Войти
  • Зарегистрироваться
  • Запросить новый пароль
Дебютная постановка. Том 1 Дебютная постановка. Том 1
Мертвый кролик, живой кролик Мертвый кролик, живой кролик
К себе нежно. Книга о том, как ценить и беречь себя К себе нежно. Книга о том, как ценить и беречь себя
Родная кровь Родная кровь
Форсайт Форсайт
Яма Яма
Армада Вторжения Армада Вторжения
Атомные привычки. Как приобрести хорошие привычки и избавиться от плохих Атомные привычки. Как приобрести хорошие привычки и избавиться от плохих
Дебютная постановка. Том 2 Дебютная постановка. Том 2
Совершенные Совершенные
Перестаньте угождать людям. Будьте ассертивным, перестаньте заботиться о том, что думают о вас другие, и избавьтесь от чувства вины Перестаньте угождать людям. Будьте ассертивным, перестаньте заботиться о том, что думают о вас другие, и избавьтесь от чувства вины
Травница, или Как выжить среди магов. Том 2 Травница, или Как выжить среди магов. Том 2
Категории
  • Спорт, Здоровье, Красота
  • Серьезное чтение
  • Публицистика и периодические издания
  • Знания и навыки
  • Книги по психологии
  • Зарубежная литература
  • Дом, Дача
  • Родителям
  • Психология, Мотивация
  • Хобби, Досуг
  • Бизнес-книги
  • Словари, Справочники
  • Легкое чтение
  • Религия и духовная литература
  • Детские книги
  • Учебная и научная литература
  • Подкасты
  • Периодические издания
  • Комиксы и манга
  • Школьные учебники
  • baza-knig
  • Героическое фэнтези
  • Ирина Богатырева
  • Золотое время
  • Читать онлайн бесплатно

Читать онлайн Золотое время

  • Автор: Ирина Богатырева
  • Жанр: Героическое фэнтези, Историческое фэнтези
Размер шрифта:   15
Скачать книгу Золотое время
Рис.0 Золотое время

Серия «Другая реальность»

Рис.1 Золотое время

© Богатырёва И.С.

© ООО «Издательство АСТ»

Пролог

Беги!

Бегибегибегибегибеги!

Мама!

Ноги скользят в жирной грязи на дороге. Кроссовки разъезжаются, того и гляди – растянешься в луже. Бежать, бежать изо всех сил. Поворот, еще поворот. Как на зло, на улице никого. Попрятались все, сидят по домам в этот ветреный вечер. Кричи не кричи – не поможет. Даже окна в домах уже не светятся. Одни собаки брешут из-за заборов. Но что они могут, собаки, оттуда!

Мама, этого не должно быть! Я же рядом с тобой всегда была в безопасности. Даже из-за реки мама поможет, утешит. Ты же мне пела, я слышала, даже сегодня пела! И что теперь? Почему это все происходит?!

Качи качи. Беги беги.

В голове мешается. Просто беги! Горло режет, дышать нечем. Но беги.

Все кажется нереальным.

Ветер вот-вот собьет с ног. Вылетает с силой из-за поворотов. Она слышит свое дыхание, шумное, тяжелое. И еще шаги по грязи, свои – и его, этого мерзкого, гадкого, который выскочил из-за могилы. За руку успел схватить, к себе потянул. Что-то похабное шептал. Думал, наверное, что она испугается настолько, что сразу обмякнет. Не ожидал, что выкрутится. Что даст деру.

Но она не дастся. Нет, нет, просто так не дастся!

Беги, беги. Как же далеко еще дом! Почему он так далеко! Ничего, она знает дорогу. Гораздо лучше их. Почему – их, он же один. Или нет? Вон там, в проулке, снова мелькает тень – неужели другой? Второй? Их двое. Всегда было двое, она видела… Или трое? Тот, рыжий, который с ними тогда сидел. Цоя пел. Он тоже с ними? Нет, не может быть. Нет, нет.

Нет!

Кто-то выскакивает из-за поворота так резко, что она не успевает затормозить и влетает в грудь, в раскрытые руки. Куда ты, рыбка, стой! Побегать решила, едрить-колотить? Не рыпайся, рыба! Будь умницей… Она крутится в его руках, он пахнет водкой, пахнет ужасом. Ржет придавленно в самое ухо. Это другой, не тот, который – из-за могилы. Лиц не разобрать, но точно – другой: тот был выше, этот толще, крепче. И он не бегал по деревне сейчас. Ждал ее тут, знал, где ждать. Совсем не запыхался.

Это специально, понимает она вдруг. Они все продумали. Гнали ее, как оленя. Просто гнали – оттуда, с горы. Знали, куда она побежит. Первый гнал, а этот здесь сидел. Где? Быстро оглядывается – какой-то тупик. Успел утащить ее от дороги. Сволочь!

Вдруг узнает: это за магазином. Маминым магазином! Вон склад, подвал, глухой дощатый забор и запах, гадкий, тухлый – сгнившего лука, раскисшей картошки, он в стены въелся, она с детства помнит.

Нет, только не это! Нет, так не может быть!

Мама!

Кажется, она наконец-то кричит. Голос прорезается в животе, ниже диафрагмы, но она не слышит его – только чувствует, как сотрясается тело. И тут же получает по губам, по лицу. А мерзкая шершавая ладонь ложится на рот – зажимает плотно, дышать нечем. А ну не вой, по башке не получала? Сзади – топот, дыхание. Где ты застрял, едрить-колотить! Мешок давай! Ее толкают, волокут, пихают. Ей уже не больно. Из горла рвется вой, в глазах слезы. Обмякла, сил нет, чтобы бороться. Ее тянут вниз, под ногами ступеньки. Совсем темно – в глазах или вокруг? Запах тухлятины душит.

Мама! Мамочка!

Снова чьи-то шаги.

Эй! Вы чего! Вы… эта… чего это?!! Голос испуганный, слабый, почти на визге. Она дергается было к нему, но быстро обмякает – такой не спасет. Да, это он – приходил на точку тогда, Цоя пел. Перед глазами встает его лицо, как смотрел на нее, как следил за каждым движением. Нет, не спасет. Он слабый, безвольный. Он и сейчас боится. А ну заткнись, сукино вымя! Будешь выеживаться, один за нее сядешь, понял? Дышат рядом, под боком, пыхтят, возятся. Тебя с ней каждый дурак тут видел. Проблем на жопу надо? Будут тебе проблемы. Бьют – не ее, другого. Что-то охает, тяжело шоркает по полу. Будешь еще тявкать? Вот и помалкивай. Серый, да где мешок-то? Едрить-колотить…

И вдруг становится совершенно темно – она только в этот момент понимает, что до этого свет был, какой-то тусклый, неверный, но был, – разом тухнет, а она чувствует: дергают за руку с огромной силой, тянут и вырывают наружу. Шершавые, гадкие руки соскальзывают с ее плеч, будто уходят под воду, и она выкручивает голову, выкручивает тело, а кто-то другой, сильный и властный, кто-то бесстрашный выталкивает ее на волю. Сильный толчок в спину, и она летит по ступенькам наверх, теряя равновесие, выпрастывает вперед руки, вышибает дверь, оскальзывается и падает лицом в грязь. Дверь за спиной хлопает – сработала пружина, там всегда была эта пружина, чтобы не закрывать за собой дверь подсобки, если руки заняты. Но она уже забыла о двери, она по-собачьи отползает – как может дальше, дальше. Туда, за угол. Прижимается к стене, переводит дух. Не глядя, знает – над головой выбита штукатурка и дыра в стене от выстрела. Пальнули дважды, один раз в стену, второй – в окно, за которым – мама…

Сил больше нет, она скулит и воет, слезы душат, но она боится кричать. Страх схватил мышцы до боли, до судорог. Особенно ноги, живот. Особенно между ног. И горло. Долгие годы еще не сможет она плакать в голос, будет давиться слезами, захлебываться и икать – как теперь.

Размазывая по лицу грязь, поднимается с земли. Беги. Только беги. Кажется, что бежит, но на деле – бредет, качаясь, держась за стену, на деревянных ногах. Домой, недалеко уже дом. Совсем недалеко. Дойти бы только. Она еще не верит, что спаслась. Что никто не выскочит из подвала. Не схватит, не утащит назад, в эту черноту и тухлый запах. Почему они остались? Почему не бегут за ней, не хватают снова за руки? Она бы не сопротивлялась. Она уже почти смирилась. Она как будто уже потеряла себя, и в темноте стала видеть их – кто на той стороне, за рекой, кто проступает в тенях, в сумерках.

Мама, я знала. Я всегда знала. Что ты. Спасешь. Меня.

Ее рвет на пороге собственного дома.

Часть I

Пырра-Волла

Волла

Земля была еще сырая. Она была мягкая, как глина, и бесконечная, как Небо. Она не имела ни границ, ни формы. Она лежала у Неба в объятьях, и оно качало ее, как младенца. Моря еще не омывали ее. Дожди еще не утешали ее. Земля спала и видела время, как человек видит во сне собственный путь. Но ни человека, ни пути еще не было. Была она, Земля, и был Вонг – идешь в лес, помяни его имя.

А потом пришел Ы-нгу невыносимый и стал Землю мять. Он мял ее, как невесту, терзал, как волк, и сжимал, как старуха тесто. Он отделил Землю от Неба, и оно зарыдало первым дождем. Небо было безутешно, дождь шел и шел, пока не залил всю пустоту. Так стало море. А Ы-нгу все мял и мял, наводя границы, придавая форму. Он вылепил горы и равнины. Он вырвал свои волосы и воткнул их в Землю, и они проросли лесами. Он плюнул свои зубы и кинул их на Землю, и они поднялись скалами. Он вырвал себе ногти и бросил на Землю, и они стали блестящими озерами. Он проложил русла и заполнил их реками, он поднял холмы и разгладил долины. Он создал все, что можно увидеть на Земле, он один, Ы-пу неустанный. А потом лег и умер. Из его мяса появились животные, из костей – птицы и рыбы, его кровь стала золотом и камнями, его глаза стали туманом, а из нечистот появился гнус. Череп раскололся, мысли вылетели и стали анатами и с тех пор летают повсюду. Все это сделал он, первый кам Ы-олон, но нельзя забыть Вонга, который был изначально и будет всегда, если ты идешь в горы, помяни его имя. Это он послал первого кама, это он пустил на небо оленей Та́гу и Ба́гу, Огненного и Ледяного, и они стали Солнцем и Луною. Он рассыпал угли из своего очага, и они стали звездами, но главное, он помнит каждого из нас по имени, а камов – по трем, хотя сам имеет только одно на все времена – вот это: Вонг, идешь в лес, помяни его.

Так сделалось, значит. Сделалось и стало. А потом появился человек, потому что Вонг помыслил о нем. А потом уж среди людей и я появилась. Ну, чего зеваешь? Я говорить буду, а ты слушай. Далеко мне еще до конца.

Я давно родилась, а бабка моя еще раньше. Но бабка той бабки еще раньше того, и так до бесконечности. Было нас много, что лес и трава, но все похожи: все Пырра. Пы́рра-Во́лла звали меня в начале. Пырра-Ано́н звали потом. Пырра-То́йя теперь зовут. Пырра – так оленям кричат, погоняя. А ты просто Волла пока, потому что еще ничего не знаешь.

Слушай же. Я уже начала.

Я не всегда была Пырра. Я родилась у Камлаков, мать моя была из Камлаков. Я и ходить начала у Камлаков, и говорить они меня научили, пока Ка́мса не сказала, что анаты ошиблись, занесли меня в чужой род, а на самом деле я Пырра. У них, у Пырра, огненные анаты третий год девочек забирали. А все потому, что перепутали – не туда принесли меня, потом искали, значит, а я все это время у Камлаков росла.

Не думаю, что Камлаки обрадовались, когда Ка́мса им сказала, что я Пырра. Но правда била в глаза: я и говорила не так, и ходила не так, да и волосы у меня рыжие. Рыжие и жесткие, косы тугие. И я бесстрашной была, как будто во мне сто жизней, а Камлаки все осторожные, как из сухой глины, и болеют часто.

Вот Варна – он Камлак. Глянешь, сразу видно: волосы черные, кожа тонкая, ходит как под водой и говорит медленно, потому что думает много – ну точно Камлак.

