиста. Это путешествие по его следам, попытка понять, как тихий новгородский пейзаж сформировал характер, способный выдержать немыслимые испытания. Это попытка перебросить мост не только между двумя эпохами, но и между двумя мирами: миром знакомой до боли родины и миром далёкого, экзотического Берега Маклая.
Для меня это очень личная история. Это рассказ о земляке. И, возможно, чтобы понять, как человек из Окуловки смог отправиться на край света, мне нужно было самому вернуться к своим корням.
Глава 1. Железная дорога на край света
Октябрь 1870 года. Санкт-Петербург.
Туман, густой и влажный, проглатывал звуки города. Он сочился сквозь рассохшиеся рамы огромного окна, принося с собой запахи сырого камня, конского пота и угольной гари. В величественном кабинете Императорского Географического общества было жарко натоплено. Огонь в массивном голландском камине отбрасывал беспокойные блики на корешки тысяч книг, на тёмное золото карт в тяжёлых рамах, на пыльные глобусы и бюсты суровых, бородатых первопроходцев, взиравших с гранитных постаментов с немым укором. Воздух был тяжёлым от запаха старой бумаги, кожаных переплётов и дорогого табака. Мерно тикал, отсчитывая вечность, высокий напольный хронометр.
Николай Миклухо-Маклай стоял у окна, но видел не серый петербургский день. Его мысли летели прочь отсюда, на юго-восток, вдоль бесконечных чугунных рельсов Николаевской железной дороги. Они неслись мимо безликих полустанков, пока не достигали маленькой, но важной для него точки на карте – станции Окуловка. Именно там большой, грохочущий мир столицы сжимался до размеров скромного вокзального здания. Он помнил это место до мельчайших деталей: запах креозота от шпал, суету мужиков в армяках, тащивших мешки, пронзительный свисток паровоза, окутывавшего перрон клубами сизого пара. Окуловка была вратами. Вратами, через которые он уезжал в большой мир, и через которые возвращался домой.
А дом был дальше, в коротком пути на дребезжащих дрожках, в тишине и покое родового имения Языково. Стоило ему закрыть глаза, и он снова видел его. Жаркий июльский полдень. Он сидит на берегу быстрой, тёмной Шегринки, вода в которой пахнет торфом и водорослями. Рядом на скамье сидит мать, Екатерина Семёновна, и её пальцы, тонкие и нервные, перебирают бахрому на её шали.
– Коленька, – голос у неё тихий, но настойчивый. – Объясни мне, глупой женщине. Ты изучал медицину в Германии, тебя ценили лучшие умы. Перед тобой открыты все двери. Любая кафедра будет счастлива заполучить тебя. Зачем тебе эти края людоедов? Разве здесь, дома, мало дел для учёного человека? Земство открывается, школы нужны, больницы… Сколько вокруг горя и невежества, которым ты мог бы помочь!
А он смотрел на стрекозу, зависшую над водой, на её радужные, прозрачные крылья, и искал слова. Как объяснить ей, что его невежество – весь цивилизованный мир? Что идея, поселившаяся в его голове, сильнее сыновнего долга, сильнее страха, сильнее самой жизни?
– Мама, там тоже люди, – говорил он, подбирая самые простые слова. – Просто другие. Все эти книги, что пишут о них, – ложь. Их пишут люди, которые смотрели на них с борта корабля, через дуло ружья. А я хочу посмотреть им в глаза. Понять, как они думают, как любят, как боятся. И кто-то должен первым сказать миру, что они – не звери. Сказать не из кабинета, а оттуда.
Она тогда вздохнула и покачала головой, не поняв, но приняв его право на это безумие.
Этот разговор эхом отдавался в его памяти сейчас, когда тайный советник Пётр Петрович Семёнов-Тян-Шанский, вице-председатель Общества, задавал, по сути, тот же вопрос, только облечённый в броню научной казуистики.
– Вы отдаёте себе отчёт, Николай Николаевич, что просите Общество подписаться под чистейшей авантюрой? – Семёнов, чья борода была так же внушительна, как и его титул, постучал костяшками пальцев по разложенной на столе карте. На огромном белом пятне, похожем на зияющую рану, было всего два слова: Новая Гвинея.
– Я прошу лишь о содействии в доставке к месту моих исследований, Пётр Петрович, – ответил Николай, отрываясь от воспоминаний. Его голос был спокоен, но за этим спокойствием стояла решимость, закалённая не в спорах, а в тишине родных лесов. – Корвет "Витязь" всё равно идёт с миссией на Тихий океан. Небольшой крюк к северо-восточному побережью не нарушит его планов.
– Небольшой крюк? – Семёнов-Тян-Шанский усмехнулся в бороду. – К берегу, который не отмечен ни на одной морской карте? К дикарям, которых даже голландские колонизаторы предпочитают обходить стороной? Мы получаем отчёты, коллега. Это не смирные полинезийцы. Это народ свирепый и вероломный. И всё это ради чего? Чтобы опровергнуть общепринятые теории? Полноте! Наука уже всё расставила по своим местам. Существуют расы высшие и низшие. Это факт, такой же непреложный, как смена времён года.
– Это не факт, Пётр Петрович, а удобное оправдание, – возразил Николай, подходя к столу. – Факты добываются скальпелем и микрометром, а не в уютных кабинетах. Я изучал анатомию. Я могу с уверенностью заявить, что строение мозга у представителя любой расы не даёт никаких оснований говорить о его врождённом превосходстве или неполноценности. Различия определяет культура, среда, история, но не черепная коробка!
– Ах, культура! – подхватил Семёнов. – Так вы едете изучать культуру поедания себе подобных? Прекрасно! Весьма обогащающий опыт. Послушайте, Николай Николаевич, я сам путешественник. Я видел горы и пустыни. Я знаю, что такое риск. Но я шёл с караваном и оружием. А вы хотите отправиться туда один, чтобы доказать некую гуманистическую химеру. Общество не может рисковать своей репутацией, поддерживая заведомо провальное, самоубийственное предприятие.
Слова Семёнова были тяжелы и логичны. Они отражали мнение всего учёного мира. Николай был один против всех. И единственным его оружием была его одержимость.
– Пётр Петрович, – сказал он тихо, но так, что каждое слово прозвучало в тишине кабинета весомо. – Репутация Общества зиждется на поиске истины. Я еду именно за ней. Я не прошу ни охраны, ни денег. Только место на корабле. Если меня убьют – что ж, это будет лишь трагический эпизод, который подтвердит вашу правоту. Но если я выживу… если я докажу, что с этими людьми можно говорить, можно жить рядом… если я привезу оттуда не сказки, а точные антропологические данные, дневники, рисунки… разве это не принесёт Обществу куда большую славу, чем самая успешная географическая экспедиция? Я ставлю на кон свою жизнь. Я прошу вас лишь дать мне этот шанс.
