Составители: П. А. Казарновский, И. С. Кукуй, В. И. Эрль
Рецензенты:
Доктор филологических наук, проф. Л. В. Зубова
Доктор филологических наук С. И. Николаев
В оформлении издания использованы рисунки Леонида Аронзона
© Л. Л. Аронзон (наследники), 2018
© П. А. Казарновский, И. С. Кукуй, статья, 2006
© А. И. Степанов, статья, 2006
© П. А. Казарновский, И. С. Кукуй, В. И. Эрль, составление, подготовка текста и примечания, 2006
© Н. А. Теплов, оформление обложки, 2006
© Издательство Ивана Лимбаха, 2024
Поэмы
268. Демон
269. Прогулка
270. Лесное лето
271. Листание календаря
272. Сельская идиллия
Неоконченные поэмы
273. Пейзажи
274. Вещи
275. Зеркала
По кругу зеркала, пустынный сад (длиннеющая тень из-за угла) и полудужье солнца за рекой, всё неподвижно, сонно, всё – покой. Не шевелятся листья (всё молчит), как будто время больше не стучит, как будто совершился Божий суд (и мир – фотографический этюд). Но вот метнулась тень из-за угла и полукругом встали зеркала. Осело солнце, перевесив ночь, и тут же представленье НАЧАЛОСЬ.
Зазывалы
〈1963–1964?〉
276. Vis-à-vis
277. Валаам
278. Суд
По стенам узкой комнаты, от двери: стол письменный, тахта, широкий шкаф, окно во двор и от него на шаг – стена другая, вся в тенях деревьев, два полотна, модерну дань – ташизм, в полметра стол, два стула, стеллажи, почти пустые, вот и всё, пожалуй. В окне пейзаж: деревья, двор, июнь, и снова комната: довольно-таки юн, её владелец спит, во сне прижал он к своей груди какой-то старый том, лежит, укрывшись сношенным пальто. В запущенных углах скребутся мыши, но вот проснулся юноша и слышит, как из окна, как будто бы из ямы, бренчит рояль – разучивают гаммы, и там же за окном, но чуть повыше – шум дерева, и шире – шум лесничеств.
Юноша
В соседней комнате всегда лежит мертвец,
обняв себя за худенькие плечи.
Блаженный
Не беспокойся, я принёс и крест.
Куда поставить?
(ставит крест на стул)
Так как будто легче!
А я-то думал, что тащил зазря,
и всё мечтал в дороге потерять.
Красивый крест?
Юноша
Куда там! – Летний сад!
Блаженный
Не издевайся, сам, наверно, рад,
я шёл по Конной – запахов полно,
час собирал, а чуть заполнил дно.
Показывает полиэтиленовый мешочек. Быстро зажимает в кулак.
Кругом галдёж, движенье, толкотня.
Хотели было – я не вру – отнять
мой колокольчик. Чтоб чего не вышло,
я проглотил его – теперь его не слышно!
Юноша
Блестящий финт! А если б вёл слона?
Блаженный
Хватали всё: друг друга, имена,
хлеб, алкоголь, газеты – нарасхват.
Расхватаны слова, визиты, сад,
всё забрано: и женщины, и сны,
и даже тень сорвали со стены.
Вот и поддался я всеобщему хаосу.
Хватали всё, не брезгуя. К отбросам
я подскочил, смотрю – хороший крест.
Я взял его, а у тебя мертвец!
Юноша
Всегда ты кстати. Мёртвый будет рад,
скрестивши руки, словно Бонапарт.
Блаженный
Отдай ему мой крест, поставь свечу и…
Юноша
Не беспокойся. У меня ночует
он года два, достойный человек:
я не один, а у него ночлег.
Так где ты был?
Блаженный
В лесу. Глубокий бор.
Там я сидел в тени от двух озёр.
Всё пытался я вспомнить лицо своё – видел озёра,
а потом отвернулся от них…
Ты задёрнул бы штору?
Юноша
задёргивает штору, в комнате становится светлее, уютнее.
Так хорошо. Потом пришёл лесник,
и я сидел в тени, болтая с ним.
Юноша
О чём?
Блаженный
Его спросил я, зная сам,
с чего в бору воздушных столько ям?
И что там в сумраке лесном
петляет сорванным листом?
Большая осень. Тень. Древесный сор. Водой озёрной просветлённый бор. Рой бабочек и длинная вода.
Лесник
Должно быть, осень.
Блаженный
Ну а ты куда?
Лесник
Сетей мне высушенных дым
разъел глаза – я путаю следы.
Шёл по следам рогов, дивился, что тропой,
а оказалось, шёл я за тобой.
Блаженный
поднимает ботинок, разглядывает подошву.
Блаженный
Смотри сюда! Вот штука! На штиблет
и на второй – прилип лосиный след.
Я чувствовал, что что-то мне мешает,
иду я как всегда, а ходь чужая!
Лесник
Дай соскребу! А то ты наследишь!
Достаёт нож, обтирает о брюки.
Блаженный
А хорошо – не привязалась мышь:
привадила б ко мне кошачью свору!
Лесник
соскребает ножом лосиный след.
Тебе, наверно, что ни ночь
озёра
вот эти снятся. Череп – невелик,
озёра же обширны как! – Взгляни!
А помещаются!
Да ты, лесник, – в крови!
Лесник
И в самом деле! В самом деле кровь!
Должно быть, когда прыгал через ров,
нож полоснул, а я не уследил…
Блаженный
Должно быть, так.
Как просека гудит!
Таких шумов не слышал я нигде.
Как отраженье плещется в воде!
Лесник
Да, отраженье странно. Каждый день
оно стоит, не исчезая, здесь,
ходил смотреть я, от кого оно,
искал до вечера, пока не сбился с ног.
Блаженный
Его, должно быть, кто-нибудь забыл.
Похоже, что стоял здесь дикий бык.
Лесник
Но в каждом озере для дум моих мишенью
чуть свет уж плещутся такие отраженья.
Блаженный
Забавно! Но чем жить среди камней,
как не загадками? Зашёл бы ты ко мне.
Живу я тоже одиноко, как лесник,
зашёл бы – посидели бы одни,
или сходили к юноше, он добр,
ну что ты видишь здесь: то озеро, то бор?
Вот снова комната с окном в пейзаж двора, и над диваном ввинченное бра, как будто с реостатом, постепенно, теперь всё ярче освещает сцену, и слышно, как в квартирный коридор, из комнаты, о коей до сих пор не говорилось, медленно, без света, прошла, поправив волосы, соседка. Дошла до двери, повернула ключ, дверь приоткрыла, расширяя луч от лампочки на лестничной площадке, чуть постояла – и пошла обратно.
Юноша
Так он придёт?
Блаженный
Мы быстро утечём,
не беспокойся. Пахнет он ручьём.
Вот посмотри, его обычный запах.
Не морщись так, ведь он живёт монахом.
Юноша
Да, очевидно, что с душком мужчина.
Блаженный
В нём сходство нахожу с озёрной тиной,
по вечерам и утром особливо,
когда в нём тут и там шныряют рыбы.