Не хотели Камлаки меня отдавать, но Камса мором пригрозила: отдали. И все равно бегали первое время к Пырра, за домом, как телка, меня кормили. Женщины у Камлаков хорошо готовят, это все знают. А я что? Кормят – ешь, значит. Так я у двух мисок сидела. Быстро росла. Мало думала. Пырра Пыррой.

Другое дело – Варна. Он среди Камлаков, как среди сосен – дуб. Много думал, рано все понял. Стал вещи делать, каких никто до него не знал. Стал на людей смотреть и думать, каких вещей им не хватает, чтобы счастливыми быть. На женщин смотрел – скребок придумал: большой скребок с зубьями, чтобы много ягод за раз из травы брать. На охотников смотрел – снегоступы сделал, чтобы зимой по снегу легче бегать. На детей смотрел – маску из бересты сделал, на лице – бахрома, чтоб комары не кусали. Люди брали вещи, благодарили. Нужные все вещи были, значит.

В шесть лет пошел Варна к кузнецу: «Учи», – сказал. Кузнец изумился: кто-то пришел из Камлаков, ростом с олененка, олененок и сам. Что с ним делать? Выгнал, конечно. Но он не знал Варны. Варна приходил опять и опять. Сколько раз его кузнец выгонял, не знаю, но все-таки согласился. Стал Варна учиться у кузнеца. Стал ему помогать.

А я что? Я все по лесу пропадала. Как женщины от порога отпускать стали, так я за кем-нибудь увяжусь, кто идет в лес. Потом одна начала ходить. Мне бубенцы на пояс вязали. Я бубенцы отвяжу, на березу за домом повешу – и в лес. Ветер березу качает, женщины слышат – бубенчик звенит, тут я, значит, рядом. А я далеко, сама не знаю где. К вечеру прибегу, бубенцы отвяжу, в дом вернусь. Они и не узнáют. Потом работу стали мне задавать: нитку сучить, шкуру мездрить. Я сижу, сделаю – не сделаю, все брошу – и в лес. Сил нет с женщинами сидеть. Вечером приду, все доделаю, и свое, и чужое, не разбирая. Утром все встали, кто сделал? – Глупая Волла. И бить не за что. Махнули на меня. А как я рассказывать стала, где ягода слаще, где какой олень ходит и какая трава растет, так про меня совсем забыли: ходит в лес, и пусть. Лишь бы возвращалась. Надо ей так, значит.

Так я и росла, все равно что широколист дурманный.

Один раз я так вот в лес ушла. Долго бродила, уже себя забывать стала. Хожу, хожу, чую – дурно мне. Что такое? И плохо, и мутно, и под животом все тянет и ноет, гляди, порвется вот-вот. И порвалось: кровь хлынула, я как шла, так и упала.

Осень была. Лиственницы осыпались уже. Желтая земля и сырая. Лежу я, дышу в землю и думаю: умираю. Но полежала, легче стало, я поползла. До ручья доползла, руки в воду опустила. Голову кружит. Воды зачерпнула, лицо омыла, гляжу – а в ручье старуха. Не старуха даже – старухина спина, и она от меня уезжает. На двух оленях, один под верхом, другой в поводу сзади трусит. Бодро едет, бодро правит. Я подумать еще успела: вот старуха, а как бодро правит, долго жить будет, думаю, – и она обернулась и взглянула на меня сквозь воду, и я от испуга от ручья отшатнулась: была старуха слепая. Совсем слепая, оба глаза бельмами подернуты, как туманом. А все равно бодро правила, быстро ехала.

Тоже Пырра, значит, подумала я тогда.

И до нынешних времен больше не вспоминала о ней.

У ручья отлежалась и к дому пошла. Медленно шла, себя слушала. Обернуться боюсь – вдруг за мной кровь по мху тянется. Хорошо, недалеко в тот день ушла, а то волков боялась бы.

Тайга прозрачная, небо высокое. Зябко уже было, но не холодно. Тихо, ни ветерка. Зверь ветку не шелохнет. Вдруг слышу – лес ломается, ветки трещат. На меня Камса выезжает. Что ты здесь, спрашивает. А я и не знаю, что сказать. Я ее испугалась. Сколько раз среди людей видела, не боялась, но в лесу – никогда, а в лесу она грозной, страшной была. Показалось мне вдруг, что то, что со мной приключилось, – дурно. Что это грязно и плохо, и если я умру сейчас, это правильно будет, нельзя нести к людям такую грязь.

Но Камса сама догадалась. Хорей[1] протянула, держись, сказала, и в свой дом меня увела. Три дня я у нее сидела, на свет не показывалась. А женщинам Пырра Камса сказала, что я девушкой стала.

Когда все прошло, я и думать об этом забыла, снова в лес ходить начала. Думала, жизнь моя измениться не может никак. Ну, одежда другая. Ну, ленты красные нацепили. Красные ленты в косе и на поясе. Мне эти ленты сильно в лесу мешали. Мало что зацепиться норовили за все, так и видно их издали. А в лесу так нельзя. В лесу как лес быть надо, самой быть как дерево – незаметной. Я ленты эти сниму, под пенек схороню, а назад пойду – достану. Хорошие ленты были, нельзя потерять.

Один раз возвращаюсь, вижу – у привязи седловые олени. Не у дома детей, где я тогда жила, а у родительского дома. Много оленей у кормушки стоит, и среди них самый крупный – под красным седлом и рога красным крашены: княжий олень, значит. А за домом в клети – едовые олени. С десяток, все жирные, аж лоснятся. Гости приехали к Пырра, значит, даже князь, глава рода, тут. А во мне вдруг как будто заговорил кто: беги, Волла! Беги! Не ходи в дом, не надо тебе туда! Но я понять не могу, что это за голос, чего мне бояться? Гости и гости, мало ли кто к Пырра ездит, Пырра – богатый род, к ним ездить любят. Но страх не отпускал. Я как у дома застыла, так и стою ни жива ни мертва, не знаю, куда теперь ступить.

Тут из дверей ребенок выскочил, младший сын Пырра. Оленей бежал кормить. Увидел меня, закричал:

– Что стоишь, Волла? В дом иди, ждут тебя там!

– Меня? – Сердце сжалось.

– Тебя, тебя! Сваты приехали!

И засмеялся так противно, что из меня вся жизнь ушла. Даже голос в голове стих.

Пошла я в дом. Вхожу – там душно, людно. Встать некуда. Все Пырра в сборе. На почетном месте сидят гости из рода Тойгон. Дым стоит, шум стоит. Мясом пахнет, оленя варят, значит. Женщины по мискам юшку черпают, с костей большим ножом мякоть скребут. Я у двери застыла, не знаю, как и дышать.

Долго ли так стояла. Только заметил меня князь Пырра.

– А вот и она! – прогудел весело. – Иди сюда, дочка! Радость к тебе пришла, честь ты нам принесла, – смотри, какие гости приехали!

А я на гостей и взглянуть боюсь, у меня перед глазами как пятно белое. Стою, слово вымолвить не могу. Что со мной, сама не знаю. Я всегда бойкой была, веселой была, всегда бегала, никогда не стояла. А тут будто холодный бурдюк привязали к животу, ноги мне будто связали, ни шагу ступить, ни повернуться. Мне женщины уже шикать стали, за рукава тянут, а я все стою, ничего сделать не могу. Тогда взяли меня женщины, по рукам, как бревно, передали. В центр выдвинули и поставили у очага прямо перед гостями, как куклу.

– Вот какая у нас красавица Волла! – хвалит тем временем князь. – Сами смотрите, не врем: кожа как шелк, глаза как черника, косы тугие! В дому все делает. Со скотом все делает. И моет, и готовит. Сильная, как оленуха! И веселая, и духом легкая. Славная жена будет наша Волла!

Он хвалит, а у меня лицо пылает. Будто иглы втыкаются на каждом слове. И не знаю, как посмотреть, что сказать. А мне сзади женщины опять шепчут. Смотрю – в руки мне миску всунули, поварешку всунули. Я на руки свои гляжу как на чужие, что делать с ними, никак не пойму.

Князь ждал, ждал, пока я сама догадаюсь, наконец говорит:

– Дочка, угости гостя, будь доброй хозяйкой. Накорми князя.

Меня сзади уже в спину толкают. Я к котлу шагнула, в пар наклонилась, чуть в котел не нырнула. Налила похлебку с мясом, погуще да пожирнее. Подала князю Пырра. Глаз не поднимаю, в пол смотрю. А он не берет. Я снова ему в руки миску сую. Он отталкивает. Я опять, чуть горячее не пролила ему на руки. Возьми же, думаю, раз так тебе надо. А я уйду. В лес уйду и не вернусь больше. Во мне все уже ныло.

– Очень скромная у нас Волла, – сказал тогда князь Пырра. – Она чести еще не поняла. Так ведь, Волла? Гостям, гостям подай. Мне не надо.

И засмеялся. В шутку все обернуть пытался, значит. Он добрый был, князь Пырра. Меня почти как дочку любил. Я его не виню ни в чем.

Все засмеялись. Чьи-то руки толкнули меня, развернули. Я перед гостями опять оказалась и впервые решилась глаза поднять.

Напротив меня мужчины Тойгонов сидели, а перед всеми мальчик. Разодетый, как на праздник, все новое на нем, чистое. Сам умытый, румяный. Матушка за ним хорошо ходит, значит. Сидит гордо, руки в боки. На меня смотрит спесиво. А лет ему девять от силы. Маленький он совсем, оказывается.

– Это ты, что ли, князь? – спросила я. Громко спросила.

Весь страх от меня отступил – что может мне сделать Тойгончонок? А вышло грубо. Сзади опять зашикали, даже Пырра-князь не сумел все в шутку обернуть. Гости нахмурились. Один из них, большой разодетый мужчина, что ближе других к мальчику сидел, громко сказал:

– Все, что ты говорил, князь, правда, но одно лишь неправда – скромности не вижу я. Дурно воспитана она, вот что я вижу. Плохое воспитание для жены – как драное платье.

И все притихли. Я опять обмерла, руки задрожали. Наклонилась, резко миску мальчику-князю всучила, хотела сама за женщин спрятаться, но мне не дали. Впереди всех усадили, у очага, чтобы огонь меня освещал, чтобы ближе к гостям была.

Люди вокруг опять заговорили. Стали есть, горячая еда их к жизни вернула. Только мне никто не налил похлебки, а сама я не решилась уже шевелиться. Сидела, на руки свои смотрела. Руки мои перебирали пояс, в поясе красная лента мелькала. Всё ты, думала я, всё из-за тебя. Вырвать бы и закопать. В лесу закопать, след потерять. Так я думала, очень злая была, значит.

А люди обо мне уже как будто забыли. И о мальчике-князе забыли тоже. Он голоса не подавал, за него большой мужчина говорил, его дядька. Пока в силу не войдет малолетний князь, этот дядька родом правил. Тойгоны – волчий род, самые сильные, самые богатые, многолюдные и многооленные. Вот почему князь Пырра так старался его задобрить: отдать дочь Тойгону – это честь, а отдать дочь за князя Тойгона – честь честей. И мне, сироте, это вообще неслыханное везение, невозможное, все равно что в лес пойти и медовую найти колоду, уже без пчел, но с медом, прямо на земле, никуда и лазить не надо. Тут бы забыть обо всем и хватать скорее, но я не могла радоваться. Уже знала я, не головой, но сердцем знала: не может просто так лежать колода, это анаты ее подложили, а как возьмешь – догонят и втридорога снимут с тебя.

Так и в тот раз было. Как отошел княжий дядька, как наелся, напился и добрее стал, принялся он рассказывать, как обставит жизнь молодых – мою с этим мальчиком, значит. У него дом большой – княжий дом, в нем и станут они жить, говорил он, но не сразу, а как вырастет юный князь и в силу войдет. Пока же и он, и его мать живут у самого дядьки, вместе с его женой, княжьей теткой. Вот и молодуха будет жить там, места всем хватит, а пока женщины ее научат, как дом вести, он научит, как хорошей женой быть. Пока не вырос юный князь Тойгонов, не вошел в силу.

Так он говорил, довольный собой, довольный едой и праздником, а я все больше каменела. Ясно видела, чего хочет волчий дядька: себе девочку хочет. Две жены у него есть, третью хочет, маленькую, свежую. Когда еще повзрослеет мальчик-князь, да и суждено ли ему повзрослеть, малолетке. А дядька его мужчина большой и сильный, он для себя живет и для себя все затеял. Пойдут дети, так они детьми князя считаться станут – маленькими князьями, раз в браке с ним пришли в род. И неважно, кто крыл оленуху.