Он замолчал. Тиканье часов казалось оглушительным. Семёнов-Тян-Шанский долго смотрел на него, на его горящие глаза, на его худую, но несгибаемую фигуру. Он видел перед собой не мечтателя, а фанатика. Фанатика науки. И этот фанатизм был ему, старому исследователю, понятен и даже в чём-то симпатичен.
– Вы – безумец, Николай Николаевич, – наконец произнёс он, но уже без прежней жёсткости. – Но, видит Бог, именно безумцы и двигают этот мир. Хорошо. Я поговорю с управляющим Морским министерством. Общество даст вам своё имя. Но запомните, мы даём вам билет в один конец. "Витязь" оставит вас и уйдёт. Дальше вы будете один.
Выйдя на улицу, в промозглый петербургский туман, Николай плотнее закутался в пальто. Он понял, что обратной дороги нет. Прощальный гудок поезда на станции Окуловка, когда он уезжал в столицу, был лишь прелюдией. Настоящее прощание с домом, с матерью, с тихой жизнью в Языково состоялось только что, в этом пышном, уверенном в своей правоте кабинете. Он сделал свой выбор. И теперь ему оставалось только идти вперёд, к белому пятну на карте.
Глава 2. Мир на воде
Ноябрь 1870 – Август 1871. Корвет "Витязь".
Корабль стал для него миром. Не просто средством передвижения, а отдельной, самодостаточной вселенной, плывущей сквозь безвременье. Первые недели после выхода из Кронштадта были временем адаптации, когда тело и разум привыкали к новому закону бытия – закону непрерывной качки. "Витязь", двадцатичетырехпушечный винтовой корвет, был чудом инженерной мысли, плавучей крепостью порядка и дисциплины. Каждый скрип его деревянного корпуса, каждый удар рынды, отмерявшей получасы, каждый окрик боцмана были частью сложного, отлаженного механизма. Этот механизм был создан для одной цели – подчинять себе стихию, навязывать хаосу океана железную волю адмиралтейского устава. И в этом механизме Николай Миклухо-Маклай был чужеродной, непонятной деталью.
Его не заносили в вахтенный журнал, он не участвовал в авралах и не подчинялся строевой рутине. Он был пассажиром, но не барином, учёным, но не частью офицерского собрания. Для команды, от матроса-первогодка до седого капитана Назимова, он был явлением странным и даже тревожным. Его прозвали "Наш Дикарь" – сначала шёпотом в кубриках, а потом и вслух, с той простой матросской иронией, с которой называют всё, что не укладывается в привычный порядок вещей. Прозвище прижилось. Он не обижался. В каком-то смысле, они были правы: чтобы понять дикаря, нужно было самому стать немного диким, вырваться из привычной социальной клетки. И эта плавучая тюрьма порядка была его последней, затянувшейся связью с цивилизацией.
Его каюта, крошечная, как пенал, выделенная ему по особому распоряжению, была заставлена ящиками с оборудованием, книгами и банками с формалином. Здесь, в этом тесном пространстве, он создал свой собственный мир, свою лабораторию. Здесь пахло спиртом, сургучом и старыми книгами – запахами, которые перебивали вездесущий запах соли, просмоленных канатов и кислой капусты из трюма. Каждый день он жил по строгому расписанию, которое сам себе установил. Подъём с первой склянкой. Утренние наблюдения: температура воды за бортом, её солёность, направление ветра, давление. Он спускал за борт специальную шёлковую сетку, изобретённую немецким физиологом Мюллером, и часами изучал под микроскопом выловленный планктон – мириады крошечных, фантастических существ, составлявших основу океанской жизни. Для офицеров, спешивших по своим делам, его возня с колбами и склянками была блажью. Они видели в океане лишь пространство, которое нужно преодолеть, врага, которого нужно победить. Николай видел в нём жизнь.
Днём он работал с книгами. Снова и снова он перечитывал всё, что было написано о Новой Гвинее – скудные, противоречивые отчёты голландских и английских мореплавателей. В них папуасы представали то кровожадными демонами, то наивными детьми. Ни в одном из этих отчётов он не находил человека. Он видел лишь отражение страхов и предрассудков самих авторов. Тогда он откладывал географические труды и брался за философию – Канта, Спинозу, пытаясь выстроить для себя прочный этический фундамент. Что есть человек? Где граница между культурой и природой? Имеет ли он, пришелец с другого конца земли, моральное право изучать этих людей, как диковинных зверей? Эти вопросы были куда важнее навигационных карт.
Вечером, при свете качающейся керосиновой лампы, он заполнял свой дневник. Это был не просто судовой журнал, а исповедь. "…Экипаж – это модель общества в миниатюре, – писал он, выводя буквы своим чётким, бисерным почерком. – Строгая иерархия, свои законы, свои предрассудки. Капитан Назимов – абсолютный монарх, чья воля – закон. Офицеры – аристократия, ревниво оберегающая свои привилегии. Матросы – бесправный народ, чья жизнь подчинена труду и страху наказания. Они боятся того, что ждёт меня на берегу, но не понимают, что их собственный мир, с телесными наказаниями за малейшую провинность и слепым подчинением, ничуть не менее дик. Просто их дикость упорядочена уставом, а дикость папуаса – традицией. Где граница? И кто вправе её проводить?"
Когда "Витязь" пересёк экватор, мир изменился. Северное небо с привычной Полярной звездой утонуло за горизонтом. Ночью над головой зажглись новые, незнакомые созвездия – Южный Крест, Центавр, Угольный Мешок. Воздух стал плотным и горячим. Океан из свинцово-серого превратился в ослепительно-синий. Летучие рыбы серебряными стрелами вылетали из-под форштевня, а по вечерам корпус корабля сопровождали стаи дельфинов, чьи спины фосфоресцировали в тёмной воде.
Пересечение экватора ознаменовалось традиционным морским праздником – днём Нептуна. Для Николая, как для человека, пересекавшего эту воображаемую линию впервые, это стало не просто развлечением, а ценнейшим этнографическим опытом. Он стоял в стороне, делая быстрые зарисовки в своём альбоме, и наблюдал. Он видел, как строгая дисциплина на один день дала трещину. Царём этого мира стал не капитан, а Нептун – ряженый боцман с бородой из пакли и трезубцем из швабры. Его свита – черти, вымазанные сажей, – вылавливала "некрещёных" новичков, окунала их в бочку с морской водой, брила тупыми деревянными бритвами и заставляла пить горькую океанскую влагу.
