© Новожилова О.С., составление и перевод на русский, 2025
© Издание на русском языке, оформление. «Издательство „Эксмо“», 2025
Ночь на мосту
Случилось как-то, занесло меня под вечер к дядь-Джураджу, что из Маховишта. Это тот старикан, который раньше каждый год приезжал на ярмарку в В.[1], привозил на продажу калган-траву и горечавку. Нынче уже не приезжает, потому как совсем состарился, ноги не держат… Остановился я, значит, у дядь-Джураджа. Кроме его сыновей и остальных домашних были там ещё трое местных сельчан, которые нанялись им луг покосить. После ужина зашёл разговор про всяко-разно. Под конец заговорили о вампирах, здухачах[2], джиннах, ведьмах и о другой нечистой силе, какая только может в глухую ночь человеку явиться. Каждый что-то да рассказал, кто больше, кто меньше, но дядя Джурадж, ей-ей, больше всех. И как рассказывал! Как по писаному. Да какое там по писаному?! И в книгах редко встретишь, чтобы всё так складно да живо выходило, чтобы словеса так красиво плелись. Как-то он так хорошо всё умел расположить. И место, где что случилось, так распишет, что живо себе представляешь всякую травку, дерево, камень, даже если птица там какая запела или пролетела – как будто своими глазами видишь. Кажется, будто вот оно, тут, прямо сейчас перед тобой деется.
И вот болтаем мы, болтаем, а один из местных и спрашивает:
– А помнишь ещё было, дядь-Джура, твой покойный кум Иван из Драчича на мосту ночевал?
Дядя Джурадж малость подумал и начал.
– Ох, детки, всего я, конечно, не упомню, давно дело было! Столько лет прошло, многое уже позабылось. Покойный мой кум Иван, царствие небесное, очень, бедняга, тогда намучился. Это давно было, вы детки, тогда ещё не родились. Покойный кум Иван был, можно сказать, из лучших людей в Драчиче. Зажиточный, семья большая, всего хватает, а сам рассудительный, открытый и сердечный. Дважды воевал! Человек видный, лицом пригож, только на лбу отметина, ранили его под Мишаром[3]. Он одного агу[4] убил, да и побежал пистолеты подобрать, серебром отделанные. До недавних пор эти пистолеты хранились у внука его, кума Маринко. Вот это было доброе оружие, надёжное! Чистое серебро! Каждый, детки, стоил как лучший арабский скакун. Но Маринко влез в долги, всё перезаложил, пропали и эти пистолеты. Такое оружие, прямо слёзы наворачиваются. Эх, детки, злые нынче времена настали. Я ещё помню, как здешние люди и не знали, что такое ростовщики и ссуды. А сейчас не найдёшь ни одного хозяйства без долгов, может, только одно-два ещё держатся. Знаете, детки, лет семь-восемь назад наше село было что твой букет – под сотню домов, один другого краше и богаче. А теперь двух-трёх не насчитать, где хоть что-то да есть, а остальные – бог его знает, есть ли у них хоть на три дня довольно хлеба в доме. Всё это, дорогие мои, от ростовщиков, ссуд, тяжб, судов и многих других несчастий, что с каждым днём всё больше уничтожают и портят нынешнее злосчастное поколение!..
– Как-то раз, где-то около Спасова дня, только мы с детьми вышли в поле, как вдруг, гляньте-ка, кум Иван. Он к нам в село по какой-то надобности выбрался. Пробыл три дня. И как раз в субботу собрался обратно. Дело к ночи, а он прощаться: у меня, говорит, дело есть, надо завтра на базар, купить там кое-чего по хозяйству, а не в выходной не успеваю. Мы его удерживать, пусть бы переночевал, да и отправился утром раненько, успел бы и домой, и на базар, раз так надо. Но какое там! И слушать не хочет. Прямо сейчас пойдёт, и баста. Он, бедолага, упрямый был. Если что решил, от своего не отступится. Вижу, никак его не убедишь, ну и говорю: «Давай, кум, хоть сядем, поужинаешь что бог послал, а там и пойдёшь». И хозяйка моя, покойница, и дети тоже насели на него, так что на ужин он остался. Пришли ещё двое моих тутошних соседей. Поужинали и за разговором выпили ракии[5] на посошок. Очень мы тогда разболтались, вот как сейчас. Покойный Митар, один из соседей, много нам всяких историй понарассказывал, одна другой страшнее. Он их, окаянный, много знал, три дня мог рассказывать без передыху. Ох, детки, хорошо мы тогда набрались… Кум Иван всё рвётся пойти, а мы ему «сядь, кум, давай ещё по одной, да ещё одну на дорожку!» – ночь уже, а мы всё сидим. Наконец выпили ещё по одной на прощание, кум Иван со всеми расцеловался и пошёл себе.
Той ночью было, как бы сказать: ни ясно, ни облачно, а тонкими облачками всё небо затянуло и иногда только месяц проглядывает, слабо-слабо. Тишина, ни ветерка. И видно было далеко через лес и туман этот. Такие ночи, детки, самые страшные. Когда месяц светит, всё кругом видно, ясно человеку, что есть что. Когда темнота кромешная, конечно, ничего не видно, но хоть не так страшно, как когда такая серая ночь. А тут каждое дерево, каждый камень чудным кажется, жутким. Одним словом, страшно! И как раз в такое время чаще всего всякая нечисть людям является.
Идёт, значит, детки, мой покойный кум Иван, а шагает всё осторожнее. И подходит уже к Мравиньцам. Там и среди дня страшно пройти, а уж ночью, да ещё в такое глухое время… С обеих сторон сгрудились овраги, низкие вязы стоят как муравейники. Потому так место и называется – Мравиньци. Лес, по правде, редкий, но деревья крупные и ветвистые. И что-то моему куму Ивану взбрело на ум проверить свой амулет за пазухой. Ему этот амулет привёз один монах из Иерусалима, он сюда на сбор подаяния приезжал. Кум Иван ему отдал лучшего барана и три талера[6], а покойная кума Яна – совсем новую рубаху с ещё не прорезанным воротом. Монах ему так сказал, чтобы амулет всегда носил за пазухой, слева у сердца, и тогда может без боязни ходить куда вздумается, хоть днём, хоть ночью, ничего ему не будет. Значит, лезет он за пазуху, глядь – нет амулета! Он призадумался. Что за ерунда? Куда подевался? Думает, думает, где он мог амулет оставить. У нас тут не забывал… Стал дальше думать. В конце концов вспомнил, что оставил его дома, в ваяте[7]: когда собирался сюда, рубаху переодевал, да и уронил. И до чего нехорошо, что он сейчас без амулета остался! Возвращаться не след, да и не стал бы он, раз уж пошёл и со всеми распрощался. Что ж, значит остаётся идти, а там как бог даст!
И вот, значит, детки, перекрестился он и дальше идёт. Задумался что-то, поднял глаза, а там – всадник на белом коне. Едет себе по обочине, а ничего не слыхать. Кум Иван его окликнул: «Бог в помощь, брат!» Тот молчит. Иван чуть быстрее пошёл; опять посмотрел – опять всадник на белом коне, и не отстаёт. Иван его снова окликнул – ни звука! Как воды в рот набрал. Потом пропал куда-то… Иван постоял немного, глядит – вон он опять, и прямо летит по скалам, словно тень по стене, и ни камушек не шелохнётся. У кума Ивана мурашки по спине побежали. Побыстрей пошёл, а сам всё косится в сторону. Всадник то исчезает, то опять появляется. Кум быстрей бежать. Смотрит – нет его! И тут у него за спиной как грохнет что-то, да так гулко, будто кто с огромного бука мельничный жёрнов уронил – аж земля задрожала! У кума Ивана колени подогнулись… Несколько шагов вперёд сделал, и вдруг повеяло что-то перед ним, как будто порывом ветра подняло листья в лесу и завертело. Тут прямо перед ним перевалил через дорогу огромный сноп сена, да такой тяжёлый, камни под ним дробятся! Потом ещё один, ещё – три, один за одним! У кума Ивана не то что волосы, шапка дыбом встала, мурашки по всему телу бегают… Лицо как горячим ветром обдало. Перекрестился он и дальше идёт. Спустился он в ущелье, по дну камни лежат, а вокруг буковый лес, а там – что за диво! Камни от земли отпрыгивают со стуком, звук такой, как бывает, если горсть монет возьмёшь, зажмёшь ладонью и потрясёшь. У деревьев корни трещат, прямо из земли вырываются, а ветви скрипят и осыпаются. Всё ущелье ходуном ходит. Куму Ивану слышатся какие-то глухие удары, будто бьют по дну полной бочки. Он снова крестится и дальше идёт. Пот с него льёт ручьями, сам дрожит как былинка. Он потом рассказывал, что никогда так не пугался, как в тот вечер. У него, конечно, были за поясом те пистолеты и ещё большой нож, что он на Дрине снял с одного турка,– но что толку! В кого тут стрелять-то? Да и не след, детки, стрелять в нечистую силу – ствол у ружья разорвёт. Вот Манойло из Златарича, он, было дело, выстрелил из ружья в призрака на той вершине, где Челие[8], так у него от всего ружья только «яблоко» в руках осталось, остальное разлетелось на кусочки. В общем, собрался кум Иван с силами, всё едино надо идти. Что уж теперь поделаешь – только дальше. Но уж поскорее! Поспешил он выбраться из этого ущелья. Весь вспотел, со лба пот ручьями течёт, с подбородка капает. Только вышел из ущелья на бережок, засвистел ветер, сильный, холодный. Его слева что-то обожгло, а правая нога и левая рука – как занемели. Он и внимания не обращает. Спешит дальше, и всё тут. А ветер беснуется, то сильнее задует, то слабее, а то вроде как вовсе утихнет.
Как он подошёл к Брезовицам, запели первые петухи. Он тогда снова перекрестился, «слава богу!» сказал и поспешил к дому свояка Продана немножко передохнуть да и повидаться с роднёй. Эх, деточки, раньше-то родня лучше ладила. В гости друг к дружке ходили, гостей ждали и привечали. Теперь уж не то. Нет такой дружбы, привета и гостеприимства, как в старые времена. Нынешние все норовят другому яму выкопать. Только о себе думают. Всякий отрекается от родных, стыдится их и сторонится. Я, детки, знаю стариков, которые с чужаком или иноверцем приветливей обходились, защищали, помогали чем могли – чем сейчас не всякие родные братья друг с другом обходятся. Нынче братья только и смотрят, как бы друг другу ножку подставить или вовсе сгубить. Всяк сейчас только о своём кармане печётся. Каждый смотрит, как бы тебя надурить, без последней рубашки оставить, или в чистом поле, хоть ты умирай – всё равно ему. Нынче люди предпочтут пойти в корчму, день-деньской там время тратить, напиться, всё прокутить с собутыльниками, чем к ближайшей родне зайти. Я, детки, помню время, когда в нашем селе не было корчмы и, ей-богу, во всём тогда было изобилие, урожай был лучше, у всякого довольно и на столе, и в карманах. И вот я смотрю – пять лет всего, как построили у нас эту проклятую корчму, и что делается? Одно зло от неё! Наши туда бегут с раннего утра, как мёдом им там намазано. Работать перестали, обленились, испакостились. По целым дням их оттуда не выгонишь – знай себе клюют носом, пьют и глазеют по сторонам, а дома у них и урожай пропадает, и скотина, и всё. А потом в долги залезают отчего-то, мол, «год неурожайный! Бог не даёт!»… Эх, детки, год-то всегда урожайный, и всё Бог даёт, если работать… Нет, детки, нынче уже не работают, как когда-то, и жизнь теперь не та! Теперь уж всё не то…
И вот пришёл кум Иван к Продановому дому и застучал в двери. Все домашние проснулись, Продан тоже встал, засветил лучину и открыл ему. Увидел Ивана и удивился: «Ты откуда, свояк, в такое время?» – «Погоди, свояк, маленько, дай в себя прийти, и всё расскажу», – ответил Иван и присел у огня, хозяйка ему стул поставила… Принесли ракии, выпили по одной. Кум всё Продану рассказал, что с ним приключилось в Мравиньцах. Долго сидели! Начало у кума Ивана дёргать правую ногу и левую руку. И всё хуже и хуже! Какое там идти куда-то! Продан велел хозяйке постелить ему у огня, отдохнёт малость, небось и полегчает. Сразу постелили, лёг он. Бьёт его как в лихорадке. Рука и нога всё сильней болят. Глаз не сомкнуть!
