© С. Нехамкин, К. Шидловский, С. Шидловская, 2025
© «Время», 2025
В переводах на русский язык печатается по изданиям: Ганна Краснапёрка. Пісьмы маёй памяці: Непрыдуманая аповесць. Мн.: Маст. літ., 1984 Ганна Краснапёрка. Сузор’е. Апавяданні. Мн.: Маст. літ., 1976
Составление Светланы Шидловской
Художественное оформление Валерий Калныньш
Предисловие
Наверное, на протяжении всех лет прошлой войны фашисты отчаянно пытались в своем разбойничьем поведении совместить две трудносовместимые вещи – тотальное уничтожение миллионов и максимальное извлечение из них выгоды в виде подневольного, по существу, рабского труда. Очевидно, по этой причине еврейское гетто в оккупированном Минске просуществовало гораздо дольше, чем в других городах Белоруссии, и агония многих тысяч евреев минчан растянулась на долгие месяцы.
Что это была именно агония, медленное и мучительное умерщвление огромной массы людей, свидетельствует это документальное повествование, принадлежащее перу одной из тех его героинь и мучениц, кому непостижимой волей судьбы посчастливилось выжить. Пусть читатель не ищет здесь красот литературного стиля или эффектных описаний борьбы, это скорее сцепление разрозненных фактов и сцен, калейдоскоп человеческих лиц и поступков, от которых тем не менее, тривиально выражаясь, стынет кровь в жилах. Теперь, спустя десятилетия после тех страшных лет, трудно, порой непереносимо читать обо всем пережитом павшими, расстрелянными, замученными, равно как и немногими (по существу, единицами) перенесшими невообразимые муки и чудом выжившими.
Листая эти страницы, как бы окунаешься в призрачный, непостижимый мир адского существования в условиях непреходящего голода, произвола властей, полицейских издевательств, частых кровавых расправ – по поводу и без всякого повода. Перед взором читателя проходят десятки людей различных национальностей, различной классовой принадлежности, примеры разнообразных проявлений человеческой сущности – от самых низменных до самых высоких, порой просто вызывающих восхищение даже с позиций самой взыскательной нравственности. Наверное, именно в этих сверхэкстремальных условиях на грани жизни и смерти с наибольшей наглядностью проявилась неувядающая сила истинной дружбы и подлинного интернационализма. Лучшие люди различной национальной и классовой принадлежности (многочисленные белорусские друзья героини, немец Отто Шмидт, немецкая девушка Ингрид, солдаты-итальянцы) нередко жертвовали своим благополучием и самой жизнью ради жизни других. Именно такие отношения как нельзя лучше свидетельствуют о неистребимых истоках человеческой доброты и общечеловеческих ценностей, о важности которых так остро заявило наше время.
Впрочем, комментировать это повествование трудно, да и есть ли в том надобность? Надеюсь, благодарный читатель сам в состоянии разобраться в значении и достоинствах еще одного документа страшной эпохи, бесхитростного свидетельства о судьбах уходящего поколения.
Василь Быков
(Написано к выходу сокращенного варианта повести А. Краснопёрко «Письма моей памяти» в журнале «Дружба народов», № 8, 1989, и опубликовано там же.)
Письма моей памяти
Непридуманная повесть
Я долго избегала тебя, моя Память! Более сорока лет. Но ты оказалась сильнее. Заставила воскресить минувшее. А за мою временную измену отомстила: не все из прошлого сберегла. Поэтому я и вынуждена в своем рассказе изменить некоторые имена, фамилии.
…В этой книге – пережитое в Минском гетто. Использованы записи бывших узников гетто, моих знакомых, врача Берты Моисеевны Брук и ее семнадцатилетней дочери Ляли, которые потом стали партизанами.
Выцвели бумага, чернила, карандашные записи. Но по-прежнему кровоточит, болит каждая строка этих записей. Пусть же они сольются с моими воспоминаниями.
1 июля 1941 года мы возвращаемся в Минск. Он искалечен, выжжен, превращен в руины.
Блуждаем по городу. Ищем знакомых. Ищем еду. Раздобыли патоку. Люди берут ее на «Коммунарке». На кондитерской фабрике. Покуда немцы не спохватились, ведрами носят сладкий харч.
У нас нет ведра. Мы с Инной несем в банках. Рады, что будет чем подкормить бабушку. Где теперь мама? Две недели назад она поехала в командировку. Где воюет папа? Где будем сегодня ночевать?
