Глава 1: Предложение
Темный номер. Не просто темный – гробово-утробный, поглощающий свет и звук. Тяжелые бархатные портьеры, некогда бордовые, ныне выцветшие до грязно-коричневого и пропитанные запахом десятилетий пыли и табачного дыма, наглухо задернуты, впитывая последние отблески уличных фонарей, как черные дыры. Только щербатая полоса желтого, больничного света из коридора, пробившись сквозь щель приоткрытой двери, лежала на ковре. Ковер – грязно-серый, вязкий под ногами, с вытертыми до основы дорожками – казался язвой на полу. Свет выхватывал мириады пылинок, танцующих в спертом воздухе, насыщенном тяжелым коктейлем: старый табак, прокисший дешевый коньяк, затхлость немытых стен, едкая озоновая нотка сгоревшей проводки и – глубинное, удушающее – запах человеческой тоски.
Андрей (35 лет, участник СВО, морщины у рта и глубокие, синеватые впадины под потухшими глазами прибавляли десятилетие) сидел на краю неразобранной, скрипучей кровати. Пружины, продавленные тысячами тел, впивались в бедра через тонкий матрас. В пальцах, влажных и липких, – смятый, пропитанный потом чек. Он закрыл глаза, и сразу же перед ним всплыли другие цифры: даты, номера рот, списки погибших. "Специальная военная операция" – так это называли в сводках. А для него это были месяцы грязи, крови и пустоты. Взрывы, которые оглушали не только слух, но и душу. Лица товарищей, превратившихся в груду мяса под обломками. Он выжил. Но зачем? Каждая цифра – раскаленный гвоздь, вбиваемый в виски. Он чувствовал, как знакомое ледяное нутро под ребрами – пустота-хищник – разрастается, заполняя грудную клетку, сжимая легкие, поднимаясь к горлу комом. Дышать было тяжело, больно, будто воздух состоял из стекловаты. Стук в дверь. Негромкий, но настойчивый, металлический. Как стук костяшками по крышке гроба.
Горничная (Мария, 28 лет, но фиолетовые, заплывшие тени под глазами – синяки хронического недосыпа и отчаяния – и глубокая складка между бровями делали лицо изможденным, старше ее лет. Дешевый макияж – толстый слой тона, скрывающий землистый оттенок кожи, и алая помада – лишь подчеркивал трещинки на пересохших губах и общую нездоровую бледность). Она вошла неслышно, как призрак, растворившись в полумраке, прежде чем световая полоса коснулась ее. Униформа – дешевый синтетический полиэстер синего цвета, выцветший до грязно-серого и растянутый на коленях и локтях – висела на ней мешком, скрывая хрупкую, почти детскую худобу. В руках – стопка жестких, пахнущих хлоркой до слез полотенец, края которых кололи пальцы.
Андрей (медленно поднял голову. Глаза – не потухшие угли, а пепелище после пожара: плоские, без блеска, без дна. Взгляд скользнул по ней, как скальпель по трупу: холодный, оценивающий, циничный, задержался на алеющих, как свежая рана, губах. Голос, когда заговорил, прозвучал глухо, из глубин колодца, облицованного льдом):
– Заходите. Вам что-то нужно? – Каждое слово – усилие, камень на язык.
(Мысли Андрея, густые, черные, как деготь, липнущие к сознанию):
Эта… улыбка. Натянутая, как струна, готовая лопнуть. Профессиональная маска, треснувшая по краям. Дыхание – слышал его сквозь щель двери, прерывистое, сдавленное, как у зверька в капкане. Читаю её неозвученное "предложение" яснее любой рекламы. Но мне не тело. Тело – пустая оболочка, тряпка, обертка для боли. Мне нужно… чтобы в этом склепе, пахнущем разложением надежд, кто-то дышал рядом. Настоящий. Теплый. Живой. Хоть полчаса. Чтоб услышать стук чужого, живого сердца, а не этот гулкий отсчет секунд в тишине собственного краха.