Я была уже как мертвое дерево и одно думала: где же увидел меня дядька Тойгонов? Где смог разглядеть и запомнить? Меня, из леса не выходившую, дома не бывавшую, с девушками вечерами не сидевшую, еще не девушку даже, а так – не то ребенка, не то аната из леса? Всякий раз, как он смотрел на меня, я вздрагивала всем телом, словно в лицо кипяток плескали. Нет, не ошибся княжий дядька, именно меня он хотел, за мной приехал, и Пырра рады были отдать меня, за десять оленей продать меня в его потные руки, в это жадное волчье брюхо.

Мое сердце и сейчас разрывается от гнева, но тогда гнев мой был еще холодный, слабый, больше страха в нем было, больше жалости к себе. Белые пятна плыли перед глазами. Страх сковал тело так, что я уже ног не чуяла, рук не чуяла. Голоса в ушах в гул сливались. Защитить некому меня было, отбить у волка некому. Видела я, как загонял он оленя в глубокий снег, на поляну выгнал из леса, чтобы ни шагу не шагнуть, и вот бросится и начнет рвать пока живого.

Олень обернулся и посмотрел на меня сквозь страх. Встретились мы глазами. И я закричала не своим голосом – голосом Вонга завопила я, идешь в лес, не забудь его имя.

В глазах у меня почернело. Со мной случился припадок, меня подняли на руки и вынесли прочь из дома.

Сколько пролежала, я не знаю. Глаза открыла – ночь. Ну, ночь и ночь, мало ли ночей в жизни. Хотела на другой бок перевернуться, но чую – на меня глядит кто-то.

Тут и вспомнила все.

– Варна! – я привстала. Это был он. – Как хорошо, что ты пришел! Ты мне поможешь, Варна?

– Спи. Ты сама себе уже помогла.

– Нет, послушай: мне бежать надо! Злые Тойгоны возьмут меня, а я не хочу. Нельзя человека против воли брать, как глупую оленуху!

– Ляг ты. Успокойся. Нет уже никаких Тойгонов. Уехали. Лежи.

Он слегка толкнул меня в плечо. Я легла, но поверить не могла:

– Уехали? Почему?

– А кому больная нужна. – Варна тихонько засмеялся.

Но я все не могла успокоиться.

– Нет, так ли? Скажи!

– Всё, Волла, спи. Камса говорит, тебе спать надо, а вставать пока рано. Правда, все правда: ты их обманула, хитрая ты, оказывается.

Тихое, еще несмелое счастье стало разливаться в груди. А следом за ним – слабость, и я стала уплывать в темноту.

– А ты? – бормотала я и искала руку Варны. – Ты не уйдешь? Ты будешь здесь?

– Не уйду. Спи, Волла.

– Варна, Варна, плохо мне без тебя, одиноко мне без тебя, никого у меня нет без тебя, Варна… – говорила еще или думала, что говорю, но уже уплывала, и теплая, пушистая тьма окружала меня. Из нее смотрели добрые глаза не то человека, не то оленя. Они любили меня, они жалели меня. И мне было хорошо.

Пырра очень в тот раз злы были на меня. Тойгоны уехали и оленей с собой забрали, конечно. Еще и хотели лишнего прихватить, мол, обмануть их Пырра пытались, больную девку подсунуть. С Тойгонами никто не захочет связываться, но тут князь Пырра заупрямился, что не даст оленя, девка здоровая, это Тойгоны своими дурными глазами ее сглазили. Тойгоны отступились. Знали, что не правы, значит.

Пырра злились, но сделать ничего не могли. Я долго пролежала. Ко мне Камса приходила, а Варна со мной все это время был. Только когда вставать начала, тогда ушел обратно к Камлакам.

Уже снег лежал. Уже Пырра с оленями откочевали. А я впервые вышла из дома. Порог перешагнула да так и застыла. Яркое, тугое солнце ослепило меня, белая пелена спустилась на глаза, и я ничего не могла видеть, одни звуки были: вон вдали собака лает, дети кричат, женщина прошла – легкие шаги, скорые, рядом Варна стоит, дышит. А вон гул какой-то в небе, странный гул, неприятный, громкий. Будто что-то большое и тяжелое, страшное по небу летит. Спрятаться захотелось, в снег упасть от этого гула. Я испугалась, брата за руку схватила:

– Что это, Варна?

– Где?

– В небе!

– Нет ничего.

– Но гул!

– Какой гул, Волла? Ничего я не слышу.

Тут солнце от меня отступилось, глаза к свету привыкли, и я увидела – снег белый, небо голубое. Дети играют. Рыжая собака лает на дороге. Торопливая женщина к соседке спешит. И в небе пусто. Только облака. И гула никакого.

Это в первый раз тогда со мной было, что глаза подвели, а уши – нет.

В тот день и ушел к Камлакам Варна.

Мамонты

Гул достигает максимума и резко обрывается, как всегда, когда самолет переходит границу скорости. Сразу становится тихо, как будто все в природе придавленно оглядывается, пропала ли опасность, повезло ли на этот раз.

Повезло.

Хотя самолеты летают здесь часто, пора бы природе и привыкнуть – город далеко, а вот летно-испытательный комплекс от авиазавода поближе, и маршруты самолетов проходят здесь – глушь, тайга, случись чего, не на город же им пикировать. Ильдар про это знает, недаром пытался поступать в авиационный. Два раза. И оба пролетел, как этот самый самолет.

Поднимает голову, всматривается в небо. Но след уже не виден. Или слишком темно – ранние октябрьские сумерки, глаза будто слепнут. Самое неприятное время. Передергивает плечами – в легкой куртёнке зябко. То ли еще будет. Не думал ведь, что застрянет тут до холодов, ничего с собой не взял. А ведь конца-края их сидению не видно.

Ладно, шут с ним. Прорвемся.

Оборачивается на могилу. Памятник на холме, открытое, голое место, даже оградки нет. Не ушла, там еще. Сидит спокойно, как за чаепитием. За чаепитием и есть: перед памятником чашечка, она как приходит, наливает из термоса чай. Конфеты кладет. Сидит, сама пьет из крышки термоса. Цветы там всегда свежие, свечка в банке. Уютно даже. Подумал: нравится ли ему такое? Самому бы хотелось так? В смысле, чтобы к нему ходили, когда под памятником будет лежать.

Тьфу, вот о чем точно думать не надо!

Рябина, под которой он стоит, зашелестела – из-под холма, с реки, тянет ветром, продирает под тонкой кожанкой. Ильдар снова ежится. Смотрит на часы: без пятнадцати пять. Полчаса прошло, скоро домой пойдет. Он никогда ее не торопит. Глупо торопить: она как ходила без него, так и с ним ходит, ей вообще по барабану, есть он тут или нет, будет ждать или нет. Это ему нужно, а не ей. Он себя не обманывает. Иногда хочется, чтобы было не так, пытается подмечать: вдруг хоть потеплее посмотрит? Нет, он для нее ничто, пустое место. Хочет ходить сюда – пусть ходит. Нет – она не расстроится. Пока идут с кладбища до ее дома, всегда молчат. Он напряженно пытается придумать тему для разговора, а ей, кажется, и не нужно. Ей вообще ничего не нужно. Для чего же ему тогда она?

Дурак ты, Рыжий, сказал недавно Серый. Она же ребенок еще. Она на тебя как на парня и не смотрит. А ты к ней привязался как банный лист. Вот он сказал – и Ильдару самому стало понятно, чего это он к ней привязался. И жарко стало от этого понимания. Он не думал о таком – ну, ходит за ней и ходит, нравится смотреть на нее. А зачем и для чего – не думал. Серый сказал – начал понимать. И что с этим теперь делать? Тринадцать лет – правда же ребенок. Хотя сам себя в тринадцать Ильдар уже ребенком не считал. Ну так то он. А она – девочка.

Дурак ты рыжий, повторяет он про себя и начинает прыгать на месте. Руки окоченели, ладони раскраснелись и опухли. Сует их под мышки, нахохливается, как ворона. Закрывает глаза, легко вызывает во внутренней темноте ее образ – черные волосы, тонкие брови, тонкие губы, узкие, чуть раскосые глаза, вообще все черты узкие, как будто вырезаны самым тонким, острым резцом по темному, смуглому дереву. Взгляд внимательный и надменный. Или так кажется – у азиатов всегда непонятный взгляд. А она азиатка? Не ясно, Ильдар до сих пор не определил. Так посмотришь – вроде да. А иначе – как будто и нет. Помесь, серединка на половинку: папа русский, видел он этого папу.

Под ложечкой потянуло. Ильдар прыгает и тихонько скулит. Но не уйти же без нее. И правда, таскается за ней, как собака. Местные уже косятся. Хотя сами ее боятся. Может, конечно, это он выдумал, но несколько раз замечал: и девчонки, ее одноклассницы, и парни – сторонятся. Она всегда одна. Взрослые на улице здороваются сквозь губу. И видно – не презирают, а именно боятся. Ильдар знает этот взгляд – показательно вежливый, а внутри – страх. Так его собственная бабушка смотрела на тетю Алию – про ту в деревне поговаривали, что она умеет оборачиваться, ходит по чужим дворам, ворует цыплят, и вообще добра от нее не жди. Ильдар мелкий был, они вместе с пацанами вечерами бегали подглядывать – вдруг и правда тетя Алия прыгнет через три ножа и обернется черным поросенком? Бабушка жутким шепотом говорила, мешая русские и татарские слова, что, если такой поросенок к тебе подбежит, нужно его по уху ножом хватануть. Тогда на следующий день тетка Алия придет с обрезанным ухом, и все в деревне узнают, что она оборотень. Больше не станет хулиганить.

Но почему, за какие такие грехи боятся здесь ее – хрупкую, тихую, – он не понимал. Неужели из-за этих вот вечерних походов на кладбище? Все про это знают, деревня – ничего не скроешь. Другого странного он в ней не замечал. Ну и пусть, ему только на руку. Никто не начнет права качать, все-таки он приезжий, и вдруг такое нахальство. Ильдар, сам деревенский, знал, что такого не любят: у них пацаны не потерпели бы, если бы кто-то таскался за их девчонкой. А тут всем фиолетово.

О, встала. С холма идет. Не к нему – по другой тропинке. Она то так, то этак ходит, знает каждый куст. А ему – угадывай, куда свернет, да догоняй. Ильдар снимается с места, быстрым шагом, лавируя между оградками и памятниками, идет следом. Темно уже, как бы ноги не переломать. Она идет быстро, не обернется – ей до него дела нет. И ничего не боится. Ни его, ни мертвяков. Вообще смелая. Обычно он догоняет ее уже на выходе, возле часовни, и потом просто идет рядом. Провожает до крыльца. За удачу считает, если она хоть раз на него посмотрит. Почему-то ему кажется, хочется верить, что, если он будет вот так каждый день с ней ходить, она наконец привыкнет. Как природа к самолетам. Не может не привыкнуть.

Что-то шуршит слева – и его хватают за руку. Ильдар не успевает испугаться.

– О, Рыжий! Сам нарисовался. А я за тобой.

Серый. Выходит из кустов.

– Телочку свою пасешь. – Осклабился – сквозь сумерки виден щербатый рот. – Ну-ну.

У него глухой, как будто всегда осипший голос. Серый высокий, но рыхлый, и Ильдару не нравится, как он смотрит вслед уходящей Насте.

– Идем, дело есть, – кивает Серый потом, дождавшись, когда она скроется из вида, и идет по тропинке в обратную сторону, к реке. Не оглядывается и не зовет его – уверен, что пойдет, деваться ему некуда.

Ильдар смотрит вниз – Настя уже в желтом круге света фонаря у крошечной часовни. Еще шаг – и канет в густой октябрьской тьме.