Офицеры, включая сурового капитана Назимова, смотрели на это варварство с отеческой усмешкой. Это был ритуал, необходимый для снятия напряжения, клапан для выпуска пара в замкнутом мире корабля. Николай видел в этом нечто большее. Он видел древний, языческий обряд инициации, посвящения в тайну. Моряки не просто дурачились, они совершали священнодействие, задабривали грозного морского бога, становились частью его стихии. Он записывал в дневник: "Ритуал перехода. Смена статуса. Символическая смерть (омовение) и новое рождение в качестве "морского волка". Обязательное унижение неофита как способ уничтожения его прежней, "сухопутной" личности. Удивительно, насколько эти механизмы схожи в культурах, разделённых тысячами миль и веками истории. Неужели в основе человеческого общества лежат одни и те же архетипы?"
Его, как "особую персону", черти не тронули, лишь шутливо погрозили ему трезубцем. Но именно в этот день состоялся его самый серьёзный разговор с судовым врачом, Леопольдом Адольфовичем Штейном.
Штейн, педантичный немец с усталыми глазами, был человеком науки, но науки прикладной и лишённой романтики. Он лечил цингу, переломы и дурную болезнь, а в высоких материях видел лишь повод для головной боли. Они сидели в его маленькой каюте-лазарете, где пахло карболкой и йодом.
– Вы с таким интересом наблюдали за этим балаганом, Николай Николаевич, – сказал Штейн, протирая спиртом свои хирургические инструменты. – Словно бабочку препарировали. – Это и есть препарирование, Леопольд Адольфович, – ответил Николай. – Препарирование человеческой души. – Души? – хмыкнул врач. – Я за свою практику вскрыл не один десяток тел и, уверяю вас, никакой души там не нашёл. Печень, селезёнку, сердце – это да. А души нет. Вы ищете в этих дикарях первозданную чистоту и глубокую духовность. А я вам как врач скажу, что вы там найдёте: малярию, лихорадку денге, тропических паразитов, о которых мы с вами и не читали, и десяток способов умереть от простого несварения желудка. Ваша главная битва будет не с их копьями, а с микробами. – Я готов к этой битве, – спокойно сказал Николай. – У меня достаточный запас хинина. – Хинин – не панацея. Он лишь снимает симптомы. Но есть болезни, от которых нет лекарств. Психические. Вы когда-нибудь слышали о "тропическом безумии"? Белый человек, европеец, долго находясь в изоляции в джунглях, начинает сходить с ума. Его угнетает всё: жара, влажность, вечный шум насекомых, однообразная пища, враждебность окружения. Его мозг, привыкший к другому климату, к другому ритму жизни, не выдерживает. Начинаются галлюцинации, паранойя, вспышки немотивированной агрессии. Вы собираетесь прожить там год. Один. Подумайте об этом. Иногда самый страшный дикарь – это тот, что сидит внутри нас самих. – Спасибо за предостережение, доктор, – Николай посмотрел на Штейна серьёзно. – Но то, что вы называете "тропическим безумием", я бы назвал болезнью одиночества и страха. А я еду туда не для того, чтобы быть одиноким. Я еду, чтобы быть с ними. Понять их. Возможно, понимание – лучшее лекарство от безумия.
Штейн вздохнул и покачал головой. Спорить с Миклухо-Маклаем было всё равно что пытаться лечить головную боль гильотиной. Этот человек жил в какой-то другой, своей собственной реальности, где научная истина была важнее инстинкта самосохранения.
Путь вокруг мыса Горн сочли слишком опасным и долгим. Капитан Назимов принял решение идти Магеллановым проливом. Это было путешествие в другой мир. Солнечная синева Атлантики сменилась свинцовой серостью и пронизывающим, ледяным ветром. Корабль вошёл в узкий, извилистый лабиринт между скалистыми, негостеприминими берегами. Голые, покрытые редким мхом утёсы уходили в низкое, тяжёлое небо. Иногда на берегу можно было увидеть пингвинов или ленивых морских львов, но людей не было. Эта земля казалась необитаемой, проклятой.
Именно здесь "Витязь" встретил настоящий шторм. Не тот тропический шквал, что налетает и быстро проходит, а долгую, изматывающую бурю, которая длилась почти неделю. Ветер выл в снастях, как стая голодных волков. Гигантские, холодные волны перекатывались через палубу, грозя смыть всё на своём пути. Корабль бросало со шкентеля на шкентель, он скрипел и стонал всеми своими деревянными суставами, словно жалуясь на нечеловеческие муки. Команде было не до сна. Мокрые, замёрзшие, измученные, матросы и офицеры боролись за жизнь корабля.
В эти дни Николай заслужил толику уважения. Он не прятался в каюте, жалуясь на морскую болезнь, как делали бы многие пассажиры. Он был на палубе, обвязавшись страховочным концом, и помогал, чем мог. Подавал снасти, крепил сорвавшиеся ящики, вместе с доктором Штейном оказывал помощь сорвавшемуся с реи матросу, который сломал руку. Но большую часть времени он просто смотрел. Он стоял, вцепившись в леер, и смотрел на этот первобытный хаос. Его лицо было мокрым от солёных брызг, волосы растрепались, но в глазах горел огонь восторга. Он видел не просто шторм. Он видел рождение мира. Невероятную, титаническую мощь природы, не знающую ни законов, ни морали. И он чувствовал себя ничтожной песчинкой перед лицом этой мощи.
Однажды, когда буря на мгновение стихла, и в разрыве туч показалось тусклое солнце, они увидели у берега дымок. А потом и людей. Это были огнеземельцы, племя фуэгинов. Маленькие, закутанные в шкуры, они стояли на голых камнях у своих жалких хижин из веток и смотрели на проходящий корабль. В бинокль Николай мог разглядеть их лица – широкие, с приплюснутыми носами, чумазые и несчастные. В трудах Дарвина, который видел их несколькими десятилетиями ранее, они описывались как самое низшее звено человеческой эволюции, существа, едва отличимые от животных.
– Вот, Николай Николаевич, полюбуйтесь, – сказал подошедший первый офицер, пожилой и циничный моряк. – Ваши "братья по разуму". Даже огня толком развести не могут. Живут в грязи, питаются моллюсками. Неужели вы и в них видите искру божью?
Николай долго смотрел, не отрывая бинокля. Он видел нищету, видел первобытный быт. Но он видел и другое. Он видел, как женщина прижимает к себе ребёнка, укрывая его от ветра. Видел, как мужчины, сбившись в кучу, смотрят на их корабль – в их взгляде был не животный страх, а настороженное любопытство.
