Войти
  • Зарегистрироваться
  • Запросить новый пароль
Дебютная постановка. Том 1 Дебютная постановка. Том 1
Мертвый кролик, живой кролик Мертвый кролик, живой кролик
К себе нежно. Книга о том, как ценить и беречь себя К себе нежно. Книга о том, как ценить и беречь себя
Родная кровь Родная кровь
Форсайт Форсайт
Яма Яма
Армада Вторжения Армада Вторжения
Атомные привычки. Как приобрести хорошие привычки и избавиться от плохих Атомные привычки. Как приобрести хорошие привычки и избавиться от плохих
Дебютная постановка. Том 2 Дебютная постановка. Том 2
Совершенные Совершенные
Перестаньте угождать людям. Будьте ассертивным, перестаньте заботиться о том, что думают о вас другие, и избавьтесь от чувства вины Перестаньте угождать людям. Будьте ассертивным, перестаньте заботиться о том, что думают о вас другие, и избавьтесь от чувства вины
Травница, или Как выжить среди магов. Том 2 Травница, или Как выжить среди магов. Том 2
Категории
  • Спорт, Здоровье, Красота
  • Серьезное чтение
  • Публицистика и периодические издания
  • Знания и навыки
  • Книги по психологии
  • Зарубежная литература
  • Дом, Дача
  • Родителям
  • Психология, Мотивация
  • Хобби, Досуг
  • Бизнес-книги
  • Словари, Справочники
  • Легкое чтение
  • Религия и духовная литература
  • Детские книги
  • Учебная и научная литература
  • Подкасты
  • Периодические издания
  • Школьные учебники
  • Комиксы и манга
  • baza-knig
  • Историческая фантастика
  • Александр Старшинов
  • Братья Гракхи, внуки Сципиона
  • Читать онлайн бесплатно

Читать онлайн Братья Гракхи, внуки Сципиона

  • Автор: Александр Старшинов
  • Жанр: Историческая фантастика, Исторические приключения
Размер шрифта:   15

Пролог

Проскрипционные списки[1] Суллы

Декабрь 82 года до н. э.

Ночью мне приснилось, что мой брат жив. В эти зимние дни он все время мне снился. В своих снах я видел жаркое лето, и мы с ним идем купаться в наш пруд – самый большой из трех, обложенный камнем. Брат выглядит таким, каким я его видел в последний раз – двадцатилетним красавцем, загорелым атлетом в белой тунике и легком плаще поверх. Я же во сне был таким как сейчас – шестнадцатилетним пареньком, которого отец так и не успел включить в списки граждан и который должен все еще носить детскую тогу, обшитую пурпурной каймой. Внезапно брат поворачивается ко мне, и я вижу, что он мертв – щека порезана, а левая рука почти что обрублена и грубо пришита. Брат что-то хочет сказать мне, но губы его лишь бессильно дергаются. Наконец я различаю едва слышное:

– Деймос и Фобос тебя спасут…

И я просыпаюсь. Выскакиваю из душной спаленки в дневную комнату с большим окном. Из-за холода ставни закрыты. В этой комнате нет стекол в окне. Хватаю толстый шерстяной плащ и выхожу в перистиль. Кусачий зимний холод заставляет меня ежиться. Небо на востоке быстро светлеет.

Брата Публия нет со мной уже долгие пять лет. Но он снится мне, хотя и не каждую ночь. Возвращаюсь в комнату, открываю ставни. На столе лежат восковые таблички, присланные отцом. Письмо привезли вчера.

«…Ни в коем случае не езди в Рим. Там происходят страшные дела. Вступив в Город, Сулла[2] занялся убийствами без суда, как прежде это делал Марий. Безумие и беззаконие царят в Республике. Составлены списки, и в них сотни имен. Людей убивают только за одно имя. Потому что это имя вспомнил Сулла, и оно ему не нравилось. Публия убил Марий. Я не хочу, чтобы тебя убили по приказу Суллы», – написал отец.

Он смертельно рисковал, отправляя письмо – если бы у посланца нашли эти таблички, отец сам бы мог оказаться в списках на бессудную казнь. Но он хотел меня, своего единственного сына, смертельно напугать и тем самым спасти.

Но я не испугался. Почти. Я предпринял ряд действий, которые отец бы явно не одобрил. Я знал, что рискую не только своей жизнью. Но в моей голове Марий и Сулла слились в единое целое. И я хотел, непременно хотел досадить этому двухголовому чудовищу и хоть как-то отомстить за смерть Публия.

* * *

Они каждый день появлялись на дорогах. Путники, бредущие в никуда. Их было не спутать ни с кем – взгляд сразу выдавал беглецов среди пеших и конных. Они пробирались в оглядку – неважно, шагали они пешком или ехали на уставших лошадях. И всегда старались нелепо съежиться, сделаться незаметнее, проскользнуть. Все они ехали или шли поодиночке, без спутников, без рабов, без вьючных мулов и поклажи, без жен и детей, сторонясь встречных и даже друг друга. Старые, молодые, подростки. Их никто не окликал, они ни к кому не подходили. Заметив человека, идущего или едущего навстречу, беглец опускал взгляд или отворачивался – только бы не обратить внимания на себя, только бы не окликнули. И еще они постоянно оглядывались. Страх покрывал их невидимым покровом, как мелкая дорожная пыль, страх чуяли псы и облаивали путников на все голоса. Иногда беглецы делали вид, что их заинтересовал вид роскошной гробницы, что помещалась между двух старых пиний у перекрестка. Они останавливались, читали надписи, и ждали, когда дорога опустеет, прятали лица от встречных под капюшонами дорожных плащей.

Камни дороги лихорадочно блестели на зимнем солнце. Прошлогодняя трава, обожженная ночными заморозками, слегка шелестела, прижимаясь к стволам огромных пиний. Все беглецы шли из Рима.

А поскольку они успели добраться до нашего городка, то получили слабую возможность спастись. Я поджидал их на этой дороге после полудня, хотя отец запретил мне выходить из дома в эти дни и уж тем более о чем-то болтать с незнакомцами. Страх смерти пронизал римский мир и запечатал уста. Но молчальники могли точно также погибнуть, как и те, кто не боялся проклинать убийц. Я стоял, держа под мышкою мешок с хлебом и сыром, и еще – с деревянными флягами, которые по-прежнему умело вытачивал наш старый Икар долгими зимними вечерами в своей мастерской. Отец обожал давать рабам мифологические имена или имена царей. В этом была особая насмешка – награждать бессильных прозвищами всемогущих.

Днем, стоя в тени старой гробницы, заброшенной и уже давно не охраняемой, я высматривал очередного беглеца на дороге. Хотя последние дни выдались теплыми, ночами случались короткие сильные дожди, а беглецам приходилось ночевать под открытым небом. Но даже в теплый зимний день ветер колюч и порывист, а сладостный фавоний начнет веять только в феврале. К тому же старики говорили на кухне, что после ночных заморозков можно на днях ожидать снега.

Этим утром первым появился человек лет сорока, с кротко остриженными темными волосами. Прежде гладко выбритый, теперь он оброс темной щетиной, на нем не было даже дорожного плаща, только тога, перевязанная на военный манер, чтобы удобнее было иди, и как я отметил, тога с широкой пурпурной полосой. Сенатор! Я немного выступил вперед. Беглец остановился, глянул настороженно. Вид мальчишки-подростка его успокоил. К тому же одежда деревенская: шерстяная туника с длинными рукавами, да греческий плащ, – на военного точно не похож.

– Чего тебе? У меня ничего нет. Что было – все отдал.

Я заметил светлый след на его правой руке. Прежде он наверняка носил массивный золотой браслет, который теперь исчез. На левой руке на пальце тоже имелся светлый след – видимо, от кольца. Из дома он бежал, не успев прихватить даже дорожный плащ. А кошелек наверняка отдал за возможность покинуть Город.

– У меня хлеб есть. Кора пекла, – проговорил я торопливо, опасаясь, что он уйдет. – Она вкусный хлеб печет, муку просеивает два раза, никакого крошева от жерновов, о наш хлеб зубы никто не ломает. Кора просила даже, чтобы Икар ей клеймо сделал, как для хлеба в дорогой пекарне. Просто так, не на продажу, для славы, любит она показать себя и перед фамилией, и перед гостями.

– Хлеб…

Кажется, путник в сенаторской тоге уловил запах свежего хлеба из моего мешка. Хотел двинуться дальше, но не смог, соблазн оказался неодолимым. Он подошел, хромая. Дорогие кальцеи – не та обувь, в которой стоит отправляться в многомильный пеший поход. Прежде он путешествовал, как любой богач, в удобной спальной повозке, а сотни рабов везли и тащили всякую утварь, как будто из Города в поместье направлялась праздничная процессия. В армии он наверняка служил военным трибуном и, значит, в дальние переходы отправлялся верхом. Мне нравилось вот так по одежде и повадкам оценивать человека, это было своего рода развлечением скучным зимним днем.

Я вытащил из мешка кусок хлеба и сыр, аккуратно завернутый в льняную салфетку. Путник огляделся, вздохнул, уселся на какой-то гранитный обломок. Когда-то это был базис статуи, сама статуя исчезла, то ли украденная, то ли разбитая, а вот базис из темного гранита уцелел. Путник взял у меня хлеб и сыр, положил себе на колени, наслаждаясь самим предвкушением щедрой трапезы. Я протянул ему флягу с разбавленным водой вином. Когда я его разбавлял, вода была горячей, сейчас сделалась едва теплой. Путник сделал большой глоток и стал есть.

– В Городе все еще убивают? – спросил я, внутренне содрогаясь от возбуждения.

Известия, приходившие из Рима, пахли смертью и кровью.

Сенатор кивнул, продолжая неспешно жевать. Видимо, ему хотелось потянуть время. Я был уверен, что идти ему некуда, как и другим беглецам, он просто бежал, в надежде, что со временем жестокость иссякнет. Но вдогонку беглецам скакали центурионы, настигали и убивали. Да и в провинции сторонники диктатора Суллы составляли свои списки, добавляя туда местных богачей, чтобы иметь возможность разграбить их имения и виллы. Алчность, дотянувшись до топора, крушила людские жизни направо и налево. Каждый город отныне превратился в театр смерти.

– Эй, друзья, а почему нет вывески, что здесь таверна! – раздался оклик, от которого мы оба вздрогнули. – Непорядок! Я едва на полном скаку не промчался мимо.

Я глянул на дорогу. К нам подходил путник в толстом сером плаще с капюшоном, какие носят погонщики мулов. В руках у него был посох, на ногах удобные башмаки, похожие на военные калиги, с толстыми подметками, подбитыми гвоздями.

– На полном скаку? – переспросил человек в тоге с пурпурной полосой. – Что-то я не вижу у тебя коня.

– Пегас – тоже конь! А коли человек имеет склонность к написанию стихов и поэм, то, значит, владеет Пегасом, а значит, конь у меня имеется, – отшутился бродяга. – Что тут у нас? Хлеб? Сыр? Запеченные яйца есть?

Незваный товарищ огляделся, приметил рядом барабан от развалившейся колонны, подкатил и уселся рядом. В серой траве порскнула зеленая ящерица, нашедшая себе убежище под каменным обломком.

– Ну, так чем потчуете? Я бы не отказался от каши с салом, но таверна у вас, смотрю, захудалая, подобных яств не подают.

Я протянул ему кусок хлеба и сыр. Достал из мешка вторую флягу.

– Не, питье не надобно. У путника фляга всегда с собой! – он продемонстрировал мне серебряную флягу, откупорил, глотнул. – Фалерн. Настоящее Опимиево вино того года, когда был убит Гай Гракх.

Я разглядывал наглого сотрапезника с интересом. Он тоже наверняка был из беглецов. Во-первых, шел пешком из Города в одиночестве. И припасов в дорогу у него было чуть. Но на тех, прежних, кого я встречал, он походил мало. Во-первых, к путешествию он обстоятельно подготовился: башмаки его были удобны, в руках – посох, прочный и на вид не тяжелый, под плащом – туника из плотной шерсти, а под нею – еще одна, поплоше, к тому же виднелась котомка с ремнем через плечо, у пояса фляга и нож в кожаных ножнах. Он был далеко не молод, то есть лет ему было где-то за шестьдесят, а то и сильно за шестьдесят, но держался он прямо, голубые глаза его смотрели весело, а жилистые руки явно отличались силой. У него были курчавые волосы, в молодости наверняка черные как смоль, а сейчас почти совсем седые, но кое-где черные пряди еще мелькали в густых завитках, да и брови не поседели, оставались совершенно черными, будто насурьмленные.

– Да что ты стоишь, парень, садись с нами, поешь да попей, глотни фалерна, – стал угощать меня седой моими же припасами. – Как тебя звать-то, парень?

– Марк.

– Послушай, Марк, это конечно неприятно, что теперь в Риме на улице могут сграбастать человека, свериться с папирусом, и если твое имя есть в его веселом списке, взять и отрубить тебе голову на Марсовом поле. А предварительно высечь так, что на спине у тебя останется одно голое мясо. А могут быстренько свернуть шею, а потом уже голову отрубить. Слышал про такое?

– Слышал, – я неохотно кивнул.

– Но мы сами устроили себе такое веселье и некого нам больше винить, кроме как самих себя.

– Сами? – фыркнул человек в сенаторской тоге. – А разве не Сулла составил проскрипционные списки без суда и приговора?

– А разве не наши отцы-сенаторы устроили весь этот спектакль? Грызлись, дрались, убивали. Вот диктатор и решил, когда он захватил Город: составлю-ка я списки, кого надобно мне убить. Кого захочу, того и прикончу. И не будет ни суда, ни защиты, ни юристов, ничего. Зачем такие излишества как суд? Просто список подлежащих казни. А казнить может любой – увидит, узнает, убьет, даже на палачей не нужны расходы. Утешай себя тем, что после смерти не будет уже никакого зла. Как писал Эпихарм: «Мертвым быть ничуть не страшно, умирать куда страшней».

Человек в сенаторской тоге тяжело вздохнул:

– Хотелось бы еще немного пожить и кое-что в жизни сделать. Прежде я изучал юриспруденцию и неплохо выступал в суде…

– Послушай, Сенатор, – перебил его старик, – я не спрашиваю твоего имени, оно мне ни к чему, а ты можешь звать меня просто Философ. А по имени мы будем называть нашего доброго Марка, потому что его вряд ли кто-то занес в проскрипционные списки и у него в отличие от нас есть надежда выжить. Хотя если он будет торчать здесь на виду и потчевать беглецов всякими яствами, то легко могут и занести. Знаешь ли ты, Марк, что помощь проскрибированным карается смертью?

Я молча кивнул.

– Поэтому нам лучше поднять наши тощие зады, – продолжил Философ, – и переместить их в какое-нибудь укромное местечко. Марк наверняка живет в большом поместье, где много-много всяких строений и найдется летняя хижина для уборщиков урожая, которая сейчас пустует.

– Таковая есть, – признался я.

– Вот видишь, нам незачем сидеть у дороги и привлекать внимание центуриона, едущего по своим важным делам. Пускай едет, не будем мешать занятому человеку. А ты отведи нас в эту хижину, да принеси туда парочку одеял, да только чтобы в них не было клопов и блох.

Он распоряжался так, как будто я уже согласился предоставить моим новым знакомцам убежище. Отец строго-настрого запретил мне приводить чужаков на наши земли, но Философ так ловко повернул разговор и сумел заморочить мне голову, что я не смог ему отказать.

– Идемте, провожу вас…

Сенатор вопросительно глянул на меня и, сообразив, что приглашение относится и к нему тоже, вздохнул с облегчением, и поднялся.

Я же почти что уверился, что эти двое проведут остаток дня и ночь в пустующей хижине и наутро уйдут. Я даже подумал дать обет Меркурию, которому всегда давал обеты мой отец, что поставлю ему алтарь, как только достигну возраста двадцати лет.

Глава 1. Философ и Сенатор. День первый

Декабрь 82 года до н. э.

Я повел моих опасных гостей окружной дорогой. Вернее, тропинкой, что тянулась между посадками фруктовых деревьев, лавра и убранными полями. После уборки хлеба мы выгоняли сюда свиней, чтобы они пожирали паданцы груш и слив. Но сейчас свиней, в ожидании снега, загнали в загоны.

Хижина, куда я вел моих беглецов, находилась на дальних землях поместья. Во время пахоты и уборки хлеба здесь ночевали рабы и держали под навесом волов, дабы не тратить попусту драгоценное время страды, когда каждый светлый час особенно дорог. Хижина эта когда-то принадлежала фермеру, чей надел соседствовал с нашим поместьем. Но после войны с Ганнибалом, на которой сгинул один из его сыновей, а второй вернулся калекой, семья разорилась, и мой дед по отцу выкупил и дом, и землю по бросовой цене. Несколько раз он рассказывал эту историю, хвалил себя за то, что дал якобы честную цену, и сетовал, что бездомники, сгрузив свой оставшийся скарб на одну-единственную повозку, отправились в Рим в поисках новой жизни. Дом был так мал и стар, что никому из арендаторов уже не приглянулся, да и арендаторов у нас с каждым годом становилось все меньше. Наш вилик приказал подлатать соломенную крышу, сделать новые деревянные ставенки на окна и новую дверь, да еще расширить навес для волов. А в двух комнатах, из которых состоял старый дом, устроили деревянные топчаны для ночевки. Имелась также небольшая кладовая с нехитрым инструментом. Сохранилась и каменная изгородь с трех сторон, сделанная настолько добротно, что за прошедшие годы она почти не повредилась. Огромный шатер фигового дерева[3] служил украшением двора, его разлапистые ветви с узорными листьями летом почти скрывали дом с одной стороны. А осенью листья сгребали на корм волам.

Очаг был устроен на улице – там в летние дни готовился нехитрый обед, потому что тащить похлебку такую даль было несподручно. Мальчишки при кухне приносили рабам только хлеб и баклагу с вином, чтобы немного разбавить воду. Имелся тут и неплохой колодец с чистой родниковой водой сразу за огородом. Ближайшие поля в эту зиму остались под паром. Выросший после уборки пшеницы люпин запахали в землю – как советовал в своей книге «Земледелие» еще Катон Старший. Экземпляр этой книги хранился на вилле, но я никак не мог удосужиться прочесть ее всю и лишь выхватывал кое-какие советы из отмеченных красным рубрик. От этих моих занятий список книги заметно засалился, многие слова было не разобрать.

Отец мой владел пятью поместьями, но любимейшим было маленькое имение на озере Ларий, где отец жил в последние пять лет с молодой женой безвыездно. Это поместье он купил незадолго до гибели моего брата, и туда он вкладывал все наши доходы, как будто в лихорадочном этом обустройстве пытался забыть о постигшем его несчастье. Загородные виллы на берегах водоемов еще только входили в моду среди богачей и требовали изрядных денег. Отец мой был тщеславен, к тому же любил начинания куда больше своих сил, а потому многие дела бросал незаконченными.

Место на озере напоминало Элизий – дом в окружении олеандров, гранатовых деревьев и кипарисов стоял недалеко от берега. Днем дул легкий южный ветер, а ночами – северный, остужая нагретые за день камни. Берега озера, обрамленные узором строгих гор на севере, и небеса, отраженные в воде то цвета бирюзы, то сапфира, вызывали такое наслаждение, что можно было с утра до самого заката любоваться красотами, будто лучшей картиной Апеллеса или статуей самого Праксителя, и занятие это не надоедало. По утрам легкая дымка укутывала горы вдали, и в тишине слышался только плеск волн. Я побывал в этом дивном уголке дважды, но лишь затем, чтобы выслушать массу предостережений и запретов, наказов и поучений.

Поместье, в котором я проводил нынешнюю зиму, предоставленный по сути сам себе, было старым нашим родовым имением. Будто изработавшийся мул, тянуло оно на себе колченогую повозку приходящей в упадок семьи, не давая впасть в бедность. Дом, довольно просторный, с большим атрием[4] и удобным таблинием[5], находился в пренебрежении и давно требовал ремонта, но вилик жаловался на убытки и леность рабов, дороговизну новой черепицы, а по вечерам на кухне, куда я заглядывал в ожидании, когда обед принесут в малый триклиний[6], все разговоры вертелись вокруг ремонта амбара. Ремонт этот длился уже второй год, но никак не мог завершиться. Я подозревал, что вилик утаивает часть доходов, и даже затребовал однажды его таблички, чтобы проверить записи, но так и не понял, жульничает старый вольноотпущенник или нет. Поместье кое-как приносило небольшой доход, но все деньги отец требовал отсылать ему в Ларий, где он обустраивал в новом доме роскошный перистиль, украшенный мраморными статуями.

Если бы жизнь в Республике текла как прежде, то прошлой весной я бы отправился в Рим, чтобы поступить в риторскую школу. Но в нынешние времена находиться в Риме было небезопасно. Пока Марий и Сулла соперничали между собой за право встать во главе армии и вести железные легионы на войну с Митридатом, в столице царил хаос. Мой старший брат, изрядный повеса, красавец, умница, которому в жизни удачи сыпались как из рога изобилия, шесть лет назад обручился с одной из красивейших девушек нашей округи, дочерью богатого соседа Оклация. За ней давали солидное приданое, но, главное, ее красота и приятный нрав могли составить счастье любого, так говорил наш отец, прибывший в старое поместье для устройства свадьбы. Желая поразить красавицу, накануне свадьбы мой брат отправился в Рим, чтобы выбрать ей в подарок самые роскошные драгоценности. При нем была изрядная сумма денег, которую он взял из наследства, оставленного ему матерью. Как раз в эти дни в Рим ворвался Марий во главе своих головорезов. Первым делом его стража отыскивала людей консульского или преторского звания, их тут же вели на казнь, а дома грабили. Но более всего бесчинствовали рабы, которых Марий набрал по дороге, дал им свободу и сделал своей личной стражей. Об этом стало известно много позже, наш раб Ксеркс пересказывал такие подробности, что я никогда не решусь их повторить. Надо полагать, Ксерксу все эти ужасы с большим удовольствием передавали погонщики на базаре в день Нундин[7].

Когда мой брат не вернулся из Рима в положенный срок (день свадьбы уже близился), но стали прибывать беглецы, которые рассказывали о происходящем в Городе ужасные вещи, отец спешно отправил на поиски брата двух наших самых преданных вольноотпущенников, дабы выяснить, что же случилось в Городе. Все мы надеялись, что брат мой, совсем молодой человек, не занимавший еще никаких должностей, не мог привлечь внимания Мария. К тому же семья наша не принимала участия в политических склоках, а отец в молодости занимал лишь должность военного трибуна во время битвы при Верцеллах[8], правда, в армии консула Лутация Катула, а не Мария. Беда в том, что отец был с Катулом в дружеских отношениях, и мой брат Публий должен был остановиться в доме у консуляра[9] во время поездки в Рим. Спустя шесть дней посланные на поиски вольноотпущенники вернулись с телом моего брата. Как выяснилось, Лутаций Катул, товарищ Мария по консульству, получивший вместе с ним триумф за победу над кимврами, был объявлен Марием врагом. Свою смерть несчастный Катул заслужил лишь тем, что посмел сочинить книгу, в которой приписывал себе, а не Марию, славу победы при Верцеллах. Друзья Катула из тех, что были вхожи к Марию, принялись просить за него перед обезумевшим от крови стариком. Но тот заявил совершенно безжалостно: «Он должен умереть». Катулу сообщили роковой ответ. Тогда он приказал насыпать в жаровню не прогоревшие угли с синими опасными огнями, заперся в комнате без окон и задохнулся от смертельного дыма. После самоубийства Катула мой брат спешно собрал вещи и решил бежать, хотя не ведал, найдется ли в Риме хотя бы один дом, где ему откроют двери и помогут укрыться. В те дни каждый боялся собственной тени. Но Публий не успел даже выйти на улицу. Рабы из охраны Мария ворвались в дом Катула, убили брата в атрии, а все, что было при нем, забрали себе. Домашние Катула спрятали тело убитого из жалости к его молодости, а потом отдали нашим людям, когда те приехали в Рим. Вольноотпущенники, что привезли тело брата, положили убитого на кушетку так, чтобы казалось, будто он спит. Плач стоял по всему дому – все домашние любили Публия за его веселый нрав и щедрость. Я плакал, видя, что брат страшно изуродован. Левая рука его была почти что отрублена, и чтобы она не отвалилась, ее пришили толстыми нитками. Щека глубоко порезана, другие раны разглядеть было невозможно – его тело не только натерли солью и бальзамическим составом, но и одели в длинную чуть ли не до щиколоток тунику, чтобы скрыть многочисленные раны. На погребальном костре его так густо укрыли ветвями кипарисов, что вечнозеленые ветви полностью скрыли тело.

После гибели моего брата семья наша как будто раскололась – отец уехал в новое поместье на озере, а я остался в старом доме. В письмах он сообщал о своих надеждах, что молодая жена подарит ему нового сына, но этого счастливого события до сих пор не произошло.

С братом я был куда ближе, чем с отцом, и неважно, что ушедший за Ахерон Публий был старше меня на девять лет. Со мной он становился снова ребенком и часами мог играть в детские игры, хотя уже надевал тогу взрослого гражданина, выходя из дома. Бывало, я вместе с близнецами Коры, моими ровесниками, домородными рабами[10], прятался в какой-нибудь дальней комнате, а брат находил нас и, размахивая деревянным мечом, театрально выпучив глаза и корча жуткие рожи, преследовал и выгонял в перистиль, где мы, отмахиваясь своим игрушечным оружием, принимали бой. В другой раз брат шепнул, что под навесом за домом спрятался Полифем, вчетвером мы кинулись в сражение со страшным чудовищем. А выяснилось, что там стояла большая глиняная бочка, только что привезенная от мастера и которую рабам надлежало осмолить, а мы расколотили ее в мелкие осколки.

В доме нашем было пятьдесят две комнаты – большие покои и крошечные каморки и кладовые. Дальние комнаты самовольно занимали рабы, на что вилик смотрел сквозь пальцы, но время от времени выгонял их оттуда, когда сердился на своих подопечных за леность или мелкое воровство. Мы с Деймосом и Фобосом (так звали близнецов) тоже иногда стращали самовольных поселенцев, а они откупались от нас сушеным инжиром или деревянными игрушками, которые с таким искусством вырезал в своей мастерской Икар, а Ксеркс ему помогал.

Один раз я с близнецами подсмотрел, как Икар прячет в постели кожаный мешочек с монетами, и тайком выкрали его скромный клад. Узнав про это, Публий наградил нас всех троих звонким оплеухами, монеты велел вернуть, да еще доложил туда три серебряных денария, которые обещал подарить нам на праздник. Но потом смилостивился, и мы тоже получили в подарок каждый по денарию. И еще кучу сладостей. Когда я вспоминал эти радостные дни, мне казалось, что где-то далеко неведомая рука зажигает светильник, но огонек этот быстро гаснет, а тьма вокруг становится плотнее, непроглядней.

Смерть Публия вырвала какой-то кусок из моего живого тела и превратила меня в калеку. Но я тщательно скрывал свое увечье – не пристало римлянину плакать и жаловаться.

После гибели брата отец приказал мне жить в нашем старом доме и не казать нос в столицу. Все вокруг не устоялось, как молодое вино осенью, и отец боялся что-либо предпринять. Мое пребывание в поместье походило на ссылку, но я был готов принять ее как наказание за неведомую вину – не спас брата, не уберег. Не мог уберечь. Но не мочь что-то сделать – тоже вина. Дом сделался скучен: мои ровесники, сыновья Коры, теперь жили в ближайшем городке, помогая в гончарной мастерской нашего вольноотпущенника. За мной, как и за всем поместьем, должен был наблюдать двоюродный дядюшка отца Маний, дряхлый старик, который давно уже не выходил из дома, а если и выбирался из своей комнаты, то разве что в наш маленький перистиль посидеть на скамье. Даже в триклиний он не выходил на обед, еду носили ему в комнату. Надо понимать, что при таком пригляде всем распоряжался вилик, вообразивший себя царьком нашего захудалого царства. Зимние дни, пока было светло, я проводил в нашей библиотеке, читал или смазывал свитки и футляры кедрецом, чтобы их не уничтожали насекомые.

Тем временем события в Риме разворачивались кровавые: сам Марий назначил себя консулом в седьмой раз, но вскоре умер[11]. Цинна вместе Серторием перебили бывших рабов из охраны Мария. Однако порядок после этого не воцарился. Даже убийство Цинны не прекратило хаос. Сенат пытался договориться с Суллой, но ничего не добился. Вражда между последователями покойного Мария и клиентами нынешнего диктора Суллы грозила смертью любому, кто окажется на пути озлобленных и яростных сторонников кого-то из них. Сулла тем временем пребывал на войне, и сила его армии лишь возрастала. Весной этого года пришло сообщение, что Сулла с войском высадился в южной Италии. Беспечный, я бегал смотреть, как движутся железные легионы по дороге. Пять легионов! Шесть тысяч конницы. Вид этой армии, разбившей воинство Митридата и утопившей в крови Афины, должен был внушать трепет каждому при одном взгляде на позолоченные орлы легионов и блеск весеннего солнца на кольчугах и шлемах. Я был слишком юн, чтобы оказаться призванным в армию, а наше поместье лежало вдали от мест яростных сражений. В нашем городке после убийства моего брата мы числились в сторонниках Суллы, и теперь, казалось, беда должна была обойти наш дом стороной. С глупой беспечностью я чувствовал себя в безопасности. О бедствиях и кровавых схватках из Рима доходили лишь неясные слухи. Победу в сражении у Коллинских ворот[12] Фортуна отдала Сулле. Так Вечный город оказался в руках назначенного вопреки всем законам диктатора. В отличие от прежних лет, когда диктатура не могла длиться долее шести месяцев, срок его власти не был никак ограничен, а полномочия оказались по сути царскими. Сулла стал волен миловать и убивать любого. Сто двадцать лет в Риме не назначали диктатора, и вот он явился – самозваный и обуянный жаждой безмерной власти. Более всего на свете римские граждане боялись, что Рим снова окажется во власти царей, а теперь один человек решал по своей прихоти, жить или умереть римскому гражданину. Говорят, никто в Риме не посмел возвысить голос против ужасов, которые он творил. Лишь один мальчик возмутился, когда увидел, как из дома Суллы выносят головы людей, которых там пытали, а затем убили. «Почему никто не убьет хозяина дома!?» – воскликнул мальчик. На что получил ответ от своего учителя: «Его боятся больше, чем ненавидят». «Почему тогда ты не дал мне меч – я бы его убил и избавил отечество от рабства!»[13] Но мальчик был слишком мал, чтобы осуществить задуманное, и никто ему, разумеется, меча не дал. А отрубленные головы продолжали прибивать к Рострам[14].

Мой отец пока что выжидал, что будет дальше, избегая любого участия в делах государства, что для знатной семьи в прошлые годы было делом немыслимым и весьма обидным, но теперь все чаще и чаще молодые наследники не шли служить в армию и не искали должностей. Отец присылал мне с письмоносцем таблички с предостережениями и указаниями, как себя вести. В случае опасности, что письмо перехватят, наш человек должен был сломать печати и стереть написанное на воске. Сам отец выходил из дома лишь для того, чтобы навестить своих друзей сулланцев и заверить их в преданности диктатору. В каждом городе Италии составляли списки на убийства, и попасть в этот список мог любой, лишь бы кто-то из сулланцев соблазнился его богатством или красотой имения. Иногда я с ужасом вспоминал, как прекрасна вилла отца близ озера Ларий. И если кто-то позарится на новенький дом и окружающий его сад, то наша семья потеряет все – все земли, все деньги, все дома, а, главное, – жизни. Смерть моего брата от рук людей Мария не могла пересилить жажду обогащения в сердцах приспешников диктатора Суллы. Ходили слухи, что в списки включали даже известных сулланцев, лишь бы добыча оказалась достаточно жирной. Услышав подобный рассказ (переданный одним из близнецов Коры шепотом) я начинал мысленно возмущаться трусостью и покорностью проскрибированных. Но это были даже не слова, а лишь мысли. Открыто обнаружить свои чувства я не решался. И хотя после гибели брата я никак не мог зачислить себя в сторонники Мария, Суллу я искренне возненавидел, видя в нем могильщика Республики. К тому же я мечтал о карьере юриста, хотел выступать в судах, защищать подозреваемых от несправедливых приговоров. А какие суды могут быть в эпоху проскрипций?

* * *

Итак, я устроил своих гостей в заброшенной хижине, запретил им выходить из дома и разводить огонь, приказал дожидаться, пока я принесу теплые вещи и обед.

Однако когда ближе к вечеру я вернулся, нагруженный, будто верблюд, одеялами, мисками, и завернутым в кусок овчины горшком с кашей, то обнаружил, что мои гости нарушили обозначенные запреты: они развели огонь в уличном очаге, вскипятили себе воды в котелке из кладовки и насыпали углей на жаровню. В доме сделалось тепло, но обитатели хижины забыли даже прикрыть ставни, и свет жаровни внутри можно было заметить со стороны тропинки, что тянулась вдоль убранного поля.

При виде такой беспечности я бросил принесенные вещи на пол и едва не разбил несчастный горшок с кашей. К счастью, овчина сберегла обед моих строптивых гостей.

– Если вас найдут, – воскликнул я в отчаянии, – меня казнят. А, может быть, и вилика казнят. И моего отца!

– Никто нас здесь не найдет, – беззаботно бросил Философ и принялся разбирать принесенные мною дары. – Разве что прибегут, заслышав издалека твои отчаянные крики. Решат, что тебя подловили разбойники и вот-вот зарежут.

Одно из одеял он передал Сенатору, второе оставил себе. Обнаружив среди вещей флягу с вином, старый плут сразу повеселел.

– Как видишь, мы не зря вскипятили воду – сейчас разбавим твоей амброзией нашу пустую водицу, и мир опять сделается почти правильным.

– А если рабы приметят непорядок?

– Полевые работы закончились – декабрь на дворе. Охота твоим бездельникам шляться по полям, наверняка встают поздно, сидят на конюшне или на кухне. Прикажи вилику выдать им кувшин вина вечером, и никто из них вообще не отойдет от усадьбы ни на шаг.

Я не стал с ним спорить, но на всякий случай закрыл ставни на окнах, да еще проверил, не виден ли снаружи свет. Ставни сходились неплотно. К счастью, слабое мерцание углей в жаровне при закрытых ставнях невозможно было разглядеть уже с десяти шагов. Мы разложили кашу по мискам, добавили вина в чаши, уже наполненные горячей водой. Сам я не успел поесть в усадьбе, так торопился к моим новым знакомцам, так что присоединился к трапезе.

– Кто мог подумать, что я, владелец роскошного дома в Риме, стану жалким беглецом! И буду сидеть в старой хижине, питаясь милостями незнакомого человека, – вздохнул Сенатор.

– Все закономерно, – отозвался Философ. – Гай Марий, сбежав из Рима, сидел на развалинах Карфагена и взирал на учиненные нами разрушения. А потом он вернулся в Рим и стал убивать тех, кто ему не по душе. А когда старик Марий помер, его последователи не прекратили убийства. Теперь убивает Сулла. Стоит Сенатору задать себе простой вопросик, отчего такого не бывало прежде, но сделалось обыденным ныне?

– Ты же знаешь ответ, – огрызнулся Сенатор.

Наверняка прежде самый скромный обед в его доме состоял не меньше, чем из двенадцати перемен. На стол подавали шампиньоны, устриц и камбалу. Стеклянные и серебряные кубки наполняли только сорокалетним вином. Рабы толпились за обеденными ложами, одни читали стихи, другие разбрасывали розовые лепестки или обтирали руки гостей смоченными в душистой воде салфетками. Музыкантши играли на флейтах и кифарах. Возможно, он даже держал в доме личного поэта, который слагал стихи в его честь и исполнял их под звуки флейты, пока гости обсасывали поросячьи ребрышки.

– Не знаю, ничего не знаю, – хмыкнул Философ.

– Знаешь! Всему виной безумства Гракхов. Они начали расшатывать основание старинного здания, чтобы обрушить Республику. Им это удалось!

– А может быть, тому виной безумства аристократов, которые убили сначала народного трибуна Тиберия, жизнь которого неприкосновенна, а потом спустя одиннадцать лет убили и Гая Гракха?

– Свинья учит Минерву! – разозлился Сенатор. – Тиберий Гракх нарушил закон, и он виноват!

Я не сомневался, что Сенатор принадлежал к оптиматам, но сам он в силу возраста не мог быть среди тех, кто расправился с мятежными народными трибунами. А теперь он познал на своей шкуре, что такое кровавая бессудная казнь на улицах Города, но все равно утверждал правоту убийц.

Как ни странно, Философ не вскипел в ответ на обидные слова, а продолжил свои рассуждения как ни в чем ни бывало.

– Виноват был не Тиберий, а те покорные глупцы, что решили, будто отстаивать свои права – трудное дело, – принялся поучать седой бродяга, будто мы с Сенатором стали его учениками в новой философской школе. – Наши предки основали государство, где каждый и все вместе стояли за свой Город и за свою землю, и за свои права. А вот нынешние плебеи считают, что это непосильное дело – отвечать за свою жизнь самому. Куда проще искать покровителей из нобилей и выпрашивать у них подачки. Но нобилям нет дела до бедняков, у них свои, нобильские дела, свои склоки, свои интересы. Они вспоминают о бедняках, когда надо оправлять кого-то на войну, и пора записывать вояк в легионы. Недаром ценз для легионера снижался год от года, а ныне и вовсе исчез, можно брать любого нищего, лишь бы являлся римским гражданином и не был калекой.

– Ты всех ненавидишь, – заметил Сенатор. – И претендуешь на то, что говоришь непреложные истины. Верно, ты прельстился славой пифагорейцев и решил поучать неразумных. Так вот, я разумен, и о Гракхах у меня есть мнение.

В комнатке сделалось почти тепло, Сенатор снял тогу и, оставшись в тунике с пурпурной полосой, закутался в одно из принесенных мною одеял. Он возлежал на деревянной кровати, держа в руке глиняную чашку с вином, будто находился в богатом триклинии и предавался возлияниям после обильной трапезы.

– Злоба таится в каждом. И даже в богах. Поэтому они не правят миром, а наблюдают, как мы изничтожаем друг друга, находя в этом особое удовольствие, – отозвался Философ. – Только сейчас злобы сделались слишком много, она затмила добрые чувства.

– Забудь, Философ, рассказы, что надобно обмениваться благодеяниями друг с другом. Теперь люди гордятся лишь тем, как ловко тебя обворовали, и со смехом рассказывают об этом тебе в лицо.

– В этом тоже виноваты братья Гракхи?

– Разве я это сказал? Братья лишь начали это дело. Они пошатнули основы Республики. А крушить древнее здание потом принялись все кому не лень.

– Наоборот, братья хотели сцементировать фундамент Республики, а не разрушить его.

– Ты так рьяно защищаешь Гракхов, что я уже начинаю думать, не был ли ты одним из сторонников младшего брата. По возрасту ты – ровесник Гая Гракха, и даже мог сражаться вместе с ним при осаде Нуманции, – заметил Сенатор. – Но я сомневаюсь, что ты в прошлом воевал.

– Я мог быть самим Гаем Гракхом, – с усмешкой заметил Философ.

– О чем ты? – не понял Сенатор.

– Как много людей видели младшего Гракха мертвым? Десяток человек от силы – его труп был закутан в грязную изорванную тогу, все лицо его было в крови от удара, что рассек ему череп. Кольцо, браслет, кальцеи, возможно, и были его… Тело меняется, когда жизнь его покидает. Его труп, измазанный в крови и грязи, волокли по улицам Города. Даже супруга его Лициния, делившая с ним ложе много лет, не смогла бы его узнать. К тому же ему отрубили голову… Сложно узнать человека, если у него нет головы.

– Постой! Вот именно! Как же быть с головой Гая? Ведь некто Септумулей надел отрубленную голову Гая на копье и принес консулу Опимию, дабы получить в награду столько золота, сколько весит голова, – напомнил окончание кровавой истории Сенатор.

Философ зло рассмеялся.

– А еще этот Септумулей вытащил из головы мозг и залил череп расплавленным свинцом, потому как Опимий обещал выдать в награду столько золота, сколько потянет голова младшего Гракха. Клянусь Геркулесом, после такой процедуры никто бы не смог опознать лицо несчастного Гая.

– Но если он остался жив после мятежа, почему не искал встречи с Лицинией и своими детьми? – изумился я.

– Зачем? Чтобы сделать их более несчастными? И так вдову Гая лишили всего. До конца дней ей придется жить из милости в доме брата вместе с детьми.

Я слушал его совершенно ошеломленный. Мысль, что Гай Гракх избег смерти, казалась мне невероятно соблазнительной. Я не верил в побасенку Философа, но восхищался ею. Я даже позабыл, какой опасности подвергаю себя, давая приют беглецам. Красноватые отсветы гаснущих углей в жаровне освещали внутренность хижины, слабыми абрисами очерчивая контуры лиц, завитки волос, отражаясь в зрачках. В полутьме было незаметно, что одежда моих собеседников грязна, волосы спутаны и не стрижены. То ли заговорщики, то ли основатели нового здания Республики склонялись друг к другу, дабы лучше слышать жаркий и опасный шепот.

– Принеси завтра нам светильник, да копченую свиную ногу. – Философ вел себя в моем домишке как хозяин. – Каша хороша не каждый день, правда, Сенатор?

– Копченые колбаски на вертеле тоже не помешают, – кивнул тот.

Аристократ как будто посчитал меня одним из своих вольноотпущенников, что должны были смотреть за его домом. В этот миг я пожалел, что дал приют беглецам. Выгнать наглецов? Но как? Без скандала уже невозможно. А скандал повлек бы за собой множество бедствий. Так что я промолчал, дав себе слово более не ходить на дорогу с дарами и никого не пускать в поместье, когда эти двое наконец уберутся отсюда восвояси. Отец любил повторять, что доброта к незнакомцам влечет за собою беды, благодеяния стоит оказывать только знакомым и только в ответ на принесенные дары. Но ведь кто-то должен принести дар первым?

– Да ты не бойся, Марк, вечером мы закроем и дверь, и ставни, и никто не увидит, что в доме горит светильник, – заверил меня Философ, подливая себе в бокал еще вина.

– Зачем вам светильник? – спросил я. – Днем будет достаточно светло и можно приоткрыть ставни на окне, что выходит на старую каменную ограду.

– Узнаешь зачем. И не забудь масло для заправки. А то без масла светильник не горит.

Я пообещал принести на другой день всё, что они просили, сразу после завтрака.

Выйдя из хижины и миновав черное поле под паром, я остановился, чтобы произнести несколько обетов. Я обратился с молитвой к богам. Я просил, чтобы утром, когда я принесу в хижину хлеб и светильник, этих двоих там уже не было, чтобы смертельная опасность миновала.

Но они не ушли.

Глава 2. Философ и Сенатор. День второй

Декабрь 82 года до н. э.

В нашем атрии уже шесть лет стоял бюст Гая Гракха. Украшал его пышный венок из порыжевших от времени лавровых листьев, и стоял он так, что посетитель мог видеть только бронзовый профиль. Рядом с бюстом имелась глиняная табличка, на которой было процарапано, что это мой прадед Гай, получивший должность квестора еще во времена Сципиона Африканского. В профиль бронзовый Гай имел изрядное сходство с моим отцом и со мною, так что никто не сомневался, что столь высокое достижение нашего рода было запечатлено в бронзе. В нашем роду не было предков консулов или преторов, так что квестура стоила упоминания на табличках.

История появления бронзового Гая Гракха была запутанной и таила в себе много загадок. Бюст этот был отлит в бронзе и установлен на подставке из серого полированного мрамора. Сделан он был чрезвычайно искусно, завитки волос лежали в легком беспорядке, – оратор только что слегка взвихрил их нетерпеливым жестом руки. Голова была резко повернута, бронзовый Гай по своему обычаю, стоя на Рострах, поворачивался спиной к Гостилиевой курии, где заседал Сенат, и обращался к гражданам, что затопили пространство у его ног. У бронзового Гая, как у бога Януса, было два лика – одно лицо аристократа, это если смотреть в профиль: прямой с небольшой горбинкой нос, красиво очерченный рот, твердый, но не массивный подбородок. Но если взглянуть в лицо прямо, то проступали черты плебея – нос был довольно широкий, брови нахмурены, взгляд исподлобья. Серебряные глаза с агатовыми зрачками смотрели дерзко и гневно.

История этого бюста была такова. Принадлежал он прежде моему деду по матери Квинту. Квинт, младший сын в семье, о делах своей юности никогда и никому не рассказывал. Известно было только, что довелось ему долго служить в армии всадником, и пошел он на службу не в самом раннем возрасте, когда у гражданина начинается призывной возраст, а куда старше. Служил он десять лет, но не получил каких-то значительных должностей и званий. Так случилось, что два его старших брата умерли бездетными, а сестра вышла замуж, но рано овдовела и вернулась под отчий кров и под опеку брата. В итоге все богатство семьи сосредоточилось в руках деда, в том числе стал он владельцем обширного поместья. К тому же дядя его, бездетный холостяк, оставил Квинту приличное состояние, нажитое торговлей оливковым маслом. Квинт, уйдя из армии, женился, родилось у него двое детей – первой моя матушка, за которой он дал приличное приданое. Благодаря деньгам деда отец приобрел поместье на озере Ларий. Главным наследником деда являлся его единственный оставшийся в живых сын, который тоже носил личное имя Квинт. Этот младший Квинт был человеком чрезвычайно расчетливым, осторожным до болезненности и скуповатым. Но к отцу своему относился с большим почтением, и волю его по завещанию выполнил, несмотря на то, что мой дед многим рабам определил по завещанию свободу. Умирая, хозяин не только избавил преданных слуг от личного рабства, но к тому же каждому вольноотпущеннику отписал небольшую сумму денег на обзаведение хозяйством. Я в те дни гостил у него в поместье – мой отец, заслышав о болезни тестя, намеренно отправил меня к умирающему, дабы дед не забыл о внуках и мне, младшему в семье, оставил приличную сумму. Дед мой уже дней за двенадцать или пятнадцать до своего ухода за Ахерон понял, что умирает, и потому тщательно приготовился к предстоящему. Смерти старик не боялся. Причем не то что бы делал вид, а в самом деле относился к ней как важному последнему делу. На теле его было немало ран – я видел два следа на правой руке на четыре пальца выше локтя – вражеская стрела пробила его руку насквозь. Я спросил деда, в каком сражении он получил эту рану, едва не лишившую его десницы, и дед ответил, что это след критской стрелы, но более ничего не говорить о том случае не стал, хотя я ожидал захватывающего рассказа о кровавом сражении.

– Зачем мне думать о посмертии? – сказал он как-то во время нашей с ним беседы. – Какое имеет значение, что ждет нас после смерти? С утратой тела я потеряю способность чувствовать, а кто не чувствует, тому ни до чего нет дела. Нет дела, что я ныне дурно пахну и что глаза мои плохо видят.

Он поморщился – в комнате стоял тяжелый запах. Несмотря на то, что тело больного постоянно обмывали губкой с уксусом, а самого его чуть ли не каждый день погружали в ванну. Старик в свои последние дни ничего не мог есть, и только иногда пил немного воды.

– Но говорят, что души, покинув тело, возносятся на небо, – я попытался поддержать разговор.

– На небо? И что на небе делать душам, скажи мне, друг мой?

– Летать и наблюдать за землей, – отвечал я, философ двенадцати лет.

– Скучное занятие, мне бы надоело дней через пять. – Дед немного подумал. – Нет, пожалуй, я бы не прочь был полетать пару месяцев, а, может, даже и год. Земель много, повсюду удивительные красоты – бурные моря, синие реки, водопады, озера, скалы целиком из мрамора, сверкающие на солнце. Громады гор со снежными вершинами… Шар земной велик, а мы видели столь немногое… Ты слышал, что есть люди в Греции, которые считают, будто Земля наша – огромный шар.

Я отрицательно покачал головой.

– Да, пожалуй, посмотреть на такой шар с высоты было бы интересно…

Я не представлял, как это Земля наша может быть шаром, но промолчал.

Каждый день умирающий приписывал какой-нибудь очередной легат – то есть дополнение к завещанию, – если вспоминал, что хотел оставить старому другу свои книги, а дальнему родственнику подарить сотню сестерциев. При этом он постоянно расспрашивал секретаря, хватает ли у него средств, чтобы сделать дополнение. Денег хватало, но после каждой такой приписки младший Квинт мучительно сдвигал брови, и что-то высчитывал, делая записи на своих восковых табличках.

Матушка моя умерла, когда мне едва исполнилось пять лет, и я почти ее не помнил, разве что два-три видения, которые год от года становились все призрачнее, и скорее напоминали фреску в атрии, нежели образ живого человека. Запомнилась она мне особенно ясно одним летним утром в перистиле нашего городского дома, когда вышла поглядеть, не распустились ли ее любимые розы. Она была в длинной белой тунике, сад еще окутывала тень, и только на фронтоне и на лепных капителях колонн, окружавших перистиль, ярко горели лучи. Отсвет этих лучей впитался в ее белую тунику, в золотистые волосы, и даже в кожу плеч и рук, отчего казалось, что вся она светится.

Я полагал, что дед Квинт захочет поговорить со мной о покойной дочери, и повторил вслух два или три раза краткий свой рассказ о розах в перистиле, но дед старательно избегал этой темы. Расспрашивал он меня об учебе, хорошо ли я знаю греческий и бегло ли умею читать на латыни. Получив утвердительные ответы, он попросил раба-либрария принести из библиотеки несколько свитков. Судя по потрепанности футляров, это были его любимые сочинения. Когда я извлек первый свиток, то выяснилось, что папирус, накрученный на скалку из слоновой кости, весь истрепан и в нескольких местах между столбцами готов был вот-вот разорваться. Библиотекарь подклеил ветхий свиток лоскутами папируса, порой весьма значительными, отчего книга приобрела еще более жалкий и истрепанный вид.

– Это речи Гая Гракха, – сказал дед, касаясь серыми прозрачными пальцами потрепанного кожаного футляра, выкрашенного в красный цвет. – Гай был лучшим оратором в Риме. Когда он выходил на Ростры и скидывал с плеча тогу, чтобы ткань не мешала ему жестикулировать, толпа у его ног ревела от восторга. Говорил он так страстно, что даже суровых ветеранов мог довести до слез. Яростный он был человек и бесстрашный. Порой он так увлекался, что сам терял голову от своих речей, и начинал кричать, что делать оратору не пристало. Тогда раб за его спиной доставал из складок плаща флейту и брал такой тихий и нежный звук, который тут же успокаивал Гая. Если ты хочешь сделаться хорошим оратором, то тебе надлежит тщательно изучить все сказанное Гракхом. Я отписал тебе в завещании этот свиток.

«И только-то!» – едва не воскликнул я разочарованно, но вовремя прикусил губу, чтобы умирающий не прочел ненадлежащие мысли на моем лице.

– Никто не умел как он, заглянуть вглубь вопроса и в одной речи раскрыть всю суть выставляемого на голосование законопроекта.

– Ты видел Гая на Рострах. Слышал, как он говорил? – задал я неосторожный вопрос.

Дед не ответил, лишь плотно сжал губы, как будто запирал в глотке готовые вырваться наружу слова. Потом попросил:

– Прочти мне что-нибудь из этого свитка. Но не с начала, а там, где папирус подклеен сразу двумя лоскутами, там мое любимое место… – попросил дед.

* * *

После его смерти, когда вскрыли завещание, выяснилось, что он оставил мне не только эти свитки, но еще десять тысяч сестерциев в золотых монетах – сумму весьма небольшую из тех денег, что были расписаны согласно его последней воле. Кроме золота, он завещал мне свою гнедую кобылу-пятилетку вместе с упряжью, а также кусок отличной шерсти на тогу для моего совершеннолетия. Такая ткань стоила не менее шестидесяти сестерциев, а то и всю сотню. Сыну своему Квинту умерший оставлял поместье, миллион в различных векселях и золотой монетой, а еще – бюст Гая Гракха. При этом в завещании было оговорено, что наследник не имеет права переплавить бюст или как-то иначе его уничтожить.

На другой день после похорон деда и свершения всех обрядов я собирался покинуть поместье. Попрыгунья – так дед нарек гнедую кобылку – была уже взнуздана и покрыта новенькой дорогой попоной. Свитки в футлярах уложены в дорожную сумку, а раб Персей, сопровождавший меня в пути, набил мешки провизией в дорогу. Внезапно молодой наследник вызвал меня в таблиний. На столе разложены были папирусные свитки, лежали восковые таблички – наследнику не терпелось заняться делами поместья. Тут же на столе стоял бюст Гракха. Бронзовый оратор и бунтарь при этом отвернулся от нового хозяина и смотрел на выкрашенную охрой стену как раз между двух нарисованных желтым пилястр. Квинт Младший погладил бронзового Гая по волосам, потом откашлялся и сказал, глядя, как и Гай, мимо меня в стену:

– Мне бы хотелось сделать тебе подарок, дорогой племянник. Я слышал, как ты зачитывал моему возлюбленному отцу речи Гая Гракха… Потому… – Он снова откашлялся. – Потому я считаю, что по праву этот бюст должен принадлежать тебе.

Он поднял бронзовую голову Гая и протянул мне, держа подарок на вытянутых руках. Я принял его и едва не уронил, так он был тяжел.

Уже когда мы выехали за ворота поместья, Персей, видевший, как я загружал бронзовый бюст в сумку, прежде укутав его соломой, насмешливо фыркнул:

– Струсил хозяин-то… забоялся в атрии держать голову бунтаря.

Персея мой отец купил еще мальчишкой, со страшными следами плетей на спине, так что про страх этот раб понимал куда больше моего. Я не стал с ним спорить и просто запомнил его слова.

С тех пор бюст Гая Гракха помещался у нас в атрии, но осторожный Персей сделал для него фальшивую табличку.

* * *

Воспоминания эти прихлынули еще вечером, после разговора о смерти народного трибуна.

На другое утро, прихватив для моих опасных гостей все необходимое, я загрузил в кожаный мешок бюст Гая, оставив на полке лишь его казавшийся бронзовым лавровый венок, и направился к хижине. День выдался теплый. С утра лежал густой белый туман, из которого, как из стоячей воды, выглядывали черные остовы деревьев. На большой грядке цвел осенний шафран[15], его бледно-фиолетовые лепестки и солнечно-золотые сердцевинки Кора докладывала в соус к тушеному мясу. Остановившись по дороге около межевой гермы, я попросил венчавшего каменный столб двуликого Януса, чтобы мои гости как можно скорее отправились в путь. Лик Януса оставались бесстрастными, лишь на кончике длинного носа Януса-старика повисла дождевая капля, отчего казалось, что мраморный старик болен. Вскоре я выяснил, что Янус меня не услышал, потому как гости все еще обитали в заброшенной хижине. Когда я подошел, ставенки были открыты, и Философ бессовестно жег сухие ветви в очаге на улице, сигнализируя о своем присутствии струйкой лилового дыма. Вода в котелке булькала, закипая.

– Не бойся, в тумане никто не заметит наш скромный дымок, клянусь Геркулесом! – успокоил меня наглец.

Я хотел выговорить ему в который раз за неосторожность, но понял, что мои увещевания окажутся бесполезны, такой это человек, беспечного и лихого нрава. Для себя я решил, что в случае чего совру вилику, будто решил сам подремонтировать старую хижину, чтобы иметь летом место для уединения, избавиться от суеты и гомона большого дома. Надо будет прихватить сюда кое-какой инструмент и доски, – решил про себя, чтобы сделать обман совсем уж правдоподобным.

Приготовив казавшийся мне вполне удачным путь к отступлению, я прошел в дом, и принялся выкладывать принесенные дары на стол – первым делом достал лампу и глиняную бутыль с маслом, потом разложил запеченные в золе яйца, хлеб и два куска сыра, извлек флягу с вином. Вслед за мной в хижину явился Философ с кастрюлькой на длинной ручке, в которой вскипятил воду.

– Верно, ты опасаешься, что мы можем навлечь на тебя опасность, наш юный друг, – вздохнул Сенатор. – В юности люди обычно добры сердцем, смелы и щедры. К примеру, я знал Суллу в молодости, он был человеком веселым, смешливым и даже жалостливым, случалось мне видеть слезы у него на глазах. Но власть сделала его не просто жестоким – а изощренно жестоким, теперь его забавляет сама возможность распоряжаться чужими жизнями. Он включал три дня подряд в проскрипционные списки подлежащих казней, три дня переводя своих противников из списка граждан Рима в свои списки мертвых. А потом объявил с усмешечкой: якобы он сейчас переписал всех, кого мог вспомнить, а тех, чьи имена он запамятовал, он внесет в список в другой раз. Я видел, как расправились с Марком Гратидианом. Его буквально разрезали живого на части, а затем вырвали несчастному глаза. – Сенатор оскалился: – Моего племянника зарезали на глазах его матери, когда несчастная предлагала убийцам свои драгоценности. Ожерелье они тоже забрали… Убийца проскрибированного, принеся голову в доказательство расправы, получал два таланта[16] серебра, а раб – свободу. Доносчикам тоже полагались подарки.

– Слышал я, что в списки попал Гай Цезарь из патрицианского рода Юлиев, еще почти ребенок. – Философ разлил по глиняным чашам горячую воду и вино.

– Да, это правда. За юношу вступились женщины из его родни, просили чуть ли не каждый день, но Сулла ни за что хотел уступать…

– Так Цезаря убили или нет?

– Точно не знаю. Но, кажется, он спасся. Его спрятали клиенты. Но пока мальчишку перевозили из одного дома в другой, он заболел в дороге.

– Скорее, он притворялся больным, а рабы, что тащили закрытую лектику, кричали, что там больной в лихорадке, чтобы никто не заглянул внутрь носилок, опасаясь заразы.

– Может, и так. Всякий спасается в наши дни, как может. Одни теряют всё, даже жизни, другие богатеют на распродажах награбленного добра. Карбон хвастался, что получил роскошное поместья самого Гая Мария в Байях[17] за бесценок.

Как раз в этот момент я извлек из мешка голову Гая Гракха.

– Кто это? – поинтересовался Сенатор, поворачивая бронзовый бюст к себе так, чтобы взглянуть в глаза отлитому из металла народному трибуну.

В ответ я приложил палец к губам.

– Вот! – указал я сначала на Гая, а потом на Философа. – Похож?

– Да, в молодости я был чрезвычайно красив, – ни мало не смутился Философ. Он даже не поглядел на бронзовую голову, как будто заранее знал, кого увидит. – Но прожитые годы и удары кулаком в лицо меняют внешность.

– А мне думается, ты мало похож на Гая Гракха, – не желал я уступать.

– В Риме когда-то объявился самозванец, который выдавал себя за старшего сына Тиберия Гракха, но Семпрония[18], старшая сестра народных трибунов, отказалась его признать, – напомнил Сенатор. – В нынешние времена, когда Сулла стирает память о целых родах, любой может взять себе имя аристократа, объявленного преступником, – лишь бы на это хватило дерзости. Кому мне одолжить свое, которое я опасаюсь произнести вслух, а, Философ?

– Сохрани его для своего будущего сына, – посоветовал тот, вновь наполняя наши глиняные чаши.

– Коли ты тот самый Гай, – меланхолически вздохнул Сенатор, очищая запеченное яйцо, – расскажи нам что-нибудь из своей истории.

– Давай я расскажу тебе о моем старшем брате Тиберии, – предложил Философ.

– Тиберий был слишком чувствителен, чтобы иметь успех в войне или на Форуме, – высказал свое суждение Сенатор.

– Ты не видел Тиберия живым. Это позже придуманные сказки, что он заливался слезами, умолял, заламывал руки, когда обращался к народу. Как будто не народный трибун выступал, а греческий актер, забывший напялить маску. Он – старший сын в семье, заменивший младшим рано умершего отца, видевший смерть сестер и братьев, воевавший под Карфагеном, первым взобравшийся на стену осажденного города. Разве мог он напоминать слезливую старуху, когда выступал на Форуме?

– Разумеется, я не видел Тиберия, ведь я родился в тот год, когда убили Гая Гракха, – отбил дерзкий выпад Сенатор.

Но мне показалось, что Философ в чем-то сумел его убедить.

– Не видел, так слушай! – объявил Философ.

Тиберий Гракх при осаде Карфагена. Рассказ Философа

Все вы знаете, что повод для Третьей войны против Карфагена был надуманным, а сама война ненужной. Но Катон Старший убедил Рим, что Карфаген должен быть разрушен, и уже ничто в мире, никакие уступки и заверения, мольбы и обещания не могли спасти несчастный город.

В первые годы кампания против Карфагена шла на редкость неудачно. Консул Маний Манилий, командовавший легионами[19], поначалу сумел уверить карфагенских послов, что Рим желает только прочного мира и соблюдения своих прав, а самому Карфагену и его жителям римский меч угрожать не может. Путь к примирению прост: достаточно выдать незаконно накопленное оружие, и конфликт будет исчерпан, пунийцы смогут жить как прежде, торгуя на море и богатея. К тому же Утика, эта наиважнейшая крепость на Африканском побережье, уже перешла на сторону римлян, так что, почитай, война Римом выиграна и пунийцам остается только одно – покориться. Карфагеняне поверили обещаниям и передали римлянам 200 000 доспехов и 2 000 метательных машин, солидный запас, который они сделали в основном, чтобы отражать набеги нумидийского царя Масиниссы, который злобным псом стерег лишенный прежней мощи Карфаген. Однако оружие это могло пригодиться в грядущей войне. Все выданное было тут же уничтожено вместе с транспортами и сожжено прямо на воде. Цензорин наслаждался зрелищем полыхающих кораблей и уже представлял, какие празднества устроит в Риме в честь покорения давнего врага, как проедет на колеснице, запряженными белыми лошадьми по Священной дороге. А пунийцы были уверены, что своей покорностью купили право на дальнейшую мирную и сытую жизнь. Они неплохо жили после поражения Ганнибала и готовы были и дальше полагаться на гарантии Рима. Но счастливый исход им только пригрезился.

Консулы не были глупцами, но считали противника трусливым и жадным. И потому рассудили, что безоружный Карфаген уже ничего не стоит заставить склонить выю в самом унизительном поклоне. После сожжения оружия консулы потребовали, чтобы карфагеняне ушли из родного города, поскольку Рим желает окончательно обессилить противника и стереть их город с лица земли. Изгнанным жителям сохранялась жизнь, но поселиться они должны вдали от моря, чтобы не смогли жиреть от морской торговли, чтобы не соперничали с римлянами на водных просторах. Но пунийцы это не могли вынести – оставить свои очаги по прихоти пришлого вояки, бросить родной город на разграбление, да и как дальше жить, если торговля становилась для них запретной? Пасти скот? Растить овощи? Карфаген всегда богател именно морской торговлей благодаря своему расположению. Уйти и поселиться вдали от берега – означало обречь себя на нищету и голод.

Послы Карфагена пришли в ужас, но напрасно они пытались спорить и упрекать римлян в вероломстве – ведь пунийцы уже отдали все оружие, и дали заложников, и выполнили все условия… А теперь услышали, что их любимый город будет уничтожен. Несчастные выли, рвали на себе волосы, катались по земле. Но это лишь забавляло римлян. Упиваясь своей безграничной властью и беспомощностью жертв, консул Цензорин как более красноречивый, взялся за поучения. Он чуть ли не дословно процитировал пунийцам «Законы» Платона: «Близость страны к морю делает повседневную жизнь приятной, но это вредно и отвратительно. В городе расширяется торговля и подвоз товаров, а в душу внедряются неустойчивые и ненадежные привычки. Подумайте о совершенстве своих душ, а не о барышах».

Положение Карфагена казалось безвыходным: оставалось одно – сдаться.

Послы, немного придя в себя, поплелись назад. Кое-кто сбежал по дороге, но остальные вернулись в город как на заклание. В воротах собравшийся народ их чуть не задавил – так много прибежало горожан, чтобы узнать ответ римлян. Послы кое-как добрались до здания, где заседал Совет старейшин, и объявили, что Рим намерен уничтожить их родной город, требует немедленной сдачи и запрещает Карфагену отправить своих послов в Рим, чтобы убедить сенаторов смилостивиться. Что тут началось! Народ пришел в ярость, убивал всех, кто попадался под руку – старейшин, которые стояли за уступки Риму, италиков, которые жили в городе, и не успели удрать – с такой скоростью развивались события. Женщины, чьи дети оказались у Рима в заложниках, накидывались на каждого встречного. Совет Старейшин постановил: закрыть ворота и сражаться. Снова были посланы послы к римлянам – вымаливать отсрочку на месяц и снова – разрешение отправить послов в Рим. В посольстве было отказано, а месяц был милостиво дарован – на сборы и на то, чтобы закончить все дела и выбрать новое место для поселения.

Тем временем пунийцы отправили гонцов к Гасдрубалу, моля о помощи и прощении – ведь совсем недавно они приговорили его к смерти. У Гасдрубала имелась армия в двадцать тысяч, и он контролировал земли, принадлежащие Карфагену, а значит, мог обеспечить подвоз всего необходимого. В стены города стали спешно свозить продовольствие. Освободили всех рабов, на всех свободных участках устроили мастерские. Работали все: и мужчины, и женщины посменно. В день изготавливали по сто щитов и по триста мечей, по тысяче стрел для катапульт. Переплавляли любой металл, который могли найти. А еще делали дротики и длинные копья. Строили новые катапульты. Чтобы сделать для них канаты, все женщины в городе остригли волосы.

Так пунийцы совершили невозможное, и вместо того чтобы готовиться к бегству, за один-единственный месяц сумели вооружиться и укрепить свой город.

Итак, дни римской армии проходили в безделье. Консулы, ни о чем не догадываясь, не удосужились даже послать конницу на разведку. Спустя месяц Манилий со своей сухопутной армией наконец подступил к городу, рассчитывая на бескровную сдачу. И что же он увидел? Запертые ворота, а на стенах, сложенных из блоков белого камня высотой в сорок футов, стояли метательные машины и толпились воины. Карфаген восстал. И все попытки Манилия завладеть городом окончились неудачей. Два штурма были отбиты с большими потерями для римлян, а начатая планомерная осада не принесла успеха.

Если бы все полководцы Рима были так же бездарны, как те, что обманом выманили у пунийцев доспехи, или как тот, что пришел им на смену, Карфаген бы выстоял. Но среди распущенной и безалаберной армии нашелся один честолюбивый военный трибун, решивший затмить славу своего деда по усыновлению…

– Ты как будто сочувствуешь карфагенянам, – перебил Философа Сенатор. – Разве римлянин может говорить такое?

– Побежденный Сципионом Африканским Карфаген больше не угрожал Риму. Зачем было убивать сотни тысячи людей, а десятки тысяч отправлять в рабство, разрушать город, который богател и приносил своим жителям достаток?

– Карфаген мог бы нанять армию – это было ему под силу.

– Вряд ли хоть один суд отправит свободного человека в изгнание на основании довода, что он мог бы убить соседа, потому что силен. Если при этом он никого не убил, – съязвил Философ.

– Можно подумать, ты выступал когда-нибудь в суде! – Сенатор окинул товарища по несчастью презрительным взглядом.

– Хотя нет, теперь этот довод неактуален, – фыркнул Философ и рассмеялся деланным смехом. – Сулла составил свои списки не потому, что кто-то злоумышлял против него, а потому, что мог злоумышлять. Так что римляне теперь и своих граждан убивают за вымышленную вину, как прежде убивали пунийцев. Отныне ты в шкуре карфагенянина, Сенатор, которого изгнали из дома и приговорили к смерти лишь за то, что он стал опасен для властелина. Не царская ли это власть, которую вы, римляне, сотни лет проклинали и ненавидели?

– Ты говоришь «вы» и «ваш Рим», как будто ты чужак. Гай Гракх так бы не говорил и римлянах и Риме, – поддел Философа Сенатор.

– Ты прав, народный трибун Гай Гракх так не мог говорить. Но Гай Гракх, бегущий от своих убийц, который проклял римский народ за рабскую душу, именно так бы и сказал.

После чего Философ продолжил свой рассказ.

Тиберий Гракх при осаде Карфагена. Продолжение рассказа Философа

Получив римскую армию под свое начала, Сципион Эмилиан[20] принялся тщательно готовиться к захвату города. Первым делом он выстроил лагерь, обнесенный рвами, и с их помощью перегородил перешеек[21], а затем начал постройку дамбы. Дамба должна была закрыть вход в гавань и не позволить подвозить продукты и оружие в город, потому что до этого в Карфаген при попутном ветре продолжали прорываться небольшие суда. Однако поначалу труд оказался напрасным: пунийцы не теряли времени, глядя на работы под стенами, и сумели построить обводной канал, ведущий напрямую из города к морю. Тогда Сципион принялся штурмовать плато, что господствовало над этим каналом, и эти бои продолжались несколько месяцев.

Вокруг города располагались благоустроенные земли: эти места славились оливковым маслом, а местное вино получалось сладким из-за жаркого климата. Тут много было садов с плодовыми деревьями – гранатами, фигами и оливами. Меж деревьев прорыты были каналы, полные текущей водой. Среди садов поднимались загородные виллы богачей. На лугах паслись овцы и лошади.

Постепенно Эмилиан захватил или принудил к сдаче все города в округе, что пытались помогать Карфагену. Самым важным успехом было взятие города Неферис, откуда осажденные постоянно получали помощь, прежде всего хлеб, масло и сушеные фиги. В городе этом жило примерно восемьдесят пять тысяч человек. Неферис защищался так отчаянно, что во время штурма почти все жители погибли[22]. Пока Неферис держался, оставалась надежда, что Карфаген выстоит, но теперь надеяться было не на кого и не на что. Среди осажденных начался голод.

Гасдрубал, вошедший в город вместе со своей двадцатитысячной армией, установил единоличную диктатуру в Карфагене и попробовал начать переговоры с римлянами. Безрезультатно. Сципион не желал добровольной сдачи, он хотел захватить город как добычу.

На другой год весной[23] начался штурм Карфаген.

Прозвучал сигнал трубы, и римляне ринулись на стены со штурмовыми лестницами. Первым поднялся наверх Тиберий Гракх. За ним вскарабкалось человек десять легионеров. Но стена оказалась пустой – защитники, истомленные голодом, уставшие от недосыпа и постоянных дежурств, ушли в город, разбив ведущие на укрепления лестницы. Между стеной и домами образовалось своего рода ущелье. Легионеры сверху стали кричать, что нужны балки и мостки, чтобы перебраться на крышу соседнего дома. Легат Гай Фанний, сообразив, что никто больше не сопротивляется, вскарабкался на стену и встал рядом с Тиберием. Всем, кто теперь поднимался следом наверх, волоча доски и бревна, он сообщал, что оказался на стене вторым (странно, что не первым). Внезапно человек десять пунийцев выскочили на крышу соседнего дома и стали метать дротики. Один едва не угодил Тиберию в грудь. На счастье, стоявший рядом легионер не растерялся и прикрыл и себя, и Гракха щитом. Дротик ударил в нижнюю часть щита и даже не расколол его – бросок получился слабым. Зато ответный залп легионерских пилумов оказался для дерзких пунийцев смертельным.

Римляне стали перебрасывать штурмовые мостики с крепостной стены на крыши ближайших домов через улицу. Гасдрубал уже не руководил обороной. Отныне жители каждого дома сражались сами за себя. Одни бились отчаянно, стараясь прихватить с собой как можно больше врагов. Другие запирались в комнатах или прятались в цистернах для дождевой воды в бесполезной надежде, что это их спасет.

Первым делом римляне захватили Котон[24] и заняли площадь рядом с ним. Здесь располагались многочисленные лавки и здание карфагенского сената. Тут же на площади римляне расположились на ночевку. Эмилиан забрал из лагеря четыре тысячи свежих бойцов и повел их на соединение с первыми отрядами. Но по пути легионерам попалось святилище Аполлона. Внутри, в нише, стояла позолоченная статуя бога, а вся ниша была покрыта злотыми пластинками. Ослепленные этим блеском, легионеры потеряли голову и кинулись резать ножами на куски золотые пластины, покрывавшие нишу. Остановить их было невозможно. Римляне как будто обезумели. Им казалось, что золото должно лежать грудами в каждом доме и шалели при одной мысли о предстоящей добыче. Этим вечером они позабыли, что штурм не окончен.

Еще оставалась не взятой Бирса, самая укрепленная и самая высокая часть города, расположенная на высоком холме, обнесенная стеной, внутренняя цитадель Карфагена. От площади к Бирсе вели три главные улицы, довольно широкие, в двадцать футов, не меньше. Улицы не были приспособлены для повозок[25], во многих местах, там, где холмы поднимались к Бирсе слишком круто, устроены были лестницы. По этим улицам римляне двинулись на штурм. Поначалу сражения шли как на крышах домов, так и внизу. А потом Сципион приказал поджигать город, и рушить дома. Легионеры упирались в стену бревнами и опрокидывали инсулы[26] целиком, как будто случилось землетрясение. Когда дома падали, то вниз вместе с балками и камнями летели и женщины, и дети, и старики, мертвые и живые. Перед осадой в город набилось множество беглецов. Несмотря на голод, дома были плотно заселены, многие комнатки перегорожены по два или три раза, чтобы дать приют пришлым. Сейчас эти люди гибли, никому до них не было дела.

Город постепенно исчезал, будто рука титана стирала его в земной груди. Римляне, расчищая себе проходы топорами и крючьями, освобождали дорогу для новых штурмовых отрядов. Крючьями тащили они тела мертвых и еще живых, будто бревна, и выстилали ими дороги вместе с обломками зданий, равняя путь для легионов и кавалерии. Человечески тела стали мусором, выстлавшим дорогу к римской победе. Порой между камней и досок торчали чьи-то головы или руки, они еще шевелились, когда по ним скакали всадники, разбивая черепа и ломая пальцы.

В Бирсе располагались святилища карфагенских богов – храм богини города Танит[27] и святилище бога-врачевателя Эшмуна, бога, подобного нашему Асклепию. Храм Эшмуна был окружен, будто колоннадой, высоченными священным кипарисами. К зданию храма вела широкая лестница в шестьдесят ступеней. Именно там до последнего укрывались несколько тысяч карфагенян, и оттуда вышли те, кому позволили сдаться.

* * *

Полибий потом понаписал много чего слащавого и лживого про те страшные последние дни Карфагена, посмевшего соперничать величием с Римом. Сам Полибий, выходец из Аркадии, отстаивал союз греков с римлянами в войне с македонским царем Персеем, но, видимо, недостаточно сильно угождал властелинам мира, поскольку его обвинили в измене и отослали в числе прочих заложников в Рим. Тут, правда, как человек широкого ума, Полибий не пропал, а нашел покровителей и сумел устроиться весьма неплохо. Эмилий Павел взял его в дом как учителя для своих сыновей, учителя, который воспитал будущего разрушителя Карфагена. И не только воспитал, но и сопровождал его под стены обреченного города, и вдохновлял на этот подвиг. Сам же Полибий написал подробную историю, в которой воспел подвиги Сципионов, прежде всего своего ученика Эмилиана.

Яркими красками Полибий живописал унижения Гасдрубала, стоявшего во главе обороны Карфагена. Рассказывал, как супруга Гасдрубала вырядилась в дорогие одежды и вышла с детьми к Эмилиану благодарить за оказанную милость. Эмилиан изображал мудреца, а Полибий, следовавший за патроном по пятам, подсказывал ему значительные фразы или попросту сочинял их сам и записывал на таблички. Расхаживая по лагерю, зачитывал он всем встречным эти изречения и уверял, будто бы Эмилиан все это говорил сам, а Полибий только услышал. Заложник-грек придумал легенду, будто, глядя на горящий Карфаген, Эмилиан цитировал Гомера[28] и плакал, и вздыхал – мол, и Рим может вот так же когда-нибудь погибнуть, ибо города как люди, рождаются, переживают расцвет и помирают. И у полководца при этой мысли сердце разрывалось от горя. Ничего такого Эмилиан не говорил: римляне шестой день разрушали Карфаген, город горел, легионеры валили один пылающий дом на другой целиком, тучей взлетали искры, выстреливали, как ядра из баллисты, горящие головни, и пламя перекидывалось с одного поверженного дома на другой. Облака дыма стояли над полуостровом, у всех слезились глаза, людей мучил удушливый кашель. Казалось, проснувшаяся Этна стала извергаться на месте погибающего города. В этом облаке пепла, в этой пляске огня посреди нестерпимого жара, когда легионные рабы едва успевали подносить воду – обливать плащи и доспехи, а заодно и тряпки, которыми воины закрывали обнаженные руки и лица, было не до красивых фраз. Слышались только яростная ругань, проклятия, хриплые крики команд, вопли боли, треск горящих бревен, грохот падающих каменьев. И опять ругань и проклятия.

Сдавшийся в плен командующий карфагенской обороной Гасдрубал вовсе не сидел у ног Эмилиана, потому что римский консул не стоял на месте, а все время двигался, и Гасдрубал полз за ним по земле, чтобы быть все время подле и чтобы нечаянно римляне не зарубили его в неразберихе штурма. Эмилиан мог бы приказать отвести пленника в палатку и приставить стражу, но он наслаждался унижением врага. Жена Гасдрубала так и не вышла из бешеного пожара, пожиравшего город. А история про богатые одежды и детей выдумана была позже. Сама ли она кинула в огонь детей и кинулась следом, или они задохнулись в дыму, или ей на голову обрушилась крыша храма или какого-то дома – неведомо. Никто толком этого не видел, а кто видел, не сумел бы рассказать, потому что точно так же не успел выбраться из самого пекла. Тел их не нашли.

– О, про супругу Гасдрубала сочиняли разное, – оживился Сенатор. – Полибий сотоварищи придумали, будто она чуть ли не благословила римского полководца за уничтожение города: «Тебе, о римлянин, нет мщения от богов, ибо ты сражался против враждебной страны!» – трагическим голосом произнес Сенатор. – А все упреки обрушила на сдавшегося в плен мужа.

– А потом вытащила из складок одежды нож и убила детей. А затем уже сама кинулась в пламя. Видимо, пламя горело тут же у ног Сципиона. Или она бежала еще целый стадий, чтобы кинуться в огонь?

– Похоже на миф о Медее, – сухо ответил Сенатор.

А Философ продолжил…

Тиберий Гракх при осаде Карфагена. Продолжение рассказа Философа

Когда сопротивление прекратилось, из города вышло тысяч пятьдесят уцелевших, не больше. А ведь в городе к началу осады заперлось в стенах около полумиллиона человек. Многие сдавшиеся пунийцы были ранены и обгорели. Исхудавшие, в лохмотьях, черные от сажи, с опаленными волосами, бровями и ресницами, они напоминали оживших мертвецов, которым удалось чудом удрать со своего погребального костра. Нельзя было даже точно установить, кто из них богат, а кто беден, так они были измождены и грязны. Хотя в тот момент уже не имели значения ни богатство, ни титулы – уничтожение Карфагена уравняло богачей с бедняками и всех превратило в рабов. Торговцы живым товаром караулили стаями гиен близ военного лагеря, ожидая, когда же наконец в их лапы поступит добыча. И вот дождались. С жадностью накидывались они на пленников, вязали мужчинам руки, а затем запихивали на огороженные клочки земли, или в деревянные клетки, что были припасены заранее. После того как пунийцы вышли, в храме Эшмуна заперлось около тысячи[29] римских перебежчиков. Они подожгли храм и задохнулись в дыму, чтобы не сдаваться в плен и не быть распятыми.

Несмотря на пожар, часть домов в городе уцелело – прежде всего те, что были покинуты жителями, или где не оказывалось сопротивления. Эмилиан отдал город на разграбление на семь дней[30], разрешив воинам брать все, что приглянется, только золото, серебро, и храмовые сокровища надлежало сносить в общую кучу. Возможно, во время этого грабежа легионеры пожалели, что подожгли город: от многих богатых домов уцелели лишь полы из розового цемента, в который прежде чем он затвердеет, вставляли кусочки белого мрамора. В тех домах, что пощадил огонь, римляне находили богатую добычу: кресла из драгоценного древа, украшенные слоновой костью, большие шкатулки из кости, пурпурные ткани. Где-то встречалось серебро. Бронзы не было – ее всю переплавили за время осады. Повсюду стояли керамические светильники в виде раковин. Победители их просто разбивали, как и многочисленные пустые амфоры, предназначенные для оливкового масла и вина. Карфаген был несметно богат, хотя уже и не так, как прежде, до войны Ганнибала. Немало золота собрали в общую кучу – но сокровища из самого роскошного храма города – святилища Аполлона – пропали, разрезанные ножами, спрятанные в солдатские сумки и поясные кошели. За расхищение добычи полагалась смерть, но Сципион не мог казнить четыре тысячи легионеров и потому попросту не выдал награды из общей добычи тем, кто позаботился о своей доле сам.

Как сокровищ уцелела лишь десятая часть, так и из жителей города – тоже каждый десятый. Кто знает, быть может, среди этих пленников, что вышли из города и попали в лапы работорговцев, все же оказалась жена Гасдрубала. Переодевшись в простое платье, она попыталась спасти детей. Эта легенда нравилась Тиберию.

Тиберий, будучи квестором при Эмилиане, велел своим помощникам переписывать на таблички имена пленников и вести им счет. Но все они были для него на одно лицо и все назывались схожими именами, как это принято было в Карфагене. На всякий случай торговцы назначали каждому свое новое имя и номер – чтобы не перепутать добычу. По-разному их рассаживали по клеткам. Девушек лет тринадцати-четырнадцати отдельно от прочих – девственницы с выбеленными известью ногами ценились особо высоко на рынках Востока. Мужчин тоже запирали отдельно – этим была дорога в каменоломни. Иногда семьи не разлучали, и женщин с маленькими детьми запирали вместе. После окончания дневных трудов легионеры толклись возле этих клеток – за десяток сестерциев выкупали на пару часов какую-нибудь матрону и тащили в палатку. Многие пленницы намеренно мазали экскрементами лица – отпугивая покупателей не столько грязью, сколько нестерпимой вонью. Другие срывали примитивные повязки с ожогов, расчесывали раны, чтобы ужасный вид и вонь гноящихся ран спасла их от непрерывного насилия. Другие относились к своему жребию покорно.

Иногда победители брали мальчишек лет десяти-двенадцати. Но после того как один центурион, перепив неразбавленного вина, отсек мальчишке нос за то, что тот царапался и его укусил, Тиберий Гракх велел клетки с детьми срочно увезти подальше от лагеря. Пленники были добычей, и ценной добычей, за каждого, внесенного в списки, квестор должен был отвечать. Неважно, что под горячими от огня камнями остались сотни тысяч погибших, они уже никому не принадлежали – только сами себя. А живой товар принадлежал Риму, и он имел цену.

Одна из женщин привлекла внимание Тиберия. Ей было около тридцати, она сидела в отдельной клетке вместе с двумя мальчиками. Торговец живым товаром, тощий Нуммий, старик лет шестидесяти, расчетливый и совершенно безжалостный, велел её кое-как отмыть от грязи. Оказалось, что она необыкновенно хороша зрелой красотой, и если раздалась в бедрах и груди, то талия и ноги ее оставались, будто у незамужней юницы. Глаза ее, черные, ярко блестевшие, смотрели с какой-то особой решимостью – выжить, выдержать и сберечь детей. Один из мальчишек повредил ногу, и мать вынесла его из города на руках. Она запрещала ему ходить, чтобы нога срослась, и даже выпросила у Нуммия две деревянные пластины, в которые поместила сломанную ногу, обвязав ее обрывками своей туники. Мальчишка теперь либо сидел, либо ползал по клетке. Вырастет – останется хромым, но возможно, мать сохранила ему возможность ходить. Почему-то у Тиберия мелькнула мысль, что женщина эта могла быть женою Гасдрубала, но он ни о чем ее не спрашивал, уверяясь в своей догадке все более и более. Ее брали каждую ночь и возвращали только утром, бросали обессиленную на пол клетки, сыновья подавали ей попить и поесть и сидели рядом, прижимаясь к ней, ничего не говоря. Однажды вечером какой-то легионер вытащил из клетки сначала женщину, а потом ухватил здорового паренька. Покорность мгновенно слетала с пленницы, она вцепилась ногтями легионеру в щеку, а когда тот оттолкнул ее, кинулась снова и впилась зубами в руку. Солдат принялся бить ее по голове, но густые волосы, спутанные и грязные, кое-как уложенные короной вокруг головы, защищали ее от ударов, и она не разжимала челюстей. Наконец подоспевший товарищ буквально отодрал пленницу от легионера и швырнул назад в клетку.

– Оставь этих троих в покое, – приказал Тиберий, подходя. – Они уже куплены.

– Кем же? – не поверил укушенный.

К легионеру подошли еще двое. Видимо, из его же контуберния[31].

Укушенный смотрел волком – будь эти трое в его власти, расправился бы и с матерью, и с детьми.

– Я не намерен разглашать тебе имени покупателя.

Легионеры ушли, ворча, как побитые псы, перечить квестору они не решились. А Тиберий вызвал Нуммия и объявил, что сам покупает этих троих и велел отправить их в свое поместье. Нуммий, несмотря на свою жадность, торговаться не стал, понимая, что выгода в его деле целиком зависит от квестора, и назначил обычную цену и за женщину, и за мальчишек. Тиберий не просто отослал их в поместье, но и написал письмо вилику, приказывая проследить, чтобы женщина и ее сыновья были устроены настолько удобно, насколько это можно обеспечить в их положении. Во-первых, чтобы заботу о них взяла на себя жена вилика, в прошлом кухарка, чтобы дали этим троим какую-то отдельную каморку, кормили хорошо и сытно, работу нашли по силам, и чтобы никто ни к женщине, ни к мальчишкам не приставал, потому что это его люди. И чтобы присмотрели за раненым пареньком – будет жаль, если он останется калекой.

* * *

Тем временем из Рима прибыла комиссия Сената – она должна была решить, как поступить с дерзким городом, вернее, с его остатками. Пожар уже прекратился. Там и здесь среди развалин высились остовы уцелевших домов. В одном месте сохранился почти полностью квартал богатой застройки, откуда легионеры вынесли мебель, статуи, и даже колонны, украшенные лепными капителями ионического ордера. Карфаген строился из камня и саманного кирпича, так что пожар не мог его полностью уничтожить. Уцелел и храм Эшмуна, хотя и покалеченный огнем. Сгорели стоявшие вокруг него черной колоннадой высоченные кипарисы.

Тиберий рядом с Эмилианом встречал одетых в тоги сенаторов. С утра дул сильный ветер, поднимавший тучи пепла так, что было трудно дышать. Тиберий отметил, что его двоюродного брата, Сципиона Назики среди посланцев Сената нет: Назика был яростным противником разрушения Карфагена и, выступая в Сенате, всегда ссылался на своего деда (и деда Тиберия), Сципиона Африканского, который стоял за сохранение побежденного города. Тиберий подумал, что если ушедшие видят наши деяния из небесного далека, то вряд ли Сципион будет в этот день восхищаться своим внуком. Это ощущение, что победитель Ганнибала на него смотрит, сделалось почти навязчивым.

– Так что же ты медлишь, Эмилиан? – обратился к командующему консуляр, возглавлявший комиссию. – Рим повелел стереть этот город с лица земли, место вспахать плугом и засыпать солью так, чтобы она въелась в землю, и ничто и никогда здесь не росло.

– Так мы должны разрушит город окончательно? – уточнил Эмилиан.

– До основания. Карфаген должен…

И тут Тиберия как будто толкнули в спину. Не человек, но чья-то невидимая рука, и он заявил, перебив консуляра:

– Но это удобнейшее место для поселения, здесь можно основать римскую колонию, римские граждане будут торговать и отправлять корабли в плавание, как прежде это делали пунийцы. Можно сохранить несколько кварталов, в них поселятся как римляне, так и ливийцы. Они могут богатеть и служить Риму. И мы приспособим гавани Карфагена…

Консуляр повернулся в сторону Тиберия всем своим дородным телом.

– Квестор Тиберий Гракх! – произнес он тоном судьи, выносящим приговор. – Это проклятое место, и никто никогда здесь жить не станет!

– Мы провели обряд, призывающий пунийских богов покинуть это место. Ни Танит, ни Эшмун не могут никому повредить.

– Воля Сената и римского народа священна! – возвестил Эмилиан.

Спустя полчаса манипулы легионеров, вооружившись топорами, баграми и крючьями, отправились крушить камни и кирпичи, как прежде они крушили живую плоть.

– Это не рассказ о Тиберии Гракхе, – усмехнулся Сенатор, – это рассказ о падении Карфагена и захвате пленников. Неужели – это единственное, Гай, что рассказал тебе старший брат?

Казалось, Философ нисколько не был уязвлен словами Сенатора.

– Не единственное, разумеется. Если ты не против, я продолжу.

Продолжение рассказа Философа о Тиберии Гракхе

Несмотря на то, что Эмилиан был женат на старшей сестре Тиберия, а сам Эмилиан по усыновлению приходился Тиберию кузеном, с самой ранней юности, с того дня как умер отец Тиберия, никаких добрых чувств меж ними не возникало. Тиберий обожал мать, как и Гай, и как Семпрония, но с Эмилианом они оказались совершенно чужими людьми. По крови Эмилиан не был в родстве с победителем Ганнибала, он был из рода Эмилиев, то есть родич супруги Сципиона Африканского, и внук несчастливого консула, проигравшего вместе с Варроном битву при Каннах.

Правда, новый Луций Эмилий, сын погибшего, вошедший в возраст уже после того как первые битвы Ганнибаловой войны отгремели, был человеком расчетливым и острожным, а как полководец весьма удачливым. После усыновления Эмилиан продолжал жить в доме родного по крови отца, так что от Сципионов получил он только имя, но отнюдь не воспитание.

Хочу я вспомнить историю вторичного избрания в консулы родного отца Эмилиана. В прежние годы он уже пытался домогаться второго консульства, но не преуспел. А проиграть выборы снова спустя много лет смертельно обидно. Был Эмилий уже человеком в летах, имел связи, друзей и клиентов и очень ловко разыграл спектакль перед народом, сделав вид, что не жаждет этой должности и не хочет ее. Однако его друзья по Испанской кампании собрали толпу из безземельных ветеранов, которым, так же как и Луцию Эмилию, годов было уже изрядно, вот только не было у них ни крова над головой, ни семьи, ни источника пропитания. Поначалу человек пятнадцать или двадцать приходили под окна к Эмилию и вопили, что он должен стать консулом и вести их на войну против Македонского царя. Уловка для кандидата обычная, вот только незачем при этом ломаться, выходя на Форум, будто невинная девица перед брачным ложем. Гай Гракх был честнее, когда говорил: «Даже, если вы, квириты, призовете на помощь всю свою рассудительность и порядочность, все равно не найдете среди нас никого, кто вышел бы на эту трибуну бескорыстно. Все мы, произносящие здесь речи, к чему-либо стремимся, и каждый, кто выступает перед вами, делает это лишь для того, чтобы достичь выгоды, и не для чего другого».

Но вернемся к Эмилию. Его сторонники стали скликать зевак с Форума, или идущих по своим делам плебеев и те тоже, захваченные толпой, устремлялись к дому Эмилия, чтобы прокричать славословия в адрес добродетельного патриция. Продолжалось это действо дней десять, однако толпа почти не росла, многим стало надоедать бесцельное хождение. Сообразив, что сторонники могут разбежаться, убеленный сединами консуляр вышел на Форум к народу в белоснежной тоге кандидата и объявил, что уступает требованиям жителей, и что он не должности ищет, а принес им победу в войне. И домогается консульства он не потому, что жаждет власти, а потому, что римский народ ищет полководца…

На этом рассказ Философа был прерван в тот вечер.

– Обычная предвыборная речь, полная лукавства. Однако Эмилий Павел был хорошим полководцем, – заметил Сенатор. – Дед мой участвовал в походе под его началом против Персея Македонского и сражался в битве при Пидне[32] военным трибуном. Павел расположил римлян в удобном лагере, но медлил вступать в битву и тянул время, умело используя свое благочестие. Ему нужно было, чтобы фаланга Македонского царя день за днем изнывала, изготавливаясь с утра к бою, а затем возвращалась уставшая в свой лагерь. Павел заколол чуть ли не двадцать быков, день за днем не находя нужных знаков в кишках животных, зато его легаты и трибуны находили превосходным изжаренное на вертелах мясо.

– Так ты не веришь в благочестие достойнейшего Эмилия? – с наигранным изумлением спросил Философ.

– После проскрипций и резни на улицах Рима я и в богов уже не верю, – ответил неожиданно Сенатор.

Философ покачал головой:

– Я бы советовал тебе не говорить о таких вещах. Если ты спасешься в итоге, конечно.

Сенатор согласно покивал, то ли сокрушаясь, то ли соглашаясь со словами Философа.

– Поначалу римляне ничего не могли сделать против сарис[33], – продолжил Сенатор, – когда фаланга встретила наступавших легионеров тройным рядом копий. Ни щиты, ни панцири не могли защитить от страшных ударов, тела атакующих взмывали вверх над римскими рядами, заливая воинов внизу потоками крови из страшных ран. И если бы фаланга продолжала держать строй, то армия Эмилия не смогла бы одолеть македонцев. Однако римлян спасло то, что одни македонские воины сражались яростно, не отступали и даже пытались атаковать, а другие пятились, и так вышло, что часть фаланги отступила, а другая часть осталась на месте. В построении македонцев образовались солидные разрывы, в них и кинулись наши легионеры – а в этих разрывах македонские пехотинцы оказались беспомощными. С этого мгновения македонцы были обречены на поражение. Кстати, Полибий, которого ты так не любишь, придумал байку про то, что Персей удрал в самом начале битвы, чтобы принести жертву Гераклу, и оставил армию свою без командования.

– Персей довольно гнусненький был человек, – попытался я вступить в разговор.

– Никто из нас его лично не знал, – заметил Философ. – А Полибий ненавидел Персея, поскольку был греком, и македонцы были его смертными врагами. Потому беспристрастного рассказа я бы от него не ждал.

Между тем миновало уже немало времени, а я еще планировал собрать инструменты и доски и изобразить начало работ в старой хижине. Посему я оставил гостей спорить о личности Сципиона Эмилиана и его родне. Когда я уходил, они как раз добрались до разграбления Эпира.

– Не станешь же ты отрицать, что уничтожение маленькой страны исключительно ради добычи и утоления мести – гнуснейшее и подлое действие? – вопрошал Философ. – И надо заметить, это гнуснейшее решение Сената Эмилий Павел исполнил весьма искусно. А что получили его легионеры? Десять драхм[34] на каждый меч. Всего десять драхм! Ради этого было уничтожено прекрасное царство.

– Сами по себе победы и ограбление побежденных считаются делом доблестным, – отвечал Сенатор. – Независимо от добычи.

Когда я уже в сумерках принес инструменты, пару футляров со свитками и горшок с кашей и хлеб для моих гостей, то обнаружил, что они друг с другом не разговаривают. Философ что-то записывал в своем свитке, а Сенатор лежал на скромном ложе, отвернувшись к стене и всем своим видом показывал, что продолжать разговор не намерен. Так что приятной вечерней беседы у нас не вышло. Пришлось оставить все принесенное на столе и молча удалиться.

Я наделся, что ссора заставит их утром покинуть хижину и отправиться в путь.

Но они не ушли.

Глава 3. Философ и Сенатор. День третий

Декабрь 82 года до н. э.

К утру мои гости успели помириться. К тому же Философ, этакий проныра, сумел прогуляться до нашего курятника, и пока две рабыни чесали языками вместо того чтобы собирать те немногочисленные яйца, что несли наши курицы зимой, вытащил четыре штуки из гнезд и принес в хижину. Так что к моему появлению завтрак был окончен, а ничто так не сближает людей, как совместная трапеза. Мои гости мирно болтали друг с другом, когда я появился в хижине. Философ жестом пригласил меня присоединиться к беседе и даже налил мне горячей воды с вином.

– Нынешнее обиталище располагает к безделью, – сообщил Философ, растягиваясь на жалком ложе и кутаясь в пушистое одеяло. – Никаких замыслов и планов, одно бесконечное ожидание, когда судьба переменится. Или Сулла исчезнет. Чтоб его вытащили за ноги!

– Ты не находишь что это рабское состояния – ожидать чужого решения, от которого зависит твоя жизнь?

– А разве вы не сами отказались от другой жизни? – взвился Философ. – Разве не осталась вам только рабская доля? О чем вы мечтаете? Я отвечу: о сытой рабской судьбе. Почему римляне так ненавидели карфагенян и решили уничтожить их город и их государство, стереть с лица земли в смысле самом прямом? Да потому что карфагеняне были бунтарями. Это у них в крови. Чуть что, они могли убить суффета[35] или полководца, или растерзать послов, которых заподозрили в измене.

– Что в этом хорошего? – огрызнулся Сенатор.

– Да потому что если не умеешь бунтовать, то превратишься в раба, на шее которого господин все туже и туже затягивает петлю.

– А что хорошего в бунте и убийствах? – спросил я, потому что Сенатор только хмурился и не спешил отражать атаку Философа.

– Ничего хорошего, – согласился тот, – вот только в бунте виноват на три четверти властитель и только на одну четверть – сам бунтовщик.

– Думаю, что Тиберия и Гая Гракхов убили, потому что в них дышал гений бунта, – заявил вдруг Сенатор. – Действуй они осторожнее, они бы добились большего, и никто бы не погиб.

– Действуй они осторожней, они бы не добились ничего, – не желал уступать Философ. – И в них жил не гений бунта, а дух их великого деда Сципиона Африканского, переданный им матерью.

– Я помню Корнелию, видел ее несколько раз на улице, – Сенатор вздохнул. – Она шествовала как царица, хотя на ней была обычная стола[36], а легкую паллу[37] она накинула на голову. Разве что на шее было удивительное ожерелье из гранатов и жемчужин, оправленных в золото. Как будто капли крови и капли слез несла она на груди. Уверен, именно она внушила сыновьям мысли том, что они должны добиться такой славы, которая затмит славу их деда и приемного двоюродного брата. А поскольку во всей Ойкумене не было больше противника, способного сравниться с Ганнибалом, то оставалось одно поприще – а именно сражение на Форуме.

– Ты слишком все упрощаешь. Но, несомненно, мать Гракхов сыграла в жизни братьев особую роль, и, конечно же, свой рассказ я должен был начать именно с нее.

– Ну да, как говорится, от яйца…

Рассказ Философа о Корнелии, матери Гракхов

Корнелия, младшая дочь Сципиона Африканского, была удивительнейшей женщиной. Хотя теперь к ее имени, будто репьи к одежде, прицепились дурацкие выдумки. Внешне она была похожа на отца, но при этом ничего грубого мужского в чертах ее не проступало – так они были тонки и изящны. Да вы и сами можете судить о ее внешности – ведь на Форуме установлена ее бронзовая статуя, изваянная греческим мастером. Она дает представление об удивительной красоте этой женщины, хотя мать Гракхов изображена в простой одежде без украшений, сидящей в кресле. Изящные ее стопы в греческих сандалиях из тончайших ремешков кажутся почти детскими. Друзья Сципиона Африканского, знавшие его в юности, говорили, что дочь удивительно напоминает их старого друга в шестнадцать или семнадцать лет, когда Сципион был известным на весь Рим щеголем и носил черные кудри до плеч.

Если бы довелось Корнелии Младшей родиться мужчиной, сделалась бы она знаменитейшим полководцем, и занимала бы самые высшие магистратуры. Но это в племенах диких у необузданных варваров женщина может сделаться царицей, а в Риме удел самой блестящей и умной матроны – это семья, супруг и дети. Супруг Корнелии был старше ее чуть ли не на тридцать лет, но разницы этой она как будто не замечала.

На другой год после свадьбы Тиберий Семпроний Гракх, избранный цензором[38], выкупил на средства казны дом Сципиона Африканского, а также несколько уродливых ветхих лавок подле, прозывавшихся в народе старыми лавками. Дом победителя Ганнибала пришел в негодность и вдова Сципиона там больше не жила. После случайного пожара он несколько лет стоял без крыши, и годился только на снос. Семпроний, приказал расчистить выбранное место, чтобы построить здесь базилику[39] и перед нею – галерею для лавок, которые по-прежнему называют старыми, тогда как лавки перед Фульвиевой базиликой – новыми. Базилика Семпрония была выстроена из туфа, а затем оштукатурена, пол набрали из полированного тибурского камня[40], желтоватого с едва заметными полосками. Крышу покрыли черепицей. Получились новая базилика куда больше и наряднее, чем Порциева, построенная Катоном Цензором за пятнадцать лет до этого. Новую базилику стали тут же именовать Семпрониевой, чем Корнелия очень гордилась. Приходя на Форум, она непременно заходила внутрь полюбоваться постройкой мужа.

Брак Корнелии и Тиберия был на редкость счастливым, несмотря на то, что поначалу родились у них три девочки, и лишь потом судьба подарила сыновей. Всего детей было двенадцать, но лишь трое дожили до взрослых лет, остальные умирали почти сразу после рождения. С мужем они всегда были как одно целое. Когда на пиру, уже совершенно седой, Тиберий возлежал на ложе, она по древнему обычаю, который сейчас уже не все соблюдают, сидела рядом на стуле и всегда брала в свои маленькие ладони его крупную руку воина, даже почти в семьдесят лет не утратившую своей силы.

Однажды поутру Тиберий сказал ей:

– Твоему муженьку очень плохо, моя младшенькая. Думаю, не доживу до следующих календ[41].

Она днями сидела около его постели, ночами лежала рядом, гладила руки, целовала в щеку. Шептала по утрам день за днем:

– «И день, и ночь люби меня, тоскуй по мне,

Мной грезя, думай обо мне и жди меня,

Мной радуйся, надейся на меня, со мной

Вся будь, отдай мне душу так, как я тебе»[42].

– «…Отдай мне душу так, как я тебе», – повторял Тиберий едва слышно.

Ей казалось, что его душа сцепилась с ее душой, и держится, не желая отлетать от тела, полощется под яростным напором болезни, как выстиранная тога на ветру.

В тот раз она удержала его, Кронос со своим почерневшим от крови серпом отступил. Во второй раз не сумела, не была рядом, Тиберий не позвал ее. Верно, понимал, что смерть уже пришла, стоит у ложа, и вышел на поединок с Кроносом один на один, как и положено воину.

Тиберий ушел.

Корнелия бродила по комнатам, прижимала руки к груди и шептала:

– «Мной грезя, думай обо мне и жди меня…»

Ей казалось, что где-то в неведомом краю, под ярким небом над синим озером, где виноград оплетает беломраморные аркады на берегу, Тиберий ее ждет. И когда-нибудь – рано или поздно – дождется. Она будет юной, как в день их свадьбы, он – молодым, как в тот день, когда она увидела его в усадьбе отца.

Только смерть дает оценку любви. Все остальные оценки лживы.

* * *

В тот год, когда Корнелия овдовела, только старшая дочь Семпрония, недавно вышедшая замуж за усыновленного внука Сципиона Африканского, считалась взрослой. Сыновья же были совсем юными – Тиберию всего двенадцать, а Гай лишь недавно научился ходить и говорить. Корнелия занималась воспитанием сыновей и посвятила им всю себя без остатка. Для них искала лучших учителей, мальчиков учили греческому, музыке, риторскому искусству, владению оружием, верховой езде.

Но не это главное. Главными были те беседы, которые вела она с сыновьями. Она как будто пыталась вселить в них не только дух своего покойного супруга, но и дух своего отца, великого Сципиона.

Рим уже во времена братьев Гракхов напоминал зачерствелый каравай, внутрь которого забралось семейство мышей. Они выгрызли изнутри мякоть, оставив лишь внешнюю сухую корку. Но это мало кто замечал. Разве что сетовали по поводу увлечение молодежи, и в особенности женщин, роскошью, пеняли на распущенность, на страсть к деньгам и мотовству. Но дело не в том, что прежде молодой человек выходил на Форум в застиранной серой тоге, а ныне наследник древнего рода надевал новенькую пышную тогу из белой шерсти с начесом, и не в том, что супруга аристократа покупала туники из красной ткани по цене молодого раба. Дело в том, что на Форум теперь приходили не для того, чтобы высказаться о судьбе Республики и поспорить о кандидатах на грядущих выборах, но лишь затем, чтобы выгоднее продать своему патрону голос на предстоящем голосовании. Это прежде от выбора, какой камень ты бросишь в урну, зависело твое завтра и завтра твоих соседей. А ныне все отдали свою судьбу в лапы богатеев, даже сенаторы искали покровителей. Подкуп сделался обычным делом, и мы не заметили, когда это произошло.

Философ замолчал и выразительно посмотрел на своего собрата по несчастью, не возразит ли тот.

– Прежней жизни уже не будет, – согласился Сенатор. – Пороки пронизали нашу жизнь насквозь. От цензоров и консулов до вольноотпущенников и слуг все позабыли, что такое добродетель. Был у меня превосходный чтец из греков, я назвал его Пиндаром. Я мог слушать его часами, и всякий раз дарил ему не меньше десяти сестерциев за вечер. И это уже после того, как я дал ему свободу. Но в тот день, когда я бежал из родного дома, старая служанка моей матери шепнула, что именно Пиндар написал на меня донос. Не ведаю, что надобно было этому наглому греку!

– Все просто: ты оставался его патроном после освобождения, а твоя смерть делала его полностью свободным.

– Человек, написавший подлый донос, не может быть свободным. Он не знает, что это такое.

– Ты бежал, значит, мерзавец не получит обещанные два таланта серебра за твою голову. Пусть это тебя хотя бы порадует.

– Вся прежняя наша жизнь сломана, – вздохнул Сенатор.

– Мы разучились гордиться правильными вещами. Людей приводят в восторг хитрость, козни и интриги. Вспомни, когда в последний раз ты восхищался чьей-то доблестью. Не помнишь? Так я продолжу…

Продолжение рассказа Философа о Корнелии, матери Гракхов

Смерть поселилась в этом доме почти одновременно со счастьем. Они ходили вместе друг за дружкой, рука об руку. Счастье рождения ребенка, боль утраты. Внутри пустота, будто вынули что-то рядом с сердцем, и оно тяжко ворочается в груди, кожа горит, во рту сохнет. Корнелия научилась не пускать смерть внутрь, как злобную воровку на порог. Пять дочерей, четверо сыновей. Болезни уносили их, как десятый вал неосторожных путников с палубы застигнутого бурей корабля.

Большой дом, тщательно ухоженный, с покрытыми штукатуркой и окрашенными охрой колоннами в атрии. Лепные капители. Каштаны и лавры в перистиле. Вышколенные рабы. Строгость и справедливость – им стоило поставить статуи у входа в таблиний Тиберия Гракха.

Корнелия была истинной римлянкой, достойная дочь своего отца. После смерти супруга она отвергла сватовство Пергамского царя Аттала, дабы посвятить себя воспитанию детей. Из двенадцати она схоронила девятерых. Они умирали маленькими или чуть-чуть начав ходить. Их забирали лихорадка и нелепые случайности. Она приучила себя встречать известие об их смерти без слез. Она как бы пеленала себя плотными пеленами, как пеленают мумии в Египте, стискивала руки, сжимала горло и сердце, рвущееся из груди. Каменела. Позорно для благородной матроны показывать слабость, рыдать у всех на виду. Когда она теряла очередного ребенка, то еще с бо́льшей страстью начинала заботиться об оставшихся, следить за их учебой, за тем, чтобы в души их были заронены самые прекрасные зерна учености без плевел порока. Она выводили сыновей на Форум, как это должен был делать их отец.

Когда смерть настигала еще одного малыша, она вспоминала, как умерли ее кузены, сыновья Эмилия Павла. Как триумф ее дяди был омрачен смертью юных сыновей, которые должны были наследовать его имя, а двое старших, уже перешедшие в род Сципионов и в род Флакков, хотя жили в доме родного отца, принадлежали теперь другим семьям. Она воображала, что в руках ее невидимых щит, а грудь закрыта непробиваемой эгидой – нет такого горя, что было бы способно сломить дочь победителя Ганнибала. Она верила в посмертие, хотя редко говорила об этом. Жизнь казалась ей лучом солнца, у него есть начало в центре Гелиоса, но никто не знает, где заканчивается его свет.

Семпрония родилась первой. Отец ожидал рождения сына-первенца, но на свет появилась дочь. А потом снова родилась дочь, и снова. Две малышки умерли в один год, когда в Риме свирепствовала лихорадка. Их унесли на маленьких носилках, похороны устроили скромные – когда умирают дети, о них нечего сказать, у них нет заслуг и деяний, которые надлежит запомнить. Когда родился малыш Тиберий, всем показалось, что беды отступили – он был сильным крепким ребенком и никогда в детстве ничем не болел. Но смерть возвращалась с завидным упорством.

После смерти Тиберия Гракха Старшего Сципион Эмилиан числился опекуном Корнелии, поскольку ее муж и отец умерли. Но он не пытался вмешаться в ее жизнь, полагая, что немедленно получит отпор, как варвар, посмевший напасть на легионера.

Семья Сципиона Африканского никогда не была для Эмилиана родной. Формальные сухие отношения без намека на теплоту. Другое дело его родная мать и сестры. Более всего он был привязан к родной по крови матери. Когда умер приемный отец Эмилиана, старший сын Сципиона Африканского, болезненный и равнодушный к делам Форума и сражениям Публий, а затем скончалась вдова победителя Ганнибала[43], пережившая супруга на двадцать лет, Эмилиан сделался единственным распорядителем наследства приемного деда. Он не был жадным, напротив, подчеркивал, что никогда не мелочится, до срока выдал приданое мужьям своих приемных сестер. Но к родным по крови Эмилиан питал особую слабость. Это они были его близкими, а не Корнелия Младшая или ее сестра. Родной отец Эмилиана развелся с его матерью Папирией, но не потому, что она ему изменяла или дурно вела себя, но лишь потому, что отчуждение меж ними сделалось нестерпимым, что эти двое не могли находиться рядом даже пару мгновений, чтобы не начать ругаться и злословить. Папирия происходила из патрицианской семьи, единственная дочь консула Гая Папирия Мазона. Но знатность уже давно не означала достаток, после развода покинутая женщина жила не богато – отец ее, чрезвычайно амбициозный, всю добычу, привезенную с Корсики, пожертвовал на возведение храма богу Фонсу[44] и приданого за дочерью почти не дал. Папирия всегда и всюду выпячивала свою добродетель, могла рассуждать о ней часами, отчитывала слуг и выговаривала всем, кого считала нужным вернуть на путь добродетели. Выносить ее поучения могли немногие, рабы вынужденно терпели, свободные бежали ее общества. А вот дочери охотно злоязычничали вместе матушкой о гражданах Рима. Они ругали Тиберия Гракха за поздний брак, Корнелию Младшую – за надменность, Корнелию Старшую, супругу Сципиона Назики, – за сомнительные развлечения, Аппия Клавдия – за непомерное тщеславие. Да мало ли чьи пороки можно обсудить во время прогулки по Форуму. Эмилиан обожал мать и сестер. При нем они обычно замолкали, смотрели с обожанием и величали его наилучшим римлянином, сетуя, что Эмилиана наилучшим официально не признали. Он был их кумиром, и это обожание согревало его не хуже жаровни с горячими углями в холодный день. Будучи подростком, Эмилиан считал себя самым обычным, даже посредственным, лишенным жажды деятельности и любых устремлений. Каковым на самом деле и был. Полибий внушил ему, что он может сделаться великим. А мать и сестры подогрели его жажду славы. Главным достоинством Эмилиана была методичность – во время военных тренировок он мог наносить сотни ударов в щит, метя в одно и то же место. Эта методичность помогла ему при осаде Карфагена и Нуманции, она превратила его в великого воина.

Получив наследство своей тетки, вдовы Сципиона Африканского, Эмилиан подарил матери все украшения покойной, жертвенную утварь, лошадей, колесницы, сопровождавших ее во время торжественных выходов рабов и рабынь. Теперь Папирия могла при выезде из дома устраивать маленькие процессии на зависть оставивших ее в одиночестве патрицианок. Однако все это богатство доставляло Папирии удовольствие всего лишь в течение трех лет. После смерти матери Эмилиан передал ее наследство, в том числе и все, что прежде принадлежало Эмилии, своим сестрам, которые на эти богатства не имели никаких прав. Сестры его были выданы замуж за людей не слишком знатных. Старшая – за сына Марка Порция Катона Цензора от первого брака, вторая – за Квинта Элия Туберона, который был не просто беден, а буквально нищ – шестнадцать человек ютились в крошечном домике и кормились с одного клочка земли.

Вся эта родня, облепившая Эмилиана и жаждущая от него подачек, вызывала у Семпронии отвращение до тошноты. Но отец выбрал Эмилиана ей в мужья, и она согласилась, чтобы угодить отцу. Она смотрела в серебряное зеркало на длинной витой ручке и видела мрачную некрасивую девушку с крупным ртом и взглядом исподлобья. Неважно, что она читала книги и знала греческий, играла на флейте, могла рассуждать о «Законах» Платона и поэзии Пиндара и Сапфо – в ней не было и намека на женскую игривость или кокетство.

«Кто тебя такую полюбит? – говорила она себе. – Но тебе достанется слава продолжательницы рода Корнелиев».

* * *

Едва была сыграна свадьба Семпронии с Эмилианом, как умер отец семейства Тиберий Гракх. Конечно, странно было надеяться Корнелии Младшей, что они с супругом уйдут за порог жизни одновременно. Но смерть всегда приходит неожиданно, даже если ее предугадываешь, предчувствуешь, ждешь. Взмах серпа Кроноса – и жизнь вытекает, как вино из разбитой стеклянной чаши. И нет сил, которая сможет соединить чашу, а жизнь – вернуть.

А ведь еще за месяц до смерти Гракх Старший учил сына обращаться с мечом в одиночном поединке. Ей казалось, у них еще лет десять впереди.

Этот удар Кроноса подрубил что-то и в самой Корнелии. Прежде она теряла детей, но рождались другие. Тиберий Старший был ее опорой, ее силой. Теперь Гай стал ее последним ребенком. Она огляделась и увидела – пустоту. Застланное пустое ложе Тиберия. Бюст в атрии. Ветви лавра и кипариса. Комната малышки Семпронии – тоже пустая. В библиотеке на столе остался развернутый свиток на скалке из слоновой кости с выкрашенными красным рожками. Рядом красный футляр. Заметки Тиберия на восковых табличках и рядом бронзовый стиль. Она не позволяла себе плакать, ни прилюдно, ни оставаясь в одиночестве. Выходя в город, надевала траур. Ни украшений, ни пышной прически. Даже накидка поверх столы – из некрашеной шерсти. Она всегда брала с собой сыновей, когда выходила. Они шагали, как два ликтора перед магистратом, символы ее власти. Подчеркивала свою добродетель постоянно и всюду, не навязчиво, всегда к месту, но не упускала случая. Это была ее броня, в которой она укрывалась от текущей вокруг жгучими потоками жизни. Матроны ее спрашивали: «Почему не носишь украшений?» Она опускала руки на головы мальчишкам со словами: «Вот мое главное сокровище». Сыновья с детства привыкли быть символами и охранителями ее добродетелей, они должны были исполнить ее мечты, дать ей такую бессмертную славу, чтобы ее отныне называли не дочь Сципиона, а мать Гракхов.

«Мать Гракхов», – она произносила эту фразу как заклинание, грядущая слава ее сыновей сделалась смыслом ее жизни. Мать Гракхов может спать в одиночестве в холодной вдовьей постели и демонстративно отвергать корону, что кладет к ее ногам царь Пергама Аттал, потому что ее вдовья добродетель – слава ее сыновей. В ответ сыновья ее боготворили. И обожали друг друга. Они, трое, были связаны невидимой пуповиной навсегда, питая друг друга живительной силой. Гай, повзрослев, помнится, сцепился с одним из врагов и обрушил на того поток яростных упреков. «Как ты смеешь хулить Корнелию! – кричал он. – Как ты смеешь хулить Корнелию, которая родила Тиберия Гракха? Как у тебя язык повернулся сравнивать себя с Корнелией?! Ты что, рожал детей, как она? А ведь в Риме каждый знает, что она дольше спит без мужчины, чем мужчины без тебя!»

В таком обожании было нечто болезненное, никто в Риме так не гордился своею матерью, как братья Гракхи.

* * *

Когда в дом возвращалась погостить Семпрония, ощущение холодной строгости лишь возрастало. Молодая женщина смотрела исподлобья, отпускала едкие замечания и никогда не смеялась. Она не предлагала матери направиться за покупками, не рассказывала о новых платьях, не обсуждала дорогие ткани и новые украшения. Она часами сидела в перистиле и смотрела на воду в маленьком бассейне или отправлялась в библиотеку и читала какую-нибудь книгу на греческом, который хорошо знала. Иногда просила мать почитать ей, но уже переводя сразу во время чтения – прямо со свитка. Так Корнелия когда-то читала ей в детстве басни Эзопа, когда Семпрония еще не знала греческого. Эти маленькие путешествия в прошлое вызывали на губах юной женщины мимолетную грустную улыбку. Внешне она больше походила на отца, нежели на мать, но отцовские черты исказились в ее лице, отчего сделалась она некрасивой, и ни белила, ни румяна не могли исправить грубость ее черт, скрыть тяжелый подбородок и крупный рот, а главное, придать ей ту женскую притягательность, которой обладала ее мать.

– Ты не беременна? – спросила как-то Корнелия.

Семпрония отрицательно несколько раз покачала головой.

– Надеюсь, это скоро случится? – Корнелия улыбнулась.

– Не думаю… – жена Эмилиана усмехнулась ядовито. – Скажи, тебе доставляло удовольствие возлежать с моим отцом?

– Дочери не пристало…

– Так да или нет?

Корнелия залилась краской. Прижала ладони к щекам.

– Мой супруг был нежным мужем и…

– Да, знаю, ты так стонала, что было слышно даже через стену… Мы с Ампелией поутру подкрадывались к двери вашей спальни и слушали… Вы любили заниматься этим утром. Ампелия хихикала и говорила, что я тоже испытаю наслаждение, когда выйду замуж. Жаль, эта маленькая стервочка умерла, а то бы я отрезала ей язык.

– Девочка моя…

– О, я бы многое отдала, чтобы хоть раз во время этого испытать наслаждение. Хотя бы один Венерин спазм! А сколько ты получала за одно утро даров от супруга? Три? Пять? Десять?

– Семпрония!

– О, не переживай! Я добродетельна! Как и ты. Только добродетель у нас разная. Твоя – от богатства, когда ничто не может сравниться с прежними дарами. А моя – от нищеты. От нищеты в Венериных забавах. От нищеты моего чрева. Хотя, полагаю, нищими могут быть чресла моего супруга. Я расспрашивала домашних слуг: ни одна из рабынь, с которыми он спал до нашей свадьбы, не принесла ему чада.

– Если во время Луперкалий[45] встать на пути бегущих юношей и получить удар окровавленного ремня из козлиной шкуры, говорят, это помогает от бесплодия… – не слишком уверенно сказала Корнелия. – И роды бывают легкими…

– Нелепость это… Ты же знаешь, что нелепость. Ну, разве что заняться любовными утехами с одним из этих парней! Прежде так, видимо, и поступали…

– Семпрония!

– Молчу, молчу… Я все вынесу безропотно, как вынесла ты. Ты – смерти моих братьев и сестер, я – отсутствие малышей.

* * *

В этом месте Сенатор прервал рассказ:

– Забавные подробности! Кто-то подслушал разговор женщин? Вот проказник!

Я вспомнил, что меня ждут дела в поместье и спешно поднялся.

– Сегодня вечером я не смогу вас навесить. Будьте осторожны. Я приду завтра поутру и принесу, как обычно, поесть. И еще прихвачу доски и инструмент. Надеюсь, кто-то из вас сумеет починить скамьи и стол.

– Может, кто-то умеет, но это не я, – засмеялся Философ.

– Я расскажу завтра вечером о Нуманции, – пообещал Сенатор. – Все дело в Нуманции, а не в помешанных на своих добродетелях матронах. Хотя, когда их трое, это уже чересчур.

Я уже почти не надеялся, что они уйдут ночью.

И они не ушли.

Глава 4. Философ и Сенатор. День четвертый

Декабрь 82 года до н. э.

Ночь выдалась холодная. Поутру иней лежал на кустах лавра и на каменном фаллосе, установленном посреди огорода. Ледяной узор покрыл перекопанные грядки.

Поутру я принес моим гостям не только хлеб и копченый окорок, но и несколько досок, пилу и кожаный футляр с прочим столярным инструментом. Инструмент этот принадлежал нашему рабу Икару. Когда-то он был мастером на все руки, почти вся мебель в поместье была сработана его руками или починена старая. Вилик говорил про него, что Икар слышит дерево, будто оно с ним говорит. Когда он был моложе, лет десять назад, Икар просил отца отпустить его на свободу, обещал патрону процент с мастерской, которую собирался открыть. Отец колебался: в один день обещал свободу, в другой – отказывал. Наконец, когда отец решился. Но Икар заявил, что никуда уходить не хочет и намерен остаться при доме. Отказ этот вскоре стал понятен: Икар начал слепнуть, и о мебельной мастерской и прибыли с нее можно было забыть. Так что остался Икар доживать свой век у нас в поместье. В мастерской, где когда-то выреза́л он чудесную мебель, теперь он точил на ощупь одни деревянные фляги. Икар попытался научить Персея, который в поместье ходил за скотиной или сопровождал меня в поездках, своим премудростям, но Персей отнекивался: мол, у него свои обязанности в фамилии, а у Икара – свои. К счастью для старика, отец мой не следовал совету Катона в том, что старого ли больного раба надо продать[46], как ненужную утварь. Да и кто купит слепого раба?

Когда я заглянул поутру в мастерскую и спросил, что я могу взять с собой, Икар обрадовался и отдал свой кожаный мешок с инструментом, попросив показать результат моих усилий. Увидеть он их не увидит, но сможет оценить работу на ощупь. Я сказал, что намерен сделать две скамьи, и ушел как можно скорее, чтобы слепец не увязался со мной в надежде помочь советами.

* * *

В маленькой хижине было довольно прохладно, хотя в жаровне уже алели угли.

Философ оглядел мои дары скептически:

– Думаешь, кто-то из нас умеет столярничать? – Он насмешливо выпятил губы.

– Я умею, – отозвался Сенатор. – Отец у меня был строгим, старых традиций. Когда он служил легатом, то наотрез отказался дать мне место при своем штабе, отправил простым легионером в центурию. Он сам в свое время точно так же служил. Я многому научился за годы службы. Изготовить скамью или починить стол сумею.

На том наш утренний разговор закончился. Я оставил моих гостей столярничать, а сам удалился: мне надобно было написать письмо моему отцу в Ларий с отчетом, что произошло за минувший месяц в поместье, что мы купили (почти ничего), что продали (масло из зеленых маслин, самое вкусное), и сколько прибыли у нас вышло.

* * *

Вечером я принес солидный бурдюк с вином, сыр и котелок с бобовой похлебкой. Сенатор не обманул – скамью он смастерил на славу, и колченогий стол перестал быть колченогим. Философ зажег светильник, и мы уселись трапезничать.

– Обед роскошный. Вино – выше всяких похвал. Может быть, наймемся к нашему Марку батраками? – подмигнул мне Философ. – По-моему у нас неплохо получается. Жизнь вдали от Рима разом сделала нас добродетельными. Что думаешь по этому поводу, Сенатор?

– «Я хочу от зла подальше и к добру поближе быть», – отвечал аристократ цитатой.

– Плавт? – спросил не очень уверенно Философ.

– Да, «Пленники», – кивнул Сенатор.

Философ разлил вино и горячую воду по кубкам. Тлели угли в жаровне. Я вдруг подумал, что лучше этих вечеров ничего в моей жизни еще не было.

– Говорят, никакого Плавта-сочинителя не существовало, и все его пьесы кропали Сципион Эмилиан с Лелием, сыном того Гая Лелия, что был верным другом Сципиона Африканского. Что думаешь? – спросил Философ у своего товарища.

– Слишком много пришлось бы сжечь масла[47]. И не станет римский патриций сочинять сцены про греческих параситов, гетер и сводников. У Плавта нет ни одного заседания Сената в Курии, где герой произносил бы блестящую речь. Или показан штурм какой-нибудь вражеской кастеллы. Или жаркая битва. Сципион Старший, помнится, писал письма царям, как равным участникам особого круга, и никто никогда в его избранности не усомнился. Эмилиан, конечно же, в таком кругу смешался, он сразу бы позвал Полибия, требуя подсказок. Но сочинять пьесы про торговцев и мелких жуликов? Это слишком для него. Даже в мыслях он не мог так себя уронить. Хотя он привечал в своем доме философов и сочинителей, и они вели длинные красивые беседы. У меня в клиентах был один философ, я любил послушать его рассуждения за обедом. Он уехал в Афины, и, боюсь, сгинул в той кровавой вакханалии, что устроил в этом городе Сулла, отдав его на разграбление своим солдатам. С тех пор посланий я от моего умника не получал.

– Ты обещал нам рассказ про Нуманцию, – напомнил Философ.

Сенатор сделал большой глоток из своего кубка.

– Я не такой мастак чесать языком, как наш Философ, но про Нуманцию расскажу не хуже, чем он – про падение Карфагена.

Рассказ Сенатора об осаде Нуманции.
Позор Манцина

Я все думаю: была ли Фортуна милостива к Гракхам или нет, – начал издалека свой рассказ Сенатор. – С одной стороны – они родились в блестящей семье, где отец и мать нежно любили друг друга. Вся их жизнь была осенена славой деда, который разгромил Ганнибала. С другой стороны – смерть братьев и сестер, смерть отца, когда мальчики остались сиротами – все это вряд ли можно назвать словом удача.

Но вот где Фортуна сыграла злобную шутку с Тиберием Гракхом, так это в Испании. Посудите сами – после разрушения Карфагена он был известен как герой, человек смелый и преданный долгу. Передавали, что он первый вскарабкался на стену Карфагена с небольшим отрядом. И почему не получил стенной венок – не ясно.

Теперь его отправили квестором по жребию[48] вместе с консулом Манцином воевать с Нуманцией, а последние войны Рима в Испании выдавались несчастливые, требовали много крови, приносили мало добычи, зато были щедры на поражения.

Когда-то отец братьев Гракхов в год своего второго консульства[49] заключил договор долгой войны с кельтиберами[50]. Договор этот определил жизнь Ближней Испании[51] на целых двадцать пять лет. Благодаря Старшему Гракху в этих землях надолго воцарился мир. В отличие от лузитан, кочевников и пастухов, а заодно ловких грабителей, кельтиберы уже проживали в городах, города эти росли, и кельтиберам становилось тесно в старых стенах под властью римлян. Когда поднялись лузитаны во главе с Вириатом[52], восстала и Нуманция, главный город кельтиберов. Вириат долго портил кровь римлянам, нападая из засады и уходя после очередного кровавого укуса в горы, пока не пал от рук предателей. Римлянам удалось одержать верх, нумантийцы, не в силах больше воевать, заключили новый договор, то есть сдались на волю победителям, уплатили контрибуцию и согласились жить согласно прежним условиям договора Гракха. Это означало, что они не могли строить новых городов и расширять стены старых, а также не имели права чеканить монету крупнее одного асса. Когда-то эти условия устроили кельтиберов, но выросло новое поколение, им нужны были новые дома и новые земли. Однако, потерпев поражение, варвары смирились. На восемь лет буря в Ближней Испании улеглась, лишь отдельные всполохи недовольства прорывались наружу. Но консулы менялись каждый год, и каждому (хотя бы одному из двух) нужна была новая война и новая победа, а, значит, добыча и триумф. У нового командующего Лукулла имелись армия и страстное желание повоевать и пограбить. Посему он направился в земли вакеев, разграбил Кауку, совершив очевидную подлость[53], забрал серебро и отнял жизни, и двинулся дальше. Поход его нельзя было назвать счастливым, тем более что Лукулл искал не выгоды Риму, а лишь золота и добычи для себя. Однако самоуправство его никак не было наказано поборниками справедливости в Сенате. Еще один любитель добычи Гальба истреблял лузитан и продавал их в рабство, презрев заключенные прежде договоры и данные обещания.

– Ты суров к своим собратьям, – заметил Философ. – Такую речь я бы не постыдился произнести.

1 Списки врагов диктатора Суллы, подлежащих казни без суда.
2 Луций Корнелий Сулла – консул 88 и 80 гг. до н. э., диктатор, создавший проскрипционные списки для репрессий. О Марии и Сулле см. Приложение в конце книги.
3 Фиговое дерево – инжир.
4 Атрий – приемная зала в римском доме.
5 Таблиний – кабинет хозяина.
6 Триклиний – столовая. В большом поместье могло быть несколько триклиниев.
7 То есть в базарный день.
8 Битва 101 года до н. э., в которой две армии римлян – под командованием Гая Мария и Лутация Катула разгромили армию кимвров и тевтонов. Каждый из консулов приписывал победу себе.
9 Консуляр – бывший консул.
10 То есть родившимися в доме, а не купленными.
11 86 год до н. э.
12 Коллинские ворота – северные ворота Рима, за которыми начиналась дорога на Самний.
13 Этим мальчиком был Катон Младший.
14 Ростры – здесь – трибуна, украшенная рострами (носовыми таранами) трофейных кораблей. С нее выступали ораторы. В описываемое время трибуна стояла рядом с Комицием (площадью, где собиралось Народное Собрание) напротив Гостилиевой Курии (см. схему в конце книги).
15 Шафран – крокусы.
16 Здесь талант – мера веса. Примерно 26 кг серебра.
17 Байи – дорогой и популярный курорт в то время.
18 Семпрония была старшей сестрой Тиберия и Гая, и женой Публия Корнелия Сципиона Эмилиана. Брак был бездетным. Историки сходятся на том, что брак этот был несчастливым.
19 Маний Манилий – консул 149 г. до н. э. На войну с Карфагеном были отправлены оба консула 149 года до н. э… Маний Манилий командовал сухопутными войсками, а Луций Марций Цензорин – флотом. В 148 году до н. э. прежних сменили новые консулы – Луций Кальпурний Пизон Цезонин и Спурий Постумий Альбин Магн (последний в войне не участвовал, он остался в Италии и строил дороги, в том числе Постумиеву дорогу на Аквилею). В 147 году до н. э. командование перешло к Сципиону Эмилиану, внуку Сципиона Африканского по усыновлению. Рим доверил ему командование, хотя он еще не достиг нужного для консула возраста. Но Эмилиан уже принимал участие в осаде и зарекомендовал себя успешным командиром на фоне титулованных бездарей.
20 Поскольку разрушитель Карфагена был сыном Эмилия Павла, а в род Корнелиев перешел по усыновлению, то он стал носить имя Публий Корнелий Сципион Эмилиан. После разрушения Карфагена он получил прозвище Африканский. Чтобы не путать читателя, это прозвище в книге почти нигде не приводится. Сципионом Африканским в романе называется только победитель Ганнибала, дед братьев Гракхов.
21 Карфаген стоял на полуострове. Перешеек – самое узкое место, где полуостров соединялся с материком протяженностью 25 стадиев (примерно 4,45 км). В этом месте располагалась массивная оборонительная стена, которую римляне не смогли взять.
22 Погибло 70 000 жителей Нефериса.
23 146 год до н. э.
24 Гавань. В Карфагене была двойная гавань. Ближе к морю – торговая, в виде канала, а за ней располагалась военная, имевшая круглую форму. В центре военной гавани находился остров, где устроена была ставка командующего флотом. Вокруг острова и по периметру самой гавани высились склады и корабельные сараи, где могло пришвартоваться до 200 военных кораблей.
25 По последним данным раскопок «квартала Ганнибала» установлено, что улицы в Карфагене не мостили.
26 Рассказчик именует дома в Карфагене на римский манер. Инсулами называли многоэтажные дома в Риме, что означало «остров».
27 Местоположение точно не установлено.
28 Полибий утверждает, что Эмилиан произнес строки из Илиады Гомера: «Будет некогда день, и погибнет священная Троя./С нею погибнет Приам и народ копьеносца Приама».
29 Аппиан называет 900 человек.
30 Аппиан не указывает точное число.
31 То есть из его отряда в восемь человек.
32 Битва при Пидне – сражение между римскими войсками и армией Персея Македонского в июне 168 года до н. э., которая закончилась разгромом царя Македонии.
33 Сарисы – длинные копья македонской фаланги. Копья различались по длине зависимости от того, в какой шеренге стоял воин.
34 Драхма равна примерно одному денарию (четыре сестерция).
35 Суффет – судья, высшее должностное лицо в Карфагене, римские историки называют иногда суффетов консулами. Суффетов, как и консулов, было в Карфагене двое.
36 Женское нарядное платье.
37 Палла – женская накидка.
38 Цензор – должностное лицо в Риме (цензором мог быть только бывший консул). Цензор в первую очередь проводил ценз, то есть периодическую перепись граждан с оценкой их имущества, а также надзор за нравами, финансовый контроль (т. е. отдавал на откуп общественные земли, следил за поставками, в том числе военными), осуществлял надзор за сооружением и ремонтом общественных зданий. Цензоры отдавали заказы тем, кто предлагал минимальную плату. Срок этой магистратуры во II веке до н. э. – 18 месяцев.
39 Базилика – общественное здание. Внутри проводились судебные заседания, заключались сделки, собирались для работы магистраты.
40 Травертин.
41 Календы – первый день месяца, то есть не доживу до следующего месяца.
42 Теренций.
43 162 год до н. э.
44 Фонс – латинский бог источников и ключевой воды.
45 Праздник в честь Луперка (Фавна). Справлялся в гроте на склоне Палатина. По преданию, здесь было логово волчицы, выкормившей Ромула и Рема. Приносили в жертву собаку и козла. В этот день луперки, служители культа, обмотавшись окровавленными козьими шкурами, бегали вокруг Палатина и хлестали ремнями из козьей шкуры женщин. Считалось, что такой удар способствует деторождению.
46 Совет этот Марк Порций Катон дает в своей книге «Земледелие».
47 То есть слишком много труда – имеется в виду масло для светильников, при свете которого сочинялись пьесы.
48 Избранные магистраты метали жребий: кому отправляться на какой фронт военных действий.
49 178 год до н. э.
50 Кельтиберы – группа племен, населявших территорию центральной и северо-восточной части Пиренейского полуострова в доримский период. Тиберий Гракх Старши вел эти войны, будучи сначала претором, а потом пропретором.
51 У римлян в то время на Пиренейском полуострове были две провинции – Ближняя Испания и Дальняя Испания.
52 Вириат – предводитель лузитан в войне против римлян. Погиб в 139 г. до н. э.
53 Лукулл заключил с жителями Кауки мирный договор, потребовал 100 талантов серебра, а также согласие принять в стены города гарнизон. Когда жители согласились на это, он приказал перебить всех мужчин. Каука – нынешняя Кока в провинции Сеговии.
Продолжить чтение
© 2017-2023 Baza-Knig.club
16+
  • [email protected]