Снова ходили на свое пепелище. Не могу выбросить ключ от квартиры, который никогда уже не понадобится. В ушах звучат слова отца:
– Вот вам, дочушки, ключ от квартиры, а я – на фронт.
– Что, уже есть повестка из военкомата?
– Да нету пока, но надо идти…
Поцеловал нас на прощание и пошел…
Потом началось то, о чем и вспоминать жутко. Бомбежки, пожары, заваленное газоубежище, из которого бабушке, Инночке и мне чудом удалось выбраться. Из пылающего города на Могилевское шоссе нас вывел сосед, работник белорусского радиокомитета.
– Идите на восток, – посоветовал он на прощание, – а я с красноармейцами.
Мы в колонне беженцев – голодные, бесприютные. Бабушка идти не может, сердце слабое. Мы с Инной ведем ее, помогаем ей, беспомощной. Беженцы растянулись, бредут по шоссе. Сбитые ноги, заплаканные глаза, детский плач.
И эти бесконечные бомбежки. Пулеметные очереди с самолетов.
Добрели до Дукоры. Бабуля больше не может идти. Обессиленные, падаем на сено. И снова бомбы!
Следом слышатся рокот мотоциклов, крики, чужая речь.
Немецкие мотоциклисты в Дукоре. Неужели Минск занят?
Нас выгоняют из гумна, выводят на улицу. Там уже толпа беженцев, тех, кто уцелел во время бомбежки. Приводят к магазину. Немцы выносят разные вещи, трясут ими перед нами, суют силком в руки. Мы понимаем, для чего это делается, – идет киносъемка.
Потом начинают хватать людей…
– Коммунистен! Юден!
…Кровавая земля Дукоры…
…Страшный, тяжкий путь назад, в Минск. Что нас ждет? Знаем уже, что дом наш сожжен. Только ключ в руках. А то, что мы «юден», обернется для нас проклятьем.
Думаем о маме. Может, она вернулась из Волковыска? Может, уже ищет нас?
…И вот мы в Минске. Нет ни мамы, ни папы. Я в ответе за бабулю, за сестренку.
Ищем пристанища.
К сожалению, это не слухи. В Дроздах, что под Минском, немцы устроили концентрационный лагерь. Там военнопленные, а также гражданские, которых схватили в городе. Ищут среди них командиров, комиссаров Красной армии, коммунистов, евреев. Их ждет расстрел.
Всюду объявления: мужчины в возрасте от 15 до 45 лет должны зарегистрироваться в комендатуре. За неповиновение – смерть.
По улицам гонят колонны военнопленных. Тех, кто не может идти, убивают.
Недавно мы с Инночкой видели такое. По Советской, около Большого сквера, вели колонну военнопленных. И вдруг один из них, молодой, высокий, с забинтованной головой, запел: «Тучи над городом встали, в воздухе пахнет грозой». Песню подхватили. Зазвучала знакомая мелодия.
Что тут началось! Пальба, крики! Убитые на булыжной мостовой.
За неповиновение – смерть!
Еще из недавнего довоенного времени вспоминаю выражение «коричневая чума». В Германии фашистские молодчики носят коричневые рубашки. Здесь же они в серо-зелено-черном. Особенно мы боимся тех, кто в темно-серо-зеленой форме с черным воротником, на котором в серебристом четырехугольнике две, как зигзаг молнии, буквы SS. У них серебристые плетеные погоны. На рукаве – орел. Ремень с пряжкой, на ней надпись: Gott mit uns[1]. Парадная форма у них черная, воротник и манжеты с серебристой окантовкой.
Жутко глядеть на их эмблему – череп и кости.
Полевая жандармерия – в светло-серо-зеленой форме. На груди у них цепь с бляхой, которая напоминает полумесяц.
Наверное, тут ходят солдаты и офицеры и других родов войск. Мы не разбираемся в этом. Одно чувствуем: форма ненавистная, отвратительная. Серо-зелено-черная чума!
Голод заглушаем семечками. Все в городе лузгают их. Люди где-то нашли семечки на складе и кинулись туда. Тата Дроздова с Замковой улицы поделилась с нами. По-прежнему бродим по городу в поисках ночлега.
Ночуем в руинах. Моемся в Свислочи. От грязи и тоски завелись вши. Боимся их так же, как и голода.
Скоро запретят ходить по городу. Говорят, что евреев выселят в особый район…
На Юбилейной площади останавливаемся у старой афиши. Дома здесь не сожжены и афиши целы. Одна из них сообщает, что в белорусском театре спектакль «Последние». Режиссер – Михаил Зоров.
