Войти
  • Зарегистрироваться
  • Запросить новый пароль
Дебютная постановка. Том 1 Дебютная постановка. Том 1
Мертвый кролик, живой кролик Мертвый кролик, живой кролик
К себе нежно. Книга о том, как ценить и беречь себя К себе нежно. Книга о том, как ценить и беречь себя
Родная кровь Родная кровь
Форсайт Форсайт
Яма Яма
Армада Вторжения Армада Вторжения
Атомные привычки. Как приобрести хорошие привычки и избавиться от плохих Атомные привычки. Как приобрести хорошие привычки и избавиться от плохих
Дебютная постановка. Том 2 Дебютная постановка. Том 2
Совершенные Совершенные
Перестаньте угождать людям. Будьте ассертивным, перестаньте заботиться о том, что думают о вас другие, и избавьтесь от чувства вины Перестаньте угождать людям. Будьте ассертивным, перестаньте заботиться о том, что думают о вас другие, и избавьтесь от чувства вины
Травница, или Как выжить среди магов. Том 2 Травница, или Как выжить среди магов. Том 2
Категории
  • Спорт, Здоровье, Красота
  • Серьезное чтение
  • Публицистика и периодические издания
  • Знания и навыки
  • Книги по психологии
  • Зарубежная литература
  • Дом, Дача
  • Родителям
  • Психология, Мотивация
  • Хобби, Досуг
  • Бизнес-книги
  • Словари, Справочники
  • Легкое чтение
  • Религия и духовная литература
  • Детские книги
  • Учебная и научная литература
  • Подкасты
  • Периодические издания
  • Школьные учебники
  • Комиксы и манга
  • baza-knig
  • Биографии и мемуары
  • Северина Шмаглевская
  • Дым над Биркенау. Страшная правда об Освенциме
  • Читать онлайн бесплатно

Читать онлайн Дым над Биркенау. Страшная правда об Освенциме

  • Автор: Северина Шмаглевская
  • Жанр: Биографии и мемуары, Документальная литература
Размер шрифта:   15
Скачать книгу Дым над Биркенау. Страшная правда об Освенциме
Рис.0 Дым над Биркенау. Страшная правда об Освенциме

© ООО «Яуза-пресс», 2025

Вступление

В крематориях Освенцима и Биркенау по 18 января 1945 года сгорело около пяти миллионов человек. То были поляки, арестованные гестапо либо привезенные из Варшавы повстанцы; то были русские, югославы, чехи, англичане, голландцы, французы, бельгийцы, итальянцы, украинцы, эстонцы, немцы-уголовники, дети разных национальностей, привезенные в концентрационный лагерь или уже родившиеся там; то были цыгане, с которыми расправлялись так же, как с евреями, уничтожив в газовых камерах весь их лагерь – мужчин, женщин и детей. Данные эти взяты мною у заключенных, работавших в политическом отделе Освенцима в период ликвидации лагеря.

Долгое пребывание в Биркенау (1942–1945) и то, что я была на самых различных работах, дали мне возможность постигнуть многие тайны лагерной жизни. Ведь даже самые секретные дела осуществлялись там узниками. Через них, добросовестно выполнявших все, что им было приказано, проходил весь учет живых, а также регистрация идущих на смерть прямо с поезда: без учета, без татуировки.

Татуировку в лагере ввели из-за невероятной путаницы в учете и невозможности установить личность тысяч живых и умерших узников. Это была крупная ошибка лагерной комендатуры. Сегодня можно воочию убедиться, сколь ничтожный процент узников Освенцима остался в живых. И хотя документы были уничтожены (нам привелось вывозить для сожжения целые возы извещений о смерти), нетрудно подсчитать, зная последние номера, сколько человек погибло в Освенциме. В лагерь вошли миллионы людей. Покинули его лишь несколько десятков тысяч. Немцы не предполагали, что каждый наколотый на руке узника номер станет документом. Татуировкой как бы ставились пограничные столбы между тысячами, десятками и сотнями тысяч заключенных. Так созовем же узников Освенцима и Биркенау еще на одну всеобщую поверку. Выстроим их пятерками и попробуем подсчитать, сколько уцелело из каждой тысячи. Я знаю, результат будет ошеломляющий. Мы стояли бы как живой, трагический документ, как разрозненные, по прихоти судьбы уцелевшие звенья гигантской цепи людей, у которых отняли жизнь.

Сегодня в Освенциме и Биркенау пустые бараки. Приближение фронта прервало поспешную ликвидацию лагеря. Планом ликвидации предусматривалось замести все следы преступления в самой страшной части освенцимского лагеря, в Биркенау. Если бы на месте бараков и крематориев выросла трава, легче было бы оправдаться перед Европой и всем миром. Но случилось иначе. Лавина наступления Красной Армии застигла лагерь врасплох.

Сегодня можно с точностью указать, где кровь лилась особенно обильно. Впрочем, кровью пропитана там каждая пядь земли. И хотя в 1944 году в лагере разбивали газоны, сеяли цветы и устраивали концерты, все это не стерло в нашей памяти чудовищного зрелища нагих трупов, сложенных штабелями возле бараков. Не стерло и воспоминаний о селекции, после которой старых, больных, беспомощных людей волокли в двадцать пятый барак – барак смерти. Слишком долго видели мы агонию лежащих в липкой грязи больных тифом и дизентерией, чтобы это когда-либо можно было забыть. Слишком явственно гласили общие поверки, какой ничтожный процент остается в живых. Умирали художники, артисты, таланты, гении, умирали люди с великим будущим. Эти несчетные смерти, эти чудовищные человеческие гекатомбы, каждая пара угасающих глаз взывали с немой мольбой – и в той мольбе была последняя воля умирающих. Эта воля запала в память уцелевших, она разрывала сердце; казалось, она разорвет и колючую проволоку, распахнет ворота, огласит криком весь мир, и крик этот донесется до свободных стран, до свободолюбивых народов.

Из Освенцима нас вернулось немного. Когда в памятные январские дни 1945 года широко распахнулись ворота лагеря и оттуда под усиленным конвоем поспешно вывели тысячи людей, когда на трассе Освенцим – Гросс-Розен протянулось на многие километры шествие сгорбленных от непосильного труда обездоленных рабов и потекло нескончаемым потоком по силезским дорогам, то тут, то там оставляя на снегу темную фигуру добитого эсэсовцами узника, жители близлежащих городов и деревень застывали в изумлении. Издали, с порогов домов, боясь приблизиться к зловещей дороге, они осеняли заключенных крестом.

– Не может быть, – говорили они, – да разве в Освенциме могло быть столько людей? Это невероятно.

Идущие по дороге не могли промолвить ни слова, не могли остановиться и крикнуть силезцам:

– Нет, неправда! В Освенциме было в сотни раз больше людей, здесь идет лишь жалкая часть уцелевших. Большинство живых еще раньше вывезли в глубь Германии, их вывозили весь последний год.

Сегодня, когда я пишу эти строки, по неведомым дорогам Германии непрерывно шагают опухшие ноги моих возвращающихся товарищей. И в шуме жизни, и в тишине одиночества слышится их тяжелая, усталая поступь.

Мой рассказ – это только фрагмент эпопеи о гигантской машине смерти, какой был Освенцим. Я буду говорить лишь о том, что видела или пережила сама. События, описанные мною, происходили в Биркенау (Освенцим II). Во избежание недоразумений хочу подчеркнуть, что не намерена ни преувеличивать события, ни извращать их в угоду чего бы то ни было. Есть вещи, которые в преувеличении не нуждаются. Все, что я рассказываю здесь, могу подтвердить перед любым трибуналом.

Эта книга – переживания и наблюдения одного человека. Всего лишь капля в громадном, безбрежном океане.

Несомненно, заговорят и другие, пережившие Биркенау. Заговорят и те, кто вернулся из других многочисленных лагерей.

