Глава 1. Праздник начинается
Лето стояло липкое, как расплавленный мёд. Воздух дрожал над пыльной дорогой, в высокой траве без устали стрекотали кузнечики, и всё вокруг было наполнено запахом горячей смолы и близкой реки, откуда тянуло прохладой. Деревня казалась вымершей: окна закрыты тяжёлыми ставнями, собаки лежали в глубокой тени, вытянув лапы, а у заборов валялись брошенные игрушки.
На песчаной отмели слепил белый свет, воздух дрожал, слепни лениво кружили над мокрыми спинами, а с крутого берега то и дело раздавался смех. Малышня носилась по колено в воде, визжала, падала, и река с шумом шлёпала по раскалённым плечам. Брызги летели веером, оседали на лицах, щекотали ресницы и от этого дети только смеялись громче.
Двое мальчишек спорили, кто из них продержится дольше под водой:
– Ну что, готов? Считаю до трёх! – крикнул тот, кто постарше, торопливо смахивая с лба мокрую чёлку.
– Да считай хоть до ста, всё равно не всплыву! – ответил второй, упрямо щурясь.
Они разом шумно вдохнули и присели в воду, захлопнули глаза, зажали носы. На несколько мгновений вокруг стало тихо, лишь пузыри лениво поднимались к поверхности. Первым не выдержал тот, что был помельче, он выскочил наружу, отфыркиваясь и морщась от солнца.
– Эй, ты подглядывал! – крикнул он, размахивая руками.
– Сам ты подглядывал! Я ж как рыба, смотри! – И старший снова ушёл вниз, хлопнул ладонями так, что круги разошлись по всей отмели.
Чуть дальше, где течение уходило к омутку, собрались подростки постарше – плечистые, загорелые. Они выбирали испытания посложнее, и азарт висел в воздухе вместе с жарой. Егор, самый смелый, повязал глаза тряпкой от старой рубахи, круто затянул узел на затылке и, размахнувшись, разбежался. Вода приняла его с гулким всплеском, сомкнулась и сразу скрыла. Он поплыл вслепую – грудью натыкаясь на волну, широко размахивая руками.
С берега ему кричали наперебой:
– Левее бери! Да не так сильно!
– Да ладно, сам разберусь! – донеслось с воды, и его голос тут же утонул в собственном смехе.
Парни, сидевшие на бревне, хлопали его по плечам ладонями, переговаривались вполголоса, но и их перебивал шум реки. Один оступился на коряге, с визгом сорвался вниз, подняв тучу брызг. Вынырнул, выплёвывая траву, и сам же первым рассмеялся.
– Ну и герой! – закричали ему с берега.
– Хоть попробовал! – выкрикнул он в ответ, и снова полез на скользкий ствол.
Чуть выше по склону, в тени ив и берёз, женщины раскладывали травы. Эмалированные тазы сверкали белёсым блеском, коричневые корзины были доверху набиты пахучим сеном. На синей клеёнке, привязанной к ветке, сушились пучки зверобоя, иван-чая, мяты и пустырника – пахло терпко и сладко, и от одного духа кружилась голова.
Юные девушки сидели рядом на траве и с важным видом плели венки. Пальцы скользили по зелени, вплетали васильки, колоски и каждая старалась, чтобы круг вышел ровным, без разрывов. Они нарочно сидели прямо, будто увлечены только цветами, но глаза упрямо тянулись к воде, туда, где парни хохотали громче всех.
– Покрепче вяжи, чтоб не распалось, – наставляла тётка Марья, сидя на корточках прямо в траве. Её ладони были в зелёных разводах, ногти в пыли от стеблей. – А то спустишь, как тряпку, и как твой венок жениха найдёт?
Девчонки прыснули, но одна, светловолосая Оля, нахмурилась и, не поднимая глаз, тихо спросила:
– А если распадётся… это к чему?
Марья не стала задумываться, отрезала коротко:
– К тому, что ещё не время.
Возле неё сидела рыжеватая тётка в пёстром платке. Она ухмыльнулась, поправила веник мяты и вставила своё:
– И смотри, чтоб не как у Вальки в прошлом году.
– Валька и без венка своего найдёт, сказала третья спокойная, сдержанная, с узким лицом и строгими глазами. Она перебирала стебли васильков, голос её звучал ровно, без насмешки. – У неё глаза такие, что кто угодно найдётся.
На миг все замолчали, только кузнечики скрипели в сухой траве да с реки доносился шум. Девчонки снова переглянулись – у каждой на щеках заиграл румянец. Пальцы продолжали плести венки, но теперь уже внимательнее, крепче, будто в самом деле от этого зависело, найдёт ли их кто-нибудь этой ночью.
Ниже по течению, там, где берег становился тёмным от сырости и корни ив торчали прямо в воду, возились мужики. Сети были мокрые и тяжёлые, шнур колол ладони, пальцы были в синяках и порезах. Вода стекала по канатам звонкими каплями, и всякий раз, когда сеть дёргалась в руках, казалось, что она живая. Солнце било в затылки, спины блестели от пота.
Мужик постарше, поправив сеть на колене, протянул хрипловато, нараспев, будто от усилия:
– Во поле берёза стояла…
Другой, помоложе, подхватил вполголоса, тоже в такт движению рук:
– Во поле кудрявая стояла…
Песня не развернулась, а только скатилась по склону, растворилась в шуме листвы и плеске воды, словно сама река проглотила её.
– Зелень пошла, – сказал один, молодой ещё, с ровными плечами, глядя, как муть расходится кругами.
– И течение будто стронулось, – ответил постарше, хмурясь. – Вон у ивы завихряет, прямо как у мельницы.
– К обеду стронулось, – добавил третий, ровным голосом. – Может, плотина выше открыта.
– Какая плотина, – фыркнул старший, вытаскивая шнур. – Туда уж три года как никто не ездит. Это вода сама. Не нравится мне, как она сегодня смотрит.
– Вода смотрит? – молодой засмеялся, но смех вышел коротким, пустым.
– Смотрит, – ответил старший.
Они переглянулись и торопливо вернулись к сетям. Узлы не поддавались, тянулись упругими мокрыми клубками, верёвка всё время выскальзывала из пальцев, путалась в траве, словно нарочно.
Вдруг один из молодых вытащил шестом не рыбу, а старую рогожу. Она прилипла к узлам, вся мокрая, тяжёлая, в тине и никак не хотела слезать. Мужик поднял её выше, чтобы стряхнуть, и оттуда пахнуло душным, гнилым духом, с застарелой рыбьей вонью.
Парень сморщился, зажал нос ладонью, и пробормотал:
– Фу, задохлятина. Не годится.
– И сети портить не годится, – отозвался старший. Он подцепил шест, помог освободить узлы и коротко скомандовал: – Брось.
Рогожа упала в траву, тяжело распласталась, словно мокрая кожа, и в ту же секунду где-то рядом скользнул короткий писк кузнечика. Снизу потянулся глухой, тревожный собачий лай, и все головы одновременно повернулись в ту сторону.