Назавтра он уже и двинуться не мог. Рука и нога закоченели. Весь в огне – своих не узнаёт. Только бормочет что-то в бреду, и всё кричит: «Домой хочу! Отнесите меня домой!» Продан обождал два-три дня, думал, может, полегчает ему. Какое там! Только хуже и хуже. Когда Продан понял, что дело нешуточное, он запряг волов, положил моего кума на телегу и отвёз его домой в Драчич; во-первых, чтоб его, боже упаси, смертный час не застал так далеко от дома и родных, а во-вторых, сам кум Иван настаивал, как только чуток в себя приходил, чтобы его отвезли домой.
Когда Продан подъехал к дому Ивана, все домочадцы навстречу выбежали, удивились, перепугались. Покойная кума Яна – в плач. Ивана вытащили из телеги, постелили ему и тут же уложили.
– Я и не знаю, что с ним! – говорит Продан. – Он пришёл ко мне перед рассветом, живой и здоровый, и вдруг начал жаловаться, что нехорошо ему. Это было в ночь на воскресенье. Его одолела какая-то лихорадка. Я говорю, подождём, утро вечера мудренее, а назавтра – на тебе, он и встать не смог!
– Я знала, что несчастье какое-то приключится, раз он оберег забыл, – говорит Яна. – Было уже однажды, пошёл без него, да и заболел, вот и опять!
– Молись Богу, свояченица, и пригляди за ним, – ободряет её Продан. – Думаю, его бы распарить хорошо.
Продан побыл у Ивана несколько дней, а потом отправился домой в Брезовицы.
Долго, детки, лежал кум Иван. И парили его, и травы приносили, и купали, и угли ему гасили и той водой поили; всех до единой старух, которые в болезнях понимают, позвали. Но всё без толку. В конце концов позвали и старого попа Йована из Челие, он ему прочитал великую Васильеву молитву – страшную, детки, её ещё читают от этой, боже упаси, падучей. И опять без толку. Только что в себя пришёл, а рука и нога и дальше не поднимаются. У всех уже руки опустились. И тут вдруг – на тебе! – пришёл дядька Сретен из Лелича и, как увидел, как мучается кум Иван, руками всплеснул и воскликнул:
– Ох, люди, что ж вы делаете? Бегите скорее к Новаку в Чучуге, пусть напишет ему записки. Разве не видите, что он к джиннам в коло[9] попал?
– Бог его знает, будет ли с этого толк! – говорит покойная кума Яна.
– Как не быть, невестка? – божится Сретен. – Голову даю на отсечение, он встанет здоровый как младенец, вы только пошлите кого-нибудь к Новаку, чтобы он дал ему записку. Пусть Стеван нынче же сходит в Чучуге!
– Собирайся, Стева, – говорит Яна старшему сыну Иванову, двадцать лет было парню. – Сходи, попробуем и это, а там как бог даст!
– Говорю тебе, невестка, – продолжает Сретен, – Новак ему поможет. Вон знаешь же Марко Спржу из нашей деревни? Вот он так же шёл ночью и наступил где-то на круг, где джинны танцевали, так у него и руки, и ноги отнялись, всего скрючило. Чего только не делали, а толку не было. Послали к Новаку в Чучуге, тот ему написал записку, и сразу всё как рукой сняло. Ну и Еврему из Челие он помог, когда тот на чары напоролся… Кому Новак записку даст, тот поправляется!
И вот, детки, собрался Иванов Стева, взял лоскут отцовской одежды и отправился в Чучуге к Новаку.
Говорят, детки, этот Новак был нечистым человеком… С нечистой силой знался. Раньше, когда молодой был, поехал с купцами в Германию, там заодно и грамоте обучился. Потом поехал в Боснию и там у одного ходжи выучился делать записки[10]. Я, правда, сам не знаю, своими глазами не видел, но люди сказывали, что видели его, как он ходит глубокой ночью один на перекрёстке и всё что-то приговаривает, что знает, кто из баб ведьма, а кто нет, что с ветровняками[11] он боролся. И ещё много всякого говорили. Он, должно быть, имел дело с нечистым, потому что он, говорят, больше двадцати лет не причащался и в церковь не заходил… Всё у него как-то не получалось. И попов ещё сторонился, если вдруг с ними встретится или рядом окажется.
И вот, значит, детки, пришёл Стева в Чучуге к Новаку, рассказал ему всё, как было, и спросил, может ли тот помочь? Новак, говорит, помолчал немножко, покачал головой и сказал: «О-хо-хо… Что же ты раньше не пришёл? Проще бы было. Теперь посложнее будет справиться, но мы уж попытаемся…» Потом встал, нашёл какую-то книгу, взял Иванову одежду, листал-листал, смотрел-смотрел – перевернул ещё одну страницу и начал рассказывать Стевану по порядку, как всё было: как кум Иван попал в коло к джиннам в том ущелье у Мравиньцев. Тот человек на белом коне, который ехал по скалам, это был царь джиннов. Те три снопа – это были три нечестивца, которые охраняют его, чтобы никто не попал к ним в коло. А если бы, говорит, Иван вернулся тотчас же, как только увидел те три снопа, – ничего бы с ним не случилось, а так он в том ущелье в их коло зашёл, вот джинны и прострелили ему правую ногу и левую руку.
Говорят, детки, ещё в ту пору, когда был некрещёный век, правили в этих землях джинны. Но пришёл царь Костадин, прогнал их за синее море и до самых ворот в Страну мрака. На воротах он повесил свою саблю: только джинны задумают вернуться в христианские земли, дойдут до ворот – сабля зазвенит: «Царь Костадин жив!» – и они тут же бегут обратно. Так что никак им не оказаться среди крещёного люда – только ночью, в самое глухое время, когда не знаешь, где кончается Страна мрака и начинаются христианские земли. Тогда они, бывает, выходят и танцуют коло, а кто к ним угодит, в того они стреляют…
Когда Новак рассказал Стевану, отчего кум Иван занемог, то написал и дал ему три записки. «Снеси ему, – говорит, – эти три записки! С одной пусть напьётся воды на поленнице после захода солнца. Другой пусть его окурят. А третью пусть возьмёт с собой, и пусть домашние отнесут его в ночь на первую пятницу в новолуние на тот старый мост под вершиной, где Челие, пусть там переночует. Там уж он всё увидит. Только ни в коем случае пусть ни слова не говорит и не шевелится!.. Как всё исполнит – даст бог, полегчает ему!»
Стеван дал Новаку три талера, взял записки и отправился домой. Как пришёл, всё рассказал, как Новак велел. А так случилось, что было новолуние и завтра как раз пятница. Покойный кум Иван велел, чтобы его брат Пера вместе со Стеваном отнесли его вечером ночевать на мост. Кума Яна не давала, хотела до следующего новолуния отложить. «Может, – говорит, – бог даст, полегчает ему, не нравится мне, чтоб он там один да ночью». Но кума Ивана поди отговори! Он насел на них: нынче же вечером неси его на мост, и точка.
И вот, детки, как дело к вечеру, вынесли его Пера и Стеван к поленнице, напоили водой с одной записки, окадили другой – и обратно в дом, пока остальные волов запрягали…
Погрузили, значит, Ивана на телегу и потихоньку поехали к холму под Челие, а там его оставили посреди моста. Когда его положили, он ещё раз за пазуху заглянул: оберег на месте, записка тоже. Он не так за записку беспокоился, как за оберег. А раз уж он тут, так ему ничего не страшно! Ушли Пера и Стева. Остался кум Иван один на мосту.
Мост этот, детки, на страшном месте. Ещё пятнадцать лет назад он стоял, а потом его смыло, в то лето, на Степана Сеновала, когда случился паводок и вышли кости утопленника Аврама, их вынесло прямо под мост с нашей стороны. Аврам утонул в этом омуте. Говорят, он ночью пошёл окунуться – рыбу он ловил – и вот как выплыл на середину, его что-то за ноги ухватило, тяжёлое, как свинец, и утащило на дно. Потом Тимотие и Пантелие с Бобии[12] ныряли в тот омут и нашли Аврама, сидит на дне как живой: а на коленях у него маленький чёрный ребёнок, размером не больше котёнка. Они его вытащили и закопали там у берега. До Аврама, говорят, тут ещё одна баба утопилась, Йокой звали, вот место и прозвали «Йокин омут».
На этом месте, детки, людям часто всякое виделось. Одним словом, опасно туда было ходить в одиночку, ночью или под вечер. Да и жутковато как-то. С нашей стороны нависает утёс… Будто сами скалы сейчас упадут – ну вы и сами, небось, видели, как оно там. Вы же там проезжали.
И вот, детки, на этом самом мосту покойный кум Иван должен был провести ночь. Он сначала огляделся; везде тишина, ничего не слыхать, только ниже по течению шумит вода по камням. А под мостом так тихо – будто вода и вовсе не течёт. Иногда только ухнет сова в скалах или сычик на дубу… Этих мерзких птиц и из дома-то страшно услышать, а уж на мосту! Иногда опять же слышен у берега колокольчик – прямо оглохнуть можно. Наш Иван и внимания не обращает – он, бедолага, ничего не боялся.
