Войти
  • Зарегистрироваться
  • Запросить новый пароль
Дебютная постановка. Том 1 Дебютная постановка. Том 1
Мертвый кролик, живой кролик Мертвый кролик, живой кролик
К себе нежно. Книга о том, как ценить и беречь себя К себе нежно. Книга о том, как ценить и беречь себя
Родная кровь Родная кровь
Форсайт Форсайт
Яма Яма
Армада Вторжения Армада Вторжения
Атомные привычки. Как приобрести хорошие привычки и избавиться от плохих Атомные привычки. Как приобрести хорошие привычки и избавиться от плохих
Дебютная постановка. Том 2 Дебютная постановка. Том 2
Совершенные Совершенные
Перестаньте угождать людям. Будьте ассертивным, перестаньте заботиться о том, что думают о вас другие, и избавьтесь от чувства вины Перестаньте угождать людям. Будьте ассертивным, перестаньте заботиться о том, что думают о вас другие, и избавьтесь от чувства вины
Травница, или Как выжить среди магов. Том 2 Травница, или Как выжить среди магов. Том 2
Категории
  • Спорт, Здоровье, Красота
  • Серьезное чтение
  • Публицистика и периодические издания
  • Знания и навыки
  • Книги по психологии
  • Зарубежная литература
  • Дом, Дача
  • Родителям
  • Психология, Мотивация
  • Хобби, Досуг
  • Бизнес-книги
  • Словари, Справочники
  • Легкое чтение
  • Религия и духовная литература
  • Детские книги
  • Учебная и научная литература
  • Подкасты
  • Периодические издания
  • Школьные учебники
  • Комиксы и манга
  • baza-knig
  • Биографии и мемуары
  • Александр Иличевский
  • Элегии для N.
  • Читать онлайн бесплатно

Читать онлайн Элегии для N.

  • Автор: Александр Иличевский
  • Жанр: Биографии и мемуары, Современная русская литература
Размер шрифта:   15
Скачать книгу Элегии для N.
* * *

© А. Иличевский, 2025

© Н. Агапова, дизайн обложки, 2025

© ООО «Новое литературное обозрение», 2025

I

У человека есть сознание. У храма или корабля его, вероятно, нет, но хотелось бы, чтобы было. Если со временем заменять в храме камни, а в корабле доски, то храм и корабль все равно пребудут – первый простоит тысячелетия, второй наконец вернется в Итаку.

С телом примерно то же: клетки регенерируются, как доски и камни.

А вот аксоны, дендриты и т. д. в мозге либо обновляются, либо сменяют свои потенциалы-функции, но остается главное: связи между ними – память и опыт.

Отсюда приходим к выводу, что сознание – сущность виртуальная: оно есть и его материально нет.

И уж тем более виртуален и потому только нерушим смысл храма или корабля, то есть культура. При остающейся функциональности всех трех – человека, корабля и храма.

Итак, нейроны обновляются, но связи остаются.

Цивилизации отмирают, но смыслы пребывают и прорастают верой в слова: верой и смыслом.

Эта проблематика большей своей частью сводится к фразе: «Мир – это лишь кем-то рассказанная история».

Это очень глубокая фраза.

В ней – понимание того, как мироздание творится с помощью слов, чисел и речений.

История рождается сном, оплодотворенным словами и действительностью.

Когда-то в детстве я был впечатлен четырехпалубным теплоходом «Шота Руставели», стоявшим у причала в Сочи. Черно-белая громадина и синее-синее море.

С тех пор корабль этот существовал словно бы во сне – внутри меня глубоко-глубоко: мне года четыре, и в целом я едва себя помню; но корабль прямо передо мной у причала и сейчас – и высокие потолки стеклянного морвокзала, и крики чаек, пересекающих огромные, в пол, окна, и дышащий парус тюля, и бутылка восхитительного пенного «Байкала» на столике между мной и отцом, и стук маминых каблуков по мрамору, и ее платье.