Но большинство никогда не вернется и никогда не заговорит.

Часть первая

1942 год

Глава первая

Arbeit… Arbeit… Arbeit…[1]

Темная ночь. В бараке, где нет ни комнат, ни даже перегородок, на странного вида многоярусных сооружениях спит почти тысяча женщин. Густая тьма насыщена дыханием спящих и зловонием. Одеяла, которых заключенные никогда не видят при дневном свете, тоже кажутся темными. В них закутываются как можно плотнее, испытывая и благодарность за малую толику тепла для уставшего тела, и брезгливость при невольной мысли о том, кому они служили раньше… Скрюченные тела немеют на жестких подстилках. Короткое пробуждение, и сразу мучительно сознаешь: это же Освенцим. Плотнее прижимаешься к спящему соседу – с радостью, если он близок тебе, и с тоской, если это чужой, а то и враждебный тебе человек. Сон, верный союзник, быстро обрушивается на смертельно усталых людей, заглушая чувства. Кто может уснуть, спит крепким, будто сгущенным сном, впивая отдых всей своей нервной системой. Ночи в лагере коротки. И надо успеть, неподвижно лежа в черном логове, сбросить с себя всю усталость минувшего дня и набраться сил для дня наступающего.

В тишине барака непрерывно, многоголосо бьет кашель. Порой кто-нибудь вскрикивает во сне, с ужасом произнося немецкие слова, которых так боится днем.

Никто из спящих не слышит подъема – продолжительных свистков с разных концов лагеря. Но полиция из заключенных, днем и ночью ревностно несущая службу, уже напоминает о себе. Мрачное, надрывное «Aufstehen!»[2], подкрепленное ударами палки о доски нар, несется по всему бараку, повисая над спящими. Еще совсем темно. Откуда-то из глубины нар слышится приглушенный стон. Кто-то проснулся и впервые за эту ночь пытается распрямить онемевшее тело. Пробуждение – самая трудная минута, все равно, первые ли это, полные отчаяния лагерные твои дни, когда каждое утро заново переживаешь тяжелое потрясение, или ты в лагере давно, очень давно и каждое утро напоминает тебе, что нет уже сил начать новый день, точь-в-точь такой же, как все предыдущие. Подхлестывающее «Aufstehen!» звучит непрерывно; но вот наконец раздраженный ночной охранник оставляет в покое это единственное, известное ему и трудно дающееся немецкое слово и переходит на польский: тут он – как рыба в воде!

– А ну поднимайся, требуха вонючая, интеллигенция паршивая, вставай! Looos! Aufstehen!

Теперь палка начинает гулять по ногам, плечам и головам спящих женщин. Нары оживают. Разбуженные послушно поднимаются, нашаривают в темноте обувь, спрятанную под сенником, ощупью натягивают одежонку. Из проемов вдоль стен, напоминающих катакомбы, все выбираются в узкий проход, где уже тесно. Барак может вместить такое множество народу, только когда все лежат на многоярусных нарах. Когда женщины спускаются вниз, стоять им негде. Ведь барак – лишь место ночлега. Заключенные покидают его сразу же после подъема, чтобы вернуться только вечером.

В 1942 году Биркенау (так называемый Освенцим II) – это заболоченное поле, огражденное колючей проволокой под высоким напряжением. Никаких дорог, никаких тропинок между бараками, весь лагерь без воды, без каких бы то ни было сточных канав (впрочем, их не было и позже). Всевозможные отбросы, отходы валяются повсюду, разлагаясь, источая зловоние. Никому не доводилось видеть, чтобы хоть одна птица пролетела низко над Биркенау, а ведь, простаивая часами на поверках, заключенные подолгу высматривают их в небе. Какое-то чутье или инстинкт заставляют птиц избегать этого места. Биркенау официально не существует. В адресах не значится. Лагерные постройки здесь временные. Это – своего рода зал ожидания, преддверие крематория, рассчитанный на двадцать-тридцать тысяч человек. Вот как он возник.

Зимой 1941/42 года на Огороженном колючей проволокой лугу построили два одинаковых комплекса по пятнадцать каменных и пятнадцать деревянных бараков в каждом. Ни полов, ни потолков в бараках делать не стали, лишь прикрыли их крышами, сквозь которые свободно проникает снег. На воротах были подвешены жестяные таблички с надписью: «Pferdestelle»[3] – и с предписаниями на случай, если лошади заболеют сапом. Такие таблички сохранились на многих бараках до последнего дня. Сохранились и железные кольца, укрепленные на уровне лошадиной головы.

В этой части лагеря смерть поселилась раньше людей: многие из заключенных Освенцима, попавшие на эту стройку, не выдержали непосильной работы, скончались в топкой грязи Биркенау.

Первое время деревянный барак был недоступен полякам, и наши воспоминания 1942 года связаны с каменными бараками. Первоначальный вид такого барака нетрудно восстановить по внутреннему его устройству: четыре ряда лошадиных стойл, довольно тесных, без потолка. Между ними – тонкие перегородки высотой в два метра. Скудный свет просачивается в стойла сквозь четыре слуховых оконца и крохотные окошки в наружных стенах. Два средних ряда стойл примыкают друг к другу, а два наружных – к стенам барака. Таким образом, между стойлами образуются два узких прохода для конюха. Стойл в каждом каменном бараке больше пятидесяти.

А вот каким простым способом конюшни эти были переделаны под жилье для людей. В каждый станок вмуровали два деревянных настила: один на высоте двух метров, другой – метром ниже. Настилы соорудили из скрепленных балками дверей, раздобытых в ближних домах. Таким образом, в каждом стойле помещалось три ряда мест для cпанья – один на земле, другой на метр от земли, третий на высоте двух метров, – стало быть, таких мест для спанья в бараке более полутора сотен. На каждый настил кладется по два тюфяка, набитых (когда они новые) четырьмя килограммами стружек или камыша из окрестных прудов. На такой подстилке спит от шести до десяти человек, следовательно, на месте, предназначенном для одной лошади, ютится восемнадцать-тридцать человек. Во время большого наплыва в одном бараке иногда помещается больше тысячи двухсот человек. Барак напоминает не то громадный курятник, не то крольчатник. Хуже всего – нижние ряды. Там сыро и тянет холодом от земли, в ненастье превращающейся в такое месиво, что вязнут ботинки. Там всегда темно – десятки пар ног закрывают свет, и никогда не сядешь прямо – нары слишком низкие. По ночам нижние места атакуют стаи крыс.

На средних нарах так же тесно, но немного светлее. Правда, грязные ботинки тех, что взбираются наверх, часто задевают в темноте головы спящих пониже, зато тюфяки тут сухие. На верхних же нарах светло. Здесь достаточно воздуха, здесь можно не только сидеть или стоять на коленях, но даже выпрямиться во весь рост. Правда, в дождливые дни на верхних нарах несладко, ведь крыша течет, и все же они считаются самыми лучшими.

В каменных бараках нет света, поэтому, возвращаясь вечером с работы, заключенные в темноте забираются в свои логова, в темноте ищут одеяла, в темноте снимают с себя одежду. До чего же трудно, если ты не получаешь продовольственных посылок, наскрести на покупку свечи у кладовщиков. Не день и не два отказываешь себе в хлебе или в маргарине, и вот наконец вечером ты при свете свечи, сняв с себя рубаху, принимаешься бить вшей. Многие пытаются делать это на ощупь в темноте, но разве так выловишь вшей помельче и гниды?

В глубине темных нор, точно в многоэтажных клетках, при тусклом освещении кое-где горящих свечей, голые, исхудалые фигуры, сгорбленные, посиневшие от холода, с вобранной в плечи бритой головой, склоненные над кучкой грязных лохмотьев, ловят костлявыми пальцами насекомых и осторожно убивают их на краю нар – вот картина барака 1942 года. Белье грязное. Воды нет, и белье не стирают, только очищают от насекомых.