Юноша
Так снасти доставать – и порыбачим!
Не выезжая, поживём на даче.
Я всё гадал – решиться не могу,
куда на лето вывезти тоску.
……………………..
〈Осень 1965〉
279. Качели
280. 〈Моцарт и Сальери〉
Пьесы
281. Пьеса
К. я обронил ли, вы не
Е. у меня й, у меня й хлопает в ладоши
К. внесите музыку чтоб это когда-нибудь не кончилось
Е. нас всех перекрасили, я узнаю́ вас только там где бледны
мальчик бледен был и наг
я при нём была одна
К. музыка застряла её вывернули как веко: смотрите вниз, так вы
очаровательны хоть я вас не помню
Е. я хочу сказать тра тра тра
К. кто перекрасил струны так что и ля жёлтая как язык клоуна?
разве что вы
Е. тра. не отдам, не отдам накрывает ладонями
К. вот вам горсть нот – ешьте, что за повара сегодня
Е. утрачено, утрачено тра тра восемь я знаю вам-то они ни
к чему
К. Боже мой, расчешите струны, если уж и девы берут не те пальцы
начали резвокак
играет музыка входит комический персонаж спотыкается падает
Т. чорт! по всему дому разбросаны ваши ли я вбегаю спотыкаюсь
об них и падаю
Е. я хочу сказать ны, ны
К. если нашлось ли я чувствую что сижу в кресле приготовьте мне
трубку а вам она ни к чему я живу поневоле как рыба в тазу
Т. рыба – это язь, и я говорю язь ряпушка, язь щука так же
свободно, как дон, пан, сэр
Е. я хочу говорить ый, ый
Т. а теперь легко сказать язь К или язь Т у вас круги под глазами
жонглируйте! так и пойдём на площадь
Е. разрешите я соберу ли оно мне понравилось вот вот и вот
всего девять а сколько у вас было
у нас их было дополна
а я при нём была одна
К. нечего тереться друг об друга – огня не будет я ухожу на площадь
Е. почему вы стоите так как будто вы лежите в гробу? у меня так
не получается как ни бьюсь. вы красивы так где бледны
Т. она всё собрала если я перестану спотыкаться я стану
как они вслух:
язь язь, язь, где ваши ли я бы хотел споткнуться
К. это от стекла такой холод. велите разбить да не забудьте
поставить новое, чтоб не дуло. тем лучше! а это что?
Е. я хочу прошептать ук, ук
К. если хотите зацепиться, чего проще! сплюньте мне в глаза, вот
так, не больно ведь? и потом вы весь в запятых, на вас щеки нет!
разве можно так из пустой комнаты выбираешься как через толпу
Е. я хочу вам рассказать про что-то только вы не подслушивайте
ни-ни я забыла сказать ок не торопитесь я скажу ок и тотчас же
расскажу
пауза
нет не буду вас мучить каждая буква – это камера пыток а самая
мерзкая из них – ф иногда её хочется шепнуть себе на ухо
слушайте, не подглядывая, куда я их прячу
Т. вы играете в прятки, спрятались, а о вас забыли моё дело
спотыкаться я не хочу, чтоб
Е. вы обманщик я только начала рассказывать, а вы уже
подслушиваете хотите я подарю вам ра?
К. внесите площадь или я никогда на неё не выберусь кругом
альбиносы пододвиньте мне окно да закройте его поплотнее
шторой, вот так дайте мне умереть нигде
Е. он умер теперь я расскажу
〈1966〉
282. Действующие лица
Пушкин Александр – стихотворец
Татьяна Татьяновна
Татьяна Гоголевна
Татьяна Петербурговна
– двоюродные сёстры-близнецы
Инвалид в мешке
Инвалид в мешке
Инвалид в мешке
Инвалид в мешке
– лётчики-кавалеристы
Попугай – человек с такой фамилией
Попугай – попугай
Японец – тоже японец
Женщина – это будет видно (или: это ещё посмотрим!)
Бог, ангелы, люди, да, чуть было не упустил, —
Портрет царя Михаила, старый, как я.
Пушкин. Здравствуй, Миша!
Михаил-портрет. Здравствуй, здравствуй.
Пушкин. А где попугай?
Попугай. Вот я.
Попугай. Врёшь, дурак. Я вот.
Пушкин. Лётчиков не вижу.
Попугай. Вон они.
С потолка на канатах опускаются пониже инвалиды в мешках.
Инвалид. Здравствуй, Пушкин.
Михаил-портрет. Здравствуй, здравствуй.
Пушкин. А, Миша! Ну, здравствуй, Миша, здравствуй.
Михаил-портрет. Здравствуй, здравствуй.
Попугай. Ну вот, заздоровались – принёс?
Пушкин. Ладно, ребята, я кое-что принёс!
Михаил-портрет. Сам принёс – сам и уноси!
Инвалид. И правда, зачем мусорить?
Инвалид. Спятил ты, Пушкин, что ли? На кой нам это нужно! Катись-ка ты отсюда с тем, что есть.
Попугай. На самом деле, что ты припёрся? И без тебя дерьма хватает!
Попугай. Вон, полные мешки.
Пушкин. Молодцы, мальчики: пароль не забыли. Пароль не забыли – чужих нет.
Инвалид. Чужих нет, но и своими не пахнет.
Инвалид. Все мы друзья не от весёлой жизни.
Пушкин. Некогда, друзья, веселиться – нужно дело делать. Начнём с летчиков. Только без драки, кто из вас старший?
Инвалид. В тот раз был я.
Инвалид. Муууудак!! Я, Пушкин, старший.
Пушкин. Пушкин-старший давно умер. Давайте без путаницы, просто.
Попугай. Оставь их, Александр, и начни с меня. Да и зачем тебе такая капелла – мы и вдвоём бы устроили дело!
Попугай. Что верно, то верно. К тому же в стихах. В них всё и дело, Пушкин, они нас-то и подкузьмили. Когда Гамлет один раз ошибся и вместо: «К чему тебе плодить грешников? Ступай в монастырь, говорю тебе!», сказал: «К чему тебе плодить счастливых? Ступай в монастырь, говорю тебе!», скажи мне, Пушкин, кто его понял?
Всё это время лётчики, которые поссорились, пытаются раскачаться, чтобы сшибиться грудью друг с другом.
Пушкин. Да остановите вы их! Болконский, что же это, Болконский? Остановите их!
Михаил-портрет. Тыссс! Сюда идут!
Все прячутся за декорации, лётчики подтягиваются к потолку. Входит японец.
Японец. Ааааууууу! Ааааауууу, сикунаху ю, сикунаху ю! Омнетенчутванекун!
Бух – к его ногам шлёпается с потолка лётчик.
Японец. О!
Инвалид. Оооо! О, сука! Извините, но меня сбили!
Подпрыгнув, повернулся к японцу спиной и, подпрыгивая, стал улепётывать к кустам.
Инвалид. Пушкин, где ты? Ау! Пушкин, где ты?
Пушкин, появляясь перед той декорацией, за которой прятался, злобно и ехидно – руки в боки – говорит:
Пушкин. Во мху я по колено!
