Нечаянная
Старенький «УАЗик» вздрагивал на каждой выбоине, словно пытался сбросить пассажирку, как тело лихорадочный жар. Варя сидела на заднем сиденье, вцепившись в край старой сидушки – облезлой, пахнущей сырой шерстью, мышами и чем-то ещё, чуть сладковатым, будто заплесневелым мёдом. За окнами – серая, колышущаяся бездна леса, медленно затягивавшая свет. Глушь. Молчаливая, но не безмолвная – будто в ней кто-то тихо дышал, наблюдая, не моргая, не отрываясь.
Дорога давно перестала быть дорогой: колея, захлебнувшаяся в глинистой жиже, заросшая вереском и осокой, извивалась между осевших пней и причудливо скрюченных берёз, в чьих изгибах можно было бы различить то ли молитвенный жест, то ли муку. Над болотистой низиной висел туман – не пушистый, а рваный, словно кто-то прошёл по трясине и вспорол её внутренности.
Водитель, крепкий, квадратный мужик в ватнике, молчал третий час. Яков. Так он представился, коротко, не глядя. С тех пор не проронил ни слова. Лишь иногда косясь в зеркало – не с любопытством, а с каким-то настороженным, почти суеверным интересом. Как будто хотел спросить: ты всё ещё едешь? не передумала?
Варя закусила губу, расправила платок на коленях. Ноги затекли. Всё тело гудело от тряски, но она не жаловалась. Ей было страшно – не от леса, не от водителя, даже не от этой зыбкой тишины, которую не разбавляли ни радио, ни звонок телефона – ни один гаджет здесь не работал, словно сама местность отторгала всё искусственное. Нет, ей было страшно от того, зачем она сюда едет.
Официально – фольклористическая экспедиция. Финансирование от университета, бумага с печатью, блокнот, рекордер, фотоаппарат. Всё по протоколу. И всё ложь.
Настоящая причина – отец. Пётр Сидорович Сидоров. Исчез двадцать лет назад именно здесь, в этих местах, у деревни под названием Веребна. Тогда он тоже ехал в «научную экспедицию» – изучать местные предания, обряды, обряды староверов, архаические формы культа земли и воды. Мать потом говорила, что он утонул в болоте, что нашли его вещи – промокшие записи, флягу, обрывок куртки. Тела не нашли. И с тех пор – молчание. Запрет. Стена.
Варя помнила: мать тогда сжигала какие-то бумаги. Не плакала – злилась. Молчала неделями. А потом, однажды ночью, Варя услышала, как та прошептала в кухне, сама себе: "он сам туда пошёл… сам к ней… а она ждала".
Она – кто?
– Смотрите, – вдруг проговорил Яков, голосом, будто выдернутым из сна. Варя вздрогнула.
Он указал пальцем на край поля, где среди пожухлой травы темнел покосившийся крест. Второй, третий… Их становилось больше, они тянулись вдоль дороги, неровно, словно кто-то утыкал землю знаками, чтоб отпугнуть, а не помянуть. Ветви деревьев над ними сходились в арки, как в чьих-то костлявых пальцах.
– Что это? Могилы? – спросила Варя, но Яков промолчал.
Машина проехала мимо последнего креста, и вдруг внутри неё будто стало тише. Даже мотор приглушён, почти сонный. Ветер остановился. За окном, среди полей, показалась старая колодезная будка – крыша провалена, брусья сгнили, но верёвка на вороте была свежая. Белая. Как погребальный саван.
И снова – взгляд Якова в зеркало. На этот раз долгий. В нём читалось то, что редко видишь в глазах живых: страх, вперемешку с почтением.
– Веребна за холмом, – буркнул он наконец. – До вечера успеем. Главное до темноты.
– Почему?
– Потому.
Когда машина въехала в деревню, тени уже ползли по земле, как тонкие чернильные змеи, вползающие в каждую трещину, под каждый бревенчатый свес. Солнце не садилось – оно словно тонуло в болоте за деревней, размывая горизонт в выцветшее багрово-золотое месиво, где небо казалось вспоротым, как древняя икона с потемневшим ликом.
Деревня возникла внезапно – будто выросла из земли, как старый лишай. Никакого шоссе, никаких столбов, никаких следов времени – только пять или шесть бревенчатых изб, скошенные крыши, заколоченные окна, поваленный колодец посередине, и тощая церковь без купола, чёрная, как обугленный зуб. В ней давно не звонили. Но воздух вокруг всё равно вибрировал – будто звон остался, висел, как заблудшая молитва.