Серая дворняга с ободранным ухом носилась вдоль берега, поднимая за собой полосы сухого песка, кидалась то к детям, то к воде. Но всякий раз, добежав до тёмной зелёной полосы у ивняков, где сырой берег переходил в омут, она будто натыкалась на невидимую стену. Собака резко останавливалась, захлёбывалась чихом, мотала мордой и пятилось назад, тревожно косясь на воду.
– Видали? – заметил молодой, вытирая лоб плечом и кивнув подбородком туда, где пёс так и не решился пройти.
– Видим, – коротко ответил старший, поправляя сеть на колене. – Не суйся. Пусть гуляет.
Старики расположились неподалёку, на перевёрнутых вёдрах и корягах. Щурились в слепящий свет, придерживали ладонями козырьки кепок, переставляли свои палочки, словно посохи.
Дед Гаврила, жилистый, с вечно прищуренными глазами и колким языком, кивнул на плеск у омутка и произнёс всё ту же присказку, что звучала каждое лето:
– В Купалу вода всегда берёт своё, – сказал дед Гаврила и плюнул в сторону.
– Ой, да ты каждый год одну и ту же ересь несёшь! – махнула рукой баба Прасковья, поправляя узел платка. В голосе её звучала привычная насмешка. – Вон, и деревня цела, и мужики живые.
– Пока, – упрямо повторил Гаврила и глянул поверх очков, будто проверяя, слушают ли его. – Пока живые. Знаю, что всё равно не послушаете, так хоть помните, что сказал.
Баба Нюра, сидевшая ближе к травам, даже не подняла головы, только ответила, перебирая душицу в руках:
– Да какие омуты, Гаврилыч. Дети под присмотром, все на виду.
Гаврила вскинул брови, и морщины у глаз пролегли глубже.
– А ночь? – сказал он тише, но упрямо. – Ночь-то длинная.
– Да хватит пугать, – с досадой обронила Нюра. – Вон девки венки плетут. Им радоваться надо, а не дрожать.
– Пусть радуются, – ответил он мягче, – только воду уважать надо. Она не игрушка.
– Ишь ты, – не удержалась Нюра, щёлкнула стебельком о ладонь. – Совсем с ума сошёл, старый пень!
– А ты спроси у Марфы, – сказал он спокойно, глядя в сторону. – Она помнит.
– Что я помню? – отозвалась из тени сухонькая Марфа, сушившая на верёвке белёные полотенца.
– Ты помнишь, – сказал Гаврила и провёл ладонью по щетине, – как у старой мельницы девка утонула.
Марфа на миг замерла. Полотенце в её пальцах тяжело капало в траву. Она опустила глаза, и голос её прозвучал низко, почти шёпотом:
– Я много чего помню. Одно вот не забывается – к реке в сумерках ходить нельзя.
– Ох, началось, – проворчала Прасковья, поправляя платок. Она отвернулась к реке, но крест всё-таки черкнула перед грудью – быстро, будто сама перед собой.
Старики молча качнули головами, словно вспомнили что-то своё. Тишина потянулась между ними, и даже кузнечики на миг стихли.
И тогда, будто нарочно, кто-то заговорил первым:
– К вечеру костры-то жечь будете?
– А как же, – откликнулась баба Прасковья, поправляя платок. – Без костра какая ж Купала? Молодёжь-то вся туда сбежится.
– Вот и хорошо, – добавила женщина средних лет, встряхнув пучок мяты. – Костёр да песни – это не страшно. Страшно в воду лезть, когда солнце уйдёт.
– А вдруг ещё в дом нечисть зайдёт, – пробормотал кто-то, не то в шутку, не то всерьёз.
Несколько женщин переглянулись, кто-то усмехнулся, а кто-то машинально поправил крест на груди.
– Крапиву на порог, – подсказала одна из женщин деловито, отряхнув руки от травяной пыли. – Чтоб всякая не лезла.
– Да чего лезть-то? – усомнилась Лида, перекладывая венок с колена на колено. Она покосилась на подруг, но голос прозвучал дерзко. – Кому мы сдались.
– Ха!, – сказал Гаврила, не глядя, и постучал палкой по земле. – Нашлась умная! Всегда так говорят те, кто не видел.
– А ты видел? – не выдержала Лида, подняв на него глаза. В её голосе звякнула бравада, но пальцы на венке чуть дрогнули.
Гаврила помолчал. Открыл рот, закрыл, провёл ладонью по щетине, будто решался. Женщины утихли, все взгляды невольно скользнули к нему.
– Видел, – сказал он наконец. – Не тебя касается.
Девчонки с венками, до этого сидевшие тихо, негромко загомонили.
– А если правда… ну, про ту девушку? – спросила Катя, глядя на круг воды между корягами.
– Да откуда знаешь, что правда, – возразила Лида, но и сама не удержалась, посмотрела туда же, в сторону омутка.
– Бабка Марфа не врёт, – вмешалась Варя, тоненькая, с васильком за ухом. – Она просто так такое не скажет…
– Моя мать говорила, – подала голос темноволосая девчонка, заплетая в венок последнюю ленту, – что та девушка ждала жениха у мельницы, но он не пришёл. А она в воду – с венком.
– Сама? – не поверила Лида.
– Кто ж теперь узнает, – пожала та плечом. – Одни говорят, видели, как её толкнули. Другие – что сама пошла.
– Вот и не ходи вечером одна, – поджала губы Катя, поднялась и отряхнула подол. – Пойдём, лучше крапивы нарвём.
Они встали и пошли по косогору, вздрагивая от жалящих стеблей. Из травы вверх вспорхнули бледные бабочки, сели на локти, на волосы, и мгновенно исчезли в солнечных пятнах, будто их и не было.
Дом наш стоял у самой реки – ещё шаг, и крыльцо упиралось бы в песчаный откос. В распахнутое кухонное окно тянуло влажным дыханием реки – под короткими волнами перекатывался песок, а редкая лодка, скребя днищем по корягам, отзывалась в тишине глухим звуком.
Мать всегда говорила, что по ночам у ивняка что-то плескается, а к утру туман подбирается к самому дому – ложится на грядки, на стёкла, на крышу. Всё здесь быстро тянуло влагу в себя – перила у крыльца покрывались липкой сыростью, на ведре у колодца проступали пятна ржавчины, а старая лавка, где отец чинил сети, прежде чем уйти работать на ферму, скрипела от влажности.
Я вышел во двор с охапкой сухих веток. Солнце стояло высоко и жгло всё без разбора. Бельё на верёвке качалось и пахло мылом, смешанным с мятой, а разноцветные ленты, привязанные к жерди, трепетали на ветру.
Мама поставила на порог таз с травами – над ним поднималась золотистая пыльца, лёгкая, как дым, щекотала в носу и оседала на подол её платья. Сестра сидела на нижней ступеньке, держа на коленях венок с колосками и тремя васильками. Длинная лента сбегала вниз по доскам и шевелилась от сквозняка. Она перебирала стебли неторопливо, и было видно, что думала она не о венке и не о цветах, а о чём-то своём.