Инвалид. Извини, Пушкин, но эта сука меня сбила.
Японец, догнав инвалида, бьёт его ладонью по спине, обворожительно улыбаясь.
Японец. Асаромиочунди лестаукил ноханьду
Инвалид отпрыгивает от него в сторону Пушкина, а на японца и не смотрит: мол, отстань! Но японец снова догоняет его.
Японец. Омистуарченухитин Аааау! одгнитуандо Аууу
Японец показывает, что и он, и лётчик, оба кого-то зовут: Аууу!
Инвалид. Отстань!
Попугай. Что он говорит, Пушкин?
Пушкин. Он заблудился и потерял Японию: аууу, Япония!
Японец. Акундирабл Аууу, Япония!
Попугай. Пушкин, можно нам выйти: он всё равно по-нашему не понимает.
Пушкин. Выходите только те, кто не знает японского, и помните мою строгость: болтунов не потерплю.
Лётчики спускаются ниже, все выходят на сцену.
Пушкин. Здравствуй, чужеземец!
Михаил-портрет. Здравствуй, здравствуй.
Пушкин. А, Миша! Ну, здравствуй, Миша, здравствуй.
Михаил-портрет. Здравствуй, здравствуй.
Японец. Шусенчи манцоуцу?
Пушкин жестами показывает, чтобы японец сел и молчал.
Пушкин. Я думаю, что он нам пригодится. Среди ангелов наверняка есть и японцы. К тому же не исключено, что и сам Господь японец.
Михаил-портрет. Тыссс! Кто-то идёт сюда!
〈1967?〉
283. Эготомия
На сцене тьма-тьмущая. Только та часть сцены освещена, где стена с приколотыми к её обоям большими бумажными бабочками, одна из которых отваливается и падает. Тогда и стена погружается во мрак.
I-ый МУЖСКОЙ Голос. Мария, где ты?
II-ой МУЖСКОЙ Голос. Я сама не знаю, где я. Только помню, что мы любим друг друга. Только помню, что мы любим друг друга.
I-ый МУЖСКОЙ Голос. Мария, так мы любим друг друга?
Мария (II-ой МУЖСКОЙ Голос). Да, мы любим друг друга. Да, мы любим друг друга. Только по очереди. Только по очереди. Сейчас люблю я. Сейчас люблю я. Сейчас моя очередь. Сейчас моя очередь. Вверх-вниз, вверх-вниз, качели любви, качели любви.
Кто-то быстрыми шагами проходит сцену.
Кто-то. Бабочка слетела, однако я не вижу, чтобы кто-нибудь, кроме меня, сошёл с ума из-за этого. Надо посадить её на место. Вот так.
Жуткий крик оттуда и падает чьё-то тело.
Мария. О; о; о; прямо в сердце! О Боже, я умираю!.. Умираю. Целую. Люблю. Мария.
Первый голос. Нет, Мария, нет. Сейчас моя очередь – это я люблю тебя!
Мария. Ты бы мог уступить мне – ведь я умираю.
Первый голос. Только не теперь, Мария. Мне нравится любить тебя умирающей. Пусть это безнравственно, но я всё время ждал, когда выпадет счастье любить тебя умирающей. Не вершина ли любви – быть при агонии возлюбленной? Только подумай, сколько чувств я испытываю сейчас! Вот нежность. Вот страх. Вот боль – она не любит меня! Вот боль – и теперь уже не успеет полюбить. Вот сострадание. Вот половое влечение, которое не удовлетворится. Вот надежда – может быть, она бы полюбила меня. Вот злорадство. Вот ненаречённое. Нет, нет, Мария, с вершины я не сойду.
Кто-то. Бабочка на месте. Безумие кончилось. Как коротко моё безумие!
Мария. О, как коротка смерть!
Голоса (шаги, шаги). Что здесь произошло? Что здесь произошло? Что здесь произошло?
Мария. Меня убили.
Голоса (разочарованно). А, убили.
(Расходятся)
Первый голос. Мария, как это случилось?
Мария. Сначала ты спросил меня: Мария, где ты? Я ответила, что сама не знаю, где я, и после добавила, что помню только, что мы любим друг друга. «Мария, так мы любим друг друга?» – спросил ты. – «Да, – ответила я, – мы любим друг друга, – и немного погодя уточнила: – Только по очереди. Сейчас люблю я. Сейчас моя очередь, – и ещё я сказала: – Вверх-вниз, качели любви!» В это время Кто-то быстрыми шагами прошёл ко мне в спальню и сказал: «Бабочка слетела, однако я не вижу, чтобы кто-нибудь, кроме меня, сошёл с ума из-за этого. Надо посадить её на место. Вот так». Только он сказал это, как что-то острое воткнулось в меня. Я рухнула, закричав. Остальное ты знаешь.
Убийца. Боже, что я наделал! Боже, что я наделал! Надо бежать, надо скрыться!
(Бежит).
Первый голос. Мария, лежи спокойно. Я сам догоню его.
(Бежит) (Бегут)
На сцене скрежеты, шумы, какие бывают при смене декораций. (М. б., голоса рабочих сцены.) Преследуемый и преследующий долго бегут, м. б., целый акт бегут.
Ещё голос. Думаю, чем занять вас, пока они бегут и пока неизвестно, кто кого догонит. Кто кого – потому что оба они бегут по кругу. Почему они так бегут, я не знаю. Видно, иначе нельзя. Но пока они бегут, я должен чем-то развлечь вас. Есть несколько вариантов: показать вам другой спектакль или просто всем вместе посидеть в темноте, поёрзать, пошуршать или дать вам самим волю развлекать себя. Я избираю первое.
Зажигается свет. В позе бегунов, накрытые с головы до ног чёрными материями, стоят те двое. На сцене альков и ванная. Два стула. Рядом или между ними сидит японец в европейском костюме, но по-японски.
Японец. Хозяин этой комнаты – рабочий Кировского завода. Сейчас его нет дома. Сейчас он на улице, чтобы найти себе партнёршу на вечер. Вот он возвращается, и не один.
Входит японец и японка. Японка оглядывается и садится по-японски. Первый японец уходит к ванне и приседает на край её. Японец Кировского з-да разливает саке. (Японец и японка либо говорят по-японски, либо молчат вовсе.)
Японец. После недлинной беседы мужчина встаёт, роется в кармане и достаёт из него крепкую леску.
Всё, что рассказывается, происходит.
Японец. Этой леской он и душит свою собеседницу. Теперь мужчина изнасилует её. Вот он берёт её на руки и уносит в альков.
Тягостное ожидание. Японец-рассказчик время от времени заглядывает в альков. (М. б., несколько раз гасится свет, чтобы бегущие передвинулись). Наконец, из алькова выходит насильник и начинает наполнять ванну какой-то жидкостью, стоящей в вёдрах.
Японец. Изнасиловав жертву, преступник налил в ванну специально принесённую им заранее сильную кислоту – царскую водку.
Преступник идёт в альков и выносит из него обнажённый труп и помещает его в ванну.