В этот театр я со своей подружкой Нилой Кунцевич ходила почти каждую неделю. Ее двоюродный брат был там художником-декоратором. Черноволосый, с выразительным лицом, он был похож на артиста. Легкая походка, уверенный баритон, внимательные глаза. Где он теперь? Наверное, как и наш папа, пошел на фронт…
А у Нилы такие же мягкие, как у брата, глаза. Где Нила? Где режиссер Зоров? Интересно, он еврей или славянин? До войны никто из нас не думал об этом. Жили себе люди рядом дружно, хорошо.
Рядом с афишей объявление. И смысл его страшен, и слова в нем нечеловеческие. Инна тянет меня за руку, но я, прикованная к афише, вслух читаю, что граждане еврейского происхождения должны зарегистрироваться в «юденрате» и жить в специально отведенном для них районе, в гетто. Приказ большой, каждый пункт его ужасен.
«Жиды», «гетто» – слова обжигают, вызывают боль и обиду, как пощечина.
– А что такое жиды? – спрашивает меня Инна.
Слезы застилают глаза, душит обида.
– Это злое, мерзкое слово. Тех, кто обзывает им людей, отдают под суд и штрафуют.
– И немцев отдадут под суд? – спрашивает сестренка.
– Отдадут обязательно.
…На соседнем доме снова объявление: «Жиды и коммунисты обязаны…»
Как у нас хватает сил таскать ноги – не знаю. Оставляем бабушку в надежном месте, в руинах, и снова ходим по городу. Ищем маму, ищем еду. Блуждаем в районе Подгорного переулка, где жили до войны, ходим по Советской, мимо Большого сквера.
Вон немец бросил собаке хлеб. Та не стала есть. Подобрать не успели. Какая-то девочка опередила нас.
Издалека видим тьму-тьмущую людей, которых гонят по Советской. Опять военнопленные… Колонны приблизились к нам. Какая-то девушка бросается к немцу, охранявшему колонну.
– Lieber Herr, – показывает она на пленного. – Das ist mein Bruder[2]… – Сует бумагу, должно быть, какой-то документ.
Удивительно, но немец выталкивает пленного из колонны. Девушка тянет его в руины бывшего кинотеатра «Красная звезда».
– Вот это дивчина! – говорит пожилой человек, что стоит рядом. – Молодчина. Не первого уже спасает.
Это чудо! Мама пришла. Увидела нас на улице возле бывшего дома. Она шла из Волковыска с раненой ногой! Невероятно!.. Какая она у нас волевая и мужественная! И сразу стало легче на душе.
Мы рассказываем маме, как папа ушел на фронт, как сосед вывел меня, Инну и бабушку на Могилевское шоссе, как в Дукоре нас догнали немцы, рассказываем обо всем пережитом.
Мама предлагает пойти на Замковую улицу к ее земляку Иосифу Симановичу. Мы говорим, что уже были у него. Семья Симановичей, наверное, эвакуировалась, но квартира уцелела. А вдруг и в самом деле найдем там пристанище? Если не в его квартире, так, может, в другой?
…Замковая улица входит в территорию гетто.
Жители нееврейской национальности, которые проживают на территории будущего гетто, должны перебраться в другую часть города. Моя подружка Тата – Танечка Дроздова, которая живет на Замковой, переезжает куда-то на Грушевку. Их семья не успела эвакуироваться.
Мы сидим на ступеньках высокой каменной лестницы. Вот-вот Тата уедет отсюда. Доведется ли нам встретиться?
Белокурые прямые волосы обрамляют круглое печальное лицо девочки. Узкие серые глаза стали совсем как щелки. Она с ненавистью рассказывает про знакомого парня, который пошел в прислужники к немцам. Вспоминаем общих знакомых.
А потом я рассказываю про того военнопленного, который пел «Тучи над городом встали».
– Я буду приходить сюда, – говорит Тата. – Только отец сказал, что мы в городе не задержимся, поедем куда-нибудь в деревню.
Это наше прощание. Тата оглядывает родные места, где все дорого с детства. Что ждет их на новом месте?
Вышел новый приказ: евреи должны носить круглые латки желтого цвета. Указывается их размер, место, где они должны быть пришиты. Одна заплата на груди, другая на спине. За неподчинение приказу – смертная казнь. Так что нам теперь положено ходить с желтым клеймом.
Уже есть приказ, что председателем юденрата – еврейского комитета в гетто – назначается Илья Мушкин.
