Предисловие автора:
Дорогой читатель,
Перед вами – художественное произведение, вдохновлённое реальными событиями, но не претендующее на документальную точность. История гибели «Синано-мару» в 1927 году действительно окутана тайнами – официальные отчёты противоречивы, показания выживших разнятся, а некоторые документы и вовсе исчезли из архивов.
Я взяла за основу факты, которые удалось восстановить:
Дата катастрофы: 15 марта 1927 года, Тихий океан.
Официальная версия: взрыв котла, хотя эксперты Mitsubishi отрицали такую возможность.
Странности: записи в судовом журнале о «странных звуках» из трюма, загадочная записка капитана.
Но дальше – начинается вымысел.
Я не ставила цель воссоздать точную хронологию событий. Вместо этого я попыталась оживить эпоху:
Япония 1920-х – страна на перепутье между традициями и модернизацией.
Люди – не просто «жертвы катастрофы», а персонажи со своими страхами, тайнами и надеждами.
Тайна – что на самом деле произошло на борту?
Если вы ищете документальное расследование – эта книга не для вас. Но если хотите прочувствовать атмосферу того рокового рейса, услышать шёпот стальных переборок и попытаться разгадать загадку, которую море хранит уже почти сто лет – добро пожаловать на борт «Синано-мару».
С уважением,
Мадина
P.S. Возможно, правда где-то посередине – между официальными отчётами и легендами, которые рассказывают моряки в портовых тавернах. А может быть, ее лучше вообще не знать…
Пролог
Тихий океан, 15 марта 1927 года
Капитан Масато Синагава впился окровавленными пальцами в штурвал "Синано-мару", чувствуя, как затейливый узор латунной рукояти вдавливается в кожу, оставляя на ней отпечатки, похожие на таинственные руны. Его ладони, привыкшие за тридцать лет службы к любым штормам, теперь дрожали – не от усталости, а от того, что происходило за последние сорок минут. Воздух в рубиново-красном свете аварийных ламп был густым, как бульон: пороховой дым смешивался с медным запахом крови и чем-то ещё – сладковатым, гнилостным, напоминающим вскрытую банку консервов, забытую на тропическом солнце.
У его ног, в позе, которую не описать ни в одном учебнике по анатомии, застыл второй механик Ямада. Его правая рука, покрытая странными волдырями, напоминавшими ожоги от кипящего масла, все ещё сжимала 32-миллиметровый гаечный ключ "King Dick" – тот самый, что он привёз из Англии в 1912 году. Капитан заметил, как судорога смерти скрутила пальцы механика так сильно, что костяшки побелели, будто морозным утром. Пулевое отверстие в правом виске выглядело неестественно чёрным – не просто тёмным, а поглощающим свет, как крошечная дыра в реальности.
Из глубины корабля донёсся звук, от которого даже у Синагавы, видевшего и цунами у Цусимы, и восстание в Шанхае, похолодела спина. Это не был ни скрежет металла о скалы, ни грохот лопающихся переборок. Скорее… представьте, если бы кто-то провёл смычком по натянутым кишкам, одновременно шлёпая мокрым мясом по листу жести. И под этим – ритмичное бульканье, будто огромные лёгкие наполнялись водой где-то в трюме №3, прямо под их ногами.
"Они… они двигаются…" – юнга Такеши, этот вечный сорванец, что всего неделю назад смеялся над боцманом, теперь прижался к переборке, и его голос сорвался на визг. Капитан заметил, как мальчишки глаза стали неестественно широкими, зрачки расширились до размеров монет, отражая дрожащий свет ламп. "Капитан, ради всех святых, они ДЫШАТ!"
Синагава медленно провёл языком по потрескавшимся губам. Вкус был знакомым – соль, порох, страх. Именно так пахли его ночные кошмары после того рейса на "Такамару" в 1918-м. Его взгляд упал на хронометр "Hamilton" – подарок американского капитана после спасения "SS Eastern Light". Стрелки показывали 02:17. До рассвета – целая вечность. До ближайшего берега – вечность вдвойне. А до того момента, когда "оно" доберётся до верхней палубы… возможно, всего минуты.
"Герметизировать трюм," – его голос звучал так спокойно, что даже он сам удивился. Будто говорил не он, а кто-то другой, используя его голосовые связки. "И… приготовить шлюпки. По списку приоритетов."
"Но женщины… дети…" – рулевой Оказаки обернулся, и Синагава увидел в его глазах тот же животный ужас, что видел у механика за секунду до того, как тот поднёс револьвер к виску. "Мы же не можем…"
В этот момент "Синано-мару" вздрогнул, будто гигантская рука схватила его за киль и дёрнула вниз. Где-то внизу, в чреве корабля, что-то застонало – звук, напоминающий одновременно плач ребёнка и скрип ржавых петель. Капитан почувствовал, как по его спине побежали мурашки.
Он знал – они совершили роковую ошибку. Нельзя было грузить эти двенадцать ящиков с маркировкой "Осака Индастриз" на борт. Нельзя было верить тем, кто шептал о "новом оружии" в кабинетах с дубовыми панелями, потягивая виски и разглядывая карты с красными крестами у 37-й параллели. Особенно после того, что случилось с "Такамару".
И теперь груз просыпался. И оно было голодным.
Часть первая
Япония, 1927: Страна, разорванная пополам
Глава 1:
Шёпот перемен
Токио, апрель 1927 года
Токио, март 1927 года Утренний туман цеплялся за развалины Асакусы, словно стыдясь того, что предстанет взору, когда рассеется. Четырнадцатилетний Такеши, прижимая к груди свёрток с вчерашним рисом (подарок хозяйки чайного дома, где он мыл полы), пробирался мимо новенького здания "Токио Джаз-клуба". Из распахнутых окон лилась "Rhapsody in Blue", смешиваясь с криками разносчиков:
– Свежий номер "Ёмиури"! Банк "Мицуи" прекращает выплаты!
Девушка в платье Chanel , привезённая за 200 иен – стоимость 50 мешков риса) ловила своё отражение в витрине, где манекены в смокингах соседствовали с традиционными хаори. Её пальцы в кружевных перчатках поправляли подвязку, когда золотая заколка соскользнула с модной стрижки "а-ля гарсон".
"Чудесно, не правда ли?" – прошептала она по-английски, обращаясь к своему спутнику, американскому дипломату. В её голосе звенела та же фальшь, что и в позолоченном браслете (позолота уже слезала на сгибе).
В трёх шагах слепой ветеран Ито, потерявший зрение под Порт-Артуром, перебирал струны сямисэна. Инструмент, переживший войну, теперь трещал по швам – как и сам старик.
Перед ним лежали: жестяная кружка (бывшая банка из-под американской тушёнки), три сэна (хватило бы разве что на чашку бурды, что продавали в порту как "чай"), пожелтевшая фотография его роты (1904 год).
"Хару но Уми" ("Весеннее море") дрожала в его пальцах – не хватало одной струны (продана в прошлом месяце за миску супа). Прохожие бросали взгляды:
Молодая модница фыркнула: "Какая архаика!" Банковский клерк замедлил шаг, но вспомнил, что сегодня нужно внести платёж за новый костюм
Лишь старуха в поношенном кимоно остановилась и прошептала:
"Ито-сан… Вы ведь играли это перед атакой?"
