Глава 1 Треугольники надежды
Жар от бочки бил в лицо волнами, заглушая далекий грохот орудий. Анна стояла слишком близко, но отойти не было сил. Ноги, онемевшие от холода и усталости, словно вросли в землю, пропитанную гарью. Сапоги тонули в раскисшей от пепла жиже. В ноздри въедался едкий, сладковато-тошнотворный запах – горела не только бумага. Горела память.
Еще один день. Еще одна гора чужих жизней в пепел, – промелькнуло сквозь оцепенение. Пальцы, жившие своей отдельной от разума жизнью, нащупали клапан бесформенной сумки у бедра. Движения – отработаны до автоматизма: расстегнуть, подцепить пачку, выхватить горсть писем-треугольников – бросить в оранжевое жерло. Шипение. Треск. Серо-коричневая бумага, истерзанные сгибы. Чужие последние слова. Рука разжалась.
Пачка нырнула в пламя, рассыпаясь. И вдруг – заминка. Не пачка. Один треугольник остался в пальцах. Зацепился за шершавую кожу, покрытую мелкими ожогами. Она попыталась стряхнуть. Не упал. Взгляд скользнул вниз. Сильно обгоревший по краям, еле читаемый. Почти рассыпающийся в пальцах. Запах гари был сильнее, чем от самой бочки. Он лежал не в пепле, а рядом, на комке влажной земли, будто вытолкнутый последним порывом ветра. Его почерк?
На уцелевшем уголке – неровные буквы. Ее имя. «Анна…» И часть фамилии – «Соко…» В висках застучало. Не может… Мама? Откуда?.. Как?.. Не может быть. Письмо, которое она сама отправила три месяца назад матери в Горький. Ошибка сортировки в тылу? Или… мама не выдержала, переслала обратно? Чудо? Знак? Или просто жестокая случайность – будто сама память отказалась сгореть дотла?
Ветер рванул с новой силой, донеся с собой приглушенную очередь автомата. Пепел взвился вихрем. Мелкий, колючий, черный. Забивался в волосы, садился на ресницы, слипшиеся у уголков от дыма. Прилипал к потной губе. Язык машинально провел по шершавой трещинке на нижней губе. Горечь. Едкая, металлическая. Защемило – крошечная ранка открылась снова. Вкус сожженных слов. Вкус конца.
Она смотрела сквозь вихрь на обрывки бумаг, кружившихся перед гибелью. «мам…» – оторвано, как всхлип. «жи…» – оборвано на середине надежды. «Лю…» – зависло в воздухе, недоговоренное. Обломки миров, подумала она с леденящей ясностью. Целых жизней, сведенных к клочку бумаги. И теперь – к горстке пепла.
И вдруг – среди черного вихря мелькнул белый подснежник. Хрупкий, наклонившийся под ветром. Как те яблони в бабушкином саду под Горьким, что цвели, облепленные пчелами, в последнюю мирную весну. Запах сладкий, густой…
Резкий свист снаряда где-то близко – и запах гари перебил все. Знакомый гул военно-полевой станции (ВПС) накрыл Анну тяжелой волной. Анна пробиралась меж «студебеккеров», огибая землянку штаба, к длинному столу – центру этого колесного хаоса. Станция кочевала на колесах вслед за 3-м Белорусским фронтом. Сейчас она застряла в грязи под Чаусами. Гул моторов, генераторов, и под всем этим – фундаментальный бас канонады с передовой, в пятнадцати километрах. Не героический марш, а тяжелая, грязная работа гигантской машины.
