Глава 1: Кто подаст стакан воды?
Дождь. Не проливной, не грозовой, а тот самый петербургский, назойливый и вечный, как серый асфальт под ногами. Он не льет, он висит. Микроскопические капли, невидимые глазу, но пропитывающие все до костей за считанные минуты. Анна стояла у окна своей «двушки» на четвертом этаже, курила, выпуская струйки дыма в приоткрытую форточку. Влажный холодок щекотал шею. Взгляд ее, привычно скользящий вниз, в двор-колодец, зацепился за фигуру у подъезда напротив.
«Опять она», – мысленно констатировала Анна, делая глубокую затяжку.
Елена. Женщина с палочкой. Точнее, не с палочкой, а на палочке. Весь ее хрупкий, перекошенный невидимой силой корпус, казалось, зависал над этим единственным якорем с резиновым наконечником. Каждое движение – отдельный подвиг, разбитый на десятки мелких, мучительных шажков. Анна видела ее часто. Слишком часто. Как она, кряхтя, почти падая, выволакивала из подъезда инвалидную коляску. Как потом, с нечеловеческим усилием, пыталась развернуть ее на узкой, разбитой плитке двора. И как, наконец, в эту коляску, словно бесценный, хрупкий груз, принимала своего сына. Максима.
Максим. Пятнадцать лет? Шестнадцать? Трудно сказать. Тело подростка, но скованное, как у младенца, той же неумолимой силой, что искалечила мать. Только у него – тяжелее. Гораздо тяжелее. Он не ходил. Не говорил. Его мир был заключен в непослушных конечностях, в кривой шее, в глазах, которые иногда казались Анне невероятно глубокими, а иногда – просто пустыми. Сегодня Елена вывозила его особенно долго. Анна успела допить чай, затушить сигарету, мысленно поругаться на вечно капающий кран на кухне. А они все еще были у подъезда. Елена, согнувшись пополам, что-то поправляла в одеялах, укутывавших Максима. Ее дыхание, даже отсюда, сквозь стекло и дождевую пелену, казалось Анне прерывистым, хриплым. Каждый вдох давался ценой.
«Бедная-бедная женщина, – мелькнуло у Анны, – настоящий подвиг. Каждый день».
Мысль была искренней, но тут же, как назойливая муха, прилетела другая, грязная и раздраженная: «Подвиг, подвиг… А кто мне стакан воды подаст? Кто?»
Она резко отвернулась от окна. Эта фраза – «кто подаст стакан воды?» – стала ее личным, горьким рефреном. Ей сорок два. Она ухаживала за матерью с деменцией три года, до самого конца. Выбилась из сил, потеряла работу, мужа. Мать умерла полгода назад. Теперь Анна подрабатывала удаленкой, переводя какие-то бесконечные технические тексты, и чувствовала себя выжатой как лимон. Вечная усталость, вечное раздражение. Вечное чувство, что ее собственная жизнь, ее потребности – никому не интересны. Невидимы. Как этот мелкий дождь. Никто не видел, как она ночами сидела у постели матери, как терпела ее бред и агрессию. Никто не видел ее слез от бессилия. Теперь – тишина квартиры, давящая пустота и эта чертова работа. И вечное ощущение жажды. Не физической, а душевной. Жажды простой человеческой заботы, внимания, которого некому дать. И вокруг – только чужая боль, чужие подвиги, чужие трагедии, которые она, как проклятая, видит из своего окна.
Она налила себе воды. Стакан. Холодный. Выпила залпом. Не помогло. Горло все равно пересохло. Вернулась к окну.
Елена, наконец, справилась. Коляска с Максимом медленно, со скрипом, поползла по двору, к арке, ведущей на улицу. Анна знала маршрут: до остановки, потом автобус, потом долгий путь в хоспис на окраине, где Максим теперь проводил будни. Каждый день. Туда и обратно. В любую погоду. Сегодня – в этот мерзкий, пронизывающий сыростью день. Анна представила, как Елена ковыляет по скользким плиткам, как пытается втиснуться с громоздкой коляской в автобус, как на нее косятся спешащие люди… Сердце сжалось от жалости. И тут же – волна стыда за свою минутную слабость, за свое раздражение.
«Хотя чего стыдиться? – подумала она с привычной колкостью. – Она выбрала. Осознанно. Врачи же предупреждали, что ребенок может родиться больным. Сильнее, чем она сама. Родила. Теперь героически страдает. А я? Я не выбирала, чтобы мама сходила с ума. Не выбирала одиночество. Так почему я должна восхищаться и плакать? Почему ее боль важнее моей усталости?»
Она видела, как Елена, подойдя к арке, остановилась. Сделала несколько глубоких, судорожных вдохов. Плечи ее подрагивали. Капли дождя блестели на темных, поседевших волосах, выбившихся из-под старенького платка. Максим в коляске сидел неподвижно, лишь его голова чуть качнулась в сторону матери. Анна поймала себя на мысли: а что он чувствует? Понимает ли он, какая это пытка – для нее? Для него? Или его мир – это только смутные ощущения тела, звук дождя по тентовой крыше коляски, запах мокрой шерсти от старого пледа и… присутствие матери? Только матери?
Елена выпрямилась, насколько могла. Похлопала рукой по плечу Максима – жест одновременно усталый и бесконечно нежный. Потом уперлась в ручку коляски, навалилась на нее всем своим легким весом, и они медленно скрылись в темном пролете арки, растворившись в серой пелене улицы.
Анна вздохнула. Опустошенно. Жалость и раздражение боролись в ней, как два пса. «Бедная…» – снова подумала она. И тут же: «Идиотка. Героическая идиотка». Она посмотрела на свои руки. На пустой стакан на подоконнике.
«Кто подаст стакан воды?» – прошептала она в тишину квартиры. Ответом была только капель из кухонного крана – тиканье ее собственных, невидимых миру часов усталости.
Она отвернулась от окна, решительно направилась на кухню чинить кран. Хотя бы это она могла сделать. Хотя бы это поддавалось контролю. Мысль о Елене, бредущей под дождем к автобусу с неподвижным сыном, гнала ее вперед, смешиваясь со стуком гаечного ключа и вечным, нудным вопросом: «А что, если я сломаюсь? Кто тогда…?» Вопрос оставался без ответа, как и всегда. Только капель. Тик-тик-тик.
Холодный металл ручки коляски въедался в ладонь сквозь тонкую перчатку. Каждый толчок вперед отзывался острым ножом в бедре, в спине. ДЦП. Диагноз, как клеймо, с детства. Но раньше… раньше она справлялась лучше. Годы. Годы ухода за Максимом, годы борьбы с гравитацией, с собственным телом, с равнодушием мира – они сделали свое дело. Суставы скрипели громче, мышцы слабели быстрее, боль становилась постоянным, назойливым спутником.
«Держись, Лена, держись, – бормотала она себе под нос, синхронизируя слова с ритмом шагов и ударами палки по мокрому асфальту. – До остановки… только до остановки».
Автобусная остановка была в двухстах метрах, но для Елены это была дистанция марафона. Тротуар неровный, плиты подняты корнями старых лип, в углублениях – лужи. Каждую неровность, каждую лужу нужно было обдумать, рассчитать траекторию коляски, найти точку опоры для палки. Мир сузился до квадратного метра перед колесами и до собственных ног, которые упрямо не слушались, дрожали, грозя подломиться.
Она чувствовала спину Максима через спинку коляски. Его тепло. Его тихое, чуть хрипловатое дыхание. Это был ее компас. Ее причина. Каждый толчок коляски – это усилие для него. Ради него.
«Смотри, Максюша, вон голуби мокнут, – проговорила она, стараясь, чтобы голос звучал ровно, без одышки. – Глупые, спрятаться не догадаются».
Он не ответил. Никогда не отвечал словами. Но она чувствовала его внимание. Как его тело чуть напряглось при ее голосе. Как он попытался повернуть голову в сторону, куда она смотрела. Не получилось. Голова упрямо падала на грудь. Елена остановилась, поправила специальный воротник, поддерживающий его шею. Пальцы ее, кривые, негнущиеся, с трудом справлялись с застежкой. Капли дождя падали ей на руки. Холодные.
«Ничего, солнышко, ничего, – прошептала она, гладя его по щеке. Кожа была прохладной, гладкой. – Сейчас поедем. В тепле будем».
Ее собственные щеки горели от усилия и ветра. Внутри – все сжалось в комок. Не только от физической боли. От этой вечной, грызущей тревоги. Что будет с ним, когда она… Когда она не сможет? Когда ее ноги окончательно откажут? Когда сердце не выдержит этой ежедневной каторги? Мысли о хосписе, куда они ехали, были одновременно спасением и уколом вины. Спасением – потому что там за ним ухаживали. Кормили через зонд, делали массажи, пытались развивать то, что можно развить. Витамины, процедуры. Все то, чего она одна, физически, обеспечить не могла. Вина – потому что это был отрыв. Каждое утро, оставляя его там, она чувствовала себя предательницей. Мать должна быть рядом. Всегда. А она… она только приезжала. Проводила с ним несколько часов. И уезжала. И каждый вечер забирала обратно, видя в его глазах (ей казалось) немой вопрос: «Почему ты оставила?»
«Я не оставляю, Максимка, я приезжаю! – мысленно кричала она в ответ на этот неозвученный упрек, снова наваливаясь на коляску. – Я всегда приезжаю!»
Остановка. Под навесом стояли несколько человек. Сжались, увидев коляску. Отодвинулись. Кто-то вздохнул громко, с раздражением. Елена сделала вид, что не слышит. Она привыкла. Привыкла к взглядам – жалостливым, брезгливым, пустым. Привыкла к тому, что ее и Максима стараются не замечать. Как помеху. Как напоминание о чем-то страшном и неудобном.
Автобус подъехал, фыркнув грязной водой из-под колес. Двери раскрылись. Водитель, устало-равнодушный, даже не повернул головы. Елена замерла перед ступенькой. Пропустила всех. Ждала, когда выйдут те, кому нужно. Потом уперлась палкой, схватилась за поручень одной рукой, другой потянула на себя коляску. Колесо зацепилось за выступ. Коляска накренилась. Максим тихо вскрикнул – короткий, гортанный звук страха.
«Тише, тише, сынок, все хорошо!» – зашептала Елена, чувствуя, как подкашиваются ноги от паники. Она рванула коляску сильнее. Боль в спине ударила белым светом. Но колесо поддалось. Коляска вкатилась в салон.
«Платите и проходите, не задерживайте!» – буркнул водитель.
Елена, едва переводя дыхание, копошилась в сумке, висевшей на ручке коляски. Пальцы не слушались. Мелочь выскальзывала. За ней молча наблюдали пассажиры. Нетерпение витало в воздухе густым, липким облаком. Наконец, она нашла карту, приложила к валидатору. Писк. Она толкнула коляску дальше, к зоне для инвалидов. Там сидела девушка в наушниках, уткнувшись в телефон. Елена остановилась рядом.
«Простите, – тихо сказала она. – Можно… можно пристегнуть коляску?»
Девушка подняла глаза. Взгляд скользнул по Елене, по коляске, по Максиму. Безразличный. Усталый. Она молча встала, отошла к поручню, продолжая смотреть в телефон. Ни слова. Ни тени сочувствия или раздражения. Просто – освободила место. Как убрали ненужную вещь.
«Спасибо, – прошептала Елена, чувствуя, как жар стыда разливается по лицу. Она начала возиться с ремнями, крепящими коляску к полу. Руки дрожали. Защелка никак не хотела защелкиваться. Автобус тронулся. Елену резко качнуло вперед. Она едва удержалась, ухватившись за спинку коляски. Максим вскрикнул снова, громче. Его тело напряглось в спазме.
«Все хорошо, Максюш, все хорошо, мама тут!» – бормотала она, наконец справившись с ремнем. Она опустилась на освободившееся сиденье рядом с коляской. Ноги горели, спина ныла, сердце бешено колотилось. Она взяла Максима за руку. Пальцы его были холодными, сжатыми в кулак. Она осторожно разжала их, погладила ладонь.
«Скоро приедем, – шептала она, глядя в его глаза. Глаза были большие, карие, как у нее. И в них сейчас было чистое, беззащитное страдание. От толчка? От непонимания? От того, что мир – это боль и грохот? – Там тепло. И Катя, нянечка, помнишь? Она тебе песенку поет».
Он не отводил взгляда. Смотрел в ее глаза. И в этом взгляде, таком глубоком, таком живом, несмотря на все, Елена читала единственное, что ей было нужно: доверие. Абсолютное, безоговорочное доверие. И любовь. Он не мог сказать, но она знала. Она чувствовала это каждой клеткой своего измученного тела. Эта любовь и это доверие были ее воздухом. Ее водой. Ее стаканом воды в этой бесконечной пустыне усталости и боли.
Она прижала его руку к своей щеке. Закрыла глаза. Автобус качал, шумел, люди вокруг говорили о чем-то своем. А она держала руку сына и ловила ртом воздух, пытаясь унять дрожь в коленях и тупую боль в висках. «Держись, Лена, – мысленно повторяла она. – Ради него. Только ради него». Вопрос «Кто подаст стакан воды?» не возникал в ее сознании. Она была слишком занята тем, чтобы нести свой невероятно тяжелый, бесценный груз. До остановки. До хосписа. До следующего шага. Вода подождет. Все подождет.
Глава 2: Цикл. (Продолжение следует за сценой в автобусе, вводя новую линию)
Автобус выплюнул их на окраине, у подножия унылого бетонного корпуса с вывеской "Городской Хоспис №3". Дождь не утихал, лишь сменил микроскопическую взвесь на редкие, но тяжелые капли. Елена, выталкивая коляску, едва не поскользнулась на мокром пандусе. Рука, державшая палку, онемела от напряжения. Максим кряхтел, его тело напряглось в ответ на рывок.
"Все, сынок, приехали. Тепло будет," – прошептала она, больше для себя, чем для него. Голос сорвался.
Вестибюль встретил запахом дезинфекции, вареной капусты и подспудной тоски. За стойкой дежурная медсестра, Марина, щелкала клавишами компьютера, изредка бросая беглые взгляды на входящих. Увидев Елену, ее лицо смягчилось на долю секунды, сменившись затем профессиональной отстраненностью.
"Елена Петровна, запоздали сегодня. Дождь?" – спросила она, не поднимая глаз от экрана.
"Автобус… задержался," – выдохнула Елена, прислонившись к стойке, переводя дух. Капли с платка падали на линолеум. Каждая мышца кричала о прекращении этой пытки движения.
Марина кивнула, протянула журнал для подписи. "Максима в 15-ю? Катя его ждет. Сказала, что он сегодня беспокойный был с утра."
Сердце Елены сжалось. "Беспокойный? Почему? Что случилось?"
"Ну, не плакал, но ворочался, стонал. Температура в норме. Может, погода? Или зудит где? Катя успокаивала." Марина пожала плечами. Ее равнодушие было не злым, просто привычным. Для нее Максим был одним из многих, диагнозом в карте, графиком процедур.
Елена торопливо расписалась, толкнула коляску по знакомому коридору. Капли дезодоранта и лекарств становились гуще. За дверями палат – тихий стон, кашель, мерный гул аппаратуры. Здесь время текло иначе – медленно, тягуче, пропитанное ожиданием неизбежного. Максим был здесь "легким" пациентом. Молодым. С матерью. Многие взгляды, встретившие Елену в коридоре, были пустыми, другие – завистливыми. "Хотя бы ходит за ним…" – ловила она обрывки мыслей.
Дверь в палату 15 была приоткрыта. Катя, полная, добродушная нянечка лет пятидесяти, возилась у кровати, поправляя простыни.
"Лена, родная! Промокли? – Катя обернулась, ее лицо расплылось в теплой улыбке. – А Максимушка наш сегодня капризничал! Не иначе, маму заждался!" Она подошла, помогла Елене пристегнуть коляску, затем осторожно, с неожиданной для ее комплекции ловкостью, начала перекладывать Максима на кровать.
Елена сбросила мокрый платок, с трудом разгибаясь. "Марина сказала… беспокойный? Что с ним?"
"Да вроде ничего страшного, – Катя устроила Максима на подушках, поправила воротник. – Просто хныкал, вертелся. Может, животик? Или просто настроение такое. Погладила, спела ему – вроде полегчало. Скучал по маме, вот и все!" Она похлопала Максима по плечу. Его взгляд, блуждавший по потолку, на мгновение задержался на лице нянечки, потом медленно перешел на мать.
Елена подошла, взяла его руку. Она была теплее, чем в автобусе. "Скучал, солнышко? Прости, мама долго ехала…" Она присела на краешек кровати, чувствуя, как усталость наваливается тяжелой волной. Теперь можно было расслабиться. Немного. Катя принесла стакан чая.
"Пей, согрейся. Сахара положила. Сама вчера варила компот, Максиму понравился, правда, сынок?" Катя говорила с Максимом, как с понимающим ребенком, и Елена бесконечно ценила ее за это. Здесь, в этом месте, где многие видели только оболочку, Катя видела человека.
Пока Елена пила горячий, сладкий чай, ощущая, как дрожь понемногу отпускает, Катя болтала о буднях хосписа: кто из пациентов пошел на поправку (редкая радость), у кого ухудшение, как вечно не хватает санитарок, как сломалась одна из функциональных кроватей. Елена слушала наполовину. Ее взгляд был прикован к Максиму. Он смотрел на нее. Глубоко. Внимательно. Она видела в его глазах не только доверие, но и вопрос. Тот самый, который терзал ее каждое утро: "Почему ты уходишь?" Сегодня он казался особенно острым. Может, из-за его утреннего беспокойства? Может, он чувствовал ее собственную, запредельную усталость?
"Катя… – Елена поставила стакан, голос дрогнул. – А если… если я не смогу? Вот совсем? Что с ним будет? Здесь… его оставят?" Вопрос вырвался сам, как крик боли. Она не планировала его задавать. Не здесь. Не сейчас.
Катя замолчала. Ее доброе лицо стало серьезным. Она села рядом с Еленой, положила свою грубую, работящую руку поверх ее тонкой, искривленной.
"Лена… Не накручивай. Ты – крепкая. Держишься. А Максимушка… – Она посмотрела на мальчика. – Он – наш. Мы его любим. Но хоспис… он не дом, ты знаешь. Тут не навсегда. Тут… до того, как." Она не стала договаривать. Обе знали, что "как" означало либо смерть, либо перевод в психоневрологический интернат (ПНИ), если состояние стабилизируется, но нужен будет постоянный уход. ПНИ. Эти три буквы звучали для Елены приговором. Холодные стены, переполненные палаты, равнодушный персонал, отсутствие любви. Ее Максим в таком месте? Сердце сжалось в ледяной ком.
"Я не смогу отдать его туда, Катя. Не смогу!" – прошептала Елена, и слезы, наконец, хлынули. Тихие, горькие, накопившиеся за годы молчаливого подвига. Она наклонилась, прижалась лицом к Максиму, к его неподвижной руке. "Прости, прости меня, сынок… Мама не сможет…"
Катя гладила ее по спине, бормоча утешения: "Ну что ты, ну что ты… Все будет хорошо. Ты еще сама его внуков нянчить будешь!" Но в ее голосе не было уверенности. Была лишь жалость и понимание беспросветности ситуации.
Запах здесь был другим. Тяжелым. Смесь нестиранных тел, дешевой тушенки, лекарств и отчаяния. Не "больничный" запах хосписа, а запах казармы для тех, кого забыли. Запах "Цветка жизни" – интерната для детей с нарушениями ОДА, где Алексей и Светлана выросли и где теперь, как "выпускники", ютились в крошечной комнатке на первом этаже, под присмотром, но с иллюзией самостоятельности.
Комната была убогой: две узкие кровати, тумбочка, стол, платяной шкаф с оторванной дверцей. На стене – криво повешенный постер с гоночной машиной (Алексея) и выцветшая открытка с котятами (Света). Грязь въелась в углы, в трещины линолеума. На столе – пустая бутылка из-под дешевого портвейна, две грязные кружки, окурки в пепельнице.
Светлана сидела на краю своей кровати, качала на руках младшую, Олесю. Девочке было три месяца. Она кричала. Не плакала, а именно кричала – пронзительно, надрывно, заходясь. Личико багровело от усилия, крошечное тельце выгибалось дугой в спазме. ДЦП. Тяжелая форма. Как и у старшей, двухлетней Насти, которая сидела в углу на грязном одеяле, уткнувшись лицом в стену, и монотонно раскачивалась взад-вперед, издавая низкое, мычащее звучание. Настя почти не реагировала на внешний мир. Олеся же реагировала только болью.
"Ну что ты орешь?! Замолчи! Замолчи ты, тварь!" – Светлана трясла ребенка, голос ее был хриплым от бессонницы и бессилия. Глаза запавшие, с синяками. Руки дрожали. Она пыталась сунуть Олесе соску, но та выплевывала, заходясь в новом приступе крика. "Ну почему?! Почему они такие?! Почему я?!"
Дверь распахнулась с грохотом. Вошел Алексей. Он шел неуверенно, волоча ногу, сильно опираясь на костыль. Лицо было красным, глаза мутными. Пахло перегаром и потом. Увидел сцену, скривился в гримасе отвращения.
"Опять орет эта… погремуха?! – рявкнул он, швырнув костыль в угол. Он упал с грохотом. Настя вздрогнула, прижалась к стене сильнее, но не перестала раскачиваться. Олеся закричала еще громче. – Ты чего, Светка, не можешь заткнуть ее?!"
"Я пытаюсь, Леш! Она не берет соску! Может, живот болит? Или голова? Я не знаю!" – Светлана запричитала, сама на грани истерики. Ее ДЦП был легче, чем у Алексея, но постоянный недосып, стресс, необходимость таскать детей (Настю – на руках, Олесю – в слинге) сводили ее с ума. Тело ныло постоянно.
Алексей подошел, грубо схватил Олесю за подбородок. "Замолчи! Слышишь?! Заткнись!" Ребенок завизжал от страха и боли. Светлана вскрикнула: "Леша, не надо! Ты ей сделаешь больно!"
"А мне не больно?! – заорал Алексей, отталкивая ее руку. Света едва удержалась на кровати. – Мне слышать этот вой каждый день не больно?! Смотреть на эту… (он кивнул на Настю) овощ не больно?! Я ждал нормальных детей, Света! Нормальных! Чтобы ходили, говорили! Чтобы я мог с ними погулять, гордиться! А что ты мне родила?! Два куска мяса, которые только орут и гадят!"
Его лицо искажала ненависть. Ненависть к детям, к жене, к миру, к своему собственному телу. Комплекс неполноценности, выпестованный годами интерната, где "нормальность" была недостижимым идеалом, превратился в ядовитый клубок злобы. Дети должны были стать его реабилитацией перед миром. Доказательством: "Я могу! Я мужчина!". Но они стали его самым страшным унижением. Живым укором.
"Врачи… врачи говорили, риск большой…" – прошептала Светлана, прижимая Олесю к себе, пытаясь укрыть от гнева мужа. Ребенок захлебывался плачем.
"А ты слушай врачей?! – Алексей засмеялся, резко и неприятно. – Ты слушать должна меня! Я твой муж! Я сказал – рожай! И ты родила! А теперь разбирайся! Это твои проблемы, Светка! Твои! Я не для того тебя из этого болота вытаскивал, чтобы теперь слушать этот вой!"
"Вытаскивал?" – Света подняла на него глаза. В них мелькнула редкая искра чего-то, кроме страха. Горького понимания. – Ты меня никуда не вытаскивал, Леша. Мы просто переехали из одной комнаты интерната в другую. И вместо нянечек… теперь я должна убирать, стирать, готовить и нянчить… это!" Она кивнула на детей. "А ты… ты только орешь и пьешь!"
Алексей замер. Искра неповиновения в ее глазах, столь привычно покорных, обожгла его. Он шагнул к кровати. "Что?! Что ты сказала?!"
Света попятилась, прижимая Олесю. "Правду! Ты ничего не делаешь! Только требуешь! Денег на бутылку! Тихо! Чтобы тебе не мешали! А я… я не справляюсь, Леша! Не справляюсь! – Слезы потекли по ее грязным щекам. – Настя в памперсе, а я еле хожу! Олеся не спит! Я сама не сплю! Помощи нет! Соцработница раз в месяц приходит, бумажки приносит! И все! Что мне делать?!"
"Что делать? – Алексей навис над ней. Его дыхание, перегаром и злобой, било ей в лицо. – Родить еще одного! Может, третий нормальный будет! Исправишься!"
Света в ужасе замотала головой: "Нет! Нет, Леша! Я больше не могу! Я умру! Или ребенок… еще хуже будет! Нет!"
"Не смей мне перечить!" – Он занес руку. Не для удара, но для резкого, унизительного толчка. Света вжалась в стену, закрывая собой Олесю. Настя замычала громче, ее раскачивание стало хаотичным.
В этот момент в дверь постучали. Нервно, но громко. "Алексей! Светлана! У вас там опять караул?! Откройте!"
Голос Валентины Петровны, заведующей отделением "выпускников". Сухая, властная женщина, видевшая все и вся за тридцать лет работы. Ее приход означал одно: либо вызов милиции (бывало), либо угрозу выселения обратно в общий корпус, под круглосуточный надзор. Унижение.
Алексей замер. Злоба в его глазах не утихла, но смешалась с животным страхом перед системой, перед возвратом в положение "ребенка". Он отступил, сплюнул на пол. "Открывай, дура! И заткни этих своих уродов!"
Света, дрожа, передала захлебывающуюся Олесю в кроватку-манеж (подарок благотворителей, единственная чистая вещь в комнате) и, потирая руку, куда пришелся толчок, поплелась к двери. Настя все раскачивалась. Олеся орала. Алексей схватил бутылку, допил из горлышка последние капли дешевого пойла, глядя в стену с ненавистью ко всему миру. Цикл. Интернат родил их. Интернат их сломал. Теперь они, как слепые щенята, пытались построить свою нору в стенах того же интерната, плодя новое поколение для новых палат. И ненавидя плоды своих же попыток вырваться. Цикл был замкнут. Железобетонно.
Тиканье старых часов на кухонном шкафу было единственным звуком, нарушающим гнетущую тишину. Ольга сидела за столом, уставившись на бумагу перед собой. Официальный бланк. Вызов. Из органов опеки.
"…в связи с экстренной ситуацией в семье Соколовых Алексея Викторовича и Светланы Игоревны, и учитывая Ваше родство (тетя по материнской линии Светланы Игоревны), Вас настоятельно просят явиться для обсуждения вопроса о временном размещении несовершеннолетних Соколовой Анастасии, 2 лет, и Соколовой Олеси, 3 мес., до определения их дальнейшей судьбы…"
Дальше шли юридические термины, но суть была ясна: забери детей, иначе – детдом. Сиротский дом. Для детей-инвалидов.
Руки Ольги дрожали. Она сняла очки, протерла глаза. Усталость. Ей было 58. Ее собственная жизнь только начинала обретать черты спокойной старости. Сын женился, уехал в другой город. Работа (бухгалтер на небольшом предприятии) была стабильной, но нелегкой. Квартира – маленькая "однушка" в хрущевке. Денег – впритык. Здоровье – не сахар: давление, суставы.
Светлана… Племянница. Сестра ее давно умершей младшей сестры. Девочка из интерната. Ольга видела ее редко, раз в несколько лет, по обязанности. Привозила что-то: одежду, сладости. Света всегда была тихой, запуганной, с большими, грустными глазами. Потом вышла замуж за такого же парня из интерната. Ольга слышала, что родились дети. Больные. И все. Она старалась не думать о них. Это была другая, страшная, непонятная жизнь. Чуждая.
И вот этот листок. Этот приговор.
"Две девочки… – прошептала Ольга в тишину кухни. – Одна – двух лет, вторая – грудная. Обе… с ДЦП? Тяжелым?" Она представила Настю и Олесю. Представила их нужды. Постоянный уход. Кормление, возможно, через зонд? Смена памперсов. Бесконечные реабилитации. Врачи. Лекарства. Аппараты. Бюрократия. Борьба за пособия, которые все равно не покроют и десятой доли. Ее маленькая квартира. Ее работа. Ее силы.
Страх сжал горло ледяными пальцами. "Я не смогу. Господи, я не смогу! Это же каторга! До конца жизни!" Мысль о детдоме вызывала отвращение. Она помнила Свету маленькой, приезжавшей на редкие выходные. Помнила ее пустые глаза, тихий голосок. Детдом для таких детей… это ад. Но взять их? Обречь себя на ад другой?
Она встала, подошла к окну. За ним – такой же серый, мокрый вечер, как и у Анны, как и у Елены. Мир казался огромной, бездушной машиной, перемалывающей слабых. Света и ее Алексей – перемолоты. Их дети – на очереди. И вот теперь машина протягивает щупальце к ней, Ольге. "Забери. Или они попадут под следующий жернов".
Она вспомнила лицо сестры. Младшей, беззаботной, погибшей в ДТП, когда Свете было пять. Сестра просила ее смотреть за дочкой. Ольга старалась… как могла. Как считала нужным. Интернат казался лучшим выходом тогда. Теперь…
"Что же делать? – спросила она тикающим часам. – Кто подаст мне стакан воды, если я возьму этот груз?" Вопрос повис в воздухе, смешиваясь с запахом вчерашних щей и ее собственного страха. Завтра нужно идти в опеку. Принимать решение. Выбирать между виной и самоубийством. Между долгом и жизнью. Она не знала ответа. Только тиканье часов отсчитывало секунды до неизбежного. Тик. Тик. Тик. Как капель на кухне Анны. Как стук сердца Елены в автобусе. Как бесконечное раскачивание Насти в углу комнаты ее родителей. Ритм общего горя.
Холодный металл поручня в автобусе все еще отдавался в онемевшей ладони Елены, даже когда она сидела у кровати Максима в теплой палате хосписа. Слова Кати о ПНИ висели в воздухе тяжелым, ядовитым облаком. «Не навсегда. До того, как…» Этот «как» грозил раздавить ее хрупкий мир окончательно. Она гладила руку сына, ощущая под пальцами тонкую кожу, проступающие вены, непослушные мышцы. Его взгляд, прикованный к ее лицу, был одновременно ее спасением и вечным укором. Он был здесь, в этом «тепле», но не дома. А дом – это она. Она, которая с каждым днем чувствовала, как силы утекают сквозь пальцы, как песок в бездонном таймере ее возможностей.
«Катя, а если… если попробовать найти кого? – Елена заговорила тихо, не отрывая взгляда от Максима, как будто обращаясь к нему. – Нянечку? Сиделку? Чтобы помогала дома… Тогда… тогда я могла бы забирать его отсюда? Совсем?»
Катя вздохнула, разминая затекшие плечи. «Лена, родная, ну кто пойдет? За те деньги, что государство дает на уход? Да и где ты найдешь человека, который согласится на это…» Она кивнула в сторону Максима. «…на такую ответственность? Да еще и с твоим… положением. Это же не просто ребенка покормить-перепеленать. Это…» Катя развела руками, не находя слов, чтобы описать весь объем ежедневного подвига, который требовался. «Да и хоспис – не зло. Тут врачи, процедуры, уход постоянный. Дома одной… или даже с нянькой… ты не потянешь физически. И морально. Это круглосуточный адреналин и страх».
Елена знала, что Катя права. Знание это было гвоздем в крышку гроба ее надежд. Домашний уход был иллюзией, красивым фантиком на горькой пилюле реальности. Даже если бы нашлись деньги на сиделку (а их не было), даже если бы нашлась святая (а где их взять?), ее собственное тело сдавало. Сегодняшняя дорога под дождем, эта вечная борьба с автобусом, ступеньками, равнодушием – это был не просто путь, это был ежедневный износ. И износ этот приближал тот самый «как». Она сжала руку Максима сильнее. Он тихо кряхнул.
«Прости, солнышко, мама не думает о плохом, – быстро прошептала она, чувствуя, как предательские слезы снова подступают. – Мы сегодня книжку почитаем? Про медвежонка?»
Она достала из сумки потрепанную книжку с яркими картинками. Чтение было их ритуалом. Ее голос, пусть сбивчивый, пусть усталый, был мостиком в его мир. Она начинала читать, стараясь вложить в слова всю нежность, всю любовь, все свое «я тут». Максим не смотрел на картинки. Он смотрел на ее губы. Слушал вибрации ее голоса. Его мир сужался до этого звука, до ее присутствия. Иногда уголок его рта дергался – подобие улыбки. Для Елены это было ярче любого солнца.
За дверью палаты слышались шаги, приглушенные голоса медсестер, чей-то тихий плач. Обитель скорби и ожидания. Елена читала, гладила Максима по волосам, и мысль о ПНИ отступала на задний план, придавленная сиюминутной необходимостью быть здесь и сейчас. Ради этого взгляда. Ради этой тени улыбки. Ради ощущения, что она нужна. Пусть даже ценой собственного истощения. Цикл ее жертвенной любви был замкнут на нем. Разорвать его могла только смерть. Ее или его. И оба варианта были невыносимы.