А потом я вырос, жил, жил, соскучился – и вдруг в Феодосии увидел, как швартуется ровно тот же корабль, – сон материализовался.

Сохранился «Шота Руставели» в точности: будто с иголочки, ибо его подновляли, начищали и драили. Таков морской порядок: корабли должны стареть медленно.

И это было настолько точное совпадение реальности и сна, что ничего более пронзительного со мной в портах не приключалось.

На этом корабле мне довелось в ту пору отправиться в путешествие с N., которой и посвящены эти строки памяти.

II

Лето начинается медленно, словно не решаясь вступить в полную силу. Кажется, что воздух на самом деле дрожит под светом солнца, что сам мир ждет чего-то, хотя и не знает, чего именно. Тот, кто сидит в одиночестве на скамейке среди аллеи лип, может уловить в этом легком ожидании странную гармонию – баланс между тем, что произошло, и тем, что еще не случилось. Солнце вращает ось дня, лица прохожих светлы.

Мир обнажен перед наблюдателем, но чем больше наблюдатель на него смотрит, тем более неуловимым кажется мироздание. В этих тонких линиях света и тени – весь смысл лета, вся его праздность. Но где-то в глубине, на краю реальности, всегда остается место для тех, кто наблюдает, кто не просто проходит мимо, а по-настоящему вглядывается в его суть. И так рождаются истории, которые останутся незавершенными.

Этот мир – не тот, который можно удержать в ладонях, его нельзя уловить в словах. Он словно призрак, восходящий в воздухе летнего дня, легкий и неприметный, но с каждым шагом все больше заполняет твою жизнь. Это мир, в котором живут и уходят люди, как тени, которые трепещут на фоне нагретых солнцем плоскостей домов. И каждый раз они оставляют за собой легкий след – неуловимую тень, призрак прикосновения, который уже никогда не вернется.

Женщины N. Те, кто скрывался в этом брезжащем танце лета, на границе между реальностью и сном. Иногда они уходили в тишине, оставляя за собой лишь тонкий аромат духов, который еще долго держался в воздухе. Иногда их лица запоминались, словно яркие мгновения, а порой они исчезали так, что казалось, что их и не было вовсе. Но каждое из этих исчезновений оставляло в сердце звездочку – память, которая становилась частью тебя, независимо от того, хотел ты этого или нет.

Теперь они появляются в снах, в мыслях, в рефлексиях – как что-то, что невозможно удержать, но при этом невозможно и забыть. В каждой из них – собственная тайна, которую нельзя постичь до конца. Может, в этом и заключается суть любви: в попытке понять, прочувствовать и сохранить то, что изначально не поддается определению. Каждый раз, когда ты приближаешься к ответу, он ускользает, и ты снова остаешься с вопросами.

Любовь – это, наверное, самое древнее противоречие, заложенное в сердце человека. Она обжигает и исцеляет одновременно, тянет к себе и отталкивает, соединяет и разрушает. В N., как в загадке бытия, заключена эта двойственность – красивая и жестокая, далекая и близкая. Она всегда больше, чем просто любовь; она – сама суть стремления, желание достичь невозможного. И каждая попытка любить – это шаг к моменту, когда сердце едва может выдержать всю полноту переживаний.

Случай, этот тихий собеседник в наших головах, часто решает за нас, что будет дальше. Он соединяет нас и разводит, заставляет делать то, о чем мы порой даже не задумывались. Случай – это невидимая рука, играющая на струнах жизни. И каждая, связанная с ним женщина N. – отдельная вселенная, как танец на фоне заката, как призрачный город, в котором ты однажды бывал, но в который никогда не сможешь вернуться. И каждый мужчина – корабль, дрейфующий по этому океану, не зная, куда приведет его судьба. В этих встречах нет правил, как нет их и в любви. Только чувства, бури и затишья, тени и свет, переплетающиеся в игре судьбы.

Скамейка на бульваре, липы, закат, ветерок, наполняющий особый световой прах танцем на пустынных улицах, – все это часть того мира, в который ты возвращаешься снова и снова. Не ради ответов, а ради того, чтобы еще раз почувствовать этот легкий, призрачный трепет мира, который всегда с тобой.