– Я вижу людей, которые смогли выжить в этом аду, – тихо ответил он. – Мы на нашем чуде техники, с нашими запасами провизии, едва справляемся с этой стихией. А они живут здесь. Всегда. Возможно, это не они стоят на низкой ступени развития, а мы просто слишком изнежены, чтобы понять суть их силы.
Офицер лишь пожал плечами и ушёл. Разговор был окончен. Но для Николая этот момент стал решающим. Он смотрел на этих "дикарей" и понимал, что его теория верна. Человек – самое адаптивное существо на планете. И то, что одним кажется дикостью, для других является единственно возможным способом выживания.
Когда "Витязь" вышел из пролива в Тихий океан, название показалось злой насмешкой. Океан был огромен, пуст и равнодушен. Недели, а потом и месяцы, они плыли, не видя земли. Горизонт не менялся. День был похож на день, неделя на неделю. Это была новая, самая тяжёлая фаза путешествия – испытание однообразием.
Психологическое напряжение на корабле нарастало. Монотонность, замкнутое пространство, оторванность от мира – всё это давило на людей. Вспыхивали мелкие ссоры, матросы становились угрюмыми и апатичными. Это было то самое состояние, о котором его предупреждал Штейн. И Николай чувствовал его и на себе. Иногда по ночам он просыпался в своей тесной каюте от приступа клаустрофобии. Ему казалось, что он похоронен заживо в этом деревянном гробу, плывущем в никуда.
В эти моменты его спасали воспоминания и работа. Он закрывал глаза и видел не переборки каюты, а просторы родного Языково, чувствовал запах сосен после дождя, слышал голос матери. Эти образы были его якорем, его связью с тем миром, где он был не "Дикарём", а просто Колей. Они давали ему силы.
А работа не давала скатиться в апатию. Он с удвоенной энергией взялся за подготовку. Его главным учителем и собеседником стал Бой, молодой полинезиец, которого они взяли на борт на одном из островов в качестве слуги и переводчика. Бой, со своей белозубой улыбкой и спокойным достоинством, был для Николая живым опровержением всех расовых теорий. Он был умён, быстро всё схватывал и обладал феноменальной памятью.
Часами они сидели на палубе. Николай показывал Бою буквы русского алфавита, а тот учил его основам полинезийских и малайских диалектов – лингва франка этого региона. Это был не просто обмен словами. Николай пытался понять саму структуру языка, другую логику, другой способ мышления. Он понял, что во многих островных языках нет абстрактных понятий, зато есть десятки слов для обозначения разных состояний кокосового ореха или разных видов волн. Язык отражал то, что было важно для этих людей. И чтобы понять их, нужно было научиться говорить на их языке.
Он чистил и готовил свои инструменты, упаковывал в герметичные ящики дневники и бумагу для рисования, проверял запасы медикаментов. Он больше не был просто учёным-теоретиком. Он превращался в практика, в исследователя, готовящегося к высадке во враждебный мир.
Когда они уже подходили к экваториальным широтам, его в последний раз вызвал к себе капитан Назимов. В его капитанской каюте, просторной и строгой, не было ни одной лишней детали.
– Мы подходим, Николай Николаевич, – сказал капитан без предисловий, указывая на карту. – Через неделю-полторы мы будем у северо-восточного побережья Новой Гвинеи. Я выберу для вас подходящую бухту, защищённую от ветров. Мы поможем вам сойти на берег и построить первое укрытие. Дальше – вы сами. Он помолчал, а потом добавил, глядя Николаю прямо в глаза: – Я до сих пор считаю ваше предприятие чистым безумием. Но за этот год я видел вас в деле. Вы не боитесь работы, не теряете присутствия духа в шторм. В вас есть стержень. Но я прошу вас запомнить одно, как моряк, а не как учёный. Океан и дикари похожи. Они не прощают ошибок и слабости. Никогда не поворачивайтесь к ним спиной. Никогда.
Николай молча кивнул.
В тот вечер он долго стоял на баке. Ветер изменился. Он стал тёплым, влажным и принёс с собой едва уловимый, незнакомый запах. Запах земли, цветов, может быть, дыма. Горизонт был по-прежнему пуст, но Николай знал – она уже близко. Его земля. Конец долгого плавания был лишь началом настоящего пути. Он чувствовал, как внутри него нарастает волнение – смесь страха, нетерпения и восторга первооткрывателя. Он был готов. Мир на воде заканчивался. Впереди был мир, о котором не было написано ни в одной книге.
Глава 3. Точка невозврата
20 сентября 1871 года. Залив Астролябия, Новая Гвинея.
Когда грохот якорной цепи, срывающейся в воду, разорвал утреннюю тишину, Николай почувствовал не страх, а глубокое, почти благоговейное удовлетворение. Он был на месте. Десять месяцев плавания, тысячи пройденных миль, бесконечные споры в петербургских кабинетах – всё это сжалось в одну-единственную точку времени и пространства. Он стоял на юте корвета "Витязь" и смотрел на землю, ради которой проделал этот путь, и она была еще более чужой, величественной и пугающей, чем он мог себе представить.
Воздух, густой и влажный, был насыщен запахами, для которых у него не было названий. Это была сложная, пьянящая смесь ароматов гигантских, восковых цветов, источавших приторную сладость, тяжёлого духа гниющей листвы и влажной, чёрной земли, которая, казалось, дышала, как живое существо. Этот воздух цеплялся за кожу липкой плёнкой, лез в лёгкие, и казалось, что он сам по себе является пищей. Стена джунглей, начинавшаяся у самой кромки белого песчаного пляжа, была не просто зелёной – она переливалась сотнями оттенков, от тёмного, почти чёрного цвета старых листьев до ядовито-салатового цвета молодой поросли. И эта стена не была безмолвной. Она гудела, стрекотала, ухала, визжала и выла на тысячи голосов. Отдельные звуки – пронзительный крик какой-то птицы, похожий на скрип немазаной телеги, низкое, утробное рычание, доносившееся из чащи, сухое стрекотание цикад – сливались в единый, непрекращающийся гул. Этот гул был не фоном, он был сущностью этого места, он давил на уши, проникал под кожу и действовал на нервы, заставляя сердце биться чаще.
"Нужно всё записать, – подумал Николай, доставая из кармана записную книжку и карандаш. – Классифицировать звуки. Попытаться определить высоту, тональность. Возможно, в этом хаосе есть своя система, свой язык". Он стоял, прислушиваясь, и его тренированный ум учёного уже начал свою работу, пытаясь разложить первобытную реальность на составляющие, наложить на неё строгую сетку научного анализа.
