Мальчики, которые обижают – девочки, которые прощают
Предисловие
В начале двухтысячных я написала короткий текст. Тогда это была просто история. Без амбиций, без жанра. Просто крик. Или, может, попытка его заглушить.
История начиналась с мальчика, который дергает девочку за косички. С папы, который снова ударил маму. С подростка, который клянется, что у него всё будет иначе. А потом – всё так же. Слово в слово. Рука в руку. Поколение за поколением.
Эта история – про нас. Про тех, кто рос в семьях, где кричали, били, плакали – и молчали. Про женщин, которые прощали. И про мужчин, которые причиняли боль.
Тогда я выложила её в онлайн-журнал «Троицкая унция» под псевдонимом e4v3. И она ушла в интернет. Разлетелась. Люди пересылали друг другу отрывки в мессенджерах, публиковали под чужими именами, читали на женских форумах. Кто-то узнавал в ней своих родителей. Кто-то – себя. А я… Я на время забыла.
Прошли годы. Как-то вечером я наткнулась на свою же историю, случайно. Прочитала. Застыла. Больно было до дрожи. Потому что это не просто текст. Это правда. Грязная, щемящая, живая. Та, от которой хочется отвернуться, но нельзя. Потому что если отвернёшься – она продолжит повторяться.
И тогда я поняла – это должна быть не просто история. Это должна быть книга. Книга для женщин, которые сейчас терпят. Которые мечтают, что всё изменится. Которые оправдывают. Боятся. Молчат. Книга и для мужчин – тех, кто повторяет судьбу своих отцов, даже если клялись себе, что «никогда».
Это книга – зеркало. И предупреждение. И шанс. Шанс увидеть паттерн до того, как он затянет. Осознать, что травма может быть наследственной, но сценарий – не обязателен.
Если вы держите в руках эту книгу – значит, внутри вас уже зреет вопрос. А, может, и ответ.
Вот история, с которой все началось:
5 лет
«Нельзя обижать девочек», – говорит мама нашкодившему сынишке, ведя его из детского сада, домой. Мальчишка, соглашается, кивает головой, но на завтра вновь дергает такую симпатичную Светку за косички.
10 лет
Отец опять ударил маму. Почему? Почему он так поступает по отношению к ней, это несправедливо? Мама плачет, ей больно! Мне тоже больно, потому что ей больно! Когда я вырасту, то смогу постоять за нее, я никогда не буду так поступать! Я не такой!
15 лет
Он опять пришел домой пьяный! Замахнулся на мать…ничтожество…ну ты у меня получишь…хлесть…я же поклялся, что больше этого не будет! Отец спивается, он уже не похож на человека! Когда у меня будет своя семья, то я никогда не позволю себе такого! И почему он не понимает, что нельзя поднимать руку на мать… не думал, что я сдачи дам… но я уже большой и сильный, а ты… ты старый и, как видно, дурак… хлесть. Кто же, как ни я, защитит маму от этого пьяного зверя! Урод!
20 лет
Свадьба… Всем весело, брызги шампанского, быстрее бы все это закончилось! И мы остались вдвоем, боже, какая же красивая моя Светка! Как же светятся от счастья ее глаза....
Отец опять нажрался, полез в драку, хоть бы на свадьбе постеснялся! Видел, как мама тихо плачет в углу…не буду об этом думать…сегодня самый счастливый день в моей жизни…и Светка такая красивая…
25 лет
Роддом… У нас родилась дочурка, такая нежная и красивая, у нее мои глаза и курносый носик, прям как у Светки…быстрей бы вас выписали…я вас так люблю…
Ребенок орет круглые сутки, Светка ничего не умеет, носится как заведенная пеленки…бутылочка…распашонки…хоть бы на мужа внимание обратила коза…где были мои глаза, когда я на ней женился? Совсем толстая и страшная стала…времени, видите ли, у нее нет на себя… устала она… фу, дура, и поговорить-то с ней не о чем… филолог, будь она неладна. Не то, что Леська с соседнего подъезда…вот это задница…ух-х-х! Пойду посижу с друзьями, футбол посмотрим… и пусть Светка орет, сама рожала, пусть сама и мучается…а то помоги, посиди, не мужское это дело…
Пришел домой, Светка начала орать, что я ей не помогаю с ребенком, что мало зарабатываю. Ну, не сдержался, врезал, пусть знает как мужика оскорблять…чё ревёшь…больно…ну ладно, это я так сгоряча…нечего неразумной бабе мужика уму-разуму учить…
30 лет
Че вчера было… О Светка, ты что ль к маме уезжаешь…синяк под глазом…неужели я…как же я вчера так нажрался…ничё не помню… да погодь, Светка… да в последний раз…
В голове звенит… хочется спать… всё, точно больше ни-ни…
45 лет
Всё, завязываю…надо кончать с пьянкой…господи, неужели это со мной происходит…
Димка с пятого подъезда свое дело открыл…а я, а чё я?!
Дочка хахаля привела, посидели, выпили…хочешь жениться…давай наливай, дзинь…серьезные намеренья…давай по второй, дзинь…дочка, не лезь, у нас серьезный разговор…что значит хорош пить…ты меня уважаешь?! Отличный ты мужик…а давай еще по одной…
50 лет
Свадьба…брызги шампанского, всем весело, как же красиво смотрится моя дочь в свадебном платье!!! Надеюсь она будет счастлива!
Чок, горька-а-а, за молодых!!!
Да не пьяный я… хлесть…че плачешь Светка…мало…
Светка, ну прости…ну перебрал…дай на пиво…ну знаю что нехорошо, знаю что некрасиво…на пиво-то дай…голова трещит, не могу!
55 лет
Здравствуй, дочка…к нам, а чё случилось…о-о-о. Не плачь, Светка, я ноги переломаю этой мрази, которая посмела поднять руку на МОЮ дочь…эту мразь, что не учили разговаривать, как он посмел…урод…да я ему руки с ногами местами поменяю…
60 лет
Дочка, прошу разводись с ним, он так и будет…нет, не исправится…это не мужчина, если руку на женщину поднял…и чёдети…что значит бьет, значит любит!? Ну да…маму люблю…почему бил…разве я бил, я же любя…уму-разуму твою мамашу непутевую учил…что значит на себя посмотри…что значит не твое дело…отец я тебе или кто?!
65 лет
«Девочек нельзя обижать!» – говорит дедушка внуку, ведя его домой из детского сада.
Каждый возраст главного героя – это не просто отметка времени, а новая точка отсчёта. В книге одиннадцать частей, и каждая из них начинается с очередного возраста – от пяти до шестидесяти пяти лет. Каждый рубеж открывает новую грань абьюза: детство, юность, взросление, родительство, старость. И с каждым витком – всё отчётливее звучит вопрос: можно ли вырваться из круга, если ты в нём родился?
Читайте. Узнавайте. Не оправдывайте. И выбирайте себя.
– Автор
ЧАСТЬ 1.
5 лет
«Нельзя обижать девочек», – говорит мама нашкодившему сынишке, ведя его из детского сада, домой. Мальчишка, соглашается, кивает головой, но на завтра вновь дергает такую симпатичную Светку за косички.
Глава 1.
Светка сидела на самом краешке коврика, поджав под себя ножки. У неё были такие тугие косички, что глаза казались чуть-чуть удивлёнными, как у куколки из маминого серванта. Она жевала губу и рисовала пальцем по полу круги. Я смотрел на неё из-за пирамидки и думал, что косички у неё красивые. Такие… живые. Они шевелятся, даже когда она не двигается. Я не понимал, зачем мне это надо, но рука сама тянулась – дёрнуть. Просто дёрнуть. Легонько. А потом убежать.
Когда я это сделал, Светка взвизгнула, вскочила и побежала к воспитательнице. А я засмеялся. Все смеялись. Ну, почти все. Кроме Ирины Анатольевны.
– Станислав, подойди ко мне, – сказала она. Голос у неё был тихий, как у мамы, когда она сердится не всерьёз, а «по-умному», чтобы я сам всё понял. – Зачем ты это сделал?
Я пожал плечами. Как объяснить, что я не хотел по-настоящему обидеть? Просто захотелось.
– Ты же знаешь, что девочек обижать нельзя, – сказала она. – Ты же хороший мальчик?
Я снова пожал плечами. А потом кивнул. Потому что, ну правда, я же не злой. Просто иногда… так весело становится, когда кто-то кричит. Наверное, это плохо.
Когда мама пришла за мной, я не сразу решился рассказать. Но Ирина Анатольевна всё сказала сама. Я стоял рядом, уткнувшись в её пальто и молча ковыряя носком ботинка асфальт.
– Станислав, – тихо сказала мама, когда мы шли домой, – нельзя обижать девочек.
Я кивнул. Да, нельзя. Я понял. Я даже чуть не заплакал. Мне было стыдно. Но на завтра я снова дёрнул Светку за косички. Просто потому, что захотелось. И потому что мне не сказали, что делать с этим «захотелось». С ним внутри как с шариком, надутым до отказа. Или треснет – или выпустит воздух через чужую слезу.
Дома всё было обычно. Папа ругался, что суп не горячий. Мама молчала. Потом она всё-таки подогрела, поставила на стол. А папа как ударил ложкой по тарелке, так что суп разлетелся на скатерть. Мне показалось, что он сделал это случайно. Ну, не хотел же он специально! Просто устал, наверное. На работе плохо. Да и вообще… он папа. Он может.
Я смотрел, как мама молча вытирает, а потом уносит тарелку на кухню. Папа включил телевизор и стал смотреть футбол. Мама не вернулась к ужину. Я доел свою манную кашу и пошёл к ней. Она сидела на стуле, держась за голову.
– Мам, – сказал я. – А почему папа так делает?
Она вздрогнула. Улыбнулась. Но глаза не улыбались. А потом вдруг наклонилась и обняла меня.
– Ты у меня хороший. Главное – не будь как он. Обещай.
Я пообещал. И не понял. Как это – «не будь»?
Папа ведь сильный. Он идёт, и все расходятся. У него тяжёлые ботинки. Когда он идёт по коридору, даже кошка прячется под кровать. А я смотрю и думаю: «Вот бы тоже так. Чтобы все боялись. Чтобы слушались». Но мама не хочет, чтобы я был как он.
А как тогда?
Я же не знаю, как. Мне всего пять. У меня есть любимая воспитательница, девочка с косичками и папа с тяжёлыми ботинками. И иногда мне страшно. Но никто не говорит, что делать со страхом. Только говорят, каким мне быть нельзя.
Вот и всё.
Глава 2.
Когда я просыпаюсь, всегда тихо. Даже слишком. Тишина – это как будто что-то прячется. Что-то большое и мокрое. Иногда мне кажется, что она капает с потолка. Тик-тик-тик, как капли в ванной.
В эту субботу я проснулся рано. Солнце пробиралось сквозь штору и делало на потолке полосочки. Мне было хорошо. Никто не кричал. Даже кошка не шуршала под кроватью. Я сел, поискал взглядом тапки. Только один был на месте. Второй опять куда-то уполз. Я заглянул под кровать – и там, в самом дальнем углу, сидел паук. Большой, чёрный. Сидел аккуратно в моём тапке. Как будто ждал, когда я полезу.