«Контрибуция» – для меня это слово из учебников по истории. И вот она, контрибуция, наяву. Все евреи должны сдать золото, серебро, ценности, чтобы выплатить контрибуцию.
У нас ничего этого нет. Единственное богатство – ключ от довоенной квартиры. Я не выбрасываю его, он напоминает мне о недавней жизни.
По приказу немцев все трудоспособные евреи собираются около юденрата. Там комплектуются колонны, которые направляются на работу в город, за границы гетто.
Мы с мамой пришли туда. Встретили Асечку Воробейчик с ее мамой. Ася – моя школьная подружка. Договорились держаться вместе, попросились в одну колонну, чтоб не разлучаться.
Тут уже есть наши девчата: прежде очень веселая Валя Глазова, красавица Софа Сагальчик, умница Беба Цвайг.
То, что мы с Асей встретились, очень важно для нас.
Мы живем на Замковой в доме старухи Тэмы. В гетто на человека отведено два метра. Только есть ли они, те два метра, на каждого? Старая Тэма высоченная, высохшая, будто мумия. Лицо иссечено глубокими морщинами.
Она живет какой-то своей жизнью, по своим законам. В минуту отчаяния сидит прямая, неподвижная, уставившись в одну точку помутневшими старческими глазами.
Возможно, в этот момент она молится. Мы понимаем: если молится, то за своих внуков, которые ушли на фронт, за Красную армию. Чтоб она поскорее вернулась, уничтожила этих нелюдей.
На Тэме всегда черная длинная юбка и такого же цвета мужской лапсердак.
Когда мы поселились в ее маленьком двухквартирном доме, Тэма дала нам два матраца и кое-что из белья. Это просто роскошь. Живет Тэма в одной комнате с нами. Спит на старой кровати.
В другой комнате – семья Голандов. Молодые женщины Дина и Эра и их мать.
В этой комнате стоит шкаф. Он всегда закрыт. В нем вещи Тэминых внуков. Старуха верит, что они скоро вернутся.
– Вот тогда и нарядятся, – говорит она.
Тэма богатая! До войны я была уверена, что у нас нет богатых людей. А Тэма, как это ни удивительно, богатая.
«Сдать золото!» – один из первых приказов оккупантов белорусскому и еврейскому населению.
С того времени немцы требуют настойчиво и неотступно – сдавать золото.
Не обошли и наш дом. Прицепились к Тэме. Водили пистолетом перед лицом старухи и кричали:
– Gold! Gold![3]
Тэма не двинулась с места…
Полицай спросил у нас:
– Погорельцы?
И вместе с немцем вышел из дому.
А потом я увидела такое, что глазам не поверила. Думала, что Тэма спит, и на цыпочках вошла в комнату. Старуха сидела на кровати и в свой лапсердак зашивала… золото.
– Ты ничего не видишь, девочка, – сказала она. – Не видишь и не знаешь.
Но я все видела. В руках Тэмы была золотая монета, которую она прятала в подкладку.
Это ошеломило меня. Я всегда считала, что золото является собственностью государства.
– Знаю, о чем ты думаешь, девочка. Мои внуки тоже когда-то удивились, когда я показала им эти десятки. Еще до революции на харчах да на одежде экономила, наживала это золото. На черный день прятала.
Тэма при мне зашила и второй золотой. Потом надела лапсердак, распрямилась, пальцами ощупала место, где спрятано ее богатство.
– Этим нелюдям не дам! Бог слышит мои слова: стрелять будут – не дам!
В гетто начались облавы. Вдруг окружают улицу или район и хватают людей. Загоняют в грузовые машины и куда-то вывозят. Некоторые после облавы возвращаются (их увозили на работы), а многие – нет.
Говорят, немцы проводят облавы по всему городу.
Промозглое, слякотное утро.
Асю Воробейчик и меня схватили во время облавы. Налет, как всегда, неожиданный, внезапный. Бросили в машину, повезли. Куда везут? На тот свет? Крепко держимся за руки. Не раз договаривались с ней: если поведут на расстрел, либо падать, либо бежать.
Привезли нас быстро. Выгрузили, пересчитали. Осматриваемся и видим: мы во дворе Дома правительства. Когда-то говорили, что архитектор, по проекту которого построено это здание, был им недоволен. По его мнению, дом некрасив. Мы и раньше не разделяли этого мнения. А теперь глядим – не наглядимся. Возможно, потому, что дом остался для нас воплощением добра и мира.
