© А. В. Улюкаев, 2025
© «Время», 2025
И милость к падшим призывал…
А. С. Пушкин
От автора
Все эти стихи писались там, где, как считается, по ту сторону границы добра и зла, в той юдоли, где только и есть, что печаль и воздыхания.
Я так не думаю. Это по эту сторону. Добро и зло, печаль и радость, воздыхания и возгласы «ура!» намешаны там примерно в той же пропорции, что и там, где обитает немногочисленный читатель этих строк.
И когда я писал их, я был как бы в комплоте с небезызвестной Шахерезадой: сколько сочиняю, столько живу. Ее спасла 1000-я ночь. Меня – 1950-й день. И если не в художественности, то в сроке Шахерезаду я превзошел.
Как это было? В верхнем кармашке робы – всегда маленький блокнотик и маленький карандашик. Писать в тюрьме не запрещено. Но всегда бывает много лишних вопросов, за которыми следуют не столько ответы, сколько ответственность.
Должен отметить, что никто, кроме начальника ИК–1, никогда не требовал на просмотр мой блокнотик, да и «повелитель мух» скорее не требовал, а просил, и скорее из любопытства, чем из желания меня прижучить.
Тем не менее мой будущий читатель – первый, кто вкусит «ума холодных наблюдений и сердца горестных замет» с поправкой на долготу и широту Перемерок.
Итак, читатель, за мной!
Алексей Улюкаев
Очерки
1
Тюрьма – важнейший социальный и культурный институт. Как в капле воды отражается мировой океан, так камерно-барачное сообщество – срез общества, подходящий для его изучения. Там всё так же, как и в Большом Мире, только проще, ближе, понятнее, доступнее – как на ладони. Если бы тюрьмы, как и вольтеровского бога, не было, ее следовало бы придумать.
Помню, как поразил меня вывод Довлатова в «Зоне», что надзиратели и зеки ничем, кроме одежды, не отличаются. Переодень их, поменяй местами, и ровным счетом ничего не изменится. Теперь a posteriori подтверждаю абсолютную правильность этого вывода, который делался с точки зрения надзирателя, хотя и надзирателя необычного, дополняя его видением зека, хотя и тоже необычного. И с той, и с другой стороны прилавка ассортимент, качество предлагаемого товара и цена, которую за него требуют, выглядят тождественно. Речь, в которой великий и могучий русский язык редуцирован до одного глагола и четырех существительных в самых замысловатых изводах, уровень знаний, бытовая культура, привычки и ужимки – всё совершенно одинаково. Конечно, состав зеков более разнородный: есть хоть и небольшое, но явно заметное количество людей образованных. А главное – тянущихся к знанию, культуре. Среди надзирателей таковых практически нет. Но в целом зеки и надзиратели хорошо понимают друг друга и без труда коммуницируют.
Когда же в эту зеко-вертухайскую однородную среду попадает культурно чуждый элемент – беззаконная комета в орбиту степенных планетоидов – возникает когнитивный диссонанс. Нечто подобное испытал уэллсовский мистер Блетсуорси, попав на остров Рэмполь, населенный двумя враждующими, но практически одинаковыми племенами и вынужденный с волками выть по-волчьи. Правда в отличие от Блетсуорси, остров Рэмполь которого существовал лишь в его больном воображении, мой Рэмполь был реальностью, данной мне в разнообразных и не всегда приятных ощущениях. Не знаю пока, аналогичен ли и конец истории: вычеркивание тюрьмы из психической реальности после освобождения – как вычеркиваются галлюцинации, порождения больного мозга после выздоровления.
Культуртрегерская функция тюрьмы. Мой сосед по бараку – доминиканец, перевозчик наркотиков – прямо из Шереметьева был препровожден в тюрьму. Не знал ни одного слова по-русски. Изучил его в тюрьме. И понятно каков этот русский язык. Беда в том, что осужденные по той же статье и примерно в том же возрасте (20–25 лет) русские мальчики, заряжаясь друг от друга, культивируют этот же язык. Кстати, ни по какой особенной «фене» в тюрьме не «ботают». Это для сериалов. Язык очень бедный, перенасыщенный обсценной лексикой и прыщаво-подростковыми жаргонизмами («короче», «по ходу» и т. п.), но и на так называемой воле в их кругу он примерно такой же. Едят не баланду, а суп и кашу, носят не шкеры, а ботинки, всякие там «перо», «погоняло», «фраер» используют не чаще, чем конгруэнтность или трансцендентность. Часта языковая инверсия: вечер добрый. Всегда говорят не последний, а крайний (я вас крайний раз предупреждаю). В ходу канцеляризмы: здесь не едят, а принимают пищу, ходят на мероприятия завтрак, обед, ужин. Любят уменьшительно-ласкательные: не больница, а больничка, не передача, а передачка. Вместо предлога «в» повсеместно используется «на»: на отряде, на зоне. Впрочем, сейчас и в СМИ легко говорят на Донбассе, то есть как бы на бассейне, на районе.