А он послушно, как скотина, поворачивает и идет за Серым, хотя все в нем тянется вниз с холма – за ней. Как будто раздваивается, и пока ноги несут вверх, мысленно он проходит за ней след в след, обходит часовню, выходит на дорогу и идет дальше – по центральной улице, мимо школы, мимо старого магазина и их стройки – к ее дому: большой, за забором, как и все дома здесь за глухими заборами. Собаки брешут в неуютный вечер. Редкие фонари – у школы да на повороте к магазину. Остальное тонет в блестящей, влажной и ветреной темноте. Школа единственная не за забором, но она далеко от дороги, перед ней большой пустырь, залитый светом одинокого фонаря. Напротив – их почти заброшенная стройка, недостроенные стены врезаются в ночь, как обглоданный остов животного. Ни души на улице, но Настя не боится. Ничего она не боится, только магазин всегда обходит подальше, по другой стороне улицы. Старый, приземистый, он белеет боком, темнеет выщербленной штукатуркой, зияет разбитым окном – вместо стекла вставлен кусок фанеры. Ильдар знает, что Настя никогда не ходит сюда. Почему – он не понимает и не у кого спросить.

– Быстро ты обернулся.

Высокий голос Валерика вырывает его из мыслей. Тот курит, поджидая их среди могил на холме.

– Да он тут был, далеко ходить не пришлось.

– А, бабу свою обхаживает! – тоже догадывается Валерик и начинает ржать. Смех у него гаденький, похабный. Всё-то они знают. – Так и не подступился? Ты ее к нам приводи, научим, чё делать. Да, Серёг?

Тот ухмыляется. Ильдара трясет.

– И скажи ей, кстати, что ночью жальник – не то место для девки. Мало ли кто привяжется. Упыри какие-нибудь, – продолжает ржать Валерик.

– По нашим временам людей бояться больше надо, чем упырей, – говорит Серый. Он тоже курит. Красная точка вспыхивает ярче возле лица.

– Ага, люди – те еще упыри, – шутит Валерик и ржет, и кашляет. Потом, прокашлявшись, спрашивает непонятно у кого: – Она-то знаешь, куда ходит? Вот сюда.

Щелкает фонариком, и луч выхватывает плиту возле его ног. Свечка в баночке почти догорела, фитиль еле пляшет, когда ветер задувает внутрь. На гладком камне – фотография в рамочке: те же тонкие скулы, узкие глаза, черные волосы. Но лицо пошире. И взгляд – без надменности, но еще более непонятный, странный совсем взгляд. Такие всегда бывают у мертвых на могильных фотках, как будто они смотрят оттуда. Такой взгляд живому невозможно понять.

Белые цифры внизу:

16. V.1965 г. – 20.X.1995 г.

– Мамка ее, – говорит Валерик и светит Ильдару в лицо. Тот щурится и отворачивается. – Продавщицей в магазине была.

– Это грохнули которую, что ли? – спрашивает Серый равнодушно.

– Ага. Пять лет как раз на днях. А ведь нехристи, скажи? – Валерик кивает на памятник. – Без ограды, прям так. Язычники, едрить-колотить.

– Работы нас лишают, – буркает Серый. Не то шутит, не то нет, не ясно.

Валерик гыгает:

– Точняк. Ее, говорят, муж откуда-то с северов привез, когда в геологах работал. Бабка вроде как шаманкой была.

Может, потому ее и не любят, думает Ильдар. Точно, как тетю Алию.

– Прямо так и шаманка? – сомневается Серый.

– Хер знает, не секу. – Валерик щелчком сбрасывает окурок и начинает спускаться к реке с другой стороны холма. Фонарик мечется по кустам, по жухлой траве. Серый и Ильдар тянутся следом. – А ты знаешь, что папа ее мент?

Его голос доносится до Ильдара с порывами ветра, то тише, то громче. Серый что-то на это говорит, до него не долетает. Валерик отвечает:

– Бывший, не ссы. Он ушел. Его ушли. Лез много, дознаться пытался, кто тогда магаз хапнул. Ему и намекнули популярно: много будешь знать, дочка сиротой останется. Теперь вот в городе устроиться пытается, поэтому его дома не бывает никогда. Все в город лезут, намазано им там. Они туда, а мы оттуда. – Валерик снова гыкает.

Откуда он все это знает? В любую дырку пролезет без мыла. Почему вообще про нее разнюхивает? Ильдар чувствует подкатывающую тошноту. От дыма их сигарет, от голода. И от этого разговора. Он вот ничего не знал ни про ее мать, ни про отца, даже в голову не приходило спросить. И какое ему дело, бывает он дома, не бывает…

– Так что ты смотри, Рыжий, от такого тестя подальше. – Валерик смеется и еще что-то говорит, но они уже спустились вниз, и ветер сносит его слова в сторону, к реке. – …в восьмом, нет?

– Чего? – Ильдар с трудом разлепляет губы. Язык не поворачивается, тоже как будто примерз.

– В классе она в каком, спрашиваю? В восьмом? Целка несовершеннолетняя. Ты руки-то при себе держи. От двенадцати лет отхватишь. Общего режима.

Что-то хрустит – Ильдар не сразу понимает, что это он так сжал свои челюсти. И почему он все это терпит? Снова и снова спрашивает себя и не понимает. Плюнуть на все и уехать, на автобус пока денег хватит, не все еще прожил, что из дома взял.

Только это значит – и от нее уехать. А что-то ему говорит, что это насовсем.

– Ладно, харэ языком чесать, – обрывает Серый. – Там вон.

Они уже дошли до обрыва. Тут кладбище заканчивается, внизу – река. Быстрая, черная. Блестящая. Ее отсюда не видно, но Ильдар знает, что она там. Огибает деревню. Бежит на север. Все сибирские реки бегут на север – в Океан.

Мужики спускаются по тропинке, но не прямо вниз, а забирают по обрыву вбок. Идут по осыпающемуся яру. Валерик впереди, легко прыгает, за ним сыпется земля. Он приземистый, толстый, почти круглый, как колобок, такой же верткий и быстрый. Если сам Ильдар – Рыжий, а Серега – Серый, то Валера должен бы зваться Белый: лысину обрамляет нимб белых, не седых, а именно белых, пушистых и как будто бы неживых волос; в сумерках они видны ярко, как метка под хвостом оленухи. Ильдар фыркает, подумав такое. Сам Валерик говорит, что он альбинос. Правда, нет ли, кто поймет: Валера часто так шутит, что не ясно – не то заливает, не то всерьез. Но кожа у него тоже с бледными пятнами, на руки неприятно смотреть – как будто испачкался в краске и не отмылся. Ладони всегда обветренные, шершавые, пальцы шелушатся. Но этими руками он запросто загибает стальные уголки, ломает кирпичи и гнет гвозди, Ильдар сам видел. Он удивился, когда узнал, что Валерик старше флегматичного Серёги. На шесть лет.

Как он – Насти.

– Тут! – кричит впереди Валера и останавливается. Вынырнувшая из-за реки луна освещает его сбоку, он резко очерчен над водой и сплошной черной массой прибрежных кустов.

– Чего орешь, – одергивает его Серый.

Ильдар замечает, что там, где Валера остановился, из яра торчит лопата: заметили место, значит.

– Да не будет тут никого, не ссы. По реке разве пойдет кто.

– Нам никого не надо.

В ботинки набилась холодная, влажная земля. Ильдар наклоняется, чтобы вытрясти. Серый в это время достает из кустов еще две лопаты, протягивает одну ему. Кивком отправляет выше: копай. Сам врезается в том же месте, где стоит. Валера уже бодро копает. Слышно, как лопата обо что-то гулко стукается.

– Что там? – спрашивает Ильдар, шмыгнув носом.

Ему уже совсем не по себе. Ночь, кладбище, неприкрытые забором могилы. Мало ли какие албысы могут бродить в октябрьских сумерках. Снова вспомнилась старая Алия, оборачивающаяся черной свиньей. Ей хоть ножи были нужны, чтобы перекинуться, а местной нечисти надо ли что-то?

– Вурдалак! – гаркает Валера над ухом и хохочет.

Ильдара передергивает.

– Кончай орать! – цыкает Серый. – А ты копай уже, – бросает Ильдару. Сам он злобно вгрызается в землю, комья летят с яра вниз.

Ильдар отходит повыше и тоже принимается махать лопатой. Она легко входит в податливую, напитанную влагой и почти не скрепленную травой землю. Хрен с ними, хоть согреется.

– Вот он, родной, – говорит Валера, в нетерпении бросает лопату и тянет что-то из земли.

– Дурак, что ли? Обкапывай, – говорит Серый и идет к нему.

Вдвоем они работают быстрее. Ильдар еще на стройке заметил, пока было там чего делать и заказчики появлялись хоть иногда, как слаженно эти двое умеют работать, если захотят, видно, давно приноровились друг к другу: длинный Серый делал все медленнее, но основательно, низкий Белый – быстро и хватко.

Скоро у них под ногами образуется яма, в которой что-то виднеется. Бросают лопаты и вместе вытягивают, ставят в полный рост большой металлический ажурный крест.

– Раритет! Позапрошлый век! – хвалит довольный Валерик.

– В цветмете на это посрать.

– Кило шисят будет! – не унимается Валерик.

– Откуда он? – спрашивает Ильдар. Перестает копать, переводит дух, опершись на черенок лопаты.

– Склон просел. – Серый кивает наверх, к кладбищу. – Старые могилы из него полезли.

– Поперли, – говорит Валерик. – Там еще есть, нутром чую. До утра перероем тут все, озолотимся. Можно домой дуть.

Они перехватывают крест, как бревно. Поднимаются вверх, с трудом преодолевая крутой склон, перекладина то и дело цепляет за траву и кусты.

– Тяжелый, сука, – натужно выдавливает Валера. – Все восемьдесят. А ты копай, копай, студент, – бросает ему. – Там еще есть, нутром чую.

Ильдар снова берется за лопату. Мышцы разогрелись, это приятно. И все кажется уже не таким жутким. Он давно догадался, что мужики прут металлолом с кладбища – отвинчивают рамки с могил, пилят металлические скамьи, снимают навершья с памятников. Всё это валялось потом на дне Валериной «буханки». Иногда они уезжали куда-то – сдавать. Возвращались с водкой. Его никогда не звали с собой ни на промысел, ни бухать, и он был рад – не приходилось отмазываться. Сама мысль о том, чтобы что-то с кладбища взять, казалась кощунственной. Но сейчас не то: если этот крест и служил кому-то когда-то памятником, то уже отслужил свое и явно не нужен.

Лопата жестко тыкается во что-то. Совсем неглубоко. Ильдар аккуратно окапывает вокруг. Нет, не камень, что-то длинное. Уходит перпендикулярно в склон. Ильдар прикидывает положение, делает шаг ниже на метр и начинает копать перед собой, обкапывая слева и справа. Быстро проступает что-то узкое, круглое, как труба. Обкопав побольше, Ильдар останавливается, чтобы перевести дух. Берется руками за выступающую штуковину, качает. Она неожиданно легко поддается. Земля с нее осыпается, и, прежде чем сообразить, он видит, что держит в руках белое, гладкое – длинную кость.

Он отпрыгивает, будто ошпарившись, оступается и падает. Но ловит себя, встает на колени. Лицо на уровне торчащей из земли кости. В свете луны она тускло белеет. Она огромная, широкая, круглая. Нет, такая не может принадлежать человеку. Первый ужас сходит, Ильдар может внимательнее рассмотреть.

И чем дольше смотрит, тем меньше себе верит.

Перед ним из склона торчит огромный загнутый бивень. Как будто гигантский слон застрял в нелепой попытке вылезти из яра, прорваться к реке. Еще не веря окончательно, Ильдар берется за бивень обеими руками, качает, пытается вытянуть из земли. Он скользкий от влажной почвы. Кончик потемнел и как будто тронулся тлением, а в остальном – идеальный, ровный. Ильдар крепче обхватывает его, упирается ногами в землю и изо всех сил тянет. Еще. И еще. Он поддается, как будто слон, почуяв свободу, и правда начал движение. Еще чуть-чуть. Еще.

И вдруг Ильдар понимает, что на него движется нечто большее, чем один бивень, – огромная масса прет из-под земли. Слон проснулся, зашевелился, поднял тупую башку и двинулся всей своей тушей на волю – прямо на него. Земля со вздохом ползет вниз, набирает инерцию и вдруг подается сразу огромным пластом, скользит, осыпаясь, к реке.

В последний момент Ильдар успевает отскочить в сторону, но срывается и катится тоже, цепляясь за траву. Остановившись, поднимается на ноги и видит, что склон просел, и образовалась широкая дорога – из-под земли к реке, и на ней белеют груды костей и бивней, много, он не понимает сколько.