В центре – длинный стол из неровных досок, втиснутый между двумя «студебеккерами». Здесь, в этом пыльном эпицентре, и работали четверо почтальонов ВПС: Анна, Катя – чья резкость и вечное недовольство скрывали растерянность девчонки из деревни, попавшей в жернова войны; сейчас она нервно теребила край платка, обгоревший от случайной искры, но вдруг, поймав взгляд Анны, молча протянула ей кружку мутного чая: «Выпей. С ног валишься»; тихая Оля, чьи пальцы, прежде чем бросить письмо в мешок, всегда на миг касались уголка фотографии сыновей в кармане гимнастерки – не поправляя, а словно черпая в ней силы; она иногда показывала Анне стертое фото: «Старший – кудрявый, вон. А младший… зубик у него тогда выпал, улыбался так…» – и тут же замолкала, сжимая карточку; и старшина Петр Никитич – седой ветеран с лицом, изборожденным морщинами усталости, хриплым голосом и нервной привычкой постукивать костяшкой пальца по столу, когда требовал скорости; его движения были резкими, но в глазах иногда мелькала тяжелая, неподъемная горечь. Он незаметно подсунул Анне кусочек сахара-рафинада: «Глотай».
Воздух вязкий от пыли и выхлопов. Серым налетом лежала пыль на лицах, скрипела на зубах. Под ногами – липкая каша из грязи и топлива.
Анна Соколова стояла у стола, красные от бессонницы глаза щипало. Перед ней – хаос: мешки с номерами частей, ящики, кипы писем-треугольников. Толклись связные: «Почтальон! Для 309-го артдивизиона готово?»; «Соколова, где мешок для саперов? Уходят через пять!» Анна рявкала в ответ: «Вижу! Разбираю!» «Не готова еще!» Фронтовой конвейер душ. Пряжков, принявший письмо и квиток, на миг задержал на ней взгляд – оценивающий.
«Знаешь приказ, Соколова? – бросил через плечо цензор Семенов, зачеркивая строку в письме. Никаких «если вернусь» – паника!» Этот – брак!» Он резким движением смял письмо и швырнул его в ржавое ведро у ног, уже наполовину заполненное такими же комками.
Штемпель «Полевая почта № 2467» на уголок входящих – вымарывая запрещенное: названия населенных пунктов, номера частей, жалобы на командиров («Опять этот сволочной политрук!» – замазывала Анна в другом письме), панику. На исходящие – «Просмотрено военной цензурой».
Пальцы Анны, шершавые от бумаги, двигались сами. Взгляд скользил по адресам: «Стрелковый полк 112… Танковая бригада 111…» Она знала не только номера, но и их примерное место на катящейся на запад карте ада, знала маршруты боли и надежды.
Конверт. Женский почерк, знакомый. Видны строки внутри: «Костя, здравствуй… Карточек не отоварила, очередь с ночи занимала… Хлеба дали 400 грамм на декаду, как иждивенцу… На заводе норму дали… Руки болят. Соседка Феня вчера… получила похоронку на мужа. Теперь я каждую ночь к двери прислушиваюсь. Пиши хоть о погоде, только пиши. Почему всегда только «жив-здоров»? Как будто ты… в санатории. Не сердись. Просто страшно. Помнишь того карпа? Смеюсь. Жду. Ленка».
«Карточки… Очередь… 400 грамм… У нее есть ради кого очередь занимать. Ради кого карточки отоваривать. Ради кого бояться похоронки у двери», – пронеслось в Анне, и зависть, острая и колючая, как осколок, вонзилась под ребро. «Почему только «жив-здоров?» Лена чувствует ложь? Чувствует пропасть за этими словами? И тут же – стыд, обжигающий щеки под пылью. За что? За чужую боль? За мирный карп? Она представила Лену, ждущую. Официально. Но, может, и ее ожидание – не праздник, а мука?
В Горьком сейчас, наверное, пахнет липой и речной водой. Здесь же – гарь, пот, пыль и сладковатая тяжесть тлена. Контраст ударил, как ножом.
Рука дрогнула – вспыхнул обугленный край другого треугольника. «Мам…» Она резко, почти с ненавистью, сунула конверт в мешок.
Катя, проходя мимо и видя, как Анна замазывает строку, фыркнула. Горечь в ее голосе была знакомой: «Опять про сволочей командиров? Пишут, будто мы тут на курорте…» Она передразнила чей-то почерк, резко махнув рукой с обгоревшим платком: «Опять этот старпер Захарыч! Адрес – как курица лапой!». Поймав взгляд Анны на письме Лены, Катя тихо подколола: «Анка, да ты вся светишься! От кого это секретное письмецо?» Анна лишь потупилась, суетливо сунув конверт в мешок.