Избы были покосившиеся, угрюмые, с вросшими в землю полами и ставнями, закрытыми не из страха, а из привычки – словно здесь прятались не от людей, а от самой ночи. У одной стены, прямо в тени, сидел старик – с лицом, высеченным из сухого корня. Его глаза были пустыми, как дупло, и всё его тело словно превратилось в кору, скрюченную и глухую к голосам. Но Варе показалось – он смотрел на неё. Нет, не просто смотрел. Узнал.
Яков, не говоря ни слова, вытянул из багажника рюкзак и две сумки, поставил их у калитки и тут же отвернулся – не к деревне, а к дороге, к тому месту, откуда они приехали. Будто спешил, будто знал, что нельзя задерживаться. А может, просто боялся, что если задержится, останется. И больше не выберется.
– Дальше сама, – буркнул он, не глядя.
Он уехал, не прощаясь, и звук мотора ещё долго не исчезал в воздухе, словно сама деревня не хотела его отпускать. А потом тишина. Не обычная, деревенская, а вязкая, как сырой туман. Здесь даже птицы не кричали. Ни одного голоса. Только ветер, который не колышет траву, а стелется низко, словно ищет что-то между корнями.
И тогда Варя увидела её.
Старуха стояла у калитки, будто знала, когда она приедет. Или когда вернётся. Ростом с десятилетнего ребёнка, сгорбленная, в чёрном платье, завязанном у горла лоскутной ленточкой. Её лицо было морщинистым не от времени, а от чего-то глубже, как трещины в старом камне. Но глаза… глаза были цвета мокрого мха – густого, болотного, не отражающего свет. Эти глаза не дрожали, не мигали. Они видели сквозь.
– Домна, – произнесла она, и имя повисло в воздухе, как заклинание.
– Варвара, – отозвалась Варя, чувствуя, как голос её предательски дрожит. – Я… меня ждали?
– Мы тебя не ждали, – спокойно ответила Домна. – Но знали, что придёшь.
И с этими словами она отвернулась, подхватила один из чемоданов (легко, как будто он ничего не весил) и зашаркала по утоптанной тропке, ведущей к одной из изб. Варя, охваченная странной смесью напряжения и холода, подхватила остальные вещи и пошла следом.
Но не успела она сделать и трёх шагов, как остановилась.
Слева от неё, возле другого крыльца, стояла женщина. Молодая – или, может, вечно-бесплотная. Лицо бледное, с неживой кожей, как у фарфоровой куклы, глаза опущены. Она держала на руках младенца, укутанного в толстый шерстяной платок. Не просто укутанного – закрытого намертво, как будто не от холода, а от чужих глаз. Ни одной складки ткани не дрогнуло, и Варе почудилось, что ребёнок даже не дышит. Просто тяжёлый свёрток – как кукла, как обрядовый предмет, как жертва.
Женщина не сказала ни слова. Лишь медленно, очень медленно кивнула. Этот кивок был не приветствием – он был приговором.
Варя сжала пальцы на ручке сумки, и вдруг ей показалось, будто земля под её ногами слегка подалась. Мягко, как если бы она стояла не на почве, а на чём-то… живом. Что шевелится в глубине.
Изба, куда привела её Домна, стояла чуть в стороне, возле заросшей крапивой поляны, где клён склонился, будто слушал, что шепчет ветер. Стены – бревенчатые, седые, обросшие лишайником. На косяке – узор, вырезанный ножом: круг, три точки, перевёрнутый крест. Старый знак. Не церковный. Не совсем человеческий.
Внутри пахло – не пылью, как ожидала Варя, а варёными травами, горелым ладаном и чем-то ещё – сухим, хрустким, похожим на запах давно выцветшей крови. Комната одна, печь, стол, лавка, сундук. Икон нет. Ни одной.
Домна поставила чемодан на пол, выпрямилась и, не глядя, бросила:
– Времени у тебя немного.
– До чего? – осторожно спросила Варя.
Старуха наклонила голову, как птица, прислушивающаяся к подземному звуку.
– Пока земля спит. Потом не будет слушать.
– Земля?
Домна повернулась к ней, и впервые посмотрела в упор. Варе показалось, будто чьи-то моховые пальцы обхватили ей горло.
– Здесь всё слышит. Даже если ты молчишь. Особенно если молчишь.
Она вышла, оставив дверь открытой.
Дом встретил Варю тишиной – не мёртвой, как на кладбищах, а напряжённой, будто затаившей дыхание. Казалось, стены слушают. Каждый её шаг, каждое движение молнии в глазах, каждый вдох. Скрип половиц отзывался не звуком, а воспоминанием: как будто кто-то уже проходил этим маршрутом – босиком, осторожно, чтобы не разбудить спящих.