Вдруг накатывает восторг охотника, счастье добытчика. Он чувствует, как неведомая сила подпирает изнутри, клокочет в горле, и он орет одно слово. Оно звучит первобытно и дико в октябрьской холодной ночи:

– Ма-мон-ты!

Анон

Тойгоны от меня отступились, но Пырра не хотели меня кормить просто так, на меня мясо тратить. Я плохой дочерью оказалась, ленивой. Много по лесу бегала, мало в доме работала. По лесу ходишь, так хоть дичь добывай, так Пырра мне говорили. Я и пыталась, но не охотник я, мне всех жалко. Увижу зайца – жалко зайца. Встречу кабаргу – жалко кабаргу. Самых старых только и добывала. А старое мясо что – зубы сломаешь. Пырра злые на меня жили. Я понимала: не нужна я им, избавиться от меня они хотят. Я всё старше становилась, не место мне было уже в доме детей, девочки и младше из него уходят. А куда уходить, если не замуж?

Потому, когда опять приехали сваты, Пырра и смотреть не стали на жениха: очень хотели меня спровадить.

Сваты не сразу приехали. Три года прошло, я большая совсем стала. Большая и глупая. Слух о моей болезни забылся, я и не болела с тех пор больше. Сильная была, высокая, как дерево, прямая и такая же твердая. Но и дикая, как анат. О себе не думала совсем, о нарядах не заботилась, украшений не носила.

Пырра все это знали, поэтому, когда приехали сваты, стали меня собирать. Сразу не повели в дом, а сделали баню и сказали: «Иди помойся, дочка, праздник у нас». Я поверила, пошла мыться. А как вымылась, выхожу – одежды моей нет. Чужая лежит, красивая, бисером расшитая, тонким мехом отделанная, дорогая. Обувь тоже новая, все дорогое и красивое, – но не мое. Мое ладное было, удобное. В нем хорошо по лесу бегать. А это все как колода, ни шагнуть, ни повернуться.

«Где моя одежда?» – я у Пырра-матери спросила. Тут она и сказала, что ждут меня в доме.

Я все поняла. Сердце во мне упало. Как куклу дала себя одеть. Как мертвую дала себя расчесать и прибрать. И как привели меня Пырра в дом, где гости уже сидели, все ахнули – красивой я оказалась, статной, лицо у меня было пригожее, одежда новая сидела ладно, и сама я вся сильная, рослая.

Как на оленуху на меня гости смотрели. Как оленуху оценивали. Я же стояла ни жива ни мертва. Глаз не поднимала, слова их мимо меня летали. Поняла только, что снова Тойгоны приехали, но не княжья семья теперь, а пониже кто-то. Но Тойгоны же все равно!

«Волки, – думала я. – Не дамся. Убегу, – думала. – Удавлюсь. Отравлюсь».

Как праздник прошел, не помню. Гости быстро сговорились. Назначили свадьбу через три дня. Оленей отдали за меня, меду, бисеру, еще чего-то. Я не помню, я не слушала.

А как уехали они, я в лес побежала. Змеиной травы нашла. Уже осень была, но она долго держится, до самых холодов, и силу свою не теряет. Нарвала охапку. Страшная это трава, оленя убьет, если наестся ее олень. А человеку и того меньше надо. Но я о жизни не думала, мною упрямство одно владело. Отравлюсь, думала, но не стану никому женой.

Так я бежала, дороги не разбирая, с этой травой в охапке, бежала, бежала – и вдруг кубарем скатилась в овраг. Не заметила его, забыла. И тут со мной что-то случилось. Будто жилы подрезали, сил не стало совсем. Как скатилась в мягкую палую листву на дне оврага, так и осталась в ней лежать. По дну ручей течет, под камнями журчит. Над головой небо высокое, лес шумит. Птица пролетела. Дятел вдали застучал. А я лежу на дне, прямо в ручье, с охапкой змеиной травы, смотрю на небо, на деревья, палые листья на склоне оврага, вижу – то тут, то там блеснет битое стекло, пустая бутылка, пакет зацепился, шуршит на ветру, моток ржавой проволоки выбился из-под камня, как мертвецкие волосы, сломанный стул, рваная, полусгнившая картонная коробка, битый кирпич, ножка от кровати, выцветшая, белесая пластиковая игрушка – детский самосвал… Мусорный овраг. Грязный.

А сверху летят голоса. И дымком тянет. Там, дальше по оврагу, люди сидят, огонь жгут, мясо жарят. Молодые люди, не старые. Голоса высокие, ломкие. Громко говорят и смеются. Я голоса слышу, но речи не разбираю. Не понимаю слов. Непонятно они говорят. Что за люди там, думаю. И что это за странные вещи? Откуда такие слова в моей голове? Или я уже отравилась змеиной травой?

Поднялась, вылезаю. Сумерки уже, почти совсем темно, только свет костра пляшет за кустами. Не было же костра, когда шла сюда, думаю. И людей не было. И кому сейчас огонь здесь жечь, зачем? Или дети?

Тихонько, чтобы не вспугнуть никого, подхожу к кустам, выглядываю – нет, не дети. Молодые парни там сидят, только странные все, не наши, одеты не по-нашему: ни шуб, ни парок, ничего такого. У костра сидят. Пахнет вкусно. Они смеются. Девушки там тоже есть, хотя я их не сразу признала – они совсем странно одеты, у одной даже ноги голые. Странно мне это, но интересно. Я сижу, смотрю. Один обнимает деревянный короб, на коробе – леска: струны. Я смотрю и понимаю: гитара, хотя откуда знаю, что так называется? Не видела же этого всего никогда.

Но и парень как будто не видел. Пальцами еле зажимает, бренчит, а ничего не выходит. Он напрягается, хмурится, силится звуки друг с другом связать, а все вокруг над ним смеются. И я понимаю вдруг, что мне ясны их слова. Будто сами собой они загораются в моей голове, как и в овраге чужие слова у меня в голове загорались, словно всегда там и были. Как если бы я зимой под лед заглянула в озеро, а там рыбы на мелководье толкутся, и мне понятна эта рыбья толчея и рыбья речь, только смысла для меня в ней нет – чужая жизнь, рыбья.

И тут так же.

– Мя-у, мя-у! – Вот визжит самый маленький и вертлявый парень, изображая, будто поет.

– Придурок! – смеется над ним девушка с голыми ногами и шлепает его ладошкой по голове.

– Эй, Димон, харэ кота за яйца тягать. Дай вон Ильдару, – говорит кто-то третий.

– Ильдар, ты умеешь? – спрашивает девушка. – Ой, сыграй, а! Ну пожа-алуйста.

Все смотрят на парня, он самый старший, рослый, на нем лежит тень, он поодаль от огня, и я его вижу плохо. Они тянут гитару над огнем – ему. Он молчит, а сам глядит на другую девушку – она тоже в стороне, у нее волосы длинные, черные и глаза узкие, не как у остальных. Она больше других на человека похожа. Молча сидит, на него не смотрит.

Ильдар берет гитару.

– А чего петь-то?

Вокруг говорят что-то. Он трогает струны, поправляет колки, настраивает аккордом.

– Что спеть? – повторяет, поднимая на нее глаза.

– Цоя знаешь?

У нее низкий голос. Она красивая, как сама жизнь. Я смотрю только на нее.

Ильдар ухмыляется. Пробует пару аккордов и потом уверенно начинает:

– Белый снег, серый лед на растрескавшейся земле, одеялом лоскутным на ней город в дорожной петле…

Все слушают, притихают. И она слушает. И я слушаю. Обнимаю свою змеиную траву, стебли сыплются мне под ноги, и я тихонько делаю шаг из кустов. Сама не замечаю, как выхожу – на его голос, на их свет, – стою и смотрю из-за огня – на нее одну смотрю.

Она слушает, глядя в огонь.

А потом поднимает глаза. И видит меня в темноте.

И кричит:

– А-а-а-а! Уйди! Уйди! – вскакивает, отпрыгивает дальше в темноту, машет руками. В глазах – ужас.

– Ты чего? – все тоже вскакивают, всматриваются.

Гитара затыкается. Ильдар на ногах. Он прыгает за костер, к кустам – но меня там уже нет. Я со всех ног бегу обратно, к оврагу, не различая дороги, слышу, как хрустит под ногами мусор.

– Настька, ты больная? Чего визжишь, с ума совсем сошла?!

– Там кто-то был! Там, в лесу!

– Да нет там никого. Фу, дурой сделаешь.

– Был! Я видела! Там стоял!

– Да кто хоть?

– Не человек.

– Лось, что ли?

– Какой еще лось! Это кто-то… Я не знаю…

– Ты накурилась, что ли? Нам бы отсыпала. Димон, пиво тащи…

Голоса все дальше, все тише – а я скатываюсь в овраг, валюсь кубарем, качусь – и растянулась на дне, на камнях невидимого ручья.

Было тихо. Сумеречно. Осень.

Подняла глаза – вокруг ничего. Чистый, пустой овраг. Только палые листья склон укрывали. Змеиная трава рассыпалась по камням, и листья уже завяли, мокрыми тряпочками вокруг лежали. Взглянула я на них и вспомнила, зачем сюда пришла, чего хотела. Но моя решимость улетела, развеялась, как голоса за оврагом, – нет там никого, и внутри меня пусто. Не отравлюсь, поняла я. Нельзя мне, значит.

Подняла одну ветку змеиной травы, понюхала, полной грудью запах втянула. К лицу прижала, в кожу вдавила. Растерла в кашу мокрую, вялую зелень. Потекло между пальцев. Жарко стало лицу. Но совсем не страшно.

Через три дня, когда жених мой приехал, среди Пырра вой стоял: с Воллой стряслось что-то, говорили, лицо у нее размером с чан стало, цветом – как сырое мясо, волдыри вздулись, из глаз белое и густое потекло, как молоко.

– Она оправится, оправится! – причитала Пырра-мать. – Она сильная, завтра же встанет. Не уезжайте только!

Но жених посмотрел на меня, лежащую в доме, как глупое полено, забрал оленей из калыма и уехал.

Мне же в тот момент было не до него.

Глаза застило молочной мглой. Сквозь нее, как сквозь туман, еле-еле я все разбирала. Люди как тени стали. Свет очага – как яркое пятно. Тьма окружила меня. Тело горело. Горло распухло и душило. Бред навалился, и сквозь него я одно понимала: не хотела, но вот сейчас и умру. Из последних сил стала звать Варну. Думала: надо прощаться.

Вдруг вздрогнула подо мной земля и словно бы стала расти, как гора, вздыбилась и понесла меня на своей спине вверх, все выше, выше, аж дух захватило. А потом снова вздрогнула и застыла. Я лежу на спине, от пота вся мокрая, пальцами пытаюсь за нее схватиться, но ногти не войдут в землю никак – твердое вокруг, как камень.

Тогда я открыла глаза.

Небо. Белесое с размазанными, чуть сероватыми облаками. Ворон его чертит, проскрипел дважды и улетел налево. Что за знак: дурно ли, хорошо? Не знаю, только чую – мне легче. И жара нет. И одежда не мокрая больше от пота. Ветер вокруг, как будто я на горе. Мне легко и весело. Вздохнула глубже и села.

Вижу: так и есть, я на плоской скале. Совершенно плоской, как стол, и высоко – так высоко, что ничего вокруг больше не видно. Я так высоко в горах никогда не бывала. Птицы летают ниже. Деревья ниже. Какие-то звуки снизу летят, как будто там река. Пыль и жар от скалы идут, ветер пролетит, стихнет, и больше нет ничего. И странная это скала, черная и шершавая, как змеиная кожа, а по краям – борт мне по грудь. Не скала, а гигантская сковородка. Подумала так – и самой смешно: на сковородке я сижу, значит.

Вдруг слышу – снизу голоса. Потом что-то заурчало. Мне и страшно, и весело, и любопытство съедает, но шевелиться боюсь: кажется, что скала пошатнется, если я шаг по ней сделаю. Посидела так еще и понимать стала: скала не пошатнется, это у меня голова кружилась, а теперь прошло. И все равно страшно. И все равно любопытно.