Липкая ручка тяжелой кожаной сумки врезалась в ладонь. Анна перехватила ее. Тяжесть была не физической. Сумка внезапно стала невыносимой – каменный груз чужих судеб, чужих слов, запертых в бумаге.
– Почтальон! – резкий голос перебил гул. Перед ней стоял танкист. Лейтенант. Погоны в пыли и масляных пятнах. Лицо – молодое, но измученное, с темными кругами под глазами и полосами засохшей сажи на лбу. Правая рука – в грязном, давно не менянном бинте. В левой – пачка аккуратно сложенных треугольников. – Сдать, – бросил он коротко, протягивая пачку. Голос хрипловатый. В глазах – только усталость до дна.
Анна молча кивнула, приняла письма. Машинально шлепнула штемпель «Полевая почта № 2467» на уголок верхнего конверта. Адрес: «Елена Петрова. Горький, ул. Ленина, д. 15, кв. 4». Женский почерк. Аккуратный, старательный почерк. Лена. Горький. На миг мелькнул образ: тихий плеск воды, смех, всплеск – карп? Резкий запах типографской краски на секунду перебил вонь пыли и пота.
– Ваша часть? – спросила Анна, перекладывая письма в мешок для «танкистов 111». Формальность. Надо заполнить журнал.
– Тридцатьчетверки, одиннадцатая отдельная бригада, – ответил лейтенант, поправляя бинт. Пальцы нервно постукивали по гимнастерке. – Волков. Константин.
– Долго писали? – Анна отметила номер в блокноте.
– Два дня пробивались из окружения у Бобра, – махнул здоровой рукой в сторону грохота. – Только сейчас выдохнули. Отписались кто как мог. Голос плоский.
Анна кивнула, не поднимая глаз. Протянула квиток. «Рябов, 14:00 – мешок №7, 112 СП. Вах, неси к грузовику Рябова!» – крикнула она связному.
Пока Волков уходил, упаковывала его письма: туго затянула веревку особым узлом, который не развязывался даже в грязи и тряске, проверила бирку с номером части.
– Держитесь, лейтенант, – автоматически. Голос сиплый от пыли.
– Спасибо, почтальон, – так же автоматически, сунув квиток в карман, не глядя. Взгляд его на миг задержался на ее лице – словно отмечая ее точные, быстрые движения с узлом. Короткий кивок. Растворился в пыльном мареве.
Старшина Петр Никитич резко постучал костяшкой пальца по столу рядом с ней: «Соколова! Движенья!» Тыкнул пальцем в стопку писем. «Эти – к Рябову, срочно! Их грузовик – на передовую, через пять!» Задержал на Анне взгляд – устало-оценивающий. «Держись, дочка» – хрипло добавил почти беззвучно. Рука его на миг легла ей на плечо – тяжелая, шершавая – и так же быстро отдёрнулась.
Анна опустила глаза. Палец провел по штемпелю на конверте для Лены Петровой. Шершавая краска. Холодная гладь нераспечатанного треугольника. Как будет держать его Лена? Прочитает «жив-здоров». Не узнает про Бобр, про два дня ада. И это – счастье? Или еще одна ложь, которой кормятся здесь, на краю?
Зависть и стыд схлестнулись в груди, горячим узлом. К этой Лене. К ее праву ждать официально. К ее неведению. И тут же – стыд. Горячий.
Анна встряхнула головой, ощущая, как песок колется под веками.
– Соколова! Мухина! К столу! – рявкнул старшина. – Очередь! Быстро!
– Соколова! Проход загораживаешь! – протискиваясь мимо с перекошенным мешком, бросила Катя. – Шевелись! Ее голос сорвался на визг.