Я замер. Сердце застучало. Я хотел закричать, но вдруг услышал шаги. Тяжёлые, как всегда. Это папа. Он ещё не ушёл? Может, сегодня выходной? Я прижался к кровати, сделал вид, что сплю. Пусть думает, что я сплю. Тогда он не тронет.
– Вставай, лентяй, – громыхнул его голос из-за двери.
Я не шелохнулся.
– Алевтина! Почему этот балбес ещё в кровати?!
Мама ответила что-то тихо-тихо, я даже не расслышал. Потом открылась дверь, и он вошёл. В майке, со злым лицом, как будто я у него что-то отнял.
– Ты что, глухой?
Он сдёрнул с меня одеяло. Я увидел его руки – большие, с волосами, пальцы – как сардельки. Он схватил меня за плечо, потянул вверх.
– Просыпайся, мать твою, пятилетка, а как жрёт – за десятерых!
Я не понимал, почему он кричит. Я ведь ничего не сделал. Просто спал. Пятница же была. В садик не надо. Мы же обычно остаёмся дома, смотрим с мамой мультики. Я потёр глаза, чтобы не заплакать. Он не любит, когда я плачу. Говорит, что мужчины не ноют. А то в армию меня не возьмут, хахах.
Папа вышел. Я остался один. Паук всё ещё сидел в тапке. Мне хотелось, чтобы кто-то прогнал и паука, и страх, и этот голос. Я взял второй тапок и медленно пошёл на кухню.
Мама стояла у плиты. В халате, с заколотыми шпильками волосами. У неё было такое лицо… будто она уже давно проснулась и сильно пожалела об этом.
– Мам, – я подошёл, прижался к ней. Она вздрогнула. – У меня в тапке паук. Можно я без тапок пока?
Она не ответила. Только кивнула. А потом сказала:
– Пойди мультики включи. Сейчас кашу сварю.
Я включил мультики, но не смотрел. Папа сидел в кресле, листал газету. Потом бросил её, встал, подошёл к маме. Говорил что-то шепотом, но я всё равно слышал. «Ты мне когда рубашку погладишь, а? Почему ты вообще ничего не успеваешь – загадка. Хоть бы раз нормально, как у людей». Мама молчала.
Я смотрел, как она наливает мне кашу – густую, с комками. Я любил жидкую. С маслицем. Но не стал говорить. Я знал, что если скажу – папа скажет, что я балованный. А потом опять начнёт. Лучше промолчать. Так безопаснее.
Когда мы ели, я вдруг подумал, что если бы у меня был друг – настоящий, из мультика, или как робот, он бы точно знал, что делать. Он бы прогнал паука. Сказал бы папе, чтобы тот не кричал. Или хотя бы прикрыл бы меня своим щитом. Большим, железным.
После завтрака я снова пошёл в комнату. Паук исчез. Тапок лежал, как будто ничего и не было. Я надел его и вдруг понял – я же не боюсь пауков. Я боюсь тапков, когда они летят. И громких шагов. И шепота, который звучит как удар.
Иногда мне хочется быть пауком. Залезть в угол и сидеть. Чтобы никто не трогал. Но я же не паук. Я – Стас. Пять лет. Мужчина. Как говорит папа. И мужчины не плачут.
Хотя очень хочется.
Глава 3.
Папа ушёл. В этот день он ушёл рано. С хлопком двери, с топотом по ступенькам, с криком «Где мои ключи, мать твою!». Ключи лежали на полке у входа. Как всегда. И он кричал. Как всегда.
Когда дверь захлопнулась, тишина повисла, будто в доме выключили звук. Мама стояла в коридоре, прижав ладони к лицу. Потом медленно опустила руки, глубоко вздохнула и пошла в кухню.
Я сидел на ковре и строил башню из кубиков. Очень старался. Чтобы не думать. Кубик на кубик, ровно, чётко. Как будто если получится высокая башня – всё станет лучше. Как будто это и есть волшебство. Но башня разваливалась. Снова и снова. А внутри будто жужжала пчела. Беспокойство. Оно не проходило.
– Мам, а папа злой? – спросил я, не глядя на неё.
Она повернулась. Посмотрела так, будто хотела сказать много, но выбрала молчание.
– Он как волк, да? – добавил я. – У него же даже брови злые.
Мама села рядом на пол. Обняла меня.
– Он… просто устаёт, Стасик. Он работает. Это трудно. Иногда… он не справляется.
Я молчал. У меня внутри что-то тянуло. Как будто я должен был согласиться. Как будто мама ждёт, что я пойму. Но я не понимал. Я знал только, что волки устают. И что они кусаются. Даже если у них болят лапы.
– Ты же у меня не такой, – прошептала она, гладя меня по голове. – Ты у меня добрый.
Я кивнул. Я очень старался быть добрым. Я ведь хороший мальчик. Но внутри всё бурлило. Я вспомнил, как папа кричал, как стукнул кулаком по столу. Как мама вздрогнула, и ложка выпала у неё из рук. Я видел. Я запомнил. Даже если она делает вид, что ничего не случилось, я то помню.
В садике я рассказал Светке, что у меня папа как волк. Она сказала: «А мой папа как ёжик. Он ворчит, но колется редко». Я тогда засмеялся. И она засмеялась. И мы сидели на лавочке, ели яблоко пополам и представляли, что наши папы – звери.
– А ты кем хочешь быть? – спросила Светка. – Волком или ёжиком?
Я задумался. Ни тем, ни другим. Я хотел быть деревом. Большим, сильным, с корнями. Чтобы никого не пугать, но чтобы подо мной могли прятаться. Особенно мама.
Но я сказал:
– А я буду драконом. Только добрым.
Светка закивала. Её косички снова дёрнулись. Но я не стал их трогать. Просто смотрел. И было чуть-чуть тепло.
Когда вечером мы с мамой смотрели мультики, я лёг ей на колени. Она гладила меня по голове и вдруг тихо сказала:
– Мальчики не плачут. Так ведь?
Я кивнул. А потом прошептал:
– А если плачут – они всё равно мальчики?
Мама не ответила. Только поцеловала меня в макушку и зажмурилась. Я не видел, но знал – у неё текла слеза. Одна. Тихая. Как те, что в ванной капают ночью.
Мальчики не плачут. А если плачут – плачут внутри. Так, чтобы никто не видел. Даже мама.
Глава 4.
Когда папа дома, в коридоре пахнет его сигаретами. Сухо, как гарь после костра, и ещё чуть-чуть – злостью. Даже не знаю, как злость пахнет, но этот запах щекочет в носу и заставляет что-то сжиматься в животе. Когда он разувается, ботинки летят в разные стороны. Иногда попадают в стену. Или в кошку. Но кошка быстро убегает под диван. Она уже знает, что лучше убежать.
В тот день я играл с машинкой у двери, когда он вернулся. Машинка была красная, с жёлтыми полосками, и я сам ей делал звук: вжжж-вжжж. Я мечтал, что на ней можно уехать в другое место, где папа не орёт, а мама смеётся. И где в холодильнике всегда есть йогурт. Тот, клубничный, с мишкой на крышке. Мне его почти никогда не покупали – дорого.
Папа пришёл раньше обычного. Пьяный. Не очень, но достаточно, чтобы заметить. Я сразу понял – он сегодня ищет повод.
– Ты чего тут растёкся, сопляк? – зарычал он, едва увидел меня. – Машинки свои раскидал, мать твою!
Я быстро собрал машинку, вжал подбородок в плечи. Папа подошёл к холодильнику, открыл дверцу. Постоял. Потом выругался. Хлопнул дверцей так, что я подпрыгнул.
– Что, опять пусто? Алевтина! Где еда, мать твою?
Из кухни вышла мама, вытерла руки о фартук.
– Там суп остался… я думала, ты не скоро…
– Ты думала?! Да ты вообще когда думать то начала?
Он пошёл к ней. Я не видел, что было дальше – спрятался в шкаф. Тот, в коридоре, где висели куртки и лежали старые варежки. Там пахло пылью, мылом и чем-то родным – маминым. Я сжался между обувными коробками и пакетом с ёлочными игрушками. Слышал всё и то, как он кричит, как она молчит, как в раковину падает тарелка. Или чашка. Потом звук пощёчины. Или хлопок ладонью по столу. А может, это кастрюля упала? Я не знал. Но знал, что это больно.
Я сидел в шкафу и дышал в варежку. Так, чтобы не слышно. Чтобы не мешать. Чтобы исчезнуть.
А потом стало тихо. Я не знал – можно ли выходить. Вдруг он ещё злой? Я подождал. А потом дверь шкафа открылась – медленно, скрипя. Это была мама. На лице – красное пятно, глаза – как лужи после дождя. Она не плакала. Уже нет.
– Стасик… ты что тут? – прошептала она.
Я не ответил. Только потянулся к ней. Обнял. Молча. Она обняла в ответ, сильно, почти до боли. Мне казалось, что если мы вот так будем сидеть ещё чуть-чуть, всё закончится. Всё уйдёт.
Но в коридоре снова заскрипели половицы – папа вернулся за сигаретами. Мама резко отпрянула, выпрямилась, улыбнулась так, как будто ничего не случилось. Как будто мы играли в прятки, и я просто плохо спрятался.
– Иди в комнату, – тихо сказала она.
Я пошёл. Машинку убрал. Остался только страх – как пятно на ковре, которое ничем не вывести. Внутри что-то шевелилось. Оно было похоже на маленького мальчика, который орёт беззвучно в варежку, в шкафу, и никто его не слышит. Даже мама.
На следующий день в садике я нарисовал дом. В доме был шкаф. В шкафу – человечек с глазами-кнопками. Воспитательница спросила, что это.
– Это… пряталка, – сказал я.
– От кого?
Я пожал плечами.
Но внутри знал. Очень хорошо знал.
Глава 5.
Я заболел. Не просто кашель – всё сразу: сопли, голова тяжёлая, как будто туда насыпали гвоздей, глаза слезятся. Мама трогает лоб и говорит: «Горячий. Ложись». Я рад. Не потому что болеть весело. А потому что папа на работе, а мама рядом. И когда она рядом – я почти живу в другом доме. Где не кричат.
Она стелет на диване, приносит чай с лимоном, гладит по голове, пока я дремлю. У неё мягкие руки. Они пахнут вареньем и лекарством. И ещё её любимым кремом, от которого даже воздух в комнате становится тёплым. Я болею, и у меня почти праздник.
Вечером она вызывает врача. Я боюсь, что он будет злой, как папа. Или строгий, как медсестра, которая делает уколы и не улыбается. Но приходит дедушка. В голубом халате. С сумкой, как у волшебника. Он садится рядом, просит меня открыть рот, светит фонариком – и мне не больно. Слушает грудь, шутит: «Ого, как у тебя мотор гудит! Ты что, самолёт?» Я смеюсь. И мама смеётся. Впервые за много дней.
– У него вирус, – говорит он маме. – Покой, питьё, любовь. И никаких стрессов.
– Стрессы… – мама усмехается, будто сама себе. – Как будто это очень смешное слово.
Врач смотрит на неё чуть дольше, чем надо. Взгляд у него – как у Ирины Анатольевны в садике, когда кто-то дерётся. Он молчит, а потом неожиданно говорит:
– Женщина, вы тоже не болейте. У вас один пациент – но это надолго. Себя беречь нужно, ясно?