На четвереньках надо. На четвереньках не страшно. Перевернулась и тихонько к краю ползу. Медленно, слушая гору. Вот уже край. Грудью ложусь на борт, только вниз глянула – голова кругом, сердце колотится. Зажмурилась я, замерла. Спокойно, Волла, сама себе говорю, не бойся. Где бы ты ни оказалась, главное, ты жива.

Опять открываю глаза – и задыхаюсь: так далеко видно вокруг! Там деревья. И люди. Или похожие на людей, потому что выглядят странно и ходят торопливо, так люди не ходят – разве что когда на войну спешат. А земля вся серая и твердая, как будто облизанные водой камни, но это не камни. И повозки странные ездят, как голыши разноцветные, оленей нет при них, и повозки эти урчат. А вокруг, на сколько хватает глаз, – плоские серые скалы с блестящими квадратами, много рядов блестящих квадратов. Солнце в них блестит, отражаясь. Солнце яркое, совсем близко – высоко я на скале сижу, значит.

А по небу птица летит, быстро-быстро. Птицы не видно, а след от нее белый, молочный. Птица летит, а крыльями не машет. Тело ее блестит в закатных лучах, будто перья у птицы серебряные. Откуда-то я знаю, что в утробе эта птица несет людей, не одного человека – сразу много.

А потом голос птицы достиг моих ушей, и я кричу. Низкий, страшный голос серебряной птицы, которая не машет крыльями и пожирает людей. От этого голоса во мне кровь стынет, и я кричу. Но не только потому, что страшно. А потому еще, что я его узнала: этот гул слышала я несколько лет назад, в тот день, как ушел от меня к Камлакам Варна.

Я закричала и села. Вокруг полумрак, светильники чуть теплились, но я была дома. Свет качнулся, чья-то тень скользнула ко мне. Чьи-то мягкие пальцы лица моего коснулись.

– Не кричи, разбудишь всех. На вот, выпей.

Мне в руку вложили кружку. Стуча зубами, я отпила и опять на лежанку опустилась. Силы оставили меня.

– Варна где? Пришел Варна?

– Зачем он тебе?

– Он пришел? Скажи!

– Пришел, пришел. И меня привел. Что еще мог он для тебя сделать?

– Камса, ты?

– Тихо. Попила? Усни теперь. Нет, скажи сначала. Ты сама это? Или кто надоумил?

– Что сама?

– Змеиную траву в лицо втерла.

Мне стыдно стало.

– Я теперь всегда такой буду? Всегда… такой?

– Какой?

– Как жаба.

– Прошло уже все, и лицо твое прошло. Так сама?

– Сама, – тихо я сказала.

– А откуда узнала про нее?

– Тоже сама, – еле слышно сказала я.

Камса молча забрала из рук кружку.

– Упрямая ты, Волла. Глупая и упрямая. Как хотела, сделала, чего хотела, добилась. Но и удачливая ты: все тебе с рук сошло. Волк не отступится от тебя, конечно. Но пока ты победила. Спи теперь. Спи.

Я удачливая, Камса не станет врать. Не умерла от змеиной травы. Не стала с лицом как чан. И даже с красным лицом, как сырое мясо, не стала. Одно осталось у меня – слепота. Белая пленка как в тот день мир застелила, так на глазах и осталась. Только плотнее становилась. С каждым днем все меньше я из-за нее разбирала. Предметы – лишь очертания. Выход из дома находила по свету. На улице понимала: вон тени – там люди, значит, или олени. Вон более легкая тьма, прозрачная – там лес, значит.

Мне туда.

Я никому про то не говорила. Я и сама не хотела верить, что глаза больше не станут видеть, как раньше. Все казалось: вот умоюсь, и пройдет. Или сморгну, и будет как прежде. Ходить стала медленно, чтобы не столкнуться с кем. В доме больше в углу сидела, чтобы не уронить ничего. Пырра меня не трогали. Злые были совсем. Забывать как будто бы стали. Кормили остатками, не звали к столу, но и от меня ничего не хотели. Если бы я померла тогда, не стали бы горевать.

Но я не померла. Я в лес продолжала ходить. Там тьма моя как будто бы отступала. Стоило войти в лесную узорную тьму, сразу я себя свободнее ощущала. Лес сам меня вел, сам все показывал. И берёг меня, и кормил.

Беда не в лесу – беда на границе случилась. Шла я домой, к вечеру возвращалась. Уже темнело, сумерки, но мне света и не надо, всё одно для меня было – что день, что ночь. Я уже прямой дорогой шла, уже дымы, голоса, крики людские различала. На опушке свернула в сторону к схрану, где все эти годы ленты свои оставляла – две красные ленты, из косы и из пояса. Там дерево было, в дереве дупло у самых корней, в дупле кусочек коры, уже трухлявый, старый, его подняла, рукой пошарила…

Нет.

Я еще, ниже, глубже – нет как не было. Будто ничего и не клала туда.

Желудок мне словно холодной рукой сжало. Может, не положила? Может, забыла? Ощупала себе косы – ленты нет. Ощупала пояс – нет ленты. Может, в другое место сунула? Так нет же другого места! Может, упали? Я к корням нырнула, шарю вокруг дерева, в листьях сухих, всюду ищу. Нет!

Тут он на меня и напал. Я же обо всем позабыла, пока искала, и не слышала, как он подошел. Напал, со спины навалился, в землю вдавил, рот рукой зажал, не успела и вскрикнуть. А второй рукой под рубахой шарить стал. Рука у него жаркая, потная, грязная. Живот мне как огнем прожгло, а он между ног ладонь положил и сжал. Я закричала сквозь его пальцы. А он засмеялся. Но я молодая была, сильная. Я изловчилась и в грудь его локтями пихнула. Он задохнулся. Я выкрутилась из-под него, нож выхватила и резанула, целя ему между ног, а сама подальше отпрыгнула и наизготовку встала, чтобы больше не смог схватить.

А он засмеялся. Он и не думал больше подходить. Стоял передо мной и смеялся. А потом сказал:

– Не бойся, завтра замуж возьму, не будешь долго срам носить. Двух оленей приведу, больше за тебя не надо. А ты помалкивай. Скажешь кому, прибью. Поняла?

Я ничего не ответила. Сердце мое от ужаса так сжало, что думала – прямо сейчас задохнусь. Развернулась и побежала. Без дороги, как есть, спотыкаясь, от деревьев отшатываясь, ветки по лицу хлестали – но я бежала и бежала, боясь только, что погонится за мной.

Но он не погнался. Смех его в спину летел, а мне казалось, это не смех – это волк завывает, повизгивая. От этого воя деревья дрожали. От этого воя камни с гор сыпались. Я бежала, будто меня плеткой гнали. Вперед, вперед. Через ручей перелезла, пустилась дальше. Земля вверх пошла – полезла в гору. Живот жгло. Между ног саднило. Грязью, липкой грязью заливало мне сердце – не отмыться теперь. И не заступится никто за Воллу. Никому она не нужна. Варна мог бы, но как про такое скажешь Варне? Стыдно, стыдно!

Я упала, споткнувшись, и заплакала.

Открываю глаза – темно. Ночь уже? Нет, не ночь. Просто темно, и пахнет сыростью и землей. Поодаль звонко капает вода. Кап-кап-кап… Я лежу навзничь с открытыми глазами и слушаю. Кап-кап… Не холодно, но неприятно зябко, будто бы я в пещере. В темноте проступает что-то, но что – не разобрать. Надо встать, думаю, и сажусь – и тут же стукаюсь головой. Загудело, будто в пустой чан ударили: бу-ум! Ложусь обратно, руками за голову держусь: больно, шишка будет.

Наконец боль отступает, но вставать мне страшно. Я протягиваю руку, и она натыкается на что-то прямо над головой. Большое, длинное и круглое. Как ствол дерева, только из железа. И деревья вверх растут, а это низко надо мной висит. Еще оно горячее, шершавое, но без коры, как оструганное, а внутри него бежит горячий ток – я чувствую его пальцами. Длинное – я вперед пощупала, назад пощупала, ни сучка, ни изгиба. Не дерево это, понимаю я, а корень. Огромный толстый горячий корень. Я под землей, в корнях. Но как попала сюда? В горы убежала, в щель провалилась? Или кто-то унес меня? Ничего не помню.

Потихоньку выползаю из-под корня и сажусь. Оглядываюсь. Вокруг такие же корни, где потолще, где потоньше. И в разные стороны растут. А поодаль – белесый свет. Встаю и иду к нему. Медленно иду, чтобы на корни не налететь. Но я их вижу. В свете – все лучше и лучше вижу. И руки свои вижу, понимаю вдруг. От удивления останавливаюсь и разглядываю свои руки. Давно я их так хорошо не видела. С тех пор, как болела после змеиной травы, с тех пор и не видела.

Так это сон, значит! Мне сразу спокойно становится и любопытно: что дальше будет в этом сне, где я в пещере с железными корнями? С легким сердцем шагаю на свет и выхожу к лестнице, тоже из железа. Чудно́, конечно: кто ж будет лестницу делать из железа, зачем? Разве что во дворце бога солнца может стоять железная лестница. Ну точно сон это – во сне все может быть. Надо подняться.

Выхожу – и попадаю как будто и правда во дворец: все вокруг каменное, и стены, и пол, и потолок, и все сияет, хоть огня нигде нет. Яркий белый свет отражается в гладком камне, играет. И правда бог солнца здесь жить может!

Рядом две двери, обе из железа и обе закрыты. Открыть их надо, наверно? Во сне всегда лучше открывать двери, интересно же, куда они ведут. Но как ни толкаю их, как ни наваливаюсь – не открываются.

Вдруг слышу – шаги: идет кто-то, значит. Стража?! Услышали, что кто-то во дворец проник, сейчас убьют! А мне и спрятаться некуда, везде стены гладкие, разве что назад, под землю сигать. Но пока думала так, смотрю – входит человек.

Нет, я не сразу поняла, что человек. Да, руки-ноги. Волосы длинные. Ноги длинные, голые ноги. Я смотрю на эти ноги и понимаю: это девушка, я видела уже таких, с голыми длинными ногами, возле костра. На этой высокие сапоги и короткая шубка. Волосы лежат по плечам, на них блестят капли и тает снег. На голове, на ушах большие пушистые шары, и как будто прямо из этих шаров шумит звук и доносится странная музыка. Девушка встает перед дверями и нажимает на небольшой выступ на стене. Она что-то жует. На меня не смотрит, как будто бы нет меня.

Не видит, конечно! – понимаю я, и сердце во мне радостно прыгает. Это же сон, она просто меня не видит. Легко мне стало, спокойно ее разглядываю. Девушка такая вся белая, чистая, и пахнет от нее каким-то незнакомым растением. Сразу ясно: не бывает таких людей, во сне только и могут они быть.

Тут железные двери разъезжаются в стороны, за ними железная комната открылась, девушка входит внутрь, а я за ней. Двери захлопнулись, и комнатка совсем крошечной оказалась, так что мне страшно: как выйти отсюда, что делать? Но девушка не переживает. Она давит на металлический кружок на стене, и вокруг все начинает гудеть и качаться. Мне страшно, сил нет уже, как страшно, кажется, нас вдвоем проглотила огромная рыба и куда-то теперь плывет, а девушке дела нет, она по-прежнему что-то меланхолично жует. Когда я вот-вот закричу от ужаса, она достает из торбы из-за плеча маленькую коробочку, открывает – и там оказывается зеркало. Я с изумлением заглядываю ей через плечо: это крошечное и очень чистое зеркало, я никогда не видала таких, в них всё как настоящее, только перевернуто в другую сторону. Она по-прежнему меня не видит, не видит и моего отражения, она смотрится в зеркало, поправляет волосы, снимает с ушей шары. «Я сошла с ума, я сошла с ума…» — доносится чей-то надрывный голос, и я не сразу понимаю, что он идет из этих шаров. А когда понимаю, девушка прячет в карман шубки свою коробочку с зеркальцем и достает другую, которая черной нитью привязана к этим шарам на голове, щелкает по ней – звук из шаров моментально прекращается.