– Ленту подрежь, – сказала мама, не оборачиваясь. – Споткнёшься ещё. И крапиву не забудь – к вечеру поставим у порога.
Сестра подняла голову от венка.
– А зачем крапиву к порогу? – спросила она, глядя снизу вверх, щурясь от солнца.
– Чтобы не ходили те, кто ходить не должен, – ответила мама коротко. Она даже головы не подняла, сжала пальцами стебли в тазу, и аромат мяты и зверобоя стал густым, приторным. – Так делали у моей матери. И у бабки моей тоже.
Я прислонил охапку веток к стене. На солнце они зашуршали сухо, будто бумага. Сестра снова склонилась к венку, но пальцы её двигались медленнее, словно она прислушивалась к словам матери.
– А если… всё равно придут? – спросила она уже тише, почти в полголоса.
Мама вздохнула, выпрямилась, вытерла ладони о подол.
– Тогда будем надеяться, что обойдут, – сказала она.
В сенях скрипнула доска, и на пороге показался дядя. Все звали его Петровичем – так уж прижилось с молодости. На нём болталась выгоревшая рубаха с закатанными рукавами, на пальцах тянулись тёмные следы смолы, кое-где виднелись мелкие порезы от верёвок. Он задержался в проёме, щурясь на солнце, и хмыкнул.
– Опять за своё, – сказал он, упершись плечом о косяк. – Приметы, шепотуны… Людей пугаете только.
Мать не повернула головы. Она вылила из таза травяную воду прямо в капустные грядки – струя блеснула и разлетелась паром на солнце.
– Никого я не пугаю, – устало ответила она, словно повторяла привычное. – У нас дом у самой воды.
Петрович фыркнул, но больше ничего не сказал, только перехватил ладонью дверной косяк, словно проверяя, крепко ли держится, и остался стоять, следя то за рекой, то за матерью.
От сарая тянуло смолой и мышами, терпким духом старых досок и сырости. У стены валялась старая рогожа, брошенная сюда ещё вчера. В ней держался тяжёлый прелый запах рыбы, словно тины после разлива.
Крыльцо раскалилось, доски дышали горячим деревом, и смолистый дух, поднимаясь, смешивался с густым летним воздухом. На стекле никак не могла угомониться муха – то садилась и медленно тянулась вверх, то замирала, дрожа крыльями, а потом снова срывалась и билась о собственное отражение.
Баба Домна вошла без стука, как делала всегда. Она шагала быстро, в своём потёртом платке с каштанами, неся эмалированный ковш с выбитым краем. От неё пахло сушёными травами, сырой землёй и едким дымом костра.
– Вода нынче не примирная, – сказала она вместо приветствия, глядя сразу туда, где за садом мерцала река.
– И вам здравствуйте, баб Домна, – откликнулась мать, вытирая руки о подол и кивая на лавку у крыльца. – Садитесь, раз пришли.
– Сяду, – отозвалась старуха и опустилась на самый край доски, которая скрипнула под её весом. Она положила ковш себе на колени, медленно провела ладонью по шершавому колену и прищурилась. – Ты по ночам шум слышала?
Мать чуть замешкалась, будто взвешивая слова.
– Слышала, – сказала она негромко. – У ивняка плескалось. Думала, рыба.
– Рыба не ходит так, – резко отозвалась бабка. – Рыба не бьётся трижды в одно и то же место. Я сама слушала.
Сестра перестала плести венок, медленно подняла голову и спросила осторожно, с интересом, который она ещё пыталась спрятать:
– А что это тогда?
Домна глянула на неё исподлобья, и глаза её блеснули колко, как у кошки.
– Лучше не знать, девка, – бросила она отрывисто. – Чем меньше знаешь, тем спокойней спишь.
Она замолчала и стала вслушиваться в двор, за сараем вдруг брякнула жестянка, и звук разнёсся так неожиданно, что все невольно вздрогнули.
– Не к добру шум, – тихо проговорила бабка и сжала пальцами ручку ковша так, что костяшки побелели. – Вода нынче берёт своё.
Дядя Пётр подошёл ближе к крыльцу и тяжело опустился в тень. На колене у него лежал молоток, он перебирал гвозди, сдвигая их шершавыми пальцами, будто прикидывал, куда и сколько ещё вбить.
– Опять началось? – тихо спросил Петрович, щурясь на солнце. – Вся деревня уже шумит – у кого муть на воде, у кого течение сбилось с привычного русла.
Домна, не поворачиваясь, провела ладонью по колену, будто приглаживала собственные мысли, и ответила негромко:
– Не началось, а напомнило о себе. Вода живая. И память у неё не добрая.
– Злая она или нет, – фыркнул Петрович, – а у меня сети порвались. Вот это уж точно злое.
Мать выпрямилась, откинула с лица прядь и сказала резко:
– Сети у тебя не вода рвёт, а руки. Позавчера латали, а ты снова, как дурак, в омут полез.
– В омут полез потому, что рыба там, – буркнул дядя, чуть обиженно, будто оправдывался.
Он постучал молотком по колену, будто ставя точку в разговоре, но за упрямством и обидой мелькнуло беспокойство, которое он старался спрятать.
Дом наш стоял чуть боком к реке – с тропинки до воды было шагов тридцать, не больше. Кусты смородины вдоль огорода держали оборону, как стража, но между ними оставался узкий проём – через него всегда первым приходил сырой холодок.
– Ты б забор поставила, – сказала Домна, кивая в сторону реки. – Не к добру, что близко.
– Ставили мы, – вздохнула мать. – Да толку? Весной размоет, летом подмоет, осенью брёвнами снесёт. Река своё возьмёт в любую пору.
– Верно. Для воды всё едино, – кивнула Домна, щурясь в сторону берега. Она помолчала, будто слушала что-то своё, и вдруг, словно не нам, сказала:
– Помнишь, как у мельницы тогда было?
Слова Домны повисли в воздухе, и на крыльце воцарилась тишина. Я тоже не сказал ничего, хотя понимал, о чём идёт речь. Среди взрослых давно бродили разговоры – никогда прямо, всегда намёками, полусказками. То у колодца обмолвятся, то за столом сорвётся слово. До нас доходили лишь обрывки – один клялся, что слышал пение на реке, другой говорил, что видел тень в тумане, а иной и вовсе уверял – в омуте мелькнула рука.
– Вишь, молчите, – прищурилась Домна, словно довольная тем, что подметила. – Значит, и правда помните. Слышали, как взрослые шептались за столами, да под окнами.
Мать опустила руки на колени, повела плечом, будто тяжесть легла ей на спину.
– Сколько лет прошло, – сказала она устало. – А ты всё одно и то же. Зачем им теперь в голову это класть?
– В голову им и без меня положат, – фыркнула бабка, и глаза её сверкнули упрямо. – Я хоть прямо скажу, а не шёпотом. Тогда тоже шептались, скрывали. И что вышло?
– Хватит! – Резко оборвал Петрович, щёлкнув гвоздём о молоток. Грубость в голосе дрогнула, и под ней явственно проступила забота, которую он обычно прятал за ворчанием.