Почему у всех, кто продается, глаза? Как выцветшие, пыльные занавески на окнах брошенного дома. Заглянешь – пустота, паутина, тлен. Или это я ослеп? Не вижу в них ничего, кроме зеркала собственной, бездонной пропасти?
Мария (сделала робкий шаг вперед. Полоса света обожгла потертый
носок ее дешевого черного ботинка. Голос – плоский, монотонный, лишенный интонаций, как голос робота в дешевом парке развлечений):
– Полотенца… принесла. Предыдущий выехал… чистых не осталось. Вот. – Она двинулась к двери ванной, ступни шлепали по ворсистому, липкому ковру беззвучно, но каждое прикосновение отдавалось тупой болью в усталых пояснице и коленях. Ванная казалась спасительным убежищем, местом, где можно передохнуть секунду.
(Мысли Марии, острые, как осколки битого стекла, вонзающиеся в мозг):
Клава на ресепшене, жуя резинку и щелкая пузыри, буркнула сквозь накрашенные губы, не глядя: "В 305-й – симпатичный мудила. На вид – не бомж. Не пьяный". Симпатичный… Холодная усмешка где-то внутри. Все они "симпатичные", пока дверь не щелкнет на защелку. Пока не останешься с ним наедине в этой клетке. Ну хоть помаду наляпала – алую, кричащую, сигнальную, как мигалка "скорой" на крыше. "Давай, быстрее, без соплей". Губы жгло и стягивало от дешевой, ядовитой краски. Запах – химия, сладковато-приторная гадость, как в покойницкой. Но это ритуал. Броня. Боевая раскраска. Может, выжму из него хоть немного. Каждый день – шаг по липкому, вонючему дерьму. Ближе к цели? Цель… Память вспыхнула ярко, обжигающе: крошечная комната в общаге, затхлый запах капусты и старости. Письмо из дома, шершавая бумага, кривой почерк сестры: "Маш, приезжай, маме хуже, кричит по ночам, доктор говорит – рак, последняя стадия… лекарства…" Цифра. Астрономическая. Неподъемная. Ком в горле, сле;;ы. Да похуй. Сначала тошнило после каждого. Стояла под ледяным душем, скребла кожу жесткой мочалкой, до красноты, до крови, до слез, пока вода в поддоне не становилась розовой. Кожа на плечах, внутренней стороне бедер, животе – до сих пор шершавая, в мелких белесых рубцах, как карта ее позора. Потом… втянулась. Как в болото. Оцепенела. Бабло лишнее… на эти проклятые прокладки с зарплаты горничной не наскрести. На еду – доширак. На лекарства маме… нужно в десять раз больше. На морфий, чтобы она хотя бы не кричала…
Сколько их было… Вонючих тел (перегар дешевой водки, кислый пот, приторный дорогой парфюм, не скрывающий запах старости и болезни). Тупых рож (самодовольные усмешки, слюнявые поцелуи, пьяный бред о "любви", сопливые извинения после). Кривых, вялых или болезненно твердых членов (как бесчувственные шланги или холодное оружие). Но скоро… Скоро сдохну от этого. Чуть-чуть осталось. Соберу последние купюры – и свалю из этого ада. Нахер. Навсегда. Не оглянусь. Сожгу эту синюю тряпку-униформу. Забуду запах хлорки, пота, спермы и отчаяния. Стану человеком. Хотя бы на бумаге.
А пока… Выжата. Досуха. Как лимон. Руки трясутся – мелкая, неконтролируемая дрожь, как у алкаша с тяжелого похмелья. Надо успокоиться. Русская рулетка каждый раз: отымеют по-быстрому и заплатят? Или начнут выдумывать изощренную мерзость? Как тот лысый ублюдок с собачьей цепью… Или тот студентик-извращенец с фотоаппаратом… Память: Липкий пот на своей спине, холод линолеума под коленями, слепящие вспышки. Щелчки затвора, его тяжелое, свистящее от возбуждения дыхание: "Да, так, шлюха, раздвинь шире! Покажи сиськи! Жопой на камеру!" Жгучий стыд, смешанный с оцепенением и дикой злостью. Потом он плакал, сопя, отдавая смятые купюры: "Прости… я не хотел…" Нет, не думать! Фокус. Деньги. Ванная. Холодная, потрескавшаяся плитка кафеля под ногами – единственное, что напоминает о реальности, о твердой земле. Ставлю полотенца на ржавую, шатающуюся полку. Шершавая ткань под пальцами. Глубокий вдох. Запах хлорки. Чистота. Ирония.