Гул, пыль, чужие голоса, чужие судьбы в руках. И где-то там, у пепелища вчерашней бочки, – обрывки ее собственного мира. «Мам… жи… лю…» И белый уголок другого письма, брошенного в грязь… Она невольно оглянулась в ту сторону. Она крепче перехватила липкую ручку сумки, набитой чужими душами, шагнула к следующей стопке. Конвейер не ждал. Надежда, упакованная в треугольники, требовала дороги. Пусть и через ад.
Глава 2 Цензор человеческих душ
Вечерний сумрак затянул ВПС. В штабной землянке, под тусклой лампочкой, Анна сидела перед грудой серых треугольников. Воздух, густой от запаха плесени, едких чернил и махорки, колыхался в такт прыгающим теням.
Рядом, уткнувшись в конверт, замерла Оля. Ее пальцы вдруг сжали бумагу так, что костяшки побелели. Лицо, секунду назад обыденное, исказила сжатая, немая ярость. «Ванюшка… в ремеслухе… руки… кровят…» – сорвался с губ сдавленный шепот. Ярость погасла, сменившись беспомощной пустотой. «А я здесь! Чужие письма читаю!» Комок смятого письма глухо шлепнулся в жестяной ящик с клеймом «Брак» – очередная жертва для вечернего костра. Анна машинально погладила край стола, ощущая шершавость неструганой доски. Какая сейчас трава в Горьком? – мелькнуло невольно. Высокая, зеленая, пахнет… Мысль оборвалась, как нитка. Здесь пахло гнилью и страхом.
Анна макнула перо. Капитан Семенов, куривший у входа, не глядя бросил:
– Зачеркни «сволочь». Оставь «за водкой посылает». Без мата. Пропаганда. Его голос был плоским, как штемпель. Анна провела чернильной рекой по слову. Гнев уцелел наполовину. Правило: Оставь надежду, убей отчаяние.
Следующий треугольник. «Здравствуй, мама. …Петьку нашего… вчера… осколок…» Анна замазала «убило». Мать поймет? Палач, сдирающий кожу с правды. «…если вернусь, построим дом…» – зачеркнуто «если». Осталось: «вернусь, построим…». Семенов кивнул. Во рту у Анны встала сухая, медная горечь фальши.
Детский рисунок танка: «Папа! С Днем Армии! Это ты!». Женская приписка: «Ждем. Крепись. Маша и Петька». Буквы поплыли, сменившись лицом солдата в окопе, его скупой улыбкой на это кривое чудо. Анна бережно сложила листок – крохотный островок тепла в холодном потоке лжи. Рука-автомат. Перо – яд. Приказ.
Следующий треугольник. Угловатый, знакомый почерк. Адрес: «Елена Петрова. Горький…». Лена. Сердце Анны неприятно дрогнуло. Вор у замочной скважины. Стыд перед той, кто ждала героя, а не перепачканного страхом человека, чью сокровенную правду она, Анна, украла.
«Здравствуй, Ленок. Жив, здоров. Не беспокойся». Стандарт. Проходит. «Погода дерьмо. Как в том походе на Горьковское море, помнишь? Только тогда смешно…» Многоточие. Анна пропустила. Тогда был смех, солнце, брызги… «До «тигров» добрались. Скверные звери. Брони много. Боимся? Да, черт возьми, боимся. Особенно когда они из-за бугра…» Перо дернулось само. Паника. Смерть. Жирная черта по «боимся». Осталось: «До «тигров» добрались. Скверные звери. Брони много. Особенно когда они из-за бугра…» Бездушная констатация. Без него.
И вдруг – прорыв. Не солдата. Человека. «Мечтаю просто посидеть с удочкой. Тишина. Комары зудят… Помнишь, как я того карпа упустил? До сих пор смешно». Знойный полдень. Звон комаров. Запах тины и нагретой смолы на лодке. Молодой Костя, сконфуженно отмахивающийся от возмущенной Лены. Ее смех, звонкий, как колокольчик…
Где-то далеко, за линией фронта, вдруг донесся обрывок гармони – чужой, но такой знакомый звук мирной жизни. Анна вздрогнула. Обычная жизнь. Теперь – «До сих пор смешно». А следом – штамп: «Скоро Победа! Вернемся героями!» Анна замерла. Лживая броня. Щит из фальши. Он не верил. Но писал. Для нее.