Варина ладонь легла на дверной косяк – шершавое, обугленное дерево. Она и не думала, что попадет сюда – в Веребну, деревню, о которой в городе говорили как о несуществующем месте. Месте, которое не значилось на большинстве карт, будто его старались стереть не только из памяти, но и с бумаги.
Она вошла внутрь. Пыль осела на всём – как плесень времени, как саван, заботливо натянутый над предметами. Фото на стене – отец в выцветшей шинели, у реки, с кем-то незнакомым. Кто держит в руке череп белки. На другой – Варя совсем маленькая, босая, с косой и отстранённым взглядом.
Книги. Шкаф, забитый тетрадями – почерком отца: сухие каракули, будто записанные в спешке. В одной из них описание снов. Сверху жирным выведено: «Запись 14. Ночь».
– Запись? – пробормотала она. – Это была не тетрадь. Это должна быть кассета.
Поискав, она открыла старый комод у стены, покрытый следами от кружек, времени и огня. Щёлкнула защёлка – внутри, под завалами пожелтевших газет и кучи мотыльков, засохших на дне, лежала аудиокассета. Чёрная, с наклейкой: «Запись 14. Ночь». Подпись рукой отца. Его буквами – угловатыми, будто вырезанными ножом.
Магнитофона не было.
Она сидела с кассетой в руках минут десять. Ни один звук не нарушал её одиночества, даже муха не жужжала. Казалось, дом не пуст – просто он выжидает. Вглядывается сквозь стены. Слушает её дыхание, считает удары сердца.
Положив кассету в карман рюкзака, она вышла – нужно было развеяться. Взять камеру, пройтись по округе, сфотографировать старый мост и ручей. По-прежнему работала привычка фиксировать реальность через объектив, будто это защищало её от настоящего.
Сумерки подкрались незаметно. Июльский вечер в тайге спадал не стремительно, как в городе, а вязко. Сначала небо становилось медным, потом серым, потом лиловым. Воздух тянулся, тяжелея, наполняясь ароматом мокрого дерева, грибов и чего-то ещё – хвойного, но будто мертвенно-холодного.
Ручей, казавшийся с дороги детским и мелким, теперь выглядел иначе. Он будто разросся. Вода чёрная, как нефть, без отражения. Она сделала пару снимков – в объективе всё казалось в норме. Но взгляд говорил: нет. Что-то не так.
Позади затрещала ветка.
Варя обернулась.
Никого.
– Кто здесь? – громко спросила она, но голос её звучал чуждо. Как в чужом теле, как будто изнутри не её горла.
Молчание.
Она повернулась обратно и тогда услышала.
Шёпот.
Сначала едва уловимый, как сухие листья на ветру. Потом настойчивее. И чётко:
– Варь… Варя…
Она резко развернулась – лес был пуст. Ни одного силуэта. Только деревья – изогнутые, будто наблюдающие. Ветки не шевелились. Воздух застыл.
Шёпот затих.
Пульс в висках стал громче, чем звуки снаружи. Варя медленно пошла обратно, не поворачиваясь. Казалось, если обернётся – увидит.
Не нужно видеть.
Она шла быстро, почти бегом, но старалась не показывать страха. Не давать лесу повод.
Когда добралась до дома, остановилась на пороге – сердце колотилось, дыхание сбилось. Луна уже высоко, почти круглая, как глаз. Она взглянула на косяк.
И тут заметила вырезанные символы.
Не просто царапины. Аккуратные, продолговатые знаки, уходящие в древесину. Сперва показалось, что это старославянские руны, но они были искривлены. Словно кто-то нарочно сломал алфавит, изогнул его, исказил.
Рука сама потянулась коснуться и тут же отпрянула. Тепло. Косяк был тёплым, как будто недавно его кто-то держал. Плотно, долго. Или… прижимался к нему щекой.
Она вошла в дом, захлопнула дверь и прислонилась к ней спиной. Темнота в углах не пустая. Там кто-то сидел, смотрел, будто не хотел мешать.
И только сейчас она поняла: в доме не пахнет плесенью. Пахнет… пеплом и ладаном. Так пахло на похоронах бабки Авдотьи, которая умела лечить заговором и никогда не говорила в голос. Только шептала.
Шёпот. Всё возвращается к шёпоту.