(Мысли Андрея, гулко отдающиеся в черепной коробке):
Взгляд… скользит по мне, как по куску мяса на рынке. Оценивающий. Торгашеский. Считает бабки. В глазах – то самое зеркало. Моей пустоты. Моего краха. И глубокое, бездонное презрение. К себе? Ко мне? Ко всему этому грязному миру? Или просто… пустота, которую я проецирую?
Андрей резко встал, кровать взвизгнула протестом. Прошел к завешанному окну, грубо дернул тяжелую, пыльную штору в сторону. Щель. Ледяной воздух с улицы ударил в лицо, в легкие – как удар ножом. Глубокий вдох – запах выхлопных газов, подмерзшего снега, далекой, невозможной свободы. Сигаретный дым заклубился изо рта, едкий, горький, знакомый. Кровь запульсировала в висках, гулко, назойливо, как барабан смерти. За спиной – неслышный шорох ткани. Она в дверном проеме. Не ушла. Лунный свет, пробиваясь сквозть смог и грязь города, скользнул по ее лицу, выхватывая детали. Особенно губы – неестественно алые, как ягоды белладонны, ядовитые и кричащие. Помада налезла на кожу вокруг, вылезла за контур, будто красилась впотьмах, дрожащей рукой, без зеркала. Это несоответствие – грубая щель в броне, сбой в программе идеальной проститутки – возбудило сильнее любой нарочитой эротики. Гораздо сильнее. Правда. Неряшливая, жалкая, настоящая.
Ее губы… мокрые, чуть приоткрытые от неглубокого дыхания. Точная копия того, что скрыто ниже. Та же чуть асимметричная форма, влажный, липкий блеск. Когда она нервно, быстро облизнула их кончиком языка, он почувствовал – не образ, а физическое ощущение – теплую, податливую, живую глубину. Представил, как проникает туда, как его слюна смешивается с ее, тянется липкой нитью… Она что-то бормотала про полотенца, но он слышал только хлюпанье собственной крови в ушах, тяжелое, хриплое дыхание. Язык мелькнул снова – под алой краской, на миг, обнажился серовато-перламутровый, тусклый оттенок настоящих, усталых, обветренных губ. Провал в фальшь. Ее суть. Голая, измученная, неприглядная. И его. Здесь и сейчас. Сейчас или никогда. Сердце захлебнулось, заколотилось, как бешеный молот по наковальне груди.
(Мысли Андрея, сдавленные, как крик в подушку):
Дрожит… Мелкая дрожь в сжатых кулаках. Но не от страха. Не от сквозняка. Это… возбуждение. Липкое, гадкое, неконтролируемое. Черт. Черт возьми!
Хочется… впиться зубами в эту аляповатую, лживую красоту. Придушить. Заставить закричать. Заставить застонать не фальшиво, по заученному сценарию, а по-настоящему, от боли, от страха, от животного ужаса. Чтобы забыть этот проклятый смятый чек. Чтобы почувствовать хоть что-то кроме этой ледяной, гулкой пустоты под ребрами. Хоть боль. Хоть отвращение. Любую эмоцию, кроме этого небытия.
Андрей (не оборачиваясь, тихо, сквозь стиснутые зубы, глядя в лунную полосу на ковре, похожую на серебряный клинок):
– Останься. Я заплачу. – Слова вырвались хрипло, против воли, как плевок.
(Мысли Андрея, катящиеся в черную бездну):
Зачем? Чтобы через час ненавидеть себя до тошноты? До физического спазма в желудке? До острого желания выпрыгнуть с этого проклятого балкона вниз головой? Или потому, что ее запах – дешевые, приторные духи "Красная Москва", едкий прачечный порошок "Лотос", женская усталость и что-то еще… человеческое, теплое – пахнет живее, реальнее, острее этого коньячного угара и запаха собственной гибели?