Запах тушенки и отчаяния в комнате Алексея и Светланы сменился запахом лжи и формальности. После ухода Валентины Петровны, бросившей на прощание: «Еще один скандал – и обратно в корпус! И детей ваших в спецотделение!», наступила гнетущая тишина. Олеся, истошно проплакавшись, уснула в своем манежике, всхлипывая во сне. Настя затихла в углу, уткнувшись лбом в стену, лишь легкое покачивание спины выдавало ее присутствие. Алексей сидел на своей кровати, уставившись в одну точку на грязном линолеуме. Злость сменилась тупой апатией, подкрашенной остатками хмеля. Светлана, с лицом, опухшим от слез, молча убирала осколки кружки, которую Алексей швырнул в стену во время скандала с заведующей. Каждое движение давалось ей с усилием – тело ныло, рука, куда он толкнул, горела синяком под рукавом.
«Спецотделение…» – прошептала она, не выдержав тишины. Голос был хриплым, чужим. – «Она сказала… детей в спецотделение».
Алексей даже не пошевелился. «И что? Там хоть орать не будут. И нам спокойнее».
Светлана замерла, сжимая в руке осколки. «Леша… это же… Это же для самых… самых тяжелых. Где… где они просто лежат. Где…» Она не могла договорить. Представить Настю и Олесю там, среди таких же потерянных тел, без единого лучика внимания, без попыток что-то сделать… Это было страшнее детдома. Это был конвейер умирания.
«А чем они не тяжелые? – Алексей поднял на нее мутный взгляд. – Одна – овощ. Другая – рева. Ни ходить, ни говорить. Только обуза. В спецотделении хоть кормить и мыть будут. А нам… нам жить надо, Света. Хоть как-то.»
«Жить? – Светлана выпрямилась, и в ее глазах, обычно потухших, вспыхнуло что-то дикое, отчаянное. – Как жить, Леша? Вот так?! В грязи? В вечном страхе? От твоих пьянок и криков? От их…» Она кивнула на детей. «…их боли? Это не жизнь! Это ад! И ты его устроил! Ты сказал – рожай! Ты обещал…» Голос ее сорвался. Обещал что? Нормальность? Счастье? Он обещал вырвать ее из интерната, а втолкнул в другой, еще более тесный и беспросветный.
Алексей встал. Медленно, с трудом, опираясь на спинку кровати. Лицо его было каменным. «Я устроил? Я? – Он шагнул к ней. Шаг был неуверенным, но зловещим. – Это ты родила уродов, Светка. Твои гены кривые. Твоя мать, пьяница, тебя такой выдавила. А я… я пытался сделать из тебя человека! Дать тебе семью! А ты… ты мне вот это подсунула!» Он ткнул пальцем в сторону спящей Олеси. «И еще смеешь обвинять?»
Светлана отшатнулась, прижимая осколки к груди. Страх, знакомый, животный, снова затопил все остальное. Искра бунта погасла. «Прости, Леша… Я не… Я не хотела…»
«Молчи! – прошипел он. – Слышишь? Заткнись и убирай эту свинарню. И чтоб я больше ни слова не слышал ни про спецотделение, ни про что! И детей… заткни. Любой ценой. Поняла?» Он повернулся, плюхнулся обратно на кровать, отвернулся к стене. Разговор был окончен.
Светлана стояла, дрожа всем телом. Осколки впивались в ладонь. Боль была острой, реальной. Почти приятной на фоне той адской боли внутри. Она посмотрела на Настю. Девочка все так же качалась, уткнувшись в стену. Ее мир был где-то там, за этой стеной, в тишине и ритме. Она не слышала скандала. Не понимала угроз. Светлане вдруг страшно захотелось туда. В этот тихий, недоступный уголок. Куда не долетают крики Алексея, плач Олеси, слова Валентины Петровны о спецотделении. Куда не проникает осознание собственной чудовищной несостоятельности и безысходности.
Она опустилась на колени рядом с Настей, осторожно положила руку ей на спину. Тело девочки напряглось, раскачивание усилилось на секунду, потом замедлилось. Светлана прижалась лбом к стене рядом с дочерней головой. Холод штукатурки. Она закрыла глаза. «Прости… – прошептала она в стену, не зная, кому адресует – Насте, Олесе, себе, своей давно умершей матери, всему миру. – Прости, что родила вас… такими. Прости, что не справляюсь. Прости…» Слезы текли по щекам, смешиваясь с грязью на стене. Цикл горя, брошенности и нелюбви, начавшийся в этих стенах много лет назад, затягивал новое поколение. И Светлана, жертва и соучастница, чувствовала себя лишь мелким винтиком в этой бездушной машине, неспособной ни вырваться, ни остановить ее ход. Только плакать в холодную стену.
Тиканье часов на кухне Ольги звучало как бомба замедленного действия. Каждый «тик» – шаг к утру. К тому моменту, когда нужно будет идти в опеку. Бумага лежала перед ней, белая, с казенным шрифтом, неумолимая. «Соколова Анастасия, 2 лет… Соколова Олеся, 3 мес… временное размещение… до определения дальнейшей судьбы…»
Дальнейшая судьба. Ольга сжала кулаки, чувствуя, как ногти впиваются в ладони. Дальнейшая судьба – это она. Или детдом. Третьего не дано. Система поставила ее перед выбором без вариантов.
Она встала, прошлась по тесной кухне. «Однушка». Гостиная, она же спальня – ее маленькая крепость, место, где можно развесить вышивки, поставить фотографию сына с невесткой, где тихо и чисто. Кухня – место для жизни. Где разместить их? Двух девочек? Одну – двухлетку, которая, судя по немногим сведениям, почти не двигается, не говорит? Другую – грудную, тоже с ДЦП, которая, наверное, орет днями и ночами, как та несчастная Олеся в ее кошмарах? Где кроватки? Где пеленальный столик? Где хранить горы памперсов, лекарств, смесей? Как водить их по врачам, реабилитологам? Как совместить с работой? Бухгалтерия не ждет. Цифры, отчеты, начальник-хам… А если уволит? На что жить? На детские пособия? Смешно.
Она подошла к окну. Темно. Дождь стучит по стеклу. Где-то там, в этой промозглой тьме, в убогой комнатке интерната, жили ее племянница и те дети. Дети ее сестры. Сестры, которая когда-то смеялась, бегала, мечтала… и погибла, оставив пятилетнюю Свету. Ольга тогда подумала: интернат – лучшее. Профессионалы. Уход. Социализация. Теперь она видела плоды этой «социализации». Сломанную Светлану. Агрессивного Алексея. И этих двух девочек, обреченных повторить путь родителей или скатиться в бездну спецотделения.
Чувство вины, холодное и липкое, подползло к горлу. Она старалась? Да, как умела. Привозила подарки на Новый год, на день рождения. Отправляла открытки. Но это было формальностью. Долгом перед памятью сестры. Она не впустила Свету в свою жизнь. Не попыталась понять ту боль, тот ужас интерната. Отгородилась. И теперь расплата. Не абстрактная вина, а конкретная – взять на себя этих детей или отправить их в детдом, зная, что это приговор.
«Кто подаст мне стакан воды?» – мысль Анны, случайно подслушанная Ольгой в давней очереди в поликлинике, вдруг всплыла с пугающей ясностью. Она сама не знала Анну, но фраза врезалась в память. Теперь она понимала ее всем нутром. Она была не изможденной героиней вроде Елены, не сломленной жертвой вроде Светланы. Она была обычной женщиной, уставшей от жизни, мечтавшей о спокойной старости. И вот этот вопрос: кто позаботится о ней, если она возьмет на себя этот неподъемный крест? Кто поддержит, поймет, поможет? Сын? Он далеко, у него своя жизнь, свои заботы. Подруги? Посочувствуют и отшатнутся, боясь этой ноши. Государство? Даст копеечное пособие и тонну бумаг. Никто. Абсолютно никто не подаст ей стакан воды, когда она сломается под этим грузом.
Она взяла со стола фотографию сестры. Молодая, улыбающаяся, с сияющими глазами. «Что бы ты сделала?» – спросила Ольга тихо. Фотография молчала. Сестра всегда была легкомысленнее, верила в лучшее. Она бы, наверное, ринулась спасать, не думая о последствиях. Ольга была другой. Прагматичной. Знала цену своим силам. И сил этих не хватало.
Она положила фотографию обратно. Взгляд упал на телефон. Завтра утром нужно звонить на работу. Предупреждать, что задержится. Потом – в опеку. Смотреть в глаза чиновнице. Слушать про «гуманизм», «родственные узы», «ответственность». А потом… потом принимать решение. От которого зависели жизни двух маленьких, уже изуродованных судьбой девочек. И ее собственная жизнь, которая могла превратиться в бесконечный кошмар.
Ольга села за стол, опустила голову на руки. Больше не было сил даже плакать. Только тиканье часов. Тик. Детдом. Тик. Ее квартира, превращенная в лазарет. Тик. Позор перед памятью сестры. Тик. Полное самоуничтожение. Тик. Тик. Тик. Бомба замедленного действия отсчитывала последние часы ее спокойной жизни. И Ольга не знала, как ее обезвредить. Не знала, есть ли вообще шанс на спасение – для них или для себя.
Анна стояла у окна, курила третью сигарету подряд. Вечерняя тьма поглотила двор, но свет из окон подъезда напротив выхватывал из мрака знакомую картину: Елена, согнувшись в три погибели, пыталась вкатить пустую коляску в подъезд. Видимо, Максима уже занесли. Движения женщины были еще более скованными, чем утром. Каждый шаг давался с видимым усилием. Анна видела, как Елена остановилась, оперлась лбом о стену подъезда, судорожно ловя воздух. «Бедная…» – подумалось автоматически. И тут же – «Идиотка. Добьет себя».
Но сегодня раздражение было слабее. Сегодня Анна видела не только Елену. Она видела тень той женщины из интерната, Светланы, которую случайно заметила пару недель назад во дворе – изможденную, с перекошенным от усталости лицом, пытающуюся успокоить орущего ребенка в коляске. Видела воображаемый образ тетки Ольги, сидящей сейчас где-то в своей квартире и смотрящей на бумагу из опеки. Видела этот порочный круг: интернат рождает неспособных родителей, те рождают обреченных детей, система подбирает одних и калечит других, а наблюдатели вроде нее – устают, раздражаются и задают бессмысленные вопросы о стакане воды.
«А что, если сломается Елена? – подумала Анна, следя, как та, наконец, вкатила коляску и медленно поплелась за ней. – Кто тогда Максиму? В хоспис навсегда? В ПНИ?» Мысль о ПНИ вызвала смутный ужас. Она слышала истории. «А если тетка Ольга не возьмет тех девочек? В детдом для инвалидов? Это лучше?» Анна не знала. Она знала только, что все варианты плохи. И что где-то рядом, в этом же городе, под этим же мелким дождем, люди бились в этих ловушках, не имея выхода.
Она потушила сигарету, резко дернув штору. Надоело. Надоело быть наблюдательницей. Надоело это вечное сочувствие-раздражение. Надоел ее собственный, нытьем раздавшийся голос: «Кто подаст стакан воды?» Кто? Да никто. Мир устроен так. Одни тащат неподъемный крест, другие еле волочат свой маленький чемоданчик усталости, третьи – вообще выпали из жизни, как ее мама в конце. И стакан воды – это роскошь. Привилегия сильных или просто удачливых.
Она пошла на кухню. Кран все еще подкапывал, несмотря на ее дневные усилия. «Тик-тик-тик» – вторило каплям эхо часов в ее душе. Она налила стакан воды. Холодной. Выпила медленно, чувствуя, как жидкость омывает пересохшее горло. Не помогло. Жажда была глубже. Жажда смысла. Жажда понять, как жить в этом мире, где чужая боль бьет в глаза из каждого окна, а своей тихой усталости – стыдно. Она поставила стакан в раковину. Рядом с капающим краном. Два источника воды. Ни один не мог утолить ее жажду. Анна выключила свет на кухне и пошла в темноту своей спальни, оставляя за спиной окно, подъезд напротив, Елену, Максима, Светлану, Алексея, Настю, Олесю, Ольгу и весь этот огромный, несправедливый, пропитанный болью и дождем мир. Сегодня она не могла больше наблюдать. Сегодня она сама была слишком близка к тому, чтобы сломаться. И стакан воды был бы не лишним. Но просить было не у кого.
Глава 3: Решение
Холодный металл поручня в автобусе все еще отдавался в онемевшей ладони Елены, даже когда она сидела у кровати Максима в теплой палате хосписа. Слова Кати о ПНИ висели в воздухе тяжелым, ядовитым облаком. «Не навсегда. До того, как…» Этот «как» грозил раздавить ее хрупкий мир окончательно. Она гладила руку сына, ощущая под пальцами тонкую кожу, проступающие вены, непослушные мышцы. Его взгляд, прикованный к ее лицу, был одновременно ее спасением и вечным укором. Он был здесь, в этом «тепле», но не дома. А дом – это она. Она, которая с каждым днем чувствовала, как силы утекают сквозь пальцы, как песок в бездонном таймере ее возможностей.
«Катя, а если… если попробовать найти кого? – Елена заговорила тихо, не отрывая взгляда от Максима, как будто обращаясь к нему. – Нянечку? Сиделку? Чтобы помогала дома… Тогда… тогда я могла бы забирать его отсюда? Совсем?»
Катя вздохнула, разминая затекшие плечи. «Лена, родная, ну кто пойдет? За те деньги, что государство дает на уход? Да и где ты найдешь человека, который согласится на это…» Она кивнула в сторону Максима. «…на такую ответственность? Да еще и с твоим… положением. Это же не просто ребенка покормить-перепеленать. Это…» Катя развела руками, не находя слов, чтобы описать весь объем ежедневного подвига, который требовался. «Да и хоспис – не зло. Тут врачи, процедуры, уход постоянный. Дома одной… или даже с нянькой… ты не потянешь физически. И морально. Это круглосуточный адреналин и страх».
Елена знала, что Катя права. Знание это было гвоздем в крышку гроба ее надежд. Домашний уход был иллюзией, красивым фантиком на горькой пилюле реальности. Даже если бы нашлись деньги на сиделку (а их не было), даже если бы нашлась святая (а где их взять?), ее собственное тело сдавало. Сегодняшняя дорога под дождем, эта вечная борьба с автобусом, ступеньками, равнодушием – это был не просто путь, это был ежедневный износ. И износ этот приближал тот самый «как». Она сжала руку Максима сильнее. Он тихо кряхнул.
«Прости, солнышко, мама не думает о плохом, – быстро прошептала она, чувствуя, как предательские слезы снова подступают. – Мы сегодня книжку почитаем? Про медвежонка?»
Она достала из сумки потрепанную книжку с яркими картинками. Чтение было их ритуалом. Ее голос, пусть сбивчивый, пусть усталый, был мостиком в его мир. Она начинала читать, стараясь вложить в слова всю нежность, всю любовь, все свое «я тут». Максим не смотрел на картинки. Он смотрел на ее губы. Слушал вибрации ее голоса. Его мир сужался до этого звука, до ее присутствия. Иногда уголок его рта дергался – подобие улыбки. Для Елены это было ярче любого солнца.
За дверью палаты слышались шаги, приглушенные голоса медсестер, чей-то тихий плач. Обитель скорби и ожидания. Елена читала, гладила Максима по волосам, и мысль о ПНИ отступала на задний план, придавленная сиюминутной необходимостью быть здесь и сейчас. Ради этого взгляда. Ради этой тени улыбки. Ради ощущения, что она нужна. Пусть даже ценой собственного истощения. Цикл ее жертвенной любви был замкнут на нем. Разорвать его могла только смерть. Ее или его. И оба варианта были невыносимы.
Сцена: Комната Алексея и Светланы. Вечер того же дня.
Запах тушенки и отчаяния сменился запахом лжи и формальности. После ухода Валентины Петровны, бросившей на прощание: «Еще один скандал – и обратно в корпус! И детей ваших в спецотделение!», наступила гнетущая тишина. Олеся, истошно проплакавшись, уснула в своем манежике, всхлипывая во сне. Настя затихла в углу, уткнувшись лбом в стену, лишь легкое покачивание спины выдавало ее присутствие. Алексей сидел на своей кровати, уставившись в одну точку на грязном линолеуме. Злость сменилась тупой апатией, подкрашенной остатками хмеля. Светлана, с лицом, опухшим от слез, молча убирала осколки кружки, которую Алексей швырнул в стену во время скандала с заведующей. Каждое движение давалось ей с усилием – тело ныло, рука, куда он толкнул, горела синяком под рукавом.
«Спецотделение…» – прошептала она, не выдержав тишины. Голос был хриплым, чужим. – «Она сказала… детей в спецотделение.»
Алексей даже не пошевелился. «И что? Там хоть орать не будут. И нам спокойнее.»
Светлана замерла, сжимая в руке осколки. «Леша… это же… Это же для самых… самых тяжелых. Где… где они просто лежат. Где…» Она не могла договорить. Представить Настю и Олесю там, среди таких же потерянных тел, без единого лучика внимания, без попыток что-то сделать… Это было страшнее детдома. Это был конвейер умирания.
«А чем они не тяжелые? – Алексей поднял на нее мутный взгляд. – Одна – овощ. Другая – рева. Ни ходить, ни говорить. Только обуза. В спецотделении хоть кормить и мыть будут. А нам… нам жить надо, Света. Хоть как-то.»
«Жить? – Светлана выпрямилась, и в ее глазах, обычно потухших, вспыхнуло что-то дикое, отчаянное. – Как жить, Леша? Вот так?! В грязи? В вечном страхе? От твоих пьянок и криков? От их…» Она кивнула на детей. «…их боли? Это не жизнь! Это ад! И ты его устроил! Ты сказал – рожай! Ты обещал…» Голос ее сорвался. Обещал что? Нормальность? Счастье? Он обещал вырвать ее из интерната, а втолкнул в другой, еще более тесный и беспросветный.
Алексей встал. Медленно, с трудом, опираясь на спинку кровати. Лицо его было каменным. «Я устроил? Я? – Он шагнул к ней. Шаг был неуверенным, но зловещим. – Это ты родила уродов, Светка. Твои гены кривые. Твоя мать, пьяница, тебя такой выдавила. А я… я пытался сделать из тебя человека! Дать тебе семью! А ты… ты мне вот это подсунула!» Он ткнул пальцем в сторону спящей Олеси. «И еще смеешь обвинять?»
Светлана отшатнулась, прижимая осколки к груди. Страх, знакомый, животный, снова затопил все остальное. Искра бунта погасла. «Прости, Леша… Я не… Я не хотела…»
«Молчи! – прошипел он. – Слышишь? Заткнись и убирай эту свинарню. И чтоб я больше ни слова не слышал ни про спецотделение, ни про что! И детей… заткни. Любой ценой. Поняла?» Он повернулся, плюхнулся обратно на кровать, отвернулся к стене. Разговор был окончен.
Светлана стояла, дрожа всем телом. Осколки впивались в ладонь. Боль была острой, реальной. Почти приятной на фоне той адской боли внутри. Она посмотрела на Настю. Девочка все так же качалась, уткнувшись в стену. Ее мир был где-то там, за этой стеной, в тишине и ритме. Она не слышала скандала. Не понимала угроз. Светлане вдруг страшно захотелось туда. В этот тихий, недоступный уголок. Куда не долетают крики Алексея, плач Олеси, слова Валентины Петровны о спецотделении. Куда не проникает осознание собственной чудовищной несостоятельности и безысходности.
Она опустилась на колени рядом с Настей, осторожно положила руку ей на спину. Тело девочки напряглось, раскачивание усилилось на секунду, потом замедлилось. Светлана прижалась лбом к стене рядом с дочерней головой. Холод штукатурки. Она закрыла глаза. «Прости… – прошептала она в стену, не зная, кому адресует – Насте, Олесе, себе, своей давно умершей матери, всему миру. – Прости, что родила вас… такими. Прости, что не справляюсь. Прости…» Слезы текли по щекам, смешиваясь с грязью на стене. Цикл горя, брошенности и нелюбви, начавшийся в этих стенах много лет назад, затягивал новое поколение. И Светлана, жертва и соучастница, чувствовала себя лишь мелким винтиком в этой бездушной машине, неспособной ни вырваться, ни остановить ее ход. Только плакать в холодную стену.
Сцена: Квартира тетки Ольги. Вечер того же дня.
Тиканье часов на кухонном шкафу звучало как бомба замедленного действия. Каждый «тик» – шаг к утру. К тому моменту, когда нужно будет идти в опеку. Бумага лежала перед ней, белая, с казенным шрифтом, неумолимая. «Соколова Анастасия, 2 лет… Соколова Олеся, 3 мес… временное размещение… до определения дальнейшей судьбы…»
Дальнейшая судьба. Ольга сжала кулаки, чувствуя, как ногти впиваются в ладони. Дальнейшая судьба – это она. Или детдом. Третьего не дано. Система поставила ее перед выбором без вариантов.
Она встала, прошлась по тесной кухне. «Однушка». Гостиная, она же спальня – ее маленькая крепость, место, где можно развесить вышивки, поставить фотографию сына с невесткой, где тихо и чисто. Кухня – место для жизни. Где разместить их? Двух девочек? Одну – двухлетку, которая, судя по немногим сведениям, почти не двигается, не говорит? Другую – грудную, тоже с ДЦП, которая, наверное, орет днями и ночами, как та несчастная Олеся в ее кошмарах? Где кроватки? Где пеленальный столик? Где хранить горы памперсов, лекарств, смесей? Как водить их по врачам, реабилитологам? Как совместить с работой? Бухгалтерия не ждет. Цифры, отчеты, начальник-хам… А если уволит? На что жить? На детские пособия? Смешно.
Она подошла к окну. Темно. Дождь стучит по стеклу. Где-то там, в этой промозглой тьме, в убогой комнатке интерната, жили ее племянница и те дети. Дети ее сестры. Сестры, которая когда-то смеялась, бегала, мечтала… и погибла, оставив пятилетнюю Свету. Ольга тогда подумала: интернат – лучшее. Профессионалы. Уход. Социализация. Теперь она видела плоды этой «социализации». Сломанную Светлану. Агрессивного Алексея. И этих двух девочек, обреченных повторить путь родителей или скатиться в бездну спецотделения.
Чувство вины, холодное и липкое, подползло к горлу. Она старалась? Да, как умела. Привозила подарки на Новый год, на день рождения. Отправляла открытки. Но это было формальностью. Долгом перед памятью сестры. Она не впустила Свету в свою жизнь. Не попыталась понять ту боль, тот ужас интерната. Отгородилась. И теперь расплата. Не абстрактная вина, а конкретная – взять на себя этих детей или отправить их в детдом, зная, что это приговор.
«Кто подаст мне стакан воды?» – мысль Анны, случайно подслушанная Ольгой в давней очереди в поликлинике, вдруг всплыла с пугающей ясностью. Она сама не знала Анну, но фраза врезалась в память. Теперь она понимала ее всем нутром. Она была не изможденной героиней вроде Елены, не сломленной жертвой вроде Светланы. Она была обычной женщиной, уставшей от жизни, мечтавшей о спокойной старости. И вот этот вопрос: кто позаботится о ней, если она возьмет на себя этот неподъемный крест? Кто поддержит, поймет, поможет? Сын? Он далеко, у него своя жизнь, свои заботы. Подруги? Посочувствуют и отшатнутся, боясь этой ноши. Государство? Даст копеечное пособие и тонну бумаг. Никто. Абсолютно никто не подаст ей стакан воды, когда она сломается под этим грузом.
Она взяла со стола фотографию сестры. Молодая, улыбающаяся, с сияющими глазами. «Что бы ты сделала?» – спросила Ольга тихо. Фотография молчала. Сестра всегда была легкомысленнее, верила в лучшее. Она бы, наверное, ринулась спасать, не думая о последствиях. Ольга была другой. Прагматичной. Знала цену своим силам. И сил этих не хватало.
Она положила фотографию обратно. Взгляд упал на телефон. Завтра утром нужно звонить на работу. Предупреждать, что задержится. Потом – в опеку. Смотреть в глаза чиновнице. Слушать про «гуманизм», «родственные узы», «ответственность». А потом… потом принимать решение. От которого зависели жизни двух маленьких, уже изуродованных судьбой девочек. И ее собственная жизнь, которая могла превратиться в бесконечный кошмар.
Ольга села за стол, опустила голову на руки. Больше не было сил даже плакать. Только тиканье часов. Тик. Детдом. Тик. Ее квартира, превращенная в лазарет. Тик. Позор перед памятью сестры. Тик. Полное самоуничтожение. Тик. Тик. Тик. Бомба замедленного действия отсчитывала последние часы ее спокойной жизни. И Ольга не знала, как ее обезвредить. Не знала, есть ли вообще шанс на спасение – для них или для себя.
Сцена: Окно Анны. Поздний вечер.
Анна стояла у окна, курила третью сигарету подряд. Вечерняя тьма поглотила двор, но свет из окон подъезда напротив выхватывал из мрака знакомую картину: Елена, согнувшись в три погибели, пыталась вкатить пустую коляску в подъезд. Видимо, Максима уже занесли. Движения женщины были еще более скованными, чем утром. Каждый шаг давался с видимым усилием. Анна видела, как Елена остановилась, оперлась лбом о стену подъезда, судорожно ловя воздух. «Бедная…» – подумалось автоматически. И тут же – «Идиотка. Добьет себя».
Но сегодня раздражение было слабее. Сегодня Анна видела не только Елену. Она видела тень той женщины из интерната, Светланы, которую случайно заметила пару недель назад во дворе – изможденную, с перекошенным от усталости лицом, пытающуюся успокоить орущего ребенка в коляске. Видела воображаемый образ тетки Ольги, сидящей сейчас где-то в своей квартире и смотрящей на бумагу из опеки. Видела этот порочный круг: интернат рождает неспособных родителей, те рождают обреченных детей, система подбирает одних и калечит других, а наблюдатели вроде нее – устают, раздражаются и задают бессмысленные вопросы о стакане воды.
«А что, если сломается Елена? – подумала Анна, следя, как та, наконец, вкатила коляску и медленно поплелась за ней. – Кто тогда Максиму? В хоспис навсегда? В ПНИ?» Мысль о ПНИ вызвала смутный ужас. Она слышала истории. «А если тетка Ольга не возьмет тех девочек? В детдом для инвалидов? Это лучше?» Анна не знала. Она знала только, что все варианты плохи. И что где-то рядом, в этом же городе, под этим же мелким дождем, люди бились в этих ловушках, не имея выхода.
Она потушила сигарету, резко дернув штору. Надоело. Надоело быть наблюдательницей. Надоело это вечное сочувствие-раздражение. Надоел ее собственный, нытьем раздавшийся голос: «Кто подаст стакан воды?» Кто? Да никто. Мир устроен так. Одни тащат неподъемный крест, другие еле волочат свой маленький чемоданчик усталости, третьи – вообще выпали из жизни, как ее мама в конце. И стакан воды – это роскошь. Привилегия сильных или просто удачливых.
Она пошла на кухню. Кран все еще подкапывал, несмотря на ее дневные усилия. «Тик-тик-тик» – вторило каплям эхо часов в ее душе. Она налила стакан воды. Холодной. Выпила медленно, чувствуя, как жидкость омывает пересохшее горло. Не помогло. Жажда была глубже. Жажда смысла. Жажда понять, как жить в этом мире, где чужая боль бьет в глаза из каждого окна, а своей тихой усталости – стыдно. Она поставила стакан в раковину. Рядом с капающим краном. Два источника воды. Ни один не мог утолить ее жажду. Анна выключила свет на кухне и пошла в темноту своей спальни, оставляя за спиной окно, подъезд напротив, Елену, Максима, Светлану, Алексея, Настю, Олесю, Ольгу и весь этот огромный, несправедливый, пропитанный болью и дождем мир. Сегодня она не могла больше наблюдать. Сегодня она сама была слишком близка к тому, чтобы сломаться. И стакан воды был бы не лишним. Но просить было не у кого.
Глава 4: Бремя
Утро в квартире Ольги началось с ощущения надвигающейся казни. Она не спала. Бумага из опеки лежала на кухонном столе, белея в сером свете, пробивавшемся сквозь занавески. Каждый «тик» часов отдавался в висках. «Соколова Анастасия, 2 лет… Соколова Олеся, 3 мес…» Имена обретали плоть в ее воображении. Две маленькие девочки. Сестры. Племянницы ее сестры. Обреченные.
Она механически сварила кофе, но пить не смогла – ком в горле. Позвонила на работу, голос звучал чужим: «Валентина Ивановна, я… сегодня не смогу. Семейные обстоятельства. Экстренные». Начальница буркнула что-то невнятное про «дисциплину» и «отчеты», но Ольга уже не слушала. Главное – отзвонилась. Куда страшнее был звонок, который предстояло сделать Светлане. Или не делать? Просто прийти? Но нужно было знать… что-то знать.
Рука дрожала, набирая знакомый, но редко используемый номер интерната. Долго ждала гудков. Наконец, сонный голос: «Цветок жизни», охрана.
«Мне… к Соколовой Светлане. В отделение выпускников. Это… тетя Ольга».
«Минуточку». Фоновый шум, чьи-то крики вдалеке. Ольга прижала трубку так, что ухо заныло. Что я скажу?
«Алло?» Голос Светланы был еле слышен, хриплый, как будто она плакала всю ночь. Что, скорее всего, и было правдой.
«Света, это тетя Ольга». Пауза. На другом конце – тяжелое, прерывистое дыхание. «Мне… позвонили из опеки». Ольга выдохнула. Лучше сразу. «Прислали бумагу. Про Настю и Олесю».
На другом конце раздался сдавленный стон. Потом – шепот, полный такого отчаяния, что Ольгу передернуло: «Тетя… они… они хотят забрать? В детдом? Или… в спецотделение?» Последнее слово прозвучало как приговор.
Ольга закрыла глаза. «Они… просят меня. Взять. Временно». Она не смогла сказать «забрать». «Чтобы не в детдом».
Молчание. Потом – тихие всхлипы. «Тетя… я… я не знаю… Алексей… они орут… я не справляюсь…» Голос Светланы сорвался. «Я… я плохая мать…»
«Света, успокойся», – автоматически сказала Ольга, но успокаивать было нечем. «Они… здоровье? Как они?» Нужны были факты. Конкретика. Чтобы представить масштаб катастрофы.
«Настя… она почти не двигается. Сидит. Раскачивается. Памперс. Ест… только пюре, с ложки. Не говорит. Только мычит…» Света говорила монотонно, как заученный урок страдания. «Олеся… плачет. Все время. Спит мало. Голову плохо держит. Врач говорил… очень тяжело. Возможно… судороги будут…» Она замолчала, задыхаясь.
Ольга почувствовала, как пол уходит из-под ног. Она схватилась за стол. Судороги. Пюре. Памперс в два года. Крик без остановки. Картина была хуже самых мрачных ее предположений. «А… помощь? Какая помощь? Пособия? Соцработник?»
Света коротко, с горечью рассмеялась. «Пособие… копейки. Соцработница… бумажки приносит. Раз в месяц. Помощи… нет. Никакой. Только… интернат помогает. Еду дают. Белье меняют». Она снова замолчала. Потом тихо, словно боясь, что кто-то услышит: «Тетя… если не ты… их заберут?»
«Да», – прошептала Ольга. Это был единственный четкий ответ. «В опеку нужно идти сегодня. Сейчас».
На другом конце – долгая пауза. Потом тихий, сдавленный голос: «Тетя… сделай… что сможешь. Пожалуйста». И звонок оборвался.
Ольга опустила трубку. Руки тряслись. «Сделай, что сможешь». А что она могла? Сломать себе жизнь? Или сломать им? Она посмотрела на фотографию сестры. Улыбающееся лицо казалось теперь укоризной. «Ты обещала. Пусть не ей, но мне. Присмотри». Ольга не присмотрела. Теперь нужно было платить по счетам. Ценой всего.
Она медленно пошла одеваться. Каждое движение – через силу. Надевала самое строгое платье, как на похороны. Потому что это и были похороны. Похороны ее спокойной, предсказуемой, уставшей, но ее жизни. Она смотрела в зеркало. Женщина с запавшими глазами, серым лицом, в строгом платье. «Спасительница?» – усмехнулась она горько. «Жертва». Она взяла сумку, положила паспорт и ту злополучную бумагу. На пороге остановилась, оглянулась на свою маленькую, чистую, пустую теперь квартиру. «Прощай», – прошептала она. И вышла, закрыв дверь на ключ. Тиканье часов осталось внутри. Оно больше не имело значения.
Хоспис встретил Елену запахом каши и лекарств. Утро. Максим был уже накормлен (через зонд), его лицо казалось спокойным, но бледным. Катя, встретившая ее у двери, сразу нахмурилась.
«Лена, ты какого лешего приперлась? – зашипела она, отводя Елену в сторону от палаты. – Вчера еле ноги волочила, сегодня опять! Посмотри на себя! Тень!»
Елена попыталась улыбнуться, но получилась гримаса. «Максюша… он вчера беспокойный был. Хочу с ним побыть. День сегодня… солнечный». Она кивнула на окно, где сквозь грязные стекла пробивалось бледное мартовское солнце.
«Солнечный! – Катя фыркнула. – Ты лучше посмотри, какая ты! Синяки под глазами – как фиалки! Дрожишь вся! Иди домой! Поспи! Максимушка не убежит. Он здесь. В тепле. За ним присмотрят». Катя ткнула пальцем в сторону палаты. «А ты свалишься – кто ему тогда нужен будет? А?»