– Я ж как лучше хочу, – сказала Домна уже мягче, и на миг голос её потеплел, даже жалость прозвучала. – Девку-то жалко.
Сестра, до того молчавшая, дёрнула косу и вдруг сорвалась:
– Баб… а что с ней случилось?
Домна уставилась туда, где за кустами смородины поблёскивала река.
– Не дождалась, – проговорила она после долгой паузы. – Или дождалась не того. Вот и весь рассказ.
Она поднялась, ковш в её руке качнулся, и солнечное пятно скользнуло по выбитой эмали, блеснув на миг. Домна подошла к окну, медленно провела сухим пальцем по стеклу, и на коже осталась тонкая влажная дорожка.
– Утренний туман к тёплому дню, – произнесла она почти рассеянно, уже по-домашнему, словно и не было её колких слов. Потом вдруг повернулась ко мне, и взгляд её стал цепким:
– Ты не пугайся. Ты не дурной. За сестрой гляди, за матерью тоже. А дальше разберётесь.
Я опустил взгляд, будто её слова оказались слишком прямыми.
Дядя Пётр поднялся, сжал в руке молоток, посмотрел сперва на гвозди, потом на стену. Покачал головой и направился к сараю.
– Гвозди где… – пробормотал он себе под нос и скрылся в прохладной тени, откуда тянуло смолой и стружкой.
– На Ивана воду не злите, – сказала Домна, обернувшись к нам у двери. – Песни пойте, огонь держите, но в воду не суйтесь. А как венки бросать будете – смотрите внимательно. Что сразу пойдёт на дно… то значит.
– Мам, – перебила сестра, будто торопясь увести разговор, – можно я свой венок ближе к мосту пущу? Там, говорят, быстрее подхватывает.
– Можно, – кивнула мать. – Только вместе пойдём.
– И я пойду, – донеслось из сарая. Голос дяди отозвался глухо, среди досок. – Чтоб не так скучно было.
Домна усмехнулась, развела руками и вышла. Калитка тихо тикнула засовом. Ветер с реки качнул травы у окна, и по двору прошёл тонкий запах мяты.
– Ну всё, – сказала мать деловым голосом. – Доставайте глиняные, будем воду носить из колодца. Грядки сохнут, без полива пропадёт всё.
Она посмотрела строго на Петровича:
– И гвозди вбей, да не абы как, а по уму.
– По уму, – кивнул он, перекладывая молоток из руки в руку. – Ум у меня один, я его берегу.
Я шагнул к сеням за кувшином, а сестра сразу пристроилась следом, вприпрыжку.
Вечер опускался на деревню. Ветер тянул от реки прохладой, и с домов к воде выходили люди. Мужчины несли факелы и длинные жерди для костров, женщины – вёдра и узелки с едой, девчонки прижимали к груди венки из полевых трав. У берега уже вспыхивали первые огни – сухие сучья трещали, искры взлетали в темноту, пахло дымом и сырым деревом. Женщины подкладывали хворост, раздувая пламя, а девушки, сцепившись за руки, водили круг, напевая старую песню. Голоса их тянулись в сумерках мягко, а ленты в косах горели в отблеске костра.
На коряге у воды устроился дед Гаврила, согнул спину и буркнул, будто самому себе:
– Купала воду будит. Не галдите зря, вода слушает.
– Да пусти ты, – отмахнулась баба Нюра, поправляя узел платка. – Праздник же. Вон какие девки – красота.
Гаврила прищурился, усмехнулся в бороду:
– Красивые-то красивые. Любая вода глянет.
Я стоял чуть поодаль от огня, а рядом со мной вертелась Ангелина, то пряча улыбку, то подталкивая меня плечом. Воздух был густой от дыма и песен, в груди щекотало тепло костра. В кругу среди девчонок, возле самого пламени, смеялась Оля, поправляя венок и ловко перевязывая тонкую травинку нитью, будто колдовала над ним. Свет от костра ложился на её лицо – щёки горели румянцем, волосы блестели искрами.
Она заметив нас, скользнула взглядом и, кивнув, вышла из круга. Подойдя ближе, остановилась напротив – улыбка всё ещё держался в уголках её губ.
– Ну что, пойдёте прыгать? – спросила она с прищуром. – Или будете стоять и умное лицо строить?
– Я?.. – слова сорвались слишком поспешно, и я сам услышал, как это звучит. – Я… разогреваюсь.
Ангелина прыснула, не удержалась и толкнула меня локтем в бок:
– Он всегда так, – сказала она, глядя прямо на Олю, будто специально выставляя меня. – Стесняется!
Я покосился на сестру, но та только беззлобно хмыкнула. Оля засмеялась и подняла венок над головой, проверяя, не распадётся ли от ветра и жара.
– Ну, герой, – протянула она, слегка качнув венок, будто подзадоривала. – Костёр сам не перепрыгнется.
– А может ты первая? – рискнул я, стараясь держать голос ровно, хотя внутри всё дрогнуло, будто жар от костра прошёлся по груди.
Оля на миг прикусила губу, задержала взгляд на пламени и снова посмотрела на меня. В её глазах мелькнуло озорство, но рядом с ним стояла серьёзность, которой я от неё раньше не ждал.
– Нет, давай вместе, – сказала она и протянула ладонь.
Я вложил в руку её тёплую, пахнущую травяным соком ладонь и сжал крепко. Ангелина крутилась у нас за спиной, только и ждала случая поддеть меня. Она глянула исподлобья и, не удержавшись, сказала громко, чтобы слышали все вокруг:
– Гляди, герой, не споткнись. Вот смеху то будет!
Кто-то из ребят прыснул от смеха. Оля хохотнула коротко и мягко, но пальцев моих не отпустила. Мы вместе шагнули в круг, где плясал костёр. Он ревел всё громче, сучья с треском осыпались искрами, и тёплые потоки дыма тянулись вверх в ночное небо.
По берегу гудели голоса, женский хор вытягивал протяжную мелодию, а парни вторили низом, так что звуки складывались в одно широкое дыхание. Казалось, что и сам огонь поддаётся этой песне, качается и вздымается вместе с ней.
Старики стояли чуть поодаль, переговаривались негромко и не отводили взгляда от пламени костра.
– Эх, молодые, – пробормотал дед Гаврила, втянув в себя дым и сплюнув в сторону. – Всё бы им прыгать, всё бы смеяться.
– Да ладно тебе, старый, – отмахнулся дядя Степан, усмехнувшись в седые усы. – Кто костёр перепрыгнет – тому счастья прибавится.
– А и то верно, – подтвердила баба Нюра, поправляя платок. – Пусть огонь дурь выжигает, не худо будет.
Гаврила хмыкнул, но всё равно не отвёл глаз от огня, будто ждал, не выскочит ли из него что-то ещё, помимо искр.
И вдруг из толпы донёсся громкий крик:
– Ну, пошли! Пора!
Гул сразу поднялся, загудело со всех сторон, смех и свист слились в один поток. Первой парой вырвались две девчонки – взялись за руки, разбежались и легко перемахнули через костёр. Пламя рванулось вверх, и над огнём заклубился густой дым, осыпая искрами темнеющее небо.