Она ждет. Неподвижно. Будто знает: я не тело хочу – хочу свою мертвую душу растормошить, ударить током, вырвать из оцепенения. Но шлюхи не для этого. Они для грязной, быстрой лжи, которая выглядит правдой ровно пять минут. Потом – только пустота. Глубже прежней. И стыд. Липкий, обволакивающий стыд.
Если она сейчас разденется… сломаюсь. Снова стану животным. Рычащим, жаждущим крови и боли. А потом… обмякну, стану тряпкой. Опустошенной. Гадкой. Ничтожной.
Мария замирает. Лицо – мгновенно надело маску: верхний слой – испуг (глаза чуть шире, зрачки сужены, губы сжаты в тонкую алую нить), под ним – все та же привычная, бетонная пустота. Кивает. Почти незаметно. Шея напряглась, как стальной трос под нагрузкой. Плечи слегка подались вперед – поза загнанного зверька.
(Мысли Марии, быстрые, как крысы в подвале):
Странный… Глаза – как скальпели. Режет взглядом насквозь, будто видит всю грязь – и под ногтями, и в душе, и ту маленькую, истерзанную девочку внутри. И плевать ему. Как и мне. Быстрее бы. Деньги. Коробочка морфия. Мамины глаза без боли хоть на ночь… Память: Мамина рука, костлявая, горячая, сжимает ее пальцы. Шепот: "Машенька… не надо… живи… для себя…" Врет. Надо. Очень надо. Всегда надо…
(Мысли Андрея, с горечью):
Согласилась. Слишком быстро. Без тени сомнения. Значит, не впервой. Значит, профессионалка. Значит… все то же самое. Опять. Бесконечный, грязный круг.
Он поворачивается, медленно, словно против невидимой силы, достает из внутреннего кармана пиджака толстую пачку купюр, перетянутую резинкой. Новые, хрустящие. Протягивает ее. Она внутренне вздрагивает, но рука тянется автоматически, рефлекторно. Пальцы чуть дрожат, касаясь денег. Запах новой бумаги, типографской краски, кожи дорогого кошелька – резкий контраст с затхлостью номера.
(Мысли Марии, сжатые в комок):
Охуеть… Толстая пачка. За такие деньги… точно не просто трахнуть собрался. Побои? Унижение посерьезнее? Съемка на телефон? Память: Больно скрученные за спиной руки, вспышка экрана, приглушенный смех, холод объектива в интимном месте. Нет. Не сейчас. Деньги реальны. Шуршат громко. Значит, не фальшивые. Значит, можно терпеть. Все можно терпеть. Час. Два. Лишь бы не бил по лицу. Лишь бы не сломал ничего. Лекарства… Морфий. Мама уснет без крика…
(Мысли Андрея, с отвращением к себе):
Почему так много? Чтобы откупиться от призрака совести? Чтобы эта тень запомнила агонию? Хотя… кому какое дело? Все равно утром она станет чужим воспоминанием, а деньги – пылью на ветру.
Он молча подходит к мини-бару – дешевый пластиковый корпус, покрытый липким налетом. Берет полупустую бутылку дешевого коньяка "Три звезды", тяжелую, холодную, скользкую от конденсата. Звякают стеклянные стаканы с трещинами по краю. Льется густая, темно-янтарная жидкость. Запах – терпкий, обжигающий нос, с явной примесью дубовой стружки и спиртовой грубости. Он грубо сует стакан ей в руку. Она берет. Пальцы касаются его пальцев – холодные, влажные, липкие. Он наливает себе, льет через край. Пьет залпом. Огонь растекается по пищеводу, пытаясь прогреть вечную мерзлоту внутри – греет на секунду. Она подносит стакан к губам. Алая помада оставляет жирный, кровавый отпечаток на мутном стекле. Делает глоток. Другой. Лицо не морщится.