Слова «кто ему тогда нужен» ударили Елену прямо в сердце. Тот самый страх. Страх, который не давал ей спать по ночам, гнал в автобусы, заставлял терпеть боль. Страх перед «тогда». Она посмотрела в палату. Максим лежал, его глаза были открыты, смотрели в потолок. Казалось, он не замечал ни ее, ни Кати. Но она знала – он чувствует ее присутствие.
«Я… я посижу немного, Катюш. Часок. Почитаю ему. А потом… потом пойду. Обещаю». Голос Елены звучал жалко, вымаливающе.
Катя вздохнула, махнула рукой. «Час! И домой! Слышишь? И чтобы я тебя больше сегодня не видела! Иначе сама вызову соцработницу, пусть тебя по голове погладит за героизм!» Угроза была пустая, но сказана с такой заботливой злостью, что Елене стало чуть легче.
Она вошла в палату, подошла к кровати. «Привет, солнышко», – прошептала, беря Максима за руку. Его пальцы слабо сжались в ответ. Или ей показалось? Она села, достала книжку. Но читать не могла. Слова Кати звенели в ушах: «Ты свалишься… кто ему тогда?» Перед глазами стоял образ ПНИ – холодные стены, переполненные палаты, чужие руки, которые будут его кормить, мыть, но не будут любить. Не будут знать, что он любит слушать про медвежонка. Не будут видеть эту тень улыбки в уголке рта. Не будут чувствовать его доверие, его хрупкую связь с миром.
Она смотрела на его лицо. Такое беззащитное. Такое родное. Ее жизнь, ее смысл, ее крест. И ее тюрьма. Любовь и отчаяние смешались в один клубок, который душил ее. Она положила книгу, прижалась лбом к его руке. «Что же нам делать, Максюша? – прошептала она так тихо, что услышать мог только он, да и то – чувством, а не слухом. – Как маме не сломаться?» Ответа не было. Только его ровное, чуть хрипловатое дыхание и далекий гул хосписа за дверью. Она сидела так долго, забыв про «час», забыв про все. Пока Катя не заглянула снова, хмурая, но уже без гнева.
«Ну все, героиня. Марш домой. Или я тебя сама на такси посажу?» – Катя взяла Елену под локоть, помогая подняться. Ноги Елены подкосились. «Вот видишь! Еле стоит!»
Елена позволила себя вывести. У порога палаты она обернулась. Максим смотрел ей вслед. Его взгляд, казалось, спрашивал: «Ты уходишь?» Он всегда спрашивал. «Я вернусь, сынок. Завтра. Обязательно», – прошептала она. Но сегодня в ее голосе не было прежней уверенности. Была только усталость и тот самый, гложущий страх. Страх перед «тогда», который теперь шел с ней рядом, как тень.
Комната была неестественно чиста. Светлана вымыла пол, вытерла пыль, убрала осколки. Даже открытка с котятами висела ровнее. Олеся спала в своем манежике, утомленная ночным криком. Настя сидела на одеяле, тихо раскачиваясь. Алексей молчал. Он сидел на кровати, смотрел в стену, но не пил. Его молчание было страшнее крика. Оно висело в воздухе, тяжелое, угрожающее.
Светлана металась по комнате, делая бессмысленные движения – поправляла уже ровно висящее полотенце, перекладывала памперсы. Она ждала. Ждала звонка от Ольги. Ждала прихода Валентины Петровны. Ждала… конца. Какого-то конца. Любого. Лишь бы это закончилось.
После звонка тети Ольги ее охватила странная апатия. Страх был, но он был глухим, далеким, как боль в онемевшей конечности. Главное чувство – стыд. Стыд перед тетей. Перед детьми. Перед собой. Стыд за эту грязь, за этот крик, за свою слабость, за то, что она родила их такими, за то, что не может быть матерью, за то, что боится мужа, за то, что… живет. Она была ошибкой. Ее жизнь – ошибка. И ее дети… Они были живым воплощением этой ошибки.
Она остановилась возле Насти. Девочка монотонно качалась. Светлана опустилась на колени, осторожно положила руку ей на голову. Волосы Насти были тонкими, мягкими. «Прости, – прошептала Света. – Прости, что я твоя мама». Настя не реагировала. Ее мир был надежно защищен стеной аутизма и ДЦП. Светлана завидовала ей. Завидовала этой недоступности.
Вдруг Олеся завозилась в манежике, издала кряхтящий звук – предвестник нового крика. Сердце Светы упало. «Нет… только не снова…» Она бросилась к ребенку, схватила на руки. «Тише, Олечка, тише, мама тут…» Но девочка уже набирала воздух, ее личико краснело. Светлана закачала ее, зашипела, запела сбившуюся колыбельную – все напрасно. Пронзительный, раздирающий душу крик заполнил комнату.
Настя замычала громче, ее раскачивание стало резче, хаотичнее. Алексей резко повернулся. Его лицо исказила знакомая гримаса злобы. «Опять?! – зарычал он. – Я же сказал – заткни ее! Любой ценой!»
Светлана, прижимая орущую Олесю, метнулась к двери. «Я… я выйду! На улицу! Может, воздух…» Но Алексей встал, перегородил ей путь.
«Куда?! Чтоб все слышали?! Чтоб Валентину вызывали?! – Он шагнул к ней. Глаза были безумными. – Заткни. Ее. Сейчас!»
«Я не могу!» – взвыла Светлана в ответ на крик дочери. Отчаяние придало ей сил. Она попыталась протолкнуться мимо него к двери. Алексей схватил ее за плечо, резко дернул. Светлана вскрикнула, Олеся выскользнула у нее из рук.
Все произошло за долю секунды. Ребенок, завернутый в пеленку, упал на пол. Не на ковер. На жесткий линолеум. Раздался глухой удар, а потом – на секунду – абсолютная тишина. Олеся перестала кричать. Ее глаза широко раскрылись от шока и боли. Потом раздался новый, нечеловеческий визг, полный животного ужаса.
Настя забилась в углу, завывая. Алексей замер, смотря на орущего на полу ребенка, его лицо было искажено не злобой, а внезапным, диким страхом. Светлана стояла, как парализованная. Она смотрела на Олесю, на ее маленькое тельце, дергавшееся в истерике, и понимала, что это – точка невозврата. Не просто ее ошибка. Ее преступление. Нечаянное. От безысходности. Но преступление.
Она рухнула на колени, подхватила Олесю, прижимая к себе, зажимая ладонью рот, пытаясь заглушить этот ужасающий крик, который теперь звучал как обвинение. «Тихо, тихо, солнышко, мама тут, прости, прости, прости…» Она сама завыла, качаясь вместе с ребенком на грязном полу. Цикл брошенности и боли замкнулся с жуткой силой. Теперь она была не просто жертвой. Она была тем, кого всегда боялась – матерью, которая не уберегла. Которая уронила. Которая сломала. И не только ребенка. Все. Себя. Алексея. Их жалкое подобие семьи. Все рухнуло с этим глухим ударом о линолеум.
Алексей отступил к своей кровати, сел, опустив голову на руки. Его плечи затряслись. Но это не были слезы раскаяния. Это были слезы ярости и страха за себя. Он понимал. Понимал, что теперь – конец. Валентину Петровну вызовут обязательно. Милицию, возможно. Детей заберут. Его – может, тоже, за халатность, за соучастие в чем-то страшном. Интернат отвернется. Он снова станет никем. Обитателем самой дальней, самой страшной палаты. Его иллюзия «нормальной жизни» разбилась вдребезги вместе с криком его дочери. И виновата была Света. Всегда Света. И эти дети. Эти проклятые дети.
Кабинет в органах опеки был маленьким, заставленным папками, пропахшим бумажной пылью и дешевым кофе. Женщина за столом, представившаяся Ириной Викторовной, смотрела на Ольгу поверх очков. Взгляд был устало-профессиональным, без сочувствия.
«Ну что, Ольга Сергеевна? Приняли решение?» – спросила она, пододвигая к Ольге папку с документами. «Ситуация, как вы понимаете, экстренная. Родители… не справляются. Угроза жизни и здоровью детей. Факты есть». Она не уточняла, какие факты. Ольга не спрашивала. Она и так все знала. Крик Олеси в трубке. Глухой удар, который она почти услышала в своем воображении. Отчаяние Светы.
Ольга смотрела на бумаги. На строки, где нужно было поставить подпись. Взять на себя. Временно. До определения… чего? Судьбы? Будущего? Будущего не было. Было только «сейчас» и этот страшный выбор.
Она вспомнила фотографию сестры. Ее смех. Ее просьбу: «Присмотри за Светой». Она не присмотрела. Теперь Света сломалась. И сломала своих детей. Кто присмотрит за ними? Детдом? Спецотделение? Это было не присмотром. Это было списанием. В лучшем случае – конвейером ухода без любви. В худшем…
Ольга подняла глаза на Ирину Викторовну. «А если… если я не смогу? Если… не справлюсь?» – голос ее дрожал.
Ирина Викторовна вздохнула, сняла очки. «Ольга Сергеевна, честно? Никто не справляется с таким. Это адский труд. На всю жизнь. Государственная поддержка… – она махнула рукой, – вы знаете, какая. Но… это родные дети. Племянницы. И альтернатива…» Она не договорила. Пожала плечами. «Выбор за вами. Но выбирать нужно сейчас. Дети в интернате. В медпункте. Младшую осмотрели. Ушиб, испуг. Но если оставить их там… в этой среде…» Она снова не договорила. Но Ольга поняла. Спецотделение. Или что-то хуже. Алексей. Света, сломленная окончательно. Повторение падения.
Ольга посмотрела в окно. Серое небо. Мелкий дождь. Такой же, как вчера. Как всегда. Мир не менялся. Менялись только жертвы его бездушия. Она была следующей на очереди. Но эти девочки… они уже были в очереди с рождения. С самого начала. Без шанса.
Она взяла ручку. Тяжелую, неудобную. Подпись. Простая загогулина. Но она означала конец. И начало ада. Она поставила ее. Твердо. Неожиданно для себя.
«Я… заберу их. Сегодня. Если можно».
Ирина Викторовна кивнула, не выражая ни радости, ни сожаления. Просто констатация факта. «Хорошо. Оформляем. Вам нужно будет заехать в интернат с нашим представителем. Забрать вещи детей. Их медицинские документы. И… самих детей». Она произнесла это так, будто речь шла о передаче мебели.
Ольга слушала инструкции, кивала. Внутри была пустота. Тишина после взрыва. Страх никуда не делся. Ужас перед будущим – тоже. Но был еще… странный, крошечный, почти неощутимый толчок. Не надежды. Не любви. Ответственности. Грубой, неумолимой. Как камень на шею. Но ее камень. Ее крест. Она не спасет мир. Не спасет даже этих девочек, наверное. Но она подала им стакан воды. Хотя бы попыталась. В этом мире, где никто не подает стакана воды, это уже было что-то. Пусть это «что-то» убивало ее собственную жизнь. Она подписалась под этим. Буквально.
Она вышла из кабинета опеки. Дождь моросил. Она стояла на ступеньках, глядя на мокрый асфальт, машины, спешащих людей. Где-то в этом городе Елена везла Максима в хоспис. Где-то Анна смотрела в окно и думала о своем стакане воды. Где-то Светлана рыдала над упавшей Олесей, а Алексей дрожал от страха. А она, Ольга, только что подписала себе приговор. Идти в интернат. Забрать двух маленьких калек. Привезти их в свою маленькую «однушку». И попытаться… жить. Или выживать.
«Кто подаст стакан воды?» – пронеслось в голове. Она горько усмехнулась. Теперь этот вопрос был не про нее. Она должна была подавать. Двум маленьким девочкам. До конца. Какой бы этот конец ни был. Она достала зонтик, раскрыла его против мелкого, назойливого дождя. И пошла ловить такси. В ад. По собственному выбору. Самый страшный выбор в ее жизни.
Глава 5: Точки Разлома
Такси высадило Ольгу у ворот интерната. "Цветок Жизни". Название казалось злой насмешкой. Высокий забор с колючей проволокой, унылые корпуса из серого бетона, выцветшие занавески в окнах. Воздух пропитался не просто запахом дезинфекции и каши, как вчера в хосписе, а чем-то тяжелее. Запахом безнадежности, немытого тела, подавленной агрессии и тоски. Вечностью несчастья.
Ее встретила та же Ирина Викторовна из опеки, лицо каменное, и Валентина Петровна, заведующая. Лицо Валентины Петровны было натянутым, в глазах – не сочувствие, а раздражение и усталость от лишних хлопот.
«Пойдемте, Ольга Сергеевна, – сказала Валентина Петровна резко, не протягивая руки. – Дети в медпункте. Со Светланой… вы можете увидеться. Кратко. Она не в себе».
Коридоры были пустынны в это утреннее время, но звуки доносились из-за закрытых дверей: монотонное мычание, резкий вскрик, приглушенный плач, громкий, нечленораздельный голос кого-то из персонала. Стены, выкрашенные когда-то в веселые цвета, облупились, покрылись грязными разводами на уровне рук. Ольгу охватил физический ужас. Здесь выросла Света? Здесь растут Настя и Олеся?
Медпункт. Небольшая комната с кушеткой, столом и шкафчиком с лекарствами. На кушетке сидела Светлана. Она казалась маленькой, ссохшейся. Лицо было опухшим от слез, глаза – огромными, пустыми, как у загнанного зверька. Она держала на руках Олесю, плотно закутанную. Ребенок был тих, но дышал неровно, прерывисто. В углу комнаты, на полу, на расстеленном одеяле, сидела Настя. Она раскачивалась, уткнувшись лицом в колени, издавая тихое, монотонное «мммм… мммм…». Она была одета в чистое, но слишком большое платье, ноги в памперсе неестественно вывернуты.
«Света…» – прошептала Ольга, подходя.
Светлана вздрогнула, подняла на нее глаза. В них не было узнавания, только животный страх. Она прижала Олесю крепче.
«Тетя… не отдавай их… не отдавай…» – голос был хриплым шепотом, полным такой бездонной мольбы, что Ольгу передернуло. «Я… я не хотела… она упала…»
«Светлана, – вмешалась Валентина Петровна строго. – Решение принято. Ольга Сергеевна забирает детей временно. Для их же блага. Вы не справились. Факт налицо». Она кивнула на Олесю. На лбу у девочки, чуть ниже линии волос, виднелся небольшой синяк, страшный в своей обыденности на таком крошечном личике.
Света замотала головой, запричитала: «Нет… нет… я исправлюсь… Алексей… он больше не будет…» Но в ее глазах не было веры в свои слова. Было только отчаяние и стыд. Глубинный, сжигающий стыд матери, допустившей недопустимое.
«Где Алексей?» – спросила Ольга, оглядываясь.
«В изоляторе, – холодно ответила Валентина Петровна. – На время разбирательства. Чтобы не мешал. Вещи детей собраны». Она указала на два жалких пластиковых пакета у двери. Один побольше – с какими-то тряпками, пачкой памперсов. Второй, маленький – с бутылочками, соской, упаковкой смеси.
Ольга подошла к Насте. Осторожно коснулась ее плеча. «Настенька?»
Девочка не реагировала. Раскачивание не прекратилось. Ее мир был герметичен. Ольга попыталась заглянуть ей в лицо, осторожно приподняв подбородок. Пустые, ни на чем не фокусирующиеся глаза. Слюна текла по подбородку. Ольга почувствовала приступ тошноты. Это реальность. Это теперь ее реальность.
«Надо ехать, Ольга Сергеевна, – торопила Ирина Викторовна. – Дети устали».
«Света… – Ольга обернулась к племяннице. – Я… я постараюсь». Больше сказать было нечего. Никаких обещаний. Никаких утешений. Только констатация невозможного.
Света не ответила. Она смотрела на Олесю, которую Ольга осторожно взяла из ее рук. Ребенок зашевелился, издал слабый всхлип. Света вжалась в кушетку, закрыла лицо руками. Ее плечи затряслись в беззвучных рыданиях. Прощание состоялось. Не с детьми – с последней иллюзией, что что-то можно исправить.
Ольга, держа на руках хрупкий, дурно пахнущий лекарствами и чем-то кислым комочек Олеси, попыталась взять Настю за руку. Девочка вырвалась, уткнулась лицом обратно в колени. Ирина Викторовна вздохнула, взяла Настю на руки, как мешок. Та не сопротивлялась, лишь мычание стало громче. Валентина Петровна подхватила жалкие пакеты с вещами.
Шли по коридору. Из какой-то двери высунулось любопытное лицо подростка с явными ментальными нарушениями. Кто-то завыл протяжно. Ольга шла, прижимая к себе Олесю, чувствуя, как ее собственное сердце превращается в ледышку. Она выносила их из этого ада. Но куда? В другой ад? Свой собственный? Запах интерната, этот коктейль отчаяния и антисептика, въелся в одежду, в кожу. Он будет преследовать ее. Теперь всегда.
Квартира Ольги, ее маленькая, уютная (теперь бывшая) крепость, мгновенно превратилась в филиал кошмара. Как только дверь закрылась за Ириной Викторовной (бросившей на прощанье: «Документы оформим позже, звоните, если что-то экстренное»), Олеся, словно почувствовав окончательную смену обстановки, зашелась в истерическом крике. Не плач, а именно крик – пронзительный, надрывный, безутешный. Звук бил по барабанным перепонкам, впивался в мозг.
Настя, поставленная на пол, тут же съехала на бок и застыла в неестественной позе, продолжая монотонно мычать и раскачиваться, уткнувшись лбом в линолеум. Ольга металась. Она пыталась укачать Олесю – крик усиливался. Попробовала дать бутылочку – ребенок выплевывал соску, захлебываясь криком. Положила Олесю на диван, попыталась подойти к Насте, поправить ее – та не реагировала, ее тело было напряжено, как доска.
«Господи… что делать? Что делать?!» – панический шепот Ольги тонул в оркестре детского горя. Она чувствовала, как сжимается грудная клетка, не хватает воздуха. Сердце колотилось, как птица в клетке. Безумие. Я совершила безумие.
Она вспомнила про смесь. В пакете! Кинулась к пакетам, вытряхнула содержимое на пол. Бутылочка, пачка смеси, памперсы, какие-то поношенные распашонки. Никаких инструкций! Как разводить? Сколько? Она схватила бутылочку, помчалась на кухню. Руки дрожали так, что вода из чайника лилась мимо. Насыпала смесь наугад. Получилась комковатая жижа. Олеся орала уже сипло, захлебываясь. Настя мычала.
Попытка накормить Олесю провалилась. Смесь выливалась обратно. Ребенок давился, кричал еще громче. Ольга бросила бутылочку, схватилась за голову. Слезы бессилия застилали глаза. Она села на пол рядом с Настей, бессмысленно гладила ее по спине. Девочка не реагировала. Олеся захлебывалась криком на диване. Мир сузился до этой какофонии боли и ее собственной парализующей паники. Она была в ловушке. Безоружная. Одна.
Первая ночь стала пыткой. Олеся засыпала урывками на полчаса, просыпаясь с новым визгом. Настя, уложенная на одеяло на полу в гостиной (кроватки не было), раскачивалась и мычала почти без перерыва. Ольга сидела между ними, спиной к батарее, кутаясь в плед. Она пыталась успокоить Олесю, качая ее на руках до онемения в спине. Пыталась хоть как-то устроить Настю поудобнее. Бесполезно. Голова раскалывалась. Мысли путались. Она ловила себя на диких фантазиях: открыть окно и выброситься. Или выбросить… Нет. Она в ужасе отшатывалась от этих мыслей, но они возвращались, как навязчивый кошмар. «Кто подаст стакан воды?» – теперь это был не вопрос, а констатация факта: никто. И никогда. Она была обречена на этот ад до конца своих дней. Или их дней. Кто первым сломается? Она? Олеся от истощения? Настя от… от чего ломаются такие, как Настя? Ольга не знала. Она знала только, что рассвета она ждала со смесью ужаса и тупого облегчения, что эта ночь кончилась. Но день сулил лишь продолжение кошмара. Без сна. Без сил. Без надежды.
Слухи в хосписе расползаются быстро. Особенно такие. Через Катю, которая знала всех и вся, Елена узнала о «происшествии в «Цветке Жизни»». Не в деталях, но суть: мать, ребенок, падение, опека забрала детей к родственнице.
«Вот видишь, Лена? – Катя говорила, меняя белье у соседней кровати. – До чего доводит! Не справилась! Ребенка чуть не убила! А все почему? Потому что одна! Потому что система бросила! Или сама не туда пошла…» Катя бросила многозначительный взгляд на Елену. «Ты на себя посмотри. Ты тоже на грани. Сегодня еле приползла. Вчера – тоже. А завтра? А что, если с Максимом что? Уронешь? Не досмотришь?»
Слова Кати падали на подготовленную почву. Страх, постоянный спутник Елены, расцвел махровым цветом. Она смотрела на Максима. Он сегодня был вялым, плохо реагировал даже на ее голос. Врач говорил что-то про возможную простуду, но Елене чудилось худшее. А что, если это начало конца? Ее конца? Или его? Что если прямо здесь, в хосписе, с ней случится что-то? Инсульт? Сердце? Ее ноги уже почти не слушались сегодня утром. Каждый шаг от автобусной остановки до хосписа был адом. А обратно? А завтра?
Паника, тихая и леденящая, сковала ее. Она представила себя на месте той матери из интерната. Только она не уронит Максима. Она просто… не сможет подняться. Не сможет до него дотянуться. И он будет лежать один, в своей коляске или на кровати, не в силах позвать, не в силах пошевелиться, а она… она будет беспомощно смотреть на него из какого-то темного угла собственного отключившегося тела.
«Катя… – голос Елены был еле слышен. – Я… я плохо себя чувствую. Голова кружится… Ноги…»
Катя тут же бросила белье, подошла, нахмурившись. Положила прохладную ладонь на лоб Елены. «Горячая! И дрожишь вся! Лена, да ты больная! Глупая! Сидела бы дома! Сейчас же вызываем врача!»
Елена не сопротивлялась. Физическое истощение, месяцами копившееся, усугубленное панической атакой и постоянным холодом дороги, наконец сломило ее. Ее отвели в процедурную, уложили на кушетку. Термометр показал 38.5. Врач, молоденькая девушка, качала головой: «Переутомление, переохлаждение, возможно, вирус на фоне ослабленного иммунитета. Вам срочно нужен покой, Елена Петровна. Дома. Минимум неделю».
«Но Максим…» – прошептала Елена.
«Максим здесь, под наблюдением, – твердо сказала Катя. – Мы присмотрим. А ты – домой. Сейчас же. Я тебе такси вызову. И чтобы я тебя здесь не видела до понедельника! Выздоравливай!»
Елена не спорила. Слабость валила с ног. Ее посадили в такси, дали таблетку жаропонижающего. Она смотрела в окно на мелькающие серые улицы, на струи дождя по стеклу. Физическая боль в мышцах, озноб, раскалывающаяся голова были почти облегчением. Потому что они были конкретны. Они отодвигали тот, главный страх – страх перед «тогда». Но лишь на время. Она ехала в пустую квартиру, где некому было подать ей стакан воды. Где единственным звуком будет капающий кран и ее собственный прерывистый кашель. Где она будет лежать и думать о Максиме. О его тихом дыхании в палате хосписа. О том, что она не может быть с ним. О том, что система – этот хоспис – временно заменила ее. И о том, что эта замена может стать постоянной гораздо раньше, чем она думала. Трещина в ее хрупком мире дала о себе знать. Телесно. Теперь она знала – сломаться можно. Быстро. Без героизма. Просто от бесконечной усталости и холода.
Анна вышла вынести мусор. Проклятый дождь моросил, как всегда. Она куталась в старый плащ, думая о бесконечном отчете, который ждал ее дома, о вечной нехватке денег, о пустоте. И о том, что кран на кухне опять подтекает. Безнадега.
Вдруг ее внимание привлекло такси, остановившееся у соседнего подъезда напротив. Из него вышла… та самая женщина? Тетка Ольга? Анна видела ее пару раз, когда та приезжала к Светлане в интернат (Анне случалось проходить мимо). Но теперь Ольга выглядела… раздавленной. И не одна. Она осторожно вынимала из машины… ребенка? Нет, двух. Одна – совсем кроха, на руках, закутанная. Вторая – постарше, но странная. Женщина из такси буквально выгрузила ее, как куклу. Девочка не шла. Она стояла, сгорбившись, голова странно набок, руки скрючены. Потом Ольга, держа младенца одной рукой, попыталась взять вторую девочку за руку. Та вырвалась, съехала на мокрый асфальт.
Анна замерла с мусорным ведром в руке. Картина была сюрреалистичной. Ольга, с лицом, выражавшим чистый ужас и беспомощность, пыталась поднять большую девочку, не уронив младенца. Таксист, видимо, пожалев, вышел, помог поднять ребенка, понес его к подъезду. Ольга, прижимая к себе орущего (Анна уже слышала слабый, но пронзительный плач) младенца, заковыляла следом. Большая девочка в руках таксиста висела как тряпка, голова болталась.
Боже правый… – мелькнуло у Анны. Это же дети Светланы? Те самые? Она их… забрала?
Она стояла под дождем, забыв про мусор, про отчет, про все. Новая картинка в ее окне обретала жуткие очертания. Не подвижница с палочкой и сыном. Не мелькающая тень измученной матери из интерната. А новая жертва. Обычная женщина, втянутая в эту мясорубку. С двумя калеками на руках. В своей маленькой квартире.
Анна вдруг почувствовала прилив не просто жалости, а чего-то похожего на вину. И на злость. Вины – за свои вчерашние мысли о стакане воды. Злости – на всех: на Светлану и Алексея, родивших этих несчастных; на систему, бросившую их; на Ольгу за ее нелепый, обреченный героизм; на себя – за то, что она просто стоит и смотрит. Но что она могла сделать? Принести стакан воды? Смешно.
Она резко развернулась, пошла обратно, швырнула мусорное ведро у подъезда. Поднялась к себе. Подошла к окну. В окне напротив горел свет. Она представила, что там сейчас: крик младенца, неподвижная девочка на полу, Ольга, мечущаяся в панике. Такой же ад, как у Елены. Как у Светланы. Только в другой упаковке.
Ее собственная усталость, ее собственная жажда внимания, ее ненавистный капающий кран – все это вдруг показалось мелкими, пошлыми неудобствами. «Кто подаст стакан воды?» – фраза прозвучала в голове с новой, горькой иронией. Мир был полон людей, умирающих от жажды у колодца, но слишком слабых, чтобы зачерпнуть. Или не видящих колодца из-за собственных слез. Анна закрыла шторы. Но картина с Ольгой и детьми врезалась в память. Глубже, чем образ Елены. Потому что Ольга была не героиней по призванию. Она была как она. И ее жертва казалась еще страшнее. И еще бессмысленнее. Это усиливало ее собственный кризис, ее ощущение безысходности мира. Завтра нужно было чинить кран. Символично.
Изолятор в «Цветке Жизни» был не камерой, а просто пустой, голой комнатой с решеткой на окне и тумбочкой, привинченной к полу. Алексей сидел на единственной табуретке, сжав кулаки. Ярость сменилась страхом. Страхом перед милицией, перед судом, перед тем, что его отправят в ПНИ для взрослых «сопровождаемого проживания» – то есть под вечный надзор, в ту же тюрьму, но без иллюзии свободы. Страх гнал мысли в привычное русло: виновата Света. Всегда Света. И эти ублюдки-дети.
Дверь открылась. Вошла Валентина Петровна и мужчина в строгом костюме – представитель опеки или соцзащиты, Алексей не разобрал.
«Соколов, – начала Валентина Петровна без предисловий. – Ситуация крайне серьезная. Ребенок травмирован по вашей халатности и попустительству. Возможно возбуждение уголовного дела. Опека изъяла детей. Временно они будут у тети Светланы».
Алексей вскочил. «Какое дело?! Она упала! Сама! Светка криворукая!»
«По показаниям Светланы и медперсонала, вы создали обстановку, приведшую к инциденту, – холодно сказал мужчина. – Угрозы, агрессия. Ребенок был выронен в результате конфликта с вашим участием. Это факт».
«Она врет!» – заорал Алексей, но в его голосе слышалась паника.
«Светлана сейчас дает официальные показания, – продолжил мужчина. – Вам грозит не только лишение родительских прав, но и, возможно, ограничение дееспособности с помещением в специализированное учреждение. Вам нужен адвокат. Если сможете найти».
Слова «лишение прав», «ограничение дееспособности», «учреждение» прозвучали как молот по стеклу. Его жалкий мир – комната, Света, даже эти ненавистные дети – был его миром. Его иллюзией контроля. Теперь иллюзия рухнула. Его лишали всего. Возвращали в статус «интернатовского овоща», за которым нужно присматривать. Хуже смерти.
«Света… – прохрипел он. – Где Света? Я с ней поговорю! Она скажет, что я не виноват!»
«Светлана Игоревна сейчас не может с вами общаться, – отрезала Валентина Петровна. – Она находится под наблюдением врача. Шоковое состояние. Решение о вашем дальнейшем пребывании здесь будет принято после официального разбирательства. Пока – остаетесь здесь».
Дверь закрылась. Алексей остался один в голой комнате. Ярость вернулась, бессильная, направленная внутрь. Он бил кулаком по бетонной стене, пока не пошли кровь и боль. Но боль была ничто по сравнению с холодным ужасом бесправия и возврата в самую бездну системы, откуда он так отчаянно, так неумело пытался выбраться. Он был обломком. И система снова затягивала его в свою бездну.
Светлана лежала на кушетке в медпункте. Врач дал ей успокоительное. Оно не помогало. Сквозь туман она слышала голоса: Валентины Петровны, чужого мужчины. Слова: «показания», «инцидент», «лишение прав», «психологическая помощь». Они не доходили до сознания. Внутри был только образ: Олеся, падающая. Глухой удар. Ее маленькое лицо, искаженное ужасом и болью. И чувство – окончательное, бесповоротное: она не мать. Она – чудовище. Как ее собственная мать-пьяница? Хуже. Она сломала ребенка. И теперь ее сломали. Забрали детей. Отняли последнее, что давало ее жалкому существованию хоть какой-то смысл, хоть какое-то определение – «мать». Пусть плохая. Пусть не справляющаяся. Но мать. Теперь она была ничем. Пустым местом. Ошибкой, которую система теперь будет «разбирать» и «корректировать». Ее личный цикл брошенности завершился. Полностью. Окончательно. Она лежала и смотрела в потолок, не в силах плакать. Внутри была мертвая тишина. Гораздо страшнее крика Олеси.
Глава 6: Ночной Ад и Трещины Рассвета
Звук. Он заполнил крошечную квартиру, вытеснив воздух, мысли, саму возможность существования. Крик Олеси. Не плач младенца, а пронзительный, животный, леденящий визг отчаяния и боли, который, казалось, вибрировал в костях, сверлил мозг. Он не прекращался. Он нарастал, захлебывался на секунду, и снова взмывал вверх, разрывая тишину ночи. Он был физической силой, от которой хотелось биться головой о стену, лишь бы заглушить его хоть на мгновение.
На фоне этого нечеловеческого звука – низкое, монотонное, безучастное «мммм… мммм… мммм…» Насти. Девочка лежала на одеяле, расстеленном на полу гостиной (кроватью служил диван Ольги, а кроватки не было), скрюченная, лицом вниз. Ее раскачивание было почти незаметным, лишь легкая вибрация тела в такт мычанию. Мир девочки оставался герметичным, непроницаемым для крика сестры и паники тети. Это было почти хуже – эта отстраненность посреди хаоса.
Ольга металась между ними, как загнанный зверь в клетке. Каждый нерв был оголен. Каждое движение давалось через невероятное усилие воли, сквозь нарастающую панику и физическое истощение.
«Олечка, тише, солнышко, тише…» – ее голос срывался, превращаясь в хриплый шепот. Она качала ребенка на руках, но тряска только усиливала крик. Попробовала прижать к себе плотнее – визг стал пронзительнее. Положила на диван – Олеся выгибалась дугой, лицо багровело от неистового усилия. Давала бутылочку с наугад разведенной смесью – ребенок захлебывался, выплевывал, кричал сильнее.
«Настенька… может, водички?» – Ольга поднесла к губам старшей девочки чашку с водой. Настя не отреагировала. Вода пролилась на одеяло. Монотонное «мммм» не прерывалось. Ольга вытерла тряпкой лужу, чувствуя, как руки дрожат все сильнее.
Она попыталась сменить памперс Насте. Это было кошмаром. Тело девочки было напряжено, неподатливо. Ноги неестественно вывернуты. Памперс был переполнен, тяжелым, с резким кислым запахом. Ольга, с трудом удерживая Настю, одной рукой пыталась отстегнуть липучки, вытащить старый памперс, подтереть, подсунуть чистый. Настя мычала громче, ее раскачивание стало резче. Ольге казалось, что это длилось вечность. Когда она наконец застегнула чистый памперс, она была покрыта холодным потом, ее тошнило от запаха и собственной беспомощности.