Мама кивает. И вдруг я вижу – она почти заплакала. Совсем чуть-чуть. Губы дрогнули. Но она держится. Улыбается. А когда он уходит, долго стоит в коридоре, прижавшись лбом к дверному косяку. Потом оборачивается и говорит:
– У нас с тобой сегодня пижамная вечеринка. Я варю какао. Ты будешь капитаном, а я – матросом.
Мы пили какао из больших чашек, завёрнутые в плед. Смотрели мультики. А потом я задремал у неё на коленях, а она пела мне что-то тихое. Про птичку, которая ищет своё гнездо.
Когда я проснулся, дома было темно. Папа ещё не пришёл. Я тихо вылез из-под пледа и пошёл на кухню. Там, на столе, стоял листок. На нём – рецепт от врача и слово: «Любовь».
Я не знал, как выглядит любовь. Но если она пахнет какао и мамиными руками – значит, она жила у нас, пока папы не было. Хоть чуть-чуть. Хоть на денёк. Хоть в халате и с фонариком, но она к нам приходила.
Глава 6.
Я стоял у калитки детского сада. Все уже ушли. Дворник сгребал листья, не торопясь. Ветер гонял мусор по асфальту, и даже воспитательница ушла, оставив меня с охранником. Он ворчал, сидел в своей будке и смотрел телевизор.
Я знал, что мама всегда приходит первой. Самой первой. Обычно я ещё не успеваю проснуться с тихого часа, а она уже идет за мной. С сумкой, в которой хлеб, молоко и что-то вкусное – то пряник, то сырок. А сегодня её не было.
Я ждал.
Потом начал придумывать, что случилось. Что автобус сломался. Или она встретила подругу. Или, может, была пробка. Я слышал, как папа говорил по телефону: «Да тут пробка, как на въезде в ад, Алевтина!». Я тогда представил, как машины стоят перед воротами с рогатыми чертями. Страшно и смешно.
Я ждал ещё. А потом сел на лавочку. Куртка жала подмышки, капюшон натирал уши. Я не плакал. Просто смотрел на калитку. И не верил. Что меня забыли. Меня же любят. Я же добрый. Я вон даже Светку не дёргал три дня. И с Машкой поделился конфетой. Разве можно забыть такого хорошего?
Когда я увидел маму – я даже не сразу узнал. Она бежала. Красная, запыхавшаяся, волосы разлетелись. С глазами – круглыми, как пуговицы на зимней куртке.
– Стасик! Прости меня, прости, прости…
Она присела, обняла, поцеловала в макушку. Я вцепился в её шею – сильно, как мог. Но не плакал. Только внутри что-то сжалось.
– Он… он запер дверь, – сказала она, тихо, в волосы. – Я не могла выйти. Он ушёл, и ключ забрал. Телефон отключил. Я не знала, что делать…
Я не всё понял. Но почувствовал – ей тоже было страшно. Так же, как мне. Только она – в квартире, за дверью. А я – на скамейке у детсада. И мы оба ждали. Только никто не открывал.
– Папа не знал, что ты меня забрать должна? – спросил я.
Мама ничего не сказала. Только провела рукой по моему лбу и шепнула:
– Всё хорошо. Теперь всё хорошо.
Но это было не совсем так. Потому что вечером, когда папа вернулся, он швырнул ключи на стол и сказал:
– Надо было подумать, прежде чем так со мной разговаривать, поняла?
Мама кивнула. Улыбнулась. И налила ему чай. А потом убрала со стола мои краски и рисунок. Свернула, будто случайно.
Я смотрел. И чувствовал – дверь может не открыться в любой день. Даже если ты был хорошим. Даже если делился конфетой. Даже если ждал.
А ещё я понял, что быть забытым – это не когда тебя не помнят. Это когда не могут дойти до тебя. Даже если очень хотят.
Глава 7.
Синяк у мамы был фиолетовый. Сначала яркий, как слива, потом стал жёлтым, как старый банан. Он появился в четверг, под глазом. И мама сказала, что ударилась дверцей шкафа. Только я знал – она никогда не хлопала дверцами. Никогда. Она всегда закрывала их ладонью, медленно, с тихим щелчком. Как будто извинялась перед шкафом.
Я слепил из пластилина пирожное. Такое, как в мультике – с вишенкой. Хотел поставить его на тарелочку и сказать маме: «Смотри, какое красивое. Это тебе, чтобы не грустила». Но папа пришёл раньше. Увидел пластилин на столе, рукава закатал и заорал:
– Опять это дерьмо на скатерти? Я только купил, мать твою!
И как швырнёт моё пирожное в стену. Оно расплющилось. Вишенка отлетела, прилипла к обоям. Я замер. У меня внутри что-то оборвалось. Как ниточка на шарике – и всё, он улетел. Только не вверх, а вниз. Куда-то под пол.
Мама вышла из ванной. Увидела пятно на стене, остатки пластилина и папино лицо – злое, пьяное. Ничего не сказала. Просто подошла и начала убирать.
– Ну, молчи, молчи! – рявкнул он. – Горе-матерь, только жрать готовить умеешь, а ребёнка нормально воспитать – ни хрена!
Я ждал, когда он уйдёт. Хотел исчезнуть. Хотел быть тем пластилиновым пирожным. Маленьким, ярким, с вишенкой. Его хотя бы никто не бьёт. Его просто мнут.
Ночью я не спал. Лежал в темноте, смотрел в потолок. Слышал, как мама плачет на кухне. Тихо, как будто дышит. Не всхлипывает – именно дышит плачем. И я дышал вместе с ней. Чтобы она не была одна.
А потом я взял свою самую любимую машинку – ту самую, с полосками. Завернул в салфетку, сложил в карман. Утром положил её маме под подушку. Хотел, чтобы у неё тоже был друг. Который бы знал, как ехать прочь отсюда, если вдруг снова станет больно.
На следующий день я увидел, как она держала эту машинку в руках. Смотрит на неё долго-долго. А потом прижимает к груди.
– Спасибо, – сказала она. – Ты у меня… мой маленький герой.
Я не ответил. Просто стоял в дверях. Потому что, если бы сказал хоть слово – обязательно бы заплакал. А мальчики… ну вы знаете. Мальчики не плачут.
Но герои – иногда могут. Когда никто не видит.
ЧАСТЬ 2.
10 лет
Отец опять ударил маму. Почему? Почему он так поступает по отношению к ней, это несправедливо? Мама плачет, ей больно! Мне тоже больно, потому что ей больно! Когда я вырасту, то смогу постоять за нее, я никогда не буду так поступать! Я не такой!
Глава 1.
Всё началось с молока. С того, как папа однажды налил мне в кружку молоко, сам. Без криков. Без команд. Просто подошёл, взял из холодильника пакет, налил – и сказал:
– На, пей. Тёплое ещё.
Я не понял, что происходит. От него пахло табаком, но не перегаром. Голос был обычный, не громкий. Даже взгляд – как будто добрый. И я подумал: может, что-то поменялось? Может, он теперь другой?
Папа ещё добавил:
– Шоколадка там на кухне, на столе. Можешь взять половину. Вторую маме оставь.
Я пошёл, взял. Половину. Как он сказал. Маме отнёс то, что осталось. Она удивилась, будто я ей принёс воздушный шарик посреди урагана.
– Он сам? – шепнула она.
Я кивнул.
– Что-то случилось?
Я не знал. Но чувствовал – сегодня можно дышать. Сегодня в нашем доме будто немного приоткрыли окно. Чуть-чуть.
Папа ещё два дня был таким. Добрым. Говорил «сынок». Наклеил обои в коридоре, даже маме помог приготовить обед. Не торопил. Не орал. Даже смеялся. Сказал, что мы «хорошая семья». Я запомнил эти слова как песню, которую хочется слушать снова и снова. Мы с мамой переглядывались и не верили. Как будто шли по льду, который может треснуть в любую минуту.
А потом лед треснул.
Это был вечер. Мама задержалась на работе – замещала кого-то в бухгалтерии. Папа пришёл домой, а её нет. Еда не готова. В квартире тишина. Я сидел, рисовал. Услышал, как ключ повернулся в замке. Потом шаги. Потом звук, от которого всё внутри сжалось, потом бутылка о стол.
– Где она? – спросил он меня. Голос – уже не добрый.
– Ещё не пришла… на работе…
– А что, трудно предупредить, да? Это она так со мной теперь?
Он встал, походил по комнате. Стук каблуков по полу – как удары сердца. Я молчал. Лучше молчать. Он сел на диван, включил телевизор, налил. Выпил. Быстро. Потом ещё. И стал ждать. А с каждой минутой за окном становилось темнее.
Когда мама вошла – он уже был в ярости. Не кричал – тихий, холодный голос. Говорил, что она его не уважает. Что он «не мальчик ей под каблук». Что она всегда была неблагодарной.
– Я тут стены клею, ремонтирую, как мужик, а ты где? – в лицо ей, близко.
– Михаил, я же предупредила…
– Предупредила? Меня? По телефону пикнула – и всё? Кто ты такая вообще?
Он замахнулся. И ударил. Громко. Я закрыл уши, но звук остался внутри. Мама упала на пол. Не закричала. Просто сжалась, прикрылась руками. А он продолжал. Уже словами. Тяжёлыми, как кулаки.
– Неблагодарная. Стерва. Су…
А потом – слёзы. Его. Он заплакал. Как мальчишка. Сел рядом, схватил её за плечи, стал целовать в волосы.
– Прости. Господи, я не хотел. Я просто… я не знаю, что со мной. Ты меня сводишь с ума. Я же без тебя не могу. Ну не могу я. Люблю я тебя. Понимаешь?
Мама дрожала. Сказала только:
– Всё хорошо… всё хорошо…
Я не понял, кому она это сказала – ему, себе или мне. Но я почувствовал, как из моей груди вышел крик. Без звука. Тихий. Как будто душа закричала, но рот остался закрытым.
На следующее утро папа встал рано. Приготовил завтрак. Кашу. Маме принёс в постель. Цветы купил. И мне шоколадку.
– У нас же вчера просто ссора была. С кем не бывает, – сказал он.
А я ел шоколадку – и не чувствовал вкуса. Смотрел на маму – и видел, как она улыбается. Синяк на скуле был прикрыт тональником. Но я знал. Всё знал.
Так начались качели.
То вверх – папа вешает полку, дарит конфеты, гладит по голове.
То вниз – крики, удары, холод в голосе.
А мама – держится. И говорит: «Он старается». И я – держусь. И думаю: может, сегодня будет «вверх»?
Но почему от «вниз» так долго болит, даже когда шоколад уже съеден?
Глава 2.
У мамы была шкатулка. Маленькая, из светлого дерева, с железной защёлкой, которая щёлкала так, будто закрывает не коробочку, а вход в пещеру с сокровищами. Там хранились её серьги, пуговицы, пуговица с моей старой рубашки, обрывок ленточки, бусина в виде сердечка и один билет в театр – мятая бумажка, которую она всё никак не выбрасывала.
Я любил шкатулку. Не из-за бусины – из-за того, как мама открывала её. С любовью. Осторожно. Как будто это был её единственный, настоящий, маленький угол, куда никто, даже папа, не мог залезть.