Женщины ведут борьбу с грязью, перенимают друг у друга различные способы, совершенствуют их. Но борьба эта бесполезна. Как я уже упоминала, на каждой подстилке спят вповалку несколько женщин. Пусть даже все они невероятными усилиями очистят одеяла, одежду и подстилки – весь их труд идет насмарку, как только в барак прибывает Zugang[4]. Новенькие обычно приносят с собой вшей и распространенную в лагере чесотку: несколько ночей под общими одеялами, и всех постигает это бедствие. Борьба начинается заново.

Сейчас ночная охрана вместе с блоковой[5] и штубовыми[6] руками и палками подталкивают людей к двери. Плотная толпа движется нехотя, мешкает выходить на промозглый ночной холод. Люди идут сонные, в полузабытьи, голова к голове, плечо к плечу. Не видно, кто там рядом, под темными лохмотьями. Уже от порога слышно, как хлюпает жидкая грязь под множеством ног. Свет звезд и луны, затмеваемый светом прожекторов со стороны колючей проволоки, освещает сгорбленные фигуры женщин, с усилием вытаскивающих из грязи обмотанные тряпьем ноги.

Лица на мгновение выплывают из темноты и тут же растворяются в ночном сумраке. На некоторых запечатлелась тишина и отрешенность; эти женщины будто уже умерли, и черты их застыли в немом горе. Их не забудешь. Лица других искажены яростью, злобой, гневом. Об этих хочется забыть поскорее.

У кого еще хватает сил, у кого ноги еще не распухли, тот перед утренней поверкой отправляется на поиски воды. С водой в Биркенау очень трудно. В кухню и в дезинфекционный барак, где всегда полным-полно новеньких, лучше не входить – палка эсэсовца может переломать все кости. Несколько десятков тысяч людей пользуются водой из одного-единственного крана за уборной, который открывают чаще всего под утро, перед свистком к поверке. (Иногда кран бывает открыт и днем, но вода все равно недоступна тем, кто работает вне лагеря.) Если встанешь пораньше, если, по счастливой случайности, именно в этот день откроют воду, если сумеешь пробраться сквозь тысячную толпу женщин, если удастся избежать палки капо, даже здесь раздающей удары из врожденной любви к порядку, то в лучшем случае наберешь в миску немного воды. И уж теперь, если только не расплещешь ее в толпе, ты волен распоряжаться водой, как тебе угодно: пей, стирай, умывайся, делай что хочешь.

Увязая по щиколотки в грязи, бредут в уборную и обратно фигуры, освещенные белесым светом ламп на бетонных столбах. То и дело кто-нибудь падает и безуспешно силится встать. Падая и поднимаясь, человек окончательно теряет силы, пока наконец приступ боли не пригвоздит его к месту. Кошмарные призраки лежат повсюду. Кто-то стонет. В тусклом свете не разберешь, кто уже мертвый, а кто просит помощи.

Тем временем блоковая и штубовые начинают выстраивать людей на поверку. Чаще всего они не имеют никакого понятия о строе, а порой и считать-то не умеют, так что поверка длится бесконечно долго. За это время уже раздали кофе – вся еда перед целым рабочим днем. Онемевшие от холода руки торопливо хватают жестяную миску, на дне которой плещется немного черной жидкости. Кофе уже остыл, но дрожащие губы ищут хоть немного тепла, руки пытаются согреться о миску.

Звезды бледнеют, но заря на востоке еще не занялась. Пересчитав людей перед своим бараком, штубовые выводят больных с температурой и ослабленных дизентерией и сажают их на табуретки или на землю. Затем выносят умирающих и укладывают перед бараком для подсчета. Женщины, недавно прибывшие в лагерь, не могут оторвать глаз от этих безжизненных, вытянувшихся на мокрой земле тел, кое-как прикрытых одеялами. Кто-то тихо говорит: «Вон несут Леткевич, жену капитана из Равы Мазовецкой. Уже совсем плоха. А там вон Захорская, писательница. А сидит, видите, Гарлицкая, врач-гинеколог из Варшавы, рядом с ней – Грохольская из Польского радио».

Глаза как прикованы: перед каждым бараком та же картина. Лучше уж себя не обманывать. Ясно, такого никому не избежать. Кто-то произносит шепотом, будто про себя:

– Все-таки хорошо, что Освенцим окружен тайной, по крайней мере дети не знают, как гибнут их матери.

Из ночного мрака исподволь проступают очертания бараков и выстроенные перед ними шеренги женщин. Туман с окрестных болот затянул, поглотил и скрыл от глаз все, что можно бы увидеть за проволокой; окутанный пеленой лагерь кажется сейчас одиноким островом. Перед бараками тысячи людей, а по ту сторону колючей проволоки на много километров вокруг – ни души. Вверху по временам вспыхивает алое пламя из крематория. Вместе с утренним туманом, который, сражаясь со светом, подползает к самой проволоке, медленно подступает ощущение пустоты и безысходности. На проволоке то тут, то там горит кроваво-красная лампа, напоминая о смертоносной силе тока. Она как сигнал, как приманка. Глядя на нее, испытываешь беспокойство. Вот от темных бараков отделилась маленькая точка и медленно движется на этот свет. Издали едва можно различить, что это человек. Как будто загипнотизированная чужой волей, всецело ей подчиняясь, фигурка тихо движется вперед, не оглядываясь, не останавливаясь ни на минуту. Залитая электрическим светом колючая проволока, ровно натянутая на бетонных столбах, кажется покрытой инеем.

Между проволочными заграждениями и рвом, окружающим всю территорию, пролегла узкая, шириной в полметра, не больше, полоса, которой не касается ничья нога.

Лагерная земля спеклась и задубела под тысячами беспрерывно топчущих ее ног, а здесь, на этой узкой полосе, летом буйная трава покрывается по утрам росой, а зимой лежит девственно-белый снег. Эта полоса земли дожидается тех, кто разуверился в освобождении, тех, кто хочет уйти этой узкой чистой тропой. Темная женская фигура уже близко. Вот она минует земляную насыпь и останавливается под пылающей красной лампой. Она уже слышит, наверное, как поет проволока, как что-то беспрестанно шумит в ней, звенит, дребезжит. Женщина поднимает руки кверху – и падает. Выстрел из караульной будки раздается в тот самый момент, когда тело ее повисает на проволоке. Вокруг тишина. Утренняя поверка еще не окончена. Никто не кинулся спасти человека, помешать самоубийству. Любой, ступивший на полосу смерти без приказа эсэсовца, был бы немедленно сражен пулей. В разных концах лагеря слышатся выстрелы, оповещая о новых самоубийствах. Начинает пробирать утренний холод. Стоящие в тумане вдоль всего лагеря фигуры ежатся, топчутся на месте, подпрыгивают, чтобы согреться. Тем временем блоковая сообщает самое худшее:

– Счет не сходится. – (В 1942 году счет почти никогда не сходился.)

Она начинает пересчитывать, эсэсовцы проверяют, а затем обходят заграждения, чтобы прибавить число мертвых. Одновременно группа ревностных капо и обер-капо во главе со старостой лагеря разыскивают не явившихся на поверку. За час примерно удается извлечь из всевозможных укрытий, из закутков позади бараков, из уборных, из канав и ям все те существа, которые хотели лишь спокойно умереть и, напрягая угасающие силы, искали укромного места, чтобы испустить последний вздох. Их нашли, выволокли из укрытий и заставили еще раз стать на поверку. Побоями и бранью загнали в шеренги.

Вот ведут несчастную, которая не в состоянии вспомнить, в каком из пятнадцати каменных бараков она живет и где должна стоять. Тяжелая болезнь помутила ее сознание, и женщина не может назвать ни своего номера, ни фамилии. (В 1942 году еще не татуировали номера на руке.)