А Олеся орала. Без передышки. Казалось, ее легкие были бесконечны, а горло – выстлано сталью. Звук проникал всюду, даже когда Ольга затыкала уши. Он был внутри черепа. Он был воплощением ее ошибки, ее обреченности.
В три часа ночи Ольга села на пол между двумя источниками своего кошмара, прислонившись спиной к батарее. Она закуталась в старый плед, но дрожь шла изнутри. Голова раскалывалась. Сердце бешено колотилось, срываясь в тахикардию от постоянного стресса. Глаза слипались, но сон был невозможен. Мысли путались, скатываясь в темные пропасти.
«Зачем? Зачем я это сделала?» – стучало в висках. «Они же не выживут. Или я не выживу. Кто первый?» Она смотрела на Олесю, которая, казалось, вот-вот захлебнется от крика, и на Настю, погруженную в свой непостижимый мир страданий или пустоты. «Их бы… в спецотделение? Там тихо? Там не кричат? Им там… легче?» Мысль была чудовищной, но она приходила, как наваждение. «А мне? Кто поможет мне?» Она вспомнила сына. Его растерянное лицо вчера по телефону: «Мама, ты уверена? Это ж… навсегда». Она не была уверена. Она была в ужасе. «Он не приедет. У него своя жизнь. Свои проблемы. Он не поймет». Подруги? Они отшатнутся от этого ада. Соцработник? Принесет бумаги. «Никто. Абсолютно никто».
Капля. Ольга подняла голову. Не из крана. Из ее глаз. Она не плакала, это была просто капля усталости и безнадежности. Она скатилась по щеке и упала на плед. За ней – другая. Ольга не вытирала их. Она сидела и смотрела сквозь слезы на уродливый узор линолеума, слушая дуэт страдания своих племянниц. Крик и монотонное мычание. Адская симфония ее нового бытия.
Рассвет застал ее в той же позе. Олеся, наконец, истощенная, заснула урывками, всхлипывая во сне. Настя тоже затихла, уснула в своей странной, скрюченной позе. Тишина, внезапно наступившая, была оглушительной. Ольга осторожно поднялась, ее тело болело, как после побоев. Она подошла к окну. Серое, мутное утро. Дождь прекратился, но небо было свинцовым. Она смотрела на двор, на грязные сугробы, на бездушные коробки домов. Ее маленькая крепость стала тюрьмой. И она сама была и надзирателем, и заключенной. Первый день новой жизни начинался. Она не знала, как в нем выжить. Не знала, зачем.
Тишина в квартире Елены была иной. Гнетущей. Давящей. Лишенной привычных звуков – скрипа коляски, собственного тяжелого дыхания при перемещении Максима, шуршания страниц книги, которую она читала ему, даже его тихого кряхтения. Звук капающего крана на кухне, который так раздражал Анну напротив, здесь был единственным свидетельством, что время еще течет.
Елена лежала на диване, укрытая тонким пледом. Температура спала до субфебрильной, но слабость была абсолютной. Каждое движение, даже поворот головы, требовало невероятных усилий. Тело ныло, как будто ее переехал грузовик. Голова была тяжелой, мутной. Но хуже всего была не физическая боль. Хуже была пустота. И страх.
Она смотрела в потолок. Перед глазами стоял Максим. Его глаза. Глубокие, карие, как у нее. Сегодня они, по словам Кати по телефону, были тусклыми, сонными. «Простыл, бедняжка. Но врач слушал – вроде ничего страшного. Колем антибиотик для профилактики». Профилактики чего? Пневмонии? Она знала, как быстро это случается у таких детей. Как быстро банальная простуда могла стать фатальной.
«А если… если ему станет хуже? Сейчас? Пока меня нет?» – мысль впивалась когтями. «Он будет один. В своей кроватке. Не сможет позвать. Не сможет сказать, где болит. А я… я здесь. Бесполезная». Она представила его испуганный взгляд, если он проснется и не увидит ее рядом. «Он подумает, что я бросила его. Как та мать… Светлана». Образ упавшей Олеси, о котором шепотом рассказала Катя («Опека забрала детей к тетке, девочка упала, синяк…»), смешивался с ее собственным кошмаром. «А если я уроню его? Когда вернусь? Если ноги не выдержат? Если спина?»
Она попыталась подняться, чтобы сходить в туалет. Головокружение ударило с такой силой, что она едва не рухнула обратно. Ей пришлось держаться за стену, передвигаясь мелкими, шаркающими шажками. Каждая мышца кричала протестом. Это было не просто недомогание. Это был крах. Тело, годами работавшее на пределе, годами игнорирующее боль и усталость ради Максима, наконец, взбунтовалось. Оно отказало. Здесь и сейчас.
Она доплелась до кухни, налила воды. Рука дрожала. Стакан казался невероятно тяжелым. Она пила маленькими глотками, глядя в окно на подъезд напротив. Там жила та женщина, Анна, которая всегда смотрела на нее. Елена иногда ловила ее взгляд – смесь жалости, усталости и какого-то раздражения. «Что она сейчас думает? Что я наконец-то сломалась? Что я эгоистка, бросившая сына?» Елене хотелось крикнуть в пустоту: «Я не бросила! Я не могу!»
Она вернулась на диван. Тишина снова сомкнулась вокруг. Без Максима, без его присутствия, его дыхания, его взгляда, квартира казалась чужим, холодным местом. Ее миссия, ее смысл, ее крест – был там, в хосписе. А она была здесь. Ненужная. Сломанная.
Она закрыла глаза, и рука сама потянулась в сторону – туда, где обычно стояла коляска или где она держала его руку. Пустота. Физическая боль от этой пустоты была острее, чем боль в мышцах. Она сжала пальцы в кулак, прижала его к груди, пытаясь унять эту ледяную тоску. «Держись, Максюша, – мысленно шептала она. – Мама… мама попробует встать. Завтра. Обязательно завтра». Но даже в мыслях голос звучал слабо, неуверенно. Завтра казалось таким же далеким и пугающим, как мысль о ПНИ. Трещина в ее мире, давшая о себе знать физическим сломом, теперь зияла черной пропастью, в которую мог рухнуть не только ее хрупкий организм, но и все, ради чего она жила. И рядом не было никого, кто подал бы ей стакан воды, чтобы хоть немного унять эту внутреннюю жажду – жажду быть рядом с сыном, жажду не сломаться окончательно.
Анна стояла у окна, курила. Утро. Серое. Без дождя, но без солнца. Взгляд ее автоматически скользнул к подъезду напротив. Никого. Ни Елены с коляской. Ни новой трагедии – Ольги с детьми. Пустота.
Но вчерашняя картина стояла перед глазами ярче реальности: Ольга, с лицом застывшего ужаса, пытающаяся удержать орущего младенца и одновременно поднять с асфальта старшую девочку – куклу с болтающейся головой. И лицо таксиста – смесь брезгливости и жалости. Анна сжала сигарету так, что чуть не сломала фильтр.
«Боже, как она там?» – мысль пришла неожиданно, навязчиво. «Эта ночь… с этим криком… с этим… мычанием». Анна представила. Ярко. До мелочей. Орущего ребенка, которого невозможно успокоить. Девочку-растение на полу. Женщину, мечущуюся в панике в своей маленькой, теперь разрушенной квартире. Как она, Ольга, справлялась? Спала? Ела? Дышала?
И тут же – привычное, корявое чувство вины. За свои вчерашние мысли у плиты: «Кто мне стакан воды подаст?». Глупость. Пошлая, эгоистичная глупость. Ее «страдания» – вечный отчет, капающий кран, одиночество – были мелочными неудобствами по сравнению с тем адом, который разворачивался за стеклом напротив и в соседнем подъезде. У Елены – сын в хосписе, а она сама сломалась. У Ольги – два маленьких калеки на руках. У Светланы – ребенок с синяком, отобранные дети и, наверное, тюрьма или психушка. А у нее, Анны, – целые конечности, работа, крыша над головой и… нытье о стакане воды.
Злость вспыхнула внезапно и яростно. Не на себя даже. На всех. На Светлану и ее Алексея – уродили, не справились. На систему – бросила их, как бросила Елену, как бросала ее саму с матерью. На Ольгу – за ее идиотское, обреченное «я смогу». На Елену – за то, что своим ежедневным подвигом заставляла чувствовать Анну мелочной и слабой. На этот проклятый город, на этот серый свет, на эту вечную тоску.
Она резко потушила сигарету о подоконник. Развернулась, прошла на кухню. Капля упала в раковину. Тик. Она посмотрела на кран. На гаечный ключ, валявшийся рядом после вчерашних неудачных попыток. Потом ее взгляд упал на шкафчик. Там стояла маленькая, почти новая детская ванночка. Осталась от племянницы, которая гостила года три назад. Белая пластиковая корытце. Бесполезная вещь.
Мысль пришла стремительно, почти неосознанно. «Ольге. Для той… маленькой. Может, купать…» Это было ничто. Капля в море нужды. Но это было что-то. Конкретное. Физическое. Не просто жалость за стеклом.
Анна схватила ванночку. Она была легкой. Потом остановилась. «Сумасшедшая? Просто принести? Сказать что? «Держите, вам пригодится»? Стыд ударил в лицо жаром. Она выглядела бы идиоткой. Навязчивой. Глупой. Ольга, измученная, могла захлопнуть дверь перед носом. Или расплакаться. И то, и другое было невыносимо.
Она стояла посреди кухни, сжимая пластиковый бортик ванночки, как якорь. Злость сменилась растерянностью. Желание сделать что-то, хоть что-то маленькое, натолкнулось на стену собственной зажатости, страха быть неправильно понятой, отвергнутой. И на осознание абсолютной ничтожности этого жеста перед лицом катастрофы, в которую погрузилась Ольга.
Она поставила ванночку обратно в шкафчик. Закрыла дверцу. Звук щелчка был громким в тишине. Поражение. Она снова была лишь наблюдательницей. У окна. Со своим нытьем и капающим краном. Но что-то внутри сдвинулось. Зерно стыда за собственную пассивность было посеяно. Оно еще не проросло действием, но треснула скорлупа ее привычного отстраненного отчаяния. Сегодня она не понесла ванночку. Но завтра? Послезавтра? Капля точит камень. Или кран – раковину.
Изолятор больше походил на холодный склеп, чем на комнату. Алексей сидел на табуретке, не шевелясь, уже несколько часов. Ярость выгорела, оставив пепелище страха и ледяного, всепроникающего осознания конца. Слова Валентины Петровны и чужого человека в костюме висели в воздухе: «Уголовное дело… Лишение прав… Ограничение дееспособности… Специализированное учреждение».
«Учреждение». Это слово било по нервам сильнее всего. ПНИ. Психоневрологический интернат для взрослых. Не его жалкая комната в «выпускниках» с призраком самостоятельности. Настоящая тюрьма. Палаты на 10-15 человек. Персонал, для которого ты – обуза, номер в журнале. Вечный надзор. Вечное унижение. Возврат в самое дно, из которого он так отчаянно, так неуклюже пытался вылезти, цепляясь за Свету, за иллюзию семьи, за детей как доказательство своей «нормальности». Иллюзии рухнули. Доказательство превратилось в обузу и причину его краха.
Дверь открылась. Не Валентина Петровна. Врач интерната, пожилой, усталый мужчина, и санитар – крепкий парень с бесстрастным лицом.
«Соколов, пойдем», – сказал врач без предисловий. Голос был ровным, лишенным эмоций. Конвейер.
«Куда?» – Алексей попытался встать, но ноги подкосились. Страх парализовал.
«В кабинет. Психиатр приехал. Для освидетельствования. По решению опеки и соцзащиты. После вчерашнего инцидента». Врач сделал шаг в сторону, давая пройти. Санитар стоял неподвижно, блокируя выход, если что.
Алексей встал, опираясь на стену. «Психиатр. Освидетельствование. Это оно. Начало конца». Его повели по знакомым, ненавистным коридорам. Мимо полуоткрытых дверей, откуда доносились привычные звуки интерната: вой, смех, нечленораздельная речь, плач. Он видел лица – некоторые пустые, некоторые с любопытством, некоторые со злобой. Он был одним из них. Всегда был. Его короткий побег закончился. Система затягивала его обратно, в общую палату безнадежности. И на этот раз – навсегда.
Светлану перевели из медпункта в маленькую, пустую комнату в административном корпусе. «Комната временного пребывания». На деле – камера для ожидания решения ее участи. Успокоительное, вколотое вчера, наконец, подействовало, но не так, как ожидалось. Оно не принесло облегчения. Оно погрузило ее в густой, тягучий туман, сквозь который все видится искаженным, замедленным, но не менее страшным.
Она сидела на кровати, прислонившись к стене. Руки лежали на коленях ладонями вверх – пустые. Ужасно пустые. Она смотрела на них. Руки, которые должны были держать, качать, обнимать. Руки, которые уронили Олесю. Глухой удар отзывался не в ушах, а где-то в глубине грудной клетки. Она видела лицо дочери – искаженное болью и страхом. Видела Настю, застывшую в своем углу, не понимающую ничего. Видела Ольгу, забирающую их… с выражением ужаса на лице. «Я отдала. Я отдала своих детей. Я – не мать. Я – чудовище».
Мысль кружила, как черная воронка, затягивая все остальные чувства. Стыд был таким всепоглощающим, что переходил в физическую боль – жжение в груди, ком в горле. Вина – перед детьми, перед Ольгой, перед своей давно умершей матерью (а была ли она лучше?), перед собой. Страх – перед милицией, судом, психушкой. Но сильнее страха было ощущение полной, окончательной опустошенности. Ее личный цикл замкнулся. Из брошенного ребенка интерната она превратилась в бросившую мать. Система, воспитавшая ее неспособной к любви и ответственности, получила закономерный результат. И теперь отбрасывала ее, как бракованную деталь.
Дверь открылась. Вошла незнакомая женщина – психолог или соцработник, Светлана не поняла. Лицо было мягким, пытающимся выразить участие.
«Светлана Игоревна? Как вы себя чувствуете? Может, поговорим?» – голос был тихим, осторожным.
Светлана медленно подняла на нее глаза. Глаза были огромными, темными, но пустыми. Как у Насти. В них не было ни страха, ни надежды, ни даже слез. Только глубокая, бездонная пустота раздавленного существа. Она не ответила. Она просто смотрела сквозь женщину, в стену, в свое прошлое, в свое несостоявшееся будущее. Туман сгущался. Звуки приглушились. Осталось только гудение в ушах и ледяная пустота в руках, где когда-то должны были быть ее дети. Цикл завершился. Она была концом.
Глава 7: Тени и Зеркала
Холодный мартовский ветер бил в лицо Анне, когда она выходила из подъезда с мусорным ведром. Серое утро, промозглое, без просвета. Она машинально бросила взгляд на подъезд напротив – пусто. Ни Елены с ее вечной борьбой, ни вчерашнего кошмара с Ольгой. Только грязный асфальт да обледенелые сугробы. Но в ушах все еще стоял тот душераздирающий крик младенца и образ девочки-куклы, безвольно болтавшейся на руках таксиста.
"Боже, как она там?" – мысль впилась, как заноза. Анна резко дернула ручку мусорного контейнера. Пластик звякнул о металл. Ее собственные проблемы – затянувшийся отчет, капающий кран, одиночество – вдруг показались пошлыми, мелкими неурядицами. Пылью по сравнению с бетонными плитами чужого горя. Стыд за свое нытье о стакане воды смешался с яростью. На кого? На Светлану и Алексея, этих несостоявшихся родителей? На систему, которая порождает и бросает таких, как они? На Ольгу за ее идиотское, обреченное "я смогу"? На себя – за то, что просто стоит и смотрит.
Она подняла глаза. В окне на четвертом этаже того самого подъезда мелькнуло движение. Ольга? Анна замерла, ведро в руке. Что там сейчас? Крик? Безмолвие еще страшнее? Она вспомнила маленькую белую ванночку в своем шкафчике. Бесполезный кусок пластика. Капля в океане нужды. Но что-то. Конкретное. Не просто жалость за стеклом.
"Сумасшедшая?" – мысль ударила стыдом. Просто принести? Сказать что? "Держите, вам пригодится"? Ольга, измученная, может захлопнуть дверь. Или расплакаться. Анна представила себя на месте Ольги – встретившей соседку с дурацким подарком посреди ада. Горечь подступила к горлу. Она резко развернулась, пошла обратно. Поражение. Она снова была лишь тенью у окна. Но что-то внутри, скорлупа привычного отстранения, треснуло. Сегодня она не понесла ванночку. Но камень точит капля. Или кран – раковину.
Тишина в квартире Ольги была зыбкой, ненадежной, как тонкий лед над черной водой. Олеся спала, наконец, истощенная ночным марафоном крика, всхлипывая во сне. Настя лежала на одеяле, уткнувшись лицом в складки ткани, лишь легкое подрагивание спины выдавало жизнь. Ольга стояла у окна на кухне, пальцами впиваясь в холодный подоконник. Она не спала. Вообще. За ночь ее лицо приобрело землистый оттенок, глаза запали, окруженные синевой, похожей на синяки. Руки мелко дрожали. Внутри – пустота, выжженная паникой и бессилием.
Она смотрела на двор, не видя его. Видела Олесю, выгибающуюся дугой в немом отчаянии. Чувствовала под пальцами жесткое, неподатливое тело Насти при смене памперса. Слышала собственный хриплый шепот: "Тихе, тихе, солнышко", растворяющийся в визге. Она совершила ошибку. Чудовищную. Непрактичную. Сентиментальную. Она впустила хаос в свою упорядоченную, предсказуемо усталую жизнь. И теперь хаос пожирал ее изнутри.
Взгляд упал на жалкие пакеты с вещами девочек. Распашонки, памперсы, пачка смеси. Никаких инструкций. Никаких игрушек. Никакой информации. Что они любят? Чего боятся? Чем их успокоить, кроме невозможного? Она не знала их. Они были чужими, страшными в своей беспомощности и потребностях. Дети сестры. Гены. Проклятие.
Ольга схватилась за чашку с остывшим чаем. Рука дрожала так, что чай расплескался. Она поставила чашку, прислонилась лбом к холодному стеклу. "Я не могу. Не могу". Признание, вырвавшееся наружу, не принесло облегчения. Оно лишь подчеркнуло безвыходность. Вернуть их? В детдом? После ночи у нее? В спецотделение? Представить Настю в палате с такими же, как она, брошенными на произвол судьбы… Олесю, чей крик никто не услышит… Нет. Это было бы новым предательством. Хуже, чем не взять вовсе.
Она обернулась, глядя на спящих девочек. Олеся всхлипнула во сне, сморщив личико. Настя напряглась, ее мычание стало громче на секунду, потом стихло. Они были здесь. Ее крест. Ее расплата за годы отстраненности. Ее ад. И ее единственный, страшный шанс не стать окончательно чудовищем в собственных глазах. Нужно было просто… выжить. Следующий час. Следующую минуту. Сделать следующий шаг. Она медленно подошла к пакетам, вытащила памперсы, смесь. Надо попробовать развести правильно. Найти в интернете. Покормить Олесю, когда проснется. Попытаться… что-то. Хотя бы это.
Запах хлорки и лекарств в хосписе обычно действовал на Елену успокаивающе. Это был запах места, где о Максиме заботятся. Сегодня он резал ноздри, как упрек. Она стояла в дверях палаты, опираясь на косяк, всем телом чувствуя слабость и головокружение после болезни. Катя, увидев ее, ахнула:
"Лена! Ты чего?! Я же сказала – до понедельника! Ты же еле на ногах!"
Елена махнула рукой, стараясь, чтобы жест выглядел уверенным. "Ничего… прошло. Где Максим?"
Он лежал в кровати. Бледнее обычного. Глаза были полуприкрыты, дыхание поверхностное. Рядом стоял капельницы. Елену сжало ледяное кольцо страха.
"Что с ним?!" – голос сорвался.
"Успокойся, – Катя подошла, взяла ее под локоть, чувствуя, как та дрожит. – Температура поднялась вчера. Врач говорит, воспаление где-то начало. Колем антибиотик. Не паникуй. Держится".
"Держится…" – Елена подошла к кровати, осторожно коснулась руки сына. Кожа была горячей, сухой. Он не открыл глаз, лишь слабо пошевелил пальцами в ее руке. Или показалось? "Максюша? Солнышко, мама тут…" – она наклонилась, прошептала ему в ухо. Никакой реакции. Только хрипловатое дыхание.
"Его… он меня слышит?" – Елена повернулась к Кате, и в ее глазах стоял такой немой ужас, что нянечка отвела взгляд.
"Слышит, слышит, конечно, – поспешно сказала Катя. – Просто слабый. Лекарства. Ты сама-то сядь, а то упадёшь!" Она подтолкнула Елену к стулу у кровати.
Елена опустилась, не отпуская руки Максима. Страх, который гнал ее сюда сквозь слабость, теперь обернулся новой гранью. Он был здесь, но далеко. Отгорожен болезнью, лекарствами, своей немотой. А она… она была беспомощна. Не могла забрать его домой. Не могла даже толком ухаживать – руки дрожали, голова кружилась. Она была здесь, но бесполезной тенью. Как Анна у окна. Наблюдательницей за страданием собственного ребенка.
"Я… я посижу, – прошептала она Кате. – Рядом. Может, почувствует".
Катя кивнула, бросив на нее тревожный взгляд. "Сиди. Но если станет хуже – домой. Иначе я тебя силой отправлю. Поняла?"
Елена кивнула, не отрывая взгляда от Максима. Его неподвижное лицо было зеркалом ее собственного страха. Страха, что "тогда" наступит раньше, чем она успеет оправиться. Что она не успеет вернуться к нему по-настоящему. Что эта проклятая простуда, эта ее собственная слабость, станет роковой чертой. Она сжала его руку сильнее, пытаясь передать хоть каплю своего тепла, своей тоски, через эту хрупкую нить связи. "Держись, сынок. Мама… мама держится". Но держалась она из последних сил, как паутинка над пропастью.
Коридоры "Цветка Жизни" казались Светлане бесконечным туннелем в никуда. Ее вели. Куда? Она не знала. Не понимала слов женщины в строгом костюме, шедшей рядом. "Психолого-медико-педагогическая комиссия… Оценка состояния… Определение дальнейшей формы устройства…" Звуки сливались в монотонный гул, как мычание Насти.
Ее руки были пусты. Ужасно пусты. Она машинально сжимала и разжимала пальцы, пытаясь нащупать призрачный вес Олеси, упругость Настиного бока под рукой. Ничего. Только ледяной воздух коридора и запах каши, от которого тошнило.
Дверь открылась. Комната. Стол. Несколько незнакомых лиц. Взгляды – оценивающие, без тепла. Как на вещь. Сломанную вещь.
"Светлана Игоревна, присаживайтесь, пожалуйста".
Она села. Спина прямая, руки на коленях. Выученная поза послушания из интерната. Голова была тяжелой, туманной. Туда не доходили вопросы. "Как вы себя чувствуете?" Холодно. Пусто. "Понимаете ли вы серьезность произошедшего?" Падение. Удар. Синяк. Крик. Вечность. "Ваши отношения с мужем?" Страх. Боль. Темнота. "Ваши планы?" Планы? У нее никогда не было планов. Только выживание. День за днем. Крик за криком.
Она молчала. Слова застревали где-то в горле, тяжелым, беззвучным комом. Взгляды специалистов скользили по ней, фиксируя запавшие глаза, дрожь рук, мертвенную бледность. Шепоток за столом. Карандаши, скребущие по бумагам. Решение выносилось где-то над ней, без ее участия. Она была объектом. Проблемой. Как Настя. Как Олеся.
Внезапно, сквозь туман, пробился образ. Не детей. Ольги. Ее лица вчера, когда она забирала девочек. Лицо не спасительницы. Лицо заложницы. Лицо человека, шагнувшего в пропасть. И впервые за эти сутки в Светлане шевельнулось что-то, кроме стыда и пустоты. Острый, режущий укол вины. Перед тетей. Она подсунула ей этот груз. Свой сломанный мир. Свою несостоятельность. Теперь Ольга там, в аду, который она, Светлана, создала. А она сама здесь. Пустая. Оцениваемая. Решаемая.
Слезы. Горячие, соленые, неожиданные. Они потекли по щекам тихо, не сопровождаемые рыданиями. Просто текли. Как дождь по грязному стеклу. Свидетели ее окончательного краха. Специалисты переглянулись. В протоколе появилась новая запись. "Эмоциональная лабильность. Плач без видимой причины".
Причины были. Они сидели внутри, огромные, как скалы: брошенность, страх, стыд, вина перед детьми, вина перед Ольгой, вина перед собой за всю свою никчемную, сломанную жизнь. Она была не матерью. Не женой. Не человеком. Она была ошибкой системы. И система теперь исправляла сбой. Ее личный цикл завершился. Она сидела и плакала беззвучными слезами в комнате с чужими людьми, чувствуя себя последней, никому не нужной вещью на свете. Тенью самой себя. Зеркалом, отражающим только боль и пустоту.
Комната изолятора была камерой предварительного заключения для Алексея. Не в юридическом смысле, но по сути. Каждый шаг за дверью сопровождался санитаром. Каждый взгляд персонажа – оценивающий, подозрительный. Он перестал быть "выпускником". Он стал "проблемным пациентом". "Опасным".
Его привели в кабинет. Маленькая комната. Стол. Два стула. Женщина лет сорока, в очках, с лицом, не выражавшим ничего, кроме профессионального интереса. Психиатр.
"Алексей Викторович, садитесь". Голос ровный, безразличный.
Он сел. Спина прямая, руки сжаты в кулаки на коленях. Страх гнал кровь в виски, но он старался не показывать. Не дать им повода.
"Расскажите, что произошло вчера". Вопрос был не вопросом, а началом допроса.
"Ничего не произошло! – вырвалось у него, голос хриплый от напряжения. – Ребенок упал! Сама! Светка криворукая!"
Психиатр сделала пометку в блокноте. "Вы ссорились с супругой перед этим?"
"Нет! То есть… да, немного. Она орала, дети орали… Я сказал заткнуть их! Это же нормально!" Он искал оправдание в ее глазах, но находил только холодное стекло очков.
"Вы употребляли алкоголь?"
"Нет!" Ложь была очевидной даже ему самому. Запах перегара, вероятно, еще витал в комнате.
"Вы считаете, что ваши дети… нормальные?" Вопрос прозвучал неожиданно, как удар ниже пояса.
Алексей замер. Нормальные? Его мечта? Его проклятие? "Они… больные. Тяжело. Но это… мои дети". Он вымучил ответ, чувствуя, как ярость и стыд смешиваются внутри в ядовитый коктейль.
Психиатр смотрела на него. Долго. Молча. Потом еще одна пометка. "Вы испытываете агрессию к ним? К жене?"
"Нет! – он вскочил. – Я просто… Я хотел нормальную жизнь! А они… они все испортили! Она родила уродов!" Слова вырвались, неконтролируемые. Он понял ошибку, когда увидел, как брови психиатра чуть приподнялись. Еще одна пометка. Решающая.
"Спасибо, Алексей Викторович. Пока все". Она кивнула санитару у двери. "Отведите его обратно".
Его увели. По коридору, мимо чужих, любопытных глаз. Он шел, чувствуя спиной ее взгляд. Взгляд, который уже вынес приговор. "Неадекватность. Агрессия. Отрицание реальности. Опасен для окружающих". Ярлыки, которые приклеят к нему. Которые отправят его не просто в ПНИ, а в самое его дно – в отделение для буйных. В клетку. Навсегда.
В изоляторе он рухнул на табуретку. Цикл замкнулся. Интернат родил его сломленным. Он пытался вырваться, построив свою жалкую пародию на жизнь. Пародия рухнула, разбив вдребезги и его, и тех, кто рядом. Теперь система, как мать-паучиха, затягивала его обратно в свою паутину, навсегда лишая шанса. Он был тенью человека. Зеркалом, в котором отражалось только озлобление и страх. И этот страх теперь материализовался в виде решения комиссии, которое ждало его за дверью. Приговор. Конец.
Глава 8: Пыль на Солнце
Квартира Ольги пахла теперь не щами и пылью, а кисловатым молоком, детской мочой и чем-то еще, густым и тревожным – запахом бессилия. Рассвет не принес облегчения, лишь сменил тени ночи на серый, равнодушный свет. Олеся спала, наконец, урывками, ее дыхание прерывалось всхлипами, как будто плач продолжался внутри, даже во сне. Настя лежала на боку, лицом к стене, один глаз полуоткрыт, смотрел в никуда. Монотонное «мммм» стихло, заменившись редкими вздохами, похожими на стоны.
Ольга стояла у плиты. Не варила, не грела. Просто стояла, опершись ладонями о холодную эмаль. Ее тело было разбитой телегой после долгой тряски. Каждый сустав, каждая мышца ныла с особой, изощренной злобой. Но физическая боль была фоном, гулким эхом главной боли – в голове. Там гудело, как в опустошенном улье. Мысли не цеплялись, распадались на осколки: «смесь… памперс… вода… крик… стена… падение… сестра… вина… детдом… спецотделение…». Каждый осколок резал изнутри.
Она взглянула на пакет со смесью. Буквы плыли перед глазами. «Развести кипяченой водой… температура 37-40°С…». Кипяченой? Она кипятила? Не помнила. В чайнике что-то булькало, но когда? Она схватила бутылочку – ту самую, из пакета, с трещиной на соске. Сунула под кран. Холодная вода зажурчала. Холодная. Нельзя. Или можно? Она отдернула руку, как от огня. Бутылочка со звоном упала в раковину. Ольга зажмурилась. «Идиотка. Бесполезная идиотка». Голос в голове звучал как голос Валентины Петровны.
Рывком она наполнила чайник, поставила на огонь. Пламя взметнулось синим языком. Она смотрела на него, завороженная. Так просто. Огонь. Тепло. Порядок. Вода закипит. Она разведет смесь. Попробует покормить Олесю. Шаг за шагом. Как в бухгалтерии: проводка за проводкой. Только здесь проводки были из живых нервов, и каждая ошибка стоила крика, боли, стыда.
Шорох. Ольга обернулась. Настя пошевелилась. Не повернулась, не открыла глаз. Просто ее тело, скрюченное в неестественной позе, слегка качнулось, как маятник сломанных часов. И раздался звук. Не мычание. Тихий, влажный звук, похожий на хлюпанье. И запах. Резкий, неприкрытый запах испражнений.
Ольга замерла. Глоток воздуха застрял в горле, обжигая. Не сейчас. Не опять. Она только что… вчера… ночью… Казалось, она поменяла сотню памперсов за эту вечность. Каждый раз – борьба с негнущимися ногами Насти, с ее молчаливым сопротивлением, с отвращением к липкой, вонючей массе, с собственным рвотным позывом. И сейчас – снова. Пока вода кипит. Пока Олеся спит.
Она подошла к Насте, осторожно, как к мине. «Настенька?» Голос сорвался на шепот. Никакой реакции. Только запах усиливался. Ольга наклонилась, попыталась перевернуть девочку на спину. Тело было тяжелым, инертным, как мешок с песком. Ноги не поддавались, были сведены спазмом. Ольга уперлась, потащила. Боль рванула в пояснице. Она застонала. Настя издала короткий, гортанный звук – не крик, не плач, а что-то вроде хриплого выдоха страдания.
«Прости, прости, солнышко», – забормотала Ольга, чувствуя, как слезы подступают от бессилия и жалости. Она расстегнула памперс. Картина была хуже, чем ночью. Жидкий стул. Красные раздраженные складочки кожи. Настя явно страдала. От смеси? От стресса? От своей болезни? Ольга не знала. Она знала только, что нужно убрать, подмыть, намазать кремом, надеть чистый памперс. Процедура, знакомая до тошноты, но каждый раз – новый уровень ада.
Она ковыляла в ванную за тазиком, теплой водой, салфетками. Каждое движение – через боль. Возвращалась. Начала осторожно подмывать Настю. Вода остывала. Девочка напрягалась при каждом прикосновении, издавая те же короткие хрипы. Ольга бормотала утешения, которых не чувствовала. «Сейчас, сейчас, милая, все будет чисто». Она вытирала, мазала кремом, ловя себя на мысли, что смотрит на эту искалеченную плоть не с отвращением, а с каким-то странным, щемящим пониманием. Это тоже была жизнь. Искалеченная, замкнутая в себе, но жизнь. И она, Ольга, теперь отвечала за нее. За ее боль, за ее грязь, за ее немой укор.
Она застегнула чистый памперс, поправила платье на Насте. Девочка затихла, уткнувшись лицом в одеяло снова. Ольга отнесла тазик в ванную, сполоснула. Руки дрожали. Спина горела. На плите шипел и брызгался чайник. Вода кипела.
«Тииии…» Тонкий, прерывистый звук. Потом громче. Нарастающий всхлип. Олеся проснулась. Не просто заплакала. Сразу – на высокой ноте отчаяния. Как будто продолжила с того места, где уснула.
Ольга закрыла глаза. Прижалась лбом к прохладной кафельной плитке ванной. На секунду. Всего на секунду. Потом глубоко вдохнула запах кипятка, детского крема и новой порции горя. И пошла на кухню. Разводить смесь. Для орущего комочка плоти, который был племянницей. Ее крестом. Ее новой, невыносимой жизнью. Шаг за шагом. Пока есть силы. Пока не упадешь.