III

Белых цапель гранатовый купол. Ритм и скрежет товарняка по насыпи Казанской железной дороги. У моей бабушки имелись золотые серьги с капельками граната. Она носила их всегда, чтобы мочки не зарастали. Как ни вспомнишь ее – она так и сидит у заиндевевшего окна. Днем, и ночью часто. Днем – поджидая, когда дочь, моя мать, вернется с работы или я из школы. Ночью – не ожидая никого, кроме отсутствия Бога, кроме того, чтобы память освободилась от наваждений – смерти детей, мужа, всей семьи в голод. Богоборцем она не стала, потому что знала, что Сталин убийца. Что зло есть, есть зло, и творится оно людьми. Мне приходилось знать то, что она забыла. «Саш, можно я расскажу?» – иногда спрашивала она, в то время как я читал книгу. Обыкновенно это были какие-нибудь приключения, или детская энциклопедия, или «Книга юных командиров», где рассказывалось о Ганнибале и Спартаке. Я перелистывал страницы и погружался в еще одну жизнь. С тех пор я так и не научился жить на поверхности, все время тянет где глубже, в зимнюю сомовью яму. Ночью морозный хвощ затягивал окно все гуще. Ртутные лампы фонарей высвечивали бетонку под окнами. По ней спешили замерзшие и все более одинокие пассажиры последней электрички. Осенью можно было на ней застать конокрадов – раскатистый топот, восторг и ужас, всхрапывают загнанные бесседельные кони. Бабушка сидела против всей жизни, насыпь Казанской дороги служила плотиной. Серьги драгоценно тускнели, полз товарняк, и чернильно блестел гранат.

Эти серьги бабушка незадолго до смерти подарила N. Так они и пропали из моей жизни.

IV

Назовем эту главку «Тележка». Впервые я оказался в Сан-Диего в тот день, когда Ицхак прославился окончательно. У него родился третий ребенок – и снова девочка. Первые два раза были еще туда-сюда. Но три – и снова принцесса Савская! Слава – клуб фанов моего лучшего друга состоял почти из меня одного. Этот арап – эфиоп, ста шестидесяти трех сантиметров роста, программист уровня Бог – заключил сделку с украинкой Галей из Бет Шеана, состоящую в том, что Галя станет за плату рожать ему непорочно детей, пока не родится мальчик. Дети, за которых, согласно договору, Ицик платил тридцать тысяч долларов за роды, оставались на воспитании у Гали, в то время как их биологический отец получал право на свободное общение с ними три дня в неделю.

Бет Шеан – одна из многочисленных трущоб Израиля, и я вспомнил его песчаные пыльные улицы и похожие на глинобитные домишки с рухлядью во дворах и на крышах, когда подключился к бортовой сети Боинга–777, направлявшегося из Лондона в Калифорнию. Среди загруженных новых сообщений было одно с фотографией Ицхака в медицинском чепчике на его пушкинской шевелюре и с новорожденной мулаткой на руках. Имелась приписка: «Познакомься – это Эсфирь». Я послал ему смайлик и попросил у стюардессы еще Heineken'а, чтобы отпраздновать очередное счастье человечества.

Легенда сообщает, что моя бабушка встретила невестку из роддома со мною на руках словами: «Вот еще один мученик народился». Тогда мама первый и последний раз поссорилась со свекровью, но разве бабушка так уж была не права? В самом деле, почему личики всех младенцев так похожи друг на друга, будто сморщились одинаково в предвкушении какой-то гадости? Еще я помню, бабушка людей не слишком любила и, когда они отвечали ей взаимностью, говорила со вздохом: «Счастье всегда краденое…».