Японец. Труп молодой жертвы должен раствориться. К сожалению, мы не можем показать вам, как это происходит. Преступник же это видит и, очевидно, наслаждается зрелищем.
Преступник стоит у ванны и смотрит в неё.
Японец. Наконец, от тела женщины не остаётся ничего достойного внимания. Женщина растворилась. На самом деле всё это происходит много дольше… Но преступнику этого мало. Он раздевается и ложится в ванну. Затем выходит из неё и вынимает пробку.
Из-за кулис выходит японка, и все кланяются зрителям: японцы и японка.
Объявляется антракт.
Гасится свет и на сцене, и в зале.
Другое действие
В зале ярчайший свет, такой, что ничего не видно, кроме него. На сцене света нет.
Бегут те двое.
Преследователь. Ты скоро выдохнешься?
Убийца. Не думаю: ведь ты собираешься прикончить меня… Хорошо бы нам достать хотя бы велосипеды.
Преследователь. У меня кружится голова от бега в одну сторону. Я развернусь.
Убийца. Хорошо. Я развернусь тоже. Или ещё лучше, сядем.
Садятся vis-à-vis.
〈Конец 1969 или начало 1970〉
Проза
284. Made In Night
Город – пожелтевший от времени унитаз, лицо подонка отпечаталось на всех фасадах, вентилируемый телами воздух, небесное зарево, отражённое в тротуарах, орган водосточных труб, невыносимый фальцет паровозов на товарных станциях, пропахших прелью и осенью, гибкое тело улиц и жёлтые зубы подонка, – весь город будто на тормозах, скрежеща и повизгивая, замирает на ночь.
Красный, синий, зелёный и жёлтый – смешиваются в дожде, размазываются и ползут. Быстрыми шагами опаздывающего стучит одиночество, и на секунды город отражён в его каблуках. Текут трамваи, карнизы и рельсы, шевелится река, где гудят буксиры, спешат изгои, неотличимые ото всех, будто это не город, а подземка, будто это тёмные воды Стикса наводнили улицы и площади.
Американские стихи, склоки, клоаки, моментальные маски смерти и страшный мир разобщённых суков на набережных возле дворцов стекаются ко мне из улиц, закоулков и арок. Будто по пустым комнатам шлёпают кистью, – так я узнаю́ в себе певца осени.
Тюрьмы, сады, пустыри окраин, разноцветная татуировка стен и окон, невнятный арго заводов, будто открытая затхлость роялей, будто однообразная трещотка кинокамер. Крутятся колёса автомашин, шестерни станков, кассеты магнитофонов, киноленты и летающие акробаты. Накручиваются мостовые, голоса людей и окраин, тела и лица, словно сжимается единая пружина, на единую ось.
Город как свободный стих, опрокинутый за каретку машинки. Веди меня, мой голос, по тишине улиц, по неосиленному молчанию мира, по неподвижности всего сущего. Вот река, вот улица, вот я, певец осени.
〈Начало 1962 или 1963〉
285. В кресле
В конце концов двор или дежурство в такой поспешности, что даже не смочь, оглянувшись при мысли: доберусь ли прямо с бессонницы в спешку, к дому всего в квартале от центра, выведать быстрыми переносами (перебежками?) речь, но не у Вас, повернувшись спиной к миру и тем самым приказывая им: пли, пли, когда как не мог в припадке косноязычия выразиться длиннее и скоро.
Укладываясь в диалогах между двумя, тремя и дробями настольного света, чтобы как бы язвя, нырком, паузой, шекспировским вопросом:
«Что вы делаете, принц?
– Складываю паузы дорогой к дому», изловчиться настолько, что и скорописью здесь не угнаться, тасуя ты и вы, и как угодно: хоть на руках ходи, осведомиться о времени у 6 прохожих кряду и под конец измотанным уснуть у кинотеатра «Д».
Спохватившись вдруг, впопыхах, настежь, как бы нbрочно, отшатываясь от пустых квадратов рам, бросился к телефонной будке и в отверстиях диска увидел нужный мне номер.
«Я был непростительно развязен. Это угнетает меня, и, Бог мой, разве вас подобностью проведёшь?»
Я сразу же заметил, что в лицах была оглядка, набросок каких-то поз, и в итоге нет, нет, когда и вещи разбросаны как попало, сбился на вопрос: «Как же так?» И в исходе я был не уверен, так что, то и дело, посматривая в глаза, ещё не понимая, ждут ли чего? Это ли казалось мне мучительным.
«Садитесь сюда и не стесняйте себя визитом», – услышал я, выбирая место.
«У вас всегда выпадает не?» – спросил я эту пожилую женщину.
«Нет, я только хотела обогнуть ваши ли».
Я смутился и, как обычно со мной случалось в подобных вариантах, вспомнил красных муравьёв из рассказа Д. Муравьи в этом рассказе были громадны и не брезговали людоедством. Моё смущение соединялось с ними, наверное, из-за цвета, т. к. я тотчас же покраснел. Меня усадили в жёсткое кресло, и пожилая женщина вышла из комнаты.
В кресле я сразу же ощутил позу подсудимого, приобретённую напрокат: худой, небритый молодой человек в кресле лечебницы, где и мысль «задних коридоров, палат, тумб, кафеля», скорее истощённое тело хроника на узкой полосе госпитальной койки, чем застеклённый холл, промежуток (простенок?) между душой и плотью. Это мой способ перенимания внутреннего мира, состояния других.
– Вы, д. б., супруг Марины? – начал я, привыкая к высокому трюмо и журнальному столику.
– В какой-то мере.
– В немалой. Она вас любила.
Я заметил его желание сесть как-нибудь иначе: раньше он свободно полулежал в своём кресле, теперь же подался вперёд, обхватив ладонями углы ручек кресла. Я понял его попытку и начал загонять его ещё глубже в принимаемую им позу.
– Вы уроженец г. Бенуа?
– Нет, я только потомок Бенуа.
Итак, первая оплошность. Я допустил усмешку с его стороны.
– Я и хотел сказать, что ваша фамилия знаменита.
Но эта фраза смахивала на отступление. Ему было явно не уместиться в моей позе. Он ёрзал, доставал сигареты, и я не мог воспрепятствовать этому. Затея была мне не под силу.
– А! – а вы тот самый поклонник…
– Я был и тем, – сказал я.
– …Надо же, из ничто. (Может быть, короткий анекдот.)
Наконец-то я понял, что суть не в том, кто кому задаёт вопросы. Мои ладони по-прежнему сжимали углы ручек кресла, я уже более получаса сидел так, как будто был готов вскочить. (Страх и желание быть судимым. Врождённая поза, положение тела.)
– Вы, кажется, пишете?
– Да.
– Если вы не возражаете (если у вас нет возражений), я бы просил вас ознакомить…
– Хорошо.
– Раньше ты был самоуверенней, – сказала М.
(Смолчал: «Возможно. Это с годами проходит».)
– Вы хотите огласки? – не унимался он.
– Да, как объявления об розыске двойника.