Тут двери разъезжаются, и девушка спокойно выходит. Я стою, смотрю ей вслед и слушаю, как щелкают по полу ее каблуки. Мне бы тоже за ней выпрыгнуть, но я вижу, что пространство за дверью переменилось. Теперь тут не каменный мешок, а длинный коридор, тоже из камня, и в нем – разные двери. К одной из них девушка подходит, останавливается и выпускает изо рта большой белый пузырь. Я цепенею от изумления, руки сами тянутся, чтобы его потрогать, но пузырь лопается прежде с глухим звуком. Девушка слизывает его остатки обратно в рот и снова начинает жевать. Потом давит на выступ на стене – но что дальше случилось, я не узнала, потому что железные двери схлопываются, и я снова оказываюсь в брюхе у железной рыбы.

Только теперь одна.

Меня окатывает ужас. Что делать?! Как выбираться? Кто поможет мне?! Спокойно, Волла, шепчу, спокойно, все это сон. Сон! Но самой страшно, от ужаса сердце вот-вот выпрыгнет.

Становится темно. Я начинаю колотить вокруг себя, должны же открыться двери, даже если я во сне – и правда, рыба дрожит и гудит, качается, а потом свет снова вспыхивает, и двери разъезжаются. Я сразу прыгаю наружу, пока они не захлопнулись, а на мое место уже входит большой мужчина в дорогой одежде – парка на нем с мехом на вороте, а под ней видно алый кафтан. Но сам мужчина зол, лицо красное, не хуже этого кафтана, и кричит:

– А мне, к чертовой матери, все это надоело! Потому что думать надо сначала, думать, слышишь, а не ерундой страдать!

Тут двери перед ним съезжаются, и что дальше с ним было, мне уже не узнать.

– Боря! – слышу крик. Из одной из дверей – а я опять в коридоре, только снова в другом – выглядывает женщина. Почти раздетая, только легкая тряпочка на теле. Лицо заплаканное. – Боря! – визжит она, видя, что мужчины уже нет перед железными дверями, а потом убегает, а дверь оставляет открытой.

Я одна. Сзади – закрытые железные двери. Впереди – открытая дверь, куда ушла женщина. Все ясно: я вхожу в эту дверь.

Там большие комнаты, много света и много вещей. У меня голова кружится: я и слов не знаю таких, чтобы назвать все эти вещи. Слышу голос, спокойный и громкий, иду на звук и вижу страшное: у стены стоит большая коробка, а внутри нее – голова женщины. Одна голова, а тела нет. Я обмираю и смотрю на нее, не в силах пошевелиться. Кто может такое с человеком сотворить? Как можно в коробку одну голову посадить, но голова эта живет и еще говорит что-то! Да еще так спокойно, без страдания и боли, будто ничего с ней не произошло:

– Главные новости к этому часу. Продолжаются выборы президента Российской Федерации, на данный момент явка в регионах составила…

Голова говорит, а смысла я не понимаю. Тут за стеной что-то падает и бьется. Я иду туда: там бегает прежняя женщина, она хватает разные вещи и роняет их на пол. Под ногами у нее уже хрустит. Комната большая и светлая. Там большое окно. Я подхожу к нему.

И тут мне все становится ясно.

Я понимаю, где я. Кто эти люди. И что это не сон. Передо мной лежит мир, большой и странный. Видно далеко. Внизу маленькие тележки и еще более маленькие человечки. А вдали, насколько хватает глаз, те самые скалы, которые я уже видела, когда болела от змеиной травы. Одинаковые и ровные высокие скалы. И я в одной из них, понимаю. Но скалы эти не из камня, они полые и живые, как деревья, это их горячие корни я щупала под землей. И живут в этих скалах не люди. Это боги.

Я в чертоге богов, оказывается.

И первой я встретила Удэной, значит. Она же Гану. Она же Среброликая, бог или богиня приплода домашних оленей и охоты, дважды в год меняющая возраст и пол. Сейчас весна, поэтому она молода, и пахнет от нее цветами. Довольная она была – хорошее лето нас ждет, значит, богатый будет приплод, хороший лов.

А эта пара – Вира и Вирса, боги войны и раздора, понимаю я. С ними никто не любит иметь дела, кормят их рыбьими потрохами, чтобы они не ссорились, иначе всем вокруг будет плохо. Недокормили их, наверное. Вон ссорятся опять. Нехорошо это: быть войне.

Плач прекращается, я оборачиваюсь. Вирса держит в руках небольшую коробочку, нажимает на нее, и коробочка пищит. Потом она подносит ее к лицу и говорит, глотая слезы, как будто Вира может ее слышать:

– Боря, ты куда ушел? Прекрати немедленно, так нельзя, ты разве не понимаешь, так нельзя со мной! Где ты?! Где ты сейчас, я спрашиваю?! Я не могу без тебя! Ты смерти моей хочешь? Ты хочешь, чтобы я из окна сейчас выпрыгнула?! Нет, не надо! Я сама приду. Да, да!

Я слушаю ее, и мне весело. Кто-то, верно, вспомнил про рыбьи потроха, думаю я. Помирятся теперь. Может, и войны не будет.

Потом она опять бегает по комнате и что-то роняет, роется в своих вещах и одежде, а мне хочется смеяться. Чертог богов, значит. Вот он какой. И пахнет здесь по-другому. И живут они иначе, совсем не как люди. А ссорятся похоже. Вирса уже топчется перед дверью, обувается, натягивает шубу – простую, неукрашенную, мехом наружу. Бедные парки у богов, значит.

Вирса выходит, и я за ней. Вирса к железным дверям подходит – и я за ней. Лучше всё, как они, делать. Когда ты в гостях, лучше всё, как хозяева, делать, так проще.

А ведь где-то есть и Вонг, идешь в лес, не забудь его имя, думаю я вдруг, и страх хватает за сердце. Хотя нет, это вряд ли, его нет уже в мире, Камса говорила.

И тут, вспомнив про Камсу, я вспоминаю про свое горе. Как же вернуться теперь домой? Что же мне делать? Хотя, раз я в мире богов, я могу попросить заступиться за меня!

Эта мысль так меня захватила, что я чуть не кидаюсь к Вирсе в ноги. Но она не смотрит на меня – она меня не видит. Нельзя просить того, кто тебя не видит. Не мой бог Вирса, значит. Нужно Матерь искать. Матерь заступается за всех страждущих. А как же ее найти?

Железные двери разъезжаются, Вирса входит – и я за ней. Вокруг гудит, дрожит, но мне уже не страшно – привыкла, наверное. Двери разъезжаются снова, Вирса выходит, а на ее место, чуть не сбив меня с ног, вваливаются дети. Несколько малышей, смеясь и балуясь, а вслед за ними высокая, красивая, чистая женщина входит.

И я, только взгляд на нее бросив, замираю, забывая дышать. Потому что я узнаю ее. Ее нельзя не узнать. Сердце человека, без матери выросшего, всегда ее узнает.

Дети весело возятся, женщина смеется и шутит с ними, от них пахнет ранней весной, и мне хорошо.

А потом она говорит:

– Вам наверх? Вы на кнопку уже нажали? Нам десятый.

И смотрит на меня без удивления, прямо. Увидела. И мне не кажется это странным. Я сразу всё понимаю. Всё как-то вмиг постигаю. И на меня обрушиваются слова. Слова, слова, слова. Их, богов, имена и названия.

Вот что бывает, когда встретишь своего бога, оказывается.

Лифт дергается, едет на десятый. Дети вываливаются в коридор, женщина с ними. И я. Она отпирает квартиру, входят все вместе, но не до конца – то выставят мокрые санки, то мокрую обувь, то кто-то выглянет и юркнет обратно. Я стою, жду. Наконец голоса их стихают.

Тогда вхожу и я.

В квартире пахнет едой: хлеб испекся, жарится рыба. Дети шумят и канючат. Кто-то включил телевизор. Мне тепло и приятно. Я стою в дверях и слушаю, стою и внимаю, стою и осознаю, как устроен их мир, кто мы такие, а кто – они. И так хорошо мне, что хочется плакать. В доме у своего бога хочется плакать от счастья, оказывается.

Женщина выходит из кухни с тарелкой в руках, в тарелке – оранжевое, как брызги солнца. Женщина видит меня, глядит без удивления и страха.

– Дети, вы опять дверь забыли запереть!

Уходит в детскую. Я стою, жду. Я вечность могу здесь стоять.

– Вот вам морковка, чтобы все съели, – слышу ее слова. – Кто кушает морковку, у того всегда хорошее зрение, ясно? А кто смотрит телик, должен кушать морковку ведрами. Андрюша, ты меня понял? Нормально садись, так можно подавиться.

– Я намальна! Я хочу акаладку. Можно мне акаладку?

– Сначала морковку, потом шоколадку. Лиза! Не бери у него игрушки, сколько раз говорить!

– А чего он первый хватает!

– Я – мутик. Мама, можно мутик?

– Черный плащ! Только свистни, он появится. Черный плащ! Ну-ка, от винта, – кричит телевизор, громко играет музыка.

Она долго остается с детьми. Говорят, смеются. Я успеваю снять шубу – жарко, нечем дышать – и сваливаю ее в углу. Большая, громоздкая шуба стоит там, как беременная оленуха, тупо оглядывается, терпеливо ждет. Как и я.

Когда женщина идет назад, тарелка у нее пустая, она подбирает с нее остатки моркови, кладет в рот, и пальцы у нее рыжие. Останавливается, смотрит на меня. Кажется, она ждет, что я заговорю первой. Но я молчу. Я не знаю, как можно начать говорить с богом.

– Ты кто? – спрашивает она наконец, будто смирившись, что я не уйду.

– Я Волла. Пырра-Волла.

– Зачем ты пришла?

– Я к тебе, Матерь! О великая, от тебя я жду помощи и защиты!

И падаю к ее ногам. Успеваю увидеть ее красивые красные туфли с опушкой.

– Ой, не надо! – Она тянет меня за руку. – Вот как я такого не люблю. Идем на кухню.

Я поднимаюсь и послушно иду за ней. Мне жарко, но я не смею раздеться.

– Чаю?

Я не знаю, что сказать, но она не ждет ответа. Отворачивается. Наливает воду. Ставит чайник. Щелкает выключателем. Я стою посреди большой, залитой светом кухни. Пахнет пирогами. От голода кружится голова.

– Что стряслось? – спрашивает Матерь, наконец оборачиваясь.

– Меня зовут Пырра-Волла. Я прошу у тебя справедливости, о Матерь…

– Погоди. – По ее лицу пробегает тревога. – Ты одна пришла? Тебя никто не послал?

– Одна.

Я теряюсь. Даже оглядываюсь – вдруг кто-то стоит за моим плечом? Но нет. Я одна.

Щелкает чайник. Матерь наливает в стакан кипятку.

– Хорошо. Продолжай. – Ставит передо мной стакан и кивает: садись, мол.

Я подвигаю стул и сажусь на самый краешек. Так непривычно сидеть на высоком! Из стакана вкусно пахнет травой: чабрец, мята, ромашка. Плавают крошечные листочки. Я шумно хлебаю и улыбаюсь: язык обожгла.

Матерь смотрит и улыбается тоже:

– А я думаю, с чего это у меня голова гудит с утра. Ладно, давай. Говори.

И я ей рассказываю всё. Всё от начала, от Камлаков и Пырра, всё, как рассказала уже тебе – если слушала, ты помнишь, Волла. Матерь, конечно, и без меня все знала, но боги любят, когда им рассказывают.

Когда я заканчиваю, она уже допила свой чай, а мой остыл. Я выпиваю его залпом. Смотрю на нее и жду, что скажет. Сердце ноет во мне и скулит. Глаза у нее странные, они как будто затуманены печалью. Она задумчиво гладит пальцами стол, у нее нежно-розовые ногти. У богов цветные ногти, оказывается.

– Ты мне вот что скажи, – говорит Матерь, и голос ее звучит как будто со страхом. – Ты говоришь, ты не первый раз здесь? Ну, у нас. И что там, у костра, одна девочка… она тебя видела, да? Я все правильно поняла?

Она поднимает глаза, и я вижу в них надежду. Странную надежду. Я не понимаю, к чему она. Но я боюсь разочаровать Матерь.

– Да, о великая. Она увидела меня. Она закричала, а потом…

– Ладно-ладно, не повторяй. Ты, конечно, не знаешь, где это было?

Я не знаю, великая.

– Все ясно… Уже появилась, значит. Следующая. Уже появилась…

Глаза ее снова туманятся, а губы сжимаются, и я пугаюсь: кажется, что Матерь вот-вот заплачет. Но это неправда, Матерь не может плакать. Она сидит и молчит. Дети кричат в комнате, ссорятся из-за мультиков. Матерь слушает их голоса. Что происходит в ней, о чем она думает – мне недоступны божьи мысли.