Папуасы в пирогах, как он и ожидал, появились почти сразу, выскользнув из-за поросшего мангровыми деревьями мыса. Их было несколько десятков. Они держались на почтительном расстоянии, и их гортанные, резкие крики были скорее ритуальным предупреждением и демонстрацией силы, чем реальной угрозой. Николай навёл на них свой превосходный цейсовский бинокль. Он видел их лица, раскрашенные белой и красной глиной, их мощные, мускулистые тела, их оружие. Но он заставлял себя смотреть дальше, подмечать детали. Он зарисовывал узоры, вырезанные на бортах их лодок, форму вёсел, способ, которым были закреплены перья в их причёсках. "Орнамент несёт информацию, – бормотал он себе под нос. – Это не просто украшение, это знаковая система. Нужно понять её ключ".
– Дикари шумят, господин Маклай, – раздался за его спиной спокойный голос капитана Назимова. – Надеюсь, вы не передумали? Ещё есть время вернуться в мир, где люди общаются с помощью слов, а не боевых кличей. – Напротив, Павел Николаевич, – ответил Николай, не отрываясь от бинокля. – Они показывают, что эта земля не пуста. Что здесь есть жизнь, есть общество. Моя работа только начинается.
Вскоре после завтрака на воду была спущена большая шлюпка. Но в неё сели не только Маклай и его слуги, Ульсон и Бой. Первым по трапу спустился капитан Назимов, суровый и сосредоточенный, с револьвером на поясе. За ним – десяток вооружённых до зубов матросов с новенькими, блестящими на солнце винтовками Бердана. Их лица были напряжены. – Порядок есть порядок, Николай Николаевич, – сказал капитан, пока шлюпка шла к берегу. – Прежде чем оставить вас в этом раю, я должен лично убедиться, что он не кишит змеями, как в прямом, так и в переносном смысле. Мы проведём рекогносцировку, выберем место для дома и выставим охранение. Вы будете в центре, рядом со мной. И, будьте любезны, не трогайте каждую гусеницу, которую увидите. У нас мало времени.
Их высадка на берег была актом цивилизации, вторгающейся в дикий мир: чёткие команды, блеск штыков, слаженные движения гребцов. Когда киль лодки заскрежетал по песку, двое матросов выпрыгнули в воду и вытащили её на берег, а остальные заняли круговую оборону, держа винтовки наизготовку. Папуасы в пирогах, увидев такое количество вооружённых людей, предпочли отступить и скрылись за мысом, их крики стихли.
Николай ступил на землю Новой Гвинеи. Ощущение было невероятным. Горячий, мягкий песок под сапогами, влажный, тяжёлый воздух, оглушительный гул джунглей – всё было настоящим, осязаемым. Они несколько часов шли вдоль кромки леса. Отряд двигался медленно и осторожно. Назимов был воплощением предусмотрительности. Он высылал вперёд дозорных, постоянно осматривал чащу. Матросы шли молча, их юные лица были серьёзны. Они то и дело вздрагивали от резких криков птиц, принимая их за сигналы дикарей.
Николай, несмотря на предупреждение капитана, постоянно отвлекался. Он наклонялся, чтобы рассмотреть гигантского жука, переливающегося всеми цветами радуги, срывал лист незнакомого растения и растирал его в пальцах, вдыхая пряный аромат, делал быстрые зарисовки в своём альбоме. – Маклай, в строй! – рыкнул на него Назимов, когда учёный в очередной раз отстал от группы, увлёкшись наблюдением за колонией гигантских муравьёв. – Ваша ботаника подождёт. Сейчас главное – найти безопасное место. – Безопасность – понятие относительное, капитан, – пробормотал Николай, но подчинился.
Он понимал правоту Назимова, но ничего не мог с собой поделать. Его мозг жадно впитывал информацию. Он был учёным до мозга костей, и этот мир был для него гигантской, неизученной лабораторией.
Наконец, они нашли место, устроившее обоих. Небольшая поляна у ручья на мысе, который позже Маклай назовёт мысом Гарагаси. Место было удобным: оно хорошо просматривалось с моря, что облегчило бы эвакуацию или подачу сигнала, ручей с пресной водой был всего в нескольких шагах, а с трёх сторон поляну прикрывал густой лес, который, впрочем, Назимов рассматривал скорее как угрозу, чем как защиту. – Здесь, – решил капитан. – Место открытое, с моря вас будет видно. Ручей рядом. Начнём обустраиваться.
В тот же день с "Витязя" на берег начали перевозить вещи и инструменты. Работа закипела. Под руководством корабельного плотника, пожилого, неразговорчивого мужика по фамилии Давыдов, матросы расчищали площадку, рубили деревья для свай и каркаса. Николай, Ульсон и Бой работали вместе с ними. Маклай, несмотря на протесты Назимова, взялся за топор, желая с первого же дня лично участвовать в строительстве своего будущего дома. Он понимал: матросы скоро уйдут, а ему здесь жить. Нужно было привыкать к труду.
Вечером они вернулись на корабль. Первая ночь прошла не у пугающего костра на берегу, а в безопасности своей каюты на "Витязе". Но Николай почти не спал. Он стоял у иллюминатора и смотрел на тёмный, безмолвный берег. Он был так близко, но всё ещё отделён от него тонкой преградой корабельной обшивки. Это было странное чувство – находиться на пороге своей мечты, но всё ещё оставаться гостем, туристом под защитой пушек корвета. Он чувствовал нетерпение. Ему хотелось, чтобы этот этап поскорее закончился, чтобы он остался один на один с этим миром, чтобы начался настоящий эксперимент.
Глава 4. Первый дом
21-27 сентября 1871 года. Порт Константин.
Следующие шесть дней превратились в монотонный, изнурительный труд, подчинённый строгому распорядку. Каждое утро после побудки и завтрака на "Витязе", шлюпки перевозили с корвета на берег "рабочую партию": Маклая, его слуг и команду из десяти матросов во главе с плотником Давыдовым. И каждый день, с рассвета до заката, они строили. Хижина росла медленно, но основательно. Это была не просто времянка, а продуманное до мелочей сооружение, маленький бастион цивилизации.
Давыдов, корабельный плотник, оказался настоящим мастером. Он не говорил лишних слов, но каждое его движение было выверено. Он научил Николая, как выбирать деревья, как правильно рубить их, чтобы они падали в нужную сторону, как обтёсывать брёвна и делать прочные врубки "в чашу". Для Маклая это была не менее важная наука, чем антропология. Он с удивлением обнаружил, что физический труд не только изматывает, но и проясняет мысли. Когда он тащил тяжёлое бревно, обливаясь потом и отмахиваясь от назойливых мошек, в голове не оставалось места для философских сомнений и страхов. Была лишь простая, ясная цель – донести бревно до места.