Муравьи снова всплыли в моей памяти. Я их видел и никак сначала не мог понять, как такие громадины помещаются в моём черепе. Они были громадны, их почти метровую величину я представлял ясно, без всяких сомнений, и тем не менее все они, а их было несметное множество, шевелились, двигались, тёрлись друг об друга, волочили мёртвых и не исчезали. Д., как и я, воссоздал их по подобию обычных наших лесных муравьёв (я знал наверное, что тех гигантов он никогда не видел), но тем не менее они существовали, были частью моего бытия и не были мертвы, потому что, я видел, они беспрерывно двигались, суетились, перебирались один через другого. Я никак не мог отделаться от мысли, что мой мозг пожирается заживо этими мнимыми существами. Я попробовал изгнать их каким-нибудь более сильным воспоминанием и начал дословно читать свои записки по памяти.
И по насту не угнаться именем, когда мучительно приближаться.
Почему бред?
Искусство составляется из ассоциаций, от близких к более широким. Наиболее дальние ассоциации – в области случайного. Безумие чаще всего пользуется случайным (см. книги по психиатрии, опросы больных), поэтому творцы к нему апеллируют, имитируют сумасшествие (мой метод перенимания внутреннего мира – подражание внешним манерам), вживаются в него. Ассоциации требуют связи. Взаимосвязь любых проявлений, даже ничтожных, очевидна. Бред, например, связывает паузы.
Прочерки времени, начерно набросанные на пыльной поверхности опечатки, когда бы не желание выведать блаженное деление вихрем, паузой, вывертом или итогом, выскользнули и, значит, было куда. Зеркала стояли vis-à-vis, и этого казалось достаточно, чтобы увидеть прекращение времени.
1964
286. Кабак
– Не успеете, и я уж решился не отпускать Вас на вопрос: сколько ещё? Нет, нет, когда и вещи разбросаны как попало, впопыхах, настежь, как бы на́рочно.
И в исходе гость был не уверен, на лице его была оглядка, набросок каких-то поз, и, озираясь вокруг, он сбился всё-таки на вопрос:
– Как же так?
Официант смутился.
– Извините, я, может быть, и не вправе, но вы, я ещё раз извиняюсь, должно быть, следует накрыть и на остальные персоны.
– А это не предосудительно здесь, я, видите ли, – гость откусил ноготь с большого пальца, – вся эта перестановка, благозвучие й, каллиграфия, и, вероятно, старое семейство ра не как фамильная редкость на натёртых полах выбросилась прямо с бала на тротуар, как вы сами понимаете, в другое время и обязательное обаяние, я-то сам не видел, где-то за Рощино, так что местный блюститель хотел её изнасиловать и такой…
В пустыре, именуя линии, женщина за книгой или вариант адресата, на которого было записано несколько эпизодов, боком как-то, что ли по-польски, разбрелись, и, казалось, в центре их не поднялось и куста рек.
– И, уже случилось, я тяготился этим.
– Но мне следует и другие столики обслуживать, а ваш заказ совсем не на одного. Я хотел бы извиниться.
За соседним столиком играли в шмен. Оглянувшись, официант для себя заказал первую и две предпоследних. Партнёр и официант выиграли.
– Я тоже выиграл, – сказал официант, подойдя к их столику.
Те улыбнулись.
– Я рад за вас, – сказал партнёр, деля выигрыш. – А вы всегда расплачиваетесь, – улыбнулся он, – или только приходите за выигрышем?
– Я списываю со счёта, – ответил официант, пряча деньги. – Я люблю играть, но не всегда есть время, – и он кивнул в сторону гостя.
– Да, я вас слушаю?
– Обождите, вы непростительно обидчивы. Скоро ли погасят свет, и, если погасят, успеете ли вы вернуться вовремя? Пока вы ходили к ним, – гость кивнул на столик, за которым играли, – я совершенно потерялся. Я в некоторых ситуациях провинциал…
– Да, но меня ждут. Видите, они смотрят сюда.
– Ах, так. Ну, конечно, они всё время смотрят. Им удивительно видеть освежёванное одиночество. Это я понимаю. Не могли бы вы – простите нелепость – снять всё это, ну, фрак, фрак ваш, манишку вашу, и сесть подле. Не беспокойтесь, я закажу и оплачу. Или если нет, если вы нет, не хотите, то, может быть, мы сможем переодеться, тотчас, как погасят свет. Вы в моё, я в ваше. Только успеем ли мы?
– Что я смогу заказать? – скромно спросил официант.
– Пока запишите. Я продиктую, я буду диктовать до тех пор, пока не погасят свет. У вас прекрасная профессия, дорогой. Столько общения. Салат, пожалуйста, какой? – ну, скажем, крабы, вас устроят крабы? Ну и прекрасно, дорогой. Вот холодные закуски. Что же?
– Я бы попросил диктовать быстрее, – скромно сказал официант, – свет погасят вот-вот.
– А не хотите ли вы, – усмехнулся гость, – ну, как бы это сказать… Надеюсь, вы понимаете…
– Как вам будет угодно.
– Что же вы раньше молчали? Это не предосудительно здесь? Нет? И вас не будет донимать этот случай, ну, помните, в Рощино, этот блюститель, при всех, знаете ли, эти прочерки времени, [начерно набросанные на пыльной поверхности опечатки… Это я кого-то цитирую… так что же мы? Крабы, дорогой, будьте добры… А вот и свет, оп!]
〈1964〉
287. Появление двойника
Поза, взятая напрокат возле больничной койки, на которой было всё снято, кроме пружинного прямоугольника и трёх неструганных досок, чтобы и впредь, прямодушествуя, не выдать себя, где бы ни останавливался потом, упираясь лбом в натянутый канат.
Когда общение – служба официанта – при светлых окнах, начинающихся прямо с пола, невмоготу настолько, что и сопение другого легче выдать за свою дурную манеру, хоть этим отличившуюся от того, что пишешь. Имя остаётся поодаль на всякий случай, где-нибудь в четвёртой комнате.
Кроме этого, вариант подчинения плотного, как перчатка на вспухшей руке, уже отказ по крупной, отдающий отчаяньем и патологией. Ну, и естественная перетасовка, сличение, некоторого рода конюшенное линчевание прямо пред монашескими глазами лошадей.
Так что Вельский, усевшись прямо на паркет клумбы, дёргался головой и двигал пальцами, как некое подводное растение, не осматриваясь, как принято среди такой патологии, – всё это выглядело отвратно. Что-то он всё-таки нарушал, и, видимо, угловые потолки через цветок в глиняном сосуде выпадали, докатясь: кто до центра, кто до края решётки, уложенной сверху деревянной ямы. Восков держался безжалостно. Кресло, подменившее ему дельту, облегло его, и было бы резонно прекратить истязание. Так нет же! Он продлил его до самого ужина, и всё-таки Вельский не удержался: прощался он и отходил от всех, не поворачиваясь спиной, медленно, посматривая из-под низу, в чём-то, в самой мизерной пропорции, утрируя традиционную униженную манеру откланиваться, но больше имитируя ненормальность – мол, вот так, вот так – и ещё тая в этой позе возможность выброситься вперёд и, схватив за руку, пригнуть к ногам, а потом, отойдя, вдруг поворачивался и уже быстро шёл, не оглядываясь, – боялся чего-то. С этим потом случилось несчастье: в тридцати километрах от вокзала он убил свою сожительницу, так что Восков не успел усомниться: выигрышно ли всё это?