Мало-помалу совсем стемнело. Всё стихло. Ни уханья сов, ни звона – ничего не слыхать. И случилось, что ночь опять была такая же серая, пасмурная, как тогда под Мравиньцами, когда он угодил в коло к джиннам. Кум Иван молчит и ждёт, что дальше будет. Тут под мостом что-то послышалось – плеск воды, будто утка купается и крыльями плещет. Ненадолго стихло, а потом что-то зачернелось под холмом на краю моста. Иван украдкой скосил глаза – а двинуться нельзя, так ему Новак сказал. Это чёрное вроде как козлёнок – некрупное. Начало приближаться, сначала медленно, потом быстрее – а совсем рядом с ним полетело как пуля. Смотрит Иван – как есть чёрный козлёнок, только хвост длинный и не на четырёх ногах скачет, а на двух задних. Добежало до середины моста, остановилось и как закричит – у Ивана аж в ушах зазвенело. А оно обратно – кувыркается, будто обруч, когда его дети спихнут вниз откуда-нибудь. Докатилось до Ивана – заржало как жеребёнок, в таком виде доскакало до того конца моста, а там свиньёй захрюкало. Тут заплескало в воде под мостом, будто тысяча уток взлетают и крыльями машут, а подальше по камням что-то как зашуршит, как заскребётся, захрюкает, такой писк настал, будто мышей бьют. Мелкие камешки запрыгали и падают под мост в омут. Иван украдкой смотрит на вершину. А там – что за дела! Облепила нечисть скалу, всё черно от них, так и кишат повсюду, как муравьи! В один миг все забрались на вершину и давай танцевать, только хвосты болтаются. Иван молча смотрит. Тут опять на краю моста что-то захрюкало, пронеслось мимо него и на другой конец моста. И тут, откуда ни возьмись, навалились остальные на мост, навалились – всё кишмя кишит ими. Мост загремел, закачался. Нечисть роится как в муравейнике, носятся туда-сюда, ползают по спине у Ивана… Он чувствует, как они один за другим по нему карабкаются, сначала по спине царапают, потом выше, выше, потом на плечи – когти их уже касаются кожи через куртку… А потом кувыркаются через его голову, падают перед ним и на ноги встают. Скалятся на него, зубами щёлкают, хвостами машут, грызут и роют перед ним, как собаки, когда зарывают что-то… Так и кишат на мосту, всё их больше и больше, а потом уходят – бегут на другой конец моста. Потом глядь – опять вернулись. Опять вьются вокруг него, визжат, рычат, хрюкают, щёлкают зубами и снова бегут на ту сторону… Иван молчит. Вроде немного поуспокоилось. Тут, глядь, двое чёрненьких детей: бегут, языки высунули, хвосты волочатся по земле, глаза блестят, как две маленькие искорки,– добежали до Ивана, хвостами машут, чуть его по носу не задели, и, прошу прощения, опростались перед ним, вот как козлята. Часть какашек ему на колени упала, часть на опанки[13]. Иван не выдержал и сплюнул от мерзкого смрада и от отвращения. Только он сплюнул, нечистые засмеялись, вот как дети дразнятся: «Хи-хи-хи!» А в ответ отовсюду и с моста, и из-под моста, со всех сторон разнеслось: «Хи-хи-хи! Ха-ха-ха! Хо-хо-хо!» Эти два мелких чертёнка вернулись и снова убежали под обрыв на ту сторону. Немного погодя начал мост трещать и скрипеть – прямо до воды достаёт, так качается. Иван украдкой глянул на ту сторону, а там черно от того, как нечистая сила сгрудилась: все вроде как люди, а зубы как клыки у кабана, белые и вверх загибаются до ушей; глаза блестят, как у кошек в темноте… И мчатся все прямо на него! Кто с вилами, кто с копьём, кто с багром, кто с лопатой, кто с кайлом, кто с острогой, кто с большим ножом – и как замахнутся на него, как замахнутся… Сейчас прямо в лоб ударят! Он уже чувствует, как лезвия задели кожу, как баграми зацепили за одежду и волокут его… Хотят его с места сдвинуть, а он изо всех сил упёрся, чтобы не сдвинуться… Бросались они на него, замахивались, тянули его, рычали – и вдруг исчезли… Остался пустой мост. Иван опять посмотрел на ту сторону – опять они там танцуют, кувыркаются друг через дружку, прыгают, ползают. Вдруг откуда ни возьмись четыре призрака, два с одной стороны моста и два с другой, – взяли мост и начали его поднимать… Поднимают, и все растут, поднимают и растут – выросли такие большие, что подняли мост до самой вершины холма. И начали расти над мостом… Растут, растут, выросли как снопы сена и начали раскачивать мост, хотят Ивана в омут стряхнуть. Иван изо всех сил вцепился, чтобы удержаться. Призраки раскачали мост и отпустили… Кум Иван от ужаса зажмурился. Загремел мост вниз, будто гром, и треснул, прямо разлетелся на сто кусочков… Иван молчит, ждёт, когда тонуть начнёт – ан нет! Он смотрит, а мост стоит над омутом, целёхонек. Призраков и след простыл… Опять малость поутихло, а потом послышался свист, один, другой, третий, а потом так навалились – можно подумать, миллионы их там, и все свистят. Слышно и позвякивание кандалов… Мост прогибается и трещит страшно, будто сейчас рухнет. Послышались какие-то шаги, будто по мосту жёрнов катят… Иван смотрит, а толпища-то на мосту!.. Моста уже не видать за всей нечистью… Облепили его, как мякина. И вот ведут какое-то страшилище в кандалах, рот у него выше бровей, а один глаз под носом… Подвели его к Ивану, и все призраки тоже навалились, прямо задохнуться можно. Иван смотрит, а вода уже просочилась снизу сквозь доски и замочила ему носки и ботинки, так мост прогнулся под тяжким грузом! В этот момент призраки прокаркали на разные голоса: «Вот он! Вот он!.. Хо-хо-хо!» – а потом все унеслись как ветер под мост. Тут же послышался стук по одному из столбов моста, будто корабельным канатом дёргают – так мост затрясся… Иван от этого удара подскочил вверх на целую пядь…
Тут, детки, пропел петух. И вдруг ни с того ни с сего прекратился плеск и визг под мостом. Стихло всё. Иван уже порядком напугался. Как услышал петуха, хотел перекреститься, запутался, левой рукой перекрестился… «Гляди-ка, – думает, – рука-то прошла!» Обрадовался, перекрестился уже и правой и поднялся на ноги. Ничего не болит, здоровенький, как заново родился! Как вернулся домой, стал стучать в дверь и звать жену:
«Эй, Яна! Вставай – глухая тетеря! Кто же спит в такое время?!» Она, бедняжка, всю ночь глаз не сомкнула от беспокойства – вскочила и скорей открыла ему. Иван разбудил домашних, рассказал им всё, что было на мосту.
Когда уже совсем рассвело, он поднялся. «Хочу, – говорит, – смеха ради сходить сейчас на мост, посмотрю, что там нечистая сила повесила!» И пошёл. Смотрит, а там на гвоздике мышонок висит на конском волосе. «Ох, анафема на вас, нечистая сила!» – сказал кум Иван, перекрестился и вернулся домой.
С тех пор, детки, он никогда не снимал оберега с шеи, а рассказывал об этом случае раз двадцать так точно – вот я и запомнил…
Чары
Во всей округе не сыскать было такого хозяина, как Миладин Малешич из Лайковцев. Много скотины, большое хозяйство – всего вдосталь.
Дом его стоял посреди деревни.
Сразу за забором начинается лес: сначала буковый, потом дубовый, потом пихты, дальше сосновый бор и так до самой вершины Малена, до того знаменитого разбойничьего источника, что бьёт на поляне под одинокой пихтой на самой вершине горы. В ясный и светлый день оттуда видно всю Посавину и даже Саву, как она там внизу вьётся и блестит в этой синеве, словно полоска ткани.
Сразу справа от дома протекает небольшой ручей, где домочадцы набирают воду для хозяйства. Течёт он сверху из буковой рощи. Чуть ниже около ворот из-под бука бьёт небольшой родник, холодный как лёд и чистый как слеза. Здесь берут питьевую воду. Слева и перед домом большой густой фруктовый сад. В конце сада ближе к воротам стоит пристройка из крепких дубовых брёвен, крытая дранкой. В ней два этажа. Внизу хранятся бочки с вином и ракией, как в погребе. Сразу за дверью – крутая деревянная лестница на второй этаж. Наверху небольшое помещение: прихожая и обставленная комната. Комната застлана коврами, по стенам оттоманки, тоже с коврами и пёстрыми подушками. Здесь обычно принимают гостей и устраивают на ночлег. В прихожей есть ставни, поэтому спуститься в подвал можно по ещё одной узкой деревянной лестнице, не открывая нижнюю дверь снаружи.
Кроме этого здания из пристроек есть ещё вот что: кирпичная печь справа от дома, ближе к ручью; чуть ниже ваят; слева посреди сада большой амбар, а в конце, за тем зданием, которое служит и погребом, и гостевой, – большая корзина для зерна.
Всё это огорожено одним большим забором, так что в городе, пожалуй, назвали бы «двором». От забора до реки – луг. Прочее имущество: поля, виноградники, луга, разбросано там и сям по деревне; что-то наверху, аж у самой Краварицы, почти в горах, возле родника Змаевца, который так называется ещё с тех пор, как там купались змеи и можно было найти их чешую[14]. Давно уже никто не помнит такого, чтобы кто-нибудь находил её в том источнике. Нынче уж всё не так на свете, вот и змеи перевелись.
Домашних у Миладина было не так много. Он сам, его Тиосава – кремень-баба и проворная к тому же, два его брата Живан и Рашко, в ту пору как раз созревшие для женитьбы, и давний честный слуга Спасое. Вот и всё. И всё-таки у Миладина у первого в деревне бывал и виноградник взрыхлён, и луг скошен, и урожай у первого собран.
Не найдёшь второго такого, как Миладин: ни такого работящего, ни такого благоразумного и проницательного. И как говорить умел – только держись! Так он складно и ладно говорил – как по писаному. Дважды его выбирали старостой в Лайковцах. Но, с тех пор как он вдруг тяжело заболел, и не подумаешь, что это тот самый Миладин! Совсем изменился человек: всё молчит, а если заговорит, то всё как-то криво и заикается; даже с лица спал. И медлительный стал, куда только делись прежние сила и проворство! Люди часто жалели его и говорили: «Господи боже, а какой человек был!»
Дело было между Рождеством Богородицы и Успением. Целый божий день Миладин пролежал под большим ореховым деревом у дома, словно в бреду. Тиосава от него почитай весь день не отходила. Поесть предлагала, спрашивала: хочет ли того или этого? Куда там, он только иногда малость опомнится, посмотрит на неё и стонет: «Ох, как поясница болит!»
Когда солнце пошло к закату и куры уже сели на насест, Тиосава его окликнула:
– Миладин!
Он молчит, только дышит тяжело.
– Миладин!
Он малость замешкался и отвечает:
– Что?
– Вставать-то будешь?
– Ох, прямо не могу.
– Вставай, вставай, Миладин! Куры уже на насесте и солнце к закату[15].
– А разве солнце уже заходит?
– Ей-богу, заходит. Ещё чуть-чуть, и сумерки.
Миладин напрягся изо всех сил, поднялся и сел, потом охнул и говорит:
– Как же все кости болят!
– Пройдёт с божьей помощью! Ты поужинать хочешь?
– Ни кусочка не могу проглотить. Принеси мне только водички холодной, я лягу…
Тиосава быстро принесла ему холодной воды. Он напился. Как допил, его всего затрясло, и говорит: «Ох, прямо как на раскалённое железо!» Тиосава его потихоньку подняла и завела в дом, постелила ему, и он лёг…
Где-то ночью Тиосава вскочила – глядь! а дверь настежь открыта! Пошла посмотреть, кто вышел – а Миладина нет! Она раз позвала: «Миладин!» – потом громче: «Миладин!» Без толку, не отвечает. Она скорей встала, запалила лучинку, вышла перед домом, там посмотрела, сям посмотрела – нету! Ещё пару раз его окликнула, не отвечает.
Тогда Тиосава крикнула деверей: «Живан, Рашко!» Они скорей вышли из ваята, проснулся и слуга Спасое; все пошли искать и звать Миладина. Обошли почти весь сад, за ручьём посмотрели, поискали у печи, у амбара, у корзины для зерна, у дальней пристройки – нигде его нет. Тиосава уже и причитать начала. Живан и Рашко её успокаивают, чтобы всю деревню зря не переполошила. Но её никак не утихомиришь, воет во весь голос и бьёт себя в грудь. Они ещё поискали, заглянули через забор на луг, что снизу от дома, посмотрели в лесу за домом, около маленького источника смотрели – нигде ни следа. Звали его, кричали что есть силы – не отвечает.
– В самом деле, куда же он делся! – говорит Живан.
– Да будь он с иголку размером, мы бы и то нашли! – отвечает Рашко.
– Давайте ещё раз посмотрим у пристроек.
– Давайте!
Снова пошли поискать у корзины для зерна, у ваята, у амбара, даже под амбар заглядывали, может, подлез как-то. Нету! Наконец они снова собрались у той двухэтажной пристройки. Искали-искали, вдруг Рашко говорит:
– Глянь-ка, Живан, внутри что-то светится!
– Ну-ка, посмотри получше!