Я сильнее сжал ладонь Оли, чувствуя дрожь её пальцев в своей руке. Она не отстранилась, только крепче вцепилась в меня. Мы стояли у самой линии, так близко к костру, что жар обжигал лицо, а искры летели прямо в глаза.
Оля подалась вперёд и тихо, почти шепотом, но твёрдо сказала:
– Ну что, герой? На счёт три.
– На счёт три, – отозвался я.
Сбоку качнула головой баба Нюра, не сводя взгляда от костра:
– Подол придержи, девка.
– А то косы вспыхнут – кто ж такую замуж возьмёт! – подхватила соседка, и по кругу прокатился смешок.
– Раз! – выдохнул я, вглядываясь в раскалённые языки огня.
– Два! – откликнулась она, и мы шагнули враз, словно одно целое.
– Три! – крикнули сразу со всех сторон, и оглушительный хлопок ладоней толкнул нас.
Мы рванулись вперёд. Песок под ногами скрипнул, провалился и тут же оттолкнул нас вверх. Жар костра хлестнул по голеням, обжёг лицо, и в следующее мгновение мы оказались в воздухе. Под подошвами мелькнули искры, треснуло полено, и на долю секунды показалось, что огонь задел пятки. Мы опустились на землю, пробежали ещё несколько шагов и остановились – всё ещё держась за руки так крепко, что пальцы онемели.
Сзади поднялся общий гул: кто-то свистнул, кто-то крикнул:
– Ай да молодцы!
Мы стояли ещё мгновение, переводя дыхание. Оля первой отняла руку, всё так же улыбаясь, но уже спокойнее. Она шагнула чуть ближе, оглянулась на круг у костра и склонилась ко мне:
– Я к подружкам, – сказала она тише. – Ты потом меня не потеряй, ладно? Когда венки пускать будем.
– Не потеряю, – ответил я. – Я тебя сам найду.
Оля улыбнулась коротко, почти по-детски, и юркнула обратно в круг. Ленты её венка мелькнули в отблеске пламени и растворились среди других девчонок, чьи голоса уже подхватывали новую песню. Огонь шумел, дыхание толпы росло, парни снова брали разбег к костру, искры сыпались на песок.
– Ну что, герой, – сказала Ангелина, её лицо светилось в отблеске пламени. – Пойдём к еде. Всё равно один остался, чего тут киснуть.
Она ухватила меня за рукав и потянула к лавкам. Там уже тянулись запахи пирогов и печёной рыбы, смех перемежался с гулом песен, в кружках пенился квас. У длинной лавки на траве разложили угощение: пузатые пироги – с капустой, с яйцом и луком, с брусникой. На деревянной доске – вяленая рыба, плотная и пахучая. В мисках – картошка, только что вынутая из золы, ещё тёмная снаружи, но внутри горячая и белая. Рядом стояли огурцы, пучки зелёного лука, мёд в глиняном блюдце и ломти ржаного хлеба. Всё это пахло дымом, свежими травами и хлебной коркой, и живот предательски заурчал.
Ангелина ухватила горячую картошку, посолила крупной щепоткой и ловко разломила пополам – от золотистой кожуры пошёл густой белый пар. Она подула на половинку и протянула мне.
– Держи, пока горячая.
Я осторожно взял половину картошки, подул, но толку было мало – горячая кожура всё равно обжигала пальцы. Морщась, я всё же откусил и почувствовал, как во рту разошлась мягкая, рассыпчатая мякоть, пропитанная дымом и солью. Я поспешно сделал глоток кваса. Холодная, пенистая жидкость ударила в горло, сбивая жар, и я облегчённо выдохнул:
– У мамы всё равно вкуснее.
– Вечно ты ворчишь, – усмехнулась Ангелина, придерживая пирог обеими руками, чтобы начинка не вывалилась.
Я только пожал плечами, обжигаясь снова и снова, но не выпуская картошку, и тут рядом опустился Петрович. Он сел прямо на траву, шумно вздохнул, вытянул ноги и, немного поёрзав, устроился поудобнее. Из-за пазухи дядя достал ломоть ржаного хлеба, густо намазанный мёдом, откусил смачно и, жуя, покосился на миску с картошкой. Не раздумывая, ухватил один клубень, ловко разломил его пополам прямо пальцами, щедро посолил и сунул кусок в рот.
– Эх, – протянул он, жмурясь от горячего и кивая. – Вот это сила! Лучше, чем у вашей мамки на печи.
Ангелина возмущённо вздохнула, но улыбка всё равно прорвалась сквозь слова:
– Да ну! Мама всё равно вкуснее готовит.
– Может, и вкуснее, – согласился Петрович, откидываясь на локоть, – но тут вкус другой. Дымком пропахло, золой прихватило, а корочка на картошке хрустит так, что зубам радость. Такое дома не сделаешь.
Я только кивнул, жуя, и в этот момент к костру вынесли широкий медный таз, наполненный холодной речной водой. В нёмнём покачивались стебли мяты и василька, наполняя воздух лёгкой свежестью над водой. Девушки подхватили таз, опустили его прямо на песок, и вокруг сразу собрались ребята.
– Умываться надо, – сказала старшая из девушек, подбоченившись. – На красоту и чтоб дурной сон не лип. Ну, кто первый?
– Я! – вызвалась Ангелина и, зачерпнув ладонями, плеснула себе в лицо. Потом хитро сверкнула глазами и, не раздумывая, метнула горсть воды прямо в меня.
– Эй! – я вскрикнул, отшатнувшись, а мокрые капли побежали по шее. – Ты что творишь?
– На красоту! – хохотнула она и снова зачерпнула. – Будешь у нас красавцем!
Я уже шагнул, чтобы схватить сестру за руки, как рядом появилась Оля с подружками. Её венок чуть сполз набок, глаза блестели в свете костра. Она посмотрела на меня и, улыбнувшись, сказала мягко, но с задором:
– Пусти её, пусть играет. Праздник ведь.
С этими словами Оля зачерпнула ладонью воды, провела по лицу и отряхнула пальцы.
– Видишь, ничего страшного, – сказала она вполголоса, улыбнувшись.
Я выдохнул, и шум праздника будто отошёл в сторону. Сердце билось слишком громко, и я уже не понимал, от холода ли по лицу бежали мурашки или от её взгляда.
В этот момент над поляной потянулась новая песня. Люди начали сходиться к реке, костры оставались позади, их красные отблески гасли в темноте, а впереди всё ярче мерцала вода. У самой кромки реки уже горели свечи, тонкие и жёлтые, вставленные в середину венков. Девушки несли их обеими ладонями, держа осторожно, чтобы огонь не погас. Огоньки дрожали от ветра, отражались в воде и тянулись по течению, словно звёзды, спустившиеся с неба в реку вместе с травами и лентами.
– Пойдём? – Оля оказалась рядом. Венок в её руках светился мягким огнём, ленты едва колыхались. Она подняла глаза, и во взгляде было и волнение, и решимость.
