Пролог
Деревня горела. Пламя, словно стая огненных волков, рвалось с крыши на крышу, слизывая солому и бревна алчными языками. Воздух гудел от треска, а небо, затянутое сажей, светилось тусклым свинцовым рассветом – солнце едва пробивалось сквозь пелену смерти. Те, кто успел выбежать из землянок, метались между огненных вихрей, заливая пожирателя водой из колодца. Но пламя лишь шипело, будто насмехаясь, и разгоралось пуще, пожирая нажитое поколениями.
– Искрен! Вставай, дитятко, беги! – Бабушкины ладони, жесткие от работы и страха, впились в плечи девушки, сотрясая её. Голос старухи дрожал, как тростинка в ураган. – Живо, пока крыша не…
Удар. Грохот. Искрен вылетела на улицу, спотыкаясь о порог. На мгновение мир замолчал, а потом её накрыло волной звуков: рёв огня, вопли людей, дикое ржание обезумевшей лошади. Она обернулась – и сердце остановилось. Кровля их полуземлянки проваливалась внутрь, увлекая за собой балки, словно кости гигантского зверя.
– Креслав… – имя брата сорвалось с губ шепотом. А потом – ледяной укол в самое нутро. – БАБУШКА! КРЕСЛАВ!
Она рванулась назад, сквозь дым, обжигающий горло и легкие. Внутри царил ад. Пламя плясало по стенам, выжигая чёрные кружева на брёвнах. В углу, под грудой рухнувших, тлеющих досок, металась седая тень – бабушка! Её придавило перекладиной, упавшей наискось и чудом образовавшей над ней подобие кокона. А рядом, там, где еще вчера стояла колыбель, зияла черная дыра, окаймленная огнем, поглотившая ее.
– Он там! – Искрен рванулась к завалу, судорожно хватая горячее бревно, пытаясь сдвинуть его – боль пронзила ладони, но она не чувствовала ничего, кроме ужаса. – Пустите! Пустите, он же…
– Живой не выйдешь! – Мужской голос, хриплый от дыма. Деревенский кузнец, Глеб, обхватил ее грудь, волоком вытаскивая на улицу, зажимая рот ладонью, чтобы заглушить ее безумные вопли. В следующее мгновение он кинулся к завалу, где была бабка, и с нечеловеческой силой рванул балку. Старуху, обожженную, но живую, выдернули из огненной пасти.
Утро встретило их тишиной. Тишиной могилы. Пепел, словно грязный снег, укрывал обугленные скелеты домов. Воздух гудел от мух, круживших черными роями над тем, что еще вчера было соседями, друзьями. Она сидела на коленях, впиваясь ногтями в землю. Руки, обожжённые до мяса при попытке сдвинуть бревно, не болели – всё заменила ледяная, всепоглощающая пустота.
– Он уже с духами предков, – бабушка, с окровавленной тряпкой на голове, обняла её за плечи. Голос старухи срывался. – Он… не страдает…
Но когда они разгребли завалы у своего пепелища, все утешения рассыпались в прах. Под кроватью, словно птенец в гнезде, лежал комочек – крошечный, почерневший, с пальчиками, сжатыми в вечные кулачки. Искрен рухнула на колени, протянув руки к этому ужасу, но бабушка вцепилась в неё, как в якорь, заслонив собой.
– Не смей! – старуха выдохнула, смотря куда-то поверх головы внучки. Слёзы, черные от сажи, текли по её морщинам. – Он… он уже не здесь. Остался… только пепел. Только пепел.
Вечером они сожгли мертвых. Пламя, теперь послушное и ритуальное, лизало сырые брёвна погребального костра. Дым уносил с собой смех детей у речки, споры у колодца, песни на Купалу…
– Уходим на север, – бабушка поднялась перед толпой выживших, опираясь на посох. Её тень, отброшенная костром, колыхалась огромной и зыбкой, словно древний дух леса. – Это не случайность. Земля здесь… отравлена. Проклята.
– Куда? – сорвался охрипший крик из толпы. – Тут наши предки кости сложили! Корни наши!
– А ты, старая, сама проклятие накликала! – Хотен, охотник с лицом, изборождённым шрамами, как карта бед, шагнул вперёд, отталкивая старейшину деревни. Его глаза горели озлобленной уверенностью. – А вы что, люд, позабыли Поветрие три зимы назад? Люди горели изнутри, как смоляные факелы! Это после нее началось! И сейчас… – он повернулся к толпе, ткнув пальцем в сторону бабкиной сгоревшей землянки, – пожар-то откуда занялся? С её хаты! И кого первым взял огонь? Её же кровинку, внучонка! Духи взяли свою плату – и только потом пошли дальше! Вот он, знак!
Шепоток, полный страха и ненависти, пробежал по толпе. "Ведьма!" – вырвалось у вдовы Потапа, потерявшей в пламени мужа и сыновей. "Прочь ее!" – подхватили другие, голоса набирали силу. Кто-то швырнул комок земли, попав бабушке в ногу. Глеб рванулся вперед, заслонив старейшину и Искрен своей широкой спиной, сбивая новые комья.
– Не троньте! – рявкнул он, но его бас потонул в нарастающем хаосе. Еще двое мужиков, чьих детей старейшина выходила от лихорадки, встали рядом с Глебом, сжимая обгоревшие дубины. Женщина с младенцем – жена Глеба – прижалась к старухе, дрожа всем телом.
Старейшина подняла руку. Не для приказа – чтобы прикрыть лицо от летящей грязи. В её глазах не было гнева, лишь глубокая, бездонная усталость и… понимание. Она видела этот страх раньше.
– Вижу, – прошелестел её голос, едва слышный сквозь шум, но заставивший ближайших на мгновение притихнуть. – Вижу страх ваш… И горе. Вину мою ищите. Найдете. – Она медленно обвела взглядом озверевшие, закопченные лица, застывшие в гримасе ненависти и отчаяния. – Не удержать вам нас. Не удержать мне вас. – Её взгляд скользнул на Глеба, на его дрожащую жену с младенцем, на Искрен, чьи глаза пылали недетской ненавистью к толпе, на двух парней-сирот, Орма и Власа, которых она подняла после той самой чумы. – Кто не боится идти с проклятой… Кому некуда… Идем. Нам здесь места нет.
– И не возвращайтесь! – прохрипел Хотен, плюнув им вслед. – Унесите свою беду с собой!
Никто не вышел из толпы. Никто не сделал шаг вперед. Лишь немногие отвернулись, не в силах смотреть в глаза изгоняемым. Горстка теней: старейшина, опираясь на посох и плечо Искрен; Глеб, его жена Мира с младенцем Святославом, туго закутанным в тряпье; и двое парней-сирот, Орм и Влас. Пять душ против враждебного молчания. Остальные стояли стеной среди пепла, черной массой на фоне багровеющего заката, наблюдая, как кучка отверженных бредет прочь от могилы своей деревни.
Искрен оглянулась в последний раз. Среди пепла, у подножья остывающего погребального костра, что-то блеснуло – крошечный медвежонок, игрушка Креслава, наполовину обугленный. Холодный, твердый. Как земля под ногами. Как сердца оставшихся.
Глава 1 Тепло перед огнем
Пепел. Горький, въедливый, вездесущий. Он скрипел на зубах Искрен даже сейчас, когда она закрывала глаза, пытаясь уснуть на жесткой земле под чужим небом. Но если сосредоточиться… сквозь эту горечь пробивался другой запах. Тогда пахло иначе. Тогда пахло…
…Теплом печи и парным молоком. Искрен проснулась от знакомого стука – бабушка колотила пестиком в ступе у печи, растирая сушеную полынь и зверобой. Скупые лучи рассвета пробивались сквозь запотевшее окошко, выхватывая из полумрака землянки пляшущие в воздухе пылинки и суровый профиль старухи. Воздух был густой, пропитанный дымком тлеющих лучинок, запахом трав и теплого хлеба, оставленного на ночь у устья печи – для Домового.
– Вставай, Искруша-засоня! – Бабушкин голос прозвучал привычно, без утренней мягкости. – Солнышко на дубок лезет, а у нас водицы нет. Колодезной принеси. Да по дороге крапивы нарви – на щи.
Искра зевнула, потягиваясь на жесткой лежанке, покрытой домотканым рядно. За перегородкой тихо возился Креслав – слышалось его сонное сопенье и шорох соломы в колыбельке, сплетенной дедом из гибкой лещины. Мир был прочен и предсказуем, как круги на воде от брошенного в колодец ведра.
Она натянула поношенную, но чистую крапивную рубаху, оправила косынку и вышла, притворив за собой скрипучую дверь. Утро встретило ее чистым, прохладным дыханием. Роса серебрилась на сочной траве у порога, на листьях лопухов у завалинки. Где-то за речкой, в тумане, еще стелившемся по низинам, кричал дергач – неугомонная птица-часовщик. Воздух звенел от пения невидимых жаворонков, высоко в лазурной вышине. Солнце, только-только оторвавшееся от леса на востоке, золотило верхушки сосен и бросало длинные тени от землянок.