Рашко стал заглядывать в щели между брёвнами, и Живан тоже. «Ей-богу, свечка! Вон он, внутри!» «Миладин, Миладин!» – крикнул Рашко и стал толкать дверь; а она заперта. «Неси ключ, Тиосава! – крикнул Живан, – а ты, Рашко, посмотри, может, он через верх зашёл». Рашко поскорей поднялся – и правда, открыты ставни! «Иди сюда, Живан, вон он, внизу!» Живан тоже побежал наверх, и они стали спускаться по той лесенке внутрь. Спустились, а Миладин в одних подштанниках и сорочке эдак скорчился возле бочки со свечой в руке и только смотрит испуганно. Они ближе подходят, а он, всё так же скукожившись, отползает и всё прячется у бочек. Тут и Тиосава отперла нижнюю дверь. «Господи, Миладин! Что ты тут делаешь?» Начали звать его и спрашивать. Он только прячется, озирается и трясётся как листик. Живан и Рашко схватили его за руки; а он упирается – с места не сдвинешь. Спасое тоже прибежал, и еле-еле они его оттуда вытащили и увели в дом, чуть не на руках пришлось нести.
Уложили его на постель, а он опять весь скорчился, зыркает по сторонам и вроде убежать хочет. Они снова зовут его по имени, спрашивают. Он – ни слова, будто и не слышит. Так до рассвета они с ним и промаялись: стерегли и смотрели, чтобы не вырвался.
Назавтра пришли соседи и соседки, спрашивают: что такое ночью случилось, почему Тиосава причитала? Рассказали им. Люди дивятся. Кто-то говорит, что над ним надо молитву прочесть, кто-то, что травок надо найти, кто-то, что заговорить его надо. И все в один голос говорят, что это нечистая сила болезнь наслала, или на чары напоролся, или на след от коло, может, джинны танцевали, а может – вилы[16].
Спрашивает соседка Тиосаву:
– А когда он у тебя бедной занемог?
– Вчера утром, – сквозь слёзы отвечает Тиосава. – Позавчера уехал в Валево, здоровёхонек. Сказал, что вернётся пораньше. Я ждала до ночи. Уже и полночь прошла – а его всё нет. Тут вдруг дверь отворилась. Он заходит, весь трясётся, вид ошалелый, и говорит: «Зачем вы там полотно растянули, не пройти человеку». – «Какое полотно?» – спрашиваю. Он ничего не ответил, опять весь задрожал и говорит: «Дай мне попить!» Я дала ему воды; он напился и лёг. Утром не встал, всё в бреду каком-то и весь горит, иногда только чуть-чуть в себя приходит…
– Ей-богу, чары это, иначе никак! – сказала соседка.
– Отвезите его сегодня же в Крчмар, пусть поп Новак прочтёт ему молитву, но из той старой книги. Поправится, будет здоров как младенец! – сказал кто-то из соседей.
Они ещё пораздумывали, как быть и как справиться с этой напастью. В конце концов решили везти его в Крчмар.
Рашко тотчас же запряг волов, вынес Миладина и положил на телегу, Тиосава села рядом, и они поскорее отправились в Крчмар.
Крчмар с левой стороны под самой горой. Небольшая церковка, крытая дранкой, рядом здание, где в то время жил священник. Теперь там уже не священник, а учитель, с тех пор как в Крчмаре сделали школу.
Люди сказывают, что эта церковка – задужбина[17] самого Королевича Марко[18]. Чуть дальше от церкви можно увидеть большие стены, уже сровнявшиеся с землёй. Говорят, здесь были подвалы Мариной корчмы. Королевич Марко однажды застал там янычар, которые перекидывались отрубленной головой его брата Андрии. Марко порубил янычар, запалил корчму, а брата схоронил на этом самом месте. После он долго просил султана позволить ему выстроить на могиле церковь в память о брате. Султан и слышать об этом не хотел. В конце концов Марко попросил позволения построить хотя бы небольшую церковь из стольких камней, сколько он сможет трижды унести на плечах. Султан еле разрешил и это. Марко пошёл в Крчмар и трижды принёс на плечах камни. Из них и построена эта церквушка…
Около полудня Рашко и Тиосава вместе с Миладином подъехали к церкви. Старый поп Новак обомлел от удивления, когда увидел Миладина и когда ему рассказали, что с ним случилось. Они тут же завели его в церковь. Там поп Новак прочитал длинную, очень длинную молитву из толстой, очень старой книги. Миладин всё ещё не в себе, глядит испуганно и то и дело трясётся. Когда поп Новак протянул ему крест, чтобы тот держал его в руке во время чтения молитвы, тот испуганно отшатнулся – боже милосердный! – как будто испугался святого креста!
Прочитав молитву, поп их ещё научил, как лучше присматривать за Миладином и ухаживать за ним. Сказал им держаться подальше от всяких гадалок, а лучше, если есть кто-нибудь, кто хорошо разбирается в травах или в других лекарствах, – спросить у него.
И вернулись они с Миладином домой.
Прошло уже три дня, а Миладину ничуть не лучше – всё как было. Тиосава настаивает, что надо поискать какую вещую бабку, которая сможет заговорить болезнь или снять порчу. Рашко и Живан об этом и слышать не хотят. «Держись, невестушка, подальше от этих бабок, поищем лучше какое-нибудь лекарство». Тиосава стала тайком от Живана и Рашко водить в дом всех мало-мальски знающих женщин из деревни и окрестностей. И угли они тушили, и испуг выливали, и ворожили, и снимали порчу – всё напрасно!
Тогда кто-то из деревни сказал, что хорошо бы в ночь на первое воскресенье новолуния отвезти Миладина в Церквину: переночует там, а на следующий день пусть умоется до рассвета под боярышником перед Спиридоновой пещерой, бросит в воду монетку и что-нибудь из одежды[19], а потом пусть его отвезут домой, только ни в коем случае нельзя оборачиваться.
Что делать? Можно и это испробовать. В ночь на первое воскресенье новолуния Живан и Рашко отвезли Миладина в Церквину.
Церквина прямо по дороге от их дома, на другом берегу реки, под холмом. Там красивая равнина, а посредине виден фундамент старой церкви. Потому место и зовётся Церквина. Говорят, какой-то могучий воевода, отправляясь со своим войском на Косово, зашёл в эту церковь, чтобы причастить войско. Воины, не сложив оружия, вошли на святую литургию, и до того они были сильными и дерзкими, что облатки насаживали на копья. Уже тогда старики говорили: «Не к добру это!» Так и вышло. Не вернулись они с Косова поля… Сейчас это место огорожено, и туда часто приезжают больные, лежат там немного и умываются местной водой.
Чуть выше Церквины есть небольшая пещерка, такая, что человек может поместиться. В камне над дверью высечен простой крест. Говорят, там долгое время жил некий отшельник Спиридон, по нему и прозвали – Спиридонова пещера…
Отвезли, значит, туда Миладина, и он переночевал в Церквине. Рано утром, до восхода солнца, умыли его под тем боярышником перед Спиридоновой пещерой; оставили на боярышнике кусочек ткани от его одежды и вернулись домой. Очень старались, чтобы не оглянуться.
Но и это не помогло. Миладину никак не становится лучше. Хоть бы говорить смог, мог бы сказать, вот тут, мол, у меня болит и вот тут, легче бы нашлось лекарство.
День за днём – прошло три недели. Тут, по счастью, случился у них некто Видак из Жабар, добрый приятель и кум Малешичей. Как увидел Миладина, всплеснул руками и говорит:
– Бога ради, люди, что же вы делаете! Разве не видите, что околдовали его?
– Да, так все говорят, – отвечает Тиосава.
– Немедленно отвезите его к Вуку Хромому в Жабаре, пусть снимет чары.
– Не знаю, будет ли с этого какой прок, – сказала Тиосава, – мы и ворожили, и травы приносили, и молитвы читали, всё без толку.
– Какие травы, бог с тобой! – говорит Видак. – Вы его только отвезите к Вуку Хромому, головой клянусь, он вернётся здоровым!
Тут вернулись с поля Живан и Рашко. Видак и на них насел, прямо ругать их стал за то, что они раньше не вспомнили о Вуке, а человек столько промучился. Они поначалу всё сомневались, а потом согласились и это попробовать – вдруг поможет.
Вук Хромой повсюду известен благодаря своему колдовству и знахарству. Дом его стоит на краю деревни. Забора вокруг нет; там, где раньше был, наросли сорняки и колючки почти в человеческий рост. Дом старый, весь в копоти, крыша крыта соломой; солома где горелая, а где гнилая. Чуть дальше ещё ваят, малость покрепче и поновее, чем дом.
Вука прозвали Хромой, потому что он немного прихрамывает на левую ногу. Он безбород, ни волосинки на лице до самых редких бровей. Сухощавый, загорелый, как будто специально его на солнце вялили; лицо чёрное, морщинистое, как у старухи. Глаза серые, бегают как шальные и светятся, как у кошки. Нос крючком изгибается почти что над верхней губой. Руки сухие, как балык, и почерневшие. А волосы у него не рыжие и не русые, а кирпично-красные. Вот он какой, Вук Хромой, гадатель из Жабар.
Вук живёт бобылём – родни у него нет. Как зайдёшь к нему в дом, так нормальной посуды и не увидишь, кроме кувшина для воды, двух-трёх горшков и мисок, кувшинчика для ракии и ещё, может, пары-тройки вещей. Всё остальное у него для ворожбы. Повсюду развешаны волчьи клыки, целые волчьи челюсти, сушёные летучие мыши, какие-то узелки с кореньями и травами, змеиные выползки, целые осиные гнёзда и многое другое, чего не увидишь ни в одном обычном доме. И наконец, ещё чёрный кот без единой отметины дремлет у очага. Кроме него, нет у Вука Хромого другой скотины.
Только Вук собрался пообедать: чуток хлеба и сыра, что ему принесла, должно быть, какая-нибудь жабарская баба в обмен на травки или заговор, – как к дому подъехала какая-то телега. Вук вышел за дверь, а там Живан и Тиосава снимают Миладина с телеги. Подняли его и понесли. Вук говорит: «Несите сюда, в дом!» – и сам подошёл помочь им.
Внесли его и рассказали Вуку всё о том, как и когда Миладин занемог и как и чем его лечили. Вук тогда внимательно посмотрел Миладину в глаза, пробормотал что-то про себя и говорит:
– Я могу его вылечить.
– Ох, братец, вылечи, Христа ради, – говорит Тиосава, – ты только помоги, а мы уж тебя не обидим.
– Давайте перенесём его в ваят. Но мне с ним нужно наедине остаться.
Перенесли его в ваят. Вук зашёл внутрь и дверь закрыл. Живан и Тиосава остались перед ваятом. Ждали-ждали; Тиосава прямо как на углях, ждёт не дождётся – что будет. Зашла немножко подальше за ваят и стала подглядывать, нашла щель и смотрит. А там зрелище то ещё! Миладин стоит посреди ваята в чём мать родила. Вук ходит вокруг и держит в руке что-то вроде мотка пряжи, нитку за ниткой обводит вокруг него и цепляет тут и там за балки, словно паук паутину плетёт. Плетёт-плетёт и всё что-то шепчет, а иногда вскрикивает. Миладин трясётся как былинка, но – вот чудеса! – стоит как вкопанный. У Тиосавы мурашки по спине побежали, и она махнула Живану. Он подошёл и тоже заглянул в эту щель. Долго смотрел, потом повернулся к Тиосаве и говорит тихонечко: «Господи спаси!» Они ещё долго ждали, пока дверь ваята не открылась. Вышли Вук и Миладин. Миладин говорит: «Поехали домой!» – будто только ото сна очнулся. Тиосава и Живан удивились и обрадовались. «Хорошо!» – говорит Живан, а Тиосава добавила: «Слава богу!»
– Э-э, – говорит Вук, – погоди, Миладин, давай отдохнём немного! – и повёл их в дом. Там угостил их ракией из кувшинчика. Живан глотнул немного, а Тиосава сказала, что не пьёт. Вук спросил, не жаловался ли Миладин на какие боли.