* * *
Ночь в Веребне была густой, как тёплая сажа – без луны, без звёзд, с той плотной тишиной, что давит на виски, будто сам воздух набух от чего-то недосказанного. В старом доме на окраине, выстроенном ещё до революции из смолистого кедра и покрытом мхом, Варя лежала на скрипучей кровати, не в силах сомкнуть глаз.
Сыро было до костей – так, будто влажность пронизывала изнутри. Из-под пола поднимался гнилостный холод, пахло затхлой землёй, как в склепе. Капли с тихим настойчивым звоном стекали по раме оконца, и где-то, точно сверху, раздавался скрип. Неторопливый, будто кто-то шаркал ногами по чердачным доскам. Потом пауза. И снова: скрип – ступень – замер.
Варя села в постели. Спина покрылась мурашками. В груди что-то перевернулось, будто память предков – древняя, ушедшая в глубины ДНК – пыталась предостеречь.
Она дотянулась до телефонного фонарика и включила тусклый свет, который едва пробил полумрак комнаты. Пыль плавала в воздухе, как мельчайшие духи – тени времени. На стенах от фонаря поползли резкие, дерганые тени, и одна из них – не своя – вытянулась вверх, как росток дурного семени.
Фигура женщины. Тонкая, длинная, как берёзовая ветка, с неестественно вытянутой шеей, будто кто-то тянул её вверх и не остановился. Ни лица, ни цвета, одна только пустота, как силуэт, выжженный в ткани пространства.
Варя резко обернулась.
Пусто. Только пыль и мебель, покрытая тканью, как покойники – в белом, мертвенно-спокойном.
Тень исчезла.
Она медленно опустилась на кровать, но сна уже не было. В ушах шумела кровь, сердце стучало в рёбрах, как кулак в запертую дверь.
И тут оно началось.
Сначала тонкий дрожащий звук, словно ветер задел высохшие нити колокольчика. Потом голос. Пение. Низкое, напевное, старинное, как стон материка. Ни мужской, ни женский. Голос бабки, что помнит, как цвела земля до крещения, до письменности, до первых слов.
Варя вцепилась пальцами в простыню. Слова плыли сквозь сон, но она понимала их, будто с молоком матери впитала, будто всегда знала этот язык.
""Когда тело земли пробудится —
не тронь воду,
не гляди в омут,
не зови по имени.
Кто назовёт – того и возьмёт."
Голос шёл не из дома. Из леса. Из болота. С той самой стороны, где деревенские не рубят дров, не ставят ульи, не поют и не крестятся.
Варя накинула тёплый платок, босиком прошла через холодный коридор и тихо открыла дверь.
Ночная тьма встретила её влажным, живым дыханием. Млечный путь прятался за тяжёлыми тучами, но над деревней горели красноватые искорки – словно светились невидимые глаза, следящие из-за макушек деревьев.
Дорога к болоту змеилась между почерневших изб, большинство из которых стояли брошенными, как ракушки, выброшенные морем. И именно по этой тропке, зыбкой в лунной дымке, шли двое.
Женщина в длинном сером платке и тёмном сарафане. В руках свёрток. Младенец. Только лицо младенца было всё ещё закрыто. Белой тканью. Как саваном.
Шла неспешно, будто знала дорогу и не боялась. Рядом тянулась тень. Не её тень. Эта шла особняком. Высокая, тонкая, вытянутая, с тем же знакомым изгибом – как вытянутая шея и волосы, развевающиеся под водой.
Варя зажала рот ладонью, чтобы не вскрикнуть. Тело не слушалось, хотелось упасть на колени, как перед чьей-то древней и неведомой волей.
Женщина, не оборачиваясь, пела. Всё тем же голосом, в котором слышался ветер в тростниках, хруст костей и печаль болотных мхов.
Варя стояла, будто вросла в порог.
Старый полови́к под ногами был мокрым, будто пропитанным родниковой водой. За спиной что-то скрипнуло. Она обернулась и успела заметить в оконце отражение.
Женщина с вытянутой шеей. Она стояла за спиной Вари.
Но обернувшись Варя вновь увидела пустоту.
* * *
Утро в Веребне наступает без предупреждения – не ярко, не внезапно, а так, будто кто-то медленно откатывает крышку над землёй, пропуская слабый рассветный свет, сероватый, вязкий, как простокваша. Ни одного луча, ни одного птичьего голоса. Только рваные клочья тумана, ползущие по земле, да кривые тени деревьев, будто кто-то по привычке рисует их на стенах неба углём.