Весь лагерь продолжает стоять на поверке, окоченевшие от холода женщины молят бога, чтобы кто-нибудь наконец распознал больную. В голове нет ни единой мысли, руки растирают озябшее тело.

Гул, доносящийся из мужского лагеря, свидетельствует о том, что мужчины уже отправляются на работу. Так и есть – на дороге, между двумя заграждениями из колючей проволоки под высоким напряжением, появляется группа заключенных. В густом тумане звучит тихая музыка. Исхудалые фигуры в полосатой одежде как бы сливаются с серой мглой, печально контрастируя с веселой мелодией. Они похожи скорее на туманные видения, чем на живых людей, когда стоят так, тесной кучкой, на холоде и играют в предрассветной мгле. В этот момент напротив распахиваются ворота мужского лагеря, и на дорогу выходят плотные колонны. У обочины дороги, возле небольшого домика стоят, дожидаясь, эсэсовцы. Мужчины идут мерным шагом, в такт оркестру. Ревностный капо с желтой повязкой громко кричит:

– Links! Links! Links – und links![7]

Они идут, тихие и спокойные, как безвольные призраки, ничего не желая и ничему не противясь. Первые шеренги уже почти поравнялись с эсэсовцами, а из ворот выходят все новые и новые. Капо срывает шапку с головы, кричит в сторону марширующей колонны: «Mützen ab!»[8] – и бегом бросается к эсэсовцам. Унизительное это зрелище – бритоголовые, беззащитные мужчины, четко вышагивающие перед несколькими вооруженными немцами; мерзкий вид у капо, когда, вытянувшись по стойке «смирно», прижав шапку к полосатым брюкам, он рапортует начальству. Распахиваются вторые ворота, и колонна выходит, освобождая место следующей. Опять капо, опять пятерки, опять links – все то же самое. Так же худы и черны люди, так же неподвижно торчат их головы, так же прижаты к брюкам ладони. Автоматизм их движений вызывает ужас. Они идут, словно огромная армия мертвецов на параде, идут все новые и новые, сосчитать их легко, по пятеркам. Прошла тысяча, две, десять тысяч, а они все идут. Если бы даже там шел твой отец, брат или сын – тебе их не узнать: старик исхудалой своей фигурой напоминает издали молодого человека, а лицо юноши изборождено старческими морщинами. Все как будто окоченелые и мертвые. И все идут, идут мимо играющего оркестра, мимо эсэсовцев, мимо караульной будки, за ворота, за проволоку, в поле.

Уже давно поблекли звезды, посерело небо, и на востоке расцветает розовая заря, пробуждая горькое воспоминание, что именно там, на северо-восток отсюда, – Варшава, дом, близкие. Проникнут ли они когда-нибудь в тайны Освенцима?

Кругом светлеет, уже отчетливо вырисовывается каждый предмет, туман отступил, открывая вид на ширь лугов. Розовый отблеск зари упал на недвижную фигуру повисшей на проволоке мертвой женщины. Ее правая рука зацепилась за колючую проволоку и осталась так протянутой к небу. Может, просьбу выражает этот жест, а может, клятву. Безжизненно запрокинутая назад голова, девичье лицо, посиневшее от тока.

Тишину женского лагеря, замершего на поверке, нарушает наконец долгожданный свисток, и сразу же оглушительно взрывается многоязыкий говор. Наступило время выходить за ворота, время, когда поднимается неописуемый шум. Мечутся охрипшие капо, анвайзерки[9], собирая людей на работу. Над людским гомоном взвивается пронзительный собачий лай. Это эсэсовцы с овчарками дожидаются у ворот, чтобы вывести колонны.

Есть в лагере группа, не больше двух десятков женщин, которая никогда не выходит за ворота и, стало быть, не знает трудностей работы в поле. Ей поручена уборка Lagerslrasse[10]. Главная в этой группе Моника Галицина, единственная, кажется, в то время полька, выполняющая функции анвайзерки. Красная повязка на ее руке – символ власти. «К Монике» идут те, кто уже совсем не способен на тяжелую работу. Каждое утро по окончании поверки Моника уходит со своей группой на оклад. По пути к ним постоянно кто-нибудь присоединяется, глазами испрашивая у Моники разрешения. Моника никому не отказывает, группа ее всегда слишком многочисленна. Женщины идут на оклад, довольно долго сидят там, греются с разрешения Моники. А она посматривает в окно и, лишь завидя эсэсовца, командует:

– Пошли!

Вооруженные лопатами, метлами, тачками, они идут убирать лагерь. До двух десятков больных скрывается ежедневно в этой группе, пользуясь тем, что Моника не только не бьет узниц, но и не заставляет их работать. Ее занятие состоит в том, что она неотрывно смотрит в сторону Blockführerstube[11] и, время от времени подходя к спрятавшимся от дождя женщинам, спокойно говорит им:

– Двигайтесь, пожалуйста, хоть немного, идет Oberaufseherin[12].

Своим поведением Моника доказала, что, будучи «властью», можно облегчить жизнь товарок, помогать им. К сожалению, очень скоро Монику заменили какой-то энергичной краковской проституткой, которая с необычайным удовольствием и знанием дела избивала подчиненных ей женщин.

Внутри лагеря оставляют лишь небольшую группу женщин. Большинство же направляется на так называемую Aussenarbeit[13].

Через ворота идут шеренги жалких изгоев. Идут навытяжку, четко вышагивая мимо старшей надзирательницы Мандель, грозной блондинки, которая, не моргнув глазом, выносит смертный приговор, мимо рапорт-фюрера Таубе, знаменитого тем, что от его умело рассчитанного удара кулаком в лицо падают даже самые крепкие. Мимо надзирательницы Дрекслер – на ее обтянутом кожей лице с дегенеративно выпирающими зубами так и застыло выражение ненависти. Мимо надзирательницы Хассе, предпочитающей сперва влепить затрещину, а потом уж разговаривать. Мимо старосты лагеря Буби. Это закоренелая немецкая уголовница, выродившаяся до такой степени, что по ее жестам, голосу, лицу, поведению никак не определишь, женщина это или мужчина.

Каждая узница старается избежать их взглядов, не привлечь к себе их внимания, быть лишь частичкой этой движущейся гусеницы, и ничем больше. В такой момент лучше оказаться посередине пятерки; палки эсэсовцев, поднятые для подсчета рядов, очень часто обрушиваются по любому поводу на головы идущих с краю.

По обе стороны ворот, будто у врат мифического подземного царства, воют, исходя слюной от ярости, и рвутся со сворок громадные псы, специально обученные бросаться на людей. Каждую колонну, в зависимости от ее численности, сопровождают от ворот несколько эсэсовцев с ручными пулеметами и собаками.

Рассветает. Солнца еще нет. Розовые полосы зари на небе. На деревьях и на траве серебрится иней. В дверях караульной будки у дороги стоит немецкий часовой, утопая в широченном тулупе. Он поднял меховой воротник, греет в нем уши, замерзшие в шапке-ушанке, бьет себя по бокам руками в больших рукавицах, резво притопывает громадными сапогами. Да, холодно в это октябрьское утро.

У женщин, шагающих без чулок, синеют ноги, коченеют ступни, с трудом волокущие деревянные колодки, дрожь пробирает сгорбленные спины, прикрытые в лучшем случае одним свитером. А ведь у многих и свитера нет, и они идут в тонких платьях с короткими рукавами, ощущая каждое дуновение ветра. Холодно и головам, остриженным наголо, ветер поднимает уголки платков, на немецкий манер завязанных под подбородком.

Восход солнца застает всех на марше к месту работы: с территории, прилежащей к самому городу и от него получившей название Освенцим, из всех ворот законспирированного Биркенау, что в трех километрах от Освенцима, выходят длинные колонны голодных и замерзших людей и направляются на работу – одни ближе, другие дальше, иные даже за несколько километров. Если дорога не слишком мучительна из-за дождя, жидкой или смерзшейся грязи, то пользуйся случаем – думай, пока можно.

Кто из идущих не начинал тогда дня с вопроса: «Сколько еще таких дней?» Время шло, не принося перемен, потом уже спрашивали: «Сколько недель?», «Сколько месяцев?». Однако миновали годы, и все так же восходящее солнце встречало колонны серо-полосатых фигур, шагавших по дороге на работу. Но у сердца не хватало уже отваги спрашивать: «Когда?»

Большая колонна полек направляется влево и останавливается у дальнего угла мужского лагеря, где позже был оборудован карантин для вновь прибывших. Там три начальника набирают нужное количество женщин – рабочей силы. Первая группа остается на месте у небольших вагонеток, другая идет дальше, к новым баракам, третья сворачивает влево по дороге и исчезает в лесу. Это еще то счастливое время, когда тебя не заставляют идти ежедневно в одной и той же колонне, и можно еще, освоившись с обстановкой, самому выбирать себе работу.

Работа на вагонетках имеет много преимуществ, прежде всего то, что время до вечера измеряется количеством нагруженных и перевезенных вагонеток. Кроме того, так как работать приходится на куче песка, под ногами нет грязи, пусть даже идет дождь со снегом и кругом растекаются лужи. Зато работающим здесь некуда скрыться от шквалистых порывов осеннего ветpa – с места работы ни под каким предлогом отлучаться нельзя. Даже если вконец онемели и побагровели руки, держащие лопату, насквозь промокли платье и белье и вода струйками стекает по спине. Можно не работать, потому что сами-то надзиратели укрылись от дождя, но уйти нельзя. Хорошо, когда дождевой шквал быстро проходит, а ветер продувает и сушит одежду на разгоряченных от работы телах. Куда хуже, если дождь не унимается до самого вечера – тогда приходится ночью спать на мокрой одежде, чтобы хоть немного просушить ее собственным телом.

В ненастные дни нужно суметь как-то отвлечься, чтобы быстрее шли часы от восхода солнца до вечера. Недалеко от вагонеток, через дорогу, стоит маленький домик. Глаза то и дело невольно останавливаются на нем – это ведь единственный здесь след человеческого существования. На многие километры вокруг лагеря выселили всех жителей, оставив пустынное безлюдье, утыканное таблицами с надписью: «Вход запрещен». И вот совсем рядом – дом. В мечтах, в химерах маленький домик обретает особое значение, становится первым укрытием на случай бегства. Присесть бы там на корточки, чтобы издали не заметили в окно, скинуть с себя полосатую одежду, уничтожить свой номер, пришитый на груди… Глаза безотчетно изучают местность вокруг домика, прикидывают расстояние от лагеря и дороги.

Потом домик снесли. На его месте возник добротный барак с окнами, где разместилась строительная контора. Не стало пристанища, где можно было бы укрыться на случай побега, но в то время никто уже и не помышлял о побеге…

Вторая группа занимается укладкой рельсов в новом лагере для эсэсовцев. Бараки, где сейчас идут отделочные работы, разгорожены на маленькие комнатки. В них есть полы и, главное, большие окна. К тому же туда проведена канализация. Однако заключенные недолго тешили себя надеждой, что смогут сносно жить в этих бараках. Увы, бараки предназначены под жилье для эсэсовцев, под конторы, лазарет, в них будут отдыхать возвращающиеся с фронта.

Начальник, руководитель работ, решил приспособить вагонетки для перевозки тяжестей на территории строительства. Значит, надо перетащить сюда рельсы, а это – тяжелейший труд. Уже соединенные шпалами, они лежат где-то около леса, поросшие мхом и травой, вдавленные в рыхлую почву.

– Ich brauch zwanzig Stück, zwanzig junge kräftig Weiber[14].

Нужно отвернуть гайки, соединяющие рельсы, стать между рельсами, приблизительно через две или три шпалы (в зависимости от длины отрезка, который надо нести), затем ухватить обе рельсины – и «Hoch!»[15]. Позвоночник изгибается дугой, руки напрягаются, будто натянутые струны, все невыносимей боль в них. Особенно тяжело высоким, но никому не приходит в голову подбирать для этой работы женщин одинакового роста. Свалится замертво одна из них – что ж, тысячи, десятки тысяч придут ей на смену, а потом многие из них так же вот надорвутся.

Высокая чешка, идущая посередине, вдруг отпускает рельсы и, подняв руки, кричит:

– Nemohu, nemohu![16]

Рывок – и дополнительная нагрузка еще больше оттягивают руки узниц, напрягают спину.

Кaпo, закоренелая уголовница, которой поручен надзор за политзаключенными, разражается бранью на грубом силезском диалекте и бьет увесистой палкой все еще идущую между рельсами чешку. В суматохе рельсы раскачиваются и, кажется, вот-вот оторвут руки. Дальше идти невозможно. Шествие останавливается. Тогда на помощь капо приходит молодой эсэсовец. Громадная серая овчарка бросается на чешку, опрокидывает на землю, рвет зубами ее тело. Начальник, отвернувшись, невозмутимо пережидает непредвиденную заминку. Женщины из последних сил держат рельс, вот уже несколько рук отпускают ношу – ржавое железо утыкается в песок. Однако капо ни на миг не забывает свою роль погонщицы. Подобно тупому кучеру, который стегает кнутом коренного в упряжке, пока тот рывком не сдвинется с места, она так бьет первую в ряду женщину, что сломанная палка со свистом падает на землю. Шествие снова медленно движется вперед. Взбунтовавшуюся чешку заставили нести рельсы вместе с остальными, хотя вся она избита, искусана собакой. Платье ее разодрано в клочья, тело обнажено, из ран струится по ногам кровь.

Второй группе вообще не везет. Работа здесь очень срочная, от нее зависит окончание строительства эсэсовского лагеря. Постоянная спешка и понукания нередко завершаются побоями. Поэтому женщины стараются сделать как можно больше, лучше и быстрее, лишь бы только избежать унизительных и угнетающих скандалов. Вот пять женщин толкают вагонетку, до краев нагруженную щебнем. Вагонетку полагается втолкнуть на поворотный круг, вывести на новую колею, а затем толкать уже в другом направлении. Но рельсы здесь уложены весьма примитивно, так как укладывали их сами узницы в спешке и без помощи специалистов. Сейчас кругом мокро, скользко, пути облеплены щебенкой. Должно быть, какой-то крупный камень попал под колеса, потому что на поворотном круге вагонетка, подталкиваемая плечами женщин, со скрежетом сходит с рельсов и, проехав немного по инерции, застревает в песке. Женщины растеряны. Хорошо еще, поблизости нет начальника. Все попытки втащить груз обратно напрасны, полную щебенки вагонетку невозможно даже сдвинуть, а ведь в любую минуту может подойти капо. Женщины тихонько зовут на помощь. Крадучись, пробираются к ним узницы, работающие на песчаном холме. Пугливо озираясь, подходят те, кто разравнивает щебень, и те, что уже отнесли рельсы и теперь возвращаются на свое место. Общее усилие плеч, спин, а также лопат, поддевших зарытые в песок колеса, – и груз стронулся с места. Страх придает женщинам силу. Еще толчок, одно колесо на рельсах. Издали бежит капо, она заметила отсутствие людей сразу на нескольких участках. Скорей! Еще рывок – и вагонетка со щебнем снова катит по рельсам. Эва Недзельская из Кракова вместе со всеми толкала вагонетку. Она бледная как смерть, на лбу проступили капельки пота, руки дрожат. Возможно, уже тогда у молоденькой Эвы начиналась чахотка, погубившая ее. Непосильный труд, хроническая простуда, голод способствовали развитию туберкулеза. Тогда, однако, никто об этом не знал. Бледное лицо Эвы, обрамленное красной в белый горошек косынкой, всегда приветливо улыбалось людям. Такой она и осталась в нашей памяти.

Группа, работающая в лесу, вызывает всеобщую зависть. Не так-то просто оказаться в ней. Лес! Тоска по его тишине, такой целительной после немолкнущего лагерного шума, тоска по минуте одиночества – ведь в лагере человек никогда не остается один, ни днем, ни ночью; тоска по скрипу гнущихся на ветру веток, по тихому свисту иволги – птицы лесных чащоб. Ради всего этого многие женщины постигли секрет особого построения в пятерки, такого, чтобы наверняка, безошибочно очутиться в «лесной» группе. Работа здесь легче, в лесу мостят дорогу. Мастер, силезец, не считает женщин полноценными работниками и не требует от них слишком многого. Кроме того, лес скрывает от суровых глаз эсэсовцев, и, стало быть, можно избежать понуканий и побоев. Здесь укладывают тяжелые камни, подбирая их по форме, засыпают щели щебнем и утрамбовывают готовую дорогу тяжелыми трамбовками.

Дорога! Куда она может вести? Иногда хорошо знать, куда ведет дорога в лесу. Но никто из узниц этого не знает, спрашивать же мастера небезопасно. Дорога идет с востока на запад, теряется в лесу, и никто не знает, где ее конец.

Вдруг в тиши, среди шума деревьев слышится надсадный гул автомобилей, проезжающих где-то в глубине леса, и сразу же многоголосый, полный отчаяния людской вопль, глохнущий вдали. Это крик протеста, предостережение тем, кто еще жив. Так кричат обреченные на смерть, и на этот раз ни у кого нет сомнений, что означает этот крик. Следом за первой – вторая машина, за ней – третья, и снова над лесом пронесся и замер крик. Женский крик. Все продумано до тонкостей. Кругом лес, и никто не видит, никто никогда не узнает и никогда не расскажет миру. Работающие на строительстве дороги женщины – это тени, если они и увидят что-нибудь сквозь чащу деревьев, все равно им отсюда не выйти. Часто эсэсовцы, глядя на них сузившимися в улыбке глазами, бесстрастно цедят сквозь зубы:

– So wie so Brzezinka, so wie so Krematorium[17].

(Этот лес называется Бжезинка, от него получила название та часть лагеря, где размещены крематории.)

Позже в Бжезинке возникли высокие крематории, по последнему слову техники оборудованные газовые камеры для массового уничтожения людей. Именно эта лесная дорога стала позже дорогой в крематорий. Пока что, однако, все делается на скорую руку. В гуще леса стоит дом с заделанными щелями, он до поры до времени служит газовой камерой.

Вправо от строящейся дороги открывается необычное зрелище. Языки пламени выбиваются из глубокой ямы, вокруг которой снуют заключенные. Сквозь ветви деревьев, особенно если подойти поближе, можно увидеть, как мужчины длинными шестами сталкивают с тележек обнаженные человеческие тела и бросают их в пламя. В клубах дыма мелькают фигуры мужчин и падающие с высоты, освещенные пламенем обнаженные трупы. Вскоре дым становится густым, темным и непрозрачным, он тяжело вползает под ветви деревьев, приближается и медленно обволакивает работающих на дороге женщин, вызывая отвращение и ужас. Чад сожженного человеческого тела, до самого конца сопутствующий всем лагерным дням и ночам, страшный, специфический запах забирается в рот, нос, горло.

В обеденный перерыв все три группы большой колонны полек собираются на лесной опушке, где раздают обед. В эти тяжелые времена хорошо хоть то, что котлы закрываются герметически и отвратительная похлебка из брюквы, приправленная селитрой, – будто манна небесная для окоченевших от холода людей – она горячая. Со временем это единственное ее достоинство исчезло, так как котлы пришли в негодность. Пока что, однако, ближе к полудню головы все чаще поворачиваются в ту сторону, откуда обычно появляется телега с котлами, люди считают минуты до того момента, когда наконец можно будет согреться. К сожалению, телега останавливается в полукилометре от места работы, и пятидесятилитровые котлы приходится тащить на себе по размякшей дороге. Обычно капо, не раздумывая, назначает нужное число работниц, и те покорно бредут по жидкой грязи.

Но не у всех узниц хватает сил на это. Вот выбор пал на щуплую, бледную женщину, только что вернувшуюся из больницы после тяжелого воспаления легких. Капо родом из Силезии, она прекрасно понимает по-польски и говорит на отвратительном жаргоне. Одна из заключенных, тоже назначенная нести котлы, просит капо заменить ту женщину здоровой.

Но в лагере существует странное смешение понятий: все слабое, хрупкое, беспомощное, больное преследуется, забивается, затаптывается. Это идет от предкрематорной селекции – там лишь физическая сила порой, правда временно, спасает от неминуемой смерти.

И вот капо одним толчком опрокидывает в грязь выздоравливающую и, окинув ее презрительным взглядом, несколько раз пинает ногой. Затем поворачивается к той, что осмелилась заступиться за слабую. Несколько ударов палкой по голове – и оглушенная женщина валится ничком между стоящими рядом товарками.

Обеденный перерыв длится час, по меньшей мере половину этого времени приходится стоять в очереди за супом. Суп считается отменным, если выловишь в нем несколько кусков картофеля или обрезок мясных консервов, нo это перепадает только тем, кому посчастливилось получить порцию со дна котла. Остальное время можно отдыхать. Можно умыться из узенькой канавки водой, такой чистой, что иные даже пьют ее. Можно улечься на желтеющей траве, но жалко терять время. Согретое похлебкой тело и ясный полуденный свет – такая удача выпадает не часто; надо поскорее сбросить часть одежды и заняться истреблением вшей. Этому занятию здесь отдают каждую секунду свободного времени.

Вместе с колонной полек обед на лесной опушке получает и колонна евреек из Бельгии и Франции. Еврейки ведут себя как обреченные. Полек смерть подстерегает на каждом шагу, но у них есть хоть какая-то надежда избежать ее, поэтому польки любой ценой пытаются выдержать, не сломаться. Еврейкам же известно, что впереди у них неотвратимая гибель, и они готовы приблизить свой конец, лишь бы миновать смерти в газовой камере.

В тот день, когда до самого полудня, не унимаясь, сек ледяной дождь со снегом, раздача обеда началась вовремя. Но миски мгновенно наполнились снегом, снег слепил глаза раздающей обед капо, ветер расплескивал похлебку. Тогда и случилось необычайное: всем разрешили перейти границу строящегося лагеря и укрыться под крышей деревянного барака. Это лагерь БII в. Тут закончилась раздача остывшего обеда. В оставшееся время женщины выжимают одежду, с которой струями течет вода, растирают друг другу спины. В глазах у многих тоска и страх. На этот раз никого не согрел суп, посиневшие тела дрожат от холода. У одной из бельгийских евреек, пятнадцатилетней девочки, вдруг начинается приступ лихорадки. Она лежит, вся промокшая, на земле, губы ее стиснуты, тело бьется в ознобе. На ней только платье и туфли. Если бы она съела хоть немного супа и не лежала вот так, почти час на мокрой земле, если бы она двигалась, растиралась, чтоб согреться, возможно, ее удалось бы спасти. Но в ней угасло уже всякое желание жить. Превозмогая приступ озноба, девочка почерневшими губами шепчет по-французски:

– Мама, смерть идет.

А смерть действительно приближалась – она была уже совсем рядом, но ей предшествовало страдание. Свисток, возвестивший окончание обеда, не заставил девочку сдвинуться с места. Не подействовала и палка капо. Лежащих принято считать в лагере саботажниками, и палка – единственное средство увещевания этих, подчас уже умирающих людей. Когда же наконец до сознания капо дошло, что это все-таки не саботаж, не упрямство и не лень, она приказала двум еврейкам бросить девочку на кучу мокрого гравия. Там ее кое-как усадили, подсыпав гравий под запрокинутую голову. Тело девочки, нежное и холеное, уже стало приобретать серый оттенок и безжизненно поникло, когда капо снова попыталась заставить девочку подняться. К вечеру на теле проступили сизые подтеки от ударов, и, прежде чем начальник оповестил свистком об окончании работы, девочка скончалась.

Если кто желает осмотреть лагерь в самом городе Освенциме, то ему – если у него здоровые ноги – лучше всего пристроиться с утра к колонне, которой велено таскать доски. Это смешанная польско-еврейская колонна. Причудливой погребальной процессией, длинная, печальная и однообразно серая, движется она между лагерями, перенося доски из склада в Освенциме ко вновь выстроенным баракам в Биркенау. Мимо будки часового на перекрестке, через короткий тоннель, прорезающий каменное здание (впоследствии там проложили рельсовый путь), оставляя слева женский лагерь и справа тогда еще не заселенные лагеря, движется по дороге шествие с досками. Возле обсаженной цветами Blockführerstube колонна сворачивает вправо и шагает по серо-белой аллее – по обе стороны ее через равные промежутки стоят бетонные столбы, ровные, одинаковые, густо усеянные белыми изоляторами. Не везде еще протянута колючая проволока и подключен ток, нагнувшись, можно вместе с досками проскользнуть под проволокой на территорию строящегося лагеря БIIд.

Когда взгляд твой повсюду натыкается на бараки, проволочные заграждения, строящиеся лагеря, мечта о бегстве перестает быть реальной, превращается в фикцию, способную вызвать лишь горькую улыбку сожаления. Портится осенняя погода, и иные мечты все чаще зарождаются во время работы в сердце окоченевшего от холода узника: он мечтает о теплом чистом одеяле, в которое можно было бы закутать продрогшее тело, возвратившись в лагерь, о работе на каком-нибудь складе, где крыша и стены защищают от дождя, мечтает о смене белья, о сухой обуви, о кружке горячего чая.

Капли воды еще дрожат на листьях, но ветер уже разогнал тучи и расчистил небо. Колонна возвращается с работы. После целого дня, проведенного под открытым небом, в нос ударяет зловоние лагеря. Отравленный воздух ощущается иногда уже за несколько километров, напоминая об открытых ямах-уборных, о смраде у больничных бараков, о специфическом дыхании крематориев. Ветер внезапными порывами нагоняет зловонные испарения и разносит их далеко вокруг. Со всех сторон, насколько хватает глаз, стекаются колонны, серыми змеями ползут по полевым дорогам, по зеленым тропинкам cреди лугов, по насыпям среди трясин. Это возвращаются с работы заключенные Освенцима. В объявшей землю предвечерней тишине идут они, неся на плечах умерших товарищей. Мужчин на работе гибнет значительно больше, чем женщин, – с ними здесь обращаются еще безжалостнее. Едва ли не каждую мужскую колонну замыкает печальное шествие – те же самые короткие носилки, на которых таскают гравий или камень, используются часто для переноса умерших. Иногда трупы везут на тачках. Часто видишь: скрипит и вязнет в мокром гравии тачка, ее с трудом толкает узник – верный товарищ умершего. С одного борта тачки безжизненно свисает голова убитого, с другой стороны раскачиваются от толчков его ноги. Когда нет носилок и тачек, заключенные несут умершего товарища вдвоем: один забрасывает себе на плечи его ноги, другой руки – и так они тащат изогнутое, безжизненное тело. В воротах оркестр громко играет немецкие марши, мелодии навсегда западают в сердце, неизменно вызывая в памяти картину шествия смерти.

К вечеру, когда узницы возвращаются с работы, женский лагерь выглядит совсем иначе, чем утром. Как будто днем здесь происходило нечто страшное и непонятное. На земле между бараками в разных позах лежат молодые женщины. Их тела посинели, лица искажены гримасой смерти, за почерневшими, раскрытыми губами – стиснутые зубы. Чтобы добраться до своего барака, нужно их обходить, перешагивать, перепрыгивать через них – такое множество тел лежит повсюду, преграждая дорогу. На заголенных, раздвинутых в предсмертной судороге ногах еще виден загар летних месяцев, проведенных на солнце, вдали от концентрационного лагеря.

На вечерней поверке опять бесконечно долго перегоняют тяжелобольных из барака в барак, выстраивают их, складывают умерших. Считают тех, кто еще жив, и тех, кому сегодняшний день принес освобождение. Вечерняя поверка начинается при заходящем солнце, а кончается в полной темноте. Миновал день – на один шаг стал короче неведомый путь, который еще предстоит пройти. В темных бараках, полных шума и говора, царит лихорадочное возбуждение, здесь идет борьба – за кружку теплого кофе, за сухой угол постели, за лоскут одеяла – борьба за существование.

На проволочных заграждениях всех лагерей зажигаются огни, очерчивая причудливую карту смерти. Где-то вдали, в цыганском, а может, в чешском лагере громко звенит гонг к отбою. Но тишина никогда не опускается на этот гудящий улей. Тысячи людей, тысячи будничных дел, преследующих одну цель: спасение жизни, – клубятся в темных бараках и вокруг них.

А в вышине, над гулом лагерной жизни, над линиями колючей проволоки, которая тихим звоном неустанно напоминает о смерти, взвивается в небо столбами алого пламени огонь из труб крематория и зыбким пятном полыхает в темноте, словно факел, зажженный от человеческих тел.

Глава вторая

Это всего лишь грипп

Кто уходит на работу, проводя весь день по ту сторону проволоки и возвращаясь поздно вечером на короткие часы отдыха, тот, конечно, испытывает сполна невзгоды лагерной жизни, но все же ему неведомы еще все круги этого ада.

Мысль твоя, спеша по своему пути, проносится мимо чего-то очень важного, точно так же как ноги, устремляясь к своей цели, перешагивают через лежащих на земле больных. Нужно во что бы то ни стало позаботиться о множестве вещей, чтобы как-то облегчить себе завтрашний день в поле. Уже в воротах лагеря на закате солнца ты мысленно планируешь во всех подробностях, чем следует заняться сегодня вечером, и мысль твоя перекидывает мост над действительностью. В лагере живут одним днем. В этом странствии к неведомой цели идешь, как слепой, ощупью, от предмета к предмету, от утра до вечера, всю энергию свою вкладывая в то, чтоб суметь прожить день. Раздобыть котелок для воды, заполучить собственную миску и ложку, кусок брюквы к хлебу на завтра, обмылок – вот проблемы, от решения которых зависит не только самочувствие заключенного, но и жизнь его. Проблемы эти целиком поглощают те считаные минуты, которые заключенный проводит в лагере (не считая сна и поверки).

Все остальное – судьбы больных, больница, крематорий – стремительно проносится мимо, словно второпях прокручиваемая кинохроника. Нет времени остановить свой бег, пережить, задуматься над всем этим. Откладываешь это на неопределенное «после». У тех, кто работает, нет времени для себя. Работа отнимает почти все время, и так устаешь после нее, что теряешь всякую способность о чем-то думать. Физический труд и неожиданное открытие, что ты, оказывается, можешь противостоять и голоду и холоду, порождают во многих женщинах сознание своей силы. Они ежедневно идут на работу, как на опасный поединок, откуда могут вернуться побежденными на носилках, оттягивающих руки товарок, или еще на этот раз победительницами, способными на новые состязания. Жизнь здоровых – это непрекращающаяся азартная игра человека с опасностью. Жизнь больных – человека со смертью. Здоровый в лагере подобен человеку, едущему на подножке переполненного трамвая: он словно бы висит на ней, уцепившись одной рукой за поручень. Больной же – это тот, кто срывается на полном ходу. Здоровые, заметив это, успевают лишь крикнуть, спасти же – трудно.

Принудительные работы – причина того, что душевная болезнь не была распространена в лагере.