Они работали под палящим солнцем, в воздухе, густом и влажном, как в парной. Пот лился ручьями, разъедая глаза и оставляя на тёмной одежде белые соляные разводы. Иногда с гор спускался короткий, но яростный тропический ливень. Небо внезапно темнело, и на них обрушивались потоки тёплой воды, превращая поляну в грязное месиво. Они прятались под наспех сооружённым навесом, а через полчаса снова светило солнце, и от земли поднимался густой пар.
Папуасы не показывались. Но их невидимое присутствие ощущалось постоянно. Они были здесь, прячась в густой листве, и наблюдали. Иногда в лесу раздавался резкий крик, служивший, очевидно, сигналом. Ульсон, обладавший зорким глазом охотника, находил на тропинках, ведущих к ручью, свежие следы босых ног. Однажды Бой, отойдя в сторону, нашёл воткнутую в землю стрелу с костяным наконечником – явное предупреждение, обозначение границы, которую не следовало переходить.
Николай понимал, что первый шаг должен сделать он. Просто ждать, пока они осмелеют, было нельзя. Страх и недоверие могли легко перерасти в открытую враждебность. На третий день он решился. Он взял с корабля несколько веток с нанизанными на них яркими бусинами и кусок алой материи – кумача. Он знал от других путешественников, что красный цвет ценится у многих племён. Отойдя от места строительства, он нашёл хорошо заметную тропинку, ведущую в глубь леса. Там он воткнул в землю ветку, развесив на ней свои дары, и быстро ушёл, не оглядываясь.
Весь день он с волнением поглядывал в сторону тропинки. Ничего не происходило. Но на следующее утро, придя на место, он увидел, что подарки исчезли. А на их месте на ветке висела связка бананов и несколько плодов хлебного дерева. Это была победа! Маленькая, но невероятно важная. Состоялся безмолвный диалог. Они не просто приняли дар, они ответили на него. Это был уже не просто страх и наблюдение, а начало обмена.
С каждым днём хижина всё больше походила на дом. В ней появились нары, стол, полки для книг и инструментов. Николай лично обустраивал свой рабочий угол, раскладывая микроскоп, банки для коллекций, бумагу для рисования. Он чувствовал, как это место постепенно становится его.
Наконец, наступил седьмой день. Утром 27 сентября работа была закончена. На берегу стоял крепкий, надёжный дом. Матросы погрузили в шлюпку свои инструменты и попрощались. Прощание было немногословным. За эту неделю совместной работы они прониклись к странному учёному некоторым уважением. Он не чурался тяжёлого труда и делил с ними все тяготы.
Николай, Ульсон и Бой стояли на пороге своего нового дома и смотрели, как последняя шлюпка отходит к "Витязю". Вот теперь всё было по-настояшему. Он пожал руки своим спутникам. – Ну что ж, – сказал он. – Теперь мы дома.
На "Витязе" раздалась команда, и матросы, как муравьи, полезли на реи. Медленно, один за другим, начали подниматься паруса. Раздался протяжный, тоскливый гудок – прощальный салют, который эхом прокатился по горам. Николай смотрел, как корабль, его последний оплот, его связь с прошлым, медленно разворачивается и направляется к выходу из бухты. Он становился всё меньше, пока, наконец, не превратился в точку и не скрылся за мысом.
Всё. Тишина, наступившая после, была оглушительной. Гудение джунглей, крики птиц, шелест прибоя – всё это лишь подчёркивало их абсолютное, вселенское одиночество. Теперь их трое. И целый мир, который лишь начал приоткрывать им свои тайны. Они стояли на пороге своего дома, построенного посреди этого мира, и смотрели на пустой горизонт. Настоящий эксперимент только начинался.
Глава 5. Осада тишиной
Конец сентября – начало октября 1871 года. Порт Константин.
Когда последний отблеск парусов "Витязя" растворился в мареве горизонта, наступила тишина. Это была не просто тишина – отсутствие звуков корабля, команд, скрипа снастей. Это была оглушительная пустота. Вакуум, который мгновенно заполнился гулом джунглей, теперь казавшимся в сто крат громче и враждебнее. Пока корвет стоял в бухте, он был якорем, связывавшим их с привычным миром. Его громада была молчаливым обещанием спасения, символом порядка и силы. Теперь якоря не было. Их маленький, только что построенный дом казался нелепой щепкой, затерянной на краю безграничного, равнодушного океана зелени.
Первым нарушил оцепенение Ульсон. Он молча, с какой-то механической methodicalностью, проверил затвор своей винтовки, протёр ствол и дослал патрон в патронник. Этот сухой, резкий щелчок прозвучал в новой тишине как выстрел. Бой, стоявший рядом, посмотрел на шведа, затем на бескрайний лес, и его рука легла на рукоять длинного ножа на поясе. Эти двое, человек Севера и человек Юга, без слов понимали друг друга. Их мир сузился до единственной задачи – выжить.
Николай же, напротив, заставил себя не поддаваться первобытному инстинкту. Он медленно, словно совершая ритуал, достал из кармана записную книжку и карандаш. "27 сентября. 14:30 по местному времени. Корвет "Витязь" скрылся за мысом. Эксперимент начался". Он записал это сухими, протокольными словами, пытаясь наложить на хаос реальности строгую сетку научного наблюдения. Но рука его слегка дрожала. Он чувствовал себя анатомом, который собирается препарировать самого себя.
Первые их действия были продиктованы страхом. Они занесли в хижину все оставшиеся на берегу припасы, создав внутри баррикады из ящиков и бочек. Ульсон с Давыдовым, корабельным плотником, соорудили массивный засов для двери – толстое бревно, вставлявшееся в выдолбленные в косяках пазы. Теперь их дом стал маленькой крепостью. Когда солнце начало стремительно падать к горизонту, они наглухо закрыли ставни на узких окнах-бойницах и задвинули засов. Внутри наступила почти полная темнота, разгоняемая лишь светом сальной свечи.
Их первая трапеза в полном одиночестве была гнетущей. Они сидели на ящиках вокруг импровизированного стола. Солонина, которую они ели, казалась безвкусной, корабельные галеты – каменными. Тишина давила. Снаружи, из темноты, уже подступала ночная симфония джунглей – хор цикад, уханье, визги, шорохи. Каждый звук заставлял их вздрагивать. – Они придут сегодня, – глухо сказал Ульсон, не поднимая головы. Это было не предположение, а констатация факта. – Теперь, когда корабль ушёл, они знают, что мы одни. – Может, да. Может, нет, – ответил Бой, спокойно пережёвывая галету. – Они будут смотреть. Долго. – А мы будем готовы, – подытожил Николай, хотя его собственная уверенность была напускной.