Варя проснулась от ощущения, будто кто-то только что стоял у изголовья. Тепло в комнате было чужим, несвоевременным, как дыхание зверя, затаившегося рядом. Она резко села, глядя в окно, и дыхание её замерло.
На подоконнике букет. Сухой, почти пепельный, будто высушенный не солнцем, а временем. Вереск – тускло-розовый, чуть потрёпанный, и несколько корешков, вывернутых, как жилистые пальцы. Всё перевязано красной шерстяной ниткой, в которой виднелись узелки – не просто так, Варя это сразу поняла. Оберег. Сделанный вручную, с умыслом, с намерением.
Она поднялась и медленно подошла. Коснулась нитки. Горячая. Словно кто-то держал её секунду назад.
За окном только сырой воздух, серая даль и тишина. Ни птиц, ни шагов, ни скрипов. Только деревья, стоящие неподвижно, будто им кто-то велел затаиться.
Она обернулась, словно ожидая, что увидит кого-то в комнате. Но была одна. Почти.
Домна стояла у печи, как статуя из тёмного дерева. Только глаза – живые, следящие, будто знали, что Варя скажет ещё до того, как она откроет рот.
– Вы оставили это? – Варя положила букет на стол, и он, словно живой, качнулся, будто не хотел расставаться с её руками.
Домна не ответила. Перевернула лепёшку на сковороде. Треск масла напоминал змеиную шепотку.
– Это от дурного? Или… от того, что было вчера?
Домна вздохнула.
– От тебя. Чтобы не вывернуло.
– А что могло вывернуть?
Старуха бросила на неё взгляд – острый, как костяной нож.
– Всё. Когда не своё рядом.
– Я хочу понять, – Варя опустила голос. – Почему вы меня ждали? Почему мама не хотела, чтобы я сюда ехала?
Пауза. Только скворчащая лепёшка, да тук-тук её сердца в груди.
– Потому что ты не по праву здесь. Как и твой отец был.
Варя напряглась. Её ладони сжались на краю стола.
– Не по праву?
– Он был «нечаянный». Не тот, кто должен был войти в эту землю. Он не знал слова. А разбудил его.
Слова Домны звучали так, будто она говорила не о человеке, а о нарушении завета, древнего, выжженного в коре деревьев и снах младенцев.
– Какое слово?
Старуха медленно оторвала взгляд от печи.
– Имя. Старое. Его не говорят больше, но оно под корнем спит.
– Имя чего?
– Того, кто раньше был. До. Ещё до звона колокола. До воды, в которую крестят. Его не звали – с ним шли. Он знал лес поимённо, и омут как зеркало своё.
– Омут? – Варя чувствовала, как что-то в ней дрожит, как тонкая струна.
Домна кивнула. Медленно. Так, будто в этом движении скрыт целый пласт памяти.
– За лесом есть. Не глубокий, но чёрный, как мазь. Гладкий. Зеркальный. Старики в нём видели матерей. Мёртвых. Кто-то видел сам себя, но с другим лицом. А один мальчик… Он сказал имя. Вслух. После этого молчал. Совсем. Ни слова. Только в сторону леса смотрел и плакал.
Домна замолчала. Долго. Даже лепёшка подгорела.
Варя не знала, дышит ли. Что-то в её внутреннем мире треснуло – не больно, но с такой хрустальной ясностью, будто мир вокруг стал прозрачнее. Словно всё это было не впервые.
– Он знал, что сказал? – прошептала она.
– Не он. Через него сказали. И теперь слово ходит.
Варя села. Ноги подломились, будто подрубили корни. Глаза Домны не отпускали – в них было не просто знание, а опыт. Как будто она это видела. Или пережила.
– Вы боитесь?
Старуха посмотрела в окно. Там, в дымке рассвета, по крыльцу пробежала тень. Беззвучная, лёгкая, как дыхание.
– Я старая. А оно молодых любит.
Когда Варя вышла из избы, ветер уже не был просто ветром. Он казался полным голосов. Её волосы, спутанные и влажные от утренней росы, шевелились, будто кто-то гладил их сквозь пространство. За краем деревни чернел лес – старый, недоверчивый, из тех, что не терпят лишних глаз. И там, за дальними соснами, в низине, как сказали, спал омут.
А под ним – слово. Слово, что ждёт, когда его снова назовут.
* * * Дом был странно тих. Не уютно – не той, приглушённой тишиной, в которой хочется свернуться под одеялом, закинуть ногу на ногу и слушать, как потрескивает печь. Нет. Эта тишина стояла, как будто кто-то дышал в ухо и замирал, стоит только обернуться. Варя не привыкла к ней. В ней было слишком много пустоты – словно стены помнили не слова, а молчание. И слишком часто его повторяли.