Искрен босиком прошлась по тропинке, протоптанной к колодцу. Земля под ногами была прохладная, упругая, живая. Она чувствовала каждую травинку, каждый камешек. «Потом будет только холодный пепел и обожженная земля» Она встряхнула головой, отгоняя крадущуюся тень мысли. «Не надо.» Сегодня – обычный день. Крапива у забора жгла пальцы, но это была добрая, знакомая боль. Она нарвала сочных побегов в подол рубахи, ощущая их свежий, зеленый запах.
У колодца с дубовым, еще не посеревшим срубом уже толклась Олена, соседка, с ведром на коромысле. Ее лицо, обычно доброе, сейчас было озабоченно.
– Слышала, Искра? – зашептала она, оглядываясь. – Григорий-скотовод опять бурчит. Говорит, корова у него намедни молоко прокиснула дала, будто после того, как бабка твоя мимо хлевов прошла. Глаз, мол, недобрый…
Она фыркнула, черпая воду тяжелым деревянным ведром:
– Да брось ты, Оленушка. Бабка глазом не кидается, она травы знает. Может, сам Григорий ведро немытое под корову подсунул? Он ведь жаден, как лесной кикимора на блестяшки. Все ищет, на кого беду спихнуть.
Олена вздохнула, поправляя платок:
– Знаю я, знаю… Но шепчется он много. И люди слухачи нашлись. Будь осторожней, дитятко. Змея подколодная, он.
Донеся полное ведро, Искрен поставила его на лавку у входа. В избе уже пахло по-настоящему вкусно – бабушка ставила на стол миску с дымящейся пшенной кашей, заправленной конопляным маслом.
– Крапиву подай, – бросила старуха, не глядя, помешивая что-то в чугунке над печью. – И разбуди солнышко наше. Пора ему вставать, солнце-то высоко.
Она подошла к колыбельке. Креслав, ее четырехлетний братик, уже проснулся. Он лежал на спине, сонно хлопая темными, как спелые бузины, глазенками, и сосал кулачок. Увидев сестру, он расплылся в беззубой улыбке и протянул к ней ручки.
– Иска! – радостно залопотал он.
Сердце Искрен сжалось от теплой волны. Она наклонилась, подхватила малыша, прижала к себе, вдыхая его чистый, молочный запах. «Он был теплый, живой, настоящий.»
– Подъем, комочек! Солнышко встало, и тебе пора!
Она посадила его на лавку, сунув ему в ручки грубо вырезанного, но любимого, деревянного медвежонка – подарок Искрен на его третий день рождения. Креслав радостно загукал, прижимая игрушку к щеке.
– Ми-и-ша! – объявил он торжественно.
Она улыбнулась. Медвежонок был утешителем, другом и участником всех игр.
Завтрак прошел в привычном молчании, нарушаемом только чавканьем Креслава и постукиванием бабушкиной ложки о глиняную миску. Старуха ела мало, ее внимательные, острые глаза скользили по избе, будто выискивая невидимую пылинку. Вдруг она резко поставила ложку.
– Чую… – прошептала она, не глядя ни на кого, устремив взгляд куда-то в пустоту за стеной. Лицо ее стало напряженным, почти испуганным. – Чую… навоздью потянуло. Тяжело на сердце. Как перед той бедой… недавней.
Искрен замерла, кусок хлеба застрял в горле. Когда люди горели изнутри. Бабушка редко говорила о нем, и никогда просто так.
– Бабушка? Что ты? – спросила она тихо.
Старуха вздрогнула, словно очнувшись. Ее взгляд сфокусировался на внучке, стал жестче, обыденнее.
– Ничего, дитятко. Старость не радость, брешу по пустякам. – Она махнула рукой, но тень тревоги не сошла с ее лица. – Съешь да за дело берись. Топинамбуры полить надо, да грядки с морковью прополоть. А я к Овдотье схожу – дите у нее кашляет, сны мучают.
Работа на огороде за околицей, под ласковым утренним солнцем, обычно успокаивала Искрен. Сегодня – нет. Слова бабушки висели в воздухе, как надвигающаяся туча. Она поливала кустики топинамбура, глядя, как вода впитывается в темную, плодородную землю. «Эта земля кормила, но бабушка назовет ее проклятой.»Пчелы гудели в цветущей гречихе на соседнем поле. Где-то в лесу стучал дятел. Мир был ярок, полон жизни и звуков. Но в ушах Искрен почему-то звенела тревожная тишина после пожара, которого еще не было. Она поймала себя на том, что ищет глазами Креслава, играющего у забора с тем самым медвежонком. Он был здесь, он был в безопасности. «Пока.»
К вечеру, когда длинные тени начали сливаться, а воздух наполнился вечерней прохладой и густым ароматом нагретой за день земли и полевых цветов, Искрен вернулась домой. Бабушка уже была дома, молчаливо перебирая связки сухих трав, развешанные под потолком для сушки. Запах мяты, чабреца и чего-то горького витал в избе. Креслав мирно спал в колыбельке, обняв медвежонка.
– Ну что Овдотьина Машка? – спросила Искрен, снимая платок.
– Отходится, – коротко ответила бабушка, не поднимая головы. – Злые духи слабые были. Отогнала. – Она помолчала, потом добавила тихо, больше для себя: – Только земля… земля нынче неспокойна. Корни зла старые шевелятся. Чует сердце.
Перед самым сном, выйдя выплеснуть помои за околицу, Искрен наткнулась на него. У самого порога, на тропинке, лежал мертвый дрозд. Совсем еще молодой, с яркими перьями. Его шея была неестественно вывернута, а крыло сломано. В темноте он казался черным комочком. Предзнаменование. Плохое.
Она замерла, холодок пробежал по спине. Бабушкины слова о "навоздье" и "корнях зла" всплыли в памяти с новой силой. Она аккуратно подняла птицу за ножки, стараясь не смотреть на перекрученную головку. Завтра утром, как учила бабушка, нужно будет сжечь его за околицей. От греха подальше. Чтобы не приманить худшее.
Лежа на лежанке, слушая ровное дыхание Креслава и далекий крик сыча в ночном лесу, Искрен не могла уснуть. Образ мертвой птицы стоял перед глазами. И запах пепла, которого еще не было, снова горько защекотал в носу. Вдруг из-за тонкой стены землянки донеслись приглушенные, но яростные голоса. Это говорили за стенкой, в кузнице Глеба и его жены Миры.
…донеслись приглушенные, но яростные голоса. Хотен! Его хриплый бас, обычно глухой, сейчас звенел от нечеловеческой злобы.
…до сих пор в глазах стоят! Как Холя моя… как Мишутка мой… как доченька моя… горели изнутри, а старая твоя ведьма только травки им сувала да шептала! Ничего не помогло! Ни-че-го! А потом… потом пришел Мор и к другим! Это она навела! Глаз ее зелий – беды знак!"
Ответил Глеб, его голос был тише, но тверд, как наковальня:
Замолчи, Хотен. Слепота твоя хуже Морового поветрия . Кто сына нашего после родов Миры выходил, когда все лекари руки опустили? Бабка. Кто тебя самого, когда медведь-шатун пол-лица содрал, от гангрены спас? Она! Травы ее, шепоты – они жизнь давали, а не отнимали. Ты болью ослеп, друг. Ищешь виноватого там, где его нет."
"Виновата!" – прошипел Хотен так страшно, что Искрен вжалась в подушку. Она знала! Знала, как остановить Чуму! Но не стала! Боялась силу ту великую применить! Или… или сама его и вызвала! Слышал я, как она с лешими по ночам шепчется у околицы!"
Послышался грохот – будто кувалдой ударили по железу. Мира, жена Глеба, вскрикнула испуганно:
Хотен! Уйди! Сейчас же уйди! Не смей на кузнеца руку поднимать! И не смей… не смей старуху хулить! Она душу свою за каждого из нас положила бы!
За стеной наступила тяжелая тишина, прерванная лишь тяжелым дыханием Хотена. Потом – топот шагов, хлопнувшая дверь. Искрен слышала, как Мира тихо всхлипывала, а Глеб бормотал что-то успокаивающее, глухо и устало.