〈1965 или 1966〉
288–289. 〈Ассигнация. Повесть〉
Всё, что создал я – вдохновением, трагедиями, одиночеством – всё украли.
Со мной случился «Бобок»[1]
За соседним столиком играли в «шмен»[2]. «Разрешите и мне», – сказал Велецкий, присев на край свободного кресла. «Мы играем по крупной, – недовольно ответил сидевший справа. – Тут нужны гарантии!», но, посмотрев на лицо Велецкого, махнул рукой: «Ладно!» Другой не возражал вовсе.
Вскоре без объявления заиграл оркестр. Официант, обслуживавший столик, как бы мимоходом, исподтишка, поставил против Велецкого и проиграл счёт. В нише напротив сидели три дамы, ожидая исхода.
Когда начали гасить свет, в кармане Велецкого скопились десятки скомканных ассигнаций. «Что ж, вам повезло, – уныло сказал партнёр, сидевший справа. – Я надеюсь, что завтра вы не откажетесь от реванша». «Может быть», – надменно кивнул Велецкий и, кивнув дамам напротив, вышел.
Все, шумно отодвинув стулья, последовали за ним и, сойдя с лестницы, разошлись.
Возвратившись домой, Велецкий подумал то же, о чём думал всё время возвращения домой: «Если они не заманивают меня, то случившееся неожиданно». Он выкинул на стол комки ассигнаций, вывернул карманы и ладонями отряхнул их от мусора.
Большой свет люстры раздражал его, но настольный был ещё хуже. Выигрыш казался крупным. Зная, какое впечатление производят на него чрезвычайные события, Велецкий подошёл к шкафу, взял там таблетку снотворного и, не спуская глаз со стола, проглотил её, передёрнулся от горечи и закурил.
Сначала он выбирал рубли, складывая их в стопки. Потом стал разглаживать другие купюры и подвёл итог. Одиночество несколько смазывало восторг: «Но это пройдёт», – подумал Велецкий, ложась на диван.
Потом начались некоторые подозрения, и он встал: «Кто же может столько проигрывать, даже если и на двоих?» Если бы в это время забили часы или произошла бы какая-нибудь другая неожиданность, – всё было бы кстати. Зажгя настольный свет, Велецкий вынул из шкафа ассигнации и, рассматривая их над лампой, вдруг скомкал одну. На ней вместо обычного портрета водяным знаком было отпечатано его лицо. Этого он понять не мог.
На других купюрах не было ни одной помарки.
«Завтра же заявить!» – лихорадочно думал Велецкий, продолжая рассматривать свой портрет.
Тот, чьё лицо было совершенной копией умершего, а не живого Кауфмана, скончавшегося прямо на уроке и так тихо, что его ещё пытались вызвать, наконец-то поклонился и вместо того, чтобы свернуть, исчез под аркой.
Каждый раз в его выражении что-то было утраченным, и это давало повод подозревать, что лицо продолжает замедленно разлагаться.
Велецкий свернул в кабак и подошёл к зеркалу вестибюля. Прохлада, испаряемая зеркалом, и ещё ветер из часто вращаемых дверей наполняли вестибюль светом и свежестью.
Ещё в малолетстве Велецкий заметил, что ему никогда не удаётся воспроизвести в памяти своё лицо, те же муки сопровождали его попытку вспомнить лицо умершего Кауфмана. И то, что тот, который пользовался им, сегодня раскланялся, казалось знbком узнавания, а не знакомства. Пошёл шестой месяц с тех пор, как Велецкий и днём не выключал лампы, боясь вдруг оказаться в темноте.
Зеркало отвечало как всегда. Сначала было обычное отражение, то, что и шесть месяцев назад, но только Велецкий собирался отойти, как что-то его останавливало: он оглядывался – и уже ничего не понимал. И по-прежнему не мог воспроизвести в памяти ни своего лица, ни лица Кауфмана.
За соседним столиком – Велецкий сидел в неглубокой нише и видел весь зал – играли в шмен.
– Извините, – сказал официант и подошёл к соседнему столику.
Там он тоже извинился и подождал, пока на него обратят внимание.
– Я выиграл, – скромно сказал официант. – Я заказал все последние.
– Что ж, – усмехнулся один из игравших. – Вот получите, раз вам повезло. Но как вы расплачиваетесь, если проигрываете? Или тогда вы не объявляетесь?
– Я списываю со счёта. Вы бы могли заметить. Все шесть месяцев, что вы посещаете нас, были для меня крайне неудачны. Сегодня, очевидно, начался перелом.
«Вот как», – подумал Велецкий, тотчас решивший сыграть.
– Разрешите и мне, – сказал он, присев на край свободного кресла.
– Мы играем по крупной, – недовольно ответил сидевший справа, – и потому нам нужны гарантии.
– Вот они, – сказал Велецкий, показывая деньги, – кажется, этого будет достаточно?
Велецкий по губам догадался, что правый сказал:
– Вдруг это стукач?
Другой надменно усмехнулся и ответил вслух:
– Разве у стукачей такие лица? Ты спятил! И потом, если я правильно помню, – обратился он к Велецкому, – мы когда-то вместе учились.
Велецкий быстро поднял голову.
– Да, мы – одноклассники, – утвердительно продолжал игрок, – мы учились в одном классе, – обернулся он ко второму, поясняя.
Теперь соученик сидел, откинувшись, и зорко разглядывал Велецкого. Вдруг он бросил тело вперёд, резко встал и, не стесняясь громкого голоса, выкрикнул:
– Вы – Велецкий. Вы – Велецкий, умерший на уроке географии, ну да, в 1952 году. – И он торжественно оглянулся. – Я вас сразу же узнал, – заметил он садясь.
– Я вас не помню, – отвечал Велецкий, поставив локти на стол и вцепившись пальцами в волосы.
– Как же? Я – Жогов. Сидел на второй парте от учительского стола, вспоминаете?
Велецкий накрыл ладонью глаза и на самом деле увидел среди портретов своих учеников мальчика по фамилии Жогов. В классе отсутствовали двое: он и Кауфман.
– Кауфмана нет, – сказал Велецкий, отнимая от глаз ладонь.
– Где же он? – строго спросил учитель, роясь в классном алфавите.
– Кауфман умер, – сказал Велецкий, и все на него зашикали. Учитель приподнёс указательный палец к губам и, растянув губы, процедил: – Тысс!
Велецкий сел. Сразу же поднялось несколько рук.
– Ну, скажите вы, – кивнул учитель.
Жогов встал и, глядя прямо в глаза учителю, сказал:
– Кауфман устроился на службу.
– Куда? – спросил Велецкий.