Хоспис. Палата Максима. Тишина здесь была другой. Не зыбкой, как у Ольги, а тяжелой, насыщенной. Тишиной ожидания и подавленных звуков: равномерного гудения монитора (фиксировавшего пульс, сатурацию), шипения кислородной маски, слабого, хрипловатого дыхания самого Максима.
Елена сидела у кровати, держа его руку в своей. Его пальцы были горячими и сухими, как осенние листья. Он не сжимал ее руку в ответ. Не открывал глаз. Лицо, всегда выразительное для нее, даже в неподвижности, сейчас казалось чужим, заострившимся, с синевой под глазами. Капельница работала, вливая в вену прозрачную жидкость – борьбу с невидимым врагом внутри.
Катя заглянула, положила руку Елене на плечо. «Температура чуть спала. 38.1. Дышит получше. Держится, Лена». Голос был обнадеживающим, но в глазах – тревога, которую Елена уловила сразу.
«Он меня слышит?» – спросила Елена, не отрывая взгляда от сына. Голос был глухим, чужим.
«Конечно, слышит! – Катя присела рядом. – Они все слышат. Чувствуют. Ты с ним говори, как всегда. Про медвежонка».
Елена кивнула. Губы ее дрогнули. Она открыла книжку. «Жил-был медвежонок…» – начала она, но голос, обычно теплый, даже если усталый, сейчас звучал плоским, лишенным жизни. Буквы прыгали перед глазами. Она не могла вложить в них душу. Весь ее мир сузился до горячей руки в своей и этого страшного, беззвучного диалога с его молчанием. Она боялась, что за этим молчанием – пустота. Что он уже уходит. Что она опоздала. Не смогла быть рядом, когда ему было хуже. Своя слабость, эта проклятая простуда, отгородила ее от него в самый страшный момент.
«Он… он не смотрит», – прошептала она, отрывисто.
Катя вздохнула. «Лена, он борется. Болезнь. Лекарства. Он устал. Но он знает, что ты тут. Твое присутствие – это важно. Даже если кажется, что нет».
Елена сжала его руку сильнее, будто пыталась влить в него свои силы через кожу. «Держись, Максюша. Мама с тобой. Солнышко мое». Она наклонилась, прижалась губами к его горячему лбу. Кожа пахла лекарствами и чем-то чужим, больным. Ее слезы, горячие и соленые, упали ему на щеку. Он не шевельнулся.
Она откинулась назад. Отчаяние, холодное и липкое, подползало к сердцу. Все ее годы борьбы, все ее жертвы, вся ее любовь – казались песчинкой перед лицом этого равнодушного закона природы. Болезнь. Слабость. Его. Ее. Она не могла бороться за него здесь. Не могла взять его боль на себя. Она могла только сидеть. Держать руку. И ждать. Ждать, пока его тело решит – жить или сдаться. Эта беспомощность была хуже любой физической боли, хуже усталости от дороги. Она была констатацией ее пределов. Любовь не была всемогущей. Она была лишь свечой, дрожащей перед лицом огромной, холодной тьмы.
В кармане халата завибрировал телефон. Елена вздрогнула. Кто? Зачем? Она не хотела никого. Вытащила. Незнакомый номер. Она чуть не отключила. Но какая-то глупая надежда шевельнулась: вдруг врач? Из поликлиники? О Максиме?
«Алло?» – ее голос прозвучал хрипло.
«Елена Петровна?» – женский голос, неуверенный, знакомый, но Елена не могла сразу опознать. «Это… Анна. Соседка. С противоположного дома. Я… я видела вас в окно…»
Елена замерла. Та самая? Которая всегда смотрела? С жалостью и раздражением? Что ей нужно?
«Да?» – коротко, без интереса.
«Я… я видела, вы не выходили сегодня. И вчера. Я… – пауза, слышно, как Анна глотает воздух. – У меня есть детская ванночка. Маленькая. Почти новая. Я не нуждаюсь. Я подумала… вдруг вам? Для Максима? Или… или если знаете кого…»
Елена не сразу поняла. Ванночка? Для Максима? Он давно не влезал в детские ванночки. Его мыли в душевой кабине с помощью, на специальном стуле. А в хосписе… там свои процедуры. Это было нелепо. Бессмысленно. Как все в этом мире.
«Спасибо, – автоматически сказала Елена. Голос звучал плоским, как доска. – Но нам… не нужно».
На другом конце – неловкое молчание. Потом: «Я… я просто подумала… Если что… Если вдруг нужна помощь…»
Помощь? Какая помощь? Принести стакан воды? Елена смотрела на неподвижное лицо сына, на капельницу, на мерцающий монитор. Какая помощь могла быть здесь? Сейчас? Никакая. Ничья.
«Спасибо», – повторила она глухо и отключила.
Она опустила телефон на колени. Жест Анны был странным, неуместным, как эта ванночка. Но в нем было… что-то. Попытка? Прорыв сквозь стекло наблюдения? Капля? Но ее мир был залит океаном беспомощности. Капля не имела значения. Она снова взяла руку Максима. Его пульс под ее пальцами был слабым, но настойчивым. Ритм жизни. Пока он был – была надежда. Хрупкая, как паутина. Она прижала его ладонь к своей щеке. «Я тут, сынок. Я не уйду». Даже если уйти – единственное, что хотелось сейчас сделать, чтобы не чувствовать эту ледяную беспомощность.
Анна стояла у своего окна, сжимая отключенный телефон так, что костяшки пальцев побелели. Глупость. Идиотская, пошлая глупость. Ванночка! Какой дурак придумал? Елена, с ее сыном в тяжелом состоянии, конечно, не нуждалась в пластиковом корытце. А Ольге? Да разве этот крик, который Анна почти физически слышала сквозь стены и дворы, разве он был о ванне? Это был крик о помощи, в которой Анна была бессильна. Как и все.
Она видела Елену в окне хосписа – склоненную фигуру у кровати, беспомощность в каждой линии спины. Видела вчера Ольгу – сраженную, с глазами затравленного зверя. И себя. Себя у плиты, с капающим краном и вечным нытьем в душе. Разрыв между их болью и ее дискомфортом казался пропастью. Но сегодня утром пропасть почему-то жгла. Стыдом. Или злостью на собственную пассивность.
Она развернулась от окна, прошла в кухню. Кран. Тик. Тик. Тик. Капли падали в раковину с нудным постоянством, оставляя ржавые подтеки. Гаечный ключ лежал рядом, немой укор ее вчерашним неудачным попыткам. Анна взяла его. Холодный, тяжелый. Она подошла к крану, прикинула. Не ее дело. Не ее проблема. Пусть капает. Мир рушится у других за окном, а она будет чинить кран?
Но мысль о том, чтобы снова стоять и слушать этот тик-тик-тик, пока Ольга борется с криком, а Елена – с молчанием сына, стала невыносимой. Это был ее собственный, мелкий ад. И она, в отличие от них, МОГЛА его прекратить. Сейчас. Здесь.
Она сунула ключ под гайку, нащупала положение. Потянула. Гайка не поддавалась, закисла от времени. Анна уперлась, напряглась. Боль рванула в запястье. «Черт!» – вырвалось у нее. Она попробовала еще раз, с рывком. Металл скрипнул, подался. Еще усилие. Еще. Гайка сдвинулась! Анна задышала чаще, почувствовав странный прилив азарта. Она крутила, не обращая внимания на боль в руке, на капли воды, брызнувшие на рукав. Гайка поддавалась. Наконец, она закрутила ее плотно. Перекрыла воду потуже. Тишина.
Анна выпрямилась. Дышала тяжело. Ладони были грязными, в воде. Но капать перестало. Ее маленькая победа. Над ржавой гайкой и собственным бессилием. Она смотрела на сухую раковину. Тишина в кухне была непривычной, почти звенящей. И в этой тишине вдруг четко прозвучал вопрос: Что еще ты можешь?
Она вымыла руки. Подошла к шкафчику. Открыла. Маленькая белая ванночка смотрела на нее. Бесполезная? Возможно. Но это было что-то. Конкретное. Осязаемое. Жест. Прорыв сквозь стекло.
Анна взяла ванночку. Она была легкой. Она вытерла ее насухо тряпкой. Потом взяла лист бумаги, ручку. Задумалась. Что написать? «От соседки»? «Может пригодится»? Банально. Глупо. Она написала просто, печатными буквами: «ДЛЯ МАЛЫШКИ». Без подписи. Без объяснений.
Она вышла из квартиры. Не думая. Пока не передумала. Перешла двор. Зашла в подъезд напротив. Поднялась на четвертый этаж. Дверь Ольги. За ней – тишина? Или приглушенный крик? Анна поставила ванночку аккурат у двери. Прислонила листок. Нажала кнопку звонка – один короткий, вежливый гудок. И быстро, почти бегом, пошла вниз по лестнице. Сердце колотилось, как у воришки. Она не хотела видеть Ольгу. Не хотела объяснений. Не хотела видеть благодарность или, что вероятнее, растерянность или раздражение. Она просто сделала. Бросила камень в черную воду чужого горя. Маленький камень. Но он был брошен. Не из окна. Из реальности. Она вышла во двор. Солнце, бледное и холодное, вдруг выглянуло из-за туч. Анна подняла лицо. Капля упала ей на щеку. Не дождь. С крыши. Таял лед. Весна где-то была. Даже здесь.
Глава 9: Камень в Черной Воде
Тишина после звонка была гулкой, звенящей. Анна стояла посреди своей кухни, глядя на мокрые, запачканные ржавчиной руки. Запах металла и сырости смешивался с резким ароматом моющего средства. Раковина была сухой. Никакого «тик-тик-тик». Только пульсация в висках, отголосок адреналина и странная пустота после свершившегося. Она сделала это. Не просто подумала, а вышла, поднялась, поставила эту дурацкую ванночку и нажала звонок. Бегство вниз по лестнице было инстинктивным – страх встретиться с последствиями своего жеста, увидеть в глазах Ольги то же самое раздражение, жалость или отстраненность, которую она сама так часто ловила на своем лице, глядя на Елену.
Она подошла к окну, машинально вытирая руки о джинсы. Двор был пуст. Серый свет лился с неба, подчеркивая унылость облезлых стен, грязный снег в углах. Окно Ольги на четвертом этаже напротив было затянуто занавеской. Что там? Услышала ли Ольга звонок? Увидела ли ванночку? Может, Олеся орала так, что ничего не было слышно? Или Настя… Анна сжала кулаки. Эта девочка. Ее неподвижность, ее уход в себя были страшнее крика. Как жить с этим? Как не сойти с ума?
Мысль о ванночке вдруг показалась смехотворной. Глупой. Навязчивой. Какой ванночка, когда, возможно, нужны лекарства, специальные смеси, круглосуточная сиделка, которую ни Ольга, ни государство не могут позволить? Анна почувствовала прилив стыда. Она вторглась. Со своей мелкой, ненужной инициативой. Как та Анна у окна, которая всегда все знает лучше.
Она отвернулась от окна. Тишина в квартире была непривычной, подчеркнутой отсутствием капели. Она подошла к раковине, снова провела ладонью по сухому месту под краном. Маленькая победа. Над ржавчиной. Над собственной апатией. Но победа над чем-то огромным и черным, что происходило за окнами, в жизнях других? Ничтожная. Пылинка. Как она сама.
За дверью прозвучал короткий, робкий гудок. Ольга вздрогнула так сильно, что чуть не выронила бутылочку со свежеразведенной, наконец, теплой смесью. Сердце бешено заколотилось, ударив в виски волной паники. Кто? Соцработница? Милиция? Врач? Уже? Что случилось? Олеся, только начавшая жадно, с всхлипами, сосать соску, сморщилась, выпустила сосок, набрала воздух для нового крика.
«Тихо, тихо, солнышко, тихо…» – зашептала Ольга, прижимая ребенка к себе и бросая испуганный взгляд на дверь. Она боялась открывать. Боялась впустить новый виток кошмара. Настя лежала на боку, ее дыхание было ровным, но поверхностным. Мир девочки, казалось, не нарушил звонок.
Гудка больше не было. Ольга замерла, прислушиваясь. Ни шагов, ни голосов за дверью. Только прерывистое сопение Олеси, готовое перерасти в рев. Прошла минута. Две. Тишина. Может, показалось? Или кто-то ошибся дверью?
Осторожно, стараясь не качнуть Олесю, она подошла к двери, встала на цыпочки, посмотрела в глазок. Пустой, тусклый коридор. Никого. Она опустила взгляд. И увидела.
У порога стояла маленькая, белая пластиковая ванночка. Чистая, почти новая. Рядом – листок бумаги, аккуратно прислоненный. На нем печатными буквами: «ДЛЯ МАЛЫШКИ».
Ольга замерла. Растерянность сменила панику. Ванночка? Кто? Зачем? Она огляделась по сторонам через глазок – пусто. Соседи? Кто-то из администрации? Но почему тихо? Почему просто поставили и ушли?
Олеся кряхтела, утыкаясь носиком в ее грудь, ища сосок. Ольга машинально дала бутылочку. Ребенок снова начал сосать, но уже без прежней жадности, успокоенный близостью тепла. Ольга не сводила глаз с ванночки за дверью. «ДЛЯ МАЛЫШКИ». Для Олеси? Но Олеся – крошечный, извивающийся комок страдания. Как ее купать в этой ванночке? Одной? С ее криком? А Настя? Для Насти это было бы пыткой.
Но жест… Сам жест. Кто-то увидел. Узнал. Не прошел мимо. Не просто пожалел за стеклом, а сделал что-то. Маленькое. Конкретное. Подарок. Пусть странный. Пусть, возможно, бесполезный. Но знак. Знак того, что она не абсолютно одна в этой войне. Что кто-то за дверью ее хаоса знает, что там – малышка. И еще одна.
Слезы подступили неожиданно, горячие и щипящие. Не слезы жалости к себе, а что-то другое. Смесь невероятной усталости и странного, крошечного облегчения. Она прислонилась лбом к холодной двери. Олеся посапывала у нее на руках, засыпая после еды. Настя тихо вздохнула во сне. Ванночка за дверью была как маячок. Тусклый, далекий, но маячок. В черной воде ее отчаяния кто-то бросил камень. И круги пошли.
Она не открыла дверь сразу. Боялась, что это мираж. Что стоит открыть – и ванночки не окажется, или окажется, но это будет ловушка, начало нового кошмара с вопросами и бумагами. Она постояла так, слушая ровное дыхание Олеси, редкие вздохи Насти, и свой собственный стук сердца, постепенно замедляющийся. Потом осторожно, одной рукой, держа Олесю, повернула ключ, щелкнула замком, приоткрыла дверь ровно настолько, чтобы втянуть ванночку внутрь.
Пластик был холодным, гладким. Она поставила ее у стены в прихожей, рядом с жалкими пакетами. Белый прямоугольник на фоне обшарпанных обоев. Абсурдно. И почему-то… важно. Она закрыла дверь, заперла на все замки. Олеся спала глубоко. Ольга отнесла ее на диван, укрыла уголком одеяла. Подошла к Насте. Поправила одеяло, осторожно провела ладонью по ее тонким, негнущимся ножкам под хлопчатобумажной пижамой. «Вот, Настенька, – прошептала она. – Нам ванночку подарили. Может, попробуем? Когда-нибудь?»
Ответа, конечно, не было. Но Ольга впервые за эти бесконечные часы почувствовала не только тяжесть и страх, но и что-то, отдаленно напоминающее… нежность? Ответственность, окрашенную не только долгом, но и проблеском чего-то живого. Она подошла к окну, отодвинула уголок занавески. Двор, серый и безликий. Где-то там жил человек, бросивший камень. Анонимный. Может, та самая соседка, которая всегда смотрела? Ольга не знала. Но сегодня этот незнакомый человек дал ей не ванночку. Он дал ей минуту передышки. Минуту, когда мир не давил со всей силой. Минуту, чтобы перевести дух. Перед следующим криком, следующей сменой памперса, следующим шагом в неизвестность. Она опустила занавеску. Ей нужно было спать. Хотя бы полчаса. Пока спят они.
Хоспис. Тишина в палате Максима была густой, как вата. Даже гул аппаратуры казался приглушенным. Елена не отпускала его руку. Казалось, если она ослабит хватку, тонкая нить, связывающая его с этим миром, порвется. Его лицо в полумраке было восковым, неподвижным. Только слабое движение грудной клетки под одеялом и мерцание цифр на мониторе подтверждали: он еще здесь.
Катя зашла неслышно, поставила на тумбочку стакан чая.
– Пей, Лена. Хоть глоток. Себе дороже будешь.
Елена покачала головой, не отрывая взгляда от Максима. Горло было сжато спазмом, глотнуть было невозможно.
– Он… он так горячий, – прошептала она.
– Температура держится. Но антибиотик работает. Дай время, – Катя положила руку ей на плечо. Рука была теплой, тяжелой, реальной. – Ты же его знаешь. Боец. Сколько раз врачи говорили «все»? А он выкарабкивался.
Елена кивнула, сжимая губы. Да, выкарабкивался. Благодаря ей? Ее бесконечным поездкам, массажам, уговорам, ночам у кровати? Или вопреки? Сейчас она была бесполезна. Сидела. Смотрела. Ждала. Ее вера, ее стержень, казалось, растворились в этой беспомощности. Звонок Анны с ее ванночкой прозвучал как издевательство. Как будто кто-то из параллельного мира, где проблемы решаются пластиковыми тазиками, решил «помочь».
Дверь открылась. Вошел дежурный врач, молодой, с усталым лицом. Подошел к кровати, посветил фонариком в глаза Максима, не вызывая реакции. Послушал фонендоскопом. Поморщился.
– Дыхание жестковатое. Сатурация чуть упала. 92. – Он посмотрел на капельницу, поправил скорость подачи жидкости. – Продолжаем антибиотик. Кислород добавим. – Он кивнул медсестре, вошедшей следом.
Елена вскочила.
– Что? Что значит «сатурация упала»? Ему хуже? – Голос сорвался на визгливый шепот.
– Не паникуйте, Елена Петровна, – врач говорил спокойно, но избегал ее взгляда. – Это ожидаемо при воспалении. Организм борется. Мы контролируем. Кислород поможет.
– Но он не дышит нормально! – Елена схватила врача за рукав халата. – Сделайте что-нибудь! Может, реанимация? Искусственная вентиляция?
Врач осторожно освободил рукав.
– Реанимация – это стресс. Для него, в его состоянии… Не факт, что лучше. Мы делаем все необходимое здесь. Создаем условия для борьбы. Иногда… – он запнулся, – иногда нужно просто дать организму шанс самому справиться. Без лишней агрессии.
«Дать шанс самому справиться». Эти слова прозвучали как приговор. Как отказ в помощи. Как признание, что его ресурсы на исходе, и медицина может лишь наблюдать. Елена отшатнулась. Катя обняла ее за плечи.
– Лена, дыши. Слышишь? Они помогают. Кислород дадут.
Медсестра подкатила аппарат, надела на Максима прозрачную маску. Шипение кислорода заполнило комнату. Его грудь поднялась чуть выше. Но лицо оставалось безжизненным. Елена смотрела, как его жизнь поддерживает машина, а она, его мать, может лишь сжимать его безответную руку. Любовь уперлась в стену медицинских протоколов и жестокой реальности его состояния. Она была не богиней, способной его спасти. Она была просто матерью у постели умирающего сына. И это знание было невыносимее любой усталости от дороги.
Алексей сидел на табуретке в изоляторе, сжав голову руками. Психиатр ушел, оставив после себя запах дешевого одеколона и чувство опустошенного унижения. Его слова, его крики, его оправдания – все утонуло в равнодушных глазах за стеклами очков. Он видел, как она делала пометки. Каждая пометка – гвоздь в крышку его гроба. «Агрессия». «Отрицание реальности». «Опасен». Ярлыки, которые отправят его не просто в ПНИ, а в самое пекло – в отделение для тех, кого не то что не выпустят, а закачают нейролептиками до состояния овоща.
Страх был холодным, липким, как паутина, опутывающей все внутри. Он пытался вызвать ярость – на Светку, на детей, на врача, на систему – но ярость не шла. Была только леденящая пустота и понимание, что он проиграл. Проиграл свою жалкую попытку быть человеком. Интернат победил. Он всегда побеждал. Он выбил из него все, что могло сделать его сильным, и оставил озлобленного калеку, который теперь окончательно сломается за решеткой спецучреждения.
Дверь открылась. Санитар.
– Выходи. К директору.
Алексей поднялся на ватных ногах. Его повели по коридору, мимо полуоткрытых дверей. Из одной доносился душераздирающий вой – кто-то бился в истерике. Из другой – монотонное бормотание. Знакомые звуки. Звуки его прошлого. И будущего. Он шел, глядя себе под ноги, не в силах поднять голову на чужие взгляды. Он был возвращенным беглецом. Позором.
В кабинете директора интерната – пожилой, грузной женщины с лицом, как у выдохшейся тюленихи, – его уже ждали. Валентина Петровна, та самая женщина из опеки в костюме, и еще один мужчина – юрист, судя по папке.
– Садись, Соколов, – директор кивнула на стул. Голос был усталым, безразличным. Конвейер.
Алексей сел, уставившись на пятно на линолеуме.
– Решение комиссии, – начала женщина из опеки, открывая папку. – На основании акта освидетельствования, показаний персонала и материалов дела о причинении вреда здоровью несовершеннолетней Соколовой Олеси… – Она говорила сухим, казенным языком. Алексей ловил отрывки: «…лишение родительских прав…», «…признание ограниченно дееспособным…», «…направление в Психоневрологический интернат №5 для постоянного проживания…».
Каждое слово било по наковальне его судьбы. Лишение прав. Он больше не отец. Ограничение дееспособности. Он больше не человек, отвечающий за себя. ПНИ. Тюрьма. Конец.
– Ты имеешь право обжаловать в суде в течение десяти дней, – механически добавил юрист.
Алексей поднял на него глаза. Глаза были пустыми. Что суд? Судья посмотрит на его кривую ногу, на его диагноз ДЦП, на заключение психиатра, на бумаги о «инциденте» – и подпишет. Система закрывалась над ним, как капкан. Он был бракованным товаром, который возвращают на склад. На склад для безнадежных.
– Светлана? – хрипло выдохнул он.
– Светлана Игоревна проходит курс психологической помощи, – ответила женщина из опеки. – Решение по ней будет принято позже. С учетом ее состояния.
То есть ее не сошлют в ПНИ? Ее, виновницу? Она, с ее слабостью, ее слезами, ее «не справляюсь», получит снисхождение? А он, который пытался быть сильным, который требовал хоть какого-то подобия порядка – он монстр? Ярость, слабая и бесполезная, кольнула где-то глубоко, но тут же погасла. Какая разница? Все кончено.
– Все? – спросил он глухо.
– Пока все. Жди, – сказала Валентина Петровна. – Отведи его, – кивнула она санитару.
Его увели. Обратно в изолятор. В камеру ожидания перед отправкой на склад. Алексей шел, не видя коридора. Он видел свою комнату в «выпускниках». Грязь. Орущих детей. Светку, забившуюся в угол. Бутылку в руке. Это был ад. Но это был ЕГО ад. Теперь у него не будет даже этого. Только общая палата, запах мочи, крики чужих сумасшедших и уколы, превращающие в овощ. Система не просто победила. Она стерла его. Оставила пустое место. Тень.
Глава 10: Вдыхая Пыль
Утро у Ольги началось не с крика, а с тихого кряхтения Олеси. Девочка возилась в коробке из-под бытовой техники, которую Ольга в отчаянии приспособила под временную колыбель, выстлав одеялами. Кряхтение не переходило в рев – пока. Настя лежала на своем одеяле, неподвижная, но дыхание ее было чуть громче, будто тоже пробуждалось.
Ольга стояла у плиты, разогревая вчерашнюю разведенную смесь. Руки все еще дрожали от недосыпа, но паника ночи отступила, сменившись тупой, всепоглощающей усталостью и странным, осторожным ритуалом действий: проверить памперс Насти (сухой, слава богу), попробовать смесь на температуру (тепленькая), взять Олесю на руки (легкая, как пучок соломы). Она кормила девочку, и та сосала вяло, сонными глотками. Тишина была хрупкой, как первый лед, но она была. Ольга ловила ее, как манну небесную.
Ее взгляд упал на белую ванночку, стоящую у стены в прихожей. В сером свете утра она казалась еще более нелепой и одновременно трогательной. Кто? Зачем? Мысль о незнакомом доброжелателе вызывала не радость, а скорее недоумение и легкую тревогу. Не требовалось ли что взамен? Не было ли это началом чьей-то навязчивой "помощи", которая обернется новым кошмаром? Но пока – это был просто предмет. Белый пластиковый островок в море хаоса. Она решила попробовать использовать ее сегодня. Для Олеси. Ритуал купания. Может, это успокоит? Хотя бы ненадолго.
Звонок в дверь заставил ее вздрогнуть. Олеся выпустила сосок, насторожилась. Настя напряглась, издала тихий гортанный звук. Паника вернулась мгновенно. Кто? Соцработница? Врач? Проверка? Она не успела ничего оформить, не знала, что делать!
– Кто там? – крикнула она, стараясь, чтобы голос не дрожал.
– Ольга Сергеевна? Это Ирина Викторовна, опека. Мы вчера общались. Открывайте, пожалуйста.
Ольга замерла. Сердце упало. Вот он, кошмар. Они пришли отбирать детей? Говорить, что она не справилась? Что за ночь все пошло прахом? Она машинально передала Олесю в коробку-колыбель – та сразу захныкала – и пошла к двери, протирая руки о халат. Настя замычала громче, почувствовав напряжение.
Открыла. На пороге – Ирина Викторовна, все так же в строгом костюме, с папкой под мышкой, и молодая женщина с доброжелательным, но усталым лицом и сумкой-холодильником в руке.
– Здравствуйте, Ольга Сергеевна. Разрешите войти? Это Наталья, патронажная сестра. Привезли кое-что для девочек.
Ольга растерянно посторонилась. Они вошли, оглядев крошечную прихожую, забитую пакетами и ванночкой. Ирина Викторовна кивнула на нее:
– О, уже обзавелись? Хорошо.
Ольга промолчала. Не стала объяснять.
– Как ночь прошла? – спросила Ирина Викторовна, проходя в комнату. Ее взгляд скользнул по Насте на полу, по Олесе в коробке, по общему хаосу и усталости, выбитой на лице Ольги.
– Тяжело, – честно выдохнула Ольга. – Олеся орала… Насте плохо… Я не знаю, как…
– Понимаем, – Ирина Викторовна не стала выражать сочувствие. Ее тон был деловым. – Мы привезли специализированную смесь для Олеси, по рекомендации педиатра из интерната. У нее, возможно, лактазная недостаточность, отсюда колики и крик. Попробуйте эту. – Она кивнула на сумку-холодильник у Натальи. – И памперсы. И средства ухода. Временный запас.
Патронажная сестра Наталья уже ставила сумку на стол, начала выкладывать банки со смесью, упаковки памперсов разного размера, влажные салфетки, крем под подгузник.
– Вот, Ольга Сергеевна, – Наталья улыбнулась слабой, профессиональной улыбкой. – Смесь нужно разводить так… – Она начала объяснять, показывая на банку. Голос был спокойным, успокаивающим.
Ольга слушала, глотая воздух. Это не проверка. Это… помощь? Конкретная помощь? Смесь, которая, может, успокоит Олесю? Памперсы? Она смотрела на банки, на пачки, и впервые за эти сутки почувствовала не панику, а слабую, дрожащую надежду. Не на спасение, нет. На возможность продержаться еще один день.
– Спасибо, – прошептала она. Голос срывался. – Спасибо.
– Это временно, – предупредила Ирина Викторовна. – Пока оформляем документы на опеку, пособия. Вам нужно будет собрать справки, пройти комиссию… – Она достала из папки листок. – Вот список. И направления. Запишитесь к педиатру, неврологу для девочек. И для себя тоже. Выглядите… не очень.
Ольга кивнула, беря листок. Список был длинным. Поликлиники, очереди, бюрократия. Новый фронт работ. Но это были конкретные шаги. Не крик в пустоту, а план. Пусть адский, но план.
– А… а Светлана? Алексей? – спросила она осторожно.
Ирина Викторовна нахмурилась.
– Алексей Соколов направлен в ПНИ. Решение суда о лишении прав и ограничении дееспособности ожидается в ближайшие дни. Светлана… – она вздохнула, – находится под наблюдением психиатра. Решение о ее дальнейшей судьбе будет позже. Дети к ним не вернутся. Это окончательно.
Окончательно. Слова повисли в воздухе. Настя, Олеся – теперь только ее. Официально. Не временно. Ольга посмотрела на Олесю, которая снова начала хныкать в коробке, на Настю, уткнувшуюся лицом в одеяло. Бремя стало не просто тяжелым. Оно стало законным. Постоянным.
Патронажная сестра Наталья, закончив раскладывать, подошла к Насте.
– Можно? – спросила она у Ольги. Та кивнула. Наталья осторожно присела рядом, положила руку на спину девочки. – Здравствуй, Настенька. – Голос у нее был тихим, мелодичным. – Как у нас спинка? Не болит?
Настя не ответила, но мычание стало чуть тише. Наталья осторожно начала гладить ее по спине, легкими круговыми движениями. Ольга смотрела, затаив дыхание. Она сама боялась лишний раз прикоснуться к Насте, не зная, как, не причинив боли. А тут… профессионал.
– Ей массаж нужен, – тихо сказала Наталья, не прекращая движений. – Хотя бы минимальный. Чтобы мышцы не атрофировались, не болели. Я покажу вам несколько приемов. Потом, когда Олесю успокоите.
Ольга кивнула, чувствуя, как комок подступает к горлу. Помощь. Не только банки и пачки. Знания. Поддержка. Крошечная, но соломинка. Она отвернулась, чтобы скрыть навернувшиеся слезы. Смотрела на ванночку. На специализированную смесь. На спину Насти под ладонью патронажной сестры. Мир не рухнул окончательно. Он просто стал другим. Чудовищно тяжелым, но с точками опоры. Смесь. Памперсы. Ванночка. Массаж. И ее собственная усталость, как цемент, скрепляющий эту шаткую конструкцию. Она подошла к Олесе, взяла ее на руки. Девочка уткнулась носиком в ее шею, затихла.
– Подержим, – прошептала Ольга, не то ей, не то себе. – Подержимся.
Воздух в палате хосписа был насыщен кислородом и тихим шипением аппарата. Максим дышал чуть легче, но глубокая синева под глазами не уходила. Он не приходил в себя. Елена сидела, как изваяние, не отпуская его руку. Чай на тумбочке остыл. Катя приходила, уговаривала выйти, подышать – бесполезно. Весь мир сжался до этой кровати, до слабого пульса под ее пальцами, до мерцающих цифр сатурации – 93… 92… 93…
Врач заходил еще раз, снова слушал, качал головой.
– Воспаление прогрессирует. Пневмония, похоже. Борьба идет. – Он посмотрел на Елену. – Вы должны быть готовы ко всему, Елена Петровна.
– К чему?! – вырвалось у нее, резко, громко. Максим не шевельнулся. – К тому, что он умрет? Потому что вы «не хотите лишней агрессии»?!
– К тому, что его организм может не справиться, – врач говорил тихо, но твердо. – Мы облегчаем страдания. Обеспечиваем уход. Но чудес не бывает. Особенно в его состоянии. Вы это знаете.
Она знала. Знание, как нож, вонзалось в самое сердце каждый день. Но сейчас оно было оголенным, безжалостным. Любовь упиралась в предел медицинских возможностей и жестокую правду его диагноза. Она могла требовать реанимации, искусственной вентиляции – продлевать агонию в стерильных стенах, без ее присутствия, без ее руки. Или… отпустить? Довериться этому месту, этим людям, которые хотя бы дают ему дышать кислородом и не мучают лишними процедурами? Довериться его собственному угасающему ресурсу?
Выбор был невыносим. Любой вариант казался предательством. Бороться до конца – обрекать на мучения? Отказаться от борьбы – сдаться? Она смотрела на его лицо, такое родное, такое беззащитное. Видела его не в коляске, не в больничной койке, а маленьким мальчиком, который однажды, сквозь спазм, неуловимо улыбнулся ей. Ее мальчик. Единственный смысл.
– Я… – ее голос был хриплым, – я не хочу, чтобы ему было больно. Чтобы его… мучили.
Врач кивнул, понимающе.
– Мы здесь для того, чтобы не было больно. Физически. Остальное… – он развел руками.
Остальное – было ее крестом. Ее ожиданием. Ее немой мольбой к высшим силам, в которые она давно не верила. Она наклонилась, прижалась губами к его горячему виску.
– Держись, сыночек. Мама здесь. Все будет хорошо. – Она лгала. И знала, что лжет. Но это была единственная правда, которую она могла ему дать сейчас. Свою любовь. Свое присутствие. До конца. Как бы этот конец ни выглядел. Она взяла книжку про медвежонка. И начала читать. Голос дрожал, срывался, но она читала. Вдруг он слышит? Вдруг этот звук – его якорь в темноте? Она читала, гладила его руку, и слезы текли по ее щекам, капая на страницы, размывая краски ярких картинок. Она дышала пылью его возможного ухода, и каждый вдох был болью. Но она дышала. Рядом с ним. Это было все, что она могла.