Глава 2 Перунов Град
Пепел. Он въелся в кожу, в волосы, в легкие. Он скрипел на зубах даже тогда, когда они пили чистую воду из лесных ручьев. Он был их тенью, их саваном, их проклятием. Дорога сливалась в один бесконечный кошмар: гнущиеся под ветром спины, стертые в кровь ноги, пустые желудки, сводимые судорогой, и вечный страх – услышать сзади лай погони или вой голодного волкодава, посланного озлобленными бывшими соседями. Они шли, шестеро теней на фоне бескрайнего, равнодушного леса. Старейшина, опираясь на посох и плечо Искрен, казалась высохшим листом, готовым сорваться при первом же порыве ветра. Ее глаза, когда-то острые и всевидящие, теперь чаще были закрыты, а губы шептали не то молитвы, не то проклятия старому месту. Глеб шел впереди, его могучая, но изможденная фигура тащила волокушу с жалким скарбом. За ним, прижимая к груди завернутого в тряпье младенца, шла Мира, ее лицо было маской усталости и тревоги. Двое парней, Орм и Влас, сироты, выращенные старухой, шли по бокам, вглядываясь в чащу, сжимая в руках заостренные колья – их единственное оружие. Искрен несла узелок с травами и крошечным, обгоревшим медвежонком Креслава – впившейся в ее обмотанные лоскутами ткани, еще не зажившую ладонь.
Дни сливались в недели. Лес сменялся редколесьем, потом – бескрайними, колышущимися на ветру ковыльными степями, где негде было укрыться от палящего солнца и колючих взглядов невидимых чужих.
Теперь тень была их постоянной спутницей. Не спасительная прохлада, а гнетущий мрак под сенью слишком густого леса или бесконечная, безжалостная чернота ночи. Во время одной из редких остановок у ручья, где они жадно пили и промывали окровавленные ноги, Орм не выдержал:
– Долго еще? – его голос, обычно тихий, прозвучал резко, как удар камня о камень. Он ткнул древком кола в сторону невидимого севера. – Мы идем куда? Кто нас ждет? Старуха говорит – крепость. А что, если там такие же, как Хотен? Выгонят? Или камнями забьют? Он посмотрел на обгоревшего медвежонка в руках Искрен, и в его глазах мелькнуло что-то дикое, почти звериное. – Мы как животные…
– Замолчи, Орм! – рявкнул Глеб, поднимая голову от воды. Его лицо, покрытое пылью и щетиной, было жестким. – Есть куда идти? Нет. Значит, идем туда, куда ведет старейшина. И точка. Он тяжело вздохнул, вытирая рот рукавом. – В крепости – закон. Стены. Может… может, хоть ребенка выходить нормально. Он кивнул на Миру, прижимавшую к груди затихшего наконец младенца.
– Закон… – фыркнул Влас, младший брат Орма, обычно молчаливый. – Закон для своих. А мы кто? Пепелище принесли с собой. Беду. Как она сказала… – он кивнул в сторону волхвы. Старуха сидела на камне, закрыв глаза, ее губы шевелились в беззвучной молитве или заклятии. – Кому мы нужны?
Искра сжала медвежонка. Слова Власа резали, как нож. Он был прав. Они были ходячим проклятием. Но ярость, вспыхнувшая в ней при этих словах, была направлена не на парня. – Нам некуда! – вырвалось у нее, громче, чем она хотела. Все взгляды устремились на нее. – Понимаете? Некуда! – она встала, чувствуя, как дрожь бессилия смешивается с гневом. – Там… – она махнула рукой назад, в сторону давно скрывшегося за лесом пепелища, – там только пепел да их злые глаза! А здесь… здесь хоть шанс! Стены! Защита! Она посмотрела на бабушку. – Бабка знает куда ведет! Значит… значит, там будет лучше! Должно быть! Последние слова прозвучали почти как мольба, обнажая всю ее неуверенность и страх.
Велеслава открыла глаза. В них не было утешения, только глубокая, вековая усталость и твердая, как кремень, решимость.– Будет трудно, – сказала она тихо, но так, что все услышали. – Очень. Стены из дуба, сердца – из стали. Но там… там сила. Сила, которая может защитить. Если мы себя покажем. Ее взгляд скользнул по каждому: по Орму, по Власу, по Мире, по Глебу, задержался на Искрен.
– Выжили в огне? Выживем и здесь. Но запомните: плакать там будет некогда. Работать. Драться. Выживать. Вместе. Она поднялась с камня, опираясь на посох. – Идем. Пока свет.
Молчание повисло тяжелое, но уже иное. Сомнения не исчезли, но их придавила железная воля старухи и холодная реальность: отступать некуда. Искра подобрала свой узелок. "Выживать. Вместе", – пронеслось в голове. Это была не надежда. Это был приказ. Последний закон их крошечного, вымирающего племени.
Потом снова лес, гуще, мрачнее… И вот, после долгого подъема на поросшую соснами гряду, Глеб остановился. Он молча указал вперед.
Внизу, в широкой речной долине, зажатой темными стенами леса, стояло Поселение. Не горстка полуземлянок, как у них, а настоящая крепость. Высокий, остроконечный частокол из темных, смолистых бревн, вбитых в землю так плотно, что между ними не просунуть и лезвия ножа. Над стеной виднелись островерхие крыши длинных срубных домов, дымки очагов, струившиеся в прохладный вечерний воздух. У ворот, массивных, окованных железом, стояли фигуры. Сторожа. Даже на таком расстоянии чувствовалась их бдительность, их сила. Поселение дышало мощью, порядком и холодной, железной решимостью. Здесь жили не просто люди. Здесь жили Воины Перуна.
– Туда? – прошептала Искра, ощущая ледяной комок страха в горле. Это место не сулило тепла. Оно сулило суровый закон и стальные клинки.
Старейшина открыла глаза. В них мелькнуло что-то неуловимое – не страх, нет. Скорее… глубокая, старая боль, смешанная с тенью надежды. Она кивнула, сжав костяшки пальцев на посохе так, что побелели суставы.
– Туда, дитяко. Туда. – Ее голос был тихим, но твердым. – Здесь… здесь сильны. Перун Громовержец крышу свою дает тем, кто силен духом и верен клятве. Здесь… нас не тронут. Они не посмеют. – Она не уточнила, кто они. Бывшие соседи? Или что-то иное, из ее давнего прошлого?
– Но почему именно сюда, бабушка? – не удержалась Искрен. – Знакомые есть? Через столько зим?
Старуха долго смотрела на дымящиеся крыши за частоколом, на фигурки стражей у ворот. На ее лице боролись тени воспоминаний.
– Есть… – наконец выдохнула она. – Один. Если… если он еще жив. Если помнит долг. Или старую дружбу. – Она не стала говорить больше, тронув Искрен в спину. – Идем. Пока свет.
Спуск был тяжелым. Ноги подкашивались от усталости. Каждый шаг давался с трудом. Они шли молча, как приговоренные к казни, к этим воротам, за которыми их ждало неизвестное. Запах дыма и смолы, смешанный с запахом кожи, пота и металла, становился все сильнее. Звуки долетали отчетливее: лязг молота о наковальню (где-то здесь была кузница, большая), ржание коней, резкие окрики, смех – но не тот, беззаботный, что был у них у колодца, а жесткий, отрывистый.
Стражи заметили их издалека. Двое. Бородатые, в добротных кожанках, поверх кольчуг. На поясах – тяжелые топоры, в руках – длинные копья с широкими наконечниками. Их взгляды, холодные и оценивающие, скользнули по жалкой кучке беженцев, задержались на мощной, но изможденной фигуре Глеба, на исхудавшем лице старейшины, на перепачканной Искрен. Ни жалости, ни любопытства. Только настороженность и готовность.
– Стой! – прогремел голос одного из стражей, низкий, как гул камня. Он перегородил дорогу копьем. – Откуда идете? И чего надо у стен Перунова Града?
Глеб шагнул вперед, расправив плечи, стараясь выглядеть достойно, несмотря на усталость и лохмотья.
– Идем издалека, воин. С южных рубежей. Наше поселье… сгинуло в огне. Бежим. Просим крова и защиты у сильных сынов Громовержца. Силы Перуна нам покровительства просим.
Стражи переглянулись. Второй, помоложе, с насмешливой усмешкой ткнул копьем в сторону их узелков.
– Нищеброды? Нам своих ртов хватает. Град Перуна – не богадельня. – Его взгляд презрительно скользнул по Мире, прижимавшей ребенка, по Орму и Власу с их жалкими кольями.
Старейшина медленно, с невероятным усилием, вышла вперед, отстранив Глеба легким движением руки. Она выпрямилась во весь свой невысокий рост. И в этот момент что-то изменилось. Неуверенность, усталость будто отступили. В ее глазах вспыхнул старый, неукротимый огонь. Голос, когда она заговорила, был тихим, но он резал вечерний воздух, как лезвие, заставляя стражей невольно насторожиться.
– Не милостыни просим, воин. Права просим. По старому долгу. – Она сделала шаг ближе, ее взгляд приковал насмешника. – Скажи своему воеводе… Скажи Бояну, сыну Лютобора… что к воротам пришла Велеслава. Из Тихого Леса. Скажи… что долг его отца ждет уплаты у порога. И что старый ворон прилетел напомнить о клятве, данной у камня Велеса под грозовой месяц.
Имя «Боян, сын Лютобора» подействовало как удар грома. Насмешка мгновенно сошла с лица молодого стража. Его старший товарищ ахнул, широко раскрыв глаза. Они переглянулись еще раз, но теперь в их взглядах был не холод, а смесь изумления, суеверного страха и внезапного уважения.