– Этого я не знаю, – ответил Жогов и, обернувшись к сидевшему справа, пояснил: – Кауфман, помнишь, мы его не так давно встретили, еврей, с толстыми губами. В классе мы ещё шутили, что его губы занимают полпомещения. Он был развитой и умел влиять. Я никогда не дружил с ним. Но те, что дружили, перенимали от него всё, что были в силах перенять, вплоть до цвета глаз. Да, у двоих глаза стали такими же чёрными, как у этого еврея. Не удивляйся: недавно я встретил одноклассника, у которого губы – раньше вполне заурядные – стали толстыми, как личинки бабочек. Оказывается, он два года служил вместе с этим Кауфманом. Я говорю о Сверлине, помните такого?
Велецкий кивнул.
– У тебя завидная память, – сказал правый, – я так никого из одноклассников не помню. Но пора и за дело.
Он зажал в кулак трёхрублёвый билет, и Велецкий проиграл. Потом всё пошло в обратном порядке и, когда начали гасить огни, в кармане Велецкого шуршали скомканные ассигнации.
– Что ж, вам повезло, – уныло сказал правый. – Я надеюсь, что завтра вы не откажетесь от реванша.
Все шумно отодвинули стулья и, молча сойдя с лестницы, разошлись.
Велецкий дошёл до комнаты матери и, убедившись, что та спит, прошёл к себе. Машинально потрогав хорошо нагретую кафельную печь, он сел в кресло и закурил. Любой путь его к дому был ожиданием встречи, которая случалась только в семь часов вечера и никогда в иное время, но тем не менее ожидал он её всегда, и путь к дому требовал напряжения. Первую папиросу в кресле он постоянно обдумывал своё ожидание, а потом уже начинал чем-либо заниматься или ложился спать.
– Ах да, деньги, – вспомнил он и, сунув в карман руку, пошуршал бумажками. – Если они не заманивают меня, то приработок недурен.
Он выкинул на стол все комки, вывернул карманы и ладонями отряхнул их от мусора.
– Так, – сказал он, уставясь на кучу денег, – должно быть, рублей 50–60 – не меньше.
И он начал выбирать сначала рубли, потом трёхрублёвые и т. д., разглаживая их и складывая в отделения. Насчиталось 67 рублей.
– Да, играли по крупной, – подумал Велецкий, довольно потирая ладонь об ладонь. – Теперь можно и уснуть.
Он залез в постель и закурил.
Потом начались некоторые подозрения. Велецкий встал.
– Деньги, должно быть, фальшивые, – решил он, подходя к столику. – Кто ж может столько проигрывать, даже если и на двоих?
Он взял рубль и посмотрел на свет. Потом открыл шкаф, достал оттуда весь ассортимент бумажных денег и начал сличать.
Все сошлись, кроме одной десятирублёвки, на которой вместо обычного портрета водяным знаком было отпечатано его лицо или Кауфмана – этого он не мог понять.
Он быстро зажёг настольную лампу и прямо над ней поднял десятирублёвку. На него смотрело лицо, которое он начинал видеть в зеркале вестибюля, когда уже собирался отойти.
– Боже, – тихо сказал Велецкий и болезненно скомкал ассигнацию. – Как же так?
Потом он бросился к столу, где лежали остальные деньги, и снова начал их тщательно разглядывать. Ни на одной помарок не было.
– Завтра же с утра заявить! – лихорадочно думал Велецкий, продолжая рассматривать свой портрет.
〈1965–1966〉
290. Этюд
Когда Ева, не прекращая игры, оглянулась, она увидела большой красивый парк, на главной, из красного песка, дорожке которого стоял профессор Л-ский, опираясь на указательный палец, и рассматривал террасу, где сидела Ева, ещё не успевшая оглянуться и увидеть его.
Еве шёл семнадцатый год, молодость, не проигрывая, опережала красоту, так что профессор, свободной рукой подёргивая ещё ни разу не бритую бородку, умилялся, глядя на Еву и своё отражение в окне террасы.
Девушка была польщена визитом и вниманием, особенно потому, что профессор слыл мизантропом и вызывал в ней желание играть в четыре руки и увлекаться. Ей было приятно общение с этим низкорослым юношей, который был на два лета старше её, но уже имел лицо учёного, и оно не собиралось меняться.
Продолжая музицировать, Ева через дверь протянулась к юноше, и он поцеловал её руку, в это время не занятую игрой. Ева кивнула, и профессор направился к террасе, всё время оглядываясь назад и вздрагивая, как будто раскланивался с кем-то стоявшим в глубине дорожки.
– Этот белый остров, на котором мы живём, – сказал профессор, – изрядно загажен прошлой войной.
Ева прекратила играть и несколько раз провернулась на прирояльном стуле.
– Я нашёл захламленный дзот, – продолжал юноша, – и предлагаю прогуляться до него.
– Мы там были позапрошлым летом, – сказала Ева, – и собирали малину. Там хорошо.
Образовался банальный треугольник, и Ева не знала, что делать.
〈Осень 1966〉
291
Беспомощные птенчики и червячки, яростные и бессловесные, взяв под уздцы пациента, положили его на жёсткую тростниковую циновку, укрыли панцирем и на цыпочках спустились в долину, расстилавшуюся возле замирающего и раскалённого от зноя пловца, чья загорелая нога так подросла, что всё замерло, отложив горелки, и полянка озарилась, сбившись в кучу, здешних сторожих и старожилов не стало видно, пастухи примирились беззвучно, даже чересчур испорченные цыплята съёжились и теперь вьют необъятные гнёзда своими предлинными клювами, беспрестаныно доставая запертую мелочь и щёлкая со сверхъестественными присвистами; я жду, когда они построятся и растают, и грудь задышит, лёжа на постели в утреннем инее, чтобы исчезнуть при первом прикосновении солнечных туч к небольшой лодке.
Куда ни взглянешь, всюду видишь: надо иметь в виду то, что в комнате неряхи всегда неуютно и постель сверху донизу не прибрана, и это производит незабываемое на нас впечатление, и нам чудится, что ввиду, или, лучше сказать, вследствие морозов туман стелется, пробираясь к ледяным, будто стеклянным, светящимся изнутри кают-компаниям, но это не зависело от нас, ибо каждый ненавидел сю прелестную дочь, что непрочь была выйти замуж, одевшись заново в прозрачно-голубо-ватые платья, но туман рассеял их сомнения, что ещё до сих пор слышатся в двух шагах от улицы, не задевающей нас.
Я не знал, ни где он, ни что с ним, но от меня ничего не зависело, исправить что-либо было поздно, тем более что наросла стеклянная полоска льда в течение года, и было слышно, как дремлет, чтобы сберечь силы, иней чудесного серебряного необъятного утра, в котором колышутся и хотят забыться сверхъёмкие шоколадно-чёрного вечера звуки, и никто не мешает.
〈1966?〉
292. Происшествие
Эрль поругался с Горбуновым,
взаимно обозвав: «Говно вы!»
Когда Горбунов пил чай с блюдечка, вошёл Эрль и пожелал приятного аппетита.