Девушка в Chanel тем временем смеялась над шуткой американца:
"Oh, these quaint Japanese musicians! So… authentic!"
А сямисэн продолжал играть. Последняя струна звенела, как сигнальная проволока на передовой, предупреждая о том, что все они – и модница, и ветеран, и даже самодовольный американец – уже стоят на краю нового бедствия. Но кто в 1927 году мог услышать этот зов?
Дождь смывал золотую пыль с витрин Matsuzakaya, где манекены в европейских костюмах соседствовали с кимоно из дешёвого вискозного шёлка – новое слово японской текстильной промышленности. В луже у ног девушки в платье Chanel плавала обёртка от американской жевательной резинки Wrigley’s, которую она только что бросила, сморщив нос:
«Слишком сладко».
– Чудовищно, не правда ли? – сказала она по-английски своему спутнику, американскому банкиру Джонсону, поправляя подвязку.
– Эти нищие везде. Тот засмеялся, доставая портсигар с гравировкой «Сделано в Детройте»:
– Зато теперь у вас есть настоящая цивилизация.
У сгоревшего храма Сэнсё-дзи
"Эй, мальчик!" – окликнул Такеши старый Рёта, сидевший на обломке колонны с едва различимым гербом сёгуната. В руках он держал чашу для чая, склеенную рисовым клеем – денег на золотой лак kintsugi не нашлось.
"Знаешь, почему нынешнюю Японию называют 'женщиной в европейском платье'?" – спросил он, поправляя свои разбитые очки, заклеенные бумагой.
Такеши покачал головой, чувствуя, как пахнет жареными каштанами и чем-то горьковатым – возможно, лекарством от туберкулеза, которым торговали в переулке.
"Потому что она красива издалека," – прошептал старик, – "но если подойти ближе – видно, как платье сидит не по размеру, а под ним – все те же старые шрамы."
Он протянул мальчику номер "Тюо Корон", где рядом с сообщением о росте импорта автомобилей (300% за год) ютилась крошечная заметка: "В префектуре Фукусима зафиксированы случаи продажи детей – 5 иен за здорового мальчика".
Мысли Такеши:
"5 иен… Столько стоит билет на новый американский фильм "Крылья" или порция мороженого в кафе "Лион". Он вспомнил, как на днях видел, как женщина в поношенном кимоно оставляла ребёнка у дверей приюта "Мицуи". На табличке обещали "европейское воспитание и трехразовое питание".
"Когда страна меняет кожу, сначала чешется, потом болит, а после – остаётся только шрам." (Из дневника школьного учителя, 1926 год)
Дождь усилился, смывая с тротуара остатки вчерашнего праздника по случаю открытия нового банка. Такеши спрятал газету за пазуху – рядом с фотографией отца, погибшего на строительстве Южно-Маньчжурской железной дороги.
"Рёта-сан," – мальчик вдруг спросил, глядя на ветерана, – "почему он играет именно "Хару но Уми"?"
Старик достал из-под циновки бутылочку дешёвого сакэ (1,5 иены, с добавлением рисового спирта): "В 1905 году эту мелодию играли перед атакой на Порт-Артур. Теперь она звучит как предупреждение."
Из его потрепанного хаори выпала вырезка о перелёте Линдберга через Атлантику. На полях было написано корявым почерком: "Когда орлы летят слишком высоко, они забывают, кто кормит их птенцов."
Сцена в чайном доме "Сэкисэн"
Хозяйка О-Цуру, бывшая гейша, теперь обслуживавшая новых хозяев жизни, чистила дорогую китайскую вазу.
– В 1905 году, – говорила она, вытирая пыль с фотографии императора Мэйдзи, – когда наши моряки разгромили русских, мы пили сакэ из таких же сосудов. Теперь… – она показала на американский консервный нож, валявшийся рядом с церемониальным чайником, – в них хранят тушёнку "Swift & Company".
Её руки, когда-то умевшие извлекать из кото звуки, достойные императорского двора, теперь дрожали, наливая дешёвый чай банкиру Кавасаки.
– О-Цуру-сан, – засмеялся он, хватая её за запястье, – скоро вы будете подавать "кока-колу" с сэндвичами!
– Возможно, – улыбнулась она, пряча глаза. – Но пока позвольте предложить вам "Сэнтя" – последний чай с плантаций Удзи. Как в старые добрые времена.
Когда банкир ушёл, она подняла чашку, которую он касался губами, и разглядывала её долгие секунды. Затем – резким движением разбила о каменный пол.
"Лучше потерять фарфор, чем забыть себя, – прошептала она, собирая осколки. – Но осколки всё равно режут."
Диалог у доков
Токио, доки Цукудзи. 16 марта 1927 года
Полуденное солнце, словно расплавленный мёд, стекало по стальным корпусам судов. Такеши присев на корточки, разглядывал необычный груз – гроб из вишнёвого дерева с бронзовой табличкой: *"Останки мистера Эдварда Джонсона. Сан-Франциско. 1878-1927"*. Лак блестел неестественно ярко для такого груза.
"Кобаяси-дзи-сан, – прошептал мальчик, – почему у них даже гробы как произведения искусства?"
Старый докер, поправляя свои разбитые очки, задумчиво ответил:
"Видишь ли, Такеши-кун, американцы верят, что даже смерть должна быть упакована как дорогой подарок. На Востоке мы кладем в гроб лишь скромную ветку сакуры, а они – целые состояния."
Его пальцы дрогнули, когда крышка неожиданно приоткрылась, обнажив белую манжету рубашки с инициалами "EJ". На запястье покойного часы "Rolex Oyster" – первые в мире водонепроницаемые, выпущенные всего год назад.
"Матерь Будды…", – вырвалось у Кобаяси. Его опытные глаза сразу отметили несоответствие: часы показывали 9:17, хотя солнце стояло высоко.
Ветер донёс запах гниющей рыбы и бензина. На воде качалась разукрашенная лодка – реклама нового кинотеатра «Ginza Palace» с афишей «Метрополис» Ланга. Лицо робота-Марии, наполовину стёртое волнами, теперь походило на маску Но.
– Эй, мальчик! – крикнул американский моряк с парохода «SS Silverstar», швырнув Такеши жевательную резинку. – Лови вкус цивилизации!
Резинка упала в лужу с нефтяной плёнкой. Кобаяси сгорбился:
– В 1905-м мы топили русские корабли. Теперь ловим их жвачку…
Из дневника учителя Судзуки (1926):
"Когда чужая культура приходит как товар, а не как гость, она оставляет после себя не взаимопонимание, а лишь пустые обертки от жевательной резинки и неудобные вопросы."
Внезапно из гроба раздался щелчок – механизм часов запустился сам. Стрелки закрутились в обратную сторону.
Токио, район Асакуса. 16 марта 1927 года. 5:23 утра.
Рассвет только начинал размывать ночные тени, окрашивая небо в бледно-серые тона, когда Такеши, кутаясь в поношенное хаори с выцветшим фамильным гербом, пробирался по пустынным улицам. Воздух был насыщен сложной гаммой запахов – жжёная древесина от недавно отстроенных домов, влажная земля после ночного дождя, и едва уловимый солоноватый аромат реки Сумида, смешавшийся с копотью от угольных печей. Эта своеобразная "парфюмерия Токио" стала привычной после Великого землетрясения 1923 года, когда город, словно феникс, начал восставать из пепла.
У основания разрушенного газового фонаря, чьё ржавое основание до сих пор хранило следы того страшного пожара, сидел слепой ветеран Ито. Его сямисэн – некогда прекрасный инструмент из красного сандалового дерева с перламутровыми инкрустациями в виде цветущих вишен – теперь лежал на коленях, как раненый журавль. Три струны уже давно исчезли, и лишь одна, самая толстая, сделанная из шёлка высшего качества (такие использовали придворные музыканты эпохи Эдо), ещё сохранилась, напоминая о былом величии.
"Ито-сан…", – осторожно окликнул мальчик, замечая, как утренний ветерок шевелит седые волосы старика. Его голос прозвучал особенно громко в предрассветной тишине, нарушаемой лишь редкими криками уличных торговцев, начинавших свой день.
Старик медленно поднял лицо, изборождённое глубокими морщинами и шрамами, оставленными осколками под Порт-Артуром. Его мутные глаза, лишённые зрения с того рокового дня 1905 года, когда русская шрапнель ослепила его навсегда, казалось, видели что-то за гранью этого мира.
"Холодно, мальчик?", – он хрипло рассмеялся, и его дыхание превратилось в маленькое облачко на холодном воздухе. "Когда тебе семьдесят, холод становится твоим вторым именем. А вот голод… Голод – это особый мастер пыток. Он не даёт забыть, что ты ещё жив."
Из ближайшей харчевни "Утренний карп", где готовили первый завтрак для докеров и рикш, донёсся насыщенный аромат мисо-супа с тофу и вяленой скумбрией. Хозяйка, женщина лет пятидесяти с руками, покрытыми ожогами от постоянного контакта с кипятком, появилась в дверях, держа в руках старую фаянсовую миску с дымящимся бульоном.
"Последний раз, старик", – сказала она, и в её голосе звучала не столько грубость, сколько усталая покорность судьбе. "Завтра – либо десять сэн, либо твой инструмент. У самой семья, понимаешь ли."
Ито медленно провёл дрожащими пальцами по единственной оставшейся струне. Звук получился дрожащим, но удивительно чистым – будто последний крик уходящей эпохи. Затем, с резким движением, словно отрубая себе палец, он снял эту струну – ту самую, что когда-то играла перед самим генералом Ноги во время осады Порт-Артура.
"Музыка умирает последней…", – прошептал он, протягивая драгоценную шёлковую нить. "Но она воскресает первой, когда все остальные голоса уже замолкли."
Такеши видел, как дрожали руки старика, когда он принимал миску. Ветеран не ел, судя по впалым щекам и выпирающим скулам, несколько дней. Его грязный кимоно с едва различимым гербом когда-то знатного самурайского рода висел на нём, как на вешалке.
В этот момент из-за угла донёсся шум нового автобуса "TGE" (Tokyo Gas Electric), который только начал курсировать по этому району. Его рёв заглушил последние ноты умирающей музыки, а выхлопные газы смешались с ароматом утреннего бульона, создавая странную метафору нового времени.
Улица Гиндза. 13:40.
Такеши пробирался по оживлённой улице, где запах жареных каштанов смешивался с едким дымом из фабричных труб. Над головой пестрели вывески: "Кафе «Лион» – настоящий французский кофе!", "Магазин «Мацуя» – швейные машинки «Зингер» в рассрочку!", а рядом – скромная табличка старого магазинчика кимоно, почти затерявшаяся среди ярких неоновых букв.
У витрины универмага "Мацузакая", где манекены в смокингах соседствовали с традиционными хаори, стояли двое студентов. Первый – в новеньком костюме от "Tailor Toyo", с галстуком, заколотым дорогой булавкой в виде якоря (подарок от дяди-судовладельца), нервно постукивал лакированными туфлями по тротуару. Второй – в поношенном, но безупречно чистом гакуране, с потрёпанным томом Ницше под мышкой, задумчиво смотрел на клубы дыма, поднимавшиеся над промышленным районом.
"Ты видел новые автомобили «Ford» у здания парламента?" – восторженно воскликнул первый, поправляя пенсне. "Вчера сам министр торговли выходил из такой машины! Это и есть прогресс! Скоро и у нас будут широкие авеню, как в Нью-Йорке!"
Второй студент медленно повернулся. Его пальцы сжимали книгу так крепко, что костяшки побелели. Он глубоко вдохнул воздух, пропитанный гарью, и горько усмехнулся:
"Они называют это прогрессом, но почему тогда пахнет горелым?" – Он указал на фабричные трубы вдалеке, чёрные клубы которых стелились по небу, как тучи. "Вчера в школе Судзуки трое детей потеряли сознание от смога. Учитель открыл окно – и через пять минут класс закашлял, будто в газовой атаке."
Первый студент заёрзал, его пальцы нервно забарабанили по крышке карманных часов "Omega":
"Это временные издержки! Через десять лет, когда все фабрики перейдут на новые стандарты…"
"Через десять лет," – перебил его второй, резко повернувшись так, что солнце отразилось в его очках, – "мы будем дышать через марлевые повязки и вспоминать, как пахла цветущая сакура в парке Уэно. Вспоминать, как пахнет дождь на кедровых досках старого храма. А наши дети будут спрашивать: «Папа, а что такое «чистый воздух»?»"
Такеши, проходивший мимо, замедлил шаг. Его босые ноги почувствовали липкую грязь на тротуаре – смесь дождевой воды, машинного масла и чего-то ещё, чего он не мог определить. В кармане его потрёпанного дзинбэи лежала та самая шёлковая струна, которую он подобрал после ухода Ито. Его пальцы сжали её, и вдруг в памяти всплыли слова слепого ветерана: "Когда исчезает последняя струна, музыка не умирает – она просто становится тише, чтобы её мог услышать только тот, кто действительно слушает."
Где-то вдалеке завыла сирена пожарной машины – новой, американского производства. Уличный торговец, продающий "рамен по-токуийски" (который на самом деле был просто лапшой с дешёвым бульоном), громко закричал, отгоняя мух. А из открытых дверей кафе "Палермо" донёсся звук джаза – новый хит "Tokyo Shuffle", который все сейчас напевали.
Студент в гакуране вдруг резко повернулся к своему спутнику:
"Ты знаешь, что сейчас продают в аптеке на углу? Лекарство от «западного головокружения» – для тех, кто слишком быстро бежит за прогрессом и теряет себя."
Его друг покраснел и отвернулся, глядя на витрину, где среди прочих товаров красовался новенький радиоприёмник с табличкой "Последний крик моды из Европы!".
Такеши глубоко вздохнул и пошёл дальше, к докам. В воздухе витал сладковатый запах жжёного сахара от ближайшей кондитерской, но он перебивался едким дымом пароходика, который как раз проходил по реке Сумида. Где-то между этими ароматами, между старым и новым, между струной сямисэна и рёвом автомобильных моторов, терялось что-то важное. Что-то, что он пока не мог назвать по имени.
Глава 2
Шёпот старого Токио
Район Нихонбаси, 17 марта 1927 года. 7:15 утра.
Золотистый рассвет, пробиваясь сквозь закопчённые стёкла крохотной каморки Такеши, рисовал на полу причудливые узоры, напоминающие то ли карту новых токийских улиц, то ли трещины на старом фарфоре. Каждый луч, проходя через неровное стекло, преломлялся по-особому, освещая пылинки, танцующие в воздухе – крошечные свидетельства вчерашней уборки.
Воздух был насыщен сложной гаммой запахов:
Сладковатый дым угольных жаровен из "Утренней чайной" через улицу, где готовили первые завтраки для рабочих
Острый аромат только что пожаренной макрели – рыбак Уэда уже разложил свой товар на прилавке, посыпав его крупной морской солью
Едва уловимый металлический привкус – возможно, от новой водонапорной башни за углом, построенной всего месяц назад по американским чертежам
Терпкий запах свежезаваренного чая, смешивающийся с ароматом жареных каштанов от уличного торговца
Такеши потянулся, и его босые ноги коснулись прохладного татами, сплетённого из старого тростника – точно такого же, какой когда-то рос вдоль каналов Эдо сто лет назад. Пальцы ног автоматически нащупали знакомые неровности плетения – здесь, в правом углу, была небольшая дыра, которую он давно собирался залатать.
Его хаори, некогда тёмно-синее (цвета ночного неба над Эдо, как говорил отец), теперь выцвело до серо-голубого оттенка, но фамильный герб – три рисовых колоса, символизирующие благополучие предков – ещё угадывался на спине, если приглядеться. На локте левого рукава зияла аккуратная заплатка – работа хозяйки О-Фудзи, сделанная месяц назад в обмен на помощь с разгрузкой чайного груза.
Чайная лавка "Сёфуан" :
Колокольчик над дверью звякнул особенно звонко, когда первый покупатель переступил порог.
"Один чай сэнтя, пожалуйста!" – раздался знакомый голос господина Танаки, владельца лавки кимоно из соседнего переулка. Его поношенное, но безупречно чистое кимоно из недорогого хлопка с выцветшим узором волн выдавало бережливого хозяина.
О-Фудзи, не отрываясь от жаровни, кивнула:
– Сейчас, господин Танака! Только что достала из печи – чувствуете этот аромат? – Она ловко перевернула рисовые лепёшки бамбуковой лопаткой, оставив на них аппетитные подпалины. Её руки, покрытые паутиной мелких ожогов – живые свидетельства тридцати лет у жаровни – двигались с отточенной точностью.
– А вам как обычно – с пастой из умэ? – уточнила хозяйка, уже протягивая руку к глиняному горшочку с солёными сливами.
Господин Танака недовольно поморщился:
– Сегодня без умэ, О-Фудзи-сан. Дочь вчера целый час читала мне лекцию о давлении… Говорит, современные врачи категорически запрещают.
– Эх, молодёжь! – фыркнула хозяйка, ловко заворачивая лепёшку в бамбуковый лист. – Мой дед дожил до девяноста трёх, каждый день завтракая солёными сливами и запивая их рисовым сакэ! – Она сердито постучала лопаткой по краю жаровни. – А теперь эти новые врачи из Токийского университета…
Её монолог прервал звонок двери. В лавку вошла молодая пара – он в модном европейском костюме, она в кимоно нового покроя с укорочёнными рукавами.
– Два кофе, пожалуйста! – бойко заказал молодой человек, поправляя галстук.
О-Фудзи на мгновение замерла:
– Кофе? Это в "Кафе Париж" через дорогу, молодой человек. У нас настоящий японский чай.
За соседним столиком старый рыбак Уэда, постоянный клиент, громко расхохотался:
– Ха! Опять "современная молодёжь"! В мои годы…
На улице:
Утренний Токио просыпался, как огромный зверь, потягивающийся после долгого сна. Рикши в заплатанных дзинбэи уже сновали по улицам, их босые ноги шлёпали по мокрому асфальту, оставляя следы на только что вымытых тротуарах.
Толпа перед новым электрическим дисплеем напоминала стаю воробьев у рисового поля. На экране мерцала реклама:
"ЧУДО СОВРЕМЕННОСТИ! Пылесос 'National' модель J-12 – всего 85 иен в рассрочку на 12 месяцев! Избавьте свой дом от пыли, как это делают цивилизованные люди!"
Молодая женщина в гибридном наряде – фиолетовое кимоно с укорочёнными рукавами и парижская сумочка – ахнула, прикрыв рот веером с рекламой банка :
– "85 иен! Это же… – она быстро подсчитала на пальцах, – почти полгода зарплаты моего Кэндзи на ткацкой фабрике!"
Её спутник, молодой человек в ультрамодном английском костюме с узкими брюками, презрительно сморщил нос:
– "Зато никакой пыли! В Америке у каждой домохозяйки есть такой. Даже у служанок! – Он нервно поправил галстук, на котором красовалась золотая булавка в виде якоря. – Если бы твой муж работал в моей фирме…"
"Прогресс – это когда старики перестают понимать, о чём поют птицы за их окном, а дети забывают, как пахнет настоящий дождь."
(Из дневника учителя Судзуки, найденного в руинах после землетрясения)
У старого колодца:
Слепой Ито сидел на краю колодца, построенного ещё в эпоху Мэйдзи. Его чёрные очки – подарок от немецкого врача в 1904 году – отражали толпу, как два маленьких зеркала, показывая мир в перевёрнутом виде.
– "Ито-сан! Вы сегодня… – начал Такеши, но старик поднял руку, останавливая его.
– "Тише, мальчик. Прислушайся. – Его морщинистое лицо напряглось. – Слышишь, как скрипят их новые ботинки? Как стучат каблуки по камням? Каждый шаг говорит: 'Мы другие. Мы лучше'."
Он провёл пальцами по своему пустому сямисэну, на деке которого все ещё виднелись следы крови под Порт-Артуром:
– "Когда я был мальчишкой, мой учитель, старый монах из храма Сэнсо-дзи, говорил: 'Человек без корней – как фонарь без огня. Может красиво светить, но никогда не согреет душу'."
Размышления Такеши:
"Странно… Этот город становится похож на те западные картинки из журналов – яркий, шумный, но… какой-то плоский. Как будто за всеми этими новыми вещами прячется что-то важное, что мы постепенно теряем."
Его пальцы нащупали в кармане шёлковую струну – последнюю нить, связывающую его с другим Токио, городом его детства.
Глава 3
Тени и пепел: Токио, 1946 год
Район Гиндза, январь 1946 года. 6:17 утра.
Город просыпался медленно, как тяжелораненый солдат после операции без анестезии. Туман – густой, молочный, пропитанный запахом тлеющей древесины и разложившейся плоти – окутывал руины, словно стыдливый саван. Он скрывал то, что никто не хотел видеть: обугленные балки, торчащие из груд щебня, как рёбра мертвеца; детские игрушки, засыпанные пеплом; пустые глазницы окон в полуразрушенных зданиях.
Воздух был насыщен противоречивыми запахами:
Едкая гарь от всё ещё тлеющих развалин – некоторые здания догорали уже восьмой месяц, словно не желая признавать окончания войны.
Сладковато-гнилостный дух "кухонь" чёрного рынка – там варили суп из коры, крыс и американских консервных банок, вымытых в реке Сумида.
Металлический привкус крови и ржавчины – его оставляли на языке руины фабрик, где ещё недавно ковали оружие для Императора.
Терпкий аромат дешёвого табака "Золотой павлин" – послевоенного суррогата из листьев каштана и макулатуры.
Такэо, бывший сержант 23-го пехотного полка, сидел у разбитого фонтана, который когда-то был гордостью района. Теперь это была просто груда мраморных обломков, покрытых похабными надписями на английском. Его шинель – когда-то тёмно-зелёная, гордость японского солдата – теперь висела на нём, как на вешалке, прожжённая кислотными дождями и выцветшая до грязно-серого цвета.
Он машинально потянулся правой рукой поправить воротник – и снова ощутил фантомную боль в отсутствующей конечности. Руку он потерял не в бою, а в госпитале Хиросимы, когда американские хирурги резали по живому, без анестезии.
В кармане лежало письмо от матери из деревни в префектуре Ниигата:
"Сынок, приезжай. У нас хоть картошка есть. Старый самурайский дом продали за три мешка риса, но сад ещё наш. Я сохранила твои детские книги…"
Письмо было датировано октябрём. Сейчас январь.
Мысли Такэо:
"Билет на поезд стоит 200 иен. Мой месячный паёк – 150. Можно, конечно, пойти на чёрный рынок, продать медальон за храбрость… Но тогда что останется от меня самого?"
Он вытащил из внутреннего кармана потрёпанную фотографию – весь их взвод, снятый в Маньчжурии в 1943-м. Из двадцати человек в живых остался только он.
Философская цитата:
"Когда умирает империя, первыми исчезают герои. Потом – память о них. А последними гибнут те, кто помнил, ради чего они умирали." (Надпись на стене сгоревшего почтамта в Токио)
Черный рынок у станции Уэно
Толпа на "Амэёко" кишела, как муравьи вокруг разорённого муравейника. Этот стихийный рынок, возникший у стен разрушенной станции, жил по своим жестоким законам. Воздух здесь был густым коктейлем из:
Кислого запаха "хлеба", в котором мука третьего сорта соседствовала с берёзовыми опилками и желтоватым порошком неизвестного происхождения – эту смесь оккупационные власти гордо именовали "пищевой добавкой №7".
Сладковато-гнилостного амбре от ящиков с рыбой, которую выловили в Токийском заливе – там, где месяц назад лежали неопознанные тела.
Едкого аромата американских сигарет, ставших новой валютой – пачка "Lucky Strike" стоила больше, чем месячная зарплата учителя.
Терпкого запаха человеческого отчаяния – пота, слез и крови, въевшейся в одежду за годы войны.
Лоток №12: "Хлебная лавка"
Двенадцатилетний торговец Коити, чье лицо было изборождено морщинами, как у старика, швырнул на прилавок буханку странного жёлтого цвета. Его голос, ещё не сформировавшийся, но уже лишенный детской звонкости, прорезал рыночный гомон:
"Триста иен! Сегодня с настоящей американской мукой! Последняя партия!"
Бывшая учительница Ёсида, чьи когда-то изящные пальцы, умевшие выводить на доске сложнейшие иероглифы, теперь покрылись язвами от голода, резко схватила буханку. Она разломила хлеб, обнажив черные прожилки плесени, и ее худое лицо исказила гримаса:
"Это же… это смерть в буханке!"
Коити равнодушно пожал плечами, быстро пряча деньги в потайной карман своих рваных брюк:
"Смерть была вчерашняя – с зелёными пятнами. Сегодняшняя просто лишит вас зрения. Но выбор за вами, учительница. Голод ведь тоже неплохой убийца."
Лоток №17: "Американские дары"
Женщина лет сорока, облачённая в кимоно, перешитое из парашютного шелка (единственное напоминание о воздушных налётах), расставляла на прилавке банки. Её движения были точны и выверены – ещё бы, бывшая медсестра императорской армии знала толк в порядке.
"Настоящая тушёнка! Без этикеток, но…" – она оглянулась и понизила голос, – "видите этот код C-456? Это значит "говядина высшего сорта". Для особых гостей."
Старый рыбак Мацуда, чьи руки были покрыты шрамами от сетей и осколков, плюнул под ноги:
"В прошлый месяц такой "высший сорт" отправил на тот свет трёх человек из нашего барака. У них животы раздулись, как у выброшенной на берег рыбы."
Женщина не моргнув глазом достала другую банку, на которой едва читалось "US Army":
"Тогда берите вот это. Проверено лично мной. Мои дети ели – живы."
Барак №5 для перемещенных лиц
Доктор Сато, чей белый халат превратился в лоскутное одеяло из грязи, крови и лекарственных пятен, стоял на коленях перед умирающим стариком. Его медицинский чемодан содержал лишь:
Пустые флаконы от пенициллина
Грязные бинты, которые уже пятый раз стирали в речной воде
Бутылку сакэ с полустертой надписью "Для императорской армии"
"У меня нет лекарств. Нет даже чистых бинтов," – его голос звучал устало, но без упрёка. – "Все, что я могу предложить – это сакэ. Оно хотя бы облегчит боль."
Старик, бывший мастер по изготовлению сямисэнов, чьи руки когда-то создавали инструменты для императорского театра, слабо улыбнулся:
"В моей деревне… сакуры… они сейчас должны цвести…" – его пальцы сжали обломок струны – все, что осталось от его последнего инструмента.
Доктор отвернулся, но Такэо, стоявший у входа, заметил, как его плечи дрогнули. Через час мастер умер, а струна в его руках издала тихий звон, словно прощальный аккорд.
"Когда умирает культура, сначала исчезают музыкальные инструменты. Потом – те, кто умел на них играть. В конце – те, кто ещё помнит их звучание."
(Из дневника неизвестного, найденного в руинах Осаки)
Уличная сцена
Американский джип Willys MB с рёвом проехал через лужу у разбомблённого почтамта, подняв волну грязной воды. Брызги, смешанные с машинным маслом и пеплом, обрушились на толпу, стоявшую в очереди за пайком. Женщина в перешитом парашютном кимоно вскрикнула, закрывая лицо руками – вода попала в банку с надписью "US ARMY. CORNED BEEF. 1944", которую она берегла для больной дочери.
– "Лови, джап!" – крикнул рыжий сержант из джипа, швырнув в толпу несколько шоколадок Hershey's. Одна из них, завёрнутая в ярко-красную обёртку с белыми звёздами, упала прямо в лужу, где плавали окурки Lucky Strike и ржавые гильзы.
Семилетний Кэн, в рваных дзёмэ (соломенных сандалиях), рванулся вперёд. Его пальцы уже почти схватили шоколад, когда старый учитель Ито (теперь без очков – одно стекло разбилось при бомбёжке, второе он продал за миску бульона) резко схватил его за запястье.
– "Не бери." – прошептал он, и его голос, когда-то звучавший в университетских аудиториях, теперь напоминал скрип ржавой двери. – "Знаешь, что они кладут в этот шоколад? Не только какао. Там есть что-то другое… что-то, от чего наши дети забывают, кто они. Они покупают наши души по кусочкам, Кэн. Сначала – за шоколад. Потом – за джинсы. А в конце – за пустые обещаки."
Из джипа вылез американский переводчик – японец из Гавайев, в идеально отглаженной форме с нашивкой "US ARMY INTERPRETER". Его японский звучал неестественно, как граммофонная запись с царапинами:
– "Демократо! Демократо ва, кодомо-га тэмпура о табэру кото дэсу!" ("Демократия – это когда дети едят темпуру!") – он явно перепутал слова, но солдатам было все равно. Они смеялись, снимая на Kodak Brownie, как японские дети тянутся за конфетами.
Такэо, стоявший в тени разрушенной стены, сжал в кармане медальон – фотографию его роты в Маньчжурии, 1943 год. На обороте была выгравирована фраза: «Самурай умирает только тогда, когда о нем забывают».
Его мысли:
"Мы проиграли не войну. Мы проиграли право даже на свою боль. Наши мёртвые теперь должны умирать заново – на трибуналах победителей. Их будут судить те, кто сбросил напалм на Токио и назвал это «освобождением».
Кто-то превратил Хиросиму в лабораторный эксперимент и написал в отчёте: «Результаты превзошли ожидания»."
Рядом валялась газета "Stars and Stripes" с заголовком: "Японцы радостно приветствуют американских освободителей!" На фотографии – толпа улыбающихся детей. Но Такэо знал правду: этот снимок сделали в американском лагере для интернированных, где еда была только у тех, кто «улыбался» достаточно широко.
"Победители пишут историю. Побеждённые – шепчут ее в темноте, чтобы их дети не забыли. Но бумага, на которой пишут победители, всегда сделана из пепла побеждённых."
(Из дневника доктора Сато, найденного в руинах Нагасаки)
Диалог у разрушенного фонтана
Бывший капитан Кадзумару сидел на краю фонтана, чьи мраморные ступени теперь напоминали сломанные зубы. Его пальцы, привыкшие когда-то держать бинокль на мостике эсминца, дрожали, разворачивая газету "Асахи" с портретом императора в европейском костюме. Чернила отпечатались на его ладони, как клеймо.
– Ты видел? – голос его звучал хрипло, будто пропущенный через ржавую трубу. – Наш тэнно… наш живой бог… теперь просто лысеющий человек в круглых очках. Как бухгалтер из Осаки.
Такэо медленно поднял газету. Фотография была сделана в американском стиле – резкий свет, никакого почтения. Император Хирохито стоял рядом с Макартуром, и разница в росте (182 см против 160) казалась особенно унизительной.
– Нет, Кадзумару-сан, – сказал он наконец, проводя пальцем по портрету. – Теперь мы все боги. Потому что только боги могут умереть и продолжать существовать. Только божества переживают собственную смерть.
Вода в фонтане была ржаво-коричневой, с радужными разводами машинного масла. Такэо вытащил медальон – серебряный, с выгравированными именами его погибшей роты. На обратной стороне была надпись: "Честь не умирает с телом".
– Помнишь, здесь плавали кои? – спросил он, глядя на мутную воду. – Золотые, красные, черно-белые… Дети бросали им хлеб. Теперь…
Медальон упал в воду с тихим плеском. На дне виднелись:
Обрывки американских газет
Пустые банки из-под Coca-Cola
Обертка от шоколада с надписью "Hershey's – вкус победы"
Кадзумару вдруг закашлялся – его лёгкие, отравленные газами в Шанхае, не выносили токийского смога. Когда приступ прошёл, он прошептал:
– Они переписывают историю, Такэо. Наши жертвы, наш дух… все превращается в анекдот для их солдат. Вчера видел, как морпех показывал японской девочке карикатуру на императора.
Из разбитого репродуктора на соседнем здании донеслись первые аккорды "Токио Буги". Такэо закрыл глаза. В его памяти всплыли слова старого учителя из военной академии:
"Когда страну завоёвывают, первым умирает ее будущее. Потом – прошлое. А настоящее становится призраком, бродящим среди руин."
Он поднял голову и увидел, как молодая японка в платье с пышной юбкой проходит мимо, громко смеясь с американским сержантом. Её смех звучал неестественно, как скрип несмазанной двери.
– Мы стали тенями собственной истории, – сказал Такэо. – Но тени – это доказательство, что свет когда-то существовал.
Где-то вдалеке завыла сирена пожарной машины – новой, американского производства. Кадзумару медленно разорвал газету и бросил клочки в фонтан, где они размокли, превратившись в бесформенную массу, похожую на тесто для "хлеба" с чёрного рынка.
"Победители пишут историю чернилами, побеждённые – кровью. Но есть третья история – та, что написана слезами тех, кто помнит правду. Её не издать ни в одной типографии."
(Надпись, найденная в руинах библиотеки в Нагое)
Глава 4
Прах и журавли
Токио, апрель 1946 года. 6:17 утра
Туман поднимался от реки Сумида густыми, молочными клубами, напоминавшими призраков тех, кто нашёл здесь свою смерть во время мартовских бомбардировок 1945 года. Он медленно окутывал руины бывшего района Асакуса, где из тринадцати храмов уцелел лишь один, да и тот стоял, как подраненная птица, с провалившейся крышей и обугленными колоннами.
Воздух был густым от противоречивых запахов:
Горелой сакуры – три уцелевших дерева, пережившие напалм, цвели прямо из трещин в бетоне. Их лепестки, розовые и нежные, падали на ржавые каски японских солдат, превратившиеся в цветочные горшки для сорняков. Один старик, бывший садовник императорского дворца, собирал эти лепестки в жестяную банку из-под американской тушёнки – "для чая", как он шептал про себя.
Свежей типографской краски – у станции Уэно японец в слишком новом костюме раздавал газеты "Stars and Stripes" на ломаном японском. На первой полосе – статья "Новые демократические ценности для Японии", а рядом, в уголке, мелким шрифтом: "Требуются девушки 18-25 лет для работы в офицерских клубах. Знание английского приветствуется".
Жареных соевых бобов – старуха в выцветшем кимоно сидела у входа на станцию, перед ней стояла жестяная миска с бобами. "Пять иен за горсть", – повторяла она монотонно. Её пальцы, когда-то искусно расписывавшие шкатулки перламутровыми красками, теперь были покрыты трещинами и следами ожогов.
– "Сато-сан, разве можно продавать бобы по такой цене?" – окликнул ее бывший сосед, старик-плотник.
– "Когда-то за пять иен я покупала шёлк для вышивки," – ответила она, не поднимая глаз. – "Теперь за пять иен можно купить либо горсть бобов, либо надежду. Бобы сытнее."
Из тумана вынырнул американский джип, из громкоговорителя неслось:
– "Внимание! Сегодня в 14:00 в парке Хибия – раздача гуманитарной помощи. При себе иметь удостоверение личности!"
Старуха медленно подняла голову:
– "Гуманитарная помощь… В прошлом году они называли это бомбами."
"Когда приходят завоеватели, они сначала отнимают твою землю. Потом – твой язык. А потом требуют, чтобы ты улыбался, когда называешь их спасителями."
(Надпись на обломке стены в Нагое, октябрь 1945 года)
Мысли старухи:
"Моя внучка теперь красит губы, как американские актрисы. Сын молчит – с тех пор как вернулся с фронта без ног. А я сижу здесь и продаю бобы, которые когда-то использовала только для супа мисо. Мир перевернулся, как камень в ручье – и теперь мы все скользим по его мокрой поверхности, пытаясь не упасть."
Туман медленно рассеивался, открывая солнцу руины. Где-то вдалеке запел соловей – первый этой весной. Его песня звучала так же, как и сто лет назад, когда по этим улицам ещё ходили самураи в мечах, а не солдаты с жевательной резинкой.
На углу бывшей Судзэндзи-авеню
Бывший лейтенант Исии Масару, выпускник элитной Военной академии Императорского флота 1938 года (курс "Цукикадзэ"), замер посреди пустыря, где ещё полгода назад стоял родовой дом его семьи. Трехсотлетние кедровые балки, пережившие землетрясение 1923 года, теперь представляли собой лишь груду обугленных останков. Его правая рука непроизвольно сжалась в кулак – мышечная память все ещё хранила точный вес катаны "Кото-но-Мабуки", переданной ему дедом в день совершеннолетия.
Перед ним на покосившемся столбе висела табличка из жести:
"УЧАСТОК №456 БУДУЩАЯ ПАРКОВКА ДЛЯ ДЕМОКРАТИЧЕСКОГО КУЛЬТУРНОГО ЦЕНТРА ПО РАСПОРЯЖЕНИЮ КОМАНДОВАНИЯ SCAP НАРУШИТЕЛИ БУДУТ ПРИВЛЕЧЕНЫ К ОТВЕТСТВЕННОСТИ"
Буквы "SCAP" (Supreme Commander for the Allied Powers) блестели на солнце, как новые штыки.
Ветер играл у его ног обрывком фотографии – свадебного портрета родителей 1915 года, сделанного в знаменитой студии "Уэно-фото" (той самой, что фотографировала семью императора Тайсё). Лейтенант наклонился, его пальцы дрогнули – на обороте угадывался фамильный девиз: "Верность тяжелее смерти".
В этот момент тень скользнула по земле:
– Господин офицер, купите шоколадо?
Перед ним стоял мальчик лет десяти в рваном школьном мундире (по покрою – бывшая униформа престижной школы "Гакусюин"). В руках он держал картонную коробку с надписью "Hershey's – The Great American Chocolate".
Исии узнал его – в 1942 году этот мальчик с матерью продавал "данго" у станции Уэно. Тогда его глаза светились детской непосредственностью. Теперь в них читалась странная смесь:
Голода (по синеве под глазами)
Преждевременной взрослости (по складкам у рта)
Циничного расчёта (по тому, как он мгновенно оценил форму Исии)
– Откуда у тебя… – начал лейтенант.
– Американский дядя дал! – мальчик неестественно широко улыбнулся, демонстрируя зубы, отбелённые какой-то химией. – Они говорят, я хорошо говорю "Санкью, сэр!" За это дают две шоколадки вместо одной!
За спиной ребёнка на стене сохранился обрывок военного плаката: "Итиоку гиокусай!" (Сто миллионов – единым фронтом!). Теперь поверх него было намалёвано: "Drink Coca-Cola!"
Лейтенант отвернулся. В луже у его ног плавал обрывок газеты "Асахи" с заголовком: "Император отрекается от божественного статуса". Рядом – окурок "Lucky Strike" с полустертым логотипом.
Мысли Исии:
"Мы проиграли не просто войну. Мы проиграли право на свою историю. Теперь наши дети учатся не по "Кодексу Бусидо", а по комиксам про Микки Мауса. Наши храмы становятся кинотеатрами, наши мечи – металлоломом, а наши души – разменной монетой за плитку шоколада."
Он вдруг вспомнил слова своего учителя в академии, старого капитана Того:
"Когда самурай теряет меч, он становится ронином. Когда нация теряет душу – она становится колонией."
Мальчик, увидев, что сделка не состоится, уже бежал к группе американских морпехов, громко крича:
– Hello! Chocolate! Good price!
Его голос звенел на фоне гудка парохода, увозящего в Америку последние японские боевые знамёна – как трофеи.
У кинотеатра "Эрпи" (бывший "Никкацу")
Очередь змеилась по тротуару, вымощенному обломками кирпичей от сгоревшего почтамта – здания, где еще год назад висел портрет императора в резной раме из черного дерева. Теперь на его фасаде красовалась новая вывеска с кричащими латинскими буквами:
"СЕГОДНЯ: 'ТОКИЙСКАЯ РОМАНТИКА' (США, 1945). СПЕЦИАЛЬНЫЙ ПОКАЗ ДЛЯ НАШИХ ЯПОНСКИХ ДРУЗЕЙ!"
– Всего пять иен за билет! – молодой японец в ковбойской шляпе (подарок от сержанта 11-й воздушно-десантной дивизии) гарцевал на ящике из-под C-рационов. – После сеанса – розыгрыш настоящих Levi's! Победитель получит джинсы, в которых ходит сам генерал Макартур!
В толпе стояла 72-летняя О-Тама, вдова рыбака с острова Окинава. Её кимоно из домотканого шелка (последний рулон, уцелевший после бомбёжки Нахи) было поношено до прозрачности, но выстирано с таким тщанием, что складки блестели, как лезвия.
– Пять иен… – ее пальцы, покрытые шрамами от рыболовных сетей, сжали узелок с тремя медными монетами. – В прошлом году за эти деньги можно было купить:
10 листов нори (достаточно для месяца рисовых шариков)
3 мешочка соли (чтобы засолить рыбу на зиму)
Посещение общественной бани для всей семьи (последняя роскошь перед тем, как угольные печи разрушили сэнто)
Рядом 19-летняя Митико, бывшая студентка женской гимназии, поправляла завивку "под Веронику Лейк" – такую носили героини в американских журналах Life, которые теперь продавались на каждом углу. Её губы, подкрашенные тушью для ресниц (единственной косметикой, доступной после войны), искривились в язвительной улыбке:
– Зато теперь у нас есть демократия, бабушка. Разве это не дороже нори?
Мысли Митико:
"Бабушка не понимает. Эти джинсы – билет в новый мир. В мире, где девушки могут смотреть кино без разрешения отца. Где слова 'долг' и 'честь' не пишутся иероглифами из крови."
О-Тама медленно развернула узелок с тремя жареными соевыми бобами – ее дневной паек.
Мысли О-Тамы:
"В детстве я видела, как коммодор Перри приплыл в Эдо. Тогда наши деды сказали: 'Они принесут паровозы и телеграф'. Теперь они принесли ковбойские шляпы и резинку, которая липнет к волосам. Что принесут завтра? И что останется от нас?"
– Демократия не наполнит желудок, дитя моё. Когда я была маленькой, мой дед, самурай из клана Сацума, говорил: "Когда приходят новые боги, они сначала требуют песен, потом – хлеба, а в конце – душ. Но настоящие боги никогда не просят – они дают."
За углом, в переулке между ларьками с американскими сигаретами и консервами, группа детей играла в новую игру.
– Я буду Макартуром! – 12-летний Кэнта в очках из проволоки и фольги (имитация тех, что носил генерал) встал на ящик с надписью "US ARMY PROPERTY". – Приказываю всем забыть кокутай! Теперь вы будете есть гамбургеры и смотреть бейсбол!
7-летняя Харуко, дочь погибшего камикадзе, в платье, перешитом из парашютного шелка (мать нашла его в разбомблённом складе), робко подняла руку:
– А если мы не хотим забыть?
"Генерал" достал изо рта жевательную резинку Spearmint (ее хватало на три дня жевания) и прилепил к ее лбу:
– Тогда не получишь Hershey's!
"Победители всегда приходят с подарками в одной руке и ножницами для памяти – в другой. Сначала они разрешают вам говорить на своём языке. Потом – запрещают говорить на вашем. А когда исчезает последнее слово – исчезает и народ."
(Надпись углем на стене разрушенной школы в Синагаве, найденная среди обломков учебника "Кодекс Бусидо")
На набережной Нагасаки
Бывший технический директор верфи "Мицубиси" Окава Тэцуо сидел на обломке бетонного бункера, оставшегося от разрушенного военного завода. Его ладони, покрытые шрамами от ожогов и въевшимся мазутом, дрожали, когда он проводил пальцами по деревянной модели эсминца "Юкикадзэ" – точной копии корабля, который он строил в 1939 году.
– Видишь эти швы? – его голос звучал хрипло, как скрип несмазанных шарниров. – Мы называли это "метод императрицы". Каждый стальной лист скрепляли вручную, с помощью медных заклёпок. Не больше трёх миллиметров между швами – чтобы волны не разорвали корпус даже в тайфун.
Он указал на американский транспортный корабль "SS Liberty Star", у причала которого японские рабочие в рваных дзинбэи разгружали ящики с надписью "Made in USA".
– Теперь наши верфи будут строить рыболовные баркасы. Для их консервных заводов в Хоккайдо. Двадцать лет назад мы создавали корабли, которые бросали вызов Тихому океану. Сегодня – деревянные лодки для ловли сельди.
Мысли Окавы:
"В 1941 году, когда "Юкикадзэ" вернулся после битвы за Мидуэй без единой царапины, адмирал Ямамото сказал мне: 'Ваши швы крепче самурайских мечей'. Теперь эти швы распадаются, как и всё остальное…"
Вода в заливе отражала небо, расколотое надвое:
На западе – чёрные клубы дыма от заводов "Мицубиси", где теперь собирали трактора по американским чертежам.
На востоке – первые весенние облака, похожие на паруса эскадры, что ушла в последний поход с Ямато.
Между ними, едва не задевая ржавые тросы затонувшего крейсера "Такао", летел японский журавль. Его крылья, расправленные против ветра, напоминали последний салют уходящей эпохи.
– Смотри! – внезапно воскликнул стоявший рядом старый рабочий.
Модель выскользнула из рук Окавы и упала в воду. Но дерево, пропитанное соляркой во время бомбёжек, не потонуло – лишь медленно закружилось на поверхности, пока течение не унесло его к ржавому корпусу разобранного эсминца.
"Когда умирает империя, сначала исчезают её корабли. Потом – те, кто умел их строить. В конце остаются лишь волны, которые всё так же бьются о берег, но уже не могут рассказать, чьи это были флаги."
(Надпись на обломке доски, найденной в доке Йокосуки, 1945 год)
Диалог с рабочим:
– Окава-сан, – старик протянул ему бутылку самогона, перегнанного из американского авиационного топлива. – Помнишь, как мы спускали на воду "Синано"?
Окава взял бутылку, но не пил:
– Помню. Тогда на верфи висел плакат: "Каждый заклёпочный удар – удар по врагу". Теперь там новый: "Качество – путь к демократии".
– А водка всё та же, – хрипло рассмеялся рабочий. – Только раньше её давали за перевыполнение плана, а теперь – за то, что не украл гвоздь.
Ветер донёс звуки американского джаза из только что открывшегося клуба "Blue Bird". Окава закрыл глаза. В его памяти всплыли слова, сказанные ему в 1938 году старым мастером:
"Корабль – это не сталь и не пушки. Это последний остров, где можно укрыться, когда всё вокруг становится чужим."
Модель "Юкикадзэ" тем временем исчезла за поворотом канала, где когда-то строились лучшие эсминцы Империи.
Глава 5
Чернильные тени
Токио, май 1946 года. Развалины библиотеки Университета Васэда.
Туман, густой как кисея на старом кимоно, поднимался от реки Канда, смешиваясь с едким дымом, что стелился по всему Канда-саругакутё. В этом удушливом мареве растворялись последние следы довоенной Японии:
Горелые страницы "Кодзики" падали в костёр, вспыхивая синим пламенем – так горела бумага высшего сорта с добавлением волокон тутового дерева. Профессор Араи Сэйитиро, в прошлом личный наставник принца Титибу, дрожащими руками бросал в огонь конспекты лекций, которые когда-то оценил сам императорский двор. Его очки "Nikon" 1938 года выпуска (левая дужка перемотана пластырем от американского полевого набора) запотели от слёз, смешивающихся с пеплом.
Резкий запах типографской краски бил из подвального окна, где на станке "Adast" 1887 года – подарке австро-венгерского императора Франца Иосифа – бывшие студенты печатали листовки со стихами Акутагавы. Каждый удар пресса звучал как выстрел:
"В стране, где сжигают книги,
рано или поздно
начнут сжигать людей"
(Неопубликованное стихотворение, 1925 год)
Сладковато-горький аромат жареной саранчи доносился от лотка О-Цуру. Её муж, главный повар императорского дворца, оставил предсмертную записку каллиграфическим почерком:
"Не в силах подавать
рис нового урожая
тем, кто растоптал
цветы старого сада"
(10 сентября 1945 года)
В разрушенной аудитории №3
Бывший профессор Ито Хироси, ныне ночной сторож при штабе оккупационных сил, пробирался между руин. Его пальцы – те самые, что в 1936 году переписали золотыми чернилами весь "Гэндзи-моногатари" для подарка императору – теперь оставляли чёрные следы на обгоревших стенах.
– Сэнсэй…
Из-за колонны с обломанной головой богини Каннон появился Ямамото Кэндзи. На его гимнастёрке (бывшая парадная форма клуба кэндо) выделялись пять медных кружков – следы оторванных пуговиц с гербом Васэда.
Ито резко поднял руку:
– "A" подразделение патрулирует квартал каждые 47 минут после вчерашнего обыска у книготорговца в Канда.
Ямамото развернул свёрток, перевязанный парашютным шнуром:
– В западном крыле… за шкафом с картами… я нашёл это.
Страницы дневников профессора Фудзиты (1937-1945) пахли порохом и грибком. Ито раскрыл наугад:
"11 февраля 1937 года. Сегодня лейтенант Танака спросил, как сочетать "Хагакурэ" с поэзией Сайгё. Ответил:
'Настоящий меч не рубит цветущую ветку'. В его глазах увидел лишь пустоту. Когда воин забывает, что он прежде всего человек – он становится просто убийцей."
"Сначала сжигают книги. Потом переписывают историю. Затем запрещают память. А когда не остаётся ни книг, ни истории, ни памяти – рождается новый народ, который верит, что так было всегда."
(Последняя запись профессора Фудзиты, сделанная углём на оборотной стороне меню ресторана "Такитори")
"Мы стали тенями в собственной стране. Но разве тень самурая – не всё ещё самурай? Разве тень цветущей сакуры – не всё ещё цветок? Они могут запретить наши книги, но не смогут запретить нам помнить их запах – терпкий аромат бумаги васи, смешанный с чернилами из сосновой сажи."
Где-то вдалеке заиграл "Токийский буги-вуги". Ито закрыл глаза. В памяти всплыли слова старого переплётчика Мори:
"Иероглифы, написанные водой на воде, всё равно остаются иероглифами. Потому что настоящие слова живут не на бумаге, а между строк нашей памяти."
На черном рынке у станции Такэдан
Толпа, подобная морскому приливу, накатывала на лоток с кричащей вывеской "Genuine American Goods". В воздухе витал густой коктейль запахов:
Горелого сахара от контрабандного кофе, который варили в жестяных банках из-под тушёнки