– Велеслава? – переспросил старший страж, его голос потерял металлическую твердость. – Та самая… Волшба из Леса?
Старуха лишь кивнула, не опуская глаз. Молчание повисло густое, напряженное. Казалось, даже ветер стих. Потом старший страж резко повернулся к молодому.
– Беги! К воеводе! Живо! Скажи – Велеслава у ворот! По отцовскому долгу!
Молодой воин бросился бежать внутрь, забыв о насмешках и высокомерии.
Старший страж повернулся к ним. Его поза изменилась. Он уже не преграждал путь, а стоял чуть в стороне. Его взгляд на старейшину был теперь иным – осторожным, изучающим, но лишенным прежней грубости.
– Ждите, Волшба. Воевода… Боян… он придет. – Он помолчал, глядя на их изможденные лица, на ребенка у Миры. – Входите… в предмостье. Хоть от ветра укрыться.
Он отодвинул тяжелую, но не запертую на засов малую калитку рядом с воротами, пропуская их внутрь небольшого загона между внешним частоколом и самими воротами. Здесь было безопаснее. Здесь пахло лошадьми, смолой и железом. Искрен прислонилась к холодному, шершавому бревну стены, чувствуя, как дрожь пробирает ее тело. Не от холода. От напряжения, от страха, от этой внезапной перемены.
Она огляделась. За внутренними воротами, которые вот-вот должны были открыться, виднелась широкая улица, мощеная булыжником. Мимо прошел отряд подростков в простых рубахах, но с деревянными мечами у пояса, их лица были сосредоточены, шаги выверены. У длинного дома с вывеской в виде топора звенел молот кузнеца. Где-то лаяли собаки, ржали кони. И над всем этим, на высоком шесте у самых ворот, возвышалось резное изображение Перуна – грозное, с серебряной молнией в руке, взирающее на мир железным взором. Сила. Дисциплина. Война.
«Здесь все по-другому, – подумала Искрен, сжимая в кармане холодного медвежонка. – Здесь не пахнет хлебом и молоком. Здесь пахнет потом, железом и… грозой. Здесь нам учиться выживать. Заново».
Она посмотрела на бабушку. Старуха стояла неподвижно, устремив взгляд на внутренние ворота. Ее лицо было каменным, но Искрен заметила, как мелко дрожат ее натруженные руки, сжимающие посох. Она не искала здесь тепла. Она искала крепости. Каменной стены между собой и прошлым. Ценой ли свободы? Ценой ли души? Покажет время.
Где-то внутри крепости загремели массивные засовы – глухой, тяжелый звук, отдавшийся в груди. Тяжелые ворота, окованные железом, с грохотом и скрежетом, будто нехотя, начали медленно распахиваться внутрь. Из проема, залитого теплым светом очагов из длинных домов, вышел человек. Не просто вышел – заполнил собой пространство.
Высокий, шире в плечах, чем Глеб, но без его грузной мощи – скорее, как выкованный из цельного куска стали. Добротная кольчуга, наброшенный поверх плащ из грубой шерсти, подбитый волчьим мехом. Седеющая борода, аккуратно подстриженная. Лицо – не молодое, изборожденное не столько морщинами, сколько шрамами и непростыми годами. Один шрам, бледный и тонкий, тянулся от виска через скулу к углу твердо сжатого рта. Другой – грубее, вмятина у левой брови. Но больше всего поражали глаза. Холодные. Проницательные. Как расплавленный свинец. Они скользнули по жалкой кучке беженцев – задержались на мощной, но изможденной фигуре Глеба, на исхудавшем, осунувшемся в дороге лице старейшины, на перепачканной грязью Искрен, вжавшейся в стену. Ни жалости, ни любопытства. Оценка. Прикидывание веса.
Он остановился в двух шагах от них. Тишина нависла густая, звенящая, нарушаемая только далеким лязгом железа из кузницы да храпом коней где-то за спиной воеводы. Даже дождь перестал шуметь.
– Велеслава? – его голос был низким. Не громким, но он резал тишину, как тупой топор по мореному дубу. В нем не было вопроса. Было узнавание. И что-то еще… усталость? Досада?– Жива?
Старуха выпрямилась с нечеловеческим усилием, оттолкнув руку Искрен. Казалось, кости хрустнули. Ее глаза встретились с его взглядом – старый, неукротимый огонь против холодной, отполированной стали.
– Жива, Боян, сын Лютобора, – ответила она тихо, но четко. Голос ее, обычно дрожащий, сейчас звучал твердо, как удар посоха о камень. – Жива, чтобы напомнить о долге.
Короткая, тяжелая пауза. Боян не моргнул. Только пальцы его правой руки, лежащей на рукояти широкого ножа у пояса, едва заметно сжались.
– Старая ворона… – пробормотал он, больше в пространство, чем ей. Губы тронула едва уловимая гримаса – не улыбка. – Черт возьми. Он перевел взгляд на Глеба, на мать, прижимавшую ребенка, на Орма и Власа, замерших как истуканы. – Весь сброд привела?
– Кто не боялся идти с проклятой,– парировала Велеслава без тени робости. – Кому некуда.
Боян хрипло, беззвучно кашлянул. Его взгляд снова упал на Велеславу. Долгий. Пристальный. Казалось, он взвешивает каждое слово, каждую морщину на ее лице. Помнит.
– Отцовский долг… – он произнес медленно, растягивая слова, будто каждый давил ему на плечи. – …он тяжелее горы. Он вздохнул, звук был похож на шипение раскаленного железа, опущенного в воду.– Входите. Он сделал небольшой, но широкий жест рукой, указывая внутрь Града. Жест был повелительным, но лишенным гостеприимства. Как приказ войти в клетку.
– Входите, – повторил он, и голос его стал еще жестче, металлистее. – И помните. Он сделал шаг вперед, и его тень накрыла Велеславу. – Защита Перуна сурова. Его глаза впились в старуху, потом скользнули по Искрен, Глебу, другим. – И плата за нее – верность и сила. Ничего даром. Последние слова он произнес особенно отчетливо, отчеканивая, как удар молота по наковальне. Предупреждение. Условие. Приговор.
Он отступил на шаг, освобождая путь. Его фигура, неподвижная и грозная, стояла как страж между ними и новой жизнью.
Ворота стояли открыты. Путь в крепость, в суровое убежище, был свободен. Искрен сделала глубокий вдох, пахнущий железом, конским потом и влажной шерстью плаща Бояна. Воздух обжег легкие. Она шагнула вперед, вслед за бабушкой, чувствуя тяжелый, неотрывный взгляд воеводы на своей спине. Навстречу грохоту кузниц, лязгу оружия и неумолимому, всевидящему взгляду Перуна с высоты шеста. Путь в новую жизнь, жесткую как камень и холодную как железо, начинался здесь. Путь под грозным взором Перуна и его воеводы начинался здесь. Путь выживания ценой, о которой она еще не догадывалась.
Глава 3 Под молотом
Жар кузницы обволакивал Глеба плотным, дымным одеялом. Воздух дрожал от гула ударов, шипенья раскаленного металла в бочке с водой и вечного скрежета точильных камней. Пот ручьями стекал по его лицу, смешиваясь с угольной пылью в липкую, черную жижу. В заскорузлой ладони, покрытой свежими волдырями, лежал кривоватый гвоздь – жалкий, корявый пасынок долгих часов у наковальни. Вдруг тень, густая и широкая, упала на него.
– Деревню спасал такими, кузнец? – прогремел над ухом хриплый голос, перекрывая грохот горна. Старший Оружейник, Сварог, подбоченившись, оценивающе щурил единственный глаз, а второй скрывала кожаная повязка. Его толстый палец, черный от копоти, ткнул в жалкое изделие. – Гвоздем этим разве что плетень чинить. А щит вражий пробьет? Хоть осколком? Его хриплый, едкий смех подхватили подмастерья, разлившись по кузнице ядовитым эхом. Один из парней, точивший меч, фыркнул, не отрываясь от работы.
Глеб стиснул зубы до хруста. Капли пота, соленые и едкие, затекали в глаза. – Щиты ковал и топоры, Сварог,– выговорил он, стараясь держать голос ровным, но слыша его дрожь. – Но не такие, как ваши. Там… крепости не ждали.
Сварог молча протянул ему тяжелый молот. Вес его заставил Глеба едва не качнуться. – Вижу, сила есть. Кость широкая. – Его единственный глаз сверкнул холодно. – А сила без ума – тупой обух. Дерево колотить. Смотри. Он ловко выхватил из горна раскаленную докрасна заготовку кинжального клинка щипцами, швырнул на наковальню. Один точный, сокрушительный удар его молота – и металл изогнулся, обретая чистую, смертоносную линию, как полет стрелы. – Сталь живая, кузнец. Чувствуй ее. Не бей – веди! Он ткнул пальцем в воздух. – Перун гневен, но гнев его точен! Твой удар – молния его! Понял? С завтрага – чисти уголь. И смотри, как настоящие клинки рождаются. Впитывай.