В ту ночь никто из них толком не спал. Они установили дежурство, но даже в свои часы отдыха каждый лежал на нарах с открытыми глазами, прислушиваясь к каждому шороху. Хижина, их убежище, превратилась в резонатор, усиливавший все звуки ночи. Казалось, кто-то царапается в стену, кто-то ходит на сваях под полом, кто-то шепчется прямо за дверью. Николай понимал, что большинство этих звуков – плод их воображения, игра натянутых до предела нервов. Но от этого было не легче. Он лежал, и в его мозгу проносились картины: лица папуасов, раскрашенные глиной, блеск костяных наконечников копий, рассказы о каннибализме. Его научный гуманизм сейчас проходил жестокую проверку первобытным страхом.
Ночь прошла, и ничего не случилось. Рассвет, пробившийся тонкими полосками света сквозь щели в ставнях, был встречен ими как избавление. Они выжили.
Чтобы не сойти с ума от страха и бездействия, Николай на следующий же день ввёл строжайший распорядок, почти военную дисциплину. Жизнь их превратилась в ритуал, где каждый час был расписан. Подъём с первыми лучами солнца. Ульсон разжигал очаг, Бой шёл с котелками за водой к ручью, Николай проводил метеорологические наблюдения: снимал показания барометра, термометра, гигрометра, записывая всё в специальный журнал. Затем – завтрак. После завтрака начиналась работа. Они укрепляли хижину, рыли вокруг неё неглубокую канаву, расчищали поляну от кустарника, создавая открытое, простреливаемое пространство. Ульсон делал это с мрачным удовлетворением – он создавал сектор обстрела. Николай же видел в этом создание "буферной зоны", пространства для будущего диалога.
В самые жаркие часы, когда солнце стояло в зените и воздух плавился от зноя, они прятались в относительно прохладной хижине. Николай в это время занимался наукой: разбирал гербарии, приводил в порядок коллекции насекомых, пойманных у ручья, делал зарисовки. Он заставлял себя работать, погружаться в мир систематики и латинских названий, потому что этот мир был упорядочен и логичен, в отличие от мира за стенами их дома.
Вечером, после скудного ужина, наступало самое тяжёлое время. Время ожидания. Они сидели на пороге своей хижины, глядя, как быстро сгущается тьма. Разговоры не клеились. Каждый думал о своём. Ульсон – о далёкой Швеции. Бой – о своём острове, который был похож и одновременно совсем не похож на этот берег. Николай – о своей миссии, которая казалась сейчас почти невыполнимой. Затем они запирались в хижине, и снова начиналась долгая, тревожная ночь.
Дни шли, а папуасы не появлялись. Но их присутствие было постоянным и почти осязаемым. Они оставляли следы. Однажды утром Ульсон обнаружил, что оставленный им у порога топор исчез. Просто испарился. Никто ничего не слышал. Через два дня на том же месте, где лежал топор, они нашли искусно сплетённую из пальмовых листьев сумку, наполненную съедобными корнями, похожими на ямс. – Они вернули долг, – сказал Николай, с научным интересом рассматривая плетение. – Это не просто воровство. Это сложная система отношений. Они взяли то, что им было нужно, и дали что-то взамен. – Или они просто хотят нас отравить, – проворчал Ульсон, с подозрением глядя на корни. Но Бой, понюхав и отломив маленький кусочек, уверенно сказал, что корни хорошие.
Иногда из глубины джунглей до них доносились странные звуки. Однажды вечером они долго слышали глухой, ритмичный бой барабана. Звук то приближался, то удалялся, действуя на нервы. Что это было? Праздник? Военный сбор? Похоронный ритуал? Неизвестность была хуже любой угрозы.
Николай понимал, что должен перехватить инициативу. Он начал свои собственные, одиночные вылазки. Сначала он уходил недалеко, лишь на несколько сотен шагов вдоль побережья. Ульсон умолял его не делать этого. – Они убьют вас, господин Маклай! Вы даже не успеете крикнуть! – Если я буду сидеть в этой хижине, как в тюрьме, Ульсон, то весь мой приезд сюда не имеет смысла, – отвечал Николай. – Я должен показать им, что не боюсь. И что я один.
Он никогда не брал с собой ружья. Только записную книжку, энтомологический сачок для бабочек, который выглядел совершенно безобидно, и несколько подарков в карманах – гвоздей, рыболовных крючков, красных лент. Он шёл медленно, открыто, часто останавливался, чтобы рассмотреть растение или сделать зарисовку. Он чувствовал на себе десятки взглядов, но ни разу никого не увидел. Он находил их следы: остатки кострищ, брошенные плетёные корзины, пустые раковины. Он собирал эти артефакты, как драгоценности, и по вечерам пытался реконструировать по ним быт и нравы невидимого народа.
Однажды он зашёл дальше обычного и наткнулся на небольшую, покинутую деревушку из нескольких хижин. Он долго стоял, не решаясь войти. Затем, преодолев страх, вошёл в одну из них. Внутри было пусто, лишь зола в очаге и несколько черепков глиняной посуды. Он сделал несколько зарисовок и быстро ушёл, оставив на пороге подарок – большой гвоздь, который здесь, в каменном веке, должен был цениться дороже золота.
Возвращаясь в тот день, он впервые услышал голос. Из чащи, совсем рядом, кто-то крикнул. Это было не угрожающе, а скорее вопросительно. "А-у-у! Ко-ко!". Николай замер. Сердце заколотилось. Он глубоко вздохнул и ответил так же громко, стараясь, чтобы его голос звучал спокойно и дружелюбно: "А-у-у! Я-я!". Несколько минут они так перекликались, ведя этот странный, бессмысленный, но невероятно важный диалог. Затем голос в лесу замолчал. В тот вечер Николай вернулся в лагерь окрылённый. Он записал в дневнике: "Сегодня я впервые говорил с туземцами. Мы не поняли друг друга, но мы слышали друг друга. Лёд тронулся".
Прошло почти три недели с момента ухода "Витязя". Они привыкли к своей жизни, к тяжёлому труду, к постоянному напряжению. Но именно тогда, когда бдительность начала притупляться, случилась беда. Николай заболел. Это была малярия. Болезнь началась с дикого озноба, его трясло так, что нары ходили ходуном. Затем озноб сменился невыносимым жаром. Он потерял счёт времени, проваливаясь в липкий, кошмарный бред. Ему казалось, что он снова в Петербурге, в кабинете Семёнова, а потом – что он тонет в холодном Магеллановом проливе.