Потом лицо ее расслабляется, она оборачивается ко мне и смотрит тепло.

– Ладно, милая. Что уж теперь. Чему быть, того не миновать, правда?

Я неуверенно киваю. Я вижу, что она от меня этого ждет, и хочу ей угодить. Матерь усмехается, и я рада: мне удалось порадовать ее.

– А что Камса твоя? Она не может тебя защитить от насильника?

– Она не знает. Я сразу пришла к тебе.

– Ясно, – говорит Великая Матерь. – Что ж, пойдем.

Она поднимается и идет к двери.

– Куда? – удивляюсь я.

– К Камсе твоей. Плохо она работает. Такую девочку чуть не проворонила. Талантливую, смелую девочку. Впрочем, я ей сама все скажу. Идем, провожу тебя. Дети, сидите спокойно, я скоро! – кричит она у двери, уже обуваясь. – Шубу свою не забудь, – кивает мне.

Боги ждать умеют долго, а действуют быстро.

Когда я вернулась, этот, что меня в лесу подстерег, уже у порога родительского дома Пырра стоял. Тоже из Тойгонов он оказался, но Тойгон ненастоящий, приблудный. У князя в оленеводах жил. Не было у него своих оленей, никогда бы он не женился, вот и задумал дурное. А меня приметил, когда князь со сватами приезжал, тогда и он в его свите был.

Я это все уже знала, когда подходила к дому. И знала, что ждут меня. Но все равно колени дрожали – чем все разрешится, не понимала.

Разве что не весь род Пырра у дома собрался. В стороне два оленя фыркали – на них жених мой приехал, их собирался в калым отдать. Люди кричали. Громче Пырра чужой голос звучал – старухи, матери моего нового жениха.

– Да сын честь ей оказал, что жениться собрался! А то так бы и ходила с позором! Кому такая нужна? Оторви да брось!

Пырра кричали. В общем гаме я не понимала, о чем они говорят.

– Вот же она сама! – взвизгнул кто-то, и чьи-то руки схватили меня, впихнули в людскую толпу. В моих глазах все уже давно тенями были, а от страха и тени эти размылись – мутная, темная стена поглотила меня.

– Подойди, дочка, – услышала я сбоку голос Пырра-матери. – Да не троньте ее! Видишь, дрожит. Не бойся. Подойди.

Я сделала шаг на голос. Глаз не поднимала, чтобы не догадались они, что я их не вижу. Вокруг притихли, потом зашуршали – осуждающе, едко. Я не разбирала слов, но сжалась.

Пырра-мать спросила мягко:

– Дочка, где твои ленты?

И я похолодела. Я поняла, о чем шуршали голоса. Стояла и молчала, как оленный столб.

– Где твоя лента с пояса? Из косы где красная лента? – повторила мать Пырра. – Что молчишь? Почему не отвечаешь?

– В глаза! Пусть смотрит в глаза! – завизжала за моей спиной старуха Тойгонов.

– Скажи, дочка. – Пырра пыталась держаться, но голос ее дрожал.

Мне стало ее жалко. Она ни в чем не была виновата. Она любила меня, как умела, все эти годы с тех пор, как Камса всучила меня ей. Как умела, так и любила. Она не виновата была, что я ее так обманула, хорошей дочкой не стала. Непонятно кем стала.

– Я не знаю, – выдавила наконец еле слышно. Это была правда: я не знала, где были ленты теперь.

Вокруг зашуршали злее. Пырра крикнула:

– Тише! Не слышу ничего. Повтори, дочка. Повтори, но подумай сначала. Где ленты?

– Я не знаю. Я не знаю, где ленты. Я их в дупле всегда оставляла. Но вчера иду – нет. Украл кто-то, значит.

Вокруг зашуршали, захихикали.

– Врет! Слышите, люди? А ты говоришь, она достойна лучшего! – заголосила за моей спиной старуха. – Да это вы, Пырра, должны нам дать двух оленей, чтобы мой сын согласился такую потаскуху в дом принять. Вот они, вот твои ленты!

Меня дернули, развернули, толкнули. Две красные ядовитые змеи вспыхнули перед глазами – и пропали.

– Сама она их сняла! Сама дала сыну, когда с ним ложилась! Не так, скажешь, все было? Не так?

Я молчала. Я дрожала и от дрожи не могла слова сказать. Тени вокруг кричали. Кто-то возмущался. Кто-то зло хохотал. Кто-то молча, надменно рядом стоял и чувствовал, что побеждает. Я подняла голову. Нет, не жених – он с тенями сам тенью был, но рядом стоял большой белый волк, ухмылялся по-человечьи сквозь зубы. Огромный волк, Тойгонов защитник.

И мне почему-то стало спокойно, как увидела его. Это он хотел меня. Не пакостник этот, Тойгонов слуга. Не другой, не мальчик и даже не князь. А сам Тойгон-волк решил забрать меня.

– Дочка, скажи: это правда? Что они говорят.

Голос Пырра-матери долетал до меня, как из-под воды. Она горевала. Она за всех Пырра горевала сейчас. Я была их позором. Мне стало очень ее жалко.

– Нет, матушка. – Я протянула руку и нашла ее плоскую, мягкую ладонь. – Это неправда.

– А то! – скрипнул рядом голос старухи. – Сможет разве она такой позор принять! Еще скажи, что ты сына моего не знаешь, лживая ты тварь!

– Сына я твоего знаю, – сказала я спокойно.

Теплая рука матери придала мне сил. Себя защищать не хотела бы я – ее защищала. Я уйду, это уже знала. Уйду и забуду все. Но Пырра не забудут. Им не дадут забыть. Мне было кого сейчас защищать.

– Вчера твой сын подстерег меня возле моего схрана и пытался завалить, как важенку. Только у него не вышло. Я нож достала и отрезала бы ему яйца. Посмотрите: слева внизу у него порезана парка.

Он дернулся, прикрывая дыру, как срам, а вокруг разразилась тишина, словно ночь повисла. Люди не ожидали такого. Чего угодно от меня ожидали, но не такого. Женщина не смеет о таком говорить. Женщина не должна, не может, это хуже позора. Но я сказала, и люди не знали, как теперь им быть. Как сделать так, чтобы не услышать. Как сделать, чтобы не понять.

– Она врет! – очнулся первым мой глупый жених. – Она сама хотела! Все же понимают: она хотела сама!

– А то нет! – пришла в себя и его мать. – Все понимают: она! Она, она! Потаскуха, одно слово!

Хотя все понимали другое. Они понимали, что я сказала правду, но правду эту нельзя было произнести. Я пошла против правил. Я должна была признать свой позор, но не чужую злую волю в нем. Мужчина всегда прав. Если он что-то совершил с женщиной, он прав, а женщина терпит. Не бывает иначе.

Тойгон усмехался. Было ясно: я сама к нему в лапы шагнула. Теперь все за то, чтобы меня ему отдать, даже те, кто раньше был против. Просто чтобы закрыть мои слова. Чтобы не нарушать правил.

– Так-так-так, что тут у нас происходит? – раздался вдруг голос в толпе, и я выдохнула – через людей протискивалась Камса. Наконец-то приехала, я уже бояться стала, что опоздает. – Стоит отвернуться, что-то обязательно стрясется. – Камса встала возле меня – теплая, потная, пахнущая лесом, как никто из людей не пах. Я ухмыльнулась. Представила, как стоит, опираясь на свой хорей, а в углу рта у нее здоровая трубка. Пустая, дымом не пахнет, но Камса никогда не ходит без нее.

Люди тоже смотрели на Камсу. Сколько их было в тот момент? Я не могла понять. Я только чуяла общее дыхание и что ветер не пробивается сквозь тела. И оторопь общую чуяла. И недовольство – от них ли, от Тойгона. Волк защелкал зубами. Но камса даже ухом не повела.

– Без тебя справимся, иди своей дорогой, – фыркнул мой неудачливый жених.

Камса круто повернулась к нему.

– Ах вон как? Без меня? И свадьбу сыграть без меня вздумал? А ты твердо ли знаешь, кого хочешь в жены?

– Не твое дело! – огрызнулся жених. Но он испугался. От взгляда Камсы, от ее прищура что-то дрогнуло в нем, я услышала по голосу.

И мать его услышала, верно. Она хорошей матерью была. Человек плохой, а мать хорошая: так бывает.

– Не суйся, старая. Слышала, что мужчина сказал? Не твое дело! И свадьбу без тебя играть можно, обычай разрешает, если быстрая свадьба, можно кама не звать. Иди, старая. Это семейное дело!

– Семейное, говоришь? – Камса была спокойна. Пожевала трубку. Потом вынула ее – голос иначе зазвучал: – Семейное было бы дело, сунься твой остолоп к любой другой девке. Было бы семейное, я бы и знать не знала, да.

– Чего это! – зашумели Пырра. – Чем мы хуже?

– Любой другой, да! – повысила Камса голос. – Но не к Волле.

– Да почему же? – услышала я голос матушки и почувствовала, как стала ее ладонь влажной.

Камса повернулась к ней и склонилась так, что я почувствовала ее тепло – совсем близко она была.

– А с тобой я особо говорить буду, – выдавила Камса. – Ты и сама знаешь: Волла не для брака. Говорила я тебе? Говорила. А ты все нажиться на ней стараешься. Не для того я тебе ее отдала.

– Да… но для… для чего же? – всхлипнула матушка.

– Для чего? – Камса ухмыльнулась. – Сейчас покажу. – Ее запах отдалился – она выпрямилась и отошла от нас. – Где ты, жених? – Рядом послышалась какая-то возня. Я представила, как Камса ловит парня за ухо, и засмеялась. – Иди сюда. Что, говоришь, с этой девкой ты лежал? Говоришь, ленты свои она для тебя сняла? И как она тебе? Хороша? Крепка? А какая часть тебе больше люба: женская или мужская? Ты уже решил, какую в жены берешь?

Вокруг ахнули. Матушка сильнее сжала мне руку. Я тоже сжала, я не ждала такого, но твердо знала: если я хочу свободы, Камсе надо верить. Что бы она ни задумала.

– Эй, что ты болтаешь?! – заговорила мать жениха. – А ты чего стоишь?! – накинулась на него. – Кость проглотил? Отвечай!

– Да я… нет… я же… как? Все у нее там… я же щупал! – выдавил он и осекся, понял, что сболтнул лишнего. Вокруг засмеялись.

– А ты чего молчишь? – бросилась мать жениха к моей матушке. – Опозорить решили нас?

– Да в чем же тут позор? – фыркнула Камса как ни в чем не бывало. – Ошибся малый, на быка залез вместо важенки. С кем не бывает.

Вокруг потешались.

– Докажи! – верещала мать жениха. – Не верю!

– Глупая ты баба: сама не видишь? Это кам. Кам двуликий. Сегодня заберу я его из этого дома. Слышите, люди: вот ваш будущий кам! – Голос Камсы зазвенел, как на праздник. Меня как будто ударило: я уже все понимала, но не ждала, что она так скажет. Что она всем скажет. И сразу. – Как меня не станет, вот вам…

– Не верю! Все ты врешь! Докажи! – продолжала верещать мать жениха.

– Ну иди проверь, – усмехнулась Камса. – Ты женщина, тебе можно. Войди в дом. Ты и мать Пырра.

– А я? – крикнул жених.

– А ты уже свое нащупал, – бросила ему Камса, и вокруг захлебнулись смехом.

– Входи, Волла, – услышала я голос Камсы рядом. – Входи и готовься. Мы следом.

Я снова стала дрожать. Тело мое обмерло, я не понимала, что мне делать, что задумала Камса. Я-то знала, что я девица. Во мне не было ничего мужского. Может, Камса ошиблась? И Великая Матерь ошиблась? Не могу я быть камом, это камы оборачиваются то мужчиной, то женщиной, как хотят, а я-то так не умею! И пусть в доме темно, пусть там только свет от щепы, как сможет Камса обмануть мать Тойгонов, ведь та-то не слепая!

1 Хорей – шест для управления оленями в упряжке или при езде верхом. (Примеч. авт.)
Продолжить чтение
© 2017-2023 Baza-Knig.club
16+
  • [email protected]