Она перебирала старые вещи в той комнате, что была когда-то отцовой. Полки скрипели с укором. Воздух пах не пылью, а выцветшей бумагой, давно потушенными чернилами и чем-то смутным, похожим на квашеную землю после дождя, как пахнут корни, вырванные с мясом из древней почвы.
Подоконник был заставлен банками с высохшими травами, у многих потускневшие этикетки с карандашными подписями: «ломота», «порча», «воронье зелье». Некоторые слова были стёрты, как будто их специально терли пальцем, пока не исчезли. Варя пробежалась взглядом по столу, по бумагам, уже найденным тетрадям. Всё обрывки. Всё намёки. Но одной вещи всё ещё не хватало.
И как раз тогда, когда пальцы уже онемели от бесполезного перерывания тряпья и коробок, когда пыль въелась под ногти, а глаза защипало от тусклого света, нога случайно нажала на шершавую, еле заметную щель в половице.
Щёлк.
Доска чуть качнулась. Не скрипнула. Не застонала, как можно было бы ожидать от деревенского дома. Просто дрогнула. И будто выдохнула.
Варя присела. Пальцы медленно нащупали стык. Подцепила. Доска поддалась легко, с неожиданной готовностью. Под ней пустота. Ткань, свёрнутая в узел, и что-то внутри.
Она развязала тряпицу – блеклый платок с вышивкой по краю. Внутри тетрадь. Узкая, чёрная, почти не тронутая временем. Кожа обложки пахла не кожей, а чем-то… болотным. Как будто пролежала не в доме, а в сыром колодце.
Варя медленно раскрыла её.
Чернила вели себя странно. Там, где должны были быть обычные записи, строчки, списки, слова будто плавали. Не в прямом смысле, конечно. Но взгляд цеплялся за них не так, как обычно. Буквы казались вырезанными из другого текста, вставленными в реальность чуждыми лоскутами.
Некоторые слова явно не по-русски. Даже не на славянском диалекте. Глаза скользили по ним, не задерживаясь. Как будто язык сам отказывался запоминать.
«На седьмую ночь после весеннего равноденствия они собираются у воды. Женщина с тенью стоит у омута, в руках у неё связка узлов. Каждый говорит имя. Не своё – древнее. Слово уходит в воду. Потом только тишина».
Страница была пожелтевшей, но чернила чёрные, будто написано вчера. Ни заголовка, ни даты. Только этот фрагмент, и пустое поле под ним.
Варя сглотнула. Челюсть напряглась. Она чувствовала, как дыхание стало реже, будто что-то сжимало ей грудь. Она перевернула страницу.
Дальше шли записи, но уже не фрагменты. Они были как… сны? Или не её сны, но записанные ею. В каждом женщина. Иногда с лицом матери. Иногда без лица вовсе. И всегда у воды. Всегда с узлами.
«Я видел, как они развязывали узлы. Один за ребёнка. Второй за покойного. Третий за молчание. Последний всегда кидали в воду. Он тонул, как камень. Если всплывал ждали беды».
Строчки сбивались, менялись. Где-то почерк становился крупным, резким, почти лихорадочным. Где-то мелким, как у школьника, списывающего формулы по памяти.
И вот последняя страница. Ни слов. Ни строки. Только отпечаток ладони. Мокрый. Словно только что кто-то приложил влажную руку к бумаге и убрал. Пальцы были длинные. Тонкие. Не отцовские. И явно не женские.
И от этого стало по-настоящему холодно.
Она сидела на полу, тетрадь лежала перед ней, раскрытая на ладони. Сухой свет пробивался сквозь окно, разбиваясь на пыльные полосы. Каждая соринка плясала в воздухе, будто времени здесь не было вовсе. В груди будто пустили тонкий ток – тихий, не смертельный, но парализующий.
– Варя…
Голос был не голосом. Шепот. Или ветер? Она подняла глаза. В комнате никого.
И всё же она знала: кто-то был.
Откуда-то изнутри тетради потянуло влагой. Как будто омут на той странице – не воображение. Как будто он есть, и слова, сказанные в нём, до сих пор звенят в воде, пусть и неслышны уху.
Она провела пальцем по отпечатку ладони.
Холод.
Но внутренний. Будто её собственная рука на мгновение перестала быть её. Как чужая. Как занятая кем-то.
И тут же вспышка образа. Краткая, как лезвие света.