– Поясница и кости, – сказала Тиосава, – в тот день он всё стонал, что кости болят.
– Да я и сейчас весь разбитый, – говорит Миладин.
Вук встал, снял один из висящих узелков, вынул какие-то корешки, завернул в тряпицу и протянул Миладину:
– Возьми! Это от ломоты в костях. Когда будет первое воскресенье новолуния, ты ешь эти травки три вечера подряд. Один раз на поленнице, на закате, один раз под насестом в курятнике, а третий раз возьмёшь лозинку и найдёшь скелетик какой-нибудь падали, потом привяжи лозинкой скелет за левую ногу и иди куда-нибудь под боярышник, опять-таки на закате. Там съешь травку, трижды ударь коленом о боярышник и трижды скажи: «Ломота, уйди на болото», и возвращайся, только не вздумай оглядываться. Всё пройдёт.
И вот Живан, Миладин и Тиосава уехали. По дороге они расспрашивали Миладина обо всём, а как иначе – так долго они от него ни словечка не слышали; он им отвечал понемногу, но всё ещё как-то непонятно и заикаясь.
Прошло много лет с той злосчастной Миладиновой болезни. Рашко и Живан уже давно женились и детей завели. За всем хозяйством почитай, что они одни следят, от Миладина им мало помощи. От той болезни он так до конца и не оправился, не вошёл в прежнюю силу. Да и постарел, вялый стал, полголовы уже седые. Всё больше молчит – редко когда слово скажет. А особенно когда заведут разговор о его болезни, тут из него слова не вытянешь.
Как-то на мясоед собрались у Малешичей соседи на танцы. Ели, пили, шутили, пели и заводили всякие игры. Миладин в тот вечер был необыкновенно весел, прямо ожил, словно вернулась к нему прежняя сила. И не заикался так сильно; язык у него развязался, прямо приятно послушать, когда что-нибудь рассказывает.
В разгар празднования один из соседей говорит:
– Миладин, дорогой, не откажи мне в просьбе.
– Хорошо, брат, не откажу, если смогу.
– Ну так, раз ты, слава богу, такой сегодня весёлый и разговорчивый, расскажи нам, как ты тогда – тьфу-тьфу-тьфу чтоб не сглазить! – под чары угодил.
Миладин помолчал немножко и говорит:
– Ладно. Я это раньше никому никогда не рассказывал. Не хотел, чтобы мои домашние или ещё кто боялись и сторонились. Но раз уж вам так хочется, я расскажу.
– Давай, Миладин, расскажи! Мы все тебя просим! – закричали гости.
Миладин наморщил малость лоб и начал:
– Накануне того дня, когда я так тяжко занемог, поехал я в Валево купить немного соли и для домашних опанки. Завернул к Миличу, а у него хозяйка заболела. «Что с ней?» – спрашиваю. «Попала, – говорит, – под чары». – «Да ладно, пройдёт, какие чары, ну заболела, бывает». Они и слышать не хотят, всё только: «Чары, чары – что бы другое». И начали мне рассказывать, как один тут на нечистую силу напоролся, другой там: тьму-тьмущую всяких чудес мне понарассказали. Тут-то я и подзадержался. Только к сумеркам домой двинулся. Ладно, думаю, к чему беспокоиться, погода хорошая, доберусь потихоньку; да и конь у меня добрый.
Выехал из чаршии[20], уже Градац проезжаю, а всё думаю про Милича и хозяйку его. Выехал на дорогу вдоль местного кладбища – никак нейдёт из головы Миличева хозяйка. Боже сохрани, уж не спятил ли я, думаю, и начал нарочно думать о другом. Одно-другое, опять она и чары эти! Я ударил коня стременем, тот прянул в сторону и фыркает. Смотрю, а через дорогу, с кладбища, появилось что-то вроде как кошка, не больше. Не очень-то мне это понравилось, но что делать. Погнал коня быстрее. Испугался я что-то. Зашуршит что, а у меня уже волосы дыбом. Раньше ходил же ночью и мимо кладбища, и через перекрёсток и никогда ничего не боялся. Всё равно мне было, как будто в полдень иду.
За Буячичем спустился я в глубокое ущелье, темно там, боже мой, как на дне горшка. Да и как тут не темно, если там и днём солнце не греет. Гоню коня переправиться через ручей, а он фыркает и назад – скинуть меня хотел. Я опять к ручью – конь снова назад. Пригляделся я получше в этой темени, а там – на тебе! У того клёна, что растёт на броде посередь ручья, стоит человек, прямой как свечка. Я кричу: «Ты кто?» – оно мне отвечает: «Ты кто?» – «Ты кто, ты кто?» Я ему, оно мне; и так два-три раза. Я тогда натянул поводья, хлестнул коня плетью, конь на дыбы и вперёд скакнул, а я, мне близко было, ударил этого человека плетью со всей силы. Тут конь уже перенёс меня на другой берег. И вдруг это чудище как закричит! Ох, люди, ей-богу, мне показалось, по всему ущелью этот крик разнесся, одним эхом меня может с коня сбить. От страха я снова стегнул коня и вырвался на открытое место. Тут опять этот человек передо мной: «Прошу, ударь меня ещё раз!» Я молчу, знай себе еду вперёд, а он опять заступил дорогу и опять: «Прошу, ударь меня ещё раз!» Сам не знаю, как я избавился от этой напасти и как добрался до дороги на Петницу.
Только немного в себя пришёл, как меня прямо холодный пот прошиб – я весь мокрый был. Сверху с Осоя задул прохладный ветер – я весь затрясся. Хлестнул коня и скорей домой.
Было уже к первым петухам, как я добрался до дома. Заехал в ворота и еду по дороге вдоль сада. Тут конь встал. Я его стременем, он назад. Что опять за чертовщина! Смотрю в темноту – а между сливовых деревьев привязано какое-то полотно, как ограда, примерно до середины ствола. Может, домашние мои оставили сохнуть да забыли снаружи? Я гоню коня на другую сторону, а он и туда не может – опять растянуто полотно. У меня снова волосы на голове зашевелились, дело нечистое, думаю! Люди, я весь сад объездил, а никак не проехать, везде это полотно. От усталости и от страха у меня уже в голове помутилось. Тут, к счастью, запел петух. Всё исчезло. Я поспешил к дому. Как я с коня слез, как в дом вошёл – ничего не помню. Едва-едва, как сквозь сон помню, как назавтра я лежал под ореховым деревом перед домом и как у меня страшно болела спина и все кости. Кто это был в тот день – не знаю. И ничего больше не помню до Вука Хромого, когда я вышел из ваята и сказал: «Поехали домой!..» Вот такая история со мной приключилась!
После рассказа Миладина все гости замолчали. Долго так молчали, потом понемногу раздались голоса: «Господи спаси! Тьфу-тьфу-тьфу, чтоб не сглазить!» – и постепенно снова начались шутки и разговоры. Только ко вторым петухам разошлись.
И по сю пору на лугу Спасоевичей в Лайковцах под самой вершиной Малена можно увидеть старый рухнувший дом, крытый дёрном. Крыша давно уже поросла мхом, а фундамент зарос колючками и сорняками. Остальных построек не осталось, едва видно, где они были. А от того густого сада остались две-три старые полузасохшие сливы.
И посейчас в Лайковцах и окрестных деревнях часто рассказывают на масленичные гулянья, каким хорошим хозяином был Миладин Малешич, а часто рассказывают и о том, как он под чары угодил.
Родительская суббота
Когда-то у Нинковича из села Б. был большой дом, крепкое хозяйство. Но в какой-то момент в этой семье вдруг все поумирали, и за несколько лет не осталось никого, кроме Стояна Нинковича, последнего главы этой некогда большой и почтенной семьи. Чтобы его род окончательно не угас без свечи, Стоян женился на хорошей и добродетельной девушке, круглой сироте, у которой никого и ничего на свете не было. «Никто так не любит друг друга, никто не живёт лучше, чем Стоян и Нера!» Так говорили все их знакомые. Но недолго продлилась их счастье – неполных два года. Стояна внезапно поразила какая-то тяжёлая болезнь, и через неделю он навсегда закрыл глаза. Бедная Нера осталась одна с мальчиком в колыбели.
Она растила своего маленького сына и берегла его, как каплю воды на ладони, как зеницу ока. Ему уже исполнилось три года. Вырос ребёнок, как золотое яблочко; крепкий, здоровый и такой весёлый, разговорчивый, живой, толковый! У бедной Неры о нём только и разговор, он вся её радость, весь мир. Из любви она и имя ему дала красивое, радостное: Раде.
Целыми днями с ним возится, одевает его нарядно, ласкает, тетёшкается – можно сказать, и сама с ним стала как ребёнок.
Часто бедная женщина думала: «Боже, прошу тебя, пусть этот мой единственный ребёнок выживет, хоть будет кому мою могилку навестить», и вздыхала, и как будто с тревогой смотрела на своего Раде.
А малыш Раде повиснет у неё на шее; обнимет, поцелует, и болтает что-то, голосок у него, как маленький колокольчик, он её разговорит, развеет, и она снова с ним начинает шутить и веселиться.
Часто к ней заходят добрые женщины из соседних домов. Тоже не могут насмотреться на такого прекрасного ребёнка.
Нера им жалуется на своё одиночество: нет у неё никого, так она несчастна. Вспоминает счастливые дни, которые она прожила со своим честным Стояном, и слёзы по лицу текут.
Соседки утешают её и говорят: «Молись Богу, Нера, чтобы пожил твой ребёночек! Счастья тебе!»
Пришёл праздник, Вербное воскресенье. Нера нарядила маленького Раде – красивый, как цветочек! Он так разрезвился, ничего уже не соображает. Бегает по полю с детьми, смеётся, играет; иногда залетит в дом как бабочка – ласкается к матери, обнимает, болтает, и опять – к детворе.
Было уже за полдень. К Нере зашли поболтать знакомые, Мара и Пава – праздник же. Они спрашивают:
– А где наш маленький Раде?
– Играет с детьми.
– Хорошо, главное, чтобы живой и здоровый, – говорит Пава.
– Повезло тебе, Нера, – говорит Мара, – что Бог тебе такого послал! Бедняжка Миля, наша крестница, у неё был ребёночек, вот как твой Раде, ему солнышко голову напекло, и Бог его назад взял…
– На всё воля Божья! – сказала Пава со вздохом.
– В этом году из-за проклятой жары погибло столько детей! – добавила Мара. – Прямо эпидемия какая-то…
Тут вбежал в дом маленький Раде, весь разгорячённый. Принялся бегать по комнате, потом вокруг стола: бегает, бегает, прямо боязно – упадёт, покалечится.
– Тихо, Раде! – успокаивает Нера, потому что он им уже мешает разговаривать.
Ребёнок всё бегает, вроде и не слышит.
– Да успокойся, сынок! Что ты всё бегаешь? – повторяет Нера.
– Я хочу к папе, мама, хочу к папе! – отвечает Раде и бежит вокруг стола.
– Хватит, Раде! Успокойся уже! Ты уже побегал на поле.
– Я хочу к папе, мамочка!..
– Бог с тобой, солнышко! Куда к папе? – говорит Нера, а у самой сердце замирает.
– Мама, а какой сегодня день? – спросил вдруг Раде и остановился ненадолго.
– Воскресенье, сынок.
– А завтра?
– Понедельник.
– А послезавтра?
– Вторник.
– А потом?
– Среда.
– А потом?
– Четверг.
– А после?
– Пятница.
– Ха-ха-ха! – засмеялся маленький Раде, но как-то необычно, чудно, так что все переглянулись.
Он смеялся-смеялся – уже задыхается от смеха, и опять начал бегать вокруг стола и кричать: «Хочу к папе, хочу к папе!»
Соседки прекратили разговор и смотрят на него. Он бегал, бегал, потом снова остановился и спрашивает:
– Мама, какой сегодня день?
