Или, Или лама савахфани..
(Господь мой, почему ты меня оставил…)
(Мф. 27:46)
«Тихо как в раю… Звезды над местечком высоки и ярки я себе пою, я себе крою»… Удивительные слова… И удивительная мелодия… Такая простая и такая трогательная… А душе все ж не найти от нее покоя. Отчего меня всегда так хватали за сердце еврейские напевы… Не знаю. Будто клещами тянули из меня душу… Я-то славянка. А она, душа моя, потом тихо плакала по ночам чистыми детскими слезами…
Не остановить их было. Отец, бывало, присядет рядом, говорит что-то, долго, доброе и нежное… «тихо как, в раю»… Может и спросит: «Чего ты испугалась?
–Я боюсь умереть, папа.
–Ну, если ты будешь хорошо себя вести, и хорошо есть, (с этим всегда были проблемы))), ты никогда не умрешь.
И в его большой ладони я засыпала. В ней было так тепло.. и уютно… Тихо как в раю.. А потом были сны. Детские. Взрослые? Кто знает….
………….
Я родилась в московской коммуналке на Самотеке. Помимо других, моей соседкой была старая Софа. Сколько же ей было лет ? Впрочем, мне казалось, что она была такой старой, и посему казалась принадлежностью нашей квартиры, как и сама старая-престарая квартира с длинными темными коридорами, редко освещаемыми подслеповатыми лампочками тогда лишь, когда кто-то из жильцов шел встречать гостей, или в уборную. Электричество, или как его называли "свет" тогда стоило две копейки за киловатт, но облезлая стена была увешана счетчиками и жильцы вели меж собой непримиримые и жестокие войны за непогашенные вовремя лампочки, неважно, кто забыл погасить это тусклое чудо -ребенок или склеротичная старуха, которая и имя-то свое давно позабыла.
Комнат было четыре.
В одной жила я с родителями, в той, что напротив, студент, он редко появлялся. Он был молодой, лохматый и неулыбчивый. Кажется за все время, пока мы жили в этой квартире, я ни разу не слышала его голоса, потому и помню его меньше других.
В третьей жила семья, они приехали из какой-то деревни и устроились на завод, от которого и получили эту комнату, в которой бесконечно пили и размножались. Не помню точно, сколько у них было детей. Михась, вечно пьяный, со жлобскою рожей и его жена Надюха, с гнилыми зубами, в грязном распахнутом халате, из-под которого выглядывала такая же грязная комбинация. Сейчас женщины таких не носят. А тогда даже прошла утка, что и кремлевские жены вырядились на прием в этом самом гэдээровском неглиже с кружевами. Впрочем, и халат тот, Надюха надевала не всегда. Помню три обычных стручка бигуди на серых ее неотмытых волосах. Помню ее всегда нетрезвой и голосящей. Они постоянно скандалили. И было неважно с кем и во имя чего. Какова была идея, а просто так. Это был смысл их жизни. Без этого они наверное заскучали и вскоре бы задохнулись. И были они бичом нашей квартиры, отравляя существование немногим остальным ее обитателям. Казалось, они только и делали, что пили, скандалили и размножались. Но не стоит о них так долго. Даже воспоминания о них вызывают во мне чувство брезгливости, как бывает всякий раз, когда память выстреливает в сегодня тем, чего я тогда еще стыдилась и стыд этот по сей день такой неотступающий, словно он не оттуда, из прошлого, а самый что ни на есть сегодняшний.
И еще была старая Софа. Вот о ней я и хочу рассказать.
Более нелепого и жалкого существа я не встречала ни тогда, никогда и после, хотя живу на свете уже почти полвека.
Это была грузная и неуклюжая старуха. Сколь помню себя и ее, она и зимой и летом ходила в одной и той же линялой юбке, потерявшей цвет, и в жуткой мешковатой кофте. Выходя на улицу она завершала свой нелепый костюм, водружая на голову сооружение из побитого молью выцветшего фетра с обвислыми полями, которое, казалось, приросло к ее голове, из-под которого выбивались седые пряди, и которое окружающие ,очевидно, должны были принимать за подобие шляпки. Но они чаще шарахались. На пористом крупном носу, кончик которого к старости обвис так, что почти уже касался верхней губы пухлой и усатой, криво сидели очки, когда-то треснувшие, и потому перемотанные на переносице разлохматившимся пластырем. Из рук ее свисал маленький ридикюль со сломанным замком, и авоська с дырочками, сквозь которые жалобно, и словно, извиняясь, и стесняясь самих себя, выглядывали жалкие софины покупки, когда та возвращалась из гастронома: сдобный рожок, бутылка молока с круглой серебряной крышечкой, и 100 грамм, не больше, чего-то, завернутого в серую и толстую оберточную бумагу.
Дворовые мальчишки, завидев ее, словно срываясь с цепи, начинали кричать: "Эй, Софа, толстая жопа", и кидать в нее, чем придется, снежками или камешками. Наверное, ей было очень больно, когда, такой острый снаряд попадал в ее сутулую спину, но, она никогда не оглядывалась, и не ругалась на них, только еще больше вжимала в плечи свою маленькую седую голову, отчего и без того широкие ее, раздавшиеся от материнства еврейские бедра, казалось, становились еще шире, зад пугливо обвисал, и она старалась еще чаще перебирать своими распухшими больными ногами, чтобы быстрее закрыть за собой спасительную дверь подъезда.
В коммуналке травля продолжалась. Этим с упоением занималась Надюха, жена Михася. Если несчастная пыталась пробраться на кухню, завешанную, плохо простиранными и воняющими мочой пеленками, с чайником, чтобы набрать воды, та, воодушевлялась, и цепляя пьяным языком гнилые зубы, начинала орать: «Когда ты шдохнешь, штарая жидовская морда!» Надька с Михасем плодились как тараканы и им, с их подрастающим приплодом становилось все теснее в двадцатиметровой комнате. Надюха, конечно, знала, потому ни для кого это не было секретом, что еще до войны вся эта коммуналка принадлежала софиной семье и видимо оттого, (ох уж эта извечная классовая борьба), ненавидела ее лютой ненавистью. Тогда, до войны Софа была замужем за известным в Москве портным и родила ему 3 детей, и, наверное, была счастливой и может быть, была прехорошенькой, насколько хорошенькой может быть еврейская женщина, но со временем красота поблекла, а затем