В Сан-Диего я приехал, чтобы апробировать аппаратуру, которую планировал закупить наш госпиталь. Одна из секретарш нашего отделения – француженка Ривка – поселила меня не в отеле, а в квартирке, занимавшей четверть дома, который стоял между пляжами Пасифик и Мишен. Домик был выкрашен густо-синей краской, сезон только начинался, и над полупустынным променадом зорко барражировали треугольные эскадрильи пеликанов. Чайки отгоняли от помоек ворон, прохладный бриз остужал уже сильное солнце, колоссальный объем рассеянного солнечного света реял веером над океаном, над полоской берега, уставленного бунгалами баров, кофеен, лавок спорттоваров, над свайным пирсом – на нем впритык друг к другу стояли лачуги для серфингистов, которые были не против день и ночь слушать раскатистый гул океана.

Сан-Диего пах жареной рыбой, кофе и гнилыми водорослями.

Вечером я шел по набережной и наткнулся на тележку бомжа. Это была обыкновенная тележка из супермаркета, наполненная всяческим хламом. Я собрался рядом с ней постоять покурить – незаметно, в кулак, потому что видел надписи на бетонном парапете – No Alcohol, No Smoking. Чего только не было в этой тележке! И обрывок рыболовной сети, и обломок серфинговой доски, спортивная сумка и совсем новенькие кроссовки – черные Brooks. Пряча сигарету и украдкой затягиваясь, я снова огляделся в поисках владельца этого добра. И снова никого не увидел – кроме туристов, спешивших в бары или вальяжно идущих домой после еды и выпивки.

И тут что-то случилось со мной – что-то повернулось во мне. Теперь я не стал оглядываться, а скинул сандалии, натянул кроссовки и был таков.

Очнулся я только за порогом своего убежища. И лишь тогда понял, что натворил. Дело в том, что я никогда ничего не крал. Даже батон, который кто-нибудь из нас, студентов Физтеха, в перестроечной Москве, засовывал в рукав куртки вместе с банкой кабачковой икры, перед тем как подойти к кассе… Даже этого я не делал – не столько из брезгливости, сколько из принципиальных соображений, понимая, что рискну сдохнуть с голодухи, но не украду…

Хозяин моей квартирки запрещал курить везде – и на крыльце, и в патио, и мне не хотелось нарушать правила, особенно после того, как я стал обладателем кроссовок Brooks, абсолютно моего размера. Вот почему однажды глубокой ночью, проснувшись от кошмара, где я на Манхэттене пытался выбраться из аквариума-небоскреба, в котором плавал кит и грозил прихлопнуть меня ударом огромного, как небо, хвоста, – я вышел на улицу и стал прохаживаться по тротуару с самокруткой в зубах. Как вдруг на пустынной улице я услышал дребезг. Сильный пронзительный звук приближался ко мне рывками. И тут я увидел тележку, груженную каким-то скарбом, которая двигалась прямо на меня. Накатит, почти остановится – и снова накатит. У меня заняло всего доли секунды сообразить, в чем дело, но почему-то меня охватил ужас. Кто-то толкал тележку снизу, такой небольшой, что его не было видно. Я посторонился. Я сделал шаг в сторону и увидел, как карлик, ковыляя вразвалку, проворно толкает тележку со всяким барахлом, сверху которого лежат мои сандалии.

Донесся запах мочи. Заросший до бровей бородой, с волосами, связанными в хвост, человечек, с широким добрым лицом, подмигнул мне в свете фонаря и, одним рывком догнав снова мою судьбу, растворился во тьме переулка.

V

В некоторых из нас божество. Влечение – первый его признак. Божество излучает притяжение, магический магнетизм. В этом смысле оно больше, чем человек. Жадность и несокрушимость – тоже признаки божества.

Да, теперь она любит ткани. Ездит в Сан-Франциско, город моей юности, на улицу Клемент выбирать в китайских лавочках шелк. Так повелось, что она живет там, где я жил какое-то время когда-то, будто разведчик ее полка.

Вечерами она медитирует в саду на развешанное полотнище.

Забивает косяк и постепенно переселяется в узоры. Такая забава на холмах Беркли – сквозь акации и олеандры блещет закат над заливом, небоскребы Сан-Франциско пылают отраженным солнцем вдалеке, сутулятся портовые краны Окленда.