– Вторник, сынок, – отвечает Пава в шутку.
– А завтра?
– Среда.
– А послезавтра?
– Четверг.
– А потом?
– Пятница.
Маленький Раде опять задохнулся от смеха и побежал вокруг стола.
– Господи, да что с ним такое сегодня! – сказала Нера, и её охватило дурное предчувствие.
Соседки тоже ничего понять не могут. Они испуганно встали и ушли, потихоньку говоря между собой: «Помоги ей, Господи».
До самой темноты маленький Раде всё никак не мог угомониться. Но неугомонность эта была тоже не обычная, а какая-то чудная, непонятная.
Уже и сумерки спустились.
Маленький Раде упал к матери на колени и усталым, охрипшим голоском говорит:
– Мама, у меня голова болит!
– Пройдёт, сокол мой! – сказала Нера и обняла его. И правда, он весь горит как в огне и дышит тяжело.
– И спина болит, мама!
– Ну ты много бегаешь, солнышко; ты весь день в поле бегал…
– Но, мамочка, милая, у меня очень болит голова! – прошептал Раде и прижался лбом к руке Неры.
– Хочешь, сыночек, мама тебя уложит спать и всё пройдёт?
– Нет ещё, мамочка! Я спать не хочу… А завтра пятница?
– Нет, сынок, это позже. Завтра понедельник, потом ещё три дня, потом пятница.
Маленький Раде снова улыбнулся.
– А что ты, золотко, всё спрашиваешь про пятницу?
– Не ругайся, мамочка! Пятница – хороший день, такой хороший день… И папа придёт забрать меня…
– Куда, сынок? – спросила Нера дрожащим голосом.
– Далеко, далеко… далеко… – говорит маленький Раде всё тише и тише.
– Раде, сынок! – позвала его Нера и приподняла ему голову, а она вся горит как в огне. – Видишь, ты уже дремлешь. Хочешь спать лечь?
– Да, мама!.. Ох, как у меня болит голова, как болит!..
Нера вздохнула… Отнесла его на постель и уложила.
– Ох, мама, как я устал!.. – едва слышно прошептал Раде. – В пятницу я встану… И пойду с папой далеко… далеко… далеко… – и бредить начал.
Прошло три дня.
Малышу Раде всё хуже и хуже. Никого не узнаёт, даже маму не узнаёт. А как хоть малость придёт в себя, только шепчет еле слышно: «Голова, ох, как голова болит!»
Бедная Нера не отходит от его постели, не спит, глаз с него не сводит.
От страха за единственного ребёнка почитай онемела, не говорит почти.
Мара и Пава не отходят от неё. Подбадривают её, разговаривают, но всё напрасно. Раде всё хуже, а она всё грустнее.
Ни лекарства, ни уход не помогают.
В четверг в самую ночь пришёл доктор ещё раз навестить маленького пациента. Нера смотрела на него с какой-то отчаянной надеждой, как на Бога, как на святыню. Доктор осмотрел его и с сомнением пожал плечами.
– Что с ним, доктор? – едва выговорила бедная женщина.
– Довольно тяжёлый случай! Берегите его! – тихо сказал доктор.
Теперь этот добрый и приятный доктор показался бедной матери чернее и страшнее чёрта. Она закрыла лицо руками и глухо застонала…
Уже пропели третьи петухи. Звезда Денница высоко поднялась – почти светает. Маленький Раде весь измучился. Бедняжка Нера всё его устраивает поудобнее, чтобы он хоть немного успокоился. Наконец взяла его на руки. Раде пришёл в себя и говорит:
– Мамочка, милая, я сейчас уйду. Вон папа, видишь?
У Неры так слёзы и потекли.
– Видишь эту звезду, мама? – говорит малыш и показывает пальчиком, а палец уже жёлтый, как восковой. – Я туда пойду… но это далеко!
– А как же мама, солнышко? – еле выговорила Нера.
– Не плачь, мамочка, милая! – утешает её Раде так рассудительно, так разумно, что впору сильнее плакать. – Туда всё равно придётся однажды уйти. Я помолюсь доброму Богу, чтобы он хранил тебя… – Тут Раде её обнял и прильнул к ней, – Папочка зовёт меня!.. Я сейчас, папочка, сейчас! – говорит Раде всё тише и тише; а ручки уже холодные как лёд.
Бедная мать положила его обратно на кровать. Он снова протянул к ней ручки; головка склонилась на грудь, а на губах расплылась слабая улыбка…
Через несколько мгновений загорелась свеча маленького покойника, смешивая свой свет с рассветным. А печальный голос скорбящей матери завёл ещё более печальную песню…
Нет в мире скорби сильнее материнской.
Осиротевшая Нера – как одинокий камень.
Приходят к ней добрые женщины; разговаривают с ней, утешают. Но нет никого, кто бы смог утешить горе скорбящей матери.
Весь долгий день сидит как каменная; ни словечка не скажет. Словно бы ничего не слышит, никого не видит.
С восходом солнца, а бывает и до солнца, она уже на кладбище. Падает на могилу своего Раде с такой тоской, будто и сама хотела бы туда лечь. Только тут немота с неё сходит; причитает, скулит, как щенок. Даже самые жестокосердные люди, проходя, отворачиваются, слезу утирают.
Там она воет, пока не выбьется из сил и голос не сорвёт, и возвращается потихоньку домой, неслышно, как тень. По дороге раздаёт беднякам поминальные угощения за упокой души.
Дело было накануне Родительской субботы.
Целый день бедная Нера готовила поминки своему Раде. Пусть ещё с вечера будет готово; завтра ей рано на кладбище; там будет много людей. Всю эту печальную ношу она положила на стол в комнате, на тот самый, вокруг которого так странно бегал маленький Раде.
Ночь уже давно наступила. Тихая ночь – ни ветерка; только иногда луна проглядывает сквозь тонкие бледные облака. Свечи перед иконой давно погасли. Комната ярко освещена лунным светом. Облаками всё сильнее затягивает, но они бледные, тонкие, так что всё видно.
Бедняжка Нера, прямо так, одетая и готовая, присела на край кровати. Усталость её одолела; а она всё смотрит. Можно сказать, как будто проснулась… Видит своего Раде, как он играет, подлетает к ней, ласкается, обнимает её, весёлый, улыбается ей. Она его поднимает на колени, целует, гладит по чёрным, как грачиное перо, нежным волосёнкам… Видит его больного-пребольного; приносит ему лакомства, ищет лекарство, приводит врача, лечит его – пытается вырвать его у смерти. Но всё напрасно… В конце концов провожает она его с грустным «Святый Боже» в новый вечный дом. О, как тёмен этот ужасный дом!.. Глаза её наполняются слезами. Она больше ничего не видит. Густая, тяжкая тьма её окутала. Еле дышит. Неизвестно сколько это продолжалось… И вдруг видит красивую полянку, всю поросшую цветами, а на ней столько ребятишек, не счесть! И все красивые, боже, как цыплятки, весёлые, как бабочки. Её Раде стоит в сторонке, опустил голову, ссутулился… «Что такое, сыночек, милый?» – она его спрашивает. «Где ты, мама? – отвечает Раде, а в глазах у него блестят слёзы. – Ты же видишь, все мамы навестили своих детей, а тебя всё нет!..»
– Господи! Ох, беда-беда! – вскрикнула Нера и очнулась. – Уже светает! Ох, беда, опоздала я!
Поскорее взяла приготовленное и поспешила на кладбище.
Нера быстро добралась до кладбища; торопилась, никуда не оглядывалась.
Зашла на церковный двор и поспешила прямо к могилке своего Раде; чтобы раненько его проведать. После пойдёт в церковь помянуть его.
Пала на могилу и стал причитать, да так жалостно, что и камень бы разжалобила. Долго бедняжка плакала, потом медленно поднялась и огляделась… а на кладбище никого! «Надо же, никого нет! – подумала она невольно. – Неужто не родительский день ещё?»
И действительно, был ещё не день, просто лунный свет пробивался сквозь тонкие бледные облака, и светло было почти как днём.
Несчастная мать вся содрогнулсь. Одна в такое-то время – ночью – на кладбище! Ей всё не верится. Повернулась потихоньку и пошла к церкви; может, в церкви уже люди собрались. Подошла – нет, закрыта церковь! Тишина, глухо всё.
У Неры мурашки по спине побежали.
Она потихоньку пошла через церковный двор. Двор ей тоже показался каким-то необычным. Смотрит, а в ворота как раз заходит процессия, несут кого-то хоронить. Присмотрелась – и точно похороны. Впереди школяры с подсвечниками, за ними священники в рясах, за ними носилки, покрытые чёрной тканью, за ними люди… Женщины, мужчины, не сосчитать. До её ушей донёсся невнятный гул; как будто поют печальное «Святый Боже»… Она отошла немного в сторону и пропускает их. Присмотрелась – попы незнакомые, школяры незнакомые, мужчины, женщины… Никого не знает, сплошь чужие, странные лица!
Неру как горячим ветром обдало, всю бросило в пот, и в ушах зашумело.
Бросилась она к воротам, а у неё ноги подкашиваются. Только она собиралась уйти, как перед ней появился какой-то старец, борода у него белая, до пояса, и говорит приглушённым, едва слышным голосом: «Стой!» Она невольно остановилась. «Знаю, – говорит старец, – что такое материнская тоска по единственному ребёнку. Но и чрезмерная тоска неугодна Господу. Утешься и иди… Как будешь на поперечной улице – иди осторожно! Моя старуха там спит; легла сердитая…» И старик исчез.
У Неры прямо голова кругом пошла, того гляди в обморок упадёт. Собрала последние силы и со всех ног поспешила дальше. Вышла на поперечную улицу: и правда, какая-то старуха, вся в белом, спит посреди дороги. Нера задрожала, прокралась мимо на цыпочках, почти не дыша, и, не разбирая дороги, побежала домой.
Как пришла – пала плашмя на постель.
Долго Нера болела, мучилась в лихорадке. Никто и не надеялся, что выживет.
Еле-еле она выздоровела и малость оправилась, но с тех пор так и осталась не в себе.
Спустя девяносто лет
В стародавние времена, когда жители Зарожья сыпали орехи на чердак вилами, когда поили ивы и сеяли соль, когда шли отрядами в гору и резали там себе зубочистки, когда растягивали балку для моста, прыгали в поярок[21], таскали в дом дневной свет пригоршнями и тому подобное… Была у Живана Душмана, старосты в Овчине, красавица-дочь. Некоторые уже и свататься начали; но Живан о том и слышать не хочет. С одними, говорят, даже подрался… Кто его знает, может, и наврали!
Как бы там ни было, только с некоторых пор стал Живан много ворчать на дочь. Он, правда, и на остальных домочадцев кричит, но никого так не допекает, как её.
Как-то утром, она уже выгнала овец, чтобы повести их на пастбище, а тут Живан выскочил из дома и разорался:
– Эй, слышишь там, Радойка!
– Слышу, папа! – отвечает она спокойно, а сама вся обмерла.
– Ещё раз тебя увижу с овцами у той рощи, домой можешь не возвращаться!.. Что ты туда ходишь? Что, на других холмах пастбищ нет?
– Да… Ну… Есть… – заикается Радойка.
– Вот именно что есть! Но там нет этого оборванца Страхини, что весь день дудит в свою дудочку!.. Доберусь я до него – шкуру спущу!
Радойка только глаза опустила и задрожала как листик.
– Гони овец наверх в дубовую рощу! – крикнул Живан и влетел обратно в дом как бешеный.
Она потихоньку пошла с овцами наверх, в дубовую рощу сразу за домом, выше по склону. Часто она оборачивалась и прислушивалась.
В доме поднялась суматоха. Живан кричит, орёт, того гляди, всех поубивает. Двое детей на улицу выбежали, ревут.