Горький. Утро. Очередь у хлебного ларька тянулась, как изможденная змея. Лена, кутаясь в поношенный платок, переминалась с ноги на ногу. Карточки в руке – битва за крохи. Ветер гнал по улице пыль и обрывки афиш. На барахолке она сжимала фамильную ложку – последнюю память о матери. Спекулянт, человек с бегающими глазами и мешком за спиной, бросил цену:
– Полпайки. Больше не дам.
Лена взглянула на вензель. «Две…» – голос сорвался. «Две пайки!» – крикнула она вдруг отчаянно, чувствуя, как подкатывает комок к горлу. Спекулянт фыркнул и отвернулся. Лена сунула ложку в карман, ощутив холод металла сквозь тонкую ткань. Почему только «жив-здоров?» – пронеслось в голове. Почему ничего больше?
Цех №92. Гул станков бил в виски, смешиваясь с запахом металлической стружки и машинного масла. Лена выводила тонкие линии на ватмане. Деталь для «тридцатьчетверки». Соседка по кульману толкнула локтем:
– Лен, письмецо! Опять от твоего героя? Серый треугольник. Засушенный василек. Его она положила в жестяную коробочку к другим – маленькое кладбище ушедшего лета. Потом перечитала скупые строки: «Жив-здоров. Погода дерьмо. Костя». Тот же холодок недоумения. Он ли это?
– Опять «жив-здоров»? – скривилась соседка. – Ни теплого, ни холодного… Лена пожала плечами, стараясь казаться равнодушной:
– Пишет – и ладно. Жив… Но пальцы под столом мяли конверт, будто пытаясь выжать из него хоть каплю тепла, хоть намек на того парня с удочкой. Только так? Почему?
В уборной, прижавшись лбом к прохладной кафельной стене, она перечитала письмо еще раз. Слова «жив-здоров» казались чужими, нарисованными, как декорация. Хранительница лжи. Она знала запах гари после налета на завод, знала, как воет сирена. Но не знала страха в его глазах перед «тиграми». Вспомнился вдруг довоенный базар у Канавинского моста: крики торговок арбузами, липкий сладкий сок на подбородке, запах горячих пирожков с вишней и его смех, пока она отмахивалась от осы. А если он… не тот? – шевельнулось вдруг страшное, гадкое подозрение. Она тут же отогнала его, стыдясь самой себя. Он жив. Этого достаточно.
Уголки губ Анны дрогнули. В письме: «Вчера нашел банку варенья. Вишневое. Как твое. Бомбежка. Банка разбилась. Жалко варенье». Глупость. Абсурд. Жизнь. Она не зачеркнула. Не паника. Просто жалко варенье. Она читала его тоску, страх, самоиронию. Он был живым. Слишком живым. Когда Анна читала это, вина обожгла сильнее зависти: Я видела, как дрожала его рука… Знаю его слабость, которую она никогда не узнает… А она… она просто ждет героя.
Штемпель «Просмотрено военной цензурой» гулко шлепнулся на очищенное письмо. Анна отложила его в стопку «Годно». Рука, потянувшись за следующим конвертом, задела стопку. Треугольник Кости соскользнул, шлепнувшись в грязь у ножки стола. Анна резко нагнулась, стукнувшись локтем о ящик с «Браком». Холодная грязь проступила сквозь колено. Бумага влажная, уголок помят. И тут – из разошедшегося шва выглянул уголок фотокарточки.
Анна вытащила ее. Девушка. Светлые косы короной. Миловидное лицо с острым подбородком. Но глаза… Не улыбающиеся. Настороженные. Прислушивающиеся к шагам? К бомбе? Губы сжаты. Простое ситцевое платье в цветочек. На обороте: «Моя Ленка. Июнь 1941. Помнишь палисадник?». И ниже, дрогнувшей рукой: «Жду. Каждый день. Вернись». Буква «и» в «Вернись» расплылась. Слеза.
Анна смотрела на эти серьезные, испуганные глаза, на смазанную надпись. Боль, острая и чужая, пронзила ее. Она не адресат. Она плоть. Кровь. Страх. Она ждала. Каждый день. Каждую ночь, прислушиваясь. Читала его очищенные письма, чувствуя ложь кожей. Плакала. Как плакала Анна над его исповедью. Сестры по пропасти. Но Анна стояла по эту сторону – со штемпелем и чернилами, воровкой его подлинного лица.
«Жду. Каждый день. Вернись». Слова жгли. Анна судорожно сунула фотографию обратно, будто коснулась раскаленного металла. Шершавая бумага оставила на пальцах ощущение грязного, постыдного прикосновения к чужой святыне. Она вытерла пальцы о гимнастерку. Так же жгла украденная надежда.
Письмо швырнулось в стопку «Годно», став вдруг невыносимо тяжелым. Груз вины перед этим испуганным лицом упал на душу камнем. Первым. Глубокая рана, которая будет сочиться. Дойдет ли оно? Увижу ли я когда-нибудь ее настоящие глаза? А письмо… оно теперь в грязи… Анна бросила взгляд на мокрое пятно на полу, где оно лежало. Ответа не было. Только едкий запах чернил и гул генератора за стеной землянки, заглушавший далекий, призрачный звон гармони.
Глава 3 Тени танков
Земля дышала жаром и вонью серы. Мины рвались слева. Анна прижалась к стене сарая, вжимая голову в плечи. Рядом всхлипнула Катя, судорожно прижимая руку к нагрудному карману – там, под гимнастеркой, угадывался жесткий уголок фотографии. Саша… Пыль от разрыва осела на губы, горькая. Анна вцепилась в сумку с почтой, ощущая ее знакомую шершавость и вес – якорь в этом безумии.
До КПП танкистов – рукой подать. Через ад. Осколок просвистел у виска, угодив в фарфоровую кружку у пояса Анны. От нее остались осколки да ручка с трещиной. Анна подобрала ручку, спрятала в карман. «Без вести», – мелькнула абсурдная мысль.
Новый вой мины. Анна рухнула в воронку. Холодная маслянистая жижа мгновенно пропитала спину, острая боль от ушиба ударила в висок.
Треугольники рассыпались. Один – с аккуратным адресом «Лена» – лег на чистый клочок земли. Другой – Сашкин, с масляным пятном – сползал в черную жижу. Инстинктивно, не чувствуя боли в колене, она рванулась к первому, выхватывая его из грязи. Почему именно его? Потому что чист? Или… – пока Сашкино письмо окончательно не погрузилось в мазутную черноту.
Судорожно собрала остальные, вытирая грязь о гимнастерку. В сумке осталось масляное пятно – призрак не доставленного.
Когда грохот стих, наступила тишина. Плотная, глухая вата в ушах.
Выбравшись из воронки, спину леденило от масляной жижи, Анна увидела Олю. Та прижалась к стене землянки, судорожно шепча молитву, перебирая бумажные иконки. Пальцы впились в тонкую бумажку с Богородицей, словно выжимая спасение. Анна, парализованная, не нашла слов.
Старшина Петр Никитич, обычно невозмутимый, стоял рядом, тяжело опершись на косяк. Его глаза, прищуренные от дыма, метнулись к Оле, потом к дыму над позициями – жесткий, быстрый взгляд командира, оценивающего потери. Но в глубине – тень тревоги, спрятанная за привычной сдержанностью.
Воздух… пахло… сладковато-приторным. Горелым мясом и броней. Их встречали. Тени танков. Два Т-34. Один – с сорванной гусеницей. Другой – страшный. Борт обуглен, краска вздулась пузырями. Дымок вился из люка. Искореженные стальные звери. У «обожженного» – санитары с носилками, бойцы с пустыми лицами.
Оля отвернулась, когда вытащили что-то черное и обмякшее. «Сереженька… Вовочка…» – беззвучно шевельнулись ее губы. Глаза – сухие, огромные, полные немой материнской ярости.
Анна впитывала обрывки: «…засада у переправы…», «…тяжелые танки из леса…», «…Сашка… сгорел… Не успел…»
Слово «сгорел» – плоско, буднично. В висках застучало. Она впилась ногтями в ладонь, сдерживая тошноту. Имя «Сашка» – током. Масляное пятно на пропавшем письме вспыхнуло в памяти. Анна взглянула на Катю. Та стояла как вкопанная, лицо пепельно-серое, пальцы бешено мяли ткань над карманом, где лежало фото брата. Она еще не знает…
Люк скрипнул. Оттуда вылез человек. Лейтенант Волков. Комбинезон в масле и копоти, лицо – черное от сажи. Только глаза… Пустые. Широко открытые, невидящие.
Слез на землю… Оперся на раскаленную броню, пытался закурить. Спичка выскальзывала из дрожащих пальцев. Чиркнул – прикурил, затягиваясь с судорожной жадностью.
Анна шла. Тень танка. Пустой взгляд. Слово «сгорел». Она подошла. Шаги по шлаку. Он поднял голову. Узнал сумку. И ее – ту самую, что не пряталась под Борисовом. Задержал взгляд – искра узнавания? Жажда связи с тем, кто видел ад и не отвернулся? На миг зацепился. Потом взгляд снова ушел в пустоту.
Она достала треугольник. Чистый, стерильный листок, ярким пятном на фоне его комбеза. Протянула. Он медленно опустил самокрутку, дрожащими, почерневшими пальцами бережно взял конверт. Взгляд встретился с ее – пропасть общего ужаса. Прижал к грязному комбезу над сердцем, будто хотел вдавить бумагу в кожу, впитать хоть каплю того далекого мира, где пахнет не гарью, а яблонями в цвету. Глаза скользнули по имени «Лена» – уголок губ дрогнул. Не любовь. Отчаянная попытка удержать связь с жизнью за гранью ада.
– Спасибо, почтальон… – хрип. Взгляд на миг утратил пустоту – мелькнул вопрос, надежда: дойдет? – и погас. Она кивнула. Ложь была единственной гарантией сейчас.
Отдала почту старшине Петру Никитичу. Его лицо, обычно суровое, дрогнуло. Пальцы на миг сжали мешок так, что побелели костяшки, прежде чем он затянулся самокруткой и рявкнул: «Шевелись! Вон «кирпич» для 5-й роты!». Тишина звенела.
Анна шла. На губах – горечь пыли и гари. В ноздрях – сладковатый привкус смерти. Тень танка. Пустой взгляд. Дрожащие руки. Слово «сгорел». Слово «Сашка». Его письмо с масляным пятном было в ее сумке. Теперь оно было бумагой, адресованной пеплу. Он сам – часть запаха.
Резкий всхлип сзади. Катя, отвернувшись, уткнулась лицом в рукав. Пальцы в кармане гимнастерки сжали истертый уголок фотографии – улыбающегося парня в морской форме. Брата Саши. Теперь это движение казалось предательским. Катя стояла у бочки, сжимая в кулаке похоронку и фото. Ее плечи вздрагивали.
– Чертов… – выдохнула она хрипло, швыряя клочья в пламя. Лицо мокрое, но глаза горели диким непониманием, яростью против несправедливости мира, отнявшего последнее. Мысль о брате накрыла новой волной. Резко вытерла лицо: «Дым глаза ест! Шевелись!» Краснота век и дрожь в голосе выдавали. Вдруг она швырнула мешок с почтой на землю с лязгом.
– Чертова работа! – сорвался крик, похожий на вопль. – Все мешки, да мешки! А там… Сашина? 111-я?» …– Они… все… – слова превратились в стон, – сгорели… Все…» – рука судорожно прижала пустой теперь карман – и она побежала прочь, спотыкаясь, оставив мешок валяться в пыли.