Любимый ее сорт – Soft Amnesia. Так растет наша с ней безучастность.

Жила она в Сокольниках, на десятом этаже, окнами на парк. Глаза ее меняли цвет в зависимости от времени суток – от александрита до аметиста.

Она красиво курила, держа сигарету на отлете.

Сидела на стуле, поджимая ноги к груди.

Еще одна, о юность, промолчит. Твердила «нет», зачем слова, бери как есть. Хотела белой скатерти, свечей, фарфора, теперь всего хватает. В то же время она лишь кальций под лужайками Коннектикута, Новой Англии, Уэльса. И Калифорнии. Как много чаек мертвых хранит твое дыхание над Беркли.

Как долог взгляд через залив, как много вспомнится, пока достигнет небоскребов.

Как мало знания в нашем разделенном – историей и океаном, бездна – дитя обоих. Да, моря слагаются из течей. История – из праха, в этом суть.

Любовь скатерку стелет простыней, двумя руками приближая песни. Нам нашу наготу нельзя сносить. Так много сложено в одном объятии, здесь столько солнца, зелени и ягод, подземных льдов и рек, несущих этих слепых щенят, какими были мы на кончике луча, в руке судьбы или чего-то больше, бессмысленного, как все наше время.

Двоих тебе родить, троих. Отныне шум океана станет лучшей колыбельной для наших нерожденных, для меня.

Пересекая небо мерзлотой, когда решишь мне отогреть свой поцелуй, вместе с империей, отыгранной у стали, я здесь, я на лужайке камень твой.

VI

Одна всегда молчала, как судьба, курила, думала, два слова иногда обронит, неизменна, как расплавленная вода.

Звезда ее отлита из свинца. Беременна, встает у зеркала и зажигает огненные горы. И горькую улыбку свирепой рабыни. В Сокольниках еще звенят ее коньки, скрежещет тормоз зубчатый и пируэт.

Где истина? В лыжне, бегущей вдоль сожженных взрывом газопровода берез.

В путях Казанского и Ярославского, в хорьковой жаркой шубе Москвы палатной, по бульварам родным раскиданной. Сережка отцветшей липы за виском, столь близко нагота и песнь спартанки. Как я рубился за тебя, один Господь, один.

В Томилине заборы дачные сиренью сломлены. Теперь я далеко, где и мечтал, на самом краю пустыни, лишь я прикоснулся: «Такая клятва разрывает сердце».

И солнце в волосах, и эта стать, любовь, колени, плечи, бедра, этот шелк.

Здесь горизонт пробит закатом. Здесь Нил течет, а я на дне, здесь Троя.

Здесь духов больше, чем людей. Здесь жернова смололи вечность.