Анна сидела за компьютером, уставившись в экран. Отчет. Цифры. Графы. Все плыло перед глазами. Она пыталась сосредоточиться, но мысли возвращались к белому пятну ванночки у двери Ольги. Увидела ли она? Взяла ли? Использовала? Помогло ли это хоть на минуту?
Она встала, подошла к окну. Занавеска в окне Ольги была по-прежнему задернута. Никого не было видно. Во дворе появилась Елена. Вернее, ее узнала по походке. Женщина шла от остановки к своему подъезду. Но не везла коляску. Шла одна. Сгорбившись, шаркая ногами. Как тень самой себя. Анна замерла. Где Максим? Почему она одна? Стало хуже? Остался в хосписе? Насовсем?
Елена скрылась в подъезде. Анна представила ее пустую квартиру. Тишину. Отчаяние. И свою ванночку. Которая сейчас казалась не просто глупой, а кощунственной. Какой ванночка, когда, возможно, умирает ребенок? Она сжала кулаки. Бессилие гнало по телу волны раздражения – на себя, на мир, на эту несправедливую боль, которая лилась со всех сторон.
Она резко развернулась, схватила телефон. Набрала номер доставки продуктов. Заказала набор: куриный бульон, йогурты, творог, фрукты, печенье. Что-то легкое, что можно съесть, не готовя. На адрес Елены. Без указания отправителя. Оплатила картой онлайн. «Это все, что я могу? – подумала она с горечью. – Бульон вместо поддержки? Фрукты вместо присутствия?» Но делать что-то было чуть менее невыносимо, чем просто стоять у окна. Она бросила телефон на диван. Капля. Еще одна капля в черной воде. Она не знала, долетит ли она. Но она капала. Вдыхая пыль чужого горя, потому что дышать иначе было уже невозможно.
Глава 11: Точки Опирания
Квартира Ольги медленно погружалась в предвечерние сумерки. Серый свет цеплялся за пыльные тюлевые занавески, подчеркивая баррикады из коробок с памперсами, банок со смесью и груду стиранного, но еще не разобранного белья. Воздух был густым, пропитанным запахом детского крема, кипяченой воды и подспудной тревогой. Олеся, накормленная новой, специализированной смесью, дремала в импровизированной колыбели, посапывая почти безмятежно. Настя лежала на боку, ее тело под хлопковой пижамой казалось чуть менее скованным после осторожного, показанного патронажной сестрой Натальей, массажа спины. Монотонное «мммм» сменилось тихим, ровным дыханием. Тишина была хрупкой, купленной ценой нечеловеческой усталости Ольги, но она была. Настоящая.
Ольга сидела за столом, перед ней – листок от Ирины Викторовны. Список. Поликлиника №3, кабинет 17, педиатр Смирнова А.В., запись через портал или в регистратуре с 8:00. Поликлиника №7, неврологическое отделение, кабинет 5, профессор Козлов, направление обязательно, очередь 3 месяца. МСЭК, переосвидетельствование инвалидности для Насти и Олеси, пакет документов: свидетельства о рождении, паспорт опекуна, выписки из истории болезни, заключения… Глаза слипались, буквы плыли. Каждый пункт казался горой. Горой, на которую нужно взобраться с двумя беспомощными детьми на руках. Одной. В автобусах, в очередях, под чужими взглядами – жалостливыми, осуждающими, равнодушными.
Она вздохнула, тяжело, всем телом. Боль в пояснице, отдававшая в ногу, напомнила о себе тупым укором. Возраст. Годы сидячей работы. Теперь – годы ношения, переворачивания, бесконечного напряжения. Она потянулась к стакану с остывшим чаем, рука дрогнула, чай расплескался на список, размыв чернила. «Черт!» – вырвалось шепотом. Она схватила тряпку, стала вытирать, размазывая синие кляксы по бумаге. Беспомощность накатила волной, горячей и липкой. Она уронила тряпку, опустила голову на руки. Тихий стон вырвался наружу. Не плач. Слишком устала даже для слез. Это был звук изношенного механизма, скрип несмазанных шестеренок. Как она все это потянет? Зачем? Ради чего? Ради двух чужих девочек, одна из которых орет как подстреленная, а другая молча уходит в себя?
Ее взгляд упал на белую ванночку, стоявшую у стены, рядом с пакетами. Абсурдный подарок от невидимого ангела. «ДЛЯ МАЛЫШКИ». Олеся. Может… попробовать сейчас? Пока тихо? Пока есть капля сил? Ритуал. Нормальность. Хотя бы видимость.
Она поднялась, словно сквозь воду. Наполнила ванночку теплой водой из чайника, разбавила холодной до комфортной температуры. Добавила каплю пенки, пахнущей ромашкой, купленной Натальей. Аромат, нежный и чужеродный в этой квартире страха и усталости, разлился по кухне. Ольга подошла к Олесе. Девочка проснулась, потянулась, но не закричала сразу. Большие, еще не сфокусированные глаза смотрели на нее без страха. Ольга осторожно взяла ее, поддерживая головку. Тельце было теплым, податливым. «Попробуем, солнышко? Водички?» – прошептала она, голос хриплый от неиспользования.
Она опустила Олесю в воду. Девочка вздрогнула, замерла на секунду. Потом… ножки зашевелились, ручки разжались. Не крик. Не плач. Небольшое кряхтение, скорее удивленное, чем недовольное. Ольга осторожно поливала водичкой на животик, на спинку. Кожа Олеси, красная от опрелостей и крика, под ласковым теплом воды казалась чуть менее воспаленной. Ольга смотрела, как девочка медленно двигает ручками в воде, как пузырьки пены цепляются за ее крошечные пальчики. Это было… нормально. Просто купание младенца. Впервые с момента их появления здесь не было насилия, борьбы, отчаяния. Была только вода, пена, теплый парок и хрупкое, исследуемое спокойствие ребенка.
Ольга чувствовала, как какое-то невероятное напряжение спадает с ее плеч. Не ушло, нет. Просто отступило на шаг. Она осторожно мыла Олесю мягкой губкой, бормоча бессвязные слова: «Вот так… Чистенькая… Хорошая девочка…». Слова звучали неуклюже, как будто она забыла язык нежности. Но Олеся слушала. Смотрела на пену, на свет лампы, отраженный в воде. И молчала. Это было чудо. Тишина, наполненная простым бытием.
Настя пошевелилась на своем одеяле, издала гортанный звук – не мычание, а скорее вопрос. Ольга обернулась. «Видишь, Настенька? Сестренка купается. Чистая». Она не ожидала ответа, но вдруг увидела, как один глаз Насти, обычно смотрящий в никуда, на мгновение скользнул в сторону ванночки. Мимо? Или именно туда? Ольга замерла. Сердце екнуло. Связь? Микроскопическая ниточка внимания? Она протянула руку, мокрую от воды, осторожно коснулась щеки Насти. Кожа была прохладной. «Вот видишь?» – повторила она. Настя не отстранилась. Ее дыхание стало чуть глубже.
Ольга вынула Олесю из воды, завернула в теплое полотенце. Девочка кряхтела, но не плакала. Ольга прижала ее к себе, вдыхая запах чистоты, ромашки и младенческой кожи. На мгновение мир сузился до этого теплого комочка, до тишины, до простого действия – вытереть, одеть. Точка опоры. Небольшая. Шатающаяся. Но реальная. Она посмотрела на список, размазанный чаем и слезами. Горы остались. Но сейчас, в этой тишине после купания, с чистой, сонной Олесей на руках и Настей, возможно, чуть менее отстраненной, казалось, что взобраться можно. Шаг за шагом. Потому что отступать некуда. Потому что в черной воде появились островки. Ванночка. Пена. Мгновение покоя.
Хоспис. Ночь. Тишина здесь была другой. Не хрупкой, как у Ольги, а тяжелой, насыщенной кислородом, лекарствами и ожиданием. Монитор мерцал ровными цифрами – сатурация 94, пульс 68. Дыхание Максима под маской было шумным, но уже не таким прерывистым. Пневмония отступала, сдавленная антибиотиками. Но цена была высока. Он лежал истощенный, прозрачный, как восковая фигура. Глаза запали, синева под ними казалась впадинами. Он не приходил в себя. Сумеречное состояние, как сказал врач. Тело боролось, сознание отдыхало. Или уходило?
Елена не отходила от кровати. Ее собственная простуда отступила, оставив после себя слабость и чувство вины. Вины за те дни, когда она не была рядом в самый пик его болезни. Теперь она сидела, держа его руку в своих, иссохших за дни тревоги. Она читала ему вслух. Не про медвежонка. Старую, потрепанную книгу стихов, которую он любил слушать в детстве, когда спазмы отпускали на минуту. Голос у нее был тихим, монотонным, лишенным прежней выразительности. Она вкладывала в слова не радость, а свою боль, свою тоску, свою бесконечную нежность.
"Какой тяжелый, темный бред!..
Как эти выси мутно-лунны!..
Касаться скрипки столько лет
И не узнать при свете струны!.."
Слова Блока, мрачные, отчаянные, казались единственно возможными сейчас. Она гладила его костяшки пальцев, выступавшие под тонкой кожей. Ее Максюша. Ее скрипка со сломанными струнами. Сколько раз она касалась его, пыталась извлечь хоть звук, хоть отклик? И вот теперь – тишина. Глубокая, бездонная.
Катя зашла с ночным обходом, проверила капельницу, поправила маску. Бросила на Елену тревожный взгляд.
– Лена, ты хоть поспи немного? На раскладушку приляг. Я постучусь, если что.
Елена покачала головой, не прерывая чтения.
"Кто разумел твое боренье?
Кто понял слово из словес?"
– Не могу, Катенька. Он… он может проснуться. Услышит, что я ушла. Испугается.
– Он спит, глупышка, – мягко сказала Катя. – Крепко спит. А ты себя совсем загоняешь. Посмотри на себя.
Елена знала. Зеркало в туалете показало ей лицо призрака: серое, изможденное, с лихорадочным блеском в запавших глазах. Но ее место было здесь. У кровати. Держать за руку. Читать стихи в ночь. Быть маяком в его темноте, даже если он его не видит. Это был ее долг. Ее искупление за все – за его боль, за его немоту, за саму его жизнь, обреченную на страдание. Любовь как искупление. Тяжелее камня.
Она закончила стихотворение. Тишина снова сгустилась, нарушаемая только шипением кислорода и гудением аппаратуры. Она положила книгу, взяла его руку двумя руками, прижала к щеке. Кожа была прохладной теперь.
– Я тут, сынок, – прошептала она. – Мама тут. Все хорошо. Спи.
Ложь. Святая ложь материнства. Ничего не было хорошо. Он умирал по частям уже много лет. И она умирала вместе с ним. Но пока он дышал, пока его сердце билось под ее ладонью, мир держался на этой лжи. Она закрыла глаза, вдыхая запах лекарств и его слабый, едва уловимый запах – детства, пота, болезни. Ее точка опирания. Его дыхание. Его рука в ее руках. Пропасть была рядом, но она стояла на краю, не давая ему сорваться. Пока хватало сил.
Анна стояла в дверях собственной квартиры, держа в руках пластиковый контейнер с домашним борщом. Он был горячим, пар поднимался, запотевая крышку. Идиотизм. Полный идиотизм. После ванночки – борщ. Как будто горячее питание могло залатать дыры в чужом отчаянии. Она знала, что Ольга взяла ванночку – видела, как та втянула ее в прихожую через приоткрытую дверь. Но реакция? Никакой. Ни слова, ни знака. Может, выбросила? Может, рассердилась на глупое вторжение?
А бульон для Елены… Доставили? Съела ли она? Анна видела Елену, возвращающуюся из хосписа одна, сгорбленную, как старуха. Видела свет в ее окне поздно ночью. Одиночество там, в той квартире, должно было быть оглушительным. Бульон казался насмешкой.
И все же… Она стояла. С контейнером борща для Ольги. Потому что делать что-то было чуть менее невыносимо, чем ничего. Потому что образ Олеси, спокойно плескающейся в той белой ванночке (она подсмотрела в щель занавески), засел где-то глубоко. Потому что ее собственная раковина больше не капала. Мелкая победа, которая почему-то давала право на новую глупость.
Она перешла двор, холодный мартовский ветер бил в лицо. Серые стены подъезда Ольги казались враждебными. Лестница пахла сыростью и капустой. Четвертый этаж. Дверь. За ней – тишина. Не абсолютная. Слышался какой-то негромкий стук, шуршание. Ни крика, ни плача. Ольга справлялась? Или дети спали?
Анна поставила контейнер на пол, рядом с дверью. Написала на бумажке: «Ольге Сергеевне. Борщ. Разогреть». Не «от соседки». Не «с любовью». Просто факт. Она уже собиралась нажать звонок и бежать, как в прошлый раз, но рука замерла. Бегство – это трусость. Навязчивая помощь – это насилие. Где грань?
Она тихонько постучала костяшками пальцев. Негромко. Вежливо. Шуршание за дверью прекратилось. Наступила напряженная тишина. Потом шаги. Осторожные. Глазок потемнел – кто-то смотрел.
Анна сделала шаг назад, чтобы ее было видно целиком. Улыбнулась. Натянуто, неуверенно. Дверь приоткрылась на цепочку. В щели показалось лицо Ольги. Изможденное, с синяками под глазами, но… не такое потерянное, как вчера. Взгляд был усталым, но осознающим.
– Да? – голос хриплый, настороженный.
– Здравствуйте, – Анна показала на контейнер у ног. – Это… борщ. Домашний. Вдруг пригодится. Не надо ничего готовить.
Ольга молча смотрела то на контейнер, то на Анну. В ее глазах мелькнуло что-то – не радость, не благодарность. Скорее… недоумение, смешанное с осторожной оценкой. Как будто она видела Анну впервые, а не как силуэт в противоположном окне.
– Спасибо, – наконец произнесла она, коротко. – Вы… та самая? С ванночкой?
Анна кивнула, почувствовав, как горит лицо. «Та самая» с дурацкими подарками.
– Да. Я… я Анна. Соседка напротив. Просто… вижу, вам тяжело.
Ольга кивнула, не сводя с нее глаз. Взгляд был тяжелым, испытующим. «Вижу» – это же не просто физическое зрение. Это знание. Вторжение.
– Тяжело, – подтвердила Ольга просто. – Но… ванночка пригодилась. Сегодня купала Олесю. Она… не плакала.
В ее голосе прозвучало что-то вроде изумления. Маленькое чудо.
Анна почувствовала нелепый прилив тепла к щекам. «Не плакала». Значит, не зря. Значит, камень не утонул бесследно.
– Я рада, – сказала она искренне. – А это… – она снова указала на борщ. – Может, тоже пригодится. Не благодарите. Просто… не выкидывайте, если не надо.
Она поняла, что говорит глупости, и замолчала. Тишина повисла между ними, напряженная, но уже без враждебности. Ольга смотрела на контейнер, потом снова на Анну.
– Спасибо, – повторила она. Более мягко. – Я… я потом контейнер верну.
– Не спешите! Совсем не надо! – поспешила Анна. – Ладно, я… я пойду. Не буду мешать.
Она повернулась, чтобы уйти.
– Анна? – окликнула ее Ольга.
Анна обернулась. Ольга смотрела на нее через щель в двери. В глазах – та же усталость, но еще что-то… просьба? Предложение?
– Если… если увидите Елену Петровну. Ту, что с палочкой… Сын у нее в хосписе. Скажите… что я спросила. Как они. Если сможете.
Просто. Без пафоса. Но в этих словах было столько понимания чужой боли, столько солидарности в бездне, что Анну сжало в груди. Ольга, едва держащаяся на ногах под грузом двух чужих детей, спрашивала о другой, не менее изможденной женщине и ее сыне.
– Да, – кивнула Анна, голос сел. – Да, конечно. Передам.
Она пошла вниз по лестнице, не оглядываясь. Сердце колотилось. Она не принесла стакан воды. Она получила его. Глоток человечности в мире, где все тонули. Ольга приняла борщ. И дала поручение. Связующая ниточка. Хрупкая, как паутина. Но реальная. Еще одна точка опирания во всеобщем падении. Анна вышла во двор. Ветер все так же бил в лицо, но в нем уже не было прежней ледяной злобы. Была пыль. Грязь. И слабый, далекий запах весны. Она вдохнула полной грудью.
Глава 12: Трещины
Дождь стучал по крыше автобуса, превращая окна в мутные потоки. Ольга сидела у прохода, Олеся – тяжелый, дышащий парой теплый комочек – в слинге на груди, лицом внутрь, прикрытая краем плаща. Настю, закутанную в одеяло, Ольга держала на коленях, как огромную, хрупкую и непослушную куклу. Девочка была напряжена, ее тело, несмотря на спастику, выгибалось дугой, голова запрокинута, один глаз беспокойно бегал по потолку автобуса, другой смотрел в никуда. Монотонное «мммм» поднималось из ее горла, заглушаемое шумом двигателя и дождя, но ощутимое вибрацией под ладонью Ольги.
«Тихо, Настенька, тихо, солнышко», – бормотала Ольга, пытаясь поймать взгляд дочери, но тот скользил мимо, цепляясь за мигающую лампочку, за каплю воды на стекле. Она чувствовала, как взгляды других пассажиров – любопытные, жалостливые, раздраженные – скользят по ним. По Насте с ее очевидной «ненормальностью», по слинг-комочку Олеси, по ее собственному лицу, на котором за одну неделю вырезались морщины усталости, глубже, чем за все предыдущие годы. Она вжалась в сиденье, стараясь занимать меньше места, быть менее заметной. Каждая остановка, каждый толчок автобуса заставлял Настино мычание усиливаться, а Ольгино сердце – сжиматься в комок. Поликлиника. Кабинет 17. Смирнова А.В. Первая гора из списка. Она уже ненавидела эту Смирнову А.В. заочно.
Олеся закрутилась в слинге, издала недовольное кряхтение. Голод? Мокро? Ольга прижала ее сильнее, почувствовав, как под хлопком плаща расползается теплое мокрое пятно. Памперс протек. Или это она сама? Отчаяние, острое и знакомое, кольнуло под ложечкой. Они вымокнут все. В автобусе. В очереди. На глазах у всех.
«Следующая – «Центральная Поликлиника»!» – проревел водитель.
Ольга встала, спотыкаясь под тяжестью двух тел. Настя резко выгнулась, ее «мммм» перешло в пронзительный, короткий визг. Кто-то зашипел. Ольга, не глядя, потащилась к выходу, чувствуя, как мокрая одежда прилипает к спине Олеси, а Настино тело выскальзывает из рук. Она вывалилась на тротуар под ледяной дождь. Ветер тут же рванул плащ, обдав лицо колючей влагой. Олеся заплакала – тонко, жалобно. Настя замычала громче, ее лицо исказилось гримасой страдания или протеста.
Ольга огляделась. Серый корпус поликлиники, облезлый, с выщербленными ступенями. Люди кутались под козырьком, толпились у дверей. Очередь. Огромная, нетерпеливая, пахнущая мокрой шерстью и лекарствами. С двумя детьми. Одной. Под дождем.
Она прижала Настю к себе, пытаясь укрыть ее одеялом от ветра, прикрыть от чужих глаз. Девочка вырвалась, ее рука дернулась, ударив Ольгу по подбородку. Больно. Ольга застонала, сглотнув слезы. Шаг за шагом. Просто дойти до козырька. Просто встать в очередь. Просто… Олеся кричала уже во весь голос в слинг, ее крик глушила ткань, но вибрация передавалась прямо в грудь Ольге, билась о кости.
– Эй, бабуля, не загораживай! – буркнул мужик в засаленной куртке, когда Ольга попыталась протиснуться под козырек.
Она отшатнулась, наступив в лужу. Холодная вода залилась в туфлю. Олеся взвыла. Настя забилась, издавая звук, похожий на захлеб. Ольга прислонилась к мокрой стене, закрыв глаза. Мир сузился до ледяной струи за воротник, до мокрой спины Олеси, до дергающегося тела Насти на руках, до этого невыносимого дуэта крика и мычания. Она не могла. Просто не могла сделать следующий шаг. Система, в которую она пыталась встроиться, выталкивала ее на обочину, под дождь, вместе с ее кричащим, неудобным грузом.
– Ольга Сергеевна?
Голос прозвучал сквозь шум дождя и плач. Ольга открыла глаза. Перед ней стояла Анна. В непромокаемом плаще с капюшоном, с большим зонтом в руке. Лицо было серьезным, без привычной полупрезрительной отстраненности. В глазах – не жалость, а что-то вроде решимости.
– Я… шла мимо. Увидела. – Анна неловко махнула рукой в сторону поликлиники. – Давайте я… помогу? Хотя бы зонт. Или… подержать кого-то?
Ольга смотрела на нее, не понимая. Мозг отказывался обрабатывать информацию. Помощь? От этой Анны? Которая смотрела из окна? Которая принесла ванночку и борщ? Которая сейчас стояла под дождем, предлагая… что?
– Настю… – выдохнула Ольга, чувствуя, как руки дрожат от напряжения. – Она… вырывается…
Анна кивнула, не колеблясь. Она сложила зонт, сунула его под мышку, и осторожно, но уверенно протянула руки к Насте.
– Давайте. Я попробую.
Ольга, почти машинально, передала ей девочку. Настя, почувствовав смену рук, замерла на секунду, ее мычание оборвалось. Потом тело снова напряглось, голова дернулась назад. Но Анна удержала. Неловко, крепко, прижимая к себе одеяло.
– Тяжелая, – пробормотала Анна, но не отпустила. Она расправила зонт, накрыв Ольгу с Олесей и себя с Настей. Шум дождя на зонте стал глуше. Олеся, на мгновение удивленная сменой обстановки, притихла, всхлипывая.
Ольга стояла под зонтом, глотая воздух. Мокрая спина Олеси по-прежнему холодила кожу, но дождь больше не лил на голову. Настя в руках Анны не кричала, лишь тихо мычала, уткнувшись лицом в чужое плечо. Пространство под зонтом стало крошечным убежищем. Шаг за шагом. Но не одной.
– Спасибо, – прошептала Ольга, не глядя на Анну. Слова казались ничтожными перед этим жестом.
– Не за что, – Анна смотрела прямо перед собой, на мокрую толпу под козырьком. Ее лицо было напряженным, будто она несла не ребенка, а мину. – К какому врачу?
– Педиатр. Смирнова. Кабинет 17.
Анна кивнула.
– Поехали. – И она двинулась вперед, неся Настю, как щит, сквозь толпу к дверям поликлиники. Люди расступались, глядя на эту странную пару: женщина с младенцем на груди и женщина, несущая на руках большую девочку с очевидной инвалидностью, с лицом, полным не столько сострадания, сколько упрямой решимости донести.
Ольга шла следом, прижимая плачущую, но уже не орущую Олесю. Впервые за этот бесконечный день она почувствовала не панику, а что-то вроде хрупкого, невероятного облегчения. Трещина в стене одиночества. Сквозь нее дул ледяной ветер, но светила щель надежды. Анна несла Настю. Это было больше, чем ванночка. Больше, чем борщ. Это была рука, протянутая над пропастью. Шаг за шагом. Вместе.
Тишина в палате хосписа была звенящей. Не от отсутствия звуков – монитор по-прежнему тихо гудел, кислород шипел, – а от качества молчания Максима. Он лежал, откинув голову на подушку, рот полуоткрыт под маской. Глаза были закрыты, но веки не сомкнуты плотно, сквозь ресницы виднелась тонкая полоска белка. Не сон. Не бодрствование. Сумеречная зона, где сознание тонуло в океане болезни и лекарств. Его рука в руке Елены была безжизненной, тяжелой. Только слабый, едва уловимый пульс на запястье напоминал о битве, идущей внутри.
Елена читала. Голос ее звучал монотонно, устало, лишенный прежней теплоты и надежды. Она читала не для него, а для себя. Чтобы заполнить эту звенящую пустоту, эту бездну ожидания. Слова Пушкина о «чудном мгновенье» казались издевкой над вечностью его неподвижности.
– …И сердце бьется в упоенье…
Сердце Максима билось медленно, ровно, подчиняясь не упоенью, а капельнице с поддерживающими растворами. Елена замолчала, сжала его руку, пытаясь передать хоть каплю своего отчаяния, своей тоски. Никакой ответной вибрации. Только холодная, чужая тяжесть.
Дверь открылась. Вошел не дежурный врач, а заведующий хосписом, Борис Леонидович, мужчина лет пятидесяти с умным, усталым лицом и глазами, видевшими слишком много концов. Он подошел к кровати, молча посмотрел на Максима, на монитор, потом на Елену.
– Елена Петровна, – начал он тихо, без предисловий. – Нам нужно поговорить. Пройдемте в кабинет?
Елена почувствовала, как леденеет все внутри. «Поговорить». В таком месте это словно удар колокола. Она покачала головой, не отпуская руки сына.
– Здесь. Говорите здесь.
Борис Леонидович вздохнул, кивнул. Он придвинул стул, сел напротив нее, не загораживая Максима.
– Пневмония отступает, – сказал он. – Антибиотик работает. Но… – он сделал паузу, подбирая слова, но Елена уже знала, что будет дальше. – Но ресурс Максима… он на пределе, Елена Петровна. Вы это знаете лучше меня. Организм боролся, и эта борьба отняла последние силы. Восстановление… – он развел руками, – восстановление в его случае будет крайне медленным и неполным. Если вообще возможным до прежнего уровня. А прежний уровень… – Он не стал договаривать. Они оба знали, что «прежний уровень» – это коляска, спастика, невозможность есть самостоятельно, полная зависимость.
Елена смотрела на лицо сына. Восковое. Безжизненное. Прежний уровень казался сейчас недостижимым раем.
– Что вы предлагаете? – спросила она глухо. Голос был чужим.
– Мы можем продолжать поддерживающую терапию здесь, – сказал Борис Леонидович. – Антибиотики, кислород, питание через зонд. Ждать. Надеяться на чудо. Но… – он посмотрел ей прямо в глаза, – но это продлит его… существование. Не жизнь. Он будет здесь, в этом полубессознательном состоянии, привязанный к аппаратам. Или…
Он замолчал. Тишина снова сгустилась, давящая.
– Или мы переводим его на паллиативный режим, – продолжил он, тише. – Убираем все лишнее. Оставляем только обезболивающее, если понадобится, кислород для комфорта. Создаем максимально спокойные условия. И… даем природе идти своим чередом. Иногда… иногда это самый милосердный выбор. Чтобы не продлевать страдания. Ни его, ни ваши.
«Милосердный». Слово повисло в воздухе, огромное и страшное. Палиатив. Отказ от борьбы. Отказ от надежды. Признание поражения. Любви. Жизни. Елена смотрела на Максима. На его тонкую шею, на выступившие ключицы, на синеву под глазами. Он страдал? Сейчас, в этом забытьи? Или его страдание было в другом – в годах немоты, в спазмах, в невозможности выразить хоть что-то, кроме боли? Что милосерднее – держать его здесь, в этом полумраке между жизнью и смертью, или отпустить? И кто она такая, чтобы решать?
Слезы текли по ее щекам беззвучно, горячими ручьями. Она не вытирала их. Ее рука сжимала его руку с такой силой, что костяшки побелели.
– Он… он не сказал бы… – прошептала она, задыхаясь. – Он не мог сказать… что хочет…
– Нет, – тихо согласился Борис Леонидович. – Он не мог. Поэтому решение за вами, Елена Петровна. Как за матерью. Как за самым близким человеком. Подумайте. Никто не торопит.
Он встал, положил руку ей на плечо. Тяжелую, теплую. На мгновение.
– Я приду позже.
Он вышел. Елена осталась одна. С сыном. С выбором. С бездной. Она наклонилась, прижалась лбом к его руке. Кожа была прохладной. Она чувствовала слабый пульс. Ритм. Пока был ритм – была жизнь. Но какая? Она подняла голову, посмотрела в его полуоткрытые глаза. Глаза смотрели сквозь нее, в какую-то неведомую, недоступную ей даль.
– Прости, сынок, – прошептала она, и голос сорвался на рыдание. – Мама не знает… Мама не знает, как лучше… Мама не хочет терять тебя…
Но потерять ли его сейчас, в этом забытьи, или потерять медленно, день за днем, наблюдая, как угасает последняя искра в его глазах? Любовь как искупление уперлась в страшный выбор: продлевать страдание или отпустить в неизвестность. Она сидела, держа его руку, и тишина вокруг звенела от невысказанного вопроса, от боли, которая не имела ответа. Точка опоры рушилась под тяжестью решения. Она оставалась над пропастью одна, и ветер выл в ушах, унося последние слова молитвы, которой она не помнила.
Коридор психоневрологического диспансера пах хлоркой, капустой и чем-то несвежим, сладковатым – запахом забвения и сломленных жизней. Светлана сидела на жесткой скамье у стены, сгорбившись, руки сжаты в коленях. На ней был казенный халат, великоватый, серый. Волосы, некогда тускло-русые, висели грязными прядями. Лицо было опухшим от слез и лекарств, пустым. Глаза смотрели в пол, не видя трещин в линолеуме, не видя ничего.
В ушах стоял плач. Не реальный – в отделении было тихо, лишь изредка доносился чей-то бред за дверями – а внутренний. Настино монотонное мычание. Олесин пронзительный крик. Они смешивались в один непрерывный, душераздирающий визг, который не стихал ни на секунду. Даже во сне. Особенно во сне. Ей снились дети. Настя, ползающая по полу с перекошенным лицом. Олеся, падающая с дивана снова и снова, в замедленной съемке. И лицо Алексея, искаженное злобой: «Уродов родила! Все испортила!»
– Соколова Светлана Игоревна? – Голос медсестры был резким, как удар хлыста.
Светлана вздрогнула, подняла голову. Перед ней стояла все та же женщина из опеки, Ирина Викторовна, с папкой. Ее лицо было непроницаемым.
– Пройдемте в кабинет.
Светлана покорно встала, пошла следом, спотыкаясь. Кабинет был маленьким, с одним окном, зарешеченным. Стол. Два стула. Светлана села, уставившись на свои руки. Они дрожали.
– Как самочувствие? – спросила Ирина Викторовна формально, открывая папку.
Светлана молчала. Что ответить? Что внутри – пустота и визг? Что она слышит плач детей, которых нет? Что она боится открыть глаза, потому что видит их лица?
– Лекарства помогают? – настаивала женщина.
– Помогают… спать, – прошептала Светлана. Голос был хриплым, незнакомым.
– Это хорошо. Сон лечит. – Ирина Викторовна достала несколько бумаг. – Светлана Игоревна, у нас есть решение суда первой инстанции. По вашему мужу, Алексею Соколову. Лишение родительских прав. Ограничение дееспособности. Направление в ПНИ закрытого типа. Окончательно.
Слова падали, как камни. Лишение. Ограничение. Закрытый тип. Окончательно. Алексей. Тот, кто когда-то казался спасением из интерната. Теперь – тоже интернат. Навсегда. Светлана кивнула. Пустота внутри не дрогнула. Казалось, там уже нечему дрогнуть.
– А теперь о вас, – продолжила Ирина Викторовна, ее голос стал чуть жестче. – И о детях. На основании заключения врачей этого учреждения, актов обследования жилищных условий (вернее, их отсутствия), показаний свидетелей инцидента… Опека ходатайствует о лишении и вас родительских прав.
Светлана подняла глаза. Не на женщину, а куда-то в пространство над ее головой. Лишение. Значит, она больше не мать? Официально? Значит, этот кошмар, эта вина, этот невыносимый плач в ушах… это все кончится?
– Дети, – сказала Ирина Викторовна, подчеркивая каждое слово, – будут переданы под окончательную опеку Ольге Сергеевне Марковой, вашей тете. При ее согласии, которое у нас есть. Оформляется постоянная опека. Пособия, льготы… все на нее.
Ольга. Тетя Оля. Которая пришла в тот ад. Которая взяла на себя крик и мычание. Которая теперь будет матерью ее детям. Светлана почувствовала не облегчение, а новый виток вины, острой, как нож. Она подсунула тете свой сломанный мир. Свою несостоятельность. Теперь Ольга будет нести этот крест. Официально. Навсегда.
– Вы… вы согласны? – спросила Ирина Викторовна, протягивая ручку и бумагу. – С лишением прав? Это формальность, но…
Светлана взяла ручку. Дрожала так, что не могла попасть стержнем в графу для подписи. Она видела лица девочек. Насти – отстраненное, уходящее. Олеси – красное от крика. Видела лицо Ольги в дверях – затравленное, но решительное. Она спасла их от детдома. От спецотделения. Она дала им шанс. Шанс, которого Светлана дать не смогла. Не захотела? Не сумела?
Она поставила кривую, неразборчивую закорючку. Подпись. Отказ. От материнства. От ответственности. От себя самой.
– Хорошо, – Ирина Викторовна забрала бумагу. – Решение суда ожидается через неделю. Обычно формальность после этого. Вы останетесь здесь, под наблюдением. Пока не стабилизируется состояние. Потом… посмотрим.
Она встала. Собрала папку.
– Дети… – вдруг вырвалось у Светланы, голос сорвался. – Они… как?