Ночь. Полнолуние, но луна не видна за дымкой. Женщины стоят в полукруге. У каждой красная нить, в пальцах узлы. Один узел в рот. Второй в воду. Третий на землю. Женщина с лицом в тени говорит слово. Древнее. Неразборчивое. Но Варя знает: оно её. Оно знает её имя.
Она вскочила, едва не опрокинув лампу.Тетрадь захлопнулась сама. Воздух в комнате задрожал, как тугая струна. Где-то под полом что-то скрипнуло. Но не доска. Глубже. Как будто под землёй кто-то повернулся.
Варя осталась стоять в полумраке, дрожа от холода, которого не было. Перед глазами ещё плавала тень женского лица. Лица, которое она почти узнала.
И за окном, в просвете между ветвями, где-то за дальними деревьями, её взгляд снова потянуло к северо-востоку. Туда, где, как говорила Домна, спит омут. Тот, что не глубокий, но знает имена.
Слово уходит в воду, говорилось в тетради. Но кто сказал, что оно не может выйти обратно? * * *
Домна стояла у порога, опершись на кривую палку, будто выросшую прямо из её руки. Платок сполз набекрень, открывая седые волосы, спутанные, как корни, и только глаза мшисто-зелёные, тусклые, но живые следили за Варей, не мигая.
– Если услышишь, как зовут, – сказала она, и голос её звучал, как шелест мешковины, – не откликайся. Даже если по имени. Даже если голос твой. Поняла?
Варя кивнула. Губы её были сухими, словно речь сама исчезала под кожей, не доходя до рта. Сердце билось размеренно, но в глубине ощущалась дрожь – не от страха, от чего-то иного. Предчувствия, почти физического: будто под кожей что-то слушало, ждало.
– Повернёшь налево у поваленного дуба. Дальше тропа сама пойдёт. Она помнит.
– Кто?
Домна не ответила. Лишь мотнула подбородком: ступай, пока не передумала земля.
Чаща начиналась с мшистых пней. Они выглядели, как присевшие люди, – кривобокие, с обглоданными «плечами», покрытые лишайником, в котором можно было разглядеть лица, если всмотреться слишком долго. Варя старалась не смотреть.
Деревья становились выше, и сами тени в лесу начинали странно меняться местами, как будто что-то двигалось, пока она не видит. Воздух густел, как старое варенье, в котором залипают звуки. Даже шаги её сливались с мхом, не оставляя ни следа, ни эха.
Тропа была. Узкая, сбивчивая, но она вела – упрямо, как нить. Время теряло смысл: небо серело, но не темнело, деревья казались одинаковыми, как повторяющийся сон. Однажды Варя остановилась и поняла: лес дышит.
Не ветер. Не движение воздуха.
Именно дыхание. Глубокое. Изнутри земли. То замирающее, то тяжёлое, влажное. Как будто под слоем почвы спит кто-то большой. И во сне слушает её шаги.
Сердце вновь кольнуло, но Варя продолжала идти. Словно бы не сама. Словно тропа шла под её подошвами, вытягивая дорогу вперёд.
Омут встретил её тишиной, в которой умирают даже мысли. Не звука. Ни птичьего крика. Ни комара. Ни ветра. Лишь неподвижные стволы по периметру, изогнутые, будто в поклоне. Они не склонялись к воде – они отступали от неё. Как от чего-то, что требует расстояния.
Вода была чёрная, матовая. Не отражала небо. Только туман, легший на поверхность, как саван. И лицо Вари.
Она наклонилась, глядя в воду. И тут же отшатнулась: её отражение не моргало. Сердце пропустило удар. Варя сделала шаг назад, но тропа, казалось, исчезла. За её спиной деревья. Все одинаковые. Без просвета. Без дороги. Лес замкнулся. Она снова взглянула в воду. Отражение стояло. Девочка. Лет девяти. В длинной рубашке. Глаза закрыты. Лицо бледное, как старый воск. Волосы развеваются, хотя воздуха нет.
– Кто ты? – шепнула Варя. Голос дрожал, будто уже знал ответ.
И в ту же секунду девочка открыла глаза. Белые. Без зрачков. Глубокие, как омут. Тело Вари замерло. Она хотела отпрянуть, но ноги, как вкопанные. В ушах загудело, как перед обмороком. Вода начала завихряться – медленно, с краёв. Словно воронка тянулась изнутри к ней.
– Варя…
Шёпот. Её голос. Её интонация.
– Варя…
Она вспомнила: не откликайся.