Радойка поскорее собрала овец, только бы отойти и не слышать этот гвалт. Она была скромная и спокойная девушка, нежная, как ягнёнок.
А Живан был скверный человек, поэтому его и прозвали Душманом[22]. Ему приятнее поругаться с человеком, чем пропустить стаканчик ракии. И в драку часто лез. А с тех пор как его в старосты произвели, прямо совсем взбесился!..
Радойка уже выбралась с овцами из-за рощи на полянку повыше, а там отпустила их пастись, и они сами потихоньку спустились вместе с ней к буковой роще по ту сторону холма. Там она села на траве у тропки, достала вязание из сумки и принялась за работу. И двух-трёх рядов не связала, как из рощицы появился перед ней Страхиня.
– Ух, Страхиня, ну ты меня и напугал! – сказала Радойка и испуганно оглянулась.
– А ты сюда, значит, овец вывела? – спросил Страхиня, улыбаясь.
– Ох, да прекрати ты; папочка меня прибьёт!
– Знаю, не даёт тебе со мной видеться.
– Боюсь, как бы он сейчас откуда-нибудь не вышел… Он дома остался. Кажется, побил всех домашних… Я убежала, чтобы не слушать.
– Зверь!.. – сказал Страхиня.
– Он с утра чуть не подрался с дядей Средое…
– А он приходил? – быстро спросил Страхиня и словно бы вздрогнул.
– Кто?
– Ну, дядя Средое.
– Нынче утром; папочка только умылся, а тут он.
– И?
– Я не знаю, о чём они говорили… Только папочка что-то раскричался. Дядя Средое вышел сердитый и говорит: «Что ты чушь городишь? За спрос денег не берут…» И ушёл, даже не попрощался.
– Прямо так и сказал? – спросил Страхиня недоверчиво.
– Да, так и было.
– Жаль, что ты мне рассказала… – сказал он и как-то помрачнел.
– Почему? – удивилась Радойка.
– Да так!.. – ответил Страхиня и задумался.
Только Радойка открыла рот, чтобы что-то спросить, как сверху на тропке появился Живан с криком:
– Ах, вот ты где, бабник!..
– Беги, Страхиня! – закричала Радойка и отбежала подальше, к овцам.
– А ну, домой! – прикрикнул на неё Живан и полетел к Страхине, визжа сквозь зубы: – Ну-ка, постой, бабник, постой!
В первый миг Страхиня от изумления встал как вкопанный. Но увидев, что Живан не шутит, да ещё поднял здоровый камень и собирается в него бросить, он поскорее побежал через рощу… Наудачу Живан спотыкнулся о какое-то бревно и растянулся на земле во весь рост… Иначе кто знает, чем бы дело кончилось.
Вообще-то, Страхиня был очень смелый и сильный парень. Будь это кто-то другой, он бы вряд ли отступил, но Живан всё-таки Радойкин отец, так что он предпочёл скрыться.
Живан поднялся на ноги, а уже ни следа ни Страхини, ни Радойки, ни овец! Тогда он пошёл по тропинке через рощу, ворча и ругаясь себе под нос. Он шёл в чьё-то поле, чтобы оценить размер потравы. Тяжко придётся тому, чья скотина посев потравила!..
Радойка с овцами давно уже дома. И сама не знает, как дошла и как домой попала. Пришла, а там все домашние до смерти перепуганы. Радойка ни жива ни мертва от страха!.. Кто знает, что её ждёт, когда Живан вернётся.
Тогда в Зарожье, в стороне от деревни, стояла на реке в каменистом ущелье местная водяная мельница. Зарожане приходили сюда, когда были голодны, мололи зерно и питались хлебом.
Но, вот чудо, ни один мельник не мог удержаться на этой мельнице! Приходил с вечера живой и невредимый, а к утру его находили мёртвым, с красной полосой на шее, как от удавки. Слухи об этом разошлись уже далеко, и больше никто не решался стать мельником. Вот уже несколько недель зарожане сами бились и мучились с мельницей, мололи понемногу днём.
И ещё кое-что. Старостой в Зарожье был тогда некий Пурко, один из тех немногих зарожан, которые не засыпали орехи на чердак вилами, не поили ивы, не растягивали балку и не сеяли соль. Этот Пурко был умным человеком, хотя и носил самую длинную косицу во всей деревне.
Тогда зарожане не стриглись, как и все в окрестных деревнях, они носили косицы: некоторые по всей спине, а некоторые под шапкой и на шее.
Перед домом Пурко была красивая полянка; а на той полянке огромный развесистый орех. Под этим орехом люди встречались со старостой, разговаривали и договаривались о своих делах.
Тогда ещё не было ни одной корчмы. Возможно, где-то они и были, но зарожане не знали, что существует на свете такая штука, как корчма.
Под Иванов день собрались все важные люди у старосты под орехом. Кто-то сел, кто-то лёг, кто на бок, кто на живот, и разговаривают. Староста и ещё пара-тройка курят короткие трубки.
Староста лёг на живот и потихоньку болтает ногами; под рукой у него какой-то обломок ветки, и он рисует им на земле перед собой.
– Что ж, люди, – начинает Пурко, немного поковыряв веточкой землю, – что будем делать с водяной мельницей? Мельника нет, и найти другого мы не можем. Будь у нас хотя бы два колеса, достаточно было бы молоть только днём, а ночью – да ну его к чёрту! А так все мы мучаемся без муки. Деревня большая, мельничное колесо одно, давка… Как тут успеть намолоть на всех, если мы только днём мелем!
– Да и в любом случае, братцы, – согласился дядя Мирко, – водяной мельнице нельзя без пригляда. Всё время надо что-нибудь поправить, почистить жёлоб, насечку на жерновах подновить… А у нас и без того работы хватает!
– Слава богу, – сказал староста и поболтал ногами, – всё у нас в деревне хорошо! Овцы котятся, урожай родится, коровы толстеют, люди честные. Только вот эта проклятая мельница!
– А как насчёт того, – сказал Рашко Чебо, самый горластый мужик во всём Зарожье, – чтобы взять оружие, да и переночевать там пару ночей…
– Да… Как-то оно, знаешь… Какое там! – забормотали все хором.
У них прямо мурашки по спине забегали. Те, кто лежал на боку, перелегли на живот, а кто лежал на животе, перелегли на бок.
Все призадумались.
– Я думаю, братцы, – сказал староста Пурко и ещё поковырял землю, – стоит ещё раз попробовать найти хоть какого мельника…
– Куда там! – перебил дядя Мирко. – Какого мельника, бог с тобой! Никто не пойдёт ни за какие коврижки!
– Я, право слово, не знаю… – сказал Чебо, – только, мне кажется, мы могли бы и сами там переночевать…
– Нет уж, я не пойду, – отозвался Видое Джилас, – хоть бы пришлось теперь в ступе зерно молоть!
– Да, сынок, я тоже, – согласился дядя Мирко, – хоть бы пришлось питаться одной кукурузой.
– А давайте позовём попа, – сказал Срджан, – пусть прочитает там что-нибудь…
– Так читал он уже, Срджан, читал, – ответил Пурко и дёрнул ногой, – но всё без толку.
– Я думаю, люди, – сказал дядя Мирко, – надо нам построить новую мельницу. Ручьёв у нас, слава богу, хватает, есть где строить.
– А с этой что? – спросил Джилас.
– Так уголёк кинем! – сказал дядя Мирко.
– Пожалуй, так оно и лучше, чем всем без хлеба сидеть… – добавил Пурко.
– Узнаю старосту! – усмехнулся Чебо.
– Не мели чепухи! – оборвал его дядя Мирко и поднялся.
– Да брось, Мирко! – сказал Срджан. – Кто сеет соль, у того саранчи не будет.
– А ты растягивал балку, да, Срджан? – издевается Чебо.
– Успокойтесь, люди! – кричит Пурко, видя, что назревает свара.
– Если ты и растягивал балку, – говорит дядя Мирко, – ты хотя бы не прыгал в поярок, как Джилас.
– Если я и прыгал, – язвительно ответил Джилас, – я хоть не пихал орехи вилами на чердак, как ты, дядя!
– Ты с кем разговариваешь! – возмутился дядя Мирко.
Все повскакали на ноги.
Староста стал их успокаивать:
– Люди, хватит вам!.. Ну же, успокойтесь, давайте поговорим по-людски!..
Куда там! Слово за слово, оскорбляли они друг друга, оскорбляли, пока Джилас Чебо подзатыльник не дал.
В мгновение ока началась драка. Все похватали что под руку попалось и давай молотить! Только и слышно: «Ах ты, Чебо!.. А ну, постой, Мирко!.. Держись, Срджан!.. Сюда, староста!..»
Так и дрались, пока самим не надоело, а там разошлись кто куда. Кто без шапки, кто прихрамывает, кто рёбра ощупывает.
Староста пошёл домой умываться, потому что у него всё лицо было исцарапано.
Так закончилась эта встреча зарожан.
Рано утром на Петров день, ещё до восхода солнца, Страхиня сидел возле Змаевца, самого холодного источника во всей Овчине, что прямо у дороги ниже дома Живана. Присел отдохнуть немного и покурить, а там уж пойдёт дальше. Собрался куда-то. За поясом у него два пистолета и большой нож. Сумку и куртку положил рядом с собой на землю.
Только он трубку закурил, а тут сверху Радойка с кувшинами. Вышла по воду. Увидев Страхиню, она вздрогнула и неуверенно заозиралась.
– А, это ты, Радойка!.. – сказал Страхиня, затем встал и перекинул сумку и куртку через плечо.
– А ты куда так рано? – спросила Радойка тихо и подавленно.
– Я и сам не знаю, – ответил Страхиня и пожал плечами.
– Как ты, бедный, в тот раз живой остался?
– Еле-еле… А ты? – робко спросил Страхиня.
– И не спрашивай!.. – сказала Радойка и заплакала.
– Ох уж этот мерзавец… – начал было Страхиня, но только рукой махнул.
– Мне теперь прямо жизни нет… – продолжала Радойка сквозь слёзы.
– Мне тоже!.. – согласился Страхиня… – Пойду по белу свету, а там как бог даст!
– Куда же ты пойдёшь? – спросила Радойка и посмотрела на него.
– Неважно… Поеду в Посавину…[23]
– Везёт тебе!.. А что же мне делать, бедняжке!
– Что поделаешь, терпи! Должно быть, и этому несчастью конец придёт.
– Если бы ты хоть рядом был… Мне было бы легче хоть видеть тебя иногда…
– Куда там, Радойка!.. Я люблю тебя больше жизни… Но что поделать? Этот тиран не позволяет нам пожениться. Дядя Средое мне всё рассказал. Теперь об этом и заикаться нельзя. Я всё обдумал. Делать нечего, Радойка! Надо мне уйти отсюда… По крайней мере, пока ты не выйдешь замуж… А там будь что будет.
– И ты правда хочешь уйти?
– Ей-богу, Радойка, правда.
– А твой дом?
– Я заколотил дом намертво. Лучше пусть зарастёт бузиной и крапивой, раз я не могу в нём быть счастлив! – резко сказал Страхиня.
– Ох, несчастная я! – сказала Радойка и, помолчав некоторое время, добавила: – Раз уж ты собрался уйти, не уходи хоть далеко! Можешь вот в Зарожье остаться. У тебя там, слава богу, и знакомые есть, и родня… Тётя Мирьяна тебе, кажется, бабушка по матери, она же оттуда…
– Всё так, Радойка, но я правда не могу… Хочу подальше уехать!
Наконец Радойка начала умолять его не уезжать или хотя бы не так далеко. Всё зря! Раз Страхиня решил, его уже никак не убедить и не отговорить.