Глеб лишь кивнул, глядя в закопченный пол. Унижение жгло горлом кислой отрыжкой. Но сильнее горело упрямство. Он стал первым на кузнице и уходил последним, руки в ссадинах и ожогах, спина ноя от непомерной ноши угля, но глаза, под свирепым взглядом Сварога, горели решимостью. Он покажет. Выкует клинок, от которого сам Сварог крякнет с уважением.
***
В душной избе знахарки, пропахшей насквозь сушеными травами, болезнями и чем-то кисло-сладким, как забродивший мед, Велеслава столкнулась с другой стеной. Более тихой, но не менее крепкой. Бабушку поселили у Малуши – костлявой старухи с глазами, выцветшими до мутного молока, но острыми, как шилья. Та смотрела на новую помощницу как на назойливую муху, севшую на целебную мазь.
У котла с густо булькающим зельем цвета болотной тины Малуша швырнула горсть сухих, скрюченных корешков.
– Слышала я про твои шепотки, Волшба, – просипела она, не глядя, помешивая варево черной, обугленной палкой. – Про Мор твой, про духов… Брехня. Голос ее был сухим, как осенний лист. – Здесь шепчут только ветра да стрелы вражины. Лекарство – вот язык Перуна. Она резко ткнула костлявым пальцем в связку серых, невзрачных трав, висевшую под потолком. – Знаешь ли ты, чем струп снять с гангрены, что сжирает ногу после сечи? А? Что всыпать, чтоб плоть не гнила, а сохла да затягивалась? – В ее вопросе звучал вызов и глухое неверие.
Велеслава, перебирая свои аккуратные пакетики из бересты, ответила тихо, но четко, как капли воды по камню:
– Знаю, Малуша. Знаю, что корень чемерицы в отваре ядовит, если луну не учесть. Что стреляный порох с медом рану стянет, но дух уязвит. Она достала пучок иссопа, свежего, с сине-фиолетовыми цветками, протянула старухе. – Попробуй добавить. Для очищения духа, не только раны. Солдату твоему, что кричит по ночам от видений, уснуть поможет. Без дурмана.
Малуша схватила иссоп, принюхалась с преувеличенным скепсисом, сморщив нос.– Хм. Не треклятый дурман-траву… – пробормотала она, испытующе глядя на Велеславу. – Ладно. Покажи, как заваривать. Но помни, Волшба: – Она вдруг наклонилась ближе, и в ее мутных глазах вспыхнул холодный огонек. – Если воин хоть раз рухнет в сон на посту – твои кости воронам склюют. И твоей девчонки тоже. Перун терпеть не может слабости. В ее голосе все еще звучала угроза, но и тень уважения к знанию, как к острому ножу, который может пригодиться.
Велеслава не спорила, лишь кивнула. Она лечила молча, терпеливо, руки ее двигались уверенно среди банок и склянок. Ее древние знания, как упрямые ростки, медленно пробивались сквозь каменную стену недоверия.
***
Для Искрен Град стал стальным капканом, захлопнувшимся на ее воле. Ее определили в отроковичи, и обширный, утоптанный в грязь плац превратился в личный ад под свинцовым небом. Ратибор, тренер с лицом, будто высеченным из гранита топором пьяницы, тыкал деревянной секирой ей в грудь, сбивая с ног вновь и вновь, с глухим стуком тела о землю.
– Встать, южанка! – его рев рвал уши. – Землю целуешь, как любовника! Враг не ждет! Ты – тень! Ты – ветер! Быстрее! Он стоял над ней, заслоняя небо, огромный и непроницаемый. – Где твоя ярость, девчонка? – язвительно спросил он, когда она, содрогаясь, поднялась, выплевывая грязь. – Или вся сила ушла в нытье да травки бабкины? В останки твоей деревни?
Искрен встала, стирая кровь с разбитой губы тыльной стороной руки. Голос дрожал от унижения и бессильного гнева:
– Я… я могу быть сильной! – выдохнула она, сжимая кулаки.
Ратибор хрипло, безрадостно рассмеялся.
– Сильной? – переспросил он, сделав шаг вперед. – Ты жалка! Руки трясутся не от усталости – от страха! Его палец грубо ткнул ей в грудь. – Страх сожрал твою деревню? Он и тебя сожрет! Выбрось его! Или возьми этот лом, – он швырнул к ее ногам тяжелый деревянный меч, – и покажи, что в тебе есть хоть искра Перунова гнева! Три круга с ним! Бегом! Пока не сдохла!
После изматывающих кругов, когда ноги подкашивались, а в глазах плясали кровавые пятна, Ратибор свистнул, резко, как удар бича.
– Вельга! – крикнул он. – Покажи новенькой, как ветер дует!
Из группы дружинниц, наблюдавших с каменными лицами и редкими усмешками, вышла крепкая девушка с коротко остриженными, как у парня, волосами цвета воронова крыла. В руке – такой же деревянный меч, но лежал он в ее ладони как продолжение руки. Ни слова не говоря, она заняла стойку – легкую, готовую, смертоносную.
Искрен едва успела поднять клинок, как Вельга атаковала. Удар был не просто сильным – он был умным, злым. Он бил точно в слабые места: в дрожащее запястье, в подкашивающееся колено. Искрен отбивалась отчаянно, неуклюже, меч ее болтался как помело. Вельга двигалась легко, почти небрежно, будто играя. Ее меч парировал, отводил, контратаковал – точный, безжалостный, холодный.
– Думала, в лесу страшно? – бросила Вельга, легко отклоняя неуклюжий выпад Искрен. Голос ее был ровным, без злорадства, отчего становился только страшнее. – Здесь страшнее. Здесь твоя слабость убивает. Она резко сменила направление, сделала молниеносную подсечку. Искрен рухнула в грязь лицом вниз с глухим хлюпом. Короткий, жесткий смех дружинников ударил по ушам.
– Встать! – рявкнул Ратибор, будто не замечая падения Искрен поднялась, грязь залепила глаз, залила щеку. Вельга уже ждала, неподвижная, как изваяние.
– Страх – это грязь на клинке, – произнесла она, едва слышно, но так, что Искрен расслышала сквозь шум в ушах. – Сотри его. Или он убьет тебя первой.
И снова посыпались удары. Искрен собрала всю волю, пытаясь предугадать, но Вельга была как змея. Очередной точный, рубящий удар в предплечье – и деревянный меч вырвался из онемевших пальцев Искрен. Она стояла, тяжело дыша, руки тряслись, унижение и ярость клокотали внутри, горячими волнами подступая к горлу.
– Жалко, – констатировала Вельга, опуская меч. В ее глазах не было ни презрения, ни удовольствия – лишь холодный анализ. – Но крепкая. Если страх не сожрет.
После кошмара плаца, сидя на шершавом, холодном бревне и растирая новый, пульсирующий синяк на плече, Искрен машинально искала подорожник. Вельга, точившая настоящий стальной нож о камень неподалеку, заметила движение.
– Стараешься? – спросила она, не поднимая головы. Звук стали о камень был ритмичным, убаюкивающим. – Мало. Ратибор ломает, чтобы построить заново. Из железа. Страх – враг. Слабость – смерть. Она взглянула на травы, которые Искрен уже держала в руке. – Хотя… подорожник – дело. Вельга неожиданно протянула маленькую, жирную баночку с вонючей мазью. – На, мажь. Наша, кузнечная. От синяков лучше твоей травы. Она едва заметно усмехнулась. – Но шепотков твоих не надо. Перуну молитвы нужны, а не бабьи завывания. Держи.
По вечерам, украдкой, как преступница, Искрен уходила за частокол с формального разрешения Малуши, находившей ей применение в сборе редких, ядовитых кореньев. Там, среди шелеста листьев и запаха прелой земли, она находила призрачный покой. Она зашивала в подкладку рубахи сухие лепестки ромашки – чтобы пахло домом, и крепче сжимала в руке обгоревшего резного медвежонка, напоминавшего: выжить. Любой ценой.
***
Парней, Орма и Власа, определили в младший дозор. Их дни наполняли бесконечные марши вдоль частокола, изнурительные тренировки с тяжелыми копьями, ночные дозоры в промозглом холоде и черная работа – чистить отхожие ямы, таскать воду, колоть дрова. На стене под нескончаемыми насмешками старших Людомер, дозорный с носом, сломанным в боях и криво сросшимся, тыкал пальцем в замешкавшегося, сбившегося с шага Власа:
– Эй, Пень! – орал он, плюя сквозь щербину в зубах. – Копье держишь, как баба помело! Враг придет – обнимешь его, что ли? Или будешь пялиться, как твой братец Орм на ворон? – Он язвительно кивнул на Орма, который в этот миг действительно смотрел вдаль, на черную точку в небе.