Я кивнул и шагнул за ней. Песок у самой воды был прохладный, чуть влажный от самой реки. Мы наклонились вместе, и Оля осторожно опустила венок на гладь воды. Лента с её косы коснулась поверхности, свеча качнулась, на миг пригасла от ветра, но снова загорелась ровно.
Она задержала руки, словно проверяя, что венок держится.
– Видишь, – прошептала она, улыбаясь, – плывёт. Значит, всё будет хорошо.
Я смотрел, как её пальцы медленно разжимались, и не удержался:
– А если потонет?
Оля чуть пожала плечами, и в глазах её по-прежнему светилась тёплая уверенность.
– Значит, так и должно быть, – сказала она негромко. – Но ведь он не потонет… правда?
Она разжала ладони. Венок поплыл, качаясь в струе. Свеча горела ровно, и вода словно сама бережно подхватила его и понесла дальше. Вслед за нами к воде вышли и другие девушки. Катя прижимала венок так крепко, что пальцы у неё заметно дрожали. Лида шла иначе, словно ей было всё равно. Венки один за другим опускались на воду, сходились и расходились, сталкивались краями и снова уплывали в сторону, покачиваясь, словно маленькие лодочки.
Дети толпились ближе к кромке, тянулись к воде и шептались взволнованно, не скрывая восторга.
– Смотри, только не трогай!
– Ой, свечка погасла!
– Нет, снова загорелась, видишь!
– Вон у той прямо на корягу пошёл, – вздохнула Марфа и покачала головой. – Спорный год выйдет.
– Вон тот далеко ушёл, – сказал Гаврила, глядя на венок, унесённый течением к середине. – Гляди, как легла на воду. Только бы свечу ветром не задуло.
Мы стояли у кромки, когда венки разом потянуло к середине, и вода вспыхнула десятками крошечных огней. Они дрожали в ряби, отражались друг в друге и в тёмной глади, и всё это выглядело красиво – словно звёзды вдруг опустились на землю.
– Пойдём к огню? – спросила Оля, глядя на меня.
Я замялся и покачал головой.
– Ты иди. Я ещё немного посижу.
Она прищурилась, будто хотела возразить, но только улыбнулась и кивнула.
– Ладно. Только не задерживайся.
Оля развернулась и пошла обратно. Девчонки двинулись следом, переговариваясь вполголоса, и вскоре их силуэты растворились в пёстром шуме у костров. Там снова трещали сучья, песни тянулись звеньями – то вспыхивая громче, то уходя в гул.
Я остался у берега один, и вода колыхалась светом, словно в ней отражались не костры, а россыпь небесных огней. Венки плыли плотной грядой, прижимались друг к другу, качались на течении. Одни были свежие и тугие, с тяжёлыми стеблями трав, другие держались легче – за ними тянулись длинные ленты, распускаясь в воде. Свечи горели ровно, потрескивали и осыпали на поверхность капли воска.
Я шёл вдоль берега, чувствуя под ногами холодный влажный песок. Праздничный шум постепенно растворился позади, и впереди осталась тишина, в которой слышалось лишь ровное плескание воды да редкий треск фитиля в плывущих венках. Среди венков мой взгляд зацепился за один, не похожий на остальные. Он не держался вровень с ними, а медленно уходил в сторону. Листья на нём были уже не свежие, а потемневшие, с ломкой тяжестью прожитых дней. Лента потускнела, разлохматилась и тянулась за венком рваными коричневыми нитями. В центре чернело пустое пятно, там когда-то горела свеча, но её давно задуло.
Я остановился и, чувствуя, как по спине пробежал холодок, прошептал самому себе:
– Чей же он?
Венок проплыл совсем близко, скользнув мимо моих ног и оставив на песке зыбкую тень.
Вода тихо плеснула о берег, и в этот миг я услышал:
– Саша…
Я вздрогнул и резко повернул голову. На песке метнулась тень, девочка отпрыгнула к матери, и та увела её прочь. Выше, у костров, по-прежнему трещали факелы, раздавался смех, там жизнь шла обычным ходом.
И вдруг снова:
– Саша…
Голос не перекликнулся поверх плеска, а будто вышел из самой глубины – мягкий, почти неслышный, но от этого ещё более явственный. Звук коснулся затылка, кожу свело холодком.
Я сглотнул, выдохнул и, будто оправдываясь перед самим собой, прошептал:
– Показалось… Наверное.
За полосой венков река уходила в темноту. Там, где низкие ветви ивы тянулись к воде, всегда было глубже, и отражения костров ломались и расползались по поверхности длинными тёмными полосами. Я сначала смотрел рассеянно, не задерживаясь, но взгляд всё же цеплялся за ту часть берега, и вскоре я уже вглядывался туда всё внимательнее, сам не понимая, что именно хочу разглядеть.
Постепенно в этом месте проступил силуэт. На границе света и тени стояла женская фигура. Она не двигалась, и не шевелилась, сливаясь с рекой. Высокий тонкий силуэт, уходил в полумрак и холодно светился на фоне воды. Длинные мокрые волосы стекали по плечам тяжёлыми прядями, уходили вниз, теряясь в темноте. Лицо было скрыто, проступал только ровный, чёткий контур. В этом молчаливом образе сплетались красота и ледяная отчуждённость, от которой перехватывало дыхание.
Я моргнул, и видение исчезло. На воде осталась лишь рябь, которая тянулась к тёмным ветвям ивы. Я провёл ладонью по лицу, будто хотел стереть холод, оставшийся внутри, и тяжело выдохнул.
– Эй, – услышал я сбоку. Петрович спустился по склону, держась за колышек, чтобы не соскользнуть. – Ты чего тут застыл?
– Да так, – ответил я и сам удивился, как глухо прозвучал мой голос. – Смотрю, как плывут.
– Смотри меньше, – проворчал он, но в словах не было злости. – Пошли.
Он задержал взгляд на том старом венке, усмехнулся себе под нос:
– Откуда тебя принесло… – а вслух добавил ровнее: Чужое – пущай уходит вниз по реке
Мы пошли обратно к костру. Там снова гремели песни, трещали сучья, и жаркий воздух был густ от дыма и голосов. Я только успел ступить в круг света, как ко мне почти бегом выскочила Оля.
– Ты где пропал? – её голос прозвучал с упрёком, но глаза смягчала улыбка. – Я уж думала сама за тобой идти.
– Да так, дым в глаза набился, – ответил я. – Да ещё на песке скользко.
– Угу, – она чуть склонила голову. – А лицо у тебя как будто лешего увидел.
– Просто… устал, да и домой уже тянет.
Оля посмотрела сначала на меня, потом на реку и снова встретилась со мной взглядом.
– Проводишь? – спросила она почти шёпотом.
– Провожу, – кивнул я. – Только маму с сестрой отыщу.
Я пошёл к лавке. Мать сидела на скамье рядом с соседками, поправляла на коленях платок и тихо переговаривалась. Ангелина, разрумяненная и взъерошенная, вертелась неподалёку, спорила с ребятами и смеялась так, будто и не думала расходиться.