VII

Тридцать лет назад я хотел только одного – писать, и все свое существо посвятил этому делу. Я и помыслить не мог, чтобы с кем-то сойтись на этой почве, кроме N. Все детство и юность я занимался физикой и математикой, был в них неплох и даже привык в своей окрестности обитать на локальных вершинах. Литература мне казалась новым нешуточным делом, к которому можно было применить свои способности. Тем более мне казалось интересным попробовать себя в незнакомой области. Интуитивно я был убежден, что даже через заблуждения появляется в мире что-то существенное. И не задумываясь пустил научную карьеру под откос – бросился с головой в новые смыслы. Единственное, в чем я был уверен, – так это в том, что хочу заниматься только тем, что мне нравится больше всего. Я вовремя осознал, что в пучине словесности – среди слов мне лично ясней видится замысел мира, чем внутри дебрей научных моделей. Наука неизбежно ощущалась более старой и изношенной, чем язык. Время было такое – время перемен. С помощью новой литературы должны были создаваться новая страна, новый народ, общество, государство. Честно говоря, я не сильно промахнулся в своем восприятии мироздания – ибо в теорфизике за тридцать лет мало что сдвинулось в сторону мощных откровений. Ожидаемое вот-вот открытие теории единого поля так и не состоялось – и сейчас эта проблематика рождает скорее кризисное состояние, чем ожидание прорыва. С точки зрения Эйнштейна и Ньютона, теоретическая физика вообще сто лет стоит на месте. Программа создания глубинной аксиоматики всей математики оказалась даже вредной (исходя из эксперимента Бурбаки). Математика и физика сейчас рассматриваются принципиально, как набор не связанных «идеей Бога» (идеей единства) областей. Теоретическая физика, если поместить ее на шкалу открытий начала двадцатого века, оказалась в глубоком кризисе – ничего подобного ОТО и квантовой механике не открыто, хотя завершилась первая четверть двадцать первого века. Вот разве только искусственный интеллект подоспел на помощь – и становится серьезным орудием размышлений, которые, вероятно, как раз и приведут к прорыву. Зато литература стала сильней – взять хотя бы русский сегмент: в сравнении с убитой двадцатым веком великой русской литературой девятнадцатого века. Вероятно, словесность – это новая теория относительности. Недаром искусственный интеллект – языковая модель мира, а не какая-нибудь еще. Каким-то совершенно чудесным способом язык оказался вершиной, где сходятся тропки многих, если не всех, наук. Таким образом, интуиция, подставившая когда-то для меня вместо теорфизики литературу, оказалась довольно правильной. Можно ли этим утешиться? Нет.

VIII

Да, я никого не подпускал к своим занятиям литературой, кроме N. Она училась на историческом факультете Московского университета. Я познакомился с ней на «сачке» Первого гуманитарного корпуса МГУ: так называлась площадка в фойе за гардеробом, где у окон курили и общались (часто сачковали, прогуливали лекции) студенты. Неподалеку располагались книжные лотки, и вправо и влево тянулись коридоры, ведшие в аудитории. Лишь однажды в то время я обрел случайно человека, кроме N., способного говорить о литературе так, чтобы не оставался осадок досады. Я встретил его в книжном магазине на Остоженке – и был он похож на поэта Эдуарда Багрицкого, иными словами, я запомнил густую шевелюру с челкой и полные губы. Я подошел к нему, потому что видел, как он с прилавка букинистического отдела взял и долго рассматривал томик Витезслава Незвала. Этого поэта я знал и помнил некоторые стихотворения. Мы сели на скамейку и разговорились. Незнакомец оказался поклонником Ильи Сельвинского и сообщил, что был недавно в Польше и поражен тем, насколько поляки чтут женщин: «У них культ Богоматери: в каждой деревне перед костелом стоит статуя Святой Марии».

Это я запомнил, потому что в то время меня особенно интересовала метафизика женского образа. Мне было непонятно, почему человек может влюбиться именно в ту особу, а не в эту, и каким образом влюбленность становится взрывом новой вселенной, ничуть не менее богатой, чем та, в которой изначально рождены.

Красота мерцает в провале между доступностью и недостижимостью: ибо она должна обучать метафизике, теории необретаемого, и вместе с тем не переводить человека в область абстракции. Стерильность категории отсутствия убивает многое живое, хотя это и есть непременная черта эроса, не способного обойтись без смерти. В то же время желание, влечение – основа, конечно, красоты, но в этом устремлении всегда обретается печаль недоступности. Люди, подверженные красоте, в каком-то смысле поэты, со всей их – и ее, красоты – невыносимостью. Примерно так можно объяснить, например, Кавафиса.

N. была коренной москвичкой в многих прошлых поколениях и училась в университете. Кроме того, она была неизъяснимо красива, как античная богиня, и этого оказалось достаточно, чтобы я утратил робость и устремился к ней, как к новой воздушной вершине.