После одного «вниз» – тех самых качелей, когда папа кричал ночью, швырнул стул, а утром поцеловал маму в щёку и ушёл на работу – я нашёл маму сидящей у окна. Она держала шкатулку в руках, как будто хотела спрятаться в неё целиком. Лицо – белое, как стена. В глазах – нет мамы.
Я сел рядом. Протянул ей свою варежку. Красную, в которой давно была дырка. Варежка – маленькая, с заплаткой, но она у меня всегда лежала под подушкой. Как талисман. Я дал её маме, и она улыбнулась. Очень тихо. Почти грустно. Но не совсем.
– Спасибо, мой хороший, – сказала она, и положила варежку в шкатулку, рядом с бусиной-сердечком.
– А зачем? – спросил я.
– Пусть будет. Чтобы не забыть.
Я тогда подумал, что это странно. Как можно что-то забыть? Забыть варежку? Но теперь, спустя годы, я понимаю – она хотела не забыть, что её кто-то любит. Что кто-то рядом. Даже когда очень больно.
В тот день мы долго сидели вместе. Она гладила меня по волосам, а я держал шкатулку. И чувствовал, что она боится. Как я в шкафу. Только ей негде спрятаться. Потому что в шкафу она оставила свободу, когда вышла за него замуж.
На следующий вечер папа пришёл с пирогом. Купил, сказал, по пути домой. Улыбался, как будто ничего не было.
– Я тут подумал, мы давно всей семьёй не ели сладкое, – протянул коробку, – Алевтина, ты чего такая хмурая? Я же стараюсь.
Мама ничего не сказала. Встала, накрыла стол. Улыбнулась. Словно в ней включили тёплый свет, но он мигал. Неровно.
– Сладкий пирог – это не извинение, – прошептала она мне, когда папа вышел покурить. – Но иногда это всё, что остаётся.
Я не знал, что ответить. Хотел крикнуть: «Уходи от него!» Но промолчал. Потому что знал, она не уйдёт. Пока в шкатулке лежит варежка, пока папа покупает пирог, пока есть хоть один день, когда он не кричит, – она будет верить. Что он старается. Что всё можно починить. Что любовь – это и синяк, и цветы. Всё вместе. Потому что если признать, что это не любовь – то что тогда остаётся?
Мы съели пирог. Он был вишнёвый. Кисло-сладкий. Как жизнь у мамы. Как эти качели, то сладко, а потом – скулы сводит.
Глава 3.
Вешалка упала в пятницу вечером. Просто грохнулась в коридоре с таким гулом, будто рухнула полка с книгами. Я вздрогнул, выбежал из комнаты. Папа уже стоял там – в майке, босиком, с перекошенным лицом. Мама металась с тряпкой, будто хотела стереть не шум, а сам факт, что в доме что-то произошло.
– Это что ещё за бардак?! – рявкнул он, даже не глядя. – Ты, что ли, Стас?
– Нет, я… я в комнате был… – пробормотал я.
– А кто тогда?! Мухи с потолка?
Мама подняла вешалку, та криво повисла на одном гвозде.
– Она сама… гвоздь вылез. Я прибью потом. Просто старая…
– Всё у тебя старое! – перебил он. – Всё в этом доме – ни хрена нормально не держится! Ни вешалка, ни люди! Ни ты!
Он шагнул к маме. Я замер. Мне казалось, если я не дышу – он не тронет её. Как будто его злость срабатывает на движение.
– Миш, давай я всё уберу, ты… ты присядь, я тебе чай налью, а?
Он развернулся, будто хотел уйти, но вдруг, с размаху, ударил вешалку кулаком. Она отлетела и ударила маму по плечу.
– Вот и убирай своё хозяйство, раз у тебя всё сыпется! – бросил он и ушёл на кухню.
Мама осталась стоять с вешалкой в руках. Плечо было красным. Я подбежал, обнял её. Не знал, что сказать. Хотел закричать: «Давай уйдём! Ну пожалуйста!» Но знал, что не скажу. Потому что она не услышит. Потому что я – всего лишь сын. А он – муж.
Через час мы ели ужин. Папа смотрел телевизор, смеялся над какой-то передачей. Словно ничего не было. Словно вешалка не падала, мама не отскочила от удара, а я не прятался в дверном проёме, прижимая к груди ладони, как щит.
Он рассказывал анекдот, а мама кивала. Смеялась не глазами, а зубами. Так делают, когда надо показать, что всё хорошо. Стасик, не бойся. Он сегодня добрый. Он просто устал. Он старается. Завтра он, может быть, купит торт.
А ночью я услышал, как она плакала в ванной. И как папа, войдя, сказал:
– Ну ты опять начинаешь? Я же всё понимаю. Усталость. Нервы. Прости, что вспылил. Ну что ты… давай начнём сначала, а?
Она не ответила. Только дверца шкафа скрипнула, потом шорох одежды. Наверное, снова искала ту кофту, которая скрывает плечо. Наверное, снова прятала свои синяки под тональным кремом и молчанием.
Я лежал и думал а если бы вешалка не упала, было бы хорошо? Или он бы всё равно нашёл повод?
Я понял: повод – это не вешалка. Повод – это всё, что не по его. Всё, что не гладко. Не в строку. Не вовремя. Мама в этом доме – это не человек, это вешалка. На ней всё держится. Пока не сломается. Пока не упадёт.
А если упала – сама виновата.
Глава 4.
Папа проснулся в хорошем настроении. Это всегда чувствуется сразу: на кухне пахнет не сигаретами, а жареными яйцами, из ванной слышно, как он напевает старую песню, а не ругается на холодную воду, мама ходит по квартире будто на цыпочках, и даже кошка не прячется под диван, а важно идёт по коридору, будто тоже надеется на чудо.
Он вышел из ванной с мокрыми волосами, в свежей рубашке, погладил меня по голове и сказал:
– Мужик растёт, да? Скоро мне портфель носить будет.
Я улыбнулся. Маленько. Осторожно. Потому что хорошее настроение папы – это как солнце в пасмурный день: вышло, но ты всё равно проверяешь небо, не появится ли дождь.
– Сегодня шашлыки будем делать, – объявил он. – Поедем за город. Стас, ты мясо понесёшь, как настоящий хозяин. А ты, Алевтина, салатики свои, любимые.
Мама закивала. Я заметил, как у неё дрожат пальцы, когда она нарезала лук. Но она не проронила ни слова. Только улыбалась. Та, уже ставшая привычной улыбка – зубами, не глазами.
Мы поехали. На старой машине, с пледом, углём и термосом. За город. На берег. Там, где речка, где пахнет свежестью и бензином от чужих лодок. Папа включил радио, громко, пел в голос. Мама держала пакет с едой, а я – бутылку с лимонадом. Всё было похоже на счастье. Почти. Почти не страшно.
Папа жарил мясо, шутил, смеялся. Щипал маму за талию, подмигивал. Сказал:
– Ну вот, Алевтин, разве плохо? А ты вчера опять дулась. Вот такие бы дни всегда были, да?
Мама не отвечала. Только кивала. Я ловил эти взгляды, она смотрела на него и будто угадывала – сколько это ещё продлится. Минуту? Час? До вечера?
Когда солнце пошло к закату, мы собрали вещи. Я шёл впереди, неся куртки. Сзади слышал, как папа что-то сказал маме. Тихо. Но голос у него уже был другой – как будто внутри него стемнело.
– Что ты опять молчишь? Я, между прочим, стараюсь! – прорычал он. – День организовал, мясо, река, всё как ты хочешь. А ты как будто кислое молоко хлебнула!
– Я ничего… просто устала, Миша…
– Да пошла ты со своей усталостью! Вечно ты недовольна. Вот и сиди потом дома, сама с собой разговаривай.
Я остановился. Сердце – тук-тук-тук. Всё. Кончилось. Хороший день закончился. Снова тьма. Снова тучи.
Папа шёл позади, ворчал. Мама молчала. Я шёл впереди и чувствовал, как у меня в спине будто осталась дверь. Через неё вот-вот влетит слово, которое станет ударом.
Дома он не кричал. Сел, налил себе. Смотрел телевизор. А мама – мыла посуду, молча. Всё было тихо. Очень.
Я подошёл к ней, прижался щекой к руке. Она посмотрела на меня и прошептала:
– Даже хорошие дни у нас заканчиваются одинаково, Стасик. Словно кто-то их у нас отбирает.
Я хотел сказать: «Мы сбежим. Когда-нибудь. Правда ведь?» Но не сказал. Потому что знал, она этого не ждёт. Она просто ждёт, когда снова будет хорошо. Хоть ненадолго. Хоть на один шашлык. Хоть на берегу хорошего дня.
А потом – обратно. В наш дом. На качели. Которые никогда не останавливаются.
Глава 5.
Это случилось на мамин день рождения. Я запомнил этот день не из-за торта и не из-за гостей – их не было, только мы втроём. А потому, что это был день, когда я понял, что цветы бывают страшнее пощёчины. Особенно – когда они «после».
С утра папа вёл себя идеально. Купил розы. Большой букет – целлофан шуршал, в воздухе пахло праздником. Принёс в спальню:
– С днём рождения, Алевтинушка. Люблю тебя, как в двадцать. Даже сильнее.
Мама улыбалась. Неуверенно. Как будто стояла босиком на краю льда. Я смотрел на неё и понимал – она ждёт, когда лёд треснет. Не «если». А «когда».
Они накрыли на стол. Салаты, курица, сок – всё, как в лучшие времена. Папа налил себе немного вина. Мама – ни капли. Она всегда теперь «ни капли». Только вода. Только тишина. Я заметил, как она каждый раз смотрела на его бокал. Словно измеряла, сколько осталось до беды.
Сначала было хорошо. Даже весело. Он рассказал анекдот, засмеялся, вспомнил, как они познакомились. Мама немного расслабилась. Подперла щеку рукой, смотрела на него и в ней мелькнуло что-то живое. То, что в ней всё реже показывается. Наверное, память. Про то, каким он был когда-то.
А потом – какой-то пустяк. Он хотел, чтобы она поставила его «любимую музыку». Она включила не ту песню. Он сказал: «Это что? Ты издеваешься?» Голос стал другим. Тяжёлым. Как кирпич в живот.
– Миша, я просто перепутала, – сказала она, но он уже вставал из-за стола.
– Ты всё путаешь! И всегда портишь всё! Я стараюсь, а ты… как всегда, всё через одно место!
Он не кричал. Он говорил тихо, в ухо. Но мама сжалась. Я видел, как она стала меньше. Как будто кто-то нажал кнопку «уменьшить».
– Решила выставить меня идиотом?! – Он махнул рукой. Цветы упали. Ваза на пол. Стекло. Вода. Розы лежат в осколках. Красные. Будто кровь.
Я зажал уши. Потом побежал в комнату. Там, под кроватью, я слышал, как он швырнул стул. Как мама вскрикнула. Один раз. Больше не кричала.
Через какое-то время – тишина. И потом – шаги. Он уходил. Хлопнула дверь. Сильно.
Я вышел.
Мама сидела на полу. Собирала осколки. Голыми руками. На пальце – царапина, тонкая струйка крови. Она не смотрела на меня. Только сказала:
– Ничего, просто надо прибраться. День рождения – надо, чтобы чисто.