– Мам, – сказал я, наклоняясь ближе, – я Олю провожу до дома.
Мать кивнула, поправила платок на коленях и устало сказала:
– Иди уж, только не шляйся долго.
Ангелина тут же вскинула на меня глаза, прищурилась хитро и, будто нарочно громче, чтобы соседки услышали, протянула:
– Ну-ну, провожай, кавалер… Смотри, не заблудись там!
Я скосил на неё взгляд, хотел буркнуть что-то в ответ, но махнул рукой и пошёл обратно к Оле.
Она стояла чуть в стороне, на краю света костра. Увидев меня, шагнула ближе, и мы вместе двинулись прочь. Дорога тянулась мимо тёмных хат. Над крышами глухо скрипели колодезные журавли, в воздухе тянуло дымом, смешанным с прохладой мяты и прелой травы. Земля ещё держала остатки дневного тепла, но сверху её уже прихватила ночная прохлада, и шаги звучали мягко, приглушённо.
Оля вздохнула, коснулась виска пальцами и тихо сказала:
– Голова раскалывается, ноги гудят… не ведаю, как завтра вставать-то буду.
Я глянул на неё, усмехнулся уголком губ:
– А чего ж ты думала? То плясала, то с девками смеху задавала без продыху. Тут и самый крепкий завалится!
Оля усмехнулась, поправила волосы и сказала:
– Зато девок повидала. Лиза весь вечер всё про Ивана шептала, одно и то же талдычила. Мол, свадьбу скоро играть будут.
– Да ну, – сказал я. – А он, что ж, согласен?
Оля хмыкнула, поправила волосы и ответила с усмешкой:
– Да Ивану всё едино. Кто первая прижмёт к себе, за ту и пойдёт, без лишних дум.
Она замолчала на несколько шагов, смотрела под ноги, потом вздохнула:
– А я ж тоже замуж хочу… только вот.
Я глянул на неё, но она не договорила. Пришлось спросить самому:
– Только вот что?
– Да жениха нет, – ответила она тихо, – а если и найдётся, так мать не отпустит. Скажет, рано ещё.
Мы прошли мимо забора, где в тени пахло полынью, и она снова заговорила, чуть тише:
– А сестра твоя смелая. Её хоть в воду, хоть в огонь – всегда первая.
– Это да, – согласился я. – Только языком бы поменьше плела.
Оля прыснула, прикрыв рот ладонью.
– Да что ты, она ещё дитя совсем.
Я усмехнулся.
– Дитя-то дитя, а спору от неё – что от торговки на ярмарке.
Оля покачала головой, но улыбка всё равно скользнула по её лицу. Мы шагали молча ещё немного, только скрипели под ногами камешки да тянуло запахом прелой травы из-за плетня. У калитки Оля остановилась, положила ладонь на перекладину и на миг замерла. Она прикусила губу, будто собиралась с чем-то важным, потом медленно повернулась ко мне.
– Саша… – тихо сказала она, подняв глаза. – Я хотела тебе кое-что сказать…
Я наклонился ближе, боясь пропустить её слова, но в тот же миг дверь сеней распахнулась, и на крыльце показалась её мать. В темноте виднелся только строгий силуэт, а голос прозвучал твёрдо и ясно:
– Оля, домой. Хватит, нагулялась.
Оля вздрогнула, но почти сразу улыбнулась – виновато и вместе с тем по-доброму.
– Иду, мам, – отозвалась она.
Оля посмотрела ещё раз на меня, будто собиралась всё-таки договорить, но лишь коротко качнула головой.
– Спасибо, что проводил.
– Всегда, – тихо ответил я, стараясь удержать её взгляд хоть на секунду дольше.
Оля скрылась за калиткой, и щеколда мягко звякнула в тишине. Я остался снаружи, один, среди ночи. Воздух ещё хранил запах дыма, трав и растаявшего воска, откуда-то в стороне тянуло углями – догорал костёр. Я двинулся обратно по знакомой улице, думая о том, что видел у реки, и о том, чего так и не успела сказать Оля.
Глава 2. Следы на берегу
Рассвет подкрался незаметно. Туман висел над рекой тяжёлыми лоскутами, цеплялся за ветви ив и расползался по воде белыми полосами, в которых дрожал холодный блеск. В глубине ещё держалась ночь, но сверху уже проступал серый свет. Берег был влажный, песок цеплялся к сапогам и хлюпал под шагами.
Двое мужчин молча вышли к реке. На мелководье покачивалась лодка, привязанная верёвкой к колу. Старший шагнул в воду по колено, ухватил канат, уходящий в глубину, и потянул. Канат дрогнул, и сеть пошла вверх медленно и тяжело, словно сама река держала её и не хотела отпускать. Младший зашёл следом, ноги сразу увязли в мягком дне, но он удержался и подхватил край каната. Руки у обоих натянулись, плечи дрожали, петли поднимались одна за другой – мокрые, тёмные, с узлами, из которых сочилась вода.
– Тяжко идёт, – выдохнул младший. – Будто к самому дну приросла.
– Камни, что ли, наловила? – откликнулся старший, в его голосе прозвучала тревога, прорывающаяся сквозь привычную насмешку.
Когда сеть подняли выше, вместе с тяжестью воды брызнул холодный запах коры и сырости, будто само дно поднялось к поверхности. С узлов стекали мутные струи, в которых крутились белые хлопья чешуи. Между петлями показалась рыба – стухшая, с распухшими боками, с белёсой дряблой кожей и мёртвыми глазами. Хвосты расползались клочьями, плавники безвольно висели. Тела наваливались друг на друга тяжёлым комом, и наполняли воздух густым запахом гнили.
Младший отшатнулся, выпустил сеть и прикрыл нос ладонью.
– Матерь божья… – выдохнул он. – Да это ж мертвечина вся.
– Нечисто, – сказал старший негромко.
Молодой хотел усмехнуться, но улыбка застыла и медленно сошла с лица, когда сеть снова дёрнулась и в лодку вместе с водой свалилось что-то тёмное. Это оказался венок. Листья на нём почернели, расползались клочьями, края висели тяжёлыми мокрыми лоскутами. Лента обмякла, скользнула и тянулась по доскам длинным коричневым хвостом. От трав исходил кислый запах прели, будто вынули их из глубокой ямы. В середине чернело пустое гнездо, и по нему легко угадывалось, что когда-то там горела свеча.
– Что это… – прошептал младший, дотронулся до края и тут же отдёрнул руку. – Неужто кто-то вчера пустил?
– Вчерашние б так не стухли, – сказал старший, глухо. – Люди шепчут, русалка завелась.
Они поддели венок шестом и вытащили на берег. Он распластался на песке, словно мокрая тряпка, и из него медленно вытекала мутная вода. Младший нагнулся ниже и заметил на кромке цепочку следов. Они вели от реки к берегу, возвращались обратно и снова уходили к воде, будто кто-то бегал туда-сюда босиком по холодному песку. Пятки на отпечатках были узкие и лёгкие, а пальцы длинные и тонкие.