Радойка расплакалась как никогда прежде, ругала и Страхиню, и Живана; сказала, что может и вовсе замуж не пойдёт, раз ей не суждено за него выйти; попрощалась с ним, зачерпнула воды и вся в слезах пошла домой…
Страхиня вздохнул, разжёг получше трубку, выпустил два-три густых облачка дыма и пошёл по тропинке вниз, часто оглядываясь вслед Радойке, пока она совсем не скрылась в саду.
Чем дальше Страхиня уходил, тем труднее ему становилось. Иногда так что-то в горле сжимается, прямо душит. Чувствует, что слёзы на глаза наворачиваются, сам от этого злится и морщится. Трубку выкурил быстрее обычного, так что нехотя полез за пояс и поскорее набил следующую…
На вершине Голого холма он ненадолго остановился и посмотрел вниз на Овчину. Виден Живанов дом, пристройки, роща, а выше луг. Кажется ему, вышел кто-то из дома… Радойка, кто бы другой. Кажется ему, видно, что всё ещё плачет… Потом он посмотрел немного ниже. Виден тот лужок, куда Радойка часто выгоняла овец пастись, где они встречались и болтали. Чуть выше на холмике виден его дом; отсюда кажется, что он не больше гриба. Рядом небольшое поле, огородик, лужок. Всё ухоженное.
Страхиня ещё в детстве остался сиротой, без отца и матери. Правда, у него были ещё дальние родственники в Овчине и Зарожье, но никто не захотел взять его к себе или ещё как-то позаботиться. Только тётка Мирьяна расспрашивала иногда о нём и как-то раз подарила ему носки… Страхиня с самого детства работал в чужих домах. Сначала в Овчине у хозяев, какие получше, пока немного подрос и окреп. Потом пошёл учиться ремеслу. Вместе с мастерами из Осата[24] прошёл весь путь до Посавины, строил там дома, ваяты и другие постройки для местных богатеев. Заработав таким образом немного денег, он вернулся в Овчину к небольшому кусочку земли, что остался ему от отца. Старую развалюху он снёс и выстроил себе домик, где и жил как трудолюбивый и скромный бедняк…
Теперь всё останется без хозяина. Придёт деревенский скот, разорит маленькое поле и вытопчет огородик. Новый домик зарастёт сорняками, а белая дранка на крыше покроется мхом.
Страхиня вздохнул, опять у него горло перехватило; он сделал ещё две-три затяжки и поспешил вниз, к Зарожью. Перевалил через Голый холм. Перед ним потянулись глубокие зарожские ущелья: сплошь кустарники и голые скалы, редко где виднеются поля, а жильё и того реже.
Дорога шла прямо через центр Зарожья, мимо дома старосты. Страхиня невольно подумал, что неплохо бы навестить Пурко и ещё нескольких знакомых и попрощаться с ними. Кто знает, когда ещё увидятся. Эти люди его очень зауважали с тех пор, как он вернулся с Посавины. Вообще-то, Страхиню все любили и в Овчине (кроме Живана и, может, ещё нескольких), и в близлежащих деревнях. Только что некоторые его упрекали, что он столько смолит табак, а ведь ещё молодой совсем.
Тогда табак очень редко курили; лишь изредка можно было увидеть кого с чубуком в зубах, да и то только людей постарше, а молодых – никогда.
Страхиня снова оглянулся. Овчина уже совсем скрылась из виду.
В обед собрались под тем ореховым деревом перед домом Пурко дядя Мирко, Чебо, Срджан, Джилас и другие видные люди из деревни. Кто сидит на траве, кто стоит. Они мало говорят друг с другом, зато часто друг на друга косятся. Им как будто стыдно, что предыдущая встреча в Иванов день закончилась так, как закончилась. Да и староста Пурко что-то медлит. Люди давно собрались, а он до сих пор из дома не выходил. Вот наконец и он – вынес полный кувшин[25] ракии.
– Где тебя носит, добрый человек? – спросил его дядя Мирко.
– Да это… Знаешь… По хозяйству… – принялся заикаться староста Пурко, как человек, которому хочется увильнуть от неприятной темы, и просто протянул кувшин Мирко. – Ну, давай скажи здравицу!
– Ну что, братцы, хорошего нам дня, хорошей работы и хорошей встречи! – сказал дядя Мирко и отпил из кувшина.
Пурко покамест поинтересовался здоровьем Чебо, Срджана, Джиласа и остальных.
Они все делают вид, что они тут и ни при чём, не было ничего.
– Давай ты, Чебо! – сказал дядя Мирко, передавая ему кувшин.
И Чебо сказал несколько слов, сделал добрый глоток и передал ракию Срджану, Срджан – Джиласу, тот – ближайшему соседу, и так кувшин переходил из рук в руки.
Когда все пригубили по глотку и последний поставил пустой кувшин на землю, староста Пурко начал:
– Что ж, мы с вами, люди, часто собирались. Частенько, бывало, и ссорились…
– А бывало, и дрались, – медленно добавил Джилас.
– Только никогда ещё мы не расставались так враждебно, – продолжил Пурко, сделав вид, что не слышал Джиласа, – как давеча на Иванов день.
– Оставь это, староста, бог с тобой! – оборвал его дядя Мирко. – Было да прошло! Что ты начинаешь?
– Да я только хотел сказать… – начал староста.
– Да оставь ты! – влез Джилас. – Все мы живые люди, можем и поругаться иногда, и подраться! Что поделать!
– Да, да!.. Правильно!.. Брось, староста, оставь! – закричали все в один голос.
Староста помолчал немного, потом говорит:
– Так что скажете, люди? Будем искать мельника или построим ещё одну мельницу?
– Ох, опять эта проклятая мельница! – проворчал кто-то.
– Давайте построим новую! – говорит дядя Мирко.
– Да ну, давайте поищем мельника! – говорит Срджан.
– Давайте сами охранять! – кричит Чебо.
– Да ну!.. Давайте эту сломаем! – орёт Джилас.
– Давайте так! – кричат одни.
– Давайте эдак! – орут другие.
– Спокойно, братцы, тихо! – успокаивает их староста.
– Что спокойно? – визжит дядя Мирко, аж покраснел весь. – В эту уголёк кинем! И построим новую!
– Сам строй! – кричат ему в ответ. – Какой тебе уголёк?
– Дядя Мирко дело говорит! – орут другие.
– Но люди, братцы!.. – увещевает староста.
Поднялся шум. Уже непонятно кто что говорит. Староста машет руками, бегает от одного к другому, успокаивает их…
Тут на дороге показался какой-то человек. Спешит вниз с сумкой через плечо.
– Кто бы это мог быть? – спросил староста.
Все задумались и посмотрели на дорогу, ведущую с холма.
– Мне кажется, это Страхиня, – сказал Чебо.
– Какой Страхиня? – спросил дядя Мирко.
– Ну наш из Овчины! – сказал Чебо.
– Да, точно он! – согласился Джилас.
– Что ему нужно в Зарожье? – спросил кто-то.
– Ну, слава богу, есть у него тут, к кому и в гости зайти!.. – сказал староста.
Тут Страхиня как раз подошёл к воротам дома Пурко.
– Страхиня, братец! – подозвал его староста. – Какими судьбами? Заходи, посиди с нами маленько!
– Заходи, Страхиня! – воскликнул и Чебо.
– Заходи, братец, заходи!.. – поддержали их остальные.
– Отдохни! – добавил староста.
Страхиня уже зашёл в ворота и поздоровался:
– Бог в помощь!
– Давай, Страхиня, выпей немного! – сказал Срджан и протянул ему кувшин. – Ты, наверное, устал.
– Спасибо, я и правда устал!.. – ответил Страхиня, взял кувшин и сел с ними.
– Ты откуда? – спросил староста.
– Из дома… – сказал Страхиня и поднёс было кувшин ко рту, но быстро опустил, улыбнулся и спросил: – Это вы всегда так гостей угощаете?
– Пустой, что ли? – спросил Чебо.
– Ох, точно!.. – сказал староста, потряся кувшин, схватил его и побежал в дом.
– Далеко собрался? – спросил дядя Мирко.
– Как есть далеко… – серьёзно ответил Страхиня.
– Да?.. И куда же?
– Да, может быть, в самую Посавину.
– В Посавину… – закричали все в изумлении.
– А что так? – спросил староста, который как раз принёс новый кувшин с ракией.
– Приходится, Пурко!.. – сказал Страхиня и вздохнул.
Все удивились, только смотрят на него.
Страхиня напился, вынул из-за пояса трубку и закурил, а потом спросил:
– Вы тут, кажется, обсуждали что-то?
– Ох, да тут прямо несчастье! – сказал Джилас.
– Да?.. А что такое? – спросил Страхиня, выпуская дым.
– Да мы без мельника остались, – включился Пурко. – А нового не сыскать.
– Все, братец, боятся! – вмешался Чебо.
– Какое-то чудо душит людей, – продолжил Пурко. – Ни один мельник не может и ночи продержаться. Приходят с вечера живые-здоровые, а утром уже холодные.
– Да, в Овчине что-то об этом рассказывали… – сказал Страхиня и задумался.
– Деревня большая, – сказал Срджан, – а мельница одна.
– Да ещё завелась в ней какая-то пакость! – добавил дядя Мирко.
– Другую строить, – говорит староста, – так мы, ей-богу, не сдюжим.
– А смельчаков не найти… – добавил Чебо.
– Знаете что, люди? – смело сказал Страхиня.
– Что? Что? – возбуждённо загомонили все.
– Если хотите, я буду у вас мельником.
– Ты?.. Бог с тобой!.. Брось!.. – воскликнули все в изумлении.
– Да, я… Хотя бы на одну ночь, – уверенно ответил Страхиня.
– Оставь это, братец, – говорит ему Пурко. – Не шути так.
– К тому же ты в Посавину едешь, – сказал дядя Мирко.
– Не еду… Я передумал! – ответил Страхиня и дважды подряд затянулся и выпустил дым. – Я с радостью постерегу вашу мельницу, хоть бы и одну ночь.
– Да ладно, Страхиня, – снова начал Пурко, – мы тебя знаем и любим… Может, не надо…
Куда там, Страхиня уже нацелился, теперь нипочём не откажется!
Когда зарожане увидели, что его не отговорить, то согласились… Пусть его, раз он так упёрся! Он им только сказал заготовить достаточно зерна, чтобы мельница могла молоть всю ночь, а о нём пусть не беспокоятся.
Зарожане разошлись, с сомнением качая головами и пожимая плечами.
Страхиня остался у Пурко. Тот позвал его пообедать и погостить у него до темноты, всё равно праздник, Петров день. А уж вечером на мельницу пойдёт…
То ущелье, где стоит у зарожан водяная мельница, и вправду жуткое. С одной стороны такой густой лес, что и днём-то темно, а тем более ночью. С другой – валуны и скалы, всякие обломки камней, всё кажется, что сейчас обрушатся вниз. Река змеится под лесистым берегом и то бурлит по камням и завивается в водовороты, то петляет между больших, как стога, утёсов. Мельница находится прямо под одной из таких скал, прилепилась к ней, как ласточкино гнездо.
Давно уж стемнело. Темень густая, как тесто. Тихо, иногда только ниже по течению от мельницы зашумит вдруг вода. Нигде ни звука. Только иногда у реки зазвонит колокольчик, или в лесу закричит сова, или слышно, как наверху в деревнях лают собаки: пролают раз-другой, да и смолкают.
Страхиня разжёг на мельнице огонь. Один мешок зерна пересыпал в корзину, остальные два стоят наготове. Вышел ещё раз, осмотрел жёлоб, всё ли в порядке, уравновесил камень, чтобы молол помельче, отгрёб муку в ларе.
Потом приволок какое-то бревно, длинное, выше человеческого роста. Положил у огня, с одного края ещё пенёк подложил, потом накрыл бревно и так всё устроил, кажется, будто кто-то спит.