Я молчал. Потом подошёл. Взял веник. Мы убирали вместе. Молча. Как будто ничего не случилось.
А потом мама подошла к цветам. Несколько стеблей остались целыми. Она обрезала их ножницами, сунула в кружку. Поставила на окно.
– Пусть постоят, – прошептала. – Жалко выбрасывать.
Цветы после. После крика. После удара. После унижения.
Я понял, что для неё эти цветы – как папа. Сломанные, но живые. Их жаль выбрасывать. Потому что вроде бы ещё могут стоять. Ещё держатся. Значит надо сохранить.
Я тогда впервые подумал, что мамина любовь – это не чувство. Это привычка спасать то, что разрушает. Каждый день. Снова и снова.
Глава 6.
В школе задали сочинение: «Мой любимый дом». Все писали про дачи, бабушек, лето. Я сидел, жевал ручку и думал, а если честно – что писать?
Наш дом нельзя назвать любимым. И нельзя назвать плохим. Потому что если скажешь, что он плохой – папа узнает. Или, что хуже, мама подумает, что я её предал. Что я тоже считаю, что всё, что она построила, – не настоящее.
А я не предатель. Я – сын. Значит, нужно защищать. Даже если внутри всё проседает, как старый диван.
Я написал про наш коридор. Что он длинный. Про то, как мама готовит суп, и запах доходит до комнаты. Про свою подушку с машинками. Я не написал, что коридор – это место, где папа кричит, где вешалка падает, где мама стоит, прижавшись к стене. Я не написал, что подушка – это место, куда я кричу ночью, чтобы не слышно было.
На перемене Светка (та самая из садика, с косичками, теперь уже с хвостами) читала своё сочинение вслух. У неё было про дом, «в котором пахнет ванилью и папой, который приносит мандаринки». Я слушал и молчал. Потом подошёл, спросил:
– А если папа кричит – дом всё равно может быть любимым?
Светка нахмурилась.
– Если кричит – наверное, он злой. Злых никто не любит.
– А если он иногда добрый?
– Тогда, может, чуть-чуть любят. Но боятся.
Я тогда впервые услышал то, что мама бы не сказала, что можно бояться и любить. Это не всегда про одно и то же. Это как качели – вверх, вниз. Радость, страх. Подарки, удары. Ласка, молчание. Цветы после.
Вечером мама попросила помочь помыть пол. Я мыл кухню, она – ванную. Мы не говорили. В нашем доме это называлось «покой». Тишина – значит, всё хорошо. Никто не орёт – уже праздник.
Папа пришёл поздно. Зашел на кухню, понюхал, сказал:
– У вас тут как в больнице. Запах мыла – терпеть не могу.
Потом посмотрел на пол, сказал:
– Скользко. Вот убьешься – тогда узнаешь.
И ушёл.
Мама продолжала мыть. Я – тоже. И вдруг я понял, мы не наводим порядок, мы спасаемся. Каждый день. Каждой тряпкой. Каждой вычищенной плиткой мы просим этот дом не съесть нас.
А когда мы всё вымыли, мама достала из шкафа свечку. Маленькую, ароматную. Сказала:
– Давай хотя бы на кухне будет уютно. Хоть тут.
Я смотрел, как горит огонёк. И думал, что этот дом нельзя называть плохим. Потому что в нём живу я. Живёт мама. И свечка. И однажды – может быть – здесь будет по-настоящему тепло. Без страха.
Но пока мы просто зажигаем свечку в темноте. Чтобы не забыть, как выглядит свет.
Глава 7.
У папы снова был «плохой день». Таких дней в доме не называли “плохими” – их чувствовали по дверному замку. Если ключ поворачивается медленно, со скрипом, если в прихожей надолго застревает тишина – значит, он ищет повод.
В этот раз поводом стала рубашка. Не та. Не глажена. Не вовремя. Он вошёл, молча посмотрел на вешалку, потом на маму. И сказал только:
– Ты издеваешься?
Она стояла, как всегда, не двигаясь. Не оправдываясь. Только смотрела ему в глаза. Мне казалось, что она перестала бояться. Или просто устала бояться.
Он шагнул ближе. Я встал между ними. Просто встал. С вытянутыми руками. Маленький, в пижаме с динозаврами.
– Не надо, пап… Пожалуйста…
Он остановился. Неожиданно. Смотрел на меня долго. Потом развернулся, схватил ключи и хлопнул дверью так, что в коридоре задребезжало зеркало.
Мы остались одни. Я сел на пол, колени дрожали. Мама медленно опустилась рядом, обняла. В первый раз она заплакала при мне. По-настоящему. Не тихо в ванной. Не украдкой на кухне. А прямо – в плечо. С болью, которая копилась годами.
– Прости… – прошептала она.
Я не понял, за что она извиняется. Она же – не виновата.
– Прости, что не ухожу. Прости, что не могу. Прости, что тебе приходится всё это видеть.
Я сжал её сильнее.
– Не надо уходить… Просто… чтобы он больше не кричал…
– Он старается, – вдруг сказала она. – Правда. Он иногда хороший. Просто… он сам не знает, как иначе.
Я тогда понял, что она верит. В то, что он может измениться. Потому что если не верить – жить невозможно. Потому что если он не старается – значит, она зря всё терпит. Значит, зря спасала. Значит, её любовь – впустую. А этого она не вынесет.
Поздно вечером папа вернулся. Тихо. Принёс торт. Сказал:
– Мир?
Мама вытерла глаза. Кивнула.
– Мир.
– Я вспылил. Сам не свой. День дурацкий. Директор бесит. Но ты же у меня сильная, Алевтин. Я только на тебя и надеюсь.
Он говорил тепло. Почти ласково. И смотрел на неё, как-то иначе – как в фильме про любовь. Только мы знали, что будет дальше. После торта. После прощения.
На следующий день она гладила рубашки, пока он спал. На кухне остался кусочек торта. Я смотрел на него, как на вещдок.
– А почему ты ему всегда прощаешь? – спросил я.
Мама опустила утюг. Долго молчала.
– Потому что если не прощать – придётся что-то менять. А я не знаю, как жить иначе. Я ведь его когда-то любила. Наверное, до сих пор… немного.
– А если он опять?.. – Я не закончил. Мы оба знали, о чём речь.
– Значит, снова скажу себе: «Прости и забудь». – Она вздохнула. – Пока могу. Пока хватает сил. А потом… потом посмотрим.
Я тогда понял, что настоящие качели – не в его руках. А в её сердце. Она сама себя раскачивает, от любви к страху, от надежды к усталости. А он – просто сидит и смотрит, как она туда-сюда. И знает, что она не сойдёт. Не спрыгнет. Не уйдёт.
Потому что верит. Или боится. Или и то, и другое.
Глава 8.
Когда мы спускаемся по лестнице, мама всегда улыбается. Даже если утром была ссора. Даже если вчера он её толкнул. Даже если всю ночь она не спала. Она всё равно улыбается. Для соседей.
На первом этаже живёт Инна Ивановна. Ей около пятидесяти, вечно с бигуди, пахнет пирогами и знает всё про всех. Открывает дверь – и сразу в бой:
– Алевтиночка, здравствуй, солнышко! Как у вас? Всё хорошо?
Мама кивает:
– Да, всё прекрасно. Вот Стасик подрос совсем, правда?
– Подрос, подрос, – сюсюкает Инна, щёлкает языком. – А у тебя всё так же, выглядишь как куколка! Муж, небось, с рук пылинки сдувает?
Мама хохочет. Я вижу, как на секунду у неё дрогнул глаз – и снова взгляд замер. Включилась. Всё под контролем. Пылинки, смех, Алевтина-красавица.
Когда мы выходим во двор, она отпускает мою руку. Смотрит по сторонам, будто убеждается, что свидетелей нет. И молчит.
– Мам, – говорю я, – а зачем ты врёшь Инне?
– Я не вру. Я просто не хочу, чтобы она лезла. Соседки – как мухи, если пускать в рану, разнесут грязь по всему подъезду.
– Но она же добрая?
– Добрая. Но добрые тоже болтают. А потом слухи. А потом он узнает, что я «вынесла сор из избы». И будет хуже.
– А если бы ты ей всё рассказала, она бы помогла?
Мама смотрит на меня. Глаза – как стекло. Сквозь них видно годы – те, что она уже пережила.
– Помощь… – говорит она. – Это сказка. Помощь бывает только в кино. А в жизни ты либо справляешься сама, либо терпишь. Пока терпится.
Мы идём по двору. Мимо лавочки, где сидят бабушки. Все улыбаются маме. Она кивает, машет рукой, шутит:
– Ну что, красавицы, опять в бой за солнышком?
А потом – домой. В дом, где тишина опаснее крика. Где каждый шорох может стать причиной. Где улыбки – только до дверного косяка.
Вечером я слышу, как мама говорит по телефону:
– Нет, Ларочка, всё хорошо. Да, да. Прекрасно. Он изменился. Да, конечно, уже три недели – тьфу-тьфу – ни одного конфликта.
Она выключает телефон. Смотрит в окно. Там – Инна Ивановна, машет с балкона, зовёт на чай.
– Не пойду, – говорит мама мне. – Не могу быть хорошей всё время.
– А зачем ты хорошая?
– Чтобы не говорили. Чтобы не осуждали. Чтобы он не подумал, что я его позорю.
Я не понимаю. Как можно стыдиться правды?
Но мама понимает. Потому что для неё мир делится на «внутри» и «снаружи». Внутри – ад. Снаружи – витрина. Улыбка. Шутка. Пироги. Инна Ивановна. Подъезд.
И если ты покажешь, что у тебя внутри, – витрина треснет. А ты не готова.
А ещё потому, что если рассказать правду – придётся с ней что-то делать. А пока никто не знает – можно верить, что всё не так уж плохо. Что это просто вечер. Просто не та музыка. Просто качели.
– Мам, – спрашиваю я, – а ты счастливая?
Она долго молчит. Потом говорит:
– Я уставшая. Но это почти тоже самое.
Глава 9.
Он пришёл домой с мороженым. Сразу два: мне – пломбир в вафельном стаканчике, а маме – эскимо в шоколаде. Купил «просто так», сказал он и добавил, что «надо же иногда баловать своих любимых». В глазах – лукавый блеск. Тёплый голос. Почти тот, что был, когда я был маленький и он подкидывал меня к потолку.
Мама замерла у раковины, с тряпкой в руках. Потом вымыла ладони, как перед праздником. Приняла мороженое, улыбнулась. Почти искренне. Я даже не сразу понял, что насторожился. Просто в теле было напряжение, как при урагане, его не видно, но ты знаешь – что-то надвигается.
Весь вечер он был спокоен. Обнимал маму за плечи. Наливал чай. Слушал, как я читаю вслух. Смех, тепло, чуть-чуть вина в бокале. И всё будто как в чужом доме. В кино. В мечте, которую мама вырезала из старого журнала.
Он сказал:
– Вот и несложно ведь быть счастливыми, да? Просто надо меньше дурь из головы нести. Надо просто ценить то, что есть.
И мама снова заулыбалась. А потом сказала:
– Миш, а может, мы в выходные съездим куда-нибудь? На день – просто погулять, втроём?
Он кивнул.
– Конечно, поедем. Я же говорю, что всё зависит от настроя.