– Гляди, – сказал он негромко. – Вышла, вернулась… и опять вышла.
– Бабьи, – пробормотал старший. – После Купалы всякое шатается.
Туман редел, и стало видно, что чуть выше от кромки в траве валялась рыба: плотва, подлещик, два ерша. Они лежали кучками, словно одна волна вынесла их на берег и швырнула разом. Трава вокруг была примята, сплюснута и оставалась влажной. Старший вытер ладонь о тряпку и заметил, что к пальцам прилипла длинная темная волосинка. Вместе с ней тянулись два зелёных стебелька водорослей. Он машинально сжал находку в пальцах, потом стер о брючину, оставив мокрое пятно.
– И вправду русалка появилась, – сказал он негромко.
– Да какая там русалка, – отрезал младший, и махнул рукой.
– Всё равно не по-людски, – пробормотал старший, глядя на следы.
– Так, может, деревне скажем? – тихо спросил младший.
– Цыц, – нахмурился старший. – Ещё подумают, что мы сами тут чёрт-те что устроили.
Они задержались у кромки, прислушиваясь к тишине. Следы на песке начинали расплываться по краям, но всё ещё держали ясный рисунок, и от этого становилось не по себе.
Старший закинул сеть на плечо, глянул на небо, где тускло проступало солнце, и сказал:
– Пойдём. Работы и без чудес хватает. А язык свой держи за зубами, про рыбу скажем, а про остальное – ни слова.
Младший потоптался на месте, покосился к воде и пробормотал вполголоса:
– К полудню следов всё равно не останется… – и взгляд его зацепился за тёмный венок.
Я вышел во двор и сразу понял, что воздух был прозрачный, чуть прохладный, пахло мокрой землёй и смородиновым листом от куста у изгороди. Мать стояла на коленях в огороде, ладонью поднимала рыхлую землю, показывая Ангелине, где выдёргивать сорняк, а где оставить.
– Саш, принеси водицы, – сказала она негромко, не поднимая головы. – В ведре отстоялась с ночи, у крыльца стоит.
Я кивнул, но в этот миг из сарая донёсся голос Петровича. Он прозвучал глухо, будто из бочки, и тревожно, с той хрипотцой, которой он редко говорил:
– Сашка! Иди-ка сюда… и мать зови. Живо.
Мы с Ангелиной переглянулись. Мать поднялась не сразу, сперва стёрла землю с ладоней о передник, потом пошла к сараю, а мы за ней. Дверь отворилась с тяжёлым скрипом, и в лицо дохнуло сеном, парным молоком и ещё чем-то влажным, чужим. Петрович стоял, упершись рукой в косяк, и глядел вниз. На соломе лежал телёнок – Рябчик, тот самый, к которому Ангелина каждый вечер носила тёплое молоко. Шея была вытянута, глаза полуприкрыты, рот чуть разомкнут.
– Повалился, – сказал Петрович коротко. – Я ночью заглядывал – ещё на ногах стоял. А теперь… гляди, захлебнулся
Мать опустилась рядом с Рябчиком и долго молчала. Ладонью провела под горлом, заглянула в ноздри, отогнула губу, словно проверяя, нет ли следа болезни. Потом положила пальцы на грудь, задержалась, а после наклонилась ниже и приложила ухо к боку телёнка и долго сидела так, прислушиваясь. Наконец мать выпрямилась, осталась на корточках, руки сложила в переднике и только тогда заговорила:
– Горло чистое, – сказала мать негромко.
– А в лёгких хлюпало, – добавил Петрович хрипло. – Я перевернул его – слышал сам. Будто воды наглотался. Ты глянь солома то сухая. Откуда ж ему воды взять?
Мы все посмотрели вниз. Солома и впрямь была сухая, хрустела под ладонью, будто только что расстеленная. У самого порога доски тоже были чистые, только одна темнела узкой полосой, словно по ней провели мокрой ладонью. На сыром следе тонкой дорожкой прилип речной песок, а рядом поблёскивали мелкие чешуйки рыбы.
Петрович сплюнул, перекрестился и пробурчал:
– Чёртова нечисть, чтоб ей пусто. Не к добру это.
Мать тяжело вздохнула, глянула на дверь и сказала глухо:
– Крест на дверь поставить надо… чтобы беда не вернулась.
Она обернулась к сестре и мягче добавила:
– Не плачь, доча.
Ангелина прикусила губу, кулачки сжала так, что костяшки побелели.
– Я не плачу, – сказала она шепотом, но голос всё равно сорвался. – Жалко Рябчика… он ведь маленький ещё был…
Петрович отвёл взгляд, почесал шею, будто искал слова, и сказал негромко:
– Жалко, конечно… А что ж теперь? Ничего уж не поделаешь.
Мы вышли из сарая с тяжестью на сердце. Мать принесла из избы кусок мела, перекрестила дверь и на самой доске вывела белую метку – широкую, чтобы издали видно было. Потом подала мне охапку крапивы, я, морщась, разложил её вдоль порога, приглаживая ладонью, чтобы не осталось щелей. Мать вернулась с тонкой восковой свечой, зажгла её от лучины и встала у дверей сарая. Петрович снял фуражку, перекрестился коряво, не глядя на нас. Ангелина стояла рядом, всё теребила ленту в косе, пока мать не кивнула ей. Тогда и она перекрестилась, неловко, но старательно.
– Господи, упокой, – сказала мать глухо. – И дом наш не тронь.
Свеча сперва чаднула, выпустив тонкую струйку дыма, и лишь потом загорелась ровно.
– Ночью теперь ни шагу наружу, – вымолвил Петрович и поднял глаза. – Ангелина, слышишь?
– Слышу, – ответила она упрямо. Голос её звенел тонко, а в глазах блеснула слеза.
Тут во двор, даже не постучав, впорхнула баба Нюра – вся раскраснелась, дышала прерывисто, платок сполз на затылок, глаза метались, будто не знали, за что зацепиться.
– Вы… – начала она и сбилась, обвела всех быстрым взглядом. – Слыхали? Рыбаки на рассвете сети тянули… А там, у самой воды, на песке – следы. Босыми ногами всё истоптано, будто всю ночь туда-сюда ходили. И рыба… дохлая вся, пластами лежит, ровными полосами, как нарочно разложена. Я как услышала – сердце ухнуло. Ой, беда идёт, беда надвигается!
– Нюра, – сказал Петрович ровно, – у нас в сарае телёнок пал.
– Господи-и! – баба Нюра всплеснула руками так, что крест на груди перекосился. – И у вас… Так это она, кто ж ещё! Утопленница приходила. Ночью ходила, иначе не скажешь. Я сама слышала – под окнами шуршало, будто платье по траве скользило. Я и крапиву повесила… да видно поздно уж…
– Поздно-то, – перебила её мать негромко, – поздно… да что ж теперь делать-то?
– Воду надо отвести, – произнесла Нюра и оглянулась. – Тропу пересыпать солью. И… слушайте, я вам скажу… вчера к ночи у мельницы было движение, люди видели.