Но спохватываемся. Теперь в нем они, звери. Такие, как этот, большой, с рыжими глазами. Он стоит перед нами, помахивая плетью. Потом вызывает меня с Асей и что-то приказывает. Мы не понимаем. Он кричит, хлещет плетью у наших ног. Мы пугаемся. Он смеется. Потом показывает на рулон рубероида, лежащий на земле. Догадываемся, что приказывает поднять его. Ничего не получается. Немец хлещет плетью по рукам. Вздуваются кровавые полосы – страшная боль. Что делать? Как же мы, две слабые девочки, можем поднять этот огромный рулон?
Я берусь спереди и пробую взвалить на плечи этот проклятый рулон. Ася пытается поднять сзади. Рулон не поддается.
Слышу пронзительный крик подруги, оглядываюсь – Ася лежит с окровавленным лицом. Бросаюсь к ней.
– Zurück![4]
Назад? Я все же подбегаю к подруге.
– Он меня… плетью по голове…
Зверь, видать, удовлетворился: пошел мучать других. Я вызволяю Асю из-под рулона. Ее сводят судороги. Бедная моя подружка!
Она поднимает на меня светлые глаза. Мы прижимаемся друг к другу.
Рядом снова слышится посвист плети…
С этой поры Ася заболела падучей…
Его привели к нам холодным осенним днем.
– Доктор, помогите ему…
Мама бросается к человеку, который дико воет.
Его лицо в больших синяках, окровавленное. Руки дрожат. Одежда на нем чужая, пиджак надет на голое тело. Короткие штаны едва прикрывают икры. Ноги босые.
– Кто он? Откуда? – спрашивает мама.
Женщины, что привели его, пожимают плечами.
– Ничего не знаем. Он забежал в дом, но мы ничем не могли помочь. Может, вам удастся…
Незнакомца кладем на кровать. Мама дает ему валерьянки, обрабатывает раны. Он стихает, уже не воет, а тихо плачет.
Мама как-то странно успокаивает его:
– У вас тяжелые веки. Вам хочется спать, спать, спать. Вам тепло, руки, ноги согрелись. Вы успокоились, лежите спокойно. Вы спите, спите, спите.
Человек действительно заснул. Мы спрашиваем:
– Это гипноз?
Мама ничего не отвечает. Она очень устала.
Человек прибежал из ближнего местечка.
…Их схватили на рассвете. Погнали к яру. Мужчинам дали лопаты, приказали копать яму. Женщины с детьми стояли неподалеку.
Потом приказали раздеться. Он помнит, как разделась его жена Рая, как бросился к ней, но получил удар прикладом и упал. Когда поднял голову, увидел, уже стоят голенькие его дети – шестилетняя Бебочка и трехлетний Миша.
Фашисты поставили мужчин, женщин и детей у рва.
Началась стрельба. Он упал. На него валились убитые.
…Он как-то выбрался из-под них. Когда очутился наверху, начал звать жену, детей. Но голоса своего не услышал.
Спрятался в кустах. Вдруг увидел, что на краю ямы лежат какие-то вещи. Наверное, грабители не все забрали с собой. Огляделся, вокруг никого не было. Схватил вот этот пиджак, штаны.
Пошел в сторону Минска. Идти, слава богу, пришлось недолго. Люди добрые подвезли.
Про такое мы услышали впервые. И поняли, что скоро все это ожидает и нас. Ждать довелось недолго…
Хватаемся за самые разные слухи. Так хочется верить в них, что они кажутся нам более чем вероятными. Действительно, почему когда прикладываешь ухо к земле, то слышно, как она вздрагивает от взрывов? Наверное, недалеко идут бои – наши прорвались. Люди говорят, что они уже около Могилева, возле Белыничей, гонят немцев назад.
Ждем этого момента. Каждый рассказывает, как бы он обошелся с фашистами. Ненависть и жажда мести обжигают сердца. Это одно из наших самых любимых занятий – представлять, как бы я расправился с гестаповцами, карателями, самим Гитлером.
Действительно, какое возмездие ждет этих нелюдей? Оно же придет, будет…
Бабуля исчезла на целый день. Под вечер она принесла мешочек картошки…
Где она ее взяла? Говорит, что накопала на Татарских огородах. Но там уже давно ничего нет: ни картофелинки, ни морковинки, ни брюквинки.
Маму осеняет догадка, которая болью отзывается в наших сердцах.
– Господи, неужели она ходила по гетто и просила у людей?
Мы все плачем вместе с бабушкой.