Ирина Викторовна на мгновение задержалась в дверях.
– Живут. Тяжело. Но Ольга Сергеевна… держится. – Она не стала добавлять «пока» или «с Божьей помощью». Просто констатация. – Поправляйтесь, Светлана Игоревна.
Она вышла. Светлана осталась одна. В пустом кабинете. С подписанным отказом. С плачем в ушах, который теперь звучал как приговор. Она была пустым местом. Тенью, которую стерли. Официально. Окончательно. Она опустила голову на стол и зарыдала. Не о детях. Не об Алексее. О себе. О той девочке из интерната, которая мечтала о любви и семье как о спасении, а получила ад и стала его соавтором. Рыдания были беззвучными, сотрясали ее тело сухими спазмами. Она была мусором. И система вынесла ее на помойку. Цикл замкнулся. Беспросветно.
Автобус тронулся от поликлиники, увозя Ольгу, Анну и девочек обратно. Дождь кончился, небо было свинцовым, низким. В салоне было душно и шумно. Олеся спала в слинге, измученная криком в кабинете врача (Смирнова оказалась молодой, усталой и не слишком внимательной, ограничившись стандартными назначениями). Настя сидела на коленях у Анны, уставленная к окну. Ее мычание стихло, сменившись редкими вздохами. Она, казалось, была очарована мельканием серых домов, огней фонарей.
Анна держала ее осторожно, но уже не так скованно. Ее лицо было сосредоточенным, будто она выполняла сложную, ответственную задачу. Ольга смотрела на них. На Анну, которая сегодня несла ее крест. Буквально. Без пафоса. Без ненужных слов. Просто была рядом. Под зонтом. В очереди. Помогала одевать-раздевать девочек перед врачом.
– Спасибо, – снова сказала Ольга тихо. Больше она не знала, что сказать. Слова «спасибо» были слишком малы для этого долга.
Анна обернулась. Улыбнулась. Неуверенно, но искренне.
– Да ладно. Я… я даже не представляла, как это… – она кивнула на Настю. – Тяжело.
– Да, – просто сказала Ольга. – Тяжело. Но… ванночка помогла. И борщ. Спасибо.
Они замолчали. Между ними повисло что-то новое. Не дружба. Не родство. Солидарность выживших в одном шторме. Анна посмотрела в окно, потом снова на Ольгу.
– Я… я видела Елену Петровну. Вчера. Она шла из хосписа. Одна. Вид… – Анна замялась. – Вид был ужасный. Как тень.
Ольга вздрогнула. Елена. Женщина с палочкой. Сын в хосписе. Она просила узнать.
– Как… как сын? – спросила Ольга, чувствуя, как сжимается сердце. Она знала, что значит «вид ужасный» у таких, как они.
– Не знаю, – честно ответила Анна. – Но раз она одна… – Она не стала договаривать. Они обе понимали. Одна – значит, сын там. Очень плохо.
Ольга кивнула. Она посмотрела на спящую Олесю, на Настю, уставленную в окно в руках Анны. Ее крест. Ее боль. Но рядом – Елена с ее болью. И Анна, протянувшая руку. Мир не рухнул окончательно. Он треснул по швам, из трещин сочилась боль, но сквозь них пробивался и свет. Хрупкий. Ненадежный. Но свет. Шаг за шагом. Не одна. Пока не одна. Она закрыла глаза, прислонившись к холодному стеклу автобуса, и впервые за долгое время не думала о следующем крике, о следующей смене памперса. Она просто дышала. Вдыхая пыль и боль этого мира, но уже не задыхаясь.
Глава 13: "Осколки Часов"
Дождь превратил двор в акварель размытых серых и грязно-коричневых пятен. Ольга, Анна и девочки вывалились из автобуса, как выброшенные на берег после кораблекрушения. Воздух, влажный и холодный, обжег легкие. Олеся в слинге на груди у Ольги зашевелилась, издав недовольное кряхтение – предвестник нового витка крика. Настя в руках Анны напряглась, ее тело стало неподатливым камнем, голова резко дернулась назад.
«Держи!» – выдохнула Ольга, бросаясь помочь Анне, чьи руки дрогнули под неожиданной тяжестью. Они едва удержали девочку, чье «мммм» зазвучало громче, тревожнее. Капли дождя застучали по капюшонам, по одеялу Насти.
«Квартира. Быстрее», – пробормотала Анна, лицо ее было бледным от напряжения и холода. Она несла Настю не как ребенка, а как хрупкий, опасный груз, боясь уронить, боясь неправильного движения. Шаг за шагом, спотыкаясь о мокрые плиты тротуара, они двинулись к подъезду.
В лифте пахло сыростью и чужими телами. Олеся расплакалась – тонко, пронзительно. Звук, усиленный металлическими стенами, резал уши. Настя забилась в руках Анны, ее мычание слилось с плачем сестры в дисгармоничный, душераздирающий дуэт. Ольга прислонилась к стенке, закрыв глаза. Усталость была такой всепоглощающей, что хотелось соскользнуть на пол и не вставать. Анна стояла, прижимая дергающееся тело Насти к себе, глаза ее были широко раскрыты от ужаса и беспомощности. Казалось, лифт никогда не доедет.
В квартире Ольги царил хаос следов утренних сборов и недавнего купания Олеси. Ванночка стояла посреди крошечной кухни, как памятник недолгому затишью. Анна осторожно опустила Настю на одеяло в углу комнаты. Девочка мгновенно свернулась калачиком, уткнувшись лицом в ткань, ее мычание стало глухим, уходящим внутрь. Ольга, не снимая плаща, пыталась успокоить орущую Олесю, тряся ее, бормоча бессвязные утешения, лицо искажено гримасой отчаяния. Плач не стихал.
«Может, смесь?» – предложила Анна, сбрасывая мокрый плащ. Она чувствовала себя чужой, нелепой в этом аду, но стоять сложа руки было невыносимо.
«Вчерашняя… разведенная…» – Ольга кивнула на бутылочку на столе, не отрываясь от Олеси. Руки ее тряслись. Анна схватила бутылочку, сунула под струю горячей воды. Пластик нагревался медленно. Олеся выгибалась дугой, лицо багровело от крика. Казалось, ее легкие вот-вот лопнут. Настя издала протяжный стон.
«Давай сюда!» – Анна выхватила Олесю из рук Ольги, почти силой. Ольга отшатнулась, оперлась о стол. Анна прижала орущий комочек к себе, зажав ухо плечом, пытаясь заглушить звук физически. Она поднесла бутылочку к губам Олеси. Та отчаянно мотала головой, выплевывая сосок, захлебываясь криком. Молоко брызнуло на лицо Анны, на одежду.
«Не хочет!» – крикнула Анна над ревом. Отчаяние и раздражение подкатили комом к горлу. Что она здесь делает? Зачем ввязалась в этот кошмар?
Ольга вдруг резко выпрямилась. Лицо ее стало каменным. Она шагнула к Анне, выхватила Олесю обратно. Движение было резким, почти грубым.
«Дай!» – ее голос прозвучал чужим, хриплым. Она прижала ребенка к себе так сильно, что тот на секунду захлебнулся, затих. Ольга замерла, качаясь на месте, глаза закрыты, губы беззвучно шептали что-то. Молитву? Проклятие? Потом она медленно опустилась на колени посреди кухни, прижав Олесю к груди, и закачалась из стороны в сторону, как маятник сломанных часов. Крик возобновился, но уже тише, устало. Ольга качалась, не обращая внимания на Анну, на Настю, на весь мир. В ее движениях была древняя, животная отрешенность матери, загнанной в угол.
Анна стояла, вытирая с лица брызги смеси. Она чувствовала себя не просто чужой, а вульгарным вторженцем в святая святых чужого страдания. Эта качающаяся фигура на полу, прижимающая орущее дитя, – это была голая правда материнства под гнетом обстоятельств. Красивых жертв не было. Было вот это: грязь, слезы, выбитые силы и инстинктивное раскачивание как последний якорь.
«Я… я пойду», – прошептала Анна, подбирая свой плащ. Голос ее дрожал.
Ольга не ответила. Не открыла глаз. Она качалась. Олеся ревела, но уже без прежней силы. Настя мычала в углу, уткнувшись в пол.
Анна выскользнула из квартиры, притворила дверь. В подъезде пахло сыростью и затхлостью. Она прислонилась к холодной стене, закрыв лицо руками. В ушах все еще стоял дуэт крика и мычания. И образ Ольги на коленях. Капля. Она бросила камень? Она лишь задела поверхность черной воды, а там – бездонная глубина горя, в которой тонули живые люди. Ее борщ, ее ванночка, ее помощь с Настей – все это казалось жалким лепетом перед лицом этой ежесекундной битвы за выживание. Она спустилась по лестнице, чувствуя, как дрожат ноги. Не от усталости. От стыда. От понимания. От страха перед этой бездной, в которую заглянула.
Тишина в хосписе была обманчивой. Это была не тишина покоя, а тишина антракта перед решающим актом. Елена сидела у кровати Максима, его рука – холодная, восковая – лежала в ее ладонях. Решение было принято. Паллиатив. Отказ от агрессивной терапии. Только обезболивающее, если понадобится, и кислород для комфорта. «Дать природе идти своим чередом». Эти слова Бориса Леонидовича висели в воздухе тяжелым, ядовитым облаком.
Она смотрела на сына. На его впалые щеки, на синеву под ресницами, на тонкую, почти прозрачную кожу на висках. Он дышал шумно, с усилием, но ровно. Маска была снята – кислород оставляли только на ночь или при ухудшении. Без нее он казался… ближе. И одновременно дальше. Как будто часть аппаратной преграды между ними рухнула, обнажив страшную простоту происходящего: ее сын медленно угасал.
«Держись, Максюша», – прошептала она, гладя его костяшки пальцев. Голос звучал чужим, предательски громким в тишине. «Мама с тобой. Все хорошо». Ложь. Святая, спасительная ложь. Если он слышит, пусть слышит это, а не правду о ее разрывающемся от горя сердце, о страшной пустоте решения.
Она вспомнила, как боролась за него все эти годы. Каждая больница, каждый массаж, каждая унизительная просьба о помощи, каждая ночь без сна. Казалось, ее воля, ее любовь могут сдвинуть горы. Сейчас гора сдвинулась. И обнажила пропасть. Любовь оказалась не всемогущей. Она была лишь свечой в руках скорбящей у края бездны. Свечой, которую вот-вот задует ветер.
Катя зашла с тонометром. Ее движения были тише обычного, почти благоговейными. Она померила давление Максиму, записала, посмотрела на Елену.
«Как ты, Лена?» – спросила она, голосом, в котором не было привычной бодрости.
Елена пожала плечами. Что ответить? «Хорошо»? «Держусь»? Все было не то. Она кивнула на Максима.
«Дышит… ровнее».
Катя положила руку ей на плечо. «Он знает, что ты тут. Чувствует». Она помолчала. «Хочешь, я принесу тебе чаю? Или… может, домой ненадолго? Переодеться, душ принять? Я побуду с ним».
Домой. Пустая квартира. Вещи Максима. Его запах на подушке в ее комнате (он спал с ней до последнего, пока не стало совсем тяжело). Мысль ударила ледяным ужасом. Уйти? Сейчас? Когда каждый вздох может быть последним? Когда она только что подписала ему… нет, она не могла даже подумать это слово.
«Нет», – резко сказала Елена. «Я… я не могу. Не сейчас».
Катя кивнула, не настаивая. «Ладно. Но если что… я рядом». Она вышла.
Елена снова осталась одна. С тишиной. С дыханием сына. С гулкой пустотой внутри. Она взяла книгу стихов. Открыла наугад.
«Жизнь угасает… но еще не угасла…»
Цветаева. Как нож. Она захлопнула книгу, отшвырнула ее на тумбочку. Звук громко хлопнул в тишине. Максим не шевельнулся. Елена схватила его руку, прижала к губам. «Прости, сынок, прости… Мама не смогла… Мама не знала, как лучше…» Слезы хлынули горячими, беззвучными потоками. Они капали на его руку, на одеяло. Она не вытирала их. Пусть чувствует. Если может. Пусть знает, что его любят. До муки. До разрыва. До самого конца. Она сидела, согнувшись над его кроватью, трясясь от беззвучных рыданий, а он дышал – шумно, ровно, уходя в какую-то недоступную ей даль. Часы их совместной жизни тикали, рассыпаясь на осколки мгновений, каждое из которых было теперь бесконечно ценным и бесконечно больным.
Столовая психдиспансера пахла дешевой тушенкой и отчаянием. Светлана сидела за длинным столом, уставившись в тарелку с мутной похлебкой. Рука с ложкой дрожала, суп расплескивался. Вокруг – шепот, смешки, бормотание других пациентов. Для нее они были лишь фоном, как шум дождя за окном. Главный шум был внутри. Плач. Насти и Олеси. Он не стихал. Даже под действием таблеток, делающих сознание ватным, он висел фоновым гулом, как настройка плохого приемника.
Она видела их лица. Настю – с ее вечно удивленным, отсутствующим взглядом. Олесю – красную, с открытым в крике ртом. Видела лицо Ольги в дверях в тот страшный день – серое, изможденное, с глазами, полными немого укора и… чего-то еще. Не ненависти. Сожаления? Сейчас, когда она подписала бумагу, отказалась от них окончательно, этот взгляд терзал сильнее всего. Тетя Оля, тихая, незаметная, живущая своей размеренной жизнью, теперь носила на себе ее крест. Ее ошибку. Ее сломанных детей.
«Соколова! Не копайся!» – голос санитарки был как удар хлыста. Светлана вздрогнула, ложка упала в тарелку, брызги супа попали на халат. Она потупилась, пытаясь поднять ложку дрожащими пальцами. Рядом за столом сидела женщина лет сорока, с пустым взглядом и постоянно шевелящимися губами. Она вдруг повернулась к Светлане.
«Детей отобрали?» – спросила она шепотом, но отчетливо. Ее глаза были странно живыми, проницающими.
Светлана замерла. Ложка снова выскользнула из пальцев. Она кивнула, не в силах вымолвить слово.
«И у меня отобрали, – прошептала женщина, кивая с каким-то жутким пониманием. – Двоих. Говорили – не справлюсь. А я справилась бы! Я их любила!» Ее голос сорвался на визгливую ноту. Санитарка рявкнула: «Маркина, тихо!»
Женщина съежилась, забормотала что-то себе под нос, но ее глаза, полные безумной тоски, еще секунду держали Светлану. «Любила…» – прошептала она снова, уже не глядя на нее.
Светлана вжалась в стул. Любила? Она любила Настю и Олесю? Вопрос прозвучал в голове с пугающей новизной. Что она чувствовала, кроме страха, усталости, отвращения к их немощи, к их крику, к собственному телу, которое их произвело на свет? К Алексею, который требовал их, как доказательство своей «нормальности»? Была ли там любовь? Или только инстинкт, загнанный в угол страхом и давлением? И если не было любви… то что она подписала? Отказ от чего?
Мысль была такой острой, такой чудовищной, что Светлана вскочила, опрокинув табурет. Суп разлился по столу. Все взгляды устремились на нее. Санитарка двинулась к ней.
«Я… я в туалет», – выдохнула Светлана, отступая. Она почти побежала по коридору, не видя ничего перед собой. В ушах грохотал не плач детей, а этот вопрос: «Любила?» Он бился о стены черепа, как птица в стекло. Она ворвалась в туалетную кабинку, щелкнула замком, прислонилась к холодной двери. Дыхание сбилось. Перед глазами стояли не Настя и Олеся, а она сама – маленькая, в стоптанных ботинках, в холодном коридоре интерната. Смотрела в окно на редкие проезжающие машины. Мечтала о маме. О тепле. О любви. Потом появился Алексей. Грубый, колючий, но свой. Потом – обещание семьи. Потом – дети. Крик. Боль. Безысходность. Круг замкнулся.
Она не любила их. Она боялась их. Ненавидела их беспомощность, которая отражала ее собственную. Их потребности, которые были гвоздями в крышку ее гроба. Она была такой же «нежеланной», как они. Таким же продуктом системы брошенных. И она, как зеркало, отразила эту брошенность на них.
Светлана медленно сползла по двери на пол. Холодный кафель обжег кожу сквозь тонкий халат. Она обхватила колени руками, прижалась лбом к ним. Рыданий не было. Была тихая, леденящая пустота. И понимание. Она не жертва. Она – соучастница. Звено в цепи. Она подписала не отказ от детей. Она подписала приговор себе. Той девочке из интерната, которая так и не научилась любить, потому что сама никогда не была любима. Часы ее жизни остановились. Остались только осколки – острые, режущие осколки вины и осознания собственной пустоты.
Анна шла домой через двор. Дождь стих, но небо было затянуто тяжелым, грязным одеялом туч. Она шла медленно, волоча ноги, чувствуя каждую мышцу, напряженную от ношения Насти. В ушах все еще звенела тишина, наступившая после захлопнутой двери квартиры Ольги. Не настоящая тишина, а звенящая пустота после какофонии крика.
Она подняла голову. Окно Елены в доме напротив. Горел свет. Одинокий, желтый квадрат в сером мраке. Анна остановилась. «Скажи… что я спросила. Как они». Поручение Ольги. Что она скажет? Что видела Елену, идущую как тень? Что свет в окне горел поздно? Что чувствовала себя виноватой за свой глупый бульон?
Она вздохнула, свернула к подъезду Елены. Не думала. Просто шла. Лифт довез ее до нужного этажа. Она постояла у двери, слушая тишину за ней. Потом постучала. Тихо. Вежливо.
Шаги. Щелчок замка. Дверь приоткрылась на цепочку. В щели показалось лицо Елены. Серое, изможденное, как после долгой болезни. Глаза – огромные, запавшие, смотрели на Анну без интереса, без узнавания. Пустые.
«Да?» – голос был хриплым, безжизненным.
«Елена Петровна? – Анна сглотнула. – Это… Анна. Соседка. Я… Ольга Сергеевна, та, что с девочками… она просила спросить. Как вы? Как… сын?»
Глаза Елены ожили на мгновение. В них мелькнуло что-то – боль? Удивление? Она молчала, глядя сквозь Анну.
«Ольга… – наконец прошептала она. – Как она? Справилась?»
Анна кивнула. «Тяжело. Но… держится». Она не стала говорить про крик, про сцену на кухне. «А вы?»
Елена медленно покачала головой. Она не отвечала на вопрос. Ее взгляд ушел куда-то вглубь коридора, в полумрак квартиры.
«Он… спит, – сказала она тихо. – Долго спит». Пауза. Губы дрогнули. «А я… я должна быть там. В хосписе. Но… отпустили. Ненадолго. Переодеться». Она посмотрела на свои руки – в морщинах, с облупившимся лаком. «Он может проснуться. И не найти меня. Испугается».
Анна стояла, не зная, что сказать. «Может… вам помочь? Что-то принести? Из магазина?» – глупость. Но что еще?
Елена снова покачала головой. «Спасибо. Не надо». Она попыталась улыбнуться. Получилась жуткая гримаса. «Передайте Ольге… спасибо. Что спросила». Она начала закрывать дверь. «Мне… надо идти. К нему».
Дверь закрылась. Щелкнул замок. Анна стояла на площадке, слушая, как за дверью удаляются шаги. Тяжелые, шаркающие. Как у очень старого человека. Она спустилась вниз, вышла во двор. Дождь снова начинал моросить. Она подняла лицо к небу, чувствуя, как холодные капли смешиваются с чем-то горячим на щеках. Она не плакала. Это были капли дождя. Просто дождя. Но мир вокруг казался размытым, нечетким, как будто все его краски смыло этой серой, бесконечной водой. Она стояла под дождем, вдыхая запах мокрой земли и чужой, невыносимой боли, и чувствовала себя песчинкой, затерянной в огромном, равнодушном океане страдания. Осколком часов, которые били только для того, чтобы отсчитывать чью-то агонию.
Глава 14: Предел Воздуха
Квартира Ольги встретила рассвет не криком, а тяжелой, влажной тишиной, пропитанной запахом кислого молока, ромашкового крема и немытого тела. Олеся, накормленная новой смесью, спала в коробке-колыбели, ее дыхание прерывистое, с легким присвистом. Настя лежала на боку, уткнувшись лицом в скомканное одеяло, спина напряжена дугой, но тихо. Слишком тихо.
Ольга сидела на краю дивана, склонившись над списком врачей. Буквы плыли. Спина горела костенящей болью от вчерашнего ношения Насти, от падения на колени с Олесей. В ушах все еще звенел тот душераздирающий дуэт крика и мычания, смешанный с образом Анны – растерянной, брызгающей смесью, и себя самой – качающейся на полу как раненая зверица. Стыд за эту сцену обжигал сильнее усталости. Она приняла помощь, а потом оттолкнула. Как благодарить? Как объяснить?
Взгляд упал на белый пластиковый ванночку. В сером свете утра она казалась игрушечной, нелепой на фоне баррикад из памперсов и банок. Но вчера, до ада, она дала те минуты покоя. Ольга подошла, провела рукой по гладкому краю. Холодный. Контейнер из-под борща стоял рядом, пустой, вымытый. Еще один немой свидетель ее беспомощности и чужого жеста.
Раздался тихий стук в дверь. Не звонок. Ольга вздрогнула. Анна? Снова? После вчерашнего? Она подошла к двери, не решаясь смотреть в глазок.
– Ольга Сергеевна? Это я, Анна. – Голос за дверью звучал сдержанно, без вчерашней паники. – Я… не помешаю? Принесла кое-что.
Ольга медленно открыла. Анна стояла на площадке. Без плаща. В простых джинсах и свитере. В руках – не пакет, а сложенная, но явно новая, прочная сумка на колесиках, ярко-синяя.
– Здравствуйте, – Анна не пыталась улыбнуться. Ее лицо было серьезным, с легкими синяками под глазами. – Я… подумала. Вчера. В поликлинику, по врачам… с двумя детьми. Одной. Без машины. Это… – она подтолкнула сумку вперед, – типа коляски-трости. Легкая. Складная. Для Олеси. Чтобы руки свободнее были. А для Насти… – она замялась, – ну, хоть что-то. Может, пригодится.
Ольга смотрела на сумку. На колесики. На Анну. Не на ванночку, не на еду. На конкретное решение конкретной проблемы – переноска Олеси. Жест, который требовал понимания их ежедневного ада. Вчерашний стыд смешался с новой волной усталости и… чего-то теплого, неловкого.
– Спасибо, – прошептала Ольга, голос сел. – Очень… очень. Вчера я… – она не нашла слов.
– Ничего, – Анна махнула рукой, но взгляд ее скользнул вглубь квартиры, к неподвижной Насте. – Я… я не понимала. Думала, ну, дети, ну, тяжело… А это… – она сглотнула, – это другая планета. Вы… вы героиня.
Слово «героиня» прозвучало фальшиво, как надетый не по размеру костюм. Ольга фыркнула – коротко, беззвучно.
– Героиня? Сил нет. Сил нет поднять голову. Просто… иду. Потому что назад нельзя. – Она отступила. – Заходи. Если хочешь. Кофе сварю. Плохой.
Анна колебалась секунду, потом шагнула через порог. Запах квартиры – детский, лекарственный, усталый – ударил в нос. Она увидела Настю. Девочка повернула голову, один глаз – мутный, невидящий – скользнул по ней, остановился на секунду, потом уплыл в стену. «Мммм…» – тихое, как выдох. Анна сжала кулаки, подавив инстинктивное желание отступить.
– Как она? – тихо спросила она, кивая на Настю.
– Живет, – коротко ответила Ольга, наливая воду в чайник. Руки дрожали. – В своем мире. Иногда… кажется, смотрит. Вчера… когда Олесю купала, глазом повела. Может, совпадение. – Она поставила чайник. – А Олеся… новая смесь. Кричит меньше. Но ночью… орала два часа. Думала, соседи вызовут милицию. – Она обернулась к Анне. – Елена? Видела? Говорила?
Анна рассказала. О встрече у двери. О пустой квартире. О Елене – тени. О словах: «Он спит. Долго спит». О страхе, что сын проснется и не найдет ее.
– Паллиатив, – прошептала Ольга, прислонившись к столу. Лицо ее стало пепельным. – Значит… ждет. Просто ждет конца. Боже… – Она закрыла глаза. – А мы тут… с нашим криком, с памперсами… Это же… – она не договорила, махнув рукой, охватывая всю квартиру, Настю, спящую Олесю. Сравнение было не в их пользу. Их боль была шумной, грязной, живой. Боль Елены – титанической, безмолвной, уходящей в вечность.
– Она просила передать спасибо. Что спросили, – добавила Анна.
Ольга кивнула, без радости. Ей вдруг страшно захотелось видеть Елену. Обнять эту хрупкую, несгибаемую женщину с палочкой. Понять, где берет силы просто ждать у края бездны. Но как? С кем оставить девочек?
Чайник закипел, пронзительно засвистел. Олеся в коробке завозилась, кряхтя. Настя напряглась, издала гортанный звук. Тишина кончилась. Ольга вздохнула, всем телом.
– Ну вот, – сказала она Анне, и в голосе ее прозвучала не просьба, а констатация. – Начинается. Поможешь Олесю перепеленать? А я Настю… массаж попробую, как Наталья показывала. Пока не орут.
Анна замерла. Пеленать? Этот орущий комок? Она кивнула, чувствуя, как холодеют кончики пальцев. Шаг за шагом. Вместе. Пока не упадут.
Хоспис. Палата Максима. Тишина здесь была не просто отсутствием звука. Это была материя, густая, вязкая, пропитанная шипением кислородной маски, мерным гулом монитора и едва уловимым хрипловатым дыханием Максима. Он лежал неподвижно, как изваяние из воска, подточенное временем. Глаза полуоткрыты, взгляд устремлен в потолок или сквозь него – в никуда. Капельница капала с монотонным «тик-тик», вливая в вену прозрачную жидкость жизни-не-жизни. Паллиатив.
Елена сидела на своем стуле. Не держала его руку. Руки ее лежали на коленях, сжатые в кулаки, ногти впивались в ладони. Смотреть на эту руку – холодную, безответную – было невыносимо. Она смотрела на его лицо. На впадины под скулами, на синеву под ресницами, на тонкие, пересохшие губы под маской. Каждый вдох давался с усилием, грудная клетка поднималась резко, будто преодолевая сопротивление невидимой преграды. Сатурация: 92. Пульс: 70. Цифры на мониторе – единственное доказательство, что битва еще идет. Внутри. Без ее участия.
Она говорила ему сегодня утром. О чем? О том, как вчера во дворе увидела первую робкую травку, пробивающуюся сквозь асфальт. О том, что тетя Оля спросила про них. О глупом борще от соседки. Голос ее звучал ровно, монотонно, как заведенная пластинка. Не для него. Для себя. Чтобы заглушить этот ужасающий звон тишины, этот вопросительный знак, висящий в воздухе: «Сколько?»
Катя зашла неслышно. Померила давление, температуру (37,8), поправила одеяло. Посмотрела на Елену.
– Лена, выйди. Хоть в садик. На пять минут. Воздуха глотни. Он… он не заметит.
Елена покачала головой, не отрывая взгляда от лица сына. «Заметит. Вдруг заметит? Вдруг в эту секунду он очнется, а меня нет?» Мысль была иррациональной, но цепкой, как корень.
– Он крепко спит, глупышка, – Катя положила руку ей на плечо. Рука была теплой, тяжелой. – Ты сгоришь здесь. Совсем. Посмотри на себя.
Елена знала. Зеркало в туалете показывало призрака. Седина резче проступила у висков. Кожа – серая, пергаментная. Глаза – огромные, пустые колодцы. Она горела. Изнутри. От беспомощности. От ожидания. От невыносимой любви, которая не могла ничего изменить.
– Я не могу, – прошептала она. – Не могу его оставить. Даже на минуту. Это… все, что я могу. Быть здесь.
Катя вздохнула, убрала руку.
– Ладно. Но хоть поешь что-нибудь. Я бульон принесла. Тот, что соседка прислала. Настоящий, домашний. – Она поставила на тумбочку термос. – Хоть глотни.
Елена кивнула автоматически. Бульон. От той Анны. Жест. Как ванночка для Ольги. Капля в море. Она не чувствовала голода. Чувствовала только огромную, давящую пустоту под ложечкой и комок в горле.
Катя вышла. Елена осталась одна. С дыханием сына. С тиканьем капельницы. С термосом бульона. Она взяла термос, ощутила его тепло. Открутила крышку. Парок, густой, наваристый, с запахом курицы и кореньев, ударил в нос. Неожиданно, дико знакомо. Запах… жизни? Нормальности? Она поднесла термос к губам, сделала маленький глоток. Горячий, солоноватый. Он обжег язык, спустился по пищеводу, разливаясь крошечным островком тепла в ледяной пустоте внутри. Еще глоток. Еще.
Она ела. Медленно, механически. Не от голода. От какого-то древнего инстинкта, велевшего заполнить пустоту, пока есть возможность. Слезы текли по щекам, смешиваясь с бульоном. Она не вытирала их. Ела и плакала. Наблюдая, как грудь Максима поднимается и опадает. Ритм. Пока есть ритм.
Она допила бульон. Поставила термос. Подошла к кровати. Наклонилась. Прижалась губами к его горячему виску. Кожа пахла лекарствами, потом и… им. Ее мальчиком.
– Держись, Максюша, – прошептала она, и голос сорвался. – Мама тут. Все… все будет. Как будет. Я с тобой. До конца. – Она не говорила «хорошо». Не могла. Правда была страшнее. Она села, взяла его руку. Холодную. Безжизненную. Но она держала ее. Это был ее крест. Ее долг. Ее единственная точка опоры в этом падающем мире. Тихие часы агонии тикали, наполняя палату не звуком, а ощущением неумолимого движения к неизбежному пределу. Пределу воздуха в его легких. Пределу ее сил.
ПНИ №5. Не интернат. Крепость. Тюрьма без решеток на окнах, но с решетками в головах и на дверях отделений. Алексей сидел на железной койке в камере «карантинной зоны». Маленькая комната с побеленной стеной, с толстой дверью с глазком, с унитазом без крышки в углу. Запах – хлорка, плесень и что-то гнилостное, сладковатое. Звуки – отдаленные крики, хлопанье дверей, монотонное бормотание за стеной.
Его вещи – мешок с парой заношенных вещей – валялись в ногах. На нем – казенные серые штаны и рубаха, грубая, пахнущая чужим потом. Диагноз в бумагах: «Органическое расстройство личности. Агрессивное поведение. Социально опасен». Ярлык. Пропуск в спецотделение. Туда, где держат «буйных». Где колют, чтобы не мешали.
Он сидел, ссутулившись, уставившись в бетонный пол. Озлобленность, которая всегда горела внутри, как тлеющий уголь, погасла. Остался пепел. Холодный, тяжелый. Он проиграл. Система сломала его, как сломал он Светку. Как сломали их обоих в детстве. Интернат победил. Выпускник вернулся на склад брака. Навсегда.
Вспоминались лица. Светки – испуганное, плаксивое. Насти – пустое, уходящее. Олеси – красное от крика. Ольги – решительное, ненавидящее. Его собственное лицо в зеркале камеры медпомощи – перекошенное злобой и бессилием. Кто он? Жертва? Монстр? И то, и другое. Продукт системы. Увечный, злой, никому не нужный отброс.
Дверь открылась. Санитар – здоровенный детина с пустым лицом.
– Выходи. На обход.
Алексея повели по длинному, тускло освещенному коридору. Мимо полуоткрытых дверей палат. Оттуда несло мочой, лекарствами, немытым телом. Кто-то орал нечленораздельными звуками. Кто-то плакал, как ребенок. Кто-то бился головой о стену – глухой, ритмичный стук. Знакомо. Как в кошмарном дежавю. Его прошлое. Его будущее.
В кабинете врача – молодой парень в белом халате, усталый, с красными глазами. Рядом – медсестра с подносом, на котором шприцы и пузырьки.
– Соколов Алексей? – врач пробежал глазами бумаги. – Направлен из интерната. Лишен прав, ограничен в дееспособности. Агрессия, угроза ребенку. – Он посмотрел на Алексея без интереса. – Раздевайся до пояса.
Алексей молча стянул рубаху. Тело – костлявое, с кривыми от ДЦП плечами, с синяками от вчерашней «фиксации» санитарами. Врач щупал лимфоузлы, слушал фонендоскопом. Холодный металл на коже.
– Жалобы? – механически спросил врач.
Алексей молчал. Какие жалобы? На жизнь? На систему? На себя? Бесполезно.
– Молчит, – констатировал врач медсестре. – Начнем с минимальной дозы галоперидола. Посмотрим на реакцию. И витамины. – Он кивнул на шприцы.
Медсестра подошла. Лицо каменное. Укол в ягодицу. Резкая боль. Потом второй – в руку. Алексей не дрогнул. Боль была ничто. Он смотрел в стену. Туда, где в воображении стоял интернатский двор. И он, маленький, кривоногий, бил кулаками стену, мечтая сбежать, стать сильным, доказать всем. Доказал. Стал тем, кого боялся больше всего – озлобленным уродом, запертым в клетке.