Влас сжал древко до хруста в костяшках, лицо его побагровело:
– Мы… мы не пялимся! Мы учимся!
Людомер язвительно плюнул уже на дощатый настил стены.
– Учитесь? – передразнил он. – Медленно. Очень медленно. Может, вам обратно в пепелище? Там учиться не надо. Там только воронье учит – как кости обгладывать. Он сделал громкий чавкающий звук. – Держите строй, черти зеленые! Следующий промах – ночь в яме. На хлебе и воде. Марш!
Парни молча терпели, глядя себе под ноги. Они смотрели на Глеба у наковальни, на Искрен, стиснувшей зубы на плацу, и знали: выживать надо вместе. Здесь был их шанс стать тверже камня.
Жители Града были суровы, как здешние скалы. Доверие завоевывалось каплями пота, крови и времени. К Глебу стали относиться с настороженным уважением после ночи, когда он в одиночку выковал три десятка наконечников для стрел перед срочным набегом, руки его были сплошной кровавой раной. Велеславу перестали открыто называть "ведьмой" после того, как ее отвар с жгучими кореньями и тихим шепотом спас сына дружинника от гангрены. Но подозрительность витала в воздухе, густая и едкая, как дым от кузнечного горна.
У колодца женщины шептались, прикрывая рты руками:
– Видела, как Волшба на луну шептала? У кузницы… Глаза горят, как у ночной птицы! – шипела одна, оглядываясь. – А девка Искрен… Мечом машет, да по лесам шныряет. Не по-воински! Шнырь!
– Хватит шептаться! – отрезала другая, более крепкая, черпая воду. – Перун терпеть не может раздоров! Работать иди! – Но и в ее глазах, когда она отвернулась, мелькнуло то же самое сомнение. Шептались о "старой беде", о Поветрии, о том, что проклятие пришло с ними, как тень от дыма их сгоревшего дома.
Над всем этим, как грозовая туча над долиной, витал воевода Боян. Он дал им кров по долгу, высеченному в камне памяти, но его защита была холодной, как сталь его кольчуги. Он редко появлялся, но когда его взгляд скользил по Искрен на плацу или останавливался на Велеславе у знахарского котла, в нем читалось лишь непроницаемое ожидание. Что таилось за ним? Признание прошлого? Сожаление? Или холодный расчет, что старые долги придется платить новой, кровавой ценой?
Новая жизнь в Перуновом Граде была как ковка клинка: тяжелая, обжигающая, требующая смирения и ярости одновременно. Они учились. Они терпели. Они вгрызались в эту стальную жизнь зубами и ногтями, пытаясь сохранить крупицы себя – память о тепле, о запахе хлеба, о смехе Креслава. Путь только начинался, и каждый шаг по булыжникам Града отдавался эхом в их израненных душах. Они были чужими среди своих, но сдаваться не собирались. Потому что позади остался только пепел. И память о руке, которую не удержали.
Глава 4 «Корчма у седого волка»
Жар кузницы вытянул из Глеба не только пот, но и душу. Каждый удар молота по наковальне отдавался глухой болью в плечах, каждый вдох был пропитан едким дымом и угольной пылью, въевшейся в легкие. Он мечтал не о бане – о тишине. О том, чтобы скинуть мокрую, пропыленную, пропитанную потом и гарью рубаху, услышать тихий голос Миры, увидеть спящее личико сына. И наконец поесть.
Он пришел домой. Их жилище в Граде было крошечным – низкая избушка из темных бревен, притулившаяся к тыну у кузницы. Воздух внутри пах теплой печкой, сушеными травами у порога, парным молоком и чем-то горячим, мясным. Мира сидела на лавке у стола, покачивая на руках сына, четырех месяцев от роду. Тусклый свет лучины, воткнутой в стенную щель, высвечивал ее усталое, но спокойное лицо и пухлые щечки младенца. На столе дымилась глиняная миска с густой перловой кашей, заправленной крошками жареного сала и луком. Увидев Глеба, она тихо улыбнулась, глаза ее смягчились.
– Вот и пришел, – прошептала она, боясь разбудить малыша. – Руки-то… как у угольщика. Она кивнула на корыто с теплой водой у печки. – Умойся. Пока не остыло. А я тебе каши подогрею, Глебушка.
Глеб с благодарным стоном скинул мокрую, тяжелую от пота и пыли рубаху, бросил ее в угол. Подошел, осторожно, чтобы не задеть ребенка, поцеловал жену в лоб, потом легко коснулся губами макушки сына, вдыхая его чистый, молочный запах. Опустился на лавку напротив, упершись локтями в колени и опустив голову на заскорузлые ладони. Вода в корыте тускло отражало его лицо – черное от копоти, с белесыми дорожками от пота.
– Мира… Руки не держат, – прохрипел он, голос его был глухим от усталости и натуги. – Будто не свинцом налиты… чугунными болванками. Он погрузил руки в теплую воду, с наслаждением чувствуя, как она смывает липкую грязь. – Кую… Кажется, уже крепче иных здешних подмастерьев. Сварог вчера… хм… крякнул что-то вроде «Недурно». Но эти взгляды… Эти усмешки за спиной… Глеб резко провел мокрой рукой по лицу, смазывая сажу. – Будто я не кузнец, а щенок, что в кузню забрел. Силы нет. Ни на что. Ни на меч точить, ни на сына подержать… Пальцы дрожат.
Она пододвинула к нему миску с кашей и ложку. Свободной рукой она коснулась его влажного, красного от ожогов и трения предплечья. – Ешь, милый. Пока горячее. – сказала она просто, но в голосе звучала забота. – Мы под кровом. Малый спит в тепле, а не дрожит под ветром. Она посмотрела на ребенка, потом на Глеба. – Это главное. Помнишь шестнадцать лун пути? Помнишь тот пожар? Мы живы. Мы здесь. Она покачала младенца. – Он здесь. Отдохни. Дай рукам покой. Чай душистый допью, пока ты ешь.
Он кивнул, не находя слов. Схватил ложку, жадно принялся есть горячую, жирную кашу. Голод, заглушенный усталостью, проснулся с новой силой. Потом допил чай из ее кружки – горячий, терпкий, согревающий изнутри. Поставил пустую миску, с облегчением вздохнул. Встал, потянулся так, что кости хрустнули. – Схожу ненадолго. В корчму. К Седому Волку. Без кваса… голова гудит. – пояснил он, видя ее вопросительный взгляд. – Просто… людей послушать. Шум чужой голова отшибет.
Мира понимающе кивнула, убирая посуду. – Иди. Только не задерживайся. И… не связывайся ни с кем. Помни, мы здесь чужие.
Седой Волк был настоящей корчмой – низкой, пропахшей не просто дымом и дегтем, а кислым квасом, жареным салом, человеческим потом и моченым ворванью. Гул разговоров, смех и громкий звон кружек о дубовые столешницы встретили его, как волна. Воздух был густой, сизый от дыма очага и трубок. Глеб пригнулся, чтобы не стукнуться о низкую притолоку, и протиснулся в дверной проем, ощущая на себе десятки быстрых, оценивающих взглядов. В дальнем углу, у потускневшего от времени, копоти и брызг хмельного идол Перуна с серебряной молнией, он увидел свободную табуретку. Но не стал подходить сразу. Ему нужно было сначала отдышаться, стряхнуть с себя кузнечный гнет.
Он пробился к стойке, где корчмарь, бородатый мужик с лицом, напоминающим сморщенное печеное яблоко, наливал густой, темный квас из огромного бочонка. – Квасу! – крикнул Глеб, перекрывая шум. Корчмарь молча протянул ему глиняную кружку, полную до краев. Глеб отхлебнул. Квас был кисловатый, с хлебной горчинкой, но холодный и живительный.
За столиками у стен сидела с дюжину здоровенных мужиков – дружинники, судя по затасканным, но крепким кольчугам под кожанками, шрамам на открытых участках кожи и уверенной, чуть развязной посадке. Разговор их на миг стих, когда Глеб проходил мимо к своему углу. Несколько пар глаз медленно проводили его – оценивающе, без тепла, как смотрят на новую, непроверенную подкову. Он сел на свободную табуретку в углу, опустил голову на руки, стараясь не видеть этих взглядов. Через мгновение поднялся, снова налил квасу и вернулся на место. Рядом, за соседним столом, где сидели трое самых бородатых и видавших виды, освободилась табуретка. Глеб, чувствуя неловкость одиночества в углу, придвинул ее к краю их стола и сел. Глотнул квасу. Тишина вокруг его места стала звенящей на фоне общего гула. Он почувствовал тяжесть их молчаливого внимания, как физический груз на плечах.