«…После приказа собраться евреям из местечек в Минском гетто люди стали жить и в подвалах. В комнатах сооружали нары, спали вповалку. С шести часов вечера до восьми утра не разрешалось громко разговаривать. Когда по улице проходили патрульные и слышали в доме разговор, стреляли в окна.
Голодали страшно.
Голод стал замутнять память и подтачивать силы… Мы с Ляленькой подползали под колючую проволоку и, если немец или полицай смотрели в другую сторону, бежали в город искать еду. Вспоминали знакомых.
Какое это было счастье, когда мы благополучно переползали назад с добычей!..»
Октябрь.
Мама вернулась из города. Она искала знакомых врачей. Вдруг кто поможет выйти из Минска?
Рассказывает, что в городе на виселицах качаются повешенные. На груди у них дощечки с надписью: «Мы боролись против германской власти».
Мама пробиралась руинами. Это счастье, что ее не схватили, что она с нами.
Жуткую новость принесла Дина Голанд. Она услышала, что немцы оцепляют Немигу. Все поняли – начался погром.
Мрачным прошлым пахнуло от этого слова «погром». Знали мы его по книжкам, по рассказам дедов и бабушек.
И вот ожило зловещее слово.
– Надо скорее прятаться, – испуганно говорит Дина.
Мама озирается.
– Где бабушка?
Ее нет, куда-то пошла.
Мама велит собираться. Берегом реки крадемся к мосту. Без желтых латок, в платочках мы похожи на сельских жителей. Блуждаем по Торговой, идем по Бакунина мимо церкви. Снова идем к реке. Отсюда видно, что происходит на Замковой. Там, кажется, тихо.
– Пойдем к Тоне, может, пустят, – уговариваю я маму. (Тоня – наша бывшая соседка.)
Мама раздумывает:
– Они живут возле самого пекла… Сами напуганы…
Да, действительно Тоня со своей мамой, Дарьей Степановной, живут на Школьной, у Немиги. Когда на геттовской стороне Немиги убивали людей, Тонина семья все видела.
Нам некуда деться, ходим туда-сюда. Почему-то, как пришпиленные, бродим около гетто. Останавливаемся возле бани, поднимаемся к больнице, снова Торговая, снова Бакунина.
Идет дождь. Мы вымокли до нитки. Дрожим, ежимся от холода.
– Пойдем к Тоне, – прошу я.
Мама вспоминает добрую, душевную Дарью Степановну, соглашается:
– Попросимся погреться.
Спешим туда, где живет Тоня. Стучим в дверь. На пороге Дарья Степановна, Тоня. Страх, слезы в глазах…
Тонина мама молча захлопывает перед нами двери. Долго стоит в ушах этот, больно отозвавшийся в сердце, грохот.
…Идем чуть ли не в конец города на Грушевскую. Там живут Гурские. Владимир Феофилович до войны лечился у мамы.
– Это удивительные люди. Они обогреют, накормят, а может, и спрячут нас, – говорит она.
Мы идем к Гурским.
…Как тепло, как хорошо на печке! Сытый кот то трется в ногах, то соскакивает на пол. Ластится к нам.
– Вот даже кот ходит на свободе, а мы… – совсем не по-детски говорит Инна.
Ольга Алексеевна угощает нас драниками. Мы только что наелись крупяного супа, а тут еще драники! Как вкусно!
Нина и Тася, дочки Ольги Алексеевны и Владимира Феофиловича, забавляются с котом.
На костылях входит Владимир Феофилович, приносит на тарелке диво дивное – большие желто-красные груши.
– Угощайтесь… Это из нашего сада.
Мама всхлипывает:
– Спасибо, спасибо за все. Не волнуйтесь, не надо… Мы сейчас пойдем…
– Что вы, Рахиль Ароновна, вы ж для нас родной человек! Да и куда пойдете? Скоро ночь! Побудете у нас, а там что-нибудь придумаем…
Решаем, что с утра незаметно для соседей нужно будет покинуть этих сердечных, добрых людей. Попросим что-нибудь из еды. Днем походим по городу, подойдем к Замковой. А вдруг наш дом не тронули? Да и что с бабулей?
Гурские не отпускают нас и 8 ноября. Мы прожили у них два дня.
9-го на рассвете просыпаемся от стука в дверь.
– Ольга, открой…
Ольга Алексеевна шепчет нам:
– Не бойтесь, это соседка… Закройтесь занавеской и сидите тихо.
Мы сидим на печи за занавеской, слушаем.
– Оля, Олечка, если что, не сносить нам всем головы… Ты смотри, Олечка, смотри… Знаешь, что за это?
– В чем дело? О чем ты говоришь?
– Ой, Олечка, не прикидывайся. Соседи меня послали… Говорят, люди у вас прячутся. Видели, когда к твоим воротам подходили. Зашли, не вышли. Говорят, беглые, из гетто…
– Кто говорит? Кто видел?
– Видели, Ольга, видели…
– Ишь, делегатка от соседей, – Владимир Феофилович стучит костылем. – Были люди знакомые и ушли. Никого у нас нет. Хочешь, обыск делай.
– Да нет, я так, предупредить… Что я, немец или полицай какой? Только сами смотрите. Несдобровать нам… О своих детках подумайте.
Соседка стучит дверями. Не поверила… В доме устанавливается мучительная тишина.
– Сидите. Не бойтесь, – Владимир Феофилович отдергивает занавеску. – Сейчас завтракать будем.
– Нет, нет, мы пойдем, – мама соскакивает с печи.
Ольга Алексеевна тихо плачет.
– Куда ж пойдете? На погибель? Я вас на чердаке спрячу или в погребе…
– Вы уже сделали больше, чем могли, Владимир Феофилович.
Мама торопит. Мы быстренько одеваемся. Ольга Алексеевна закутывает меня и Инну в теплые шарфы.
Владимир Феофилович с побелевшим лицом и сжатыми губами выводит нас огородами на соседнюю улицу. Потом говорит:
– Идите к моему другу. Вот адрес. Скажете – от меня… Это недалеко. А я скоро там буду.
Он спешит следом за нами на костылях. Капли пота застыли на лице. В глазах тоска.
– Ждите меня там…
Мы не пошли по адресу, который дал Владимир Феофилович. Идем куда глаза глядят, блуждаем по городу, перекусываем хлебом, его положила нам в узелок Ольга Алексеевна. Холодно, промозгло.
…Сворачиваем в сторону Республиканской. Может, увидим, что происходит в гетто? Но там столько немцев!
– Давайте пойдем на наш Подгорный, на Красноармейскую, – мне почему-то очень хочется пойти туда, где мы жили до войны.
Мама соглашается: не все ли равно, куда идти?
…Вот здесь, на этом пепелище, стоял наш дом. На втором этаже была комната с верандой, в которой жили мы. Кусты сирени. Ничего нет, кроме голых кустов сирени. Как раз то место, где была наша с Нилой Кунцевич беседка. Мы любили наш двор. На этом дворе был наш пионерский форпост.
Спускаемся вниз по Красноармейской. Идем по Лодочной, Кожевенной.
Вдруг я вспоминаю:
– Тут живет Майя!
– Какая? – мама с надеждой смотрит на меня.
– Красавица! Гимнастка! Ты ведь знаешь ее маму. Она, кажется, санэпидемиолог!
– А-а-а!
– Зайдем к ней! Она добрая!
…Небольшая кухня. Две незнакомые женщины.
– Вам кого?
– Маечку можно?
– Маечку? Можно… Майя, вас!
…Легкая фигура. Пышные золотистые волосы, лучистые глаза. Маечка бросается ко мне, радостно вскрикивает:
– Мама, посмотри, кто пришел!
И вдруг замирает.
В кухню входит Майина мама. Стройная, с гладкой прической. Она подходит к моей маме, прижимает ее к себе и вдруг тоже каменеет.
– Мы на минутку. Я хотела попрощаться с тобой, Маечка. Вот, уезжаем из города, – дыхание подводит меня, но я лопочу что-то, вместе с мамой и Инной отступаю к дверям.
– Подождите, я оденусь и проведу вас.
Майя бежит следом.
– Не обижайтесь, прошу вас, не обижайтесь. Одна из женщин, которых вы видели, родственница бургомистра… Я проведу вас, спрячу…
Майя переводит нас на другую сторону улицы. Ведет в газоубежище.
– Побудьте пока здесь. Поесть вам принесем…
Майя бежит домой. Скоро приходит ее мать. Она приносит горячий суп, обнимает нас, плачет. Спешит домой – вот-вот комендантский час.
– Спасибо вам, – шепчет ей вслед мама.
Ночь. Грохочет на крыше жесть. Вообще сколько их, разных ночных звуков, какие они страшные! Мы с Инной прижимаемся к маме. Она согревает нас своим дыханием.
Замковая в погром не попала. Пока что… Бабушка жива. Если к старости добавляется голод и горе – это страшно. Время от времени она трогает нас руками. Ей не верится, что мы вернулись.