– Я по делу, – сказал гость, вытаскивая из коробочки муху, и, держа её за ленивое крылышко, сосредоточился на лапках. – Не могли бы вы одолжить мне, впрочем, совсем ненадолго, – Эрль взглянул на часы, – ваши ноги. Сегодня у меня свадьба, и невеста решила, что ваши ноги будут мне к лицу.
– Что ж, – ответил Горбунов, помешивая варенье, – в какой-то мере это мне даже льстит. Если ненадолго, думаю, что причин для отказа нет. Пододвиньте моё кресло к окну. Вот так, хорошо.
Когда гость ушёл, Горбунов стал ждать.
Первое время улица была разнообразной, но ближе к вечеру опустела, чтобы к одиннадцати стать совсем безлюдной.
Правда, остался гражданин, который, несмотря на дождь, прогуливался медленно и бесцельно. Но в какую бы сторону он ни шёл, через каждых пару шагов оглядывался и, очевидно, тоже ждал.
Потом он исчез, и улица стала совсем пустой, но это длилось миг, потому что почти тотчас же на середину улицы выскочил Эрль и, спасаясь от грабителя, на бегу отбросил свёрток с ногами. Горбунов подпрыгнул в кресле и громко выкрикнул:
– Гад!
Удар молотком повалил Эрля на мостовую. Профессиональным движением грабитель похитил фамилию несчастного и, более ничего не взяв, свободной рукой поволок безымянное тело во двор.
Горбунов тупо смотрел в окно. Дождь продолжал ударять по газетному свёртку, который начал расползаться, оголяя ноги. Алым ручейком потёк педикюрный лак.
От непогоды начали ныть обе культи.
〈26〉 декабря 1966
293. На лыжах
«Твой верный хозяин тебя пережил…»
Летопись
О смерти своего псевдонима Горбунов узнал из объявления литфонда. На панихиде была вся поэтическая элита. Через каждые три минуты стрелялся Дм. Макринов.
Псевдоним лежал в гробу как живой. Пахло хвоей. Мёртвый был близорук и даже на одре не снял пенсне.
В кулуарах говорили [о бальзамировании].
Протиснувшись сквозь эти разговоры, Горбунов подошёл к гробу. Его высокое, худое и рыжее тело подрагивало, как молодой конь.
Горбунов наклонился к потному, мясистому лицу покойного и поцеловал в губу. И тут их глаза встретились.
27 декабря 1966
294. Отдельная книга
В осенний час, внутри простого лета,
где бабочки – цитаты из балета,
стоите вы, от счастья хорошея,
и этот лес вам служит отраженьем,
раскроется бутон, а в нём – пчела…
Я не перечитывал написанного, потому что новое утро не обозначило следующего дня, но, помня, что в конце записей я размышлял о своей семейной картине, сразу же соединю паузу со второй, которая когда-нибудь да последует, любимым занятьем моей жены. Несмотря на то, что мы уже много лет прожили вместе, я только недавно узнал, что самое приятное занятье для неё – дарение подарков. Когда она мне сказала об этом, я не только восхитился ею, но и воспринял такую прихоть как самое верное и моё желание, скорее даже как самое счастливое желание, осуществить которое сам я был неспособен. В этой прихоти сказалась не столько доброта, сколько мудрость и опять же умение осязать радость. Получался некоторый театр, спровоцированный подношением, изысканность которого зависела от участников, но простор уже был дан. Но это, кроме всех других вариантов, один из них, и сетовала на бесталантность она зря, потому что такие переживания всегда только переживания, и даже в воспоминаниях.
Меня часто огорчало, что телесную красоту моей жены вижу я и никто из тех, кто мог бы отдать ей должное во всей полноте, о чём пишу я не смущаясь, хотя и сам могу довольно иронизировать над таким огорчением, но, чтоб наслаждаться до конца, с кем-то обсудить надо, но жена меня любила, да если б и случился адюльтер, то был бы для меня несчастьем, а не диалогом. Моя жена напоминала античные идеалы, но её красота была деформирована удобно для общения, что и отличало красоту эту от демонстрации совершенства. Изо дня в день моя жена переступала с одинаковым лицом и телом, которые варьировались от её отношения к зеркалу: «Я сегодня плохо выгляжу» или: «Мне это идёт». Но бывали дни, когда она была так прекрасна, что меня тянуло встать на колени и умолять её, о чём – безразлично. Даже если бы она становилась такой изумительной только однажды и на предельную краткость, и тогда бы я считал её прекрасной, ибо возможность являться совершенной присутствовала в ней. Она была так прекрасна, что я заочно любил её старость, которая превратится в умирание прекрасного, а значит, не нарушит его.
Забавно, что когда нас всех допрашивали по поводу несчастного убийства, все в один голос показывали, что жена моя не только что без упрёков, но и вообще изумительная.
Следствию знать это было нужно для того, чтобы выявить причастность каждого и всех разом.
〈…Они были〉 беспомощны, и мы ушли, оставив их на ночь, причём та цинковая ванна, которую мы открыли, стояла на другой и, очевидно, тоже полной. Я не хотел туда идти и до сих пор жалею, потому что об этом думать нечего, здесь уже всё решено, а теперь приходится об этом много думать и иногда бесконечно, как видеть одни и те же сны из-за нежелания проснуться окончательно и встать, когда на целый день какое-либо одно занятие, да и то к вечеру, а может быть, и его нет.
Гоголя я люблю, даже не столько как писателя – как личность. Если бы мы с ним совпали веком и были б знакомы, то ни за что бы не сошлись близко и скорее всего – враждебно, но и не так, чтобы враждовать: неприятны были бы, и лучше вовсе не знакомиться, ибо художник В-кий всем на него похож, кроме, кажется, таланта. Я давно заметил, что внешние совпадения обязывают и к духовным, но иногда в человеке бывает целая коллекция лиц, хотя это и не опровергает ничего. Мало того, один день можно быть деликатным, а следующий провести идиотом или без определений. У меня есть такая манера перенимать внешние дефекты людей или жесты их, мимику, и тогда нет ничего проще, чем почувствовать себя тем человеком и заставлять его разговаривать с самим собой. Это тоже целый театр. Но я себе не разрешаю слишком приближаться, а вот Ильин, убийца, теперь его можно так именовать, тот перенял человека и уже до самого инцидента не мог освободиться, хотя сам же мне говорил и написал в одном эссе значительную фразу, которая довольно глубока, если перестать быть снобом и отрешиться от претенциозности: «Мучительно приближаться». Суд не был в замешательстве – кого судить? потому что у суда мало времени и совсем нет его на решение литературно-психологических проблем. Убил Ильин, но ведь перед тем была длинная предыстория, в которой с ним произошла метаморфоза, и он уже от себя отделился и вряд ли, может быть, помнил, что он – Ильин, а не ***, потому что все его жесты, манеры были теперь точь-в-точь как у того, не говоря уже о мыслях и помыслах, так что судить, возможно, следовало и не этого, а если и этого, то перед тем задуматься. Да и как можно судить, когда всё рассматривается с точки зрения. А точек можно наставить сколько угодно. Точка – это концентрация тьмы. Мелочь.