Тюрьма – один из самых консервативных социальных институтов. Правила внутреннего распорядка, требования к зекам, их права и обязанности, быт, отношения внутри племен Рэмполя и между ними мало изменились со времен Довлатова и даже Солженицына, а во многом и Достоевского. Хождение строем по пятеро, обращение «гражданин начальник», формально давно исключенное из ПВР (правил внутреннего распорядка), но повсеместно употребляемое, двухэтажные шконки, специфическая заправка постели, при которой простыня – сверху, разрешение из посуды иметь только кружку и ложку и обходиться ими, а в СИЗО – запрет на часы и подача надзирателями звуковых сигналов при передвижении арестанта, чтобы не встретился с сотоварищем случайно.
Известная формула Бродского: недостаток пространства, компенсируемый избытком времени, прекрасна, хотя, как и всякая формула, не совсем точна. И дело не в том, что Бродский о тюрьме имел примерно такое же представление, как и Владимир Ульянов: Норинская и Шушенское – два сапога пара, а до ссылки у обоих был лишь СИЗО – сильно не сахар, конечно, но и не совсем тюрьма: в чем-то похуже, в чем-то получше, но другое. И вот там формула более адекватно отражает реальность в физическом смысле: пространства совсем мало (камера и даже прогулочный дворик – тоже камера, только без потолка, а времени совсем много, поскольку на работу не водят).
Дело в самой постановке вопроса: нуждается ли недостаток пространства вообще в какой бы то ни было компенсации? Гамлет утверждал, что и в ореховой скорлупке мог бы быть властелином мира. Марксов наихудший архитектор отличается от наилучшей пчелы тем, что сначала строит дом в воображении. Никто не может отнять моей интеллектуальной и этической свободы – ни бог, ни царь, ни герой, ни даже надзиратель. «Я телом в прахе истлеваю, умом громам повелеваю» (Г. Р. Державин). И сама эта субъектная безмерность в объектной ограниченности, может быть, и есть достаточная компенсация?
Герой О. Генри задавался сакраментальным вопросом: для чего существует на свете полисмен? В самом деле, для чего же? Адепты пенитенциарной системы и уголовной репрессии выделяют четыре ее основные функции:
1. Исправление. Так, собственно, записано и в УК, и в УИК. Исправление преступника. Отмывка добела черного, как предполагается, кобеля. Ну, во-первых, кобель, как правило, не так уж и черен. Вина часто сомнительна. Доказательства – по формуле «пол-палец-потолок». По моим прикидкам, значительная часть колонистов вообще не совершали приписываемых им преступлений. А те, которые совершали, делали это не по умыслу, а чаще всего случайно, по стечению обстоятельств (каковые обычно не столько стекаются, сколько вытекают из бутылки горячительного), оказываясь в неправильное время в неправильном месте. Во-вторых, известна формула Маркса из «Тезисов о Фейербахе»: воспитатель сам должен быть воспитан. А вот с этим совсем плохо: мало где найдешь столько некультурных, невоспитанных, необразованных, развязных и хамоватых людей как в надзирательской среде. Причем и образованность, и хамоватость снижаются в прямой зависимости от расстояния от столицы.
2. Наказание. Это единственная функция, которая в самом деле реализуется. Если задачей общества является сделать больно тому, кого оно объявило преступником, то с этим ФСИН вполне справляется. И я здесь не имею в виду каких-то садистских штучек: избиений, пыток и т. п. Может, где-то они и бытуют, но я за свои пять тюремных лет с этим не только не сталкивался лично, но и не был свидетелем и не имел заслуживающих доверия сведений о таком. Речь идет прежде всего о наказании лишением своего личного пространства и привычного круга общения, навязыванием чуждого общества, постоянным беспокойством о родных и близких, возможностью их утраты, жесткой регламентацией жизни и быта, постоянным страхом нарушить любой из бесчисленных запретов, мелочными придирками надзирающих.
3. Предохранение общества от опасности. Если не изолировать преступника от общества, он пойдет все дальше по стезе порока. На самом деле большинство осужденных никакой опасности не представляют. Опасность представляет общество, замуровывающее своих детей в большую братскую могилу, пусть и временную, чтобы можно было забыть о них и заняться более приятными и полезными делами.