Ульсон и Бой ухаживали за ним, как могли. Ульсон, следуя инструкциям, которые Николай оставил на такой случай, отпаивал его хинином, разводя горький порошок в тёплой воде. Бой обтирал его тело мокрыми тряпками, пытаясь сбить жар. Два его спутника, такие разные, сплотились перед общей бедой. Если Маклай умрёт, они останутся одни, и их шансы на выживание будут равны нулю.
Кризис миновал через несколько дней. Жар спал, сознание прояснилось. Но он был невероятно слаб. Он не мог ходить и целыми днями лежал на нарах или сидел на пороге хижины, закутавшись в одеяло, несмотря на жару. Именно в один из таких дней, когда он сидел, слабый и беззащитный, на пороге своего дома, это и произошло.
Из леса вышел человек. Он появился не внезапно, а вышел медленно, открыто, словно показывая, что не прячется. Он был один и безоружен – в руках у него не было ни копья, ни лука. Он остановился на краю поляны и посмотрел на хижину. Ульсон, находившийся внутри, тут же схватил ружьё, но Николай слабым движением руки остановил его. – Не надо, Ульсон. Стой там. Не выходи.
Папуас был высоким, стройным, с гордой осанкой. Его лицо не было раскрашено, и Николай впервые увидел живую, выразительную мимику. На лице туземца было не любопытство, а скорее настороженная решимость. Он, очевидно, видел, что предводитель чужаков болен и слаб, и поэтому счёл момент подходящим для первого визита.
Несколько минут они просто смотрели друг на друга через всю поляну. Затем Николай сделал то, что единственное мог в своём положении – он улыбнулся и чуть кивнул, приглашая подойти ближе. Туземец понял жест. Он медленно, очень медленно, пошёл вперёд. Подойдя на несколько шагов, он остановился. Он указал пальцем на хижину и что-то спросил на своём гортанном языке. Николай, всё так же сидя, указал на хижину и сказал по-русски: "Дом". Папуас указал на топор, лежавший у стены. "Топор", – сказал Николай. Потом он указал на свою белую, бледную после болезни руку. "Рука", – произнёс Николай.
Они не понимали слов друг друга, но они понимали суть происходящего. Это был урок. Обмен названиями. Папуас вдруг рассмеялся – открыто, по-детски, показав ряд белых, крепких зубов. Затем он сделал то, что окончательно сломало лёд. Он решительно подошёл к порогу, указал пальцем себе в грудь и отчётливо произнёс: "Туи".
Он ждал ответа. Николай, собравшись с силами, тоже указал на себя. – Маклай, – сказал он. И добавил, чтобы звучало похоже: – Маклай.
Туи несколько раз повторил это слово, коверкая его на свой лад: "Мак-лай, Мак-лай". Он кивнул, словно запоминая. Затем, так же внезапно, он развернулся и, не оглядываясь, ушёл обратно в лес.
Когда он скрылся, Ульсон выбежал из хижины. – Он ушёл! Слава Богу! Кто это был? – Это был наш первый друг, Ульсон, – ответил Николай, чувствуя, как от пережитого волнения у него кружится голова. – Его зовут Туи. Он сидел на пороге своего дома, обессиленный болезнью, но абсолютно счастливый. Осада тишиной закончилась. У невидимого народа появилось имя и лицо. Мост был переброшен.
Глава 6. Уроки молчания
Октябрь 1871 года. Порт Константин.
После первого визита Туи наступила новая эра. Осадное положение, когда каждый шорох в ночи казался прелюдией к нападению, сменилось осадой иного рода – осадой тишиной. Угроза не исчезла, она просто изменила свою форму, превратившись из острого, животного страха в долгое, изматывающее психологическое напряжение. Они больше не были одни. Каждое утро, вскоре после рассвета, на противоположном краю поляны, там, где тень от гигантских деревьев всё ещё лежала на земле, появлялись они.
Сначала приходил Туи. Он выходил из леса не таясь, садился на землю, скрестив ноги, и клал поперёк колен свою тяжёлую палицу. Он не был вооружён для боя – ни лука, ни копья при нём не было. Палица была скорее символом статуса, знаком воина, находящегося при исполнении, но не на тропе войны. Вскоре к нему присоединялись другие. Двое, трое, иногда до десятка мужчин. Они рассаживались полукругом и начинали своё бесконечное, молчаливое наблюдение. Они не разговаривали между собой, не жестикулировали. Они просто сидели и смотрели. Их чёрные, непроницаемые глаза следили за каждым движением трёх пришельцев. Это было похоже на театр, где зрители и актёры поменялись местами, и никто не понимал сюжета пьесы.
Николай быстро осознал, что в этом молчании заключается его главный вызов и главный шанс. У них не было общего языка, и любая попытка говорить была бы бессмысленным набором звуков. Единственным языком, доступным им сейчас, был язык действий. Их ежедневная рутина, каждый жест, каждый поступок – всё это было посланием, которое наблюдатели считывали и интерпретировали по-своему. И от того, насколько ясным и непротиворечивым будет это послание, зависела их жизнь.
Он ввёл для себя и своих спутников ещё более строгий кодекс поведения. "Мы должны быть предсказуемыми, – объяснял он Ульсону и Бою. – Наши действия должны быть логичны и, самое главное, абсолютно мирными. Они должны привыкнуть к нам, как привыкают к смене дня и ночи, к приливам и отливам. Они должны понять, что мы – часть этого пейзажа, а не временная угроза".
Каждое утро начиналось одинаково. Николай выходил из хижины, неся в руках свои метеорологические инструменты. Он медленно, демонстративно подходил к столбу, который они вкопали посреди поляны, и снимал показания с термометра, барометра и гигрометра. Он делал это не спеша, проговаривая вслух цифры на немецком, словно читал лекцию невидимым студентам. Папуасы смотрели на эти блестящие, непонятные предметы с суеверным интересом. Затем он шёл к ручью, чтобы умыться, и возвращался к хижине, где Ульсон уже разводил огонь в очаге, сложенном из камней.
Ульсон был самой сложной частью этого спектакля. Швед по натуре своей был человеком действия, а не созерцания. Вынужденное безделье и постоянное напряжение действовали ему на нервы. Его руки сами тянулись к ружью. Николай разрешил ему чистить оружие, понимая, что это единственное, что успокаивает шведа, но поставил жёсткое условие: делать это нужно было внутри хижины или на заднем её дворе, чтобы наблюдатели не видели постоянной демонстрации смертоносной силы. Основной же работой Ульсона стало обустройство их быта. Он был превосходным плотником и мастером на все руки. Он мастерил мебель – грубую, но прочную, чинил инструменты, рубил дрова. Его монотонные, ритмичные удары топора стали неотъемлемой частью звукового фона их жизни. И в этой предсказуемости тоже было своё послание: этот человек занят делом, он строит, а не готовится к войне.