IX

Москва и университет в моем подмосковном детстве, обладавшем единственной религией, которая называлась будущностью, были чем-то вроде Земли Обетованной и Синайской горы откровения одновременно. Впервые я увидел громаду МГУ, когда отец привез меня в столицу для участия в областной математической олимпиаде. Стоял оттепельно-туманный март, мы вышли из метро и направились к пирамидальной горе, проглядывавшей сквозь низкую облачность. Была гололедица, каркали протяжно умные московские вороны, и мы шли вдоль чугунного высоченного забора, за которым лежало заповедное пространство науки. Тот день стал истинным началом, благодаря которому я шагнул в будущее, свободное от ужаса серединной унылости, каковому вроде бы был обречен по рождению. Результаты, показанные на олимпиаде, позволили мне поступить в физмат-интернат при МГУ, созданный А. Н. Колмогоровым. Интернат располагался в Кунцеве, и уже следующей осенью я с новыми друзьями шел напрямик к университету, пересекая пустыри и стройки под тяжелой пасмурностью Москвы. Громада МГУ высилась на горизонте, мы были уже по уши в грязи, выдохлись и застряли где-то близ Кутузовского проспекта, но само желание взойти на вершину – знаний, шпиля, в Храм науки – оно на многие годы стало управлять нами, как пчелами овладевает навигационный инстинкт стремления к солнечному диску.

Впоследствии однажды мне довелось провести ночь в самом шпиле главного здания – там оказался музей Земли, и знакомый аспирант-смотритель удосужился устроить вечеринку среди экспонатов, напоминавших декорации фильма Кубрика «Одиссея».

X

Я привык с малых лет быть один. Так себе привычка, но охота пуще неволи. Ходил в леса и поля один. Ездил на велосипеде к черту на кулички – один. Сейчас понимаю, что такое одиночество – отчасти для того, чтобы ни с кем не делиться. Вдруг в полях и лесах, за деревнями Губастово и Чуркино, я встречу какое-нибудь откровение. Так любимую книгу никогда не отнимают от сердца. Так не откладывают от сердца реку, море, облака. И плывут вместе с ними, вглядываясь в незримость. В то влекущее будущее, которое неизвестно когда наступит.

В те самые времена, когда я изобрел одиночество, ко мне как-то после уроков подошла девочка, сидевшая сзади меня, начиная с первого класса. Моя парта была вторая, а ее третья, мы оба носили очки. Однажды Ирка подошла ко мне и сказала: пойдем в кино на пятичасовой сеанс, фильм называется «Парад планет». И мы пошли. До сих пор это мой любимый фильм, такой загадочный и такой обычный. Помню из него многое – дом для престарелых, где старики играют в юность, камыши, речной остров и то, как герои заблудились среди лесов, полей и рек.

После кино мы вернулись домой, мы жили по соседству. Так одиночество дало течь, я что-то стал понимать о теплоте. А еще понял, что вырасти кем-то – так трудно. Такие мысли возникли у меня вместо холодящего ужаса, с которым я вглядывался во время своих одиноких походов – ночью у костра – в звездные потемки. Спасибо Ирке.

XI

Семья N. владела старинной дачей в Томилине. Когда-то дом и участок подверглись социалистическому дележу, и то, что оставалось во владении, представляло собой веранду с круглым столом под абажуром, проваленным топчаном и буфетом, а также две небольшие комнатки с годящимся в музей платяным шкафом, где висели платья, в которых могли стремиться в Москву героини Чехова, с настоящими брюссельскими кружевами, воспетыми Осипом Мандельштамом. По ночам половицы скрипели под осторожной поступью призраков; запевала по осени свою вьюжную песню печка; сортир находился в дальнем конце сада и именовался Иван Иваныч. У соседей имелась коварная собачонка – прыгучий пудель Флик, от которого полагалось прятать со стола все съестное, необыкновенно ценное в те скудные провизией времена. Еще вспоминаются заросли чубушника – этого подмосковного ароматного «жасмина», а также белоснежные ряды вдоль Рязанского шоссе, составленные из горок яиц: в те времена работникам птицефабрик зарплата выдавалась продукцией, которой они торговали на обочинах, чтобы хоть как-то свести концы с концами. Построил некогда эту дачу Феликс Бальсон, инженер паровых машин.

Продолжить чтение
© 2017-2023 Baza-Knig.club
16+
  • [email protected]