– Слушайте, мужики… – начал он, не зная, как лучше вклиниться. Голос звучал хрипло, чуть сипло от дыма и усталости. – С того самого дня, как мы в Град прибились… У меня вопрос вертится. Он сделал паузу, собрался с духом. – От кого вы тут, собственно, обороняетесь? К чему такие стены? Такое оружие? Такая выучка? Он обвел взглядом мощные стены, видневшиеся в открытую дверь корчмы.
Мужики переглянулись. Потом один из них, сидевший ближе к Глебу – коренастый, с густой черной бородой, проседью на висках и глубоким шрамом вместо левого глаза, – хмыкнул. Его голос был низким, как подземный гул.
– Ха! Кузнец! – прорычал чернобородый, громко стукнув кружкой по столу. Квас расплескался. – А у вас в вашей деревушке Нави не водились, что ли? Сладко спали по ночам? Не слышали, как корни под полом скребутся?
– Нави? – переспросил Глеб, морща лоб. Слово было незнакомым, но звучало оно холодно и склизко, как прикосновение мертвеца.
– Оооооо! – протянули сразу несколько голосов вокруг. Смех теперь звучал уже со всех столов, гулкий и недобрый. – Норм! – крикнул кто-то сидевшему напротив чернобородого мужику с огненной бородой и плечами, на которых, казалось, мог бы уместиться целый бык. – Ну ка, просвети парня! Расскажи, как мы две зимы назад этих вонючих выродков под корень выкосили! Как Лешего самого чуть не прищемили!
Рыжий, которого звали Норм, отхлебнул из кружки, вытер бороду жирным рукавом кожанки. Встал со скамьи, для убедительности. Он был на голову выше сидящего Глеба, казался исполином в тусклом свете корчмы.
– Кхм… – начал он, и голос его стал низким, гробовым, заглушая остальные звуки. В корчме стихли даже самые пьяные. – Зло тут, кузнец… Древнее. Темное. Не из леса – из-под. Из самых черных, сырых глубин Чернолесья, что к северу. Он понизил голос до зловещего шепота, заставляя всех невольно наклониться вперед. – Когда прапрадед Бояна, Мстислав, да Хольга Серебряная, варяг, что с малых островов на дракаре приплыла, этот форт рубили – они и не ведали, кто в тех чащобах гнездится. Голос Норма стал тише, шелестящим, как сухие листья по камню. – Самое поганое. Деревья… шевелились. Не ветром – сами. Корни – как черви, толстые, склизкие, выползали ночью, хватали за ноги, волокли в чащу. Твари бегали – не звери. Осквернение. Он выплюнул слово. – Раздутые туши из гниющей плоти, коры да костей, сшитые смолой. Глаза – пустые ямы или тлеющие угли. Рев… не рев. Вой, от которого кровь в жилах стынет. Когти? Да ножи – детская забава. У иных – серпы из кости, острые, как бритва. А Леший… – Норм сделал паузу, его маленькие, глубоко посаженные глазки сверкнули холодным, первобытным ужасом. – Лешего видели. Скелеторастение. Три метра костей, обвитых черными, шипастыми лозами, будто с живого содранная кожа. Худющий? Да. Но силища… одного нашего силача, Светозара, что медведя голыми руками душил – взял, да и разорвал пополам, как тухлую тряпицу. Кишки на снег… А еще… – Норм понизил голос еще больше, почти до неслышного шепота, но каждое слово врезалось в память. – Духи. В масках. Белых – как кость мертвеца, красных – как свежая рана. С бычьими рогами, кривыми, как грех. Фигуры – почти как наши, да только пустые внутри, холодные. Ледяной ветер от них шел. Шествуют молча. А взгляд из-под маски… пустой. Мертвый. Смотрит сквозь тебя. Будто видит, как ты умрешь.
В корчме стало тихо. Даже дыхание замерло. Глеб почувствовал, как мурашки, холодные и противные, побежали по спине. Квас во рту стал горчить прахом и кровью.
– И… они напали? – спросил он тихо, едва шевеля пересохшими губами.
– Напали! – взревел Норм, с такой силой стукнув кулаком по столу, что кружки подпрыгнули, а одна упала и разбилась. – Потоком скверны! Из леса! В самую глухую ночь! Чудища, духи, сам Леший впереди! Стены еле держались, стонали! Мы отбивались… не знаю сколько. Сутки? Двое? Ад кромешный! Он закашлялся, голос сорвался на хрип. – Плавили свинец – лили им на головы, шипящая плоть пахла жареным мясом и горелой смолой. Стреляли из луков, пока пальцы к тетиве не примерзали кровью. Рубились на стенах… топоры тупились о костища, мечи ломались… Руки не поднимались не от усталости – от вида, как отрубленная голова ползет за своим телом. – Он замолчал, дыхание его стало тяжелым, хриплым, как у загнанного зверя. В его глазах вспыхнула не гордость, а ярость и страх, слитые воедино. – Но выстояли. Перебили, что смогли. Выжгли подступы к лесу смоляными факелами – горело черное пламя, пахло серой и смертью. Леший ушел, раненый, ревя так, что земля дрожала. Духи рассеялись, как дым. А твари… их кости до сих пор у частокола белеют. Наши пахари плуг о них ломают. Вот от кого, кузнец. От Тьмы древней. От Нави. Они никуда не делись. Спят. Ждут. А мы… – он обвел взглядом мрачные, изборожденные шрамами лица дружинников, в глазах которых читалась вечная, звериная настороженность, – мы точим клинки. И ждем. Каждую ночь. Ждем их возвращения.
Глеб молчал. Усталость куда-то ушла, сменившись холодным, липким страхом, сдавившим горло. Он вспомнил шепотки Велеславы про Мор, про древнее зло. Вспомнил лес, мимо которого они шли к Граду – густой, непроницаемый, полный странных, необъяснимых звуков: скрежета, шепота, слишком громких щелчков. Спят. Ждут. Каждую ночь. Слова Норма повисли в душном, прокопченном воздухе корчмы, как тяжелый, ядовитый смрад.
Он допил свой квас до дна. Горький осадок остался не только во рту, а во всем существе. Поднялся. – Спасибо… за рассказ, – пробормотал он и направился к выходу, к дому, к Мире. Ему вдруг страшно захотелось быть рядом с семьей, за крепкими стенами их маленькой избы. Мысли о насмешках подмастерьев показались вдруг мелкими и неважными. Здесь, в Перуновом Граде, куют не просто мечи. Здесь куют щит против чего-то невообразимо древнего и злого. И он, Глеб, теперь часть этого щита. Пусть и на самом краю. Пусть пока только чистит уголь и слушает насмешки. Но его мечи – если он выдержит, если научится – тоже встанут на защиту. От Нави. От Лешего-скелета. От духов в бело-красных масках с пустым взглядом смерти и запахом вечной мерзлоты.
Глава 5 Быкоголовый
Иска! Иска! – кричал во дворе маленький Креслав, тыча дрожащим пальцем в сторону леса. Звал он Искрен, чтобы и она увидела.
Искрен подошла к нему с улыбкой. «Что такое, мой маленький?» – ласково спросила она.
Вот! Вот! – задыхаясь от волнения, показывал он туда же, за ограду, к опушке. Из сумрака меж вековых стволов, будто сотканная из самого тумана, вышла белая фигура. Женская. Высокая, утонченная, в простом, но чистеньком платочке. Она неспешно срывала полевые цветы, сплетая венок, и любовалась им с тихой нежностью. Сердце Искрен сжалось, потом забилось с безумной силой, вытесняя воздух из легких. В глазах помутнело от внезапной, дикой надежды.
Мама? – пронеслось в голове, вырвавшись наружу едва слышным шепотом.
А в следующий миг она уже кричала, широко улыбаясь сквозь навернувшиеся слезы, громко и звонко, как в детстве: Мама! Искрен схватила Креслава за руку и рванула через поле к лесу. Трава хлестала по ногах, ветер свистел в ушах, но она бежала, не чувствуя ни усталости, ни земли под ногами, захлебываясь радостью, что лилась через край. Чем ближе они подбегали к опушке, тем ярче, теплее становилось это чувство, заполняя все ее существо сладким, почти болезненным светом.
Она была всего в полшаге от призрачно-белой фигуры, уже протягивая руки для объятий, ощущая тепло, которого ждала годами… как вдруг – ледяная изморозь пробежала у нее по спине. Фигура не повернулась – она растворилась, как дым на ветру, и мгновенно материализовалась уже в самой гуще лесной чащи, в трех шагах от первой ели. И смотрела. Не любящим взглядом матери, а равнодушным. Холодным. Стеклянным. Сперва – на Искрен. Потом, медленно, с леденящей душу точностью хищника, перевела этот пустой, прожигающий взгляд на Креслава. Мальчик вжался в сестру, его маленькая ручонка стала ледяной и липкой в ее ладони.
Белая Женщина подняла руку. Не для ласки. Жест был властным, повелительным, зовущим вглубь. Иди за мной.