От Левы Маркина – он был жертвой и очевидцем тех событий – узнаем, что произошло в зоне, которая попала под погром 7 ноября. Парню удалось вырваться из самого пекла, с улицы Островского. Вот о чем он рассказал и что потом говорили люди.
…Из домов, что на Островского, неподалеку от церкви, выгнали всех жителей. Немцы бьют их прикладами, плетьми, сгоняют в кучу. Дети растеряли родителей. Родители расталкивают толпу, пытаясь отыскать детей.
Женщина с дикими глазами кричит:
– Манечка, Ося, Зяма!
– Я здесь, мама!
Мальчик рвется к матери. Люди стиснуты, будто спрессованы.
Мать вскидывает руки над головами.
– Звери! – кричит она в лицо немцам.
Один из них стреляет в нее. Женщина беспомощно повисает на чьей-то спине. Ей даже некуда упасть. И сразу все стихает.
– Убили, убили, – слышится людской шепот.
Вскоре что-то меняется. Немцы расталкивают людей, строят в колонну.
Женщина лежит на булыжной мостовой с окровавленной головой. К ней бегут маленькие дочка и сын. Наконец-то нашли ее, припали к матери…
Кто-то из мужчин оттаскивает их от убитой. Нет, это не их отец. Он в Красной армии. Это сосед Симкин, из первого дома на Островского, что около церкви.
– Это дети Самуила Озера, – говорит он кому-то из колонны.
Маня, Ося и Зяма – в одном ряду с Симкиным.
Колонна двинулась вверх по Островского, к хлебозаводу.
Вдруг к Симкину, который идет с краю, подбегает полицейский. Он сует ему сверток и приказывает развернуть.
– Сегодня ж праздник! – кричит полицай. – Так празднуйте!
Симкин разворачивает сверток. Это красный флаг. От неожиданности он роняет его. И тут Зяма подхватывает флаг и высоко поднимает над колонной.
Несколько отчаянных шагов вперед… Зяма падает на мостовую, прошитый пулями…
Немцы и полицаи гонят колонну дальше, на смерть.
«…В ночь с 6 на 7 ноября мы услыхали грохот у дверей и крики: „Открывайте!“ Начался погром. Поломали ставни. Ворвались немцы и приказали собраться во дворе. Вышли во двор: я, мама и маленький племянник Толик. Отец как раз в эту ночь остался на бывшей фабрике „Октябрь“, где несколько дней работал.
Нас погнали на Хлебную улицу. Здесь людей строили в колонны, сажали в закрытые машины. Кошмар, который там был, невозможно описать: гнали старых изможденных людей, женщин, детей. Они не могли идти, падали, кричали, просили помочь.
Мы видели, как люди показывали немцам справки, что они заняты на работах. Их выводили из колонны. Мама предъявила справку, что она врач. Но это не помогло. Настала наша очередь садиться в машину. Мама сделала последнюю попытку – снова показала справку. На этот раз офицеру. Тот подал знак, и полицейский повел нас во двор хлебозавода. Все это было на рассвете.
Там над нами издевались. Заставляли стоять на коленях. Кто не повиновался, расстреливали.
В четыре часа окружение сняли и нас отпустили.
Назавтра утром прибежал папа и вынужден был сразу же идти на работу. Вскоре пришли немцы и выгнали из дому. Позволили взять с собой столько вещей, сколько можно унести. Потом погнали к еврейскому комитету. Там мы мокли под дождем в ожидании, что выделят какое-нибудь жилье. Ничего не дождались. Пошли в больницу.
Позднее отец нашел комнатенку и мы перебрались жить туда. Толюшку (отец у него русский) отправили в город к Лене Соколовой, и она его приютила…»
«…Никак не укладывается в голове… Как это? Определить для уничтожения район… Собрать людей, которые жили в нем, всех без исключения, старых и детей, и погнать к загодя подготовленным ямам. Бросают людей туда живьем… Потом обливают горючим…
Гестаповцы, кому еще не наскучило, продолжали стрелять в эту шевелящуюся яму…
После погрома в больницу прибежала врач Лившиц, жена рентгенолога, которой удалось выбраться из ямы. Она была в ожогах, изувечена. Рассказывала, что людей сбрасывали в ямы и сжигали.
…А я все вспоминаю, как мы пережили этот погром, как показывала немцам справку о том, что я врач, заведующая отделением инфекционной больницы. Даже позднее комендант гетто Гаттенбах говорил, что работники инфекционной больницы будут уничтожены в последнюю очередь!