В тот вечер я заснул с мороженым на губах. Сладость, липкость, тепло – всё перемешалось в один единственный, хрупкий, волшебный момент. Я даже мечтал – что всё будет вот так. Всегда.
А утром проснулся от крика.
– Ты не имеешь права говорить со мной таким тоном!
– Я ничего не говорила, Миша, я просто спросила…
– Да мне плевать, что ты «просто»! Ты вечно найдёшь повод испортить всё! Даже за нормальный вечер – и то не можешь просто поблагодарить! Вечно тебе мало! Всё не так!
Посуда грохнула о плиту. Не разбилась, но зазвенела так, будто проснулась сама смерть.
Я стоял в коридоре. В пижаме. С руками, застывшими в воздухе. Стук сердца бился где-то в ушах. Как в наушниках.
Потом – хлопнула дверь. Мама стояла у мойки. Руки дрожат. На скуле – свежая царапина, тонкая, как линия на бумаге.
Она молчала.
Я тихо сказал:
– Вчера было хорошо…
Мама посмотрела на меня. И в этом взгляде было всё, и боль, и стыд, и желание отмотать жизнь на двадцать четыре часа назад.
– Запомни, – сказала она, очень тихо. – Настоящий хороший день – это тот, который можно вспоминать. А волшебный день, о котором приходится молчать – это всего лишь передышка между бурями.
– Но он старался…
– Да, – кивнула она. – Именно поэтому и страшно. Потому что умеет быть добрым. Потому что каждый раз хочется верить, что «теперь-то точно».
Я тогда понял, что опаснее всего не злость. Не удар. А доброта между ними. Потому что она – как крошка сахара в кастрюле с ядом. Её ждёшь, к ней тянешься. А потом забываешь, что каждый раз – всё сначала. Сначала мороженое. Потом посуда. Сначала чай. Потом крик.
И страшнее всего, что такие дни – вкусные. Их хочется помнить. Но нельзя. Потому что если будешь помнить – не сможешь уйти.
Глава 10.
Это был обычный день. Без крика. Без торта. Без роз. Папа на работе, мама на кухне, я за столом, делаю математику. На плите варится суп. Обычный день. И именно в такой день я решился спросить.
– Мам, – начал я, глядя в тетрадь, – а почему ты от него не уходишь?
Молчание. Даже ложка остановилась в воздухе. Как будто время зависло.
– Что?
– Ну… ты же не счастливая. Ты боишься. Он тебя обижает. А ты всё равно остаёшься. Почему?
Она опустилась на табуретку. Медленно. Как будто ноги стали ватными. Смотрела на меня долго. Я не прятал глаза.
– Ты… уже понимаешь это? – прошептала она. – В десять лет…
Я кивнул.
Она выдохнула. Сильно. Как будто держала этот воздух много лет.
– Потому что уход – это не выход. Это всё. Это другая жизнь. А я… я не знаю, как жить иначе. Я ведь вышла за него, когда мне было двадцать. Я сразу стала «его женой», «его женщиной». Не Алевтина, не просто человек – а приложение. Понимаешь?
Я не понимал. Не до конца. Но молчал.
– Если я уйду – кто я тогда? Где жить? На что? У меня нет подруг. Родители далеко. Я давно… никому не нужна. Кроме тебя. А тебя он любит. Своим странным, кривым способом, но любит. Я… боюсь, что если я уйду – ты останешься без отца. А я – без всего.
Она замолчала. Подошла к плите, выключила газ. Суп остался недоваренным.
– И ещё, Стас, – добавила она тихо, не поворачиваясь. – Потому что я верю, что когда-нибудь он изменится. Потому что если не верить – значит, я зря прожила всю свою жизнь.
– Но ты же знаешь, что он не изменится?
Она медленно повернулась. Улыбнулась. Не глазами, не губами – лицом женщины, которая уже сдалась, но делает вид, что ещё сражается.
– Знаю. Но я не могу признать это вслух. Потому что если сказать это тебе – ты перестанешь верить тоже. А я не хочу разрушить твой мир. Пусть у тебя будет отец. Даже такой.
Я подошёл, обнял её. Она стала хрупкой. Тихой. Как в тот раз, когда держала шкатулку. Только теперь шкатулка – это она сама. Полная обломков, записок, варежек, и запаха его перегара.
Мы стояли так, пока не закипел чайник.
Потом она сказала:
– Ты вырастешь. И, может быть, уйдёшь раньше, чем смогу это сделать я. И это будет правильно. Я просто прошу – не вини меня. Я делала, как умела.
Я кивнул.
И понял, что жертва не уходит не потому, что слаба. А потому что слишком долго верила. Слишком много вложила. Потому что, если уйти, – придётся признать, что все эти годы были не «любовь с трудностями», а просто страх. И всё, что она терпела – зря.
Это невыносимо. Проще остаться. Проще придумать, что это и есть любовь. Что она просто особенная. Со своими правилами. С тортиком после крика. С цветами после пощёчины. С сыном, который всё понял, но делает вид, что нет.
Я запомнил этот день. Не потому, что что-то изменилось. А потому что это был день, когда я перестал ждать, что мама уйдёт.
И начал мечтать, что уйду сам.
ЧАСТЬ 3.
15 лет
Он опять пришел домой пьяный! Замахнулся на мать…ничтожество…ну ты у меня получишь…хлесть…я же поклялся, что больше этого не будет! Отец спивается, он уже не похож на человека! Когда у меня будет своя семья, то я никогда не позволю себе такого! И почему он не понимает, что нельзя поднимать руку на мать… не думал, что я сдачи дам… но я уже большой и сильный, а ты… ты старый и, как видно, дурак… хлесть. Кто же, как ни я, защитит маму от этого пьяного зверя! Урод!
Глава 1.
В школе я был «тот самый Стас»: нормальный, чуть дерзкий, с острым языком, играющий в футбол и не терпящий, когда кто-то повышает голос. Особенно на девчонок. Один раз видел, как учитель физики прикрикнул на Олю из параллельного – она даже вздрогнула. Я встал, громко сказал:
– Мужик на бабу не орёт. Ни при каких условиях.
Меня потом вызвали к завучу. А я смотрел всем им в глаза, не опуская взгляд. Мне плевать было на выговор. Главное – чтобы все знали, что я не такой. Я – не он.
Дома всё становилось другим. Дома мое тело будто сжималось, плечи поднимались, глаза автоматически искали папу. Он всё чаще был дома. Уволили. За пьянку, по-тихому. «Сократили», – сказал маме. Но я знал. Я чувствовал.
Он сидел на кухне. Пил. Молчал. Иногда включал телевизор так громко, что стены гудели. А потом, будто просыпался, шёл выяснять, почему суп не солёный, почему «шторы не постираны», почему мама «выглядишь, как из окопа вылезла».
Она всё чаще молчала. Пожимала плечами. Не оправдывалась. И это злило меня больше, чем его ор.
– Почему ты с ним живёшь? – спрашивал я. – Ну ты же видишь, он дно. Он же… всё. Он не человек. Он тень.
– Стасик, ты ещё не понимаешь…
– Да понимаю я! Просто тебе страшно! Ты привыкла!
Мама тогда отвернулась. И я знал – я её ранил. Но не мог остановиться. Меня внутри било как током. Я хотел кричать. Бить. Разрушить всё, чтобы она проснулась. Чтобы наконец увидела, кого выбрала. Чтобы… ушла. Спаслась. Спасла нас.
Вечером я не спал. Слушал шаги. Отец бродил по кухне. Стук бутылки, звук крышки. Потом снова шаги. Потом вдруг грохот. Я подскочил. Выбежал. Мама стояла в углу, прикрывая щёку. Он – посреди кухни, с перекошенным лицом.
– Ты… опять? – только и смог выдохнуть я.
Он повернулся.
– Сынок, ты чего… у нас тут… разговор.
– Разговор?! – у меня в голове гудело. – Ты ударил мать. Опять. И что? Думаешь, никто не заметит? Думаешь, ты имеешь право?
– Ты с кем так разговариваешь?! – он подошёл ближе, шатаясь. – Я тебе не пацан со двора!
– Да ты вообще уже никто, понял?! Ты трус! Жалкий! Ты… ничтожество!
Он замахнулся. И я не сжался. Я не отступил. Я схватил его за руку. Сжал. Сильно.
– Попробуй. Только попробуй.
Его глаза округлились. И в этом взгляде было всё, страх, злость, растерянность. Он не знал, что делать, когда его удар не прошёл. Когда его не испугались.
Я отпустил руку. Но не отошёл. Я стоял, дышал тяжело. А внутри всё бурлило. Хотелось ударить. Как он. Чтобы он почувствовал. Чтобы понял. Хотелось – и было страшно.
– Я не дам ее трогать, понял? – прошептал я, не узнавая собственного голоса. – Никогда больше.
Он ушёл в комнату. Хлопнул дверью. И всё.
Мама плакала. Я держал её за плечи, а сам дрожал. Не от страха. От ярости.
А потом, когда она уснула, я пошёл в ванную. Посмотрел на себя в зеркало. Себе в глаза.
– Я не он, – сказал я вслух.
Но внутри что-то скрипнуло.
Потому что я хотел ударить.
Потому что я почувствовал власть.
Потому что я сказал ей: «Ты привыкла». Так же, как он говорил.
Я закрыл кран. Захлопнул дверь.
И повторил:
– Я не он. Я не он. Я не он.
Но каждый раз, это звучало всё неувереннее.
Глава 2.
В тот вечер я задержался во дворе. Было лето, душно, мяч прыгал по асфальту, как бешеный, и всё было почти нормально – пока не пришёл Олег. Он жил на нашем этаже, с матерью. Тихий парень, но в последнее время стал странно дерзким. В этот раз он пришёл с новостью.
– Твой батя опять у киоска валялся, – сказал он, будто случайно, бросая мяч. – С водкой в обнимку. Его охранник с рынка гнал. Он орал что-то про "мужикам никто не верит".
Я промолчал. Но что-то внутри перекрутилось. Как будто кто-то засунул руку в грудную клетку и резко сжал.
– Не бесись, Стас. Просто говорю. Все видели. А я подумал – вдруг ты не знаешь.
Я знал. Даже не потому что кто-то сказал. Я знал – по маминому лицу, по тому, как она сегодня мыла пол с такой яростью, словно хотела стереть весь наш подъезд.
– Я не он, – сказал я глухо, глядя в асфальт.
– Чё?
– Ничего.
Я пошёл домой, не попрощавшись. В подъезде воняло перегаром. В квартире – тишина. Мама возилась на кухне. Отец валялся на диване. В одежде. Без ботинок. С носками, разного цвета. Рука свисала. Как у брошенной куклы.
Я прошёл мимо. Молча. Но каждая клетка тела хотела подойти, встряхнуть, наорать: «Очнись! Посмотри, кем ты стал!» Но я молчал. Потому что если начать, то… можно не остановиться.
На кухне мама мыла посуду. Тарелки лязгали о раковину, будто били в набат.
– Он опять… – начал я.
– Не сейчас, Стас.
– А когда, мам? Когда?
– Когда он умрёт, наверное, – сказала она вдруг. – Тогда можно будет всё обсудить. До тех пор – мы просто живём. Мы – семья.
Я сел. Смотрел, как она вытирает тарелки.
– Ты его боишься?
Она вздохнула:
– Не так, как раньше. Сейчас я просто не хочу начинать сначала. Ты думаешь, что, если уйдём, станет лучше? Станет, Стас?
– Да! Мы перестанем жить в аду.
– Ад – это не квартира. Ад – это в голове. И у него, и у меня, и, боюсь… у тебя.
Я вскочил.
– У меня?! Серьёзно?! Я – нормальный! Я хотя бы не кричу! Я не бью! Я не валяюсь в соплях на улице!
– Но ты ненавидишь, Стас. Понимаешь? Ненависть – она делает с человеком то же, что и водка. Ломает. Медленно. Изнутри.
Я замолчал. Потому что это было больно. Потому что я узнал себя. Потому что хотел доказать, что я другой – а услышал, что уже начал становиться похожим.
– Слово на "т", Стас, – прошептала мама. – Тиран. Оно не начинается с кулака. Оно начинается с тона. С приказа. С фразы "ты должна", "ты сама виновата", "а кто ещё виноват, кроме тебя".
Я сглотнул. Хотел сказать: «Я не такой». Но не сказал. Потому что сегодня утром я сорвался на неё за то, что она не постирала мою футболку. Громко. Резко. И мне стало страшно.
Я вышел на балкон. Долго смотрел на улицу. Думал о том, а можно ли выбраться? Можно ли стать другим, если ты родился в этом доме?
Слово на "т" кружилось в голове. Оно было не про него. Оно было про меня. Про то, кем я могу стать, если не остановлюсь. Если буду только отталкиваться – и не смотреть внутрь.
Я сел на корточки. Обнял колени. И прошептал:
– Я буду другим. Обещаю.
И не знал – кому я это пообещал. Маме? Себе? Богу, в которого никогда не верил?
Просто кому-то. Кто, может быть, ещё верит в меня.
Глава 3.
Иногда мне кажется, что наш дом – это не стены и крыша, а пожарище. Только огонь в нём не снаружи, а внутри. Он коптит изнутри, обугливает людей, превращает их в тени. Разрушает, но не убивает до конца. Этот дом – как будто заколдованный. В нём можно гореть всю жизнь и не сгореть. Только закоптиться до неузнаваемости.
В ту ночь папа опять пришёл пьяный. Стукнулся об косяк, разбудил полдома. Я лежал, не двигаясь, и знал, что через минуту начнётся спектакль. Или крик, или рыдание, или обнимашки с тошнотворным запахом перегара. Как повезёт. Мы уже не жили – мы играли в лотерею.
Он швырнул ключи, заорал:
– Где все? Вы что, уснули, сволочи? Меня не ждёте?
Мама вышла в коридор, босиком. Говорила тихо:
– Миша, не шуми, Стас спит.
– А! А Стас у нас теперь король?! Всё под него, да?! А я – что, никто?
Она не ответила. Он подошёл ближе, начал что-то бубнить ей в лицо, воняя, как подъезд где ночуют бомжи. Потом – хлопок. Не удар. Просто ладонью по плечу. Но я уже встал.
– Прекрати, – сказал я, подходя. – Ты же даже не человек уже. Ты просто сгусток вонючей обиды.
– О, заговорил наш герой! С мамкой слился против отца? Ты кто вообще такой, чтоб мне указывать?!
– Тот, кто уже не боится.
Я сказал это и сам удивился. Потому что это была правда.
Он подошёл. И я – не отступил. Мы были почти одного роста. Но он – сгорбленный, уставший, грязный. А я – весь в ярости. И, что страшнее – в силе. Я знал, что если надо – я ударю.
Он замахнулся. Рефлекс. Автомат. Но не успел. Моя рука схватила его за запястье.
Сжал.
Тихо.
Жёстко.
– Попробуй, – выдохнул я. – Давай. Ударь. Получишь в ответ. Не как от сынка. Как от мужчины.
Он отшатнулся. Отступил. Споткнулся о порог и, хрипя, ушёл в комнату. Сел на кровать. Осел. И вдруг… заплакал. Так, как я никогда не видел. Хлюпающе. Без слов. По-бабьи. Жалко.
Мама подошла ко мне.
– Стас, хватит. Он сам себя съест. Нам не нужно его добивать.
Я посмотрел на неё. Впервые – с раздражением.
– А тебе не надоело его спасать?
– Я уже не спасаю, – ответила она. – Я просто доживаю.
Эта фраза прошила меня. "Доживаю". Как будто жизнь уже случилась. Как будто другого не будет.
Я ушёл на балкон. За окном пахло ночью и свободой. Я представлял, как собираю рюкзак, как уезжаю, как вдыхаю другой воздух. Там, где папы нет. Там, где никто не смотрит, как ты чистишь картошку, и не бросает пьяный взгляд с дивана.
Но потом я подумал, что если я уйду, то мама останется совсем одна. В этом доме, который не сгорает. Где люди коптятся, но не уходят.
Я смотрел в темноту. И чувствовал, как во мне загорается огонь. Тот же самый. Только мой. И очень важно – не дать ему разгореться. Не дать ему стать таким же, как у него. Потому что если я тоже начну гореть, то этот дом будет коптить еще долго.
А я не хочу быть тем, кого этот дом не сжёг. Я хочу быть тем, кто вышел. Живым. И не огнём – а светом.
Глава 4.
Новый год. Снег, гирлянды, «Ирония судьбы» на каждом экране. У соседей музыка, запах мандаринов и смех. А у нас – тишина. Та, в которой слышно, как капает вода из крана. Папа спит, пьяный. Мама режет салат. Я смотрю на ёлку – перекошенную, с облезлой мишурой, будто её притащили не ради праздника, а по привычке.
Мама спрашивает:
– Нарезать тебе оливье?
Я качаю головой. Не хочу. Не могу. Как будто этот салат тоже пропитан болью, ложью и слезами.
Папа вскакивает под бой курантов. Хрипит:
– Где бокалы? У нас же праздник!
Шатается. Лезет обниматься. Целует маму в щёку – мажется её помадой. Она отстраняется, но улыбается. Как всегда. Потому что нельзя не улыбнуться в Новый год, даже если хочется выть.
Он поднимает бокал, чокается со мной. Говорит:
– Мужиком станешь! У нас всё будет хорошо. Обещаю.
Я глотаю газировку, и мне хочется вывернуться наружу. Потому что он обещает это каждый год. Потому что я уже не верю. И, главное, потому что я слышу, как в его голосе – страх. Не злость. Не сила. А страх. Что я стану тем, кто его заменит. Кем он больше не сможет управлять.
После полуночи он уходит – к друзьям, на «другой праздник». Мы остаёмся вдвоём.
– Мам, а у тебя когда-нибудь был хороший Новый год? – спрашиваю.
Она долго молчит. Потом кивает.
– Один. До тебя. Мы с подругами уехали в лес, в домик. Смеялись. Никто не пил. Танцевали под магнитофон. Я тогда думала, что так будет всегда.
– А потом?
– А потом – семья. Папа твой. Ответственность. И ощущение, что праздники – не для нас. Что нам нельзя. Мы как будто поддельные. Чужие в этом мире.
Я слушаю и чувствую, что мне хочется кричать. Хочется доказывать, что я это изменю. Что у меня будет другой Новый год. С ёлкой, где игрушки не облезли. С мамой, которая смеётся, а не прячет синяк под тоном. С домом, где никто не боится звука ключа в замке.
Но я молчу. Потому что знаю – пока я здесь, я не выбрался. Я часть этого сценария. Пока я тут, я тоже чужой на своём празднике.
– Мам, – вдруг говорю, – можно я в следующем году не буду встречать Новый год с вами?
Она смотрит. Грустно. Но не удивлённо.
– Можно, Стасик. Просто пообещай, что там, где ты будешь, будет светло.
– Обещаю.
Мы убираем со стола. Остатки оливье, два непочатых мандарина. Я смотрю на ёлку. И вдруг понимаю, что она стоит не потому, что праздник. А чтобы никто не заметил, что его у нас нет. Чтобы соседи думали – «всё как у людей».
Я тогда впервые осознал, что праздник – это не стол. И не шампанское. Это когда в доме не страшно. А всё остальное – просто маска.
И я решил, что мои дети никогда не будут бояться в Новый год. Никогда. Даже если для этого придётся разрушить всё, что называется сейчас моей семьёй.
Глава 5.
Он снова пришёл пьяный. Не как обычно – мимоходом, с похмельной хрипотцой и подёрнутыми красными глазами, – а злой. Такой, каким я его видел лишь однажды, когда был маленький, и он швырнул пепельницу в стену. Тогда мама неделю ходила с повязкой на руке и говорила соседям, что упала с табурета.
Теперь он вошёл в дом, будто уже был внутри – как буря, которой не нужен ключ.
Скинул куртку, не глядя. Ботинки ударились о стену.
– Где эта сука?! – громыхнул он. – Где она, я спрашиваю?!
Я вышел первым. Из комнаты. В футболке и спортивках. В теле была дрожь – но не от страха. От напряжения. От готовности.
– Она спит. Тебе чего? – спокойно сказал я.
– Ах ты ещё и разговариваешь так, щенок?! – Он шагнул ближе, посмотрел мне в лицо. – Воспитался, значит, у неё под каблуком?
Я не ответил. Только посмотрел. Прямо. И в этот взгляд я вложил всё, что накопилось: ненависть, презрение, жалость – этот взгляд был, как нож, воткнутый без крови.
– Ты, значит, главный в доме теперь? – Он толкнул меня плечом. – Убирайся с глаз, пока я добрый.
Я не сдвинулся.
Он снова шагнул. И тогда я толкнул его. Резко. С силой, в которую вложил пятнадцать лет боли.
– Не тронь её. Никогда. Ни словом, ни взглядом, ни дыханием, понял?
Он остолбенел. Потом поднял руку.
И ударил.
По лицу. Сильно. Грязно. Как по мужику.
Щека вспыхнула, как будто в ней взорвался маленький костёр. Удар – как в кино. Только это не кино. Это было настоящее.
Я даже не пошатнулся.
Только поднял глаза.
И ударил в ответ.
Не кулаком. Ладонью. В ухо.
Он охнул. Отшатнулся. Потерял равновесие.
Упал.
Мама выбежала из спальни.
– Стас!
– Не лезь, – сказал я, не отрывая глаз от него. – Он первый. Он всегда первый.
Он поднялся. Тяжело. Как старик. Глаза мутные. Взгляд униженный.
– Ты… ты что наделал, тварь… ты же… ты же мой сын…
Я молчал. Потому что да – сын. И это было самым страшным. Не удар. Не ярость. А то, что я – его продолжение. Его тень.
– Я тебя вырастил, – прохрипел он, держась за стену. – А ты…
– Ты меня не растил. Ты меня ломал. А я выжил. Понял? Я выжил – и теперь тебе не позволено. Ни словом. Ни рукой. Ни криком.
Он отвернулся. Сел. Молча.
Мама стояла сзади. Я слышал, как она дышит.
– Ты… не должен был… – прошептала она.
– А ты? – Я обернулся к ней. – Ты должна была. Давно. Но ты – не смогла. Теперь я смог.
Она молчала.
А я пошёл в ванную. Посмотрел в зеркало.
На щеке – красное пятно.
И глаза…
Глаза были не мои.
Они были его.
Я включил воду. Холодную. Умылся.
И снова посмотрел.
– Я не он, – выдохнул я.
Но теперь похоже, уже и сам в это, не верил.
Глава 6.
После того вечера в доме повисло странное затишье. Папа стал тише, медленнее. Как будто ударом я не только сбил с него спесь, но и выключил в нём звук. Он больше не кричал. Только сидел на кухне, смотрел в окно и курил. Целыми днями. Иногда включал телевизор и не замечал, что он показывает – футбольный матч, новости, мультики. Всё мимо.
Мама ходила будто по тонкому стеклу. Прикасалась к предметам осторожно, даже чашку ставила на стол с мягким стуком – как будто боялась, что любой звук снова разбудит бурю.
Я – я ждал. Не знал чего. Повторения? Раскаяния? Справедливости?
Иногда мне казалось, что я жду аплодисментов. Что кто-то придёт, скажет: «Молодец, Стас. Ты спас маму. Ты встал. Ты не побоялся». Но никто не приходил. Никто не хлопал. Только внутри – тишина, которая звенит в ушах.
Через два дня я застал отца в коридоре. Он натягивал куртку. Долго, путаясь в рукавах.
– Куда? – спросил я.
– Прогуляться, – ответил он, не глядя. – В магазин.
– Деньги маме оставь.
Он достал из кармана пятьсот рублей, молча положил на полку.
– Можешь считать, что я больше не глава в этом доме.
Я не ответил. Потому что это была не победа. Это было похоже на сцену из пьесы, которую все репетировали слишком долго – и в итоге сыграли без зрителей.
Когда он ушёл, я зашёл в комнату. Мама сидела на диване, обняв подушку.
– Ты довольный? – спросила она. Голос – не обвиняющий, просто усталый.
– Нет.
– Почему?
Я сел рядом.
– Потому что теперь я чувствую себя таким же, как он.
Она смотрела на меня. Долго. Внимательно.
– Нет, Стас. У тебя в глазах – боль. У него – пустота. Это не одно и то же.
– Но я ударил.
– Чтобы защитить. А он – чтобы сломать.
– Разница тонкая.
– Нет, – она покачала головой. – Разница – в том, что ты можешь еще остановиться. Он – нет.
Мы молчали. Я пытался понять, остановлюсь ли я? Или это только начало? Ведь когда однажды почувствуешь, что можешь поднять руку, даже по «плохому», даже «во имя справедливости» – эта сила начинает жечь ладони.
Вечером отец вернулся. Тихий. Трезвый. Принёс хлеб и молоко. Поставил на стол, не сказал ни слова. Мама не подошла. Я не встал. Мы сидели – как актёры после финала, глядя в пустой зал.
– Мне не нужны ваши роли, – сказал я, не выдержав. – Ни его, ни твоя. Я не хочу жить по этому сценарию. Я сам напишу свой. Поняли?
Папа кивнул.
– Надеюсь, напишешь лучше нас.
И тогда я понял – он сдался. Не потому, что понял. А потому, что не мог больше тянуть за собой эту пьесу.
А я? Я вышел из кухни. Пошёл в свою комнату. Закрыл дверь.
И начал писать.
План побега.
План жизни.
План, в котором никого не надо спасать.
Только себя. И это – уже немало.
Глава 7.
Я всегда думал, что злость – это что-то резкое. Вспышка. Вулкан. Крик. Но это неправда. Злость – это тихо. Это как ржавчина, которая появляется не сразу, но пожирает всё, к чему прикасается. Она начинается в те моменты, когда ты хочешь закричать, но молчишь. Когда видишь несправедливость – и ничего не можешь сделать. Когда обидно до боли, но слёзы застревают где-то глубоко и превращаются в камни.
Так было в школе. У нас был один – Сидоров. Учитель труда. Он обожал власть. Особенно над теми, кто не отвечал. Он шутил мерзко, громко, и если кто-то из пацанов делал что-то не так – мог ударить по столу, схватить за воротник. Все молчали. Терпели. Считалось, что «Если ты мужик, то не пойдешь жаловаться».
Однажды он схватил за плечо тихого Семёна. Тот что-то не так прибил. Сидоров сорвался:
– Ты что, идиот? Сколько тебе лет, а ты молоток держать не можешь, как девка!
И в этот момент во мне щёлкнуло. Я встал. Подошёл.
– А вы зачем его трогаете?
– А ты что, защитничек? Иди на место, герой. Или сам хочешь схлопотать?
– А хотите – попробуйте. Только потом вы объясните директору, почему полезли к ученику. И вообще – откуда в школах такие, как вы, берутся?
Класс замер. Сидоров побелел. От злости или от страха – не знаю.
Он бросил молоток на стол и вышел. Просто вышел.
Потом была беседа с директором. С мамой. С виноватым Семёном, который шептал «спасибо» и не смотрел в глаза.
А вечером дома папа вяло хмыкнул:
– Что, в героя поиграл? Я в твои годы уже работал, а ты там за всяких слабаков заступаешься.
И тогда я впервые не сдержался. Резко встал из-за стола, стул скрипнул, упал.
– Ты не имеешь права меня учить, понял? Ты у нас не пример. Ты просто… ошибка.
Он даже не отреагировал. Просто отвернулся. Мама молчала.
А я ушёл в свою комнату с колотящимся сердцем. И понял, что я теперь не просто злюсь. Я презираю. И вот в этом – опасность.
Потому что презрение – это не боль. Это ледяная ярость. Она хрустит внутри, как лёд под ботинком. И с ней уже ничего не хочется менять. Только стирать все, что ее вызывает.
Позже, лёжа на кровати, я понял ещё одну страшную вещь. Когда я вставал против Сидорова – я чувствовал себя сильным. Я знал, как управлять ситуацией. Как ударить словами, чтобы не поднять руку. Это было сладко.
Слишком сладко.
Я начинал понимать, что теперь я знаю, как ломать. Я умею быть страшным. Я умею внушать страх.
И вот это знание – вот с чего начинается абьюзер. Не с кулака. А с осознания, что можешь причинить боль – и тебе за это ничего не будет.
Я повернулся лицом к стене и прошептал:
– Я не он.
Но стена молчала. Как будто знала, что ты Стас пока не абьюзер, ты только учишься.
Глава 8.
Мама гладила мне школьный костюм. Я стоял у зеркала, поправлял воротник, и в какой-то момент мне показалось, что отражение не моё. Чужой парень. Слишком взрослый. Слишком прямой. Слишком… похожий…на него.
Я резко отошёл от зеркала.
– Мам, можно я не пойду в этом?
– Почему? – она удивилась. – Ты ведь сам просил костюм. Как у старшеклассников.
– Не знаю. Мне в нём как будто тесно. Не по размеру.
Она посмотрела на меня и ничего не сказала. Просто аккуратно сложила пиджак на кровать. И я понял – она почувствовала то же. Этот костюм как будто вырос из чьей-то старой кожи. Претенциозный. Чужой. Как образ "мужчины", который мне навязывали с рождения.
Папа снова не пришёл ночевать. Мама молчала. Я не спрашивал. Уже давно никто не ждал объяснений – всё было понятно по чашке, которую она не доставала с полки, и по свету в коридоре, который не включали до поздней ночи.
– Ты ведь всё равно на него похож, – сказала она внезапно. – Взгляд. Когда сердишься.
– Я знаю, – выдохнул я.
– Но есть одно "но", – добавила она. – Ты знаешь, что похож. А он – не знал. И не хотел знать.
Я сел рядом. Гладильная доска поскрипывала, пар от утюга поднимался лёгким туманом.
– Мам, я иногда хочу сделать ему больно. Прямо вот – чтобы понял. Чтобы прочувствовал всё. Это нормально?
Она не ответила сразу.
– Нормально – хотеть справедливости. Но важно – как ты за неё дерёшься. Если в тебе боль – ты можешь научиться говорить. А если в тебе только злоба – ты начнёшь действовать так же, как он. Только с другим лицом.
– Но он ведь не исправится.
– Может быть, нет. Но ты – можешь. Ты можешь не продолжить. Не примерять этот костюм.
Мы замолчали.
В школе я был как обычно, дерзкий, уверенный. Но внутри всё чаще всплывали сцены – его крики, её молчание, мои сжатые кулаки. Они жили во мне, как живет в старых подвалах запах сырости. Сначала не замечаешь, а потом не можешь выветрить.
Вечером я снова подошёл к зеркалу. В костюме. В нем я уже не казался таким чужим. Он уже сидел чуть лучше. Как будто я привыкаю. Как будто я всё-таки в него влезаю.
Я провёл рукой по лацкану и прошептал:
– Только не забудь, Стас. Это не твоя форма. Это примерка.
Ты не обязан в этом жить.
Но где-то в душе я знал, что если задержусь в этом образе, если поверю, что сила – это гнев, а власть – это громкий голос, – я не сниму этот костюм никогда.
Он сядет плотно. Как вторая кожа. Как наследство.
Глава 9.
Это случилось весной. На улице уже таял снег, асфальт был в лужах, и воздух пах чем-то обнажённым, незащищённым. Я шёл домой после тренировки, с рюкзаком за спиной, в голове – тишина. Бывает такое состояние, когда не радость и не тревога, просто равнодушие ко всему. Как будто внутри выключили звук.
Поднялся на этаж, вставил ключ в замок – и… он не повернулся.
Сломан. Или, может быть, с той стороны вставлен другой ключ. Я подёргал ручку. Постучал.
– Мам? Это я!
Тишина. Я знал, что она дома. Знал, что должна быть.
– Мама! – стукнул сильнее.
Снова ничего. Тогда я спустился, сел на ступеньку и стал ждать. Минут через двадцать появилась Инна Ивановна – соседка с первого. С пирогом и вопросами в глазах.
– Ты чего тут?
– Дом не открывается. Что-то с замком.
Она подняла брови, посмотрела на дверь.
– А отец?
– Его нет.
– А мама?
– Дома. Наверное.
Она замялась, потом постучала сама – тихо, почти извиняясь.
Дверь всё же открылась. Щёлкнула осторожно. Мама выглянула в проём. Улыбка у неё была вымученная, как будто её нарисовали на лице.
– Замок заело, – сказала она. – Сейчас, сынок.
Пустила меня внутрь. Я вошёл. Снял куртку. Посмотрел на неё.
Что-то не так.
– Всё нормально?
– Да, конечно. Просто… устала.
На кухне стояла пустая бутылка. В комнате – папина куртка. А в маминой руке – тональный крем. Свежий. С резким запахом.
– Он приходил?
Мама кивнула.
– Но уже ушёл.
– Почему ты меня не впустила?
Она опустила глаза.
– Я испугалась, что это снова он. Я не подумала…
Я сел за стол. Смотрел в пустую чашку. И чувствовал, как во мне опять шевелится ярость. Не огонь – нет. Это уже было что-то другое. Как лёд. Как острое, прозрачное лезвие.
– Ты испугалась меня. Ты думала, что я – он.
Молчание.
– Скажи честно.
Она сжала пальцы на чашке.
– На долю секунды – да. Я услышала, как ты дёргаешь ручку, и… сердце оборвалось. Потому что не знала, кого жду. А потