Copyright © Zhejiang Literature & Art Publishing House. The Russian translation rights arranged through Rightol Media(Email:[email protected])
© Гэ Фэй, 2024
© Наталья Власова, перевод на русский язык, 2024
© Издание на русском языке, оформление. Строки, 2024
Дорога
Я и сейчас помню дорогу, ведущую в деревню Майцунь. Долгие годы она мерцала в памяти тусклым и дрожащим светом. Однажды в далеком апреле солнечный свет погас и пошел дождь, и он все лил и лил, как из ведра. Западный ветер гнал прочь скопления туч, а ливень барабанным боем обрушивался на повозки, груженные соломой, разбивая дорогу.
Та дорога внезапно словно вынырнула из-за горной гряды и потянулась по охряной пустоши в пасмурное небо.
Тогда я еще не понимал, что эта лишенная растительности дорога хранит в себе все секреты моей бесконечно долгой и при этом такой короткой жизни.
На другом краю дороги воспоминания были хаотичными. Помню лишь какое-то розовое пятно, как будто кто-то пролил краску на поверхность воды, и теперь она медленно там колыхалась – отблеск заходящего солнца, в котором я угадал фигуру отца.
В тот день отец вернулся домой поздно. Мы с матерью издали заметили его понурую фигуру. Он шел вдоль городской стены у защитного рва, направляясь к нашему двору, а мама сидела на корточках на подоконнике и клеила оконную бумагу[1]. Время от времени она выглядывала в окно, словно прислушиваясь к каким-то звукам снаружи. Сгущались тихие сумерки, и через открытый дверной проем я увидел за спиной отца заходящее на западе солнце, которое, поблескивая на узких водах рва, окрашивало камыши по его берегам и крепостные стены в серовато-красный цвет.
Отец уселся за деревянный стол в гостиной и принялся листать старую газету.
– Похоже, придется уехать из Цзяннина[2], – буркнул он.
Мать слегка вздрогнула, зажала в руке бутылочку с клеем и, осторожно отвернувшись от окна, посмотрела на отца.
– Ты говоришь это уже почти год.
– На этот раз я говорю серьезно, – сказал отец. – Я уже достиг возраста, когда можно возвращаться в деревню.
– И когда мы поедем?
– Завтра.
Мать отвернулась и продолжила заклеивать окно – кажется, она не поняла, что раз мы завтра уезжаем, то нет смысла продолжать работу.
– И куда мы поедем? – через некоторое время заговорила мать.
Однако отец уже ушел. Комната опустела. Сырой вечерний ветер шелестел дверными занавесками, и несколько тонких железных пластин, висевших на них для утяжеления, ударялись друг о друга с монотонным звоном.
Рано утром следующего дня мы тронулись в путь. Два просторных паланкина со скрипом перемещали нас с одной мрачной улицы на другую. Мамина рука крепко сжимала мою, и я чувствовал панику и печаль, что таились в ее учащенном дыхании.
Когда мы добрались до ворот Сюаньумэнь, мы остановились, чтобы стражники осмотрели паланкины. Офицер сообщил, что чуть дальше, рядом с защитным рвом, сейчас будут казнить заключенных, поэтому наши паланкины на некоторое время должны остаться у ворот. Я приподнял полог и увидел строй аккуратно одетых солдат с ружьями наперевес, которые быстро двигались в направлении южной части города, туда же на фоне серо-коричневого утреннего света пронеслись всадники на вороных конях и исчезли за углом.
Через несколько мгновений я услышал оружейный залп. В тот момент я не имел ни малейшего представления о том, что вообще происходит в мире, и не знал, куда доставит меня багряно-красный паланкин. У меня лишь возникло смутное ощущение, что где-то рядом с нами тихонько приземлилось зловещее невезение.
Паланкины покинули город, и сразу же начался мелкий дождик. Морось на крыше собиралась в капельки воды, время от времени просачивающиеся внутрь. Они падали мне на лицо, будили дремавшую маму. Дорога постепенно раскисала, шесты, на которых несли паланкины, скрипели все сильнее, и носильщики останавливались отдохнуть через каждые несколько шагов.
Поздно вечером носильщики в очередной раз остановились, и чья-то худая рука приподняла край полога – в ночи показалось лицо отца. В бледно-голубом лунном свете оно выглядело жутковато, словно дерево, долгое время окутанное пеленой дождя.
Отец растолкал спавшую мать и сказал, что недалеко отсюда идет бой. Мне также показалось, что я слышу беспорядочную стрельбу. Я понял, что отец очень встревожен. Некоторое время наши носильщики плутали по пшеничным и картофельным полям, а потом мы вышли к берегу пруда. Там виднелся ток, заваленный стогами рисовой соломы разного размера. Солома, видимо, накопилась за предыдущие годы, и когда полил дождь, со всех сторон потянуло затхлым запахом.
Мы едва успели затушить дорожные фонари и зарыться в стога, как раздался стук копыт. Редкие выстрелы создавали на открытой местности негромкий шум, и звук каждого выстрела надолго повисал в воздухе, словно ожидая, что его догонит следующий. Мое тело время от времени судорожно вздрагивало, как будто пули попадали прямо в меня. Мама дрожала еще сильнее, но она не замечала, что я тоже боюсь, потому что влажная солома вокруг нас очень громко шуршала.
Всю ночь мы прятались в стогах сена, а на рассвете следующего дня отправились в путь. Когда взошло солнце и картина перед глазами прояснилась, я спросил маму, сколько нам еще ехать, а она вместо ответа лениво ткнула пальцем на полоску далеких холмов, которые пунктиром проступали на горизонте, и ничего не стала мне объяснять.
Майцунь
Мама рассказывала, что в первые дни после приезда в Майцунь она несколько раз подряд видела во сне воду. Мокрые растения липли к ее телу, как змеи, отчего она начинала задыхаться.
– Мне снятся кошмары, когда я чувствую запах известки на стенах, – сказала она.
С тех пор как мы перебрались в Финиковый сад, прошло около месяца. Свежая побелка на розовых стенах не успела высохнуть, и во дворе висел кислый запах. Особняк строил еще мой дед, и располагался он в юго-западной части деревни. Из-за того, что здесь давно никто не жил, сад зарос сорняками, а глинобитные стены дома облупились.
В те далекие, тихие дни я часто сидел у чердачного окна и слушал, как мама рассказывает мне обо всех снах, что когда-либо видела. Эти странные рассказы, подкрепленные и повторенные моими собственными тревожными снами, стали первыми яркими воспоминаниями с момента приезда в деревню Майцунь. Тогда я еще не понимал, что ужасные выдумки матери были просто завуалированными жалобами, горькой ностальгией по былому. Как и большинство женщин, оказавшихся в сложной жизненной ситуации, она считала ушедшие годы своим единственным сокровищем. Я вспоминаю нашу первую ночь в Финиковом саду: перед сном я спросил маму, собираемся ли мы продолжить путешествие на следующий день. Мама с усмешкой посмотрела на отца.
– Дальше мы не поедем, – сказала она. – Нас посадили тут, как деревья. Здесь мы пустим корни, прорастем и сгнием…
Маме все вокруг было не по душе: дождливая погода, запах пыльцы, витающий в воздухе, маленькие гроздья бледно-голубых цветов мяты во дворе. Я тут же заразился от нее этой подавленностью.
Вскоре после нашего приезда похолодало. Листья на деревьях начали желтеть от осенних ветров, на полях созрел хлопок. В тот полдень моя мать набивала матрасы свежескошенной соломой. К нам во двор тихо вошла девушка в трауре: она открыла небольшую калитку и осторожно засеменила по дорожке, испуганно озираясь по сторонам, как воробей, и словно высматривая знакомое лицо. Затем она подошла к бамбуковой изгороди и в нерешительности замерла. Сначала мать не заметила ее. Солнце пригревало и навевало дремоту.
– Здесь такой влажный климат, – сетовала мама, – что в заплесневелой соломе завелись черви, и по ночам они ползают по краю кровати и забираются тебе на лицо.
Я видел жирных земляных червей и темно-коричневых жуков в твердом панцире, копошившихся на сплющенных стеблях соломы. Я снова бросил взгляд в окно, и хотя с такого расстояния я не мог разглядеть лица нашей гостьи, мне показалось, что в облике этой девушки есть что-то странное, что привлекло мое внимание.
– На что ты смотришь? – спросила мама, вставая. – Вероятно, эта женщина ошиблась… – пробормотала она себе под нос.
Теперь девушка повернулась к нам спиной. Я увидел белую ленту[3], обернутую вокруг ее лба и стягивавшую длинную косу. В руках незнакомка держала узелок. Она сделала несколько шагов вдоль изгороди, потом резко остановилась и ошеломленно посмотрела на нас. Двор был пуст, и тень от карниза закрывала колодец. Вяз у колодца покачивал ветвями на ветру, стряхивая с них золотистые листья.
– Наверное, она ошиблась дверью, – сказала мама. – Почему я никогда не видела ее в деревне?
Мама сжимала в руке пучок соломы, рот ее был широко открыт. В этот момент отец вышел из крытой галереи во двор и подошел к девушке, остановившись от нее в нескольких шагах. Они начали разговаривать. Беседовали они очень тихо, и девушка то и дело вытирала рукавом слезы. Казалось, моя мать слышала каждое их слово, и я видел, как она непроизвольно сглотнула и задрожала всем телом.
Отец сделал еще один шаг вперед. Я испытал необъяснимый страх за него. Отец огляделся по сторонам, а затем дернул девушку за рукав.
– Вот же бесстыжая тварь! – сквозь зубы процедила мать, но мне было понятно, что она с трудом сдерживает гнев.
Девушка перестала плакать, и еще некоторое время ни она, ни отец ничего не говорили друг другу. Посреди затянувшейся паузы терпение матери лопнуло, она обернулась ко мне с исказившимся лицом.
– Дай мне свою рогатку, – велела мать, а слезы мучительно побежали по ее щекам, – и я ослеплю эту шлюху.
Я поискал рогатку.
– Я оставил ее на столе в кухне, – сказал я. – Сходить за ней?
Мать больше не обращала на меня внимания – она скрючилась у окна и рыдала в одиночестве. Ее горестные всхлипывания оказались заразительными, и слезы сами собой навернулись на глаза.
Через некоторое время отец и эта девушка собрались уходить, они сделали несколько шагов, и тут у нее на туфлях развязались тесемки, и когда она опустилась на колени, чтобы завязать их, отец посмотрел в нашу сторону. Меня поразило, что в тот момент он выглядел растерянным. Много лет спустя, когда однажды поздно ночью я со смелостью и безрассудством юности тихо открыл дверь в комнату этой женщины и подошел к ее кровати, переполненный диким стуком сердца настолько, что не понимал, что делаю, в бледном лунном свете передо мной вновь возник образ отца. Но с тех пор он изменил свою суть и теперь навевал на меня невыразимую грусть, волнение, ненависть и непреходящий стыд.
В тот день, несмотря на бесконечные мольбы матери и потоки ее слез, отец настоял на том, чтобы девушка осталась у нас. Оказалось, что это дочь деревенского мастера по обустройству туалетов, носившая прозвище Пуговка[4], и ей тогда только что исполнилось семнадцать лет. Спор родителей не утихал до поздней ночи. Наконец я услышал, как отец закричал:
– Ее отец умер совсем недавно, а ты хочешь отпустить ее в город, чтобы она стала там проституткой? Кроме того, нам нужна помощница по дому.
– А что такого в том, чтоб стать проституткой? – возмутилась мать. – Вот помрешь, и я стану шлюхой.
Отец молча крутил чашку на столе.
Я потерял отца
В ту зиму на деревню обрушилось сразу несколько обильных снегопадов. Снег засыпал наш дом до самых окон и завалил двери.
Окна моей спальни выходили на задний двор Финикового сада, а чердачное окно смотрело на хребет Цзилушань. Днем из окна были видны заснеженные вершины и коричнево-красные камни на изломах скал. Ночью голубое призрачное сияние от снега просачивалось внутрь дома. Поздно вечером, когда снег еще падал, меня разбудила Пуговка. Я даже не проснулся окончательно, когда она стала меня одевать. Пуговка посадила меня к себе на спину и вынесла за порог – я понял, что в доме что-то случилось, но не выказывал особой тревоги. Погода стояла необычайно холодная. Как только хлопья снега падали на землю, они тут же застывали, скованные морозом, и стоило наступить на них ногой, раздавался громкий хруст.
Вместо того чтобы идти по крытой галерее к переднему двору, мы свернули на короткую дорогу через бамбуковую рощу. Пуговка выглядела очень взволнованной, она задыхалась. Снег с бамбука осыпался на нас, Пуговка шла слишком быстро, и нам приходилось время от времени останавливаться, чтобы передохнуть.
Я увидел свет в кабинете отца. Летящие снежинки окутывали флигель, и я услышал доносившиеся оттуда ужасные звуки – кого-то выворачивало наизнанку – и череду криков. Отец кричал так, будто пытался разбудить всю деревню.
Отец сидел на корточках перед керамическим тазом, его глаза были выпучены, отчего он был похож на улитку. Он прижимал руки к животу, его рвало кровью в таз. Монах Цзюцзинь, наш новый слуга, время от времени пытался запихать отцу в рот пучки каких-то трав и древесную золу. Но не успел он сунуть свои снадобья отцу в рот, как отец все выплюнул, забрызгав почерневшей кровью противоположную стену. Я видел, что кровь осталась на печи и на стене, которая казалась черной от сажи.
– Ублюдок, – прорычал отец, отталкивая руку монаха, – ты что, хочешь, чтобы я задохнулся?!
Отец выглядел грозным и сильным, совсем не похожим на больного. При моем появлении он вдруг вскинул голову и уставился на меня пустым взглядом, как будто вспоминая что-то из прошлого, но в то же время как будто не узнавая меня, а потом еле заметно улыбнулся и жестом подозвал меня. Я интуитивно сделал несколько шагов назад, мое сердце бешено колотилось, и вместо того чтобы подойти к отцу, я обошел его и направился к маме. На полу растеклась кровь, и я двигался очень осторожно, чтобы не запачкать обувь.
Мать тихо стояла в стороне, ее пальцы нервно поглаживали каменную тушечницу, стоявшую на столе. Отец выплюнул еще одну порцию крови. Он выкрикивал чьи-то имена, из его горла вырывались хрипы и свист, похожие на шум воды. Вскоре его тело обмякло, и он прислонился спиной к нерастопленной печи.
Монах в панике обратился к матери:
– У него начался бред! Госпожа, похоже, хозяин вот-вот того…
Мать поджала губы и посмотрела на отца.
– Потерпи, каждого это ждет, не пугай ребенка.
Из глаз отца покатились слезы, он медленно поднял голову и махнул рукой в нашу сторону, давая маме знак увести меня.
Я впервые видел слезы отца, и это оставило в моей памяти глубокий след. В тот момент я словно почувствовал, что отец хочет что-то сказать мне, но не может решиться на это. Внезапно отец выпрямился, словно тетива лука, а затем с грохотом упал на пол.
Снег усилился. Северный ветер барабанил и бился в окна. В дверной проем, сверкая хрустальным светом, протискивались завитки снега. Я вцепился в мамину юбку, в очередной раз стараясь избежать угасающего взгляда отца. Я так боялся его печальных глаз, что неосознанно отворачивал голову, притворяясь, что ничего не вижу.
Когда рассвело и мама вывела меня из кабинета, я все еще слышал крики отца.
– Что он кричит? – спросил я.
– Маму зовет.
– Тебя?
– Нет, свою маму.
– Он, наверное, сейчас боится, да?
– Да, он напуган, – сказала мама.
Я немного подумал и добавил:
– Почему мы бросили его одного в кабинете?
– Потому что… – Мама заколебалась. – Нам нет смысла там оставаться.
– Он умрет?
– Да, – решительно кивнула мама.
Мы подошли к червоводне[5]. Я почувствовал запах прошлогодних тутовых листьев и продуктов жизнедеятельности гусениц шелкопряда, и мы долго стояли у подветренной стороны холма. Мама ничего не говорила, будто что-то подсчитывала в уме. Через некоторое время она взяла меня за руку, и мы пошли обратно к отцовскому кабинету – оттуда уже не доносилось ни звука. Ускорив шаг, мама произнесла непонятные для меня слова:
– Может быть, так будет лучше.
Отец умер поздним вечером следующего дня. Когда небо прояснилось, мы похоронили его в пшеничном поле на южном склоне Цзилушаня.
В Финиковом саду росла крапива, которая благоухала, как ракитник, а бледным оттенком напоминала сосновые иголки, но шрамы, оставленные ее тонкими ворсинками на человеческой коже, проявляются только через долгое время. Боль, причиненная мне смертью отца, спряталась за безучастным лицом матери и вынырнула на поверхность лишь спустя много-много лет.
Однажды летним утром мама позвала меня в гостиную и попросила прочесть ей отрывок из «Грамоты для начинающих».
Я начал декламировать и почти сразу запнулся.
– Чжан Лихуа[6]… – зевнула мама, – давай, что там дальше.
– Блистала волосами.
– А что говорится про У Цзянсянь[7]? – снова спросила мать.
Я ответил, что красота У Цзянсянь «просто пиршество для глаз».
– Теперь скажи мне, кто такая Чжан Лихуа?
Я покачал головой.
– А что значит «пиршество для глаз»?
Я снова покачал головой. Мама рассердилась:
– Так вот как Сюй Фугуань учит тебя!
Сюй Фугуань – мой учитель в частной школе, а также известный в округе практик китайской медицины. Это был крепкий бородач, а длинный халат придавал ему потешный вид. Частная школа, которой он руководил, находилась на южном берегу канала. С деревней Майцунь ее соединял ветхий деревянный мост. В ясный день, стоя во дворе Финикового сада, я мог видеть белоснежные стены школы и лодку, груженную хлопком, пришвартованную на канале. После смерти отца я почти перестал посещать занятия в школе. Тем летом господин Сюй Фугуань часто по вечерам приходил к нам в Финиковый сад на чай. В темноте я иногда слышал, как он, обмахиваясь бумажным веером, беседует под сенью деревьев с моей матерью. Вскоре Сюй Фугуань стал постоянным гостем в нашем доме.
На следующий год, когда на тутовых деревьях зазеленели листья, а шелкопряды плели свои коконы, в нашем Финиковом саду кое-что случилось. Я никогда в жизни никому не рассказывал об этом происшествии, и даже сейчас, когда я вспоминаю о нем, я испытываю стыд, заставляющий меня вздрагивать. Природа таких вещей была непостижима для меня в том возрасте, но их всеобъемлющая реальность стала частью трепетных видений в более поздние годы.
Той весной свет в червоводне горел каждую ночь. Он казался размытым и влажным, и я часто просыпался. В эту ночь меня снова разбудило необъяснимое чувство. В темноте я тихонько выскользнул из постели и босиком направился на улицу. Я тихонько открыл дверь своей комнаты, и странное мурлыкание, которое она издала, испугало меня. Я осторожно спустился по лестнице и вышел во двор. В траве квакали лягушки, и я, двигаясь словно в трансе по узкой галерее, подошел к краю ограды за червоводней и остановился среди благоухающих грушевых деревьев. Дверь червоводни была серой, несколько только что сплетенных соломенных драконов лежали кучей у забора, а на дереве перед дверью болтался фонарь. Я видел, как вокруг него кружится рой крошечных насекомых. До меня доносились звуки, с которыми шелкопряды пожирали тутовые листья. Затем на противоположной стороне мелькнула темная тень, и, повернувшись, я увидел маму, которая шла сюда с металлическим ведром, слегка наклонившись вперед, а ручка ведра издавала монотонный пронзительный звук. Должно быть, мама заметила меня, подумал я. Когда она ускорила шаг, вода начала выплескиваться из ведра.
Мама подошла ко мне, поставила ведро и положила руку мне на плечо.
– На что ты тут смотришь?
– Вышел по нужде, – поспешно ответил я.
– Ты был здесь прошлой ночью? – Мать выглядела слегка запыхавшейся. Моя нерешительность сразу подсказала ей ответ. Чуткость и настороженность заставили перефразировать вопрос: – Ты испугался, когда вчера вечером гремел гром?
– Вчера ночью долго шел дождь, но грома не было, – поправил я.
– Значит, ты был здесь. И что же ты видел?
– Ничего.
– Говори правду.
– Я ничего не видел.
– Не лги. Скажи маме, что ты видел? – Мама обняла меня так крепко, что у меня перехватило дыхание.
– Я видел отца, – ответил я.
Мама отпустила меня.
Я действительно видел отца. Он был в золотом одеянии и стоял под финиковым деревом, мокрый от дождя. Я подошел к нему, и он вдруг улыбнулся мне, а затем исчез в кустах.
Мама посмотрела в сторону темного финикового дерева и снова крепко обняла меня, ее горячие слезы текли по моей шее и промочили рубашку на груди.
Прошлой ночью я видел господина Сюй Фугуаня, который кувыркался с моей матерью в червоводне, я видел голую спину матери, липкую от помета шелкопряда. Я слышал их стоны и крики матери: «Хватит, хватит!»
– Хватит! – прорычала мать.
А еще я увидел тайну, которую пока не смог разгадать. Это финиковое дерево, под которым мама развешивает сушиться одежду в солнечный полдень; иногда дерево превращалось в серп луны, отражающийся в стакане с водой, на которую мама долго молча смотрит, ожидая рассвета в беззвучной ночи.
Пуговка
Снова зарядил дождь. Сначала совсем мелкий, почти незаметный. Солнечный свет отступил от бескрайних полей раннего риса, небо стало пасмурным и серым, а затем послышался шорох ветвей и листьев, капли застучали по крышам, и в застоявшемся воздухе раздался негромкий раскат грома.
Я состарился. Как умирающее дерево, застывшее в тишине времени. Я думаю, у всех были молодые и радостные часы, завидные и прекрасные годы, а сейчас жизнь оставила меня позади и двинулась дальше одна. В памяти сохранились только обрывки воспоминаний: дерево из прошлого, засохший и поникший лист, тени на хлопковых полях и запах пепла, исходящий от печи в туалете. Я провел в этой деревне бо́льшую часть жизни, а теперь снова стал для нее чужим.
Я боялся встретить кого-нибудь, как боится взглянуть на солнце человек с воспалившимися до красноты глазами. Новое поколение молодых людей в деревне смотрело на меня с любопытством и скукой, как будто их раздражало, что мне уже перевалило за восемьдесят. Особенно остро это проявилось, когда в деревне убило током парня лет двадцати, и хотя я знал, что не причастен к его скоропостижной смерти, мне было не по себе, словно я тайком перевел на свое имя его жизнь – а ему жить бы да жить.
В деревне я веду себя ниже травы тише воды и днем не смею и носа высунуть на улицу. Иногда мне приходится идти в деревенскую лавку, чтобы купить пачку сигарет или рулон дешевой туалетной бумаги, и я всегда стараюсь тихо проскользнуть по самым безлюдным тропинкам под покровом ночи. Но я знаю, что худшее еще впереди, потому что Прокаженный Сун, хозяин лавки, не раз пугал меня. В бытность главой революционного комитета деревни он однажды набрал полный рот слюны, выплюнул на стену свинарника, а затем велел мне слизать ее языком. Это было еще не самое страшное. Как не было ничего страшного и в том, чтобы приказать мне стоять на коленях на перевернутых фарфоровых мисках под палящим солнцем до самой темноты, или отправить меня отбирать у производственной бригады потерянную овцу (которую работники уже давно сварили и съели), или заставить целовать куриный зад (а вокруг толпились деревенские девушки, глазели, как я это делаю, щипали друг дружку и сгибались от смеха в три погибели). В те времена любой ребенок имел право неожиданно гаркнуть мне вслед: «Контрреволюционер такой-то, а ты честный человек?» Я тут же кивал и поспешно отвечал: «Честный, честный». Сейчас жизнь изменилась, я уже давно простил все издевательства, потому что, по правде сказать, очень скучаю по тем временам. Я говорил себе: я – ядовитое растение и могу цвести лишь на куче навоза.
Было девять часов утра, а дождь все не прекращался, и деревня, казалось, плыла по течению. Я услышал шлепанье по воде и понял, что к моему дому кто-то идет.
Ворота во двор толкнули, и раздался скрип петель. Я сидел на унитазе, несколько часов подряд силясь опорожнить кишечник, когда услышал знакомые шаги. Наверное, в коридоре было слишком темно, и моя гостья споткнулась о веник.
– Почему вы опять на унитазе? – Она вошла и прислонила мокрый зонтик к стене.
– Никак не могу сходить по-большому.
Она хихикнула. Сегодня на ней были красные брюки, закатанные так высоко, что рисовая солома и мякина прилипли к ее бледным икрам.
Это была Цитра, правнучка Пуговки, и хотя ей уже четырнадцать или пятнадцать лет, она все еще учится в четвертом классе начальной школы на другом берегу канала. Когда несколько лет назад меня отправили в деревню доживать свой век, она оказалась идеальным кандидатом, чтобы присматривать за мной. Я считаю, что ее тупость не затмевает красоту ее оформившегося тела – скорее наоборот, это несоответствие подчеркивает ее привлекательность. У нее лицо, на которое не устаешь смотреть, и слегка изогнутые губы. Даже когда Цитры не было рядом, ее силуэт часто возникал у меня перед глазами, словно аромат вкусной еды, и навевал невеселые размышления. Каждое утро по дороге в школу она заходит ко мне, чтобы принести что-нибудь поесть, а по воскресеньям или в дни школьных каникул делает у меня домашнее задание, но такое случается нечасто.
– Вчера вечером мы снова охотились на птиц, – возбужденно рассказывает мне Цитра. – Мы тихонько пробрались в бамбуковый лес и приставляли ружье к их задницам…
Она, как всегда, тараторит без остановки. Ей так хочется, чтобы я узнал всю историю, так хочется рассказать мне о каждой подстреленной птице и о внезапном ливне ранним утром, что ей все равно, слушаю я или нет.
Я заметил, что сегодня утром у нее не было с собой школьной сумки. Может быть, потому, что их распустили на лето. А может, из-за сильного дождя канал размыл переправу, и школу пришлось закрыть.
Когда Цитра засобиралась домой, дождь усилился. Я смотрел, как она, держа в одной руке зонтик из масляной бумаги, а другой поддернув брюки, спускалась по лестнице и выходила во двор.
Она подошла к воротам и остановилась. Как будто вспомнила о чем-то. Затем обернулась и что-то крикнула мне, но я не расслышал. Когда раскаты грома стихли, она откинула со лба мокрые волосы и снова прокричала:
– Я забыла сказать! Прабабушка по отцовской линии умерла сегодня утром!
Тени прошлого
Обычно мы ошибочно полагаем, что когда человек умирает, то превращается в дым и перестает существовать, поскольку его тело погребено под землей. Однако во многих случаях это не так. О смерти Пуговки своим криком мне сообщила ее правнучка, но я не сразу понял, что Пуговка навсегда покинула этот мир и мокнущую под дождем деревню Майцунь. По моим ощущениям она была похожа на яркий цветок, все еще раскрывающийся в далеком прошлом. Я смотрел, как фигурка Цитры удаляется под пронизывающим ветром и дождем, и снова перед моими глазами возник тот солнечный осенний день: Пуговка с синим матерчатым узелком в нерешительности замерла возле живой изгороди Финикового сада…
В первые годы после смерти отца я нередко ощущал его безмолвное присутствие. В траве и среди деревьев Финикового сада мне постоянно чудилась его не слишком-то искренняя улыбка. Иногда его лицо появлялось в моих снах. Река лет, бежавшая вперед, еще не заслонила фигуру отца, и мне, с моим хрупким детским воображением, казалось, что он живет где-то вне времени.
Летом, на второй год после смерти отца, в Майцуни произошло одно весьма странное событие, о котором, возможно, не стоит упоминать, но именно оно привело к моему последующему бегству из деревни и тем самым причудливым образом изменило мою судьбу.
На берегу канала, возле деревянного моста, жила семья по фамилии Сун. Весной того года, когда стало ясно, что в их старшую дочь вселился призрак, чета Сун, чтобы изгнать нечисть из дочери, пригласила нескольких магов и ворожей из других мест, и они поставили в лесу у канала шатер с белым пологом. Процесс изгнания призрака длился более двух месяцев, и именно тогда семья Сун, доселе процветавшая, начала потихоньку разоряться.
В первый раз, когда мама взяла меня к каналу, чтобы посмотреть, как маг проводит обряд, лежавшая в палатке девица Сун еще могла разговаривать с навещавшими ее людьми. Ее лицо было мрачным и бледным, вокруг лба была намотана черная тканевая полоска, а улыбка казалась слабой, как бумажная пыль. Несколько магов вяло ударяли по деревянным рыбам[8] и играли на бамбуковых трещотках, что-то бормоча и нараспев произнося таинственные заклинания.
По просьбе матери и еще нескольких деревенских женщин семья Сун сделала исключение и велела одному из магов войти в шатер, чтобы продемонстрировать нам этот странный ритуал: маг поджег в палатке охапку сушеной мяты, затем уселся верхом на девушку и принялся мять ее груди и живот – так он изгонял блуждавшего внутри нее духа. И все. Было очевидно, что дочери Сунов происходящее очень даже приятно.
Казалось, этот ритуал сохранил в себе черты древнего народного колдовства. Несмотря на то что он походил на спектакль, оказавшись там, я все равно не мог не почувствовать страха.
На обратном пути я спросил маму, что такое призрак, и она ответила, что сама толком не знает. Якобы эти сущности всегда привязаны к телу каждого человека, и если в теле накоплено слишком много иньской[9] энергии, то в ночной темноте эта сущность вырывается наружу и начинает нашептывать вам на ухо.
Слова матери легли на мое сердце, как гиря на весы. Я рассказал ей, что часто вижу, как отец молча входит в мою комнату лунными ночами…
На долю секунды лицо матери побелело, а затем на ее глаза навернулись слезы.
– Твой отец умер, – задумчиво произнесла мама, – и ты постепенно забудешь его.
Старшая дочь Сунов скончалась осенью того же года. Когда тело клали в гроб, родственники позволили деревенским старейшинам наблюдать за процессом облачения покойной. Я слышал, что такого обычая придерживались всякий раз, когда умирала незамужняя девушка, – это не что иное, как попытка сказать окружающим: в гробу нет ни золота, ни серебра, ни других сокровищ. Тогда воры под покровом ночи не станут посягать на могилу. Однако на третий день после погребения дочери Сунов ее могилу все-таки разрыли. Возможно, тот, кто это сделал, и был жаден до золота или серебра, но сейчас он явно преследовал иную цель. После того как ранним утром дровосек обнаружил обнаженное тело девушки, семья Сун снова похоронила ее в той же могиле и поставила рядом соломенную хижину, чтобы место погребения днем и ночью охранял мальчик, которому не исполнилось и десяти лет.
Вот тогда-то я и познакомился с Прокаженным Суном. Днем я часто видел его фигуру у могилы сестры, а позади него над горами громоздились белые облака.
Осенний дождь закончился, но вид белых, как пух, облаков в предгорьях отложился в моей памяти и со временем стал приметой какого-то страха.
Лунной ночью, погрузившись в беспокойный сон, я лежал один, на жутком чердаке дома в Финиковом саду. Вдруг мне почудилось, что я услышал, как кто-то зовет меня по имени. Это был женский голос, и звучал он как-то странно и сбивчиво, заглушаемый шумом ветра, гуляющего под карнизом дома.
Я тихо спустился по лестнице и вышел во двор. Ночная прохлада разносила аромат спелых фиников. Пройдя по заросшей тропинке к переднему двору, я увидел, что в сарае, где хранилась всякая всячина, горит свет. Я подумал, что этим непонятным помещением уже давно никто не пользуется.
Я подошел к сараю и услышал, как ветер стучит в окна. Осторожно толкнув дверь, я увидел отца, который сидел за столом и чинил настенные часы – они перестали показывать точное время с тех пор, как их повесили на стену.
Отец был одет в халат золотистого цвета, от которого исходило призрачное сияние, как от масляной лампы. С него капала вода, а волосы падали на лоб, точно так же, как в тот день, когда он явился мне в кустах у червоводни. Вокруг него лежали груды ветоши, а старую прялку опутывала густая паутина. Когда из окна дул ветер, колесо прялки со скрипом вращалось.
Отец выглядел измученным и жалким. Он с тоской посмотрел на меня, и на мгновение на его лице появилась серая улыбка.
– Почему ты не уедешь? – спросил отец.
– Куда? – поспешно уточнил я.
– Здесь больше нельзя оставаться, – сказал он.
Я не знаю, в какой момент фигура отца исчезла. Когда на следующее утро я проснулся в сарае возле прялки, то в теплом солнечном свете увидел маму и Пуговку, которые молча смотрели на меня.
– Может, он чего-то испугался? – сказала мама Пуговке. – Зачем он прибежал сюда спать?
Сюй Фугуань
Эта таинственная ночь – часть моих детских воспоминаний. В тот дождливый осенний вечер я лежал в своей спальне в северном крыле дома в Финиковом саду, слушал стук дождя по увядшим листьям и никак не мог заснуть. Мир за окном казался мне огромным и непонятным, чудесным и пугающим. Я и по сей день не знаю, откуда взялись те мои детские страхи.
В моем теле медленно происходили изменения, которые, по словам местного лекаря, были связаны с акклиматизацией на новом месте, усугубленной лихорадкой, а мама считала, что это состояние вызвано испугом. Мама уже много лет спала отдельно от меня, но время от времени она поднималась ко мне в комнату в северном крыле дома, чтобы составить компанию на время болезни.
– Не стоило приезжать в это проклятое место, – сказала мама и потушила в комнате свет. Она часто повторяла мне это.
После этого она всегда быстро погружалась в сон, оставляя меня одного лицом к лицу с предстоящей бессвязной ночью. Помню, как-то раз я тайком положил руку ей на лицо и царапнул ногтями шею – я надеялся, что мама проснется…
Я очень боялся встретить Прокаженного Суна в деревне. Мы были практически незнакомы с ним, но стоило мне увидеть его, как перед глазами тут же возникало унылое облако, плывущее мимо кургана у подножия гор, и маг, сидящий на больной девушке, тихонько постанывавшей, пока его руки мяли ее груди. Затем передо мной появлялся образ отца, который устроился возле старой прялки и ремонтировал настенные часы, рассеянно посматривая вверх и улыбаясь мне…
В те несчастливые дни чем сильнее я боялся увидеть Прокаженного Суна, тем чаще мы сталкивались с ним в деревне. Вскоре мой страх перерос в ненависть. Тогда я не думал, что эта ненависть будет крепнуть день ото дня и останется со мной почти на всю жизнь.
Моя болезнь продолжалась до весны следующего года. Я часто вставал с постели посреди ночи, сам того не замечая, и, бесшумно ускользнув из Финикового сада, бродил по безмолвной пустоши. Несколько раз мама и Пуговка находили меня только на рассвете – на хлопковом поле или в роще грушевых деревьев за околицей.
В конце концов из-за моих хождений во сне мама запаниковала и стала просить помощи у богов и Будды, а также ей вновь пришлось приглашать господина Сюй Фугуаня к нам домой.
Я давно не видел господина Сюй Фугуаня. Однажды он прислал в Финиковый сад сватов, чтобы сделать матери предложение выйти за него замуж, но она ему отказала. Позже я узнал, что мать некоторое время колебалась, но по какой-то причине передумала. С тех пор Сюй Фугуань редко показывался в Финиковом саду. Обычно мы с мамой встречали его на дороге, и разговаривать нам особо было не о чем.
В апреле того года мама попросила кого-то отнести Сюй Фугуаню приглашение прийти в Финиковый сад на чай. Сюй Фугуань воспринял это как ответный сигнал материнского сердца, он так разволновался, что не спал целую ночь. Позже один из его помощников рассказал мне, что в тот день Сюй Фугуань вскочил ни свет ни заря, оделся и все напевал частушки. Он никогда прежде не видел своего хозяина таким счастливым. Ранним утром следующего дня, когда Сюй Фугуань заявился в гостиную Финикового сада при параде и с двумя лаковыми шкатулками, мы с мамой опешили. Мама объяснила Сюй Фугуаню причину, по которой пригласила его к нам, и улыбка на его лице сразу потухла. Он, как обиженный ребенок, застыл в гостиной и долгое время не мог вымолвить ни слова.
Позже Сюй Фугуань притворился, что не сердится, и задал несколько вопросов о моем самочувствии, а затем удалился. Перед уходом он попросил маму отпустить меня на следующий день в его клинику.
После обеда я отправился в клинику господина Сюй Фугуаня, расположенную на другом берегу канала. Я настаивал на том, чтобы пойти одному, но мама решила, что я обязательно упаду в канал, когда буду переходить мост, поэтому она попросила Пуговку сопровождать меня.
Сюй Фугуань с сердитым видом сидел за столом и то и дело вытирал пальцы ваткой, как будто чего-то с нетерпением ждал.
Прищурив глаза, он некоторое время равнодушно смотрел на нас, а затем спросил у Пуговки:
– А хозяйка чего не пришла?
Пуговка ответила:
– Ей нездоровится.
Сюй Фугуань хмыкнул, с тоской глядя на Пуговку, и сменил тему.
– Ты не догадываешься, почему твоя хозяйка отказалась выйти за меня замуж? – Пуговка, казалось, на мгновение запаниковала и не знала, как ответить. – Это все из-за тебя, придурок! – тыча в меня пальцем, заявил Сюй Фугуань. От него разило перегаром. Через некоторое время Сюй Фугуань пробормотал себе под нос: – Или же она думает, что у меня слишком маленький…
Пуговка густо покраснела и отвернулась к окну. Солнце палило вовсю, а по каналу медленно плыла лодка, паруса которой раздувались от ветра.
Вскоре после этого из внутренней комнаты вышел помощник с готовым лекарством. С недоумением посмотрев на доктора Сюй Фугуаня, он сказал:
– Хозяин, что это за снадобье? Почему у него такой странный запах?
Сюй Фугуань не обратил на слова помощника никакого внимания, жестом он велел мне выпить лекарство. Я взял плошку и сделал глоток, а затем решительно отставил ее в сторону.
– Горькое? – спросила Пуговка.
Я покачал головой.
Сюй Фугуань недовольно кашлянул, поднял плошку и снова протянул мне:
– Пей, пей до дна.
Я сидел не шевелясь.
– Подержи ему голову, – скомандовал Сюй Фугуань Пуговке. Она на секунду замерла, а потом сделала то, что он ей велел.
Сюй Фугуань приказал своему помощнику насильно разжать мне зубы и вылил мне в глотку содержимое плошки. Я сопротивлялся изо всех сил, я слышал, как подо мной скрипят ножки стула, часть лекарства вытекла через нос, а одной рукой я так крепко вцепился в брюки Пуговки, что даже разорвал их.
Через несколько месяцев мы с мамой снова столкнулись с Сюй Фугуанем у мельницы в центре деревни. Он разговаривал с Хуар, женщиной, которая держала пасеку на западном краю деревни. От смеха на лице Хуар время от времени проступал румянец.
Мы с мамой подошли к ним, и мама рассказала господину Сюй Фугуаню, что по возвращении из клиники меня несколько раз обильно вырвало, зато я оправился от болезни.
– Так что это было за лекарство? – спросила мать.
Сюй Фугуань посмотрел на Хуар, потом на мать и буркнул, понизив голос:
– Дерьмо.
Хуар
Когда Хуар вышла замуж и приехала в нашу деревню, мы жили в Майцуни уже второй год. Она, как и мы, была чужой в деревне, и все вокруг ей казалось незнакомым, поэтому на некоторое время они с матерью особенно сблизились. Позже из-за каких-то непонятных разногласий они постепенно отдалились друг от друга.
Дом Хуар находился на западном краю деревни, по соседству с портновской мастерской, а во дворе, окруженном глинобитной стеной, росли персиковые и абрикосовые деревья, под которыми стояли ульи разных размеров. Я слышал, что она привезла их с собой в качестве приданого. Весной мы с мамой часто ходили к ней во двор полюбоваться цветением персиковых деревьев. Хуар всегда улыбалась и казалась беззаботной, как будто ничто не могло ее расстроить.
И вдруг ранней весной мы услышали, что Хуар повесилась на дереве посреди поля далеко за пределами деревни. Мы с мамой поспешили туда, чтобы увидеть все своими глазами.
Это происшествие было просто невероятным: ничто не предвещало подобного исхода, и позже, когда люди вспоминали о Хуар, то, обсуждая эту трагедию, они так и не смогли найти причину.
В полдень того дня Хуар, как обычно, вышла на улицу косить траву. Проходя мимо Финикового сада, она заговорила с матерью, и я издали видел, что на ее лице как всегда играет улыбка. Старик, рыбачивший у пруда, рассказал, что в тот день Хуар долго косила траву в поле, затем спустилась к каналу, вымыла корзину, набрала воды, чтобы умыться, и сделала несколько больших глотков. Он заподозрил неладное, когда Хуар перекинула веревку через ветку софоры.
Он отшвырнул удочку, прыгнул в недавно оттаявший канал и поплыл к другому берегу, но было уже слишком поздно.
На голом песчаном участке у канала когда-то стоял храм. Теперь среди обломков давно рухнувших стен росли полевые цветы. Когда мы с мамой пришли туда, люди пытались снять Хуар с дерева. На ней была красная хлопчатобумажная куртка, в которой она выходила замуж, теплые черные брюки и новые матерчатые туфли. На ветру веревка плавно раскачивалась из стороны в сторону.
Под деревом стояла потрепанная бамбуковая корзина, наполненная травой, сверху лежал серп. Хуар повесилась, отрезав кусок от веревки, которой была обвязана корзина.
– Похоже, она внезапно захотела умереть, – сказал старик, – я увидел, как она завернула за развалины стены, и подумал, что она пошла по нужде, поэтому больше не смотрел в ту сторону. Кто бы мог подумать, что она ищет смерти?
Судя по всему, это происшествие напугало старика – содрогаясь от ужаса, он вновь и вновь повторял эти слова каждому, кто прибывал на место трагедии.
От канала исходила прохлада, и солнце лениво прижималось к воде. На противоположном берегу колыхались крупные цветы рапса, и несколько крестьянок пробирались сюда сквозь их заросли. А на хлопковом поле в одиночестве стоял крестьянин и смотрел куда-то вдаль.
В сумерках жители деревни принесли бамбук и фанерные щиты, чтобы соорудить носилки, а женщины тем временем переодели Хуар. По мнению местных стариков, человека надо хоронить там, где он умер, потому что «именно это место выбрала его душа для перехода в загробный мир». До сих пор неподалеку от Финикового сада близ прудов есть несколько могил – это память о тех, кто утонул. Об этом обычае я узнал вскоре после смерти отца.
Однажды поздней осенью того же года я искал птичьи яйца под карнизом дома и вдруг услышал пронзительный крик. Я увидел, что со двора выскочила босая Пуговка, а ее грудь бешено подпрыгивает под рубашкой. Мама бежала вслед за ней, махая мне рукой.
– Задержи ее! – крикнула мне мама.
Пуговка неслась к колодцу на окраине деревни.
– Не смей прыгать в колодец! – Мать задыхалась, по ее лицу ручьями текли слезы страха.
Подбежав к колодцу, Пуговка замерла на месте: она лишь заглянула в него, но не прыгнула. В этот момент испуганная мать наконец остановилась и вытерла пот с лица.
– Прыгай, что же ты встала? Прыгай, если у тебя хватит смелости!
Позже, когда я спросил Пуговку, почему она не прыгнула тогда, она засмеялась:
– Если бы я туда сиганула, то никто не стал бы потом пить воду из этого колодца.
Небо потемнело, мы с мамой пошли в сторону деревни. Мы молчали, каждый из нас думал о своем. Смерть Хуар была тихой, словно она боялась кого-то потревожить. Яркая, печальная и непонятная смерть. И снова я вспомнил веревку, свисавшую с дерева, и красную хлопчатобумажную куртку Хуар. Я подумал о свежем могильном холмике у канала, который весной следующего года покроется травой, а позже там распустятся жалкие пучки мелких желтых цветов. При мысли о светлячках, летающих в траве летом, а затем о ноябрьских дождях, которые омоют могильный холмик, я вдруг испытал грусть, которая долго меня не отпускала, и подумал, что жизнь можно оборвать когда угодно, что она тонка, как нить, и не имеет никакого смысла.
Моя женитьба
Мое неприятие брака объясняется двумя причинами: во-первых, если мужчина женится на девушке из другой местности, то молодые не видят друг друга до свадьбы, и, значит, брак становится авантюрой, вызывающей страх; во-вторых, что касается лично меня, я замыслил побег из Финикового сада, мечтая покинуть эту захолустную горную деревню, и свадьба, несомненно, пошатнула бы мою решимость. Однако все мои возражения не заставили мать пойти на компромисс – напротив, она ускорила заключение брака. Моя мать из тех, кто требует беспрекословного подчинения, любое непослушание и сопротивление сурово наказывается. Отец прожил с ней всю жизнь, но, к сожалению, слишком поздно понял эту особенность ее характера.
Когда к главным воротам подносили паланкин с невестой, я вышел встречать ее, как велела мать. Но тут мне вдруг приспичило отлучиться по большой нужде, да так, что я не мог терпеть. Пришлось бежать в рощу на околице, однако когда я присел там, у меня ничего не получилось. Монах Цзюцзинь каждые несколько минут приходил поторопить меня.
– Давай уже, паланкин прибыл в деревню!
В этот момент я услышал, как в воздухе взрываются петарды, и запах серы и бумажных фитилей ручейком просочился в рощу. Монах нетерпеливо топтался на опушке, но я сознательно медлил, тщетно пытаясь в последний раз пойти наперекор воле матери.
Когда я вслед за монахом вошел в ворота Финикового сада, красный паланкин уже поставили во внутреннем дворе. Я увидел, что на его крыше тонким слоем лежит иней. Несколько незнакомых женщин помогли невесте выбраться наружу. Ее ципао[10] зацепилось за один из бамбуковых крючков на паланкине, и в разрезе мелькнули темно-красные трикотажные кальсоны. Девушка засуетилась, и покрывало сползло с ее головы. Ее лицо раскраснелось от ветра, а в глазах одновременно отражались и радость, и печаль, когда она робко оглядывала окружавшую ее толпу. Не знаю, то ли ее жалкий, беспомощный вид вызвал у меня ощущение, что все это уже было когда-то раньше, то ли наоборот – из-за возникшего ощущения дежавю мне показалось, что она выглядит несчастной. Но меня это сразу же тронуло. Мое дыхание участилось, и меня охватило странное чувство при мысли, что теперь эта высокая незнакомка будет находиться рядом со мной круглые сутки. Я даже испытал некое подобие эйфории и подумал, что совершенно напрасно целый месяц спорил с матерью из-за этого брака.
Монах взял меня за руку и потащил к невесте. Она, дрожа на холодном ветру, быстро взглянула на меня. Сваха, провожавшая ее из родительского дома, смерила меня холодным взглядом и оттолкнула с дороги. Гости, не обращая внимания на мое смущение, обступили невесту и двинулись в сторону центрального двора.
Мы с монахом Цзюцзинем недоуменно переглянулись и в растерянности остались стоять посреди двора. Он потрепал меня по волосам, отряхивая с них травинки и паутину, а потом наконец придумал, как меня утешить:
– Не торопись, рано или поздно стемнеет.
Невеста была из деревни Дуцзэ[11], ее звали Дуцзюань, что значит Кукушка, и большую часть времени до приезда в Финиковый сад она провела на лодке. Долгие годы жизни на воде сделали ее кожу смуглой. Она всегда поджимала губы и редко с кем разговаривала, но когда улыбалась, ее рот слегка приоткрывался, обнажая ряд белых зубов.
Позже Дуцзюань рассказала мне, что в день свадьбы, выйдя из паланкина, она сразу узнала меня, несмотря на то, что у нее зарябило в глазах от множества незнакомых мужчин.
– Я видела тебя во сне, еще когда жила на лодке, – сказала она.
В полдень, когда все сидели за чаем в гостиной, сваха дернула Дуцзюань за подол платья и тихо спросила:
– Ты видела жениха?
– Видела, – ответила Дуцзюань.
– Я заметила некоторое сходство жениха с этим лысеющим немолодым мужиком, – решительно заявила сваха. Она имела в виду Цзюцзиня, монаха, который по случаю праздника побрил голову, нарядился и сиял от радости.
Темнота, о которой говорил монах, быстро приближалась. Я вошел в украшенную спальню, мать как раз разговаривала с Дуцзюань. Увидев меня, Дуцзюань слегка заерзала на деревянной скамье, и, хотя я не подсел к ней, как она рассчитывала, я почувствовал тепло внутри. Ее лицо было похоже на только что созревший гранат, одновременно застенчивое и смелое, впоследствии я часто видел это выражение безмятежности на лице жены, когда она возилась с клубком ниток или гладила одежду. Долгое время после ухода матери мы просто смотрели друг на друга, не говоря ни слова. В печи ярко горел огонь, дрова потрескивали, и от пламени край кровати раскалился чуть не докрасна. Ночью я лежал в постели, слушая, как северный ветер свистит за окном, и ощущал сонливость, какой раньше никогда не испытывал. Мы заснули, отвернувшись друг от друга, но на следующее утро я обнаружил, что Дуцзюань, свернувшись калачиком, спит в моих объятиях, а ее зубы тихонько клацали, когда она издавала ровный, легкий храп.
В теле Дуцзюань чувствовалась свойственная женщинам водного края раскованность и уверенность. Она спокойна, как вода, и свободна, как ветер. Это было именно то, на что я и надеялся. Брак по сговору принес мне неожиданное умиротворение, которое, однако, оказалось недолгим и вскоре закончилось. Мое настроение всегда портилось из-за неприятных мыслей о прошлом, подобно роднику с чистой водой, который внезапно мутнеет.
Однажды вечером Дуцзюань рассказала мне, что как-то раз она стирала белье у причала, а когда возвращалась домой, ее остановили несколько деревенских парней. Они принялись грубо подшучивать над ней и дразнить, говорили ей грязные слова. Один из них даже сказал Дуцзюань, чтобы она ждала его на пристани у канала в третьем часу ночи.
– Разумеется, я не собираюсь ничего такого делать, – прошептала Дуцзюань, расковыривая ножницами свечу.
В колеблющемся свете свечи лицо Дуцзюань казалось размытым, как будто я смотрел на нее сквозь туман.
На следующее утро, когда Дуцзюань отправилась в поле собирать золотые лилии, на околице путь ей снова преградила все та же компашка. Прокаженный Сун заигрывал с ней, а когда увидел, что я прохожу мимо, даже ухом не повел – посмотрел на меня своим обычным мрачным взглядом, после чего парни потихоньку разбрелись кто куда. Дойдя до берега канала, Сун обернулся и крикнул:
– Когда ляжешь спать с ней, то и от моего имени там пару разочков…
Вскоре после переезда в Финиковый сад Дуцзюань сблизилась с Пуговкой. Они часто ходили вместе на рынок и на мельницу молоть муку, вместе поливали недавно посаженные цветы и деревья во дворе. Днем они были неразлучны, как сестры, а по вечерам сидели рядом под лампой, занимались рукоделием и ворковали, как голубки, на понятном только им двоим языке.
Пуговке в ту пору было двадцать шесть или двадцать семь лет. Но нерожавшая женщина всегда как девственница. Когда мы с Дуцзюань ложились в постель, я часто думал о Пуговке, о ее зрелом, упругом теле. Постельные утехи с Дуцзюань еще больше разжигали мою страсть к Пуговке, и иногда мне казалось, что я занимаюсь этим не с женой, а с ней. Я не мог выбросить эту мысль из головы. Однажды я столкнулся с Пуговкой в галерее и тихо рассказал ей обо всем, но вопреки моим ожиданиям она не просто не обрадовалась, а обхватила колонну и разрыдалась. После этого случая Пуговка при каждой встрече со мной опускала глаза и удирала прочь, как испуганная кошка.
Вероятно, Дуцзюань тоже ощутила напряженность, возникшую в наших с Пуговкой отношениях, но она никогда ни о чем не спрашивала меня и продолжала болтать и смеяться с Пуговкой как ни в чем не бывало.
Мать, казалось, постарела за одну ночь. Ее плечи поникли, глаза впали, а под ними появились темные круги. Она целыми днями бесцельно сновала по двору туда-сюда, и постепенно всем стало ясно, что она – лишняя в Финиковом саду. Ее память была уже не так остра, как раньше, и когда она говорила, то изо рта у нее капала слюна. Иногда она по полдня смотрела на стену, силясь вспомнить, что же хотела сделать. Иногда она приходила в мою комнату с кухонным ножом и несколькими головками лука. В этом году, во время праздника Цинмин[12], она вдруг предложила пойти на могилу отца. Мы с монахом Цзюцзинем очень удивились, ведь отца не было в живых уже столько лет, что все члены семьи почти забыли о нем. В тот день мы отправились на могилу отца, которая давно обветшала, подсыпали земли, а также, по просьбе матери, украсили могилу новой двойной «шапкой»[13].
Несколько дней спустя Дуцзюань нерешительно, но совершенно серьезно сообщила, что ей приснилась смерть матери. Дуцзюань верила в сны и в свои собственные предчувствия больше, чем любая другая женщина в Финиковом саду. Например, однажды ей приснилось, что в дождливый октябрьский день я убежал из дома, и она разрыдалась – это по-настоящему взволновало меня. Действительно, в тот момент по совету одного деревенского шэньши[14] я собирался уехать из Финикового сада в Синьян. Я готовился к поездке втайне от всех, никому даже полслова не сказав об этом. Я часто просыпался по ночам от плача Дуцзюань, она подолгу вглядывалась в меня, и ее лицо напоминало зеркало в лучах заходящего солнца. Через месяц, когда я сообщил жене, что на следующий день покину Финиковый сад, она не выказала ни малейшего удивления, а заявила мне своим обычным решительным тоном:
– Возьми меня с собой.
Мать тогда уже тяжело болела, и Финиковый сад был погружен в мрачную атмосферу. Дуцзюань, словно желая загладить вину за свое долгое молчание, разговаривала со мной весь день и всю ночь напролет. Она рассказывала о жизни на воде в родной деревне, о своем дедушке, о лодке, которая дрейфовала по реке, о кольце, которое она когда-то обронила в воду, она говорила и говорила, будто кто-то завел граммофон, и историй было больше, чем семян в подсолнечнике.
Из-за внезапной смерти матери мне пришлось отложить поездку на несколько месяцев. Я отправился в путь на рассвете хмурым октябрьским днем. Я успел уйти очень далеко по той самой дороге, которая вела от гор к деревне, а Дуцзюань так и стояла, держась за дверной косяк, и глядела мне вслед, будто надеялась, что я внезапно передумаю и вернусь к ней. На протяжении долгих лет, пока я служил в армии, вплоть до того дня, когда я впервые увидел Бабочку в Дунъи, я ясно помнил лицо Дуцзюань в момент расставания.
Бабочка
Впервые я увидел Бабочку в начале осени 1938 года. Японцы уже захватили Шанхай, и ситуация в стране ухудшалась с каждым днем. Солдаты, отступавшие с передовой, двигались в сторону Нанкина по узкой дороге в районе Дунъи. Измученные, израненные, обмотанные бинтами солдаты вместе с лошадьми шли и шли через рисовые поля.
После обеда жители деревни Дунъи собрались у околицы и смотрели вдаль: в воздухе повисла поднятая машинами пыль, образовав длинную дымную полосу между живыми изгородями, тянувшимися вдоль дороги. Вглядываясь вдаль, взволнованные крестьяне размахивали руками, как бы определяя направление ветра. Они, конечно же, прекрасно осознавали, кого увидят после того, как войска отступят. Поэтому все больше жителей деревни собирали свой скарб, готовясь к бегству.
Семнадцатый корпус, в котором я служил, был расквартирован в районе деревни Дунъи. На другом берегу реки, в лесу к востоку от деревни, несколько человек принялись закалывать свиней. Чуть поодаль находилась высокая сторожка, в тени которой стояла повозка. Какие-то люди – судя по всему, прислуга – грузили в повозку вещи, и в этот момент я увидел ее.
Женщину закрывала от меня крупная каурая лошадь, и я едва мог разглядеть ее лицо. Однако вскоре незнакомка вышла из тени на палящий солнечный свет, на голове у нее красовалась соломенная шляпа, и все-таки с такого расстояния мне оставалось лишь гадать, сколько же лет этой женщине. Она подняла руку, чтобы прикрыть глаза от слепящего солнца и перевела взгляд на противоположный берег реки, затем бесшумно сделала несколько шагов вперед и остановилась, словно бы раздумывая. Какой-то усатый мужик подкрался и схватил ее за руку, но женщина мягко вырвалась, по-прежнему вглядываясь в даль, как будто что-то привлекло ее внимание. После этого к ней подошел старик с тростью, его рука сначала легла на длинные волосы на ее затылке, затем скользнула по лопаткам, стройным предплечьям, потом сжала ее руку, когда старик что-то прошептал ей на ухо, а затем поднял голову и некоторое время следил за ее взглядом. На этой стороне реки было пустое поле, спелые колосья риса мягко колыхались на ветру. Несколько солдат вели своих лошадей на водопой.
Старик снова что-то прошептал и дернул женщину за руку. В этот момент ее тело раскрылось, будто веер, юбка разлетелась в стороны от ветра и облепила ее ноги. Усатый мужчина молча наблюдал за ними со стороны, а потом отошел под дерево и закурил.
Следующее, что я увидел, – женщина забирается в повозку: она поставила одну ногу на ось, а Усатый быстро подошел и подсадил ее. С ноги женщины слетела туфелька, и мужчина поднял ее с земли, посмотрел на нее (вероятно, даже хотел понюхать) и протянул женщине.
Кучер тряхнул вожжами, и повозка со скрипом покатилась по дороге. Женщина оглянулась, блеснула ее соломенная шляпка, а через некоторое время повозка завернула за угол и исчезла.
Через полгода, зимой, я снова увидел Бабочку. Японцы уже разгромили Нанкин и приближались к Сюйчжоу, готовясь перерезать Лунхайскую железную дорогу. Перед той высокой сторожкой висела вывеска «Управляющий комитет»[15]. Из-за ранения я некоторое время оставался в Дунъи.
Было зимнее утро, я сидел у стога сена на краю деревни и грелся на солнце. Вдруг я услышал стук копыт лошади. По снегу скакала сивая лошадь, на которой сидела Бабочка. Под копытами лошади взмывали вверх крупинки снега, которые опускались на тело Бабочки. Она крепко вцепилась в шкуру лошади, ее тело яростно сотрясалось. Пару раз лошадь едва ее не сбросила. На краю залитого солнцем поля несколько мужчин стояли, сложив перед грудью руки, и издали наблюдали за происходящим. Позади них в охристо-красном свете раннего утра сияли алым цветом софоры на околице. Глядя на скачущую на лошади Бабочку, я вспомнил, как меня самого впервые лягнула моя собственная лошадь, как она скинула меня прямо в пшеничное поле. Скученные выстрелы подняли брызги в дренажной канаве на краю поля.
Я услышал, как Бабочка взвизгнула, лошадь протяжно заржала и понесла ее к реке, а мужчины помчались следом, крича мне, чтобы я остановил лошадь.
Я поднялся, но какая-то невидимая сила мешала мне броситься на выручку женщине. Это, скорее, походило не на безразличие, а на стыд за себя. Я увидел, что Бабочка всем телом прижимается к боку лошади, но одна ее нога все же осталась в стремени. В итоге лошадь протащила ее по снегу вдоль берега реки несколько десятков чжанов[16], оставив длинный след, снесла изгородь и наконец остановилась у пепелища.
Два года спустя, когда мы с Бабочкой проснулись в лучах утреннего солнца на мельнице, разбуженные криком деревенского петуха, я никак не мог вспомнить, как она выглядела в тот момент, когда выползла из кучи золы. Я только помнил, что в то солнечное утро в безоблачное небо взвился бумажный змей и полетел все дальше и дальше над рекой, сопровождаемый громким свистом.
Крики
Мама умерла тем же летом. С того момента, как ее уложили в постель, она устремилась вперед по дороге смерти, и все, что мы могли сделать, – беспомощно наблюдать за происходящим со стороны.
Стояла знойная летняя пора. Высокие горы задерживали южные ветра. Дождевая вода, собиравшаяся в ложбинах, днем под жарким солнцем превращалась в пар, а ночью горячий туман окутывал верхушки деревьев, делая все вокруг мокрым. Состояние матери ухудшалось с каждым днем, и все время она проводила в спальне на чердаке за плотно закрытыми дверями и окнами, иногда сутками не спускаясь вниз. Однажды ночью Дуцзюань отправилась босиком к колодцу во дворе, чтобы попить воды (после приезда в Финиковый сад она все еще не могла избавиться от привычки пить студеную воду), и вскоре в панике ворвалась в комнату.
– В спальне твоей матери пожар!
Мы поспешили к матери. Пуговка и монах Цзюцзинь прибежали раньше нас. Монах притащил ведро с водой и выплеснул его в окно. Оконная бумага превратилась в пепел, балдахин над кроватью наполовину сгорел, и комнату заполнил запах гари. Волосы матери были всклокочены, одежда испачкана, она сидела на мокром полу, глядя в дымящееся окно, и снова и снова повторяла фразу, к которой мы уже давно привыкли:
– Я что, превратилась в дуру?
С тех пор мы постоянно слышали крики, доносившиеся с чердака. Словно вдруг ожила река, молчавшая долгие годы, и теперь даже в жаркую ночь от нее веяло холодом. Поначалу мы с женой каждый день поднимались на чердак, и мать неизменно мучилась от икоты, но все же без умолку болтала со всеми, кто приходил ее навестить. Однажды Пуговка, рыдая, прибежала с чердака, ее одежда была разорвала в нескольких местах, и сквозь дыры виднелась голая грудь. Вслед за Пуговкой с чердака спустился монах Цзюцзинь и, едва увидев меня, запричитал:
– У твоей матери ого-го какая силища, чуть было не придушила Пуговку.
В глубине души мать всегда считала, что упадок Финикового сада связан с появлением Пуговки. Однако всепоглощающая зависть матери наталкивалась на кроткий нрав Пуговки и становилась бессмысленной, хотя ненависть, которая никак не могла угаснуть, продолжала искать выхода. Это происшествие не оттолкнуло от нее Пуговку, но оскорбления и ругань превратили их ежедневное общение в изнурительное ожидание.
Через несколько дней мать вдруг попросила нас пригласить деревенских плотников, чтобы те срочно изготовили для нее гроб. Просьба матери подарила Пуговке лучик надежды, и она сообщила нам эту новость с почти нескрываемым волнением и трепетом.
Меня же эта просьба смутила. В Майцуни не принято готовить гроб раньше, чем больной испустит последний вздох. В этом вопросе Дуцзюань вновь продемонстрировала свою решимость.
– Если каждому суждено иметь гроб, то не все ли равно, раньше его выстрогают или позже?
В каком-то смысле мать умирала не вовремя. С одной стороны, чрезвычайно знойная погода и так вызывала подавленное состояние, с другой стороны, я ничуть не опечалился бы ее смертью, поскольку все мои мысли были заняты тем, чтобы поскорее покинуть деревню Майцунь. Впрочем, я бы не отказался от этих переживаний. Ведь равнодушие пробуждало во мне сомнения: а что, если я поступаю неправильно? У Дуцзюань ощущения была похожими, боль от предстоящей разлуки со мной не позволяла ей принять смерть матери близко к сердцу, и она как-то раз неосторожно упомянула, что в ее родных краях, когда человек умирает, ему просто привязывают камень к ногам и кидают тело в реку, вот и все дела.
Аромат стружки, доносившийся из Финикового сада, на какое-то время успокоил мать. Под шум строгальных станков Дуцзюань каждый день кружила вокруг плотников. Наконец она попросила плотников сделать ей ведро из остатков пиломатериалов, чтобы не бегать ночью за водой к колодцу. Когда гроб был готов, мать настояла на том, чтобы мы помогли ей спуститься по лестнице во двор – она хотела посмотреть на свое «ложе», на котором ей предстоит спать вечным сном. Плотник долго разглядывал мою мать, а потом громко расхохотался. Он шепнул мне:
– Твоя мать свежа, как июньский финик, она проживет еще лет двадцать.
Я не знал, радоваться мне или огорчаться, – мать очень долго умирала, и я испытывал к этой ситуации невыразимое отвращение. Как только я начинал проваливаться в сон, Дуцзюань снова и снова будила меня:
– Твоя мама опять кричит!
А потом я слышал этот ужасающий звук. Он был таким жутким, как будто доносился с кладбища. Я научился засыпать под эти пронзительные вопли, но Дуцзюань никак не могла к ним привыкнуть и говорила, что даже днем у нее в ушах все равно стоит крик моей матери.
Вскоре матери втемяшилась в голову новая блажь. Она попросила нас переселить ее в другое помещение, жалуясь, что в ее спальне на чердаке пахнет дохлыми крысами, а насекомые и комары, кишащие в верхушках деревьев, залетают через оконные щели и мельтешат перед глазами.
– Может, внизу будет спокойнее, – сказала мать.
Мы освободили одну из комнат на первом этаже, мать переночевала в ней, а утром заявила, что там слишком сыро и чувствуется затхлый запах гнилой соломы и известки. А потом она просила нас переселить ее то в сарай, то в червоводню, то в кабинет отца. Мы целыми днями суетились, в Финиковом саду царил настоящий хаос. К счастью, Дуцзюань научилась быстро справляться со всевозможными обязанностями по дому: она подметала двор, поливала грядки с овощами, жгла высушенную на солнце мяту, чтобы отпугнуть комаров. Наконец мать попросила переселить ее в комнату у внешней стены дома, и на этом грандиозная программа переселения была исчерпана. В этой комнате никто не жил с самого нашего переезда в Финиковый сад. Внутри все было покрыто пылью и паутиной, а побелка на стенах давно облупилась, поэтому на уборку у нас ушло целых три дня. Однако после этого мы почти не слышали истошных криков матери. Только когда дул юго-западный ветер, издалека доносились обрывки этого заунывного воя.
В тот вечер мы с Дуцзюань, как обычно, пришли в комнату матери – тогда я еще не знал, что вижу мать живой в последний раз. Мы поболтали с ней и уже было собрались уходить, как вдруг мать обратилась ко мне:
– Ты не хочешь со мной разговаривать?
Из ее ввалившихся глаз текли слезы, но раньше я никогда не видел ее глаза такими яркими. Я сразу вспомнил весенний вечер много лет назад, когда мы с мамой впервые легли спать раздельно, – я ворочался в постели, вдыхая аромат глициний, и долго не мог заснуть под холодным одеялом. Мне казалось, что ее шелковая ночная рубашка все еще касается моего тела. Я чувствовал тепло ее кожи, я слышал шорох ее платья, когда она одевалась по утрам, и звук ее шагов, когда она поднималась по лестнице после игры в карты…
– Почему же не хочу? – возразил я.
– Как вы могли вообще такое подумать? – встряла Дуцзюань.
– Мне не следовало покидать Цзяннин и приезжать в это злосчастное место, – вздохнула мать.
Мы с женой переглянулись, не зная, как ее утешить.
– Но теперь… – Мать начала громко задыхаться. – Вы даже лампу у меня не зажигаете!
– Сейчас день! – поспешно выкрикнула Дуцзюань.
– Нет, сейчас ночь! – упорствовала мать. – Не ври мне! Вокруг темно, как на дне кастрюли.
Дуцзюань взглянула на меня и больше ничего не стала говорить. Через некоторое время мама добавила:
– Ты как-то сказал мне, что видел отца. Так вот, я тоже его видела. Он стоял под финиковым деревом в золотистом одеянии, его волосы были мокрыми от дождя…
Голос матери стал тихим-тихим, мы уже почти ничего не могли расслышать. Мама открыла глаза и сделала неопределенный жест, словно собираясь что-то сообщить. Я приложил ухо к ее груди, и тут она произнесла свои последние слова, очень слабым и таинственным голосом:
– Наконец-то я схожу по-большому!
Переезд в Синьян
На похоронах матери монах Цзюцзинь рассказал мне, что накануне смерти мать неоднократно говорила ему, что в Финиковом саду грядут большие события. Цзюцзинь тут же поведал об этом Пуговке, та – Дуцзюань, ну а Дуцзюань выслушала все с еле заметной улыбкой.
Умирая, мать уже знала, что я намерен покинуть Майцунь. Она снова и снова умоляла приподнять ее кровать повыше, чтобы через окно ей был виден мой силуэт, когда я буду уходить по горной дороге. Мать не дождалась этого дня. Через полмесяца после ее похорон я отправился в Синьян. По обе стороны дороги дрожали на осеннем ветру березы и высились песчаные холмы. Я как будто снова повторял путь, проделанный нашей семьей много лет назад, и перед моими глазами возник прекрасный лик матери, на котором застыли страх и тоска. Я мечтал вновь прильнуть к ней, видеть ее молодой печальный взгляд, даже вернуться к мучительным предсмертным крикам. Я знаю: лучше не копаться в чувствах близких, но что касается моей матери, ее чувства всегда были связаны с уходящей вдаль дорогой.
Военное училище занимало несколько одноэтажных домов на юге города Синьян, вокруг протекала река, делая петлю, похожую на веер. Большую часть года река представляла из себя высохшее русло. На середине реки, где все еще бежал тонкий ручеек, громоздились камни разных оттенков и галька, и нередко на отмелях можно было увидеть скот, который щипал там жалкую траву. Каждое утро мы видели, как офицеры водили своих лошадей на водопой. В центре нашего лагеря располагалась круглая площадка, обнесенная стеной, вокруг которой росли софоры. За ними находилось стрельбище, а дальше, к югу, – поле гаоляна, который плохо рос поздней осенью.
Уже в первые дни после прибытия в Синьян мы почувствовали запах войны – в воздухе пахло порохом. В ушах стоял гул моторов, а большое количество машин и телег, запряженных лошадьми и волами, поднимали облака пыли. В центре города перед ресторанами, чайными и борделями группами по два-три человека бродили офицеры и солдаты, одетые в темно-синюю и буро-желтую униформу. Иногда по улицам тянулись колонны отступавших с передовой солдат. Многие из них были перебинтованы, а их лица не выражали никаких эмоций.
Казарма примыкала к стене военного училища, за ней проходила широкая гравийная дорога, и нас часто будил доносившийся с улицы топот лошадиных копыт, от которого сотрясалась вся комната, койки ходили ходуном, а висевшие над ними котелки стукались друг о друга и непрерывно звенели. Каждый день мы получали новости с фронта. Поначалу я не мог разобраться, кто с кем воюет, а потому совершенно не понимал, что эти новости значат для нас.
После того как осень растворилась в череде дождливых дней, наступила зима.
Однажды вечером уроженец Шаньдуна, с которым я проживал в комнате, тихо подозвал меня и спросил, не хочу ли я пойти с ним на охоту. Этот здоровенный парень с конопатым лицом сказал мне, что в снежные дни фазаны и кролики выходят из своих норок в поисках пищи и за одну ночь я смогу добыть дюжину их, а то и больше. Я немного подумал и согласился.
Я еще не умел ездить верхом, поэтому конопатый здоровяк позволил мне сесть на лошадь позади него, и наша группа из четырех человек спокойно миновала ту призрачную караулку, затем пересекла почти лысое гаоляновое поле и оказалась на пустынной снежной равнине под порывами неистового ветра и снега.
Пока мы ехали, мое сердце бешено колотилось, и время от времени сосед-шаньдунец находил пару слов, чтобы успокоить меня. Он сказал, что сейчас в училище царит антисанитария, а армия дезорганизована, и это уже стало системой. Конопатый здоровяк был родом из Баодина, а заместитель начальника военного училища был мужем его младшей сестры (при этих словах парень гордо выпрямился в седле).
Когда совсем стемнело, мы выехали на открытую местность ниже по течению реки. Во мраке ночи мерцали огни какой-то деревни, изредка слышался лай собак. Сквозь густые облака выглядывала кривая луна, озаряя все вокруг лучами ледяного света.
Мы пришпорили лошадей. В лунном сиянии показалась закутанная в платок женщина с ведром. Она, видимо, собиралась набрать воды из ближайшего пруда.
Конопатый шаньдунец хмыкнул, и как только он и его товарищи ослабили поводья лошадей, те понеслись галопом, а деревенские собаки залаяли пуще прежнего. Вскоре мы подъехали к берегу пруда – женщина поднималась по склону уже с полным ведром. Она на мгновение замерла, словно внезапно что-то осознала, бросила ведро и побежала в сторону деревни, не в состоянии даже кричать от страха. Но она не успела убежать далеко.
Серый конь пронесся мимо нее, как вихрь, и прежде чем женщина открыла рот, чтобы позвать на помощь, ее подняли в воздух, будто курицу, и я увидел, как она, перекинутая через круп лошади, отчаянно брыкается, пытаясь вырваться. Я невольно вздрогнул, а мой сосед обернулся и зло прорычал: «Не дергайся, парень!»
Наши лошади мчались не разбирая дороги по заснеженным полям, а лай собак из деревни становился все тише и тише. Наконец мы остановились на опушке леса и спешились. Конопатый здоровяк, немного помявшись, подошел ко мне, снял с себя шинель и, протянув ее мне, приказал присматривать за лошадьми. Затем они потащили женщину в лес.
Я накинул шинель и прислонился к баньяновому дереву, испытывая сильное чувство паники и тревоги. Ветер взбивал крупицы сухого замерзшего снега, с воем проносясь над верхушками деревьев, и этот вой перемежался с криками женщины. Через некоторое время крики стихли.
Я долго стоял один, прежде чем из леса, пошатываясь, вышли мои спутники. Шаньдунец, зажав во рту стебелек травы, подошел ко мне и снисходительно похлопал по плечу.
– В этот раз тебе ничего не досталось, – ухмыльнулся он. – Мы только что прикончили эту бабу.
На обратном пути я не переставая думал о случившемся. Возможно, фальшивая жалость заставляла меня вспоминать о женщине, оставшейся лежать в лесу. Я представлял, как она колола лед на замерзшем пруду, когда наши лошади пронеслись к месту водопоя, и как упало на снег ее ведро, из которого булькая вытекала темными струйками вода (это ведро предстало перед моими глазами с улыбкой Дуцзюань).
Я мысленно спросил себя: если бы мой сосед не предложил мне остаться караулить лошадей, а приказал бы следовать за ними в лес, стал бы я, как и они, усевшись верхом на ту бедную женщину под бушующим ветром, наносить ей смертельные удары, оставляя на теле следы позора? Я совершенно не был уверен, что сделал бы так же, но и не находил веских причин, чтобы отказаться. Мне казалось, что я такой же, как они.
Неожиданную развязку это дело получило лишь месяц спустя. Родственник конопатого здоровяка некоторое время пытался все замять, и его усилия почти увенчались успехом. Но чуть позже случился другой инцидент, который резко изменил ситуацию. Однажды вечером тетушка начальника военного училища отправилась в театр Баодина на спектакль, и на обратном пути к ней начала приставать та же группа обнаглевших солдат. Сопровождавший тетушку слуга смог дать отпор хулиганам и, хотя на этот раз обошлось без трагических последствий, женщина несколько дней рыдала. Это возмутило начальника училища, он вызвал к себе своего заместителя и после строгой отповеди отдал приказ расстрелять виновных.
Заместитель начальника понял, что из-за кумовства утратил его доверие, и, желая положить конец слухам, которые циркулировали в стенах военного училища, распорядился ужесточить наказания.
Казнь виновных была поистине жестокой. Трех солдат раздели на плацу догола, и они стояли под софорами, дрожа от холода. Шаньдунец скрестил руки на груди – он вовсе не был готов к такому приговору и тщетно пытался спрятаться от выстрелов за деревьями. Конопатый здоровяк пустил в ход все уловки отчаявшегося человека, снова и снова взывая к родственным чувствам мужа своей сестры, надеясь, что казнь все-таки отменят, но, испытывая страшную панику, он говорил путанно и называл замначальника «мужем старшей сестры» вместо «младшей». Лицо замначальника налилось кровью, и он решительно махнул рукой в сторону расстрельной команды.
После первого залпа два солдата упали сразу, не издав ни звука. Голый здоровяк с дикими криками понесся в сторону убранных гаоляновых полей, но когда он, прихрамывая, добежал до берега реки, пуля настигла и его.
Меня в наказание за проступок посадили в карцер – в этом помещении раньше находился склад. Именно тогда я получил первый опыт пребывания в заключении.
В карцере было темно, ни один звук не доносился до меня извне, и только когда открывали окошко для утренней раздачи еды, в мою холодную камеру проникал луч света, казавшийся настолько ярким, что я потом долго не мог сомкнуть глаз. Как и в детстве, когда я лежал на чердаке и ждал маму, я изо дня в день с нетерпением ждал открытия раздаточного окошка. Это длилось лишь краткий миг, но я успевал кое-что увидеть: летящего по небу ворона, строй солдат, на рассвете идущих на учения, лошадей, неподвижно стоящих с оскаленными мордами. В заточении время становится осязаемым благодаря тому, что ты лишь эпизодически видишь свежие побеги на деревьях или слышишь журчание воды за окном, в которую превращается тающий снег.
Я пробыл в карцере всего три месяца, но мне казалось, что прошел целый год. На следующий день после выхода из заключения я получил письмо от Дуцзюань.
Письмо было отправлено в конце зимы и шло до меня почти два месяца. По просьбе жены его написал один старик из деревни Майцунь. Читая письмо, я как будто вновь увидел спокойное лицо Дуцзюань, ее улыбку, одновременно и радостную, и грустную, представил, как она, наклонившись над деревянной бочкой, пьет, громко втягивая в себя воду, словно теленок.
В письме Дуцзюань рассказала, что зимой наши козы принесли приплод – двадцать козлят, а на недавно посаженных во дворе сливах перед тем, как выпал снег, распустились желтые цветы. После смерти матери жена начала работать в поле и теперь научилась всему: выращивать саженцы сладкого картофеля, удобрять пшеничные поля, прясть пряжу. Она по-прежнему живет с Пуговкой, а монах Цзюцзинь в ноябре покинул Финиковый сад – он решил жить в лесу у подножия гор и сажать там табак. Иногда он приходит в Финиковый сад, чтобы проведать Дуцзюань и Пуговку или попросить кого-нибудь принести чайных листьев. Дуцзюань сообщала, что на днях ей снова приснился сон, будто я вернусь домой в день зимнего солнцестояния, и она настолько поверила в это, что купила на рынке кролика и поставила его тушиться, а еще наварила целый таз лапши. Ночью она сторожила жаровню с кроликом, а лапша в тазу так сильно разбухла, что вывалилась через край. Дуцзюань добавила, что с тех пор, как я покинул Финиковый сад, ее сны вдруг перестали сбываться.
В конце письма жена сообщала, что на следующий день ей придется спозаранку идти в маленький городок в сорока ли[17] от Майцуни, чтобы отправить письмо по почте.
Письмо жены заставило меня начать приготовления к побегу, план которого возник у меня еще в карцере. Желание сбежать из училища было таким же сильным, как тогда, когда я в спешке покидал Майцунь, и оно не давало мне покоя.
В конце июня в военное училище прибыл новый начальник – уроженец провинции Хэнань Цюй Жэньфэн, калека с угрюмым лицом. С момента его вступления в должность не прошло и месяца, а он уже расстрелял четверых солдат и одного высокопоставленного инструктора. Первым делом он приказал огородить территорию училища забором из колючей проволоки и поставить высокую сторожевую башню у площадки. Однажды я своими глазами видел, как дезертира, который смог выбраться за ограждение, скосил огонь пулемета, словно птицу, подбитую из рогатки.
Вскоре после этого стало известно, что война затягивается и армия остро нуждается в личном составе, так что, вероятно, не сегодня-завтра курсанты получат приказ покинуть Синьян и отправятся на фронт.
В те удушливые дни в Синьяне я научился стрелять из пистолета, пулемета «Максим» и миномета. Я начал тайно курить опиум и радовать себя способом, которым не владеет только дурак. А еще я теперь умел прямо на скаку с помощью хлыста задирать женские юбки.
На самом деле мы пробыли в Синьяне чуть больше двух лет. Однажды жарким полднем неожиданно протрубили срочный сбор, мы едва успели построиться, как на плац въехала машина с открытым верхом. Из машины вылез Цюй Жэньфэн на костылях и поднялся на импровизированный помост, чтобы выступить с речью. Малиновка на дереве пищала и щебетала, а у меня в голове безостановочно крутилась мысль – как же мне сбежать из училища, поэтому я не уловил ни слова из речи начальника.
После команды «разойтись» мой сосед по комнате сообщил, что наше обучение завершено и после десятидневной строевой подготовки мы отправимся на фронт.
Чжун Юэлоу
После окончания военного училища меня направили на службу в штаб Седьмого армейского корпуса. В то время Седьмой армейский корпус дислоцировался в районе Ваньдина и Линьфэня. Я прибыл в штаб в тот момент, когда наступил сезон дождей. Уже несколько месяцев на фронте не велось боевых действий, войска ждали дальнейших приказов, им не хватало снабжения. Наш штаб располагался в долине между двумя горными вершинами. Прямо посреди леса были установлены навесы от дождя из бамбуковых жердей и сосновых бревен. Вокруг витал запах гниющей листвы.
Дождь не прекращался целый месяц. Когда наконец тучи рассеялись и выглянуло солнце, птицы снова защебетали на ветвях. Вслед за дождями пришла холера. В первые же дни после того, как холера начала распространяться по долине, я познакомился с Чжун Юэлоу.
Было это так. Я прилег отдохнуть в казарме, но меня тут же разбудили. К моей койке подошел человек со стетоскопом на шее. Это был сухопарый молодой мужчина лет двадцати пяти, со странно вытянутым лицом, напоминавшим молоток. Он протер руки спиртом, пощупал мой лоб и рассеянно спросил:
– Ходил сегодня?
– Куда?
– В туалет. Понос был?
– Нет.
– А вчера?
– Нет.
– Говори правду! Мы не отправим тебя на карантин.
– Я правду говорю.
Чжун Юэлоу помолчал, а затем спросил:
– А тебя вообще что-нибудь беспокоит?
Я немного помялся.
– Не могу сходить по-большому.
– Не можешь?! Почему?
– Не знаю.
Чжун Юэлоу удовлетворенно шлепнул меня по заднице и пробормотал:
– Раз не срешься, значит, годишься!
Чжун Юэлоу ушел, а я получил приказ немедленно явиться во временный медицинский пункт. Я оказался единственным человеком в штабе, у которого не было диареи. Мое плохое настроение, которое я объяснял затянувшейся дождливой погодой, моментально испарилось. Однако уже через несколько дней работа в лазарете мне наскучила. Заболевших холерой нужно было быстро помещать на карантин в бамбуковые хижины – их построили за двумя невысокими холмами в пихтовых зарослях в нескольких ли от основного лагеря. Перевозка больных туда и обратно по раскисшим горным тропам очень сильно выматывала меня. Больных холерой солдат по дороге в карантинный лагерь рвало так, как будто они хотели выблевать не только все содержимое своих желудков, но и внутренности. Даже с помощью двойной марлевой повязки я не мог заглушить резкий, едкий запах.
Эпидемия холеры продолжалась до поздней осени, и лишь незадолго до зимы болезнь удалось взять под контроль. На следующий месяц было запланировано начало боевых действий, но так как я не получил никаких распоряжений о возвращении в штаб, я остался в лазарете.