Его повели обратно в камеру. Ноги стали ватными. Голова – тяжелой, мутной. Успокоительное. Чтобы не буянил. Чтобы был удобным. Чтобы окончательно превратился в овощ. Он упал на койку. Потолок поплыл перед глазами. Мысли расползались, как туман. Осталось одно ощущение – холодной, бесконечной пустоты. Предел. Дно. Конец. Он закрыл глаза. И не видел, как по щеке, обветренной и небритой, скатилась единственная, тяжелая, соленая капля. Не от горя. От полного крушения всего. Даже злобы.
Душ в психдиспансере был общим. Кабинок не было. Просто большое помещение с кафельными стенами, скользким полом и несколькими лейками под потолком. Вода лилась недолго, чуть теплая. Светлана стояла под струей, стараясь не смотреть по сторонам. На других женщин. На их тела – тощие или обвисшие, с рубцами, со следами уколов, с пустыми глазами. Она видела в них себя. Зеркало коллективного падения.
Вода стекала по ее телу, смывая не грязь, а ощущение кошмара. Но плач в ушах не стихал. Теперь к голосам Насти и Олеси добавился голос той женщины за столом: «Любила?» Вопрос висел в воздухе, как мыльный пузырь, отражая искаженные картины прошлого. Роды. Боль. Страх. Отвращение к этим сморщенным, кричащим комочкам. Бессилие. Алексей, орущий: «Успокой их, сука!» Попытки прижать к груди, но грудь не давала молока, а в душе – только лед. Была ли там хоть капля любви? Или только долг? Страх? Жалость к себе?
Она вышла из душа, завернулась в жесткое, серое полотенце. В коридоре, у большого зеркала в потрескавшейся раме, остановилась. Посмотрела. Лицо – опухшее, с мешками под глазами. Волосы – мокрые, тусклые, висели сосульками. Глаза… Глаза были пусты. Как у Насти. Как будто душа ушла вслед за детьми, которых она отдала. Отказалась. Подписала бумагу.
«Уродка, – прошептала она своему отражению. Голос хриплый, чужой. – Никчемная уродка. Родила и бросила. Как тебя бросили».
Отражение молчало. Пустота в глазах казалась бездонной. В ней не было даже привычной жалости к себе. Только осознание правды, острой, как осколок. Она не жертва. Она – звено. Такое же сломанное, как Алексей, как дети. Продукт системы, которая калечит и выбрасывает. Она не любила. Не умела. Не научили. Теперь она – пустое место. Официально. Тень, отраженная в треснувшем зеркале коридора психдиспансера. Цикл брошенности замкнулся на ней самой. Беспросветно. Без надежды на выход.
Вечер опустился на город холодным, мокрым покрывалом. Анна вышла из подъезда Ольги. Олеся затихла на руках у Ольги после долгого вечернего крика. Настя лежала в полузабытьи. Сумка-коляска стояла у двери – завтра в бой, к неврологу. Анна помогла, чем могла – помыла посуду, вынесла мусор. Молча. Без лишних слов. Граница между наблюдателем и участником была стерта. Навсегда.
Она подняла лицо к небу. Мелкий, холодный дождь сек кожу. Она стояла посреди двора, глядя на окно Елены. Там горел свет. Одинокий. Желтый. Как маяк в серой мгле. Анна представила Елену там, в хосписе. Сидящую у кровати. Держащую руку сына. Слушающую его шумное дыхание. Считающую тихие часы агонии. Бульон был съеден. Капля в море. Но капля.
Она повернулась, глядя на окно Ольги. Там тоже горел свет. За ним – другая война. Шумная, грязная, с криками и памперсами, но война за жизнь. За существование.
Две женщины. Две бездны горя. Одна – в тишине ожидания конца. Другая – в хаосе борьбы за продолжение. И она, Анна, стояла посередине. Уже не за стеклом. В дожде. Вдыхая боль этого мира. Чувствуя свою ничтожность и… странную необходимость быть связующей нитью. Брошенным камнем, от которого хоть маленькие, но идут круги. Она пошла к своему дому. Шаг за шагом. Под холодным мартовским дождем, неся на себе невидимый груз чужого страдания, которое стало частью ее собственного, неудобного, уставшего существования. Предел воздуха казался ближе. Для всех.
Глава 15: Пока Дышит
Холодный рассвет в палате хосписа был не цветением света, а медленным выцветанием теней. Елена не заметила смены. Она сидела в той же позе – склонившись над койкой, пальцы сплетены с безжизненной рукой Максима. Ночь растворилась в монотонном гуле монитора, шипении кислорода и хриплом, рваном дыхании сына. Каждый его вдох был похож на попытку втянуть густую смолу – грудная клетка поднималась рывком, замирала на пике напряжения, потом с трудом опадала. Сатурация: 90. Пульс: 100. Желтый предупреждающий свет мигал на экране, отражаясь в запавших глазах Елены.
Катя вошла с утренним обходом, ее шаги, обычно бодрые, теперь были приглушенными, осторожными, как будто она боялась разбудить саму тишину. Она не заговорила сразу, лишь положила тяжелую, теплую руку на плечо Елены. Потом проверила капельницу – прозрачная жидкость по-прежнему капала с мертвящим «тик-тик» – поправила сползшую кислородную маску. Максим не шевельнулся. Его лицо в сером свете окна казалось высеченным из известняка: резкие тени под скулами, впадины у висков, синева под полуприкрытыми веками, похожая на грязные разводы. Дыхание оставляло слабый конденсат на пластике маски.
– Лена, – голос Кати был тише шепота, – ты хоть поспала? Хоть часок?
Елена покачала головой, не отрывая взгляда от лица сына. Спать? Это было равносильно предательству. Вдруг в эту секунду дыхание остановится? Вдруг он сделает последний вдох, а ее не будет рядом, чтобы почувствовать, как тепло уходит из его пальцев? Эта мысль сводила с ума, приковывая к стулу сильнее цепей. Собственное тело кричало о помощи – спина затекла в каменном панцире, суставы ныли, в виске пульсировала тупая боль. Но все это было лишь фоном, назойливым шумом за окном реальности. Реальность была здесь: этот хриплый, мучительный звук втягиваемого воздуха. Пока он звучал – мир, ее мир, еще существовал.
– Он… не проснулся? – спросила она, уже зная ответ. Голос был чужим, ржавым.
– Нет, солнышко, – Катя погладила ее по спине, как маленькую, потерянную девочку. – Он крепко спит. Борется там, внутри. Ты ему силы даешь, просто сидя тут. Но и себе нужны силы. Хоть крошку поесть? Я принесла…
Елена кивнула автоматически. Силы. Откуда? Она вспомнила вчерашний бульон. Тот самый, в термосе, от соседки Анны. Густой, наваристый, с запахом курицы и петрушки. Он дал не энергию, а короткую иллюзию нормальности, крошечный островок тепла в ледяном океане отчаяния. Сейчас внутри была только пустота – не метафорическая, а физическая: под ложечкой сосало, желудок сводило спазмом. Но мысль о том, чтобы встать, отойти от кровати, пройти по коридору в столовую… казалась подвигом, на который у нее не осталось воли.
– Я… не могу уйти, – прошептала она. – Принеси… что-нибудь. Если можно.
Катя кивнула, облегченно. – Сейчас. Буду через пять минут. Чай крепкий и овсянку жиденькую. Ладно?
Пять минут. Пять минут без нее. Елена сжала руку Максима так, что костяшки ее пальцев побелели, будто пыталась влить в него свою жизнь через кожу. – Я тут, сынок, – зашептала она, наклоняясь к его уху, ощущая его горячее, влажное дыхание на щеке. – Мама тут. Не уйду. Держись. – Она гладила его лоб, впалый виск, ощущая под пальцами тонкую, почти пергаментную кожу. – Помнишь, Максюша, как мы с тобой в парк ездили? На ту качель-лодочку у пруда? Помнишь уток? Ты так смеялся, когда хлеб им бросал… – Голос дрожал, срывался. Она перебирала в памяти редкие, драгоценные искорки счастья: мгновения, когда боль отступала, и его лицо озарялось чем-то похожим на улыбку, когда глаза, обычно затуманенные страданием или лекарствами, ловили солнечный зайчик или отражение в воде. Эти мгновения были ее сокровищем, последним оплотом против тьмы. Теперь она перебирала их, как четки, вкладывая в каждое воспоминание всю свою нежность, всю свою неизбывную боль.
Катя вернулась с подносом: термос, тарелка с жидкой овсяной кашей, ложка. Елена взяла ложку дрожащей рукой. Первая порция – теплая, пресная – встала комом в горле. Она сглотнула, заставила себя взять вторую. Ела медленно, механически, не отрывая взгляда от лица сына. Каждое движение челюсти, каждый глоток давались с невероятным усилием, как будто она разжевывала собственное горе. Слезы текли по щекам, капали в кашу, смешиваясь с ней. Она не вытирала их.
Вдруг тело Максима дернулось. Резко, всем корпусом, как от удара током. Его рука в ее руке напряглась, пальцы сжались в слабый, но ощутимый кулак. Хриплое дыхание прервалось, сменилось булькающим, клокочущим звуком где-то глубоко в груди. Из-под края кислородной маски выступила розовая пена.
– Максюша?! – Елена вскочила, опрокинув стул. Тарелка с кашей грохнула на пол. – Доктора! Катя! Доктора!
Катя уже била по кнопке вызова. В палату ворвался дежурный врач, молодой, с испуганными глазами за очками. Он схватил фонендоскоп, прижал его к груди Максима. Лицо врача стало жестким, сосредоточенным.
– Пневмония. Слизь. Не может откашляться, – отрывисто бросил он. Быстро снял кислородную маску, резко, но аккуратно повернул Максима на бок. Начал похлопывать ладонью по спине – быстрыми, ритмичными ударами. Тело Максима было гибким, послушным, как у большой тряпичной куклы. Булькающий звук усилился, пена на губах стала ярче, алой.
Елена стояла, прижав кулаки ко рту, чтобы не закричать, не завыть от ужаса. Весь мир сжался до этого страшного бульканья, до похлопываний врача, до искаженного гримасой немого страдания лица сына. Любовь была абсолютно бессильна. Она могла только смотреть. Стоять и смотреть, как его тело борется и проигрывает. Молиться, чтобы этот кошмар поскорее кончился. Любой ценой. Даже той, о которой нельзя было думать.
Автобус резко дернулся на выбоине, заставив Ольгу вцепиться в поручень до побеления костяшек. Олеся в слинге на ее груди взвизгнула от неожиданности, тонко и обиженно. Настя, сидящая в новой синей сумке-коляске (подарок Анны), которую Ольга с титаническим усилием втиснула между сиденьями, напряглась всем телом. Ее спина выгнулась неестественной дугой, голова запрокинулась, и из горла вырвалось громкое, гортанное «Мммм!», перекрывающее гул двигателя.
– Тихо, Настенька, тихо, солнышко, – прошептала Ольга, одной рукой пытаясь придержать дергающуюся коляску, другой – успокоить заходившуюся плачем Олесю. Пальцы ее дрожали. Вокруг пассажиры косились – взгляды скользили по Насте с ее очевидной «ненормальностью», по орущему слинг-комочку, по лицу Ольги, на котором за неделю вырезались морщины глубже, чем за всю предыдущую жизнь. Взгляды жалостливые, раздраженные, быстро отводимые. Ольга чувствовала их, как иголки под кожей. Поликлиника №7. Невролог. Профессор Козлов. Вторая гора в списке Ирины Викторовны. Выше. Круче. Каменистее. И она тащила на себе этот груз. Одна? Нет.
Анна сидела рядом, крепко держа ручку коляски, упираясь ногами в скользкий пол, чтобы не дать ей опрокинуться при следующем толчке. Ее лицо было бледным под слоем тонального крема, губы сжаты в тонкую линию. Вчерашний вечерний крик Олеси, сцена на кухне – Ольга, качающаяся на полу с орущим младенцем, – все это явно отложилось в Анне глубокими тенями под глазами. Но она была здесь. Добровольно. Снова.
– Следующая – «Поликлиника Специализированная»! – проорал кондуктор, пробираясь сквозь толпу.
– Готовься, – пробормотала Анна, вцепляясь в ручку коляски мертвой хваткой. Автобус заскрипел тормозами, резко остановился. Ольга, прижимая Олесю, первой протиснулась к выходу, чувствуя, как кто-то недовольно цокает языком у нее за спиной. Анна потащила за собой коляску с Настей. Девочка выгнулась сильнее, ее «Мммм» перешло в пронзительный, короткий визг. Коляска зацепилась задним колесом за порог. Анна дернула изо всех сил. Настя вскрикнула от боли или испуга.
– Давай, давай! – Ольга, не раздумывая, схватила свободной рукой переднее колесо коляски, рванула на себя. Пластик скрипнул, колесо соскочило с порога, коляска выкатилась на мокрый тротуар. Настя рыдала, захлебываясь, лицо искажено гримасой страдания. Олеся подхватила, заливаясь плачем в три ручья. Шум стоял оглушительный, сливаясь с гудками машин и криками уличных торговцев. Над ними нависал огромный, мрачный корпус поликлиники из серого бетона. У входа – толчея. Инвалиды на колясках разных модификаций, матери с детьми с явными неврологическими проблемами – одни вялые, другие гиперактивные, пожилые люди с тростями, лица, искаженные болью или апатией. Все с одним выражением – усталость и бесконечное ожидание.
– Очередь… в электронную регистратуру… – Ольга показала на длинную змею людей, копошащихся у терминалов вдоль стены. Голос ее сорвался. – А потом… ждать вызова. Господи, часов пять простоим тут… – Она посмотрела на орущих девочек, на толпу, на свою новую синюю коляску, которая уже казалась жалким утлым суденышком в этом море отчаяния.
Анна вдруг резко повернулась к ней. Глаза, обычно насмешливые или отстраненные, горели решимостью.
– Дай мне их документы. И твой паспорт. Все справки, что есть, – потребовала она, протягивая руку. Голос не терпел возражений. – Я пройду, запишусь. Займу очередь виртуальную. А ты… – она огляделась, указала на небольшое кафе через дорогу, с вывеской «Уголок». – Иди туда. Там теплее. Сядь. Попробуй их успокоить. Хоть немного. Я найду вас.
Ольга уставилась на нее. Кафе? С Настей и орущей Олесей? Среди людей? Это казалось безумием. – Они же… – начала она.
– Они орут и здесь! – Анна почти крикнула над общим шумом, плачем Олеси и Настиным визгом. Ее рука все еще была протянута. – Там хоть стулья есть! И не на улице под дождем! Дай документы! Быстро!
Ольга, оглушенная, машинально полезла в огромную, потрепанную сумку, достала папку с бумагами, паспорт, медицинские карты – все, что накопала за неделю. Анна схватила их, сунула в свою элегантную кожаную сумку. – Иди! Я справлюсь! – И она уже пробивалась сквозь толпу к терминалам, локтями расчищая путь, не обращая внимания на ворчание.
Ольга, словно во сне, покатила коляску к кафе «Уголок». Дверь открылась с легким звонком. Запах свежего кофе, сдобных булочек, ванили. Несколько посетителей за столиками. Спокойная беседа, тихая музыка. Все это рухнуло, когда Ольга вкатила коляску с захлебывающейся от рыданий Настей и вошла, прижимая к себе орущую Олесю. Шум, ворвавшийся с улицы, сменился оглушительным дуэтом детского отчаяния в замкнутом пространстве. Все головы повернулись. Шепот. Недовольные взгляхи. Усталая официантка застыла у стойки, поднос в руках.
– Можно… столик? – прошептала Ольга, чувствуя, как горит лицо от стыда и беспомощности.
– Э-э… да, конечно… – девушка показала на самый дальний угол, подальше от других посетителей. – Вот там, пожалуйста.
Ольга потащила туда коляску, с трудом развернула ее. Села, прижала Олесю к себе, пытаясь заслонить ухо плечом, заглушить звук. Бесполезно. Крик бил в барабанные перепонки, вибрировал в костях. Настя билась в коляске, ударив головой о жесткую спинку. Раздался глухой, страшный стук.
– Вам… может, помочь? – робко спросила официантка, подойдя, но не слишком близко.
Ольга покачала головой, не в силах вымолвить слово. Что она могла сказать? «Успокоить»? Как? Она чувствовала себя выставленной на позор, лабораторной крысой в стеклянном ящике. Ее крест, ее боль, ее несостоятельность – все было выставлено напоказ. Она опустила голову, качая Олесю, бормоча бессвязные утешения, которые тонули в общем гаме. «Тихо, солнышко, тихо…» Слезы подступили к глазам.
Вдруг Настя затихла. Не постепенно, а резко, как выключенный прибор. Ее «Мммм» оборвалось на полуслове. Олеся тоже замолчала на полвздохе, удивленно хлюпнув носом. Ольга подняла голову, пораженная.
К их столику подходила женщина. Высокая, стройная, лет шестидесяти, в элегантном платье глубокого синего цвета и легком бежевом пальто. Серебристые волосы были уложены в безупречную гладкую прическу. Лицо с тонкими, интеллигентными чертами, высокими скулами, умными, проницательными серыми глазами. Она несла два высоких стакана с ярко-желтой жидкостью.
– Абрикосовый сок, – сказала она спокойно, поставив стаканы на столик перед Ольгой. Голос был низким, мелодичным, обладал странным свойством заглушать суету вокруг. – Свежевыжатый. Очень сладкий. Обычно детям нравится. – Она повернулась к Насте в коляске, ее взгляд был внимательным, оценивающим, но без тени жалости или брезгливости. – Можно?
Ольга, ошеломленная, могла только кивнуть. Женщина достала из сумки две гибкие соломинки. Одну вставила в стакан, осторожно поднесла к губам Насти. Девочка напряглась, отдернула голову. Но соломинка коснулась губ. Капля сока. Настя сморщилась, потом… неловко сглотнула. Потом потянула сок сама. Сосредоточенно. Напряжение в теле спало, мычание прекратилось, осталось лишь тихое причмокивание.
Женщина улыбнулась. Улыбка смягчила ее строгие черты, добавила тепла в глаза. – Видите? Иногда все проще, чем кажется. Просто хотели пить. – Она взяла второй стакан, поднесла его с соломинкой к Олесе. Та, привлеченная ярким цветом и движением, потянулась губами, жадно прихватив трубочку. Плач сменился активным сосанием.
Тишина. Относительная. Только причмокивание Олеси и тихое питье Насти. Звуки кафе – звон посуды, разговоры – вернулись, но уже не давили. Ольга сидела, не веря своим глазам. Чудо? Ангел, сошедший с небес посреди ее ада?
– Я – Козлова, – сказала женщина, усаживаясь на свободный стул напротив. – Марина Сергеевна. Невролог. Профессор. Ваша очередь ко мне – примерно через час. Я вас увидела из окна своего кабинета. – Она кивнула на высокое здание поликлиники. – Решила, что ожидание в общей очереди с такими малышами – подвиг. Необходимый, но неразумный. – Ее взгляд вернулся к Ольге. Он был острым, аналитическим, но в нем читалось понимание и… уважение? – Вы – Ольга Сергеевна Маркова? Опека над Соколовыми Настей и Олесей?
Ольга кивнула, наконец найдя голос, хриплый и сбивчивый: – Да… да, я.
– Расскажите, – мягко, но твердо сказала Марина Сергеевна. – Все. С самого начала. Пока они пьют. И пока у нас есть время.
И Ольга заговорила. Сначала сбивчиво, путано, потом слова потекли быстрее, срываясь с губ, как вода из прорванной плотины. Про Светлану и Алексея. Про интернат. Про тот страшный звонок из опеки. Про первую ночь кошмара – крик Олеси, неподвижность Насти, ощущение стены, о которую бьешься головой. Про отчаяние и физическую боль. Про Анну – сначала как силуэт в окне, потом как неожиданную помощницу с ванночкой, борщом, а теперь и с коляской. Про вчерашний срыв на кухне, когда мир рухнул. Про патронажную сестру Наталью и ее советы. Про страх не справиться, сломаться под грузом. Про бумаги, врачей, бесконечную борьбу за каждую мелочь. Она не плакала. Просто говорила. Выговаривалась впервые за эти бесконечные дни. А Марина Сергеевна слушала. Внимательно. Не перебивая. Лишь иногда задавая короткий, точный вопрос: «А как Настя реагировала на купание Олеси?», «Что именно сказал педиатр про смесь?», «Какой массаж показала патронажная сестра?». Ее взгляд переключался с Ольги на Настю, мирно допивающую сок, на Олесю, засыпающую у Ольги на руках после еды, фиксируя каждую деталь.
Когда Ольга замолчала, выдохнувшись, профессор Козлова кивнула. Лицо ее было серьезным.
– Тяжелый случай. Очень. Но, Ольга Сергеевна, не безнадежный. – Она посмотрела на Настю. – У девочки явно не просто тяжелая форма ДЦП. Судя по вашему описанию – отсутствие зрительного контакта, уход в себя, специфические реакции, стереотипии в виде мычания, реакция на смену обстановки – есть выраженный компонент расстройства аутистического спектра. На фоне глубокой психотравмы от брошенности. Ей нужен не только невролог, но и грамотный детский психиатр. И дефектолог. Срочно. – Она перевела взгляд на Олесю. – А эта малышка… колики, непрекращающийся крик… Да, лактазная недостаточность возможна, но я бы не исключала и другие причины. Неврологические. Проблемы с ЖКТ. Нужно комплексное обследование. Гастроэнтеролог, возможно, УЗИ брюшной полости, более глубокий неврологический осмотр.
Марина Сергеевна вынула из сумки визитку, перевернула ее и что-то быстро написала на обороте.
– Это мой личный номер мобильного, – сказала она, протягивая визитку Ольге. – Запись через регистратуру и общие талоны – это для всех. Для вас – напрямую ко мне. Приходите на следующей неделе. В среду, в 15:00. Без очереди. Я посмотрю обеих внимательно. Составлю план обследований. Помогу с направлениями к нужным специалистам. Здесь и в других центрах.
Ольга взяла маленький прямоугольник картона дрожащей рукой. Просто бумажка. Но в ее руке оно ощущалось как спасательный круг, брошенный с надежного корабля посреди ее тонущего мира. Конкретный. От профессионала. От человека, который не отвернулся.
– Спасибо, – прошептала она, и голос ее снова предательски дрогнул. – Вы… вы не представляете, как…
– Представляю, – Марина Сергеевна встала. Ее улыбка была теплой, ободряющей. – Я вижу это каждый день. Просто сегодня решила выпить кофе в «Уголке». И увидела настоящую героиню. – Она кивнула на спящую Олесю и Настю, доивавшую последние капли сока с довольным, сосредоточенным видом. – У вас сильные девочки. И вы сильная. Держитесь, Ольга Сергеевна. Шаг за шагом. Вы не одна.
Она ушла так же незаметно, как появилась, оставив после себя не только стаканы из-под сока, но и ощущение чуда. Ольга сидела, сжимая визитку, вдыхая запах кофе и свежей выпечки. Вокруг снова был шум кафе, но он больше не раздражал. Настя тихо мычала, но уже не от боли, а словно напевая себе под нос. Олеся посапывала у нее на груди. И где-то там, в регистратуре огромной поликлиники, билась за них Анна. А здесь… здесь появилась надежда. Не громкая, не обещающая чуда, но твердая, профессиональная. Трещина в стене отчаяния. Шаг за шагом. Пока есть силы дышать.
Камера в ПНИ была холодной даже днем. Алексей сидел на краю железной койки, прислонившись спиной к шершавой, побеленной стене. Голова гудела от утренней дозы галоперидола – тупая, давящая тяжесть за лбом, как будто мозг замесили в вате. Мысли плыли медленно, расплывчато, не цепляясь. Озлобленность, тлевший в нем уголь, почти погасла, засыпанный пеплом апатии. Осталось только ощущение пустоты. Глубокой, всепоглощающей. Он был пустой скорлупой.
Дверь открылась без стука. Тот же санитар-здоровяк с пустым взглядом.
– Выходи. На процедуры.
Его повели по длинному, тускло освещенному коридору. Знакомые звуки ударили по ушам, но уже не задевали: душераздирающий вой из одной палаты, монотонное бормотание из другой, ритмичный глухой стук головой о стену – все это слилось в фон, как шум дождя за окном. Запахи – мочи, дезинфекции, немытого тела, тушенки – тоже стали привычным фоном. Он вспоминал интернат. Тот же звуковой ландшафт. Тот же запах безнадежности. Круг замкнулся. Он вернулся домой.
В кабинет ЛФК (Лечебной Физкультуры) его привели и указали на стул у стены. Большая комната с казенными, потрепанными тренажерами, линолеумом, протертым до дыр, и все тем же густым запахом пота и отчаяния. Несколько человек под присмотром санитаров пытались делать упражнения. Один плакал, безутешно, как ребенок. Другой тупо смотрел в стену, не реагируя на команды. Алексей не собирался «заниматься». Не было сил. Не было желания. Не было смысла. Он уставился в зарешеченное окно. На грязное небо. На голые ветки деревьев за забором. Вспоминал не двор интерната, а ту комнату в «выпускниках». Грязь. Орущих детей. Светку, забившуюся в угол. Бутылку в руке. Это был его ад. Но это был ЕГО ад. Теперь он был просто номером в системе.
Рядом с ним на стул упал другой мужчина. Лет сорока. Лицо перекошено после инсульта, правая рука беспомощно висела плетью, слюна текла из отвисшего угла рта. Он что-то неразборчиво бормотал, пуская пузыри. Алексей не смотрел на него. Не видел.
Вдруг мужчина дернулся всем телом. Со стула рухнул на пол. Забился в судорогах. Тело выгибалось дугой, руки и ноги дергались в бешеном ритме. Изо рта хлынула пена, окрашенная розовым. Хриплый, булькающий звук. Санитары бросились к нему. «Эпилепсия! Держи его!» – кто-то крикнул. Они пытались перевернуть его на бок, вставить что-то в рот, чтобы он не прикусил язык. Тело билось в их руках, как рыба на берегу.
Алексей смотрел. Без интереса. Без страха. Без жалости. Как на плохое, заезженное кино. Этот человек бился в агонии на грязном полу. А он сидел на стуле. И ему было все равно. Совершенно. В тумане галоперидола прояснилось одно: он достиг дна. Там, где умерли даже страх и ярость. Осталось только ожидание. Ожидание конца. Своего собственного. Шаг за шагом. В никуда. В тишину.
Глава 16: "Тихие Часы"
Холодный линолеум хосписа впивался в колени Елены. Она не помнила, как оказалась на полу. Мир сузился до булькающих звуков в груди Максима, до розовой пены на его губах, до резких движений врача, похлопывающего по спине. Каждая клетка ее тела кричала, но звук застрял в горле ледяным комом. Она могла только сжимать его стопу через одеяло – костлявую, холодную, – словно пытаясь удержать якорь в шторме.
– Отходит! – врач перевернул Максима на спину, резко наклонил голову. – Аспирация! Интубация, быстро!
Медсестра вскинула ларингоскоп. Металлический блеск в тусклом свете. Елена увидела, как лезвие инструмента входит в рот сына. Его первый крик после родов… таким же беззвучным открытым ртом… Тело Максима дернулось в последней судороге, затем обмякло. Монитор завизжал непрерывной линией. Красные цифры: САТ 62. ПУЛЬС 40.
– Адреналин! – голос врача резал тишину. Игла вонзилась в грудную клетку сквозь халат. Максим не дрогнул. Его глаза, полуприкрытые, смотрели в потолок с остекленевшим равнодушием.
Елена упала лбом на край кровати. Ткань простыни впитывала слезы, смешанные с пеной от его губ. Она молилась впервые за тридцать лет – не Богу, а Космосу, Хаосу, Любой Силе: "Забери меня. Сейчас. Вместо него. Я отдам всё". Но тикали только секундомеры в аппаратах, вливая в его вену яростные дозы лекарств, продлевающих агонию.
Катя опустилась рядом на пол, обняла ее за плечи. Не словами – молчаливым давлением живого тепла. Это было единственное, что удерживало Елену от вопля.
– Сердце бьется, Лена, – прошептала Катя. – Слабенько, но бьется. Держится.
Держится. Слово стало пыткой. Его тело держалось на химии и насилии медицины. Его душа… Она видела это в его глазах еще до пневмонии – усталость от боли, от немоты, от бесконечных манипуляций. "Мама, хватит", – казалось, говорили его глаза в редкие моменты ясности. Но она не слышала. Не хотела слышать.
~~~
Анна ждала у двери кабинета профессора Козловой, катая синюю коляску с Настей туда-обратно по узкому коридору поликлиники. Олеся мирно спала в слинге на ее груди, доверчиво прижавшись щекой. Анна ловила завистливые взгляды матерей с гиперактивными детьми: "Вам легко, у вас спит!" Они не видели Настю – ее застывшее лицо, руки, скрюченные в вечной судороге, нитку слюны на подбородке. Не слышали ночного кошмара Олеси. Не знали, что эта "легкость" – лишь передышка в окопе.
Дверь открылась. Ольга вышла, держа в руках не просто бумаги – план сражения. Ее глаза горели усталостью, но не безнадежностью.
– Аутизм, – выдохнула Ольга, показывая заключение. – Тяжелое РАС на фоне ДЦП и психотравмы. И Олесе – не просто колики. Подозрение на незрелость нервной системы и рефлюкс. Назначили обследования… – Она перечислила: МРТ, ЭЭГ, консилиум психиатров, спецпитание. Список был длиннее ее руки. – Марина Сергеевна… она позвонила в три места. Нам дали квоты. И… – Ольга показала визитку с номером. – Сказала звонить в любое время.
– Героиня, – пробормотала Анна, глядя на визитку. Не та пустая "героиня" из прошлого, а констатация факта. Ольга не сбежала. Не сломалась. Выстроила линию обороны.
– Герои? Они, – Ольга кивнула на девочек. – Выживают. И мы… просто рядом. Пока можем. – Она взяла ручку коляски. – Поехали домой. Я… я должна позвонить в опеку. Ирина Викторовна просила отчитаться.
В автобусе Олеся проснулась с тихим кряхтением. Анна, научившись за день, достала бутылочку со смесью. Ольга наблюдала, как та осторожно придерживает голову девочки. "Кто бы подал ей стакан воды?" – мелькнула мысль. Анна была измотана, но не жаловалась. Словно нашла в этом хаосе свой странный смысл.
~~~
Палата Светланы в психдиспансере. Сумерки. Она лежала лицом к стене, вдыхая запах хлорки и тоски. "Любила?" – вопрос висел в воздухе, как паук, плетущий ядовитую паутину. Вспоминала не моменты нежности (их не было), а:
Первый крик Насти после родов. Не умиление. Ужас. Этот звук разрывал ее на части, подтверждая: жизнь превратилась в клетку.
Алексей, тыкающий пальцем в Олесю: "Глянь, Светка, нога кривая. В тебя". И ее молчаливая ненависть к дочери – за то, что стала новым клеймом ущербности.
Момент, когда она намеренно уронила бутылочку Олеси, услышав ее истошный голодный плач. Секундное торжество: "Замолчи хоть на минуту!"
Слезы текли горячими ручьями. Не от раскаяния. От осознания чудовищной правды: она была не жертвой. Она была тюремщиком. Своим детям. Себе. Лишение прав – не наказание. Освобождение. От них. От себя. От призрака "нормальной жизни", который манил из интернатских окон.
В дверь постучали. Медсестра с таблеткой.
– Принимайте, Соколова. Поможет уснуть.
Светлана проглотила горькую пилюлю без воды. "Уснуть. Навсегда", – подумала без страха. Туман накатывал быстро. Плач в ушах стихал. Осталось лишь слабое эхо и образ белой ванночки у двери тети Оли. Последнее, что она сделала не из страха. "Прости", – успела подумать не о детях, а о той девочке в интернате, которая так и не дождалась любви, чтобы научиться любить сама.
~~~
Елена не знала, сколько прошло времени. Минуты? Часы? Максим лежал под аппаратом ИВЛ. Пластиковая трубка торчала изо рта, приклеенная пластырем. Грудная клетка ритмично поднималась и опускалась – не его усилием, а механическим "вдохом" машины. Шипение, щелчки, мерцание экранов. Он был не здесь. Его тело стало лабораторным образцом.
Борис Леонидович стоял рядом, его лицо было усталым камнем.
– Елена Петровна… Мы стабилизировали. Но… – Он посмотрел на монитор. – Мозг испытал гипоксию. Даже если… когда… мы отключим аппарат… Шансы на восстановление сознания… Ничтожны. Он будет в вегетативном состоянии. Искусственное питание. Пролежни. Инфекции. Это… не жизнь.
Слова падали как удары топора. "Вегетативное состояние". "Искусственное питание". Образ Максима, прикованного к койке с трубками, его глаза – пустые, как у Насти. "Мама, хватит", – снова услышала она.
– Вы… предлагаете… отключить? – Голос Елены был шелестом сухих листьев.
– Я предлагаю подумать о милосердии. К нему. К себе. Аппарат лишь продлевает процесс умирания. Не жизнь. – Борис Леонидович положил руку на холодную ручку кровати. – Решение за вами. Как всегда.
Он вышел. Елена осталась одна с гулом машины, дышавшей за ее сына. Она подошла, осторожно обняла его голову, избегая трубок. Прижалась щекой к его виску.