Осужденные же ведут себя в массе примерно как овцы. В нашей колонии в силу крайней изношенности электросилового оборудования нормой жизни были многодневные отключения света, а следовательно, и систем видеонаблюдения, фиксации, да и просто прожекторов. И ни разу, ни одной попытки не то что побега, а просто какого-либо явного нарушения ПВР.
4. Острастка. Пример для других: бей этих, чтобы другим неповадно было. Работает, но не очень эффективно: люди по-прежнему не склонны учиться на чужом опыте, но лишь на своем. Кроме того, эффективность обучения на чужом опыте прямо зависит от прозрачности и достоверности обстоятельств этого опыта. Но власти предержащие не склонны опрозрачнивать дела – уж очень белыми нитками они в большинстве случаев шиты.
Тюремную жизнь можно условно разделить на кочевую и оседлую ее части. Кочевая жизнь – это СИЗО (на тюремном сленге – централ), здесь бедолаги ждут суда, а затем вступления приговора в «законную силу», здесь их станция на любом перемещении по этапам. Пребывание тут, как правило, измеряется неделями и месяцами. Состав сокамерников часто меняется, устойчивых отношений, связей, коллективов не образуется. Здесь больше всего влияние мифов и фобий, стереотипов блатной жизни, которые обрушиваются на новичка, пытаясь переформатировать его в новую реальность. Но перейдя из разряда кочевников в разряд оседлых колонистов, новичок оказывается во вполне рутинной среде, начисто лишенной блатной романтики. Оседлая колониальная жизнь в исправительной колонии мало чем отличается от жизни в РФ в целом. Просто масштабы меньше, отношения прозрачнее, все более весомо, грубо, зримо. Труд, быт, иерархическая структура общества, коалиции и интриги, дружбы и предательства, здоровье и болезни – всё перемешано в такой же примерно густоты щах.
Полезна ли тюрьма? Известная дискуссия Солженицына и Шаламова на этот счет: Солженицын считал, что полезна (где-то оговариваясь, что на сравнительно небольших дистанциях – до двух лет), Шаламов – категорически нет. Мой опыт, который, безусловно, не сравним с опытом Шаламова, говорит, что для подавляющего меньшинства, к которому себя относит и автор этих строк, да, скорее полезна. Это время, которое дадено тебе для осмысления себя и своего места в мире, того, чем ты должен быть, и того, что ты есть, оценки пройденного пути и вычерчивания абриса пути будущего. Чтобы в предельном случае сжечь то, чему поклонялся, и поклониться тому, что сжигал.
Вопрос, однако, в том, насколько сохраняются это переосмысление, переоценка, абрис. Они навсегда, или у них срок годности, сопоставимый с собственно тюремным сроком? Вот у Чехова в «Трех сестрах»: «…на днях я читал дневник одного французского министра, писанный в тюрьме. Министр был осужден за Панаму. С каким упоением, восторгом упоминает он о птицах, которых видит в тюремном окне и которых не замечал раньше, когда был министром. Теперь, конечно, когда он выпущен на свободу, он уже по-прежнему не замечает птиц». Я вот тоже только что читал писанные в тюрьме дневники одного российского министра. И там тоже немало о том, что он теперь видит, слышит и думает того, что не видел, не слышал и не думал до тюрьмы. Но в том-то всё и дело: как сохранить то лучшее, что рождает в человеке тюрьма, как, возможно, самое сильное пережитое и переосмысленное испытание?
А в прагматическом смысле – время тюремного срока позволяет ликвидировать прорехи в образовании, прочитать то, что не смог или не захотел прочитать на так называемой воле, получить новую профессию, овладеть полезными навыками и умениями. Я, например, прочитал постоянно откладываемых до лучших времен (которые и наступили по приговору суда, по аналогии с известным старым анекдотом о Рабиновиче, который, попав в уютные застенки КГБ, наконец нашел время и место, чтобы написать письмо своему брату в Израиль) Канта, Гегеля, Ницше, Шопенгауэра, Бердяева, Андреева, Фрейда, Талеба, Сенеку, Цицерона, открыл для себя Апдайка, Персинга, Пинчона, Шишкина, Яхину, Абгарян, Айзенберга, Гандлевского, Шарова, Улитина, Галковского и др. Ребята, которые ходили ко мне на экономический кружок, продолжили потом образование, некоторые из них занялись предпринимательской деятельностью и даже преуспели. Но это все же десятки из тысяч – на уровне статистической погрешности.