– Варя…
Отражение в воде теперь улыбалось. Не девочка. Не она. Что-то под кожей девочки – двигалось. Шевелилось. Тело Вари дёрнулось. Темнота на краях зрения сгустилась. В ушах звон, будто колокол. Или вода внутри черепа.
Последнее, что она увидела перед тем, как провалиться – это собственные глаза, глядящие на неё снизу. Но не её. А чьи?
* * *
Темнота была не ночной. Не той, в которой прячутся звёзды и дышит лес. А другой – вязкой, как забродившая тина. Где граница между миром и сном трескалась, как весенний лёд, и всё, что казалось реальным, теперь пульсировало на уровне кожи, не имея формы.
Варя очнулась. Медленно. Будто изнутри вытягивали душу, а тело оставалось где-то снаружи пустой оболочкой. Голова казалась набитой мокрым мхом, каждая мысль как корешок, проклёвывающийся изнутри черепа. А горло… горло жгло. Так, будто она кричала. Долго. Беззвучно. Во тьму, в воду, в себя.
Она попыталась вдохнуть и поняла: воздух не пах. Ни дымом, ни влажной землёй, ни знакомыми бабкиными травами. Только сыростью, тягучей, как дыхание подземной пещеры. И всё вокруг тише, чем должно быть. Ни скрипа половиц, ни капающей воды, ни даже тиканья часов. Словно само время затаилось за дверью.
Рука дрогнула. Едва. И Варя замерла. На запястье след. Бледный, вытянутый. Как от долгого, мёртвого сжатия. Но это были не пальцы. Корни. Бороздки, похожие на прожилки листа, тонко вдавились в кожу. Изнутри тянулся зуд – не телесный, душевный. Будто кто-то, или что-то, всё ещё держало её там, в той стороне.
– Очнулась, – прозвучал голос.
Домна. Как всегда – не громко, но точно. Словно услышала не движение, а внутренний толчок.
Старуха сидела у изголовья, как хранитель, не касаясь, но удерживая её взглядом. В руке глиняная чашка. Над ней поднимался дымок, не обычный: в нём вспыхивали искры, как от костра, только слишком ровные, живые, будто кто-то дышал сквозь него из другого места.
– Пить будешь?
Варя не ответила. Слова были хрупки, как сухие листья. Только губы дрогнули, а в глазах защипало.
– Ну и ладно, – кивнула Домна. – Пусть уляжется. Внутри само должно стать на место.
Она хотела спросить. Хотела проговорить то, что клубилось у горла. Одно слово. Одно имя.
– Это… была… она?
Домна отвела взгляд в угол, как будто там стоял кто-то невидимый, но настоящий. Помолчала. И, не поднимая глаз, тихо сказала:
– Теперь знаешь. А знание обратно не ходит.
От этих слов Варю пронзило не страхом, но неотвратимостью. Будто дверь, за которой она только что очнулась, уже закрыта. И ключ не в её руках.
– Что она со мной сделала? – прошептала Варя.
– Жива? – переспросила Домна.
Варя кивнула.
– Значит, не то, чего бояться. А то, с чем жить.
Старуха поднялась. Плавно, будто её тень оторвалась от пола и стала плотью. Чашку поставила на табурет. А потом, не глядя на Варю, вынула из холщовой торбы связку бересты.
Береста пахла дымом, железом и чем-то иным – первородным, как мокрая глина у истока мира. На верхнем листе вырезанные знаки. Не узоры, не орнамент – письмо. Свернувшееся, как кольца змеи, оно казалось живым. Дышащим.
Губы Домны шевельнулись беззвучно. Словно она говорила не словами, а памятью. И только потом вслух, спокойно:
– Не читай. Не сейчас. И никогда вслух.
Варя сглотнула. Хотела спросить: зачем? Но знала – если спросит, получит ответ. А он может быть хуже вопроса.
– Уходите? – спросила она, одними губами.
– В лес. Он теперь внимательней. Ты… его затронула.
Домна обернулась. В её взгляде не было жалости. Ни страха. Только признание.
– Ты перешла. Теперь тебя услышали.
Варя медленно сжала простыню. Кожа запульсировала под следами – уже не болью, а чем-то иным. Внутри, будто приоткрылась дверь. Или яма. Что-то, что нельзя было закрыть обратно.
И на миг, на короткое, едва заметное дыхание, в углу комнаты что-то стояло. Тонкое. Высокое. Без лица. Но оно знало её имя. И Варя знала: если она назовёт его – оно ответит. А знание, как сказала Домна, обратно не ходит.
Обряд нестижимый
Веребна спала наяву.
Словно кто-то наложил на неё морок: день застыл, к