Но вот приходит день, когда то, о чем ты избегал думать, подступает к тебе вплотную. Тот, кто еще вчера был здоров и вместе с другими шагал в колонне на работу, сегодня падает без сознания на поверке. Высокая температура настолько ослабила сердце, что женщина не может стоять. Ее укладывают возле барака. Из круга здоровых она перешла в другой, более страшный круг: она больна.

Совсем по-другому выглядит лагерь, если смотреть на него снизу, лежа у стены барака. По дороге мелькают ноги уходящих на работу. Это победившие. В лагере, приникнув к стенам бараков, остаются больные. Это побежденные.

Идет дождь, снег, медленно тянутся часы, а больные все на дворе. Вход в барак сторожит охранница с увесистой дубиной. Лежать в бараке днем запрещено. Кто посильнее, ходит, скорчившись, ослабевшие ложатся на землю. При виде эсэсовца больные пытаются спрятаться, но в лагере спрятаться негде. Натянутая кругом проволока надвигается на тебя, пугает зеленоватым светом, словно непрерывно нашептывая о смерти, словно напоминая, что выхода отсюда нет.

Сознание того, что спастись невозможно, вызывает страх. Отсутствие сил к борьбе означает гибель. Только теперь доходят до тебя услышанные раньше слова эсэсовца:

– Hier ist ein Vernichtungslager[18].

В больнице осмотр больных ведет врач-эсэсовец. При малейшем подозрении на инфекционную болезнь больную приканчивают уколом. Поэтому женщины стараются избежать осмотра. Существует общее мнение: «Лучше лежать в грязи под дождем, чем идти в больницу на верную смерть».

И вот заболевшая женщина принимает мужественное решение «продержаться». Если у нее нет больше сил ходить на работу, она остается в лагере и прячется: по утрам выходит на поверку, а после поверки пытается, чаще всего безуспешно, проникнуть в барак. Блоковые по отношению к больным неумолимы, грозят им селекцией, двадцать пятым бараком, крематорием, если те не пойдут добровольно на rewir – в больницу. Однако добровольно не идет никто. Тощие фигурки группками прячутся на задворках чужих бараков, в дождь скрываются в уборных, а завидев приближающегося эсэсовца, делают вид, будто заняты уборкой лагеря. Эсэсовцев они избегают всячески, ведь если привлечешь их внимание, селекции не миновать, а ее заключенные боятся пуще всего. В обмен на хлеб, который больная не может есть, она покупает немного кофе и носит его с собой, подкрепляясь в течение дня. Так она и существует, покуда высокая температура окончательно не свалит ее с ног и чьи-нибудь руки не унесут бесчувственную в больницу. Обычно состояние ее уже настолько тяжелое, что она умирает по дороге или в приемной амбулатории.

Перед амбулаторией собралась группа тяжелобольных – их привезли или привели сюда в беспамятстве. Иные еще в сознании, но спастись они уже не надеются и поэтому идут в больницу – смерти навстречу.

Вот исхудалая девушка, ноги у нее распухли так, что кожа натянулась и лоснится, лицо расплылось. Белые, нездоровые отеки, как лезущее из квашни тесто, наползают на глаза. Больная поднимает брови, морщит лоб, пытается смотреть. Ничего не выражающая маска кривится, сползает набок. Такие белые, как бумага, чудовищно одутловатые лица в сочетании с исхудалым телом часто встречаются в лагере. Этого надо опасаться, это обычно предвещает смерть.

Еще женщина. Она сводит колени, сжимает ноги – кости, обтянутые серой кожей. При каждом, даже малейшем ее движении от нее исходит ужасное зловоние. На грязной, прилипшей к телу одежде видны следы, не вызывающие сомнения в том, что эта больная потеряла сознание у открытой ямы уборной и провалилась туда. Такое довольно часто случается с больными дизентерией. А вот красивая русская девушка корчится в судорогах: руки и ноги ее трясутся, всю ее бьет неуемная дрожь. Темное лицо, дикие от страха глаза, почерневшие губы исторгают вопль, лай, хохот или рыдание. Возможно, это малярия или еще какая-нибудь другая болезнь. Врачам некогда поставить диагноз, не говоря уже о лечении.

Поодаль спокойно и терпеливо стоит беременная. Черты ее выражают тупую боль. На лице – кажущееся спокойствие, а в глазах – отчаяние. Она произведет на свет живое существо, но для того лишь, чтобы потерять. Маленького отнимут и увезут из Освенцима. Куда – неизвестно. Ни мать, ни семья никогда не отыщут ребенка.

Еще одна больная дизентерией – молодая девушка. Зеленоватое лицо, расширенные от боли глаза растерянно смотрят на окружающих, словно жалуясь и извиняясь одновременно. По ее худым ногам стекает струйка черной спекшейся крови вперемешку со зловонными выделениями.

Одна из женщин то и дело засовывает руку под свои лохмотья и, болезненно морщась, чешет, чешет, чешет… Все руки у нее, особенно между пальцев, покрыты мелкими гнойничками с крохотным пузырьком на верхушке. Кое-где видны нарывы покрупнее, местами содрана вся кожа, Ноги, так же как и руки, сплошь усеяны чесоточной сыпью.

А эта женщина уже не в силах стоять. Две соседки пытаются поддержать ее беспомощное, сникшее тело. Багрово-синее лицо женщины распухло. Глаза смотрят, ничего не видя. Сонный взгляд и отрывистое дыхание говорят о высокой температуре…

Руки, ноги и голова одной из женщин обмотаны грязными тряпками, сквозь них сочится кровь. На голове проступает большое красное пятно. Во время работы ее повалила и сильно искусала собака.

Громадные прекрасные глаза другой больной горят лихорадочным блеском, освещая исхудалое безжизненное лицо. Заострившиеся черты, выступающий подбородок, удлиненный нос, почти прозрачная кожа, голубые тени под глазами явно свидетельствуют об открытой форме чахотки. Тонкие бескровные губы со свистом ловят воздух. Руки – уже только косточки скелета, обтянутые дряблой кожей. Это Геня Петрашевская. Таская тяжелейшие котлы из жаркой кухни на ветер и мороз, она заболела воспалением суставов, затем воспалением легких и в конце концов – чахоткой. Гимназистку Геню арестовали и привезли в лагерь как заложницу.

От калитки приближаются четыре штубовые, неся что-то завернутое в одеяло. Они идут быстро. В такт их шагам ноша раскачивается, то и дело ударяясь о выступающие камни. Штубовые опускают одеяло на землю. Показывается прижатая к коленям голова, обтянутые кожей кости, грязные лохмотья. Кругом разносится зловоние. Больная. Видно, что в ней нет уже крови, нет жизни. Вот-вот испустит она последний вздох. Кто часто видит смерть, без труда узнает признаки агонии. Эта женщина мертва, хотя она еще дышит. Вернуть ей жизнь уже невозможно. Блоковая обращается к больничным сестрам:

1 Работа… Работа… Работа… (Нем.)
2 «Подъем!» (Нем.)
3 «Конюшни» (нем.).
4 Пополнение (нем.).
5 Староста барака.
6 Помощницы старосты барака.
7 «Левой! Левой, левой и левой!» (Нем.)
8 «Шапки долой!» (Нем.)
9 Анвайзерка (нем. Anweiserin) – распорядительница работ.
10 Улица лагеря (нем.).
11 Здесь: дом охраны СС у ворот (нем.).
12 Старшая надзирательница (эсэсовка) (нем.).
13 Работа вне лагеря (нем.).
14 «Мне нужно двадцать штук, двадцать молодых крепких женщин» (нем.).
15 «Взяли!» (Нем.)
16 «Не могу, не могу!» (Чешск.)
17 «Все равно Бжезинка, все равно крематорий» (нем.).
18 «Здесь лагерь смерти» (нем.).
Продолжить чтение
© 2017-2023 Baza-Knig.club
16+
  • [email protected]