Она хотела крикнуть «Нет!», рвануться назад, утащить брата… Но тело ее не слушалось. Ноги будто вросли в землю, а потом сами собой, мертво, зашагали вперед. Она была куклой на невидимых нитях, безвольной марионеткой. Креслав, всхлипывая от ужаса, волочился рядом, его пальцы судорожно впились в ее юбку.
Лес сомкнулся над ними, поглотив солнечный свет. Воздух стал густым, спертым, пахнущим сырой гнилью и чем-то еще… металлическим, как кровь. И сквозь шелест листьев пробился Гул. Бум… Бум… Бум… Ритмичный. Медленный. Тяжелый. Каждый удар отдавался в костях, в зубах, в самом сердце, вытесняя его собственный ритм. Барабаны. Нечеловеческие барабаны, бьющие из-под земли. Гул нарастал, становился все громче, гуще, заполняя все пространство, вибрируя в черепе.
Искрен, все так же не владея собой, шла сквозь чащобу, ведомая белой тенью. И вдруг сквозь просвет в кустах мелькнул свет. Не солнечный. Зловещий, багрово-оранжевый. Огромный костер пылал на лесной поляне, языки пламени доставали до нижних ветвей сосен, угрожая поджечь кроны. Воздух дрожал от жара и… звука. Глухое, гортанное пение, лишенное мелодии, больше похожее на завывание или молитву безумца, сплеталось со всепоглощающим гулом барабанов. БУМ… БУМ… БУМ… Пение было множественным, исходящим будто из-под земли, из деревьев, из самого воздуха – хриплое, горловое, полное дикой, нечеловеческой мощи. Ритуал.
Искрен инстинктивно рванулась вперед, к просвету, желая разглядеть, понять… Но Белая Женщина вновь возникла перед ней, преграждая путь. И начала Смеяться. Это не был смех радости. Это был визг, скрежет, ледяной хохот, режущий слух, наполненный такой ненавистью и торжеством, что кровь стыла в жилах. И пока она смеялась этим кошмарным смехом, ее тело началось меняться.
Изнутри фигуры прорвался Свет. Не теплый, а ослепительно-белый, жгучий, как расплавленный металл. Платье вокруг груди начало тлеть, потом вспыхнуло. Женщина впилась пальцами в собственную плоть ниже ключиц. Не царапая – раздирая. Костлявые пальцы с нечеловеческой силой вонзались глубже, глубее… Раздался сухой, ужасающий хруст – ломались ребра. Грудина распахивалась, как дверь в ад, и из черной пустоты внутри, из сломанных костей, хлестало все то же нестерпимо-белое, пожирающее пламя. Лицо "матери" исказилось в последней гримасе – уже не человеческой, а демонической, с горящими углями вместо глаз.
Она отчаянно пыталась отвернуться, закрыть глаза Креславу, вырваться… Но не могла. Не могла пошевельнуться. Не могла оторвать взгляда от этого чудовищного зрелища. Она отчаянно пыталась сжать пальцы, послать хоть малейший сигнал мышцам – схватить его! Но рука была холодным, чужим грузом. Она чувствовала, как тепло его маленькой, липкой от страха ладони отрывается от ее кожи. Чувствовала последний, тихий, обреченный всхлип…
БУМ! – грянул барабан прямо над ухом, сливаясь с диким хохотом горящей Белой Женщины и жутким горловым хором. За ее спиной, в обрамлении бушующего костра, поднимался гигантский, искаженный жаром силуэт. Человеческий? Только отдаленно. На массивных плечах вместо головы – череп быка с пустыми, всевидящими глазницами и рогами, устремленными в кроваво-черное небо сна.
Искрен стояла, парализованная, глядя в пустоту, где только что был Креслав, чувствуя ледяное дыхание Быкоголового Идола на своей спине и всепожирающий жар от существа, что когда-то притворялось ее матерью. Последнее, что она осознала перед погружением в абсолютную тьму – это запах горелого мяса и сладковатый душок тления.
Она взвыла беззвучно, дернувшись всем телом, как на виселице. Воздух с силой, обжигающей как пламя костра, ворвался в ее легкие – резкий, холодный, пахнущий потом, пылью и дымом из далекой кузницы, а не сладковатой гарью и гнилью ее кошмара. Она сидела на своем жестком тюфяке в углу общей казармы отроковичей, спина прижата к бревенчатой стене, пальцы судорожно впились в грубое одеяло.
Сердце колотилось с такой бешеной силой, что ей казалось вот-вот разорвет грудную клетку изнутри. Как те ребра… Мамины ребра… Мысль пронзила мозг ледяной иглой. Она зажмурилась, пытаясь прогнать жуткий образ, но он стоял перед глазами с пугающей четкостью: белая плоть, рвущаяся под костлявыми пальцами, черная пустота и вырывающееся оттуда всепожирающее пламя. И Креслав… Его маленькая рука, выскальзывающая из ее онемевших, предательски разжатых пальцев…
"Креслав!" – имя сорвалось с губ хриплым, сдавленным воплем, больше похожим на стон умирающего зверя. Не крик, а предсмертный хрип. В горле стоял ком, перекрывая воздух. Она схватилась за шею, задыхаясь, ощущая, как холодный пот ручьями стекает по спине и вискам, пропитывая тонкую сорочку. Все тело дрожало мелкой, неконтролируемой дрожью. Не здесь. Не здесь. Он здесь? Где он?!
Ее дико метнувшийся взгляд упал на кулак, все еще сжатый в смертельной судороге. Она медленно, с трудом разжала пальцы.
Реальность обрушилась на нее всей своей тяжестью. Не лес. Не костер. Не Белая Женщина. Казарма. Спящие или ворочающиеся под одеялами фигуры других девушек. Сквозь узкое окно пробивался тусклый, предрассветный серый свет. И тишина. Только ее собственное прерывистое, хриплое дыхание и гул крови в ушах, еще пытающийся подстроиться под тот чудовищный ритм барабанов из сна. Бум… Бум… Бум… Он все еще отдавался где-то глубоко в костях, призрачный, но невыносимо реальный.
Сон. Это был сон. Ужасная, вывернутая наизнанку память. Смесь реального ужаса той ночи и… чего-то еще. Чего-то древнего, злого, что проросло сквозь ее боль, как ядовитый корень. Мама… Но это была не мама. Никогда. Это было оно. То, что пришло и забрало все. И приснилось ей теперь, чтобы… что? Напомнить? Запугать? Заманить?
Она судорожно сглотнула, пытаясь прогнать ком в горле и привкус гари, который все еще витал в ноздрях, призрачный, но упорный. Глаза налились слезами – слезами ярости, бессилия и непрожитого горя. Она сжала медвежонка так сильно, что шершавая ткань обгоревшего дерева впилась в ладонь. Боль была реальной. Якорь в настоящем.
За дверью казармы послышались шаги – тяжелые, уверенные. Знакомые. Ратибор делал обход перед утренней побудкой. Скоро ад начнется снова.
Искрен резко вытерла лицо рукавом сорочки, смахивая пот и предательскую влагу с глаз. Она впилась взглядом в серый квадрат окна, где постепенно светлело небо. Нельзя. Нельзя показывать слабость. Никогда. Особенно теперь. Этот сон… он не был просто кошмаром. Это было предупреждение. Напоминание о цене слабости. О том, что теряешь, когда не можешь удержать, когда веришь призракам, когда поддаешься страху.
Она вспомнила холодные, насмешливые глаза Вельги во вчерашнем спарринге. "Жалко… Но крепкая. Если страх не сожрет." Страх… Он был здесь, в этой казарме, липкий и холодный, обволакивающий после пробуждения. Но теперь к нему примешивалось что-то новое. Яростное. Жгучее. Ненависть. Не только к нему, к Быкоголовому, к Белой Твари. Но и к собственной беспомощности. К этой дрожи в руках. К слезам. К тому, что она до сих пор не может защитить то, что любит. Даже в памяти.
Она поднесла медвежонка к губам, ощущая шершавость обожженной поверхности. Выжить любой ценой. Стать сильнее. Быстрее. Жестче. Чтобы больше никогда, никогда не чувствовать, как чья-то маленькая рука выскальзывает из ее беспомощной хватки. Чтобы разбить этот холодный, оценивающий взгляд Вельги. Чтобы заставить замолчать шепотки у колодца. Чтобы быть готовой встретить их, если они придут снова. Не как жертва. Как буря. Как гнев Перуна.
За дверью грянул резкий удар в сигнальный барабан – БУМ! – такой же резкий и властный, как во сне. Искрен вздрогнула всем телом, но не от страха. На сей раз – от вызова. Глаза, еще недавно полные слез, теперь горели сухим, холодным огнем.
Ад начинался. Она была готова. Готова вгрызаться в него зубами. Готова превратить ненависть и боль в лезвие. Чтобы однажды этот сон стал просто сном. А реальность… реальность стала бы острым, холодным мечом в ее руках, закаленным в ненависти к тому, что отняло у нее все.
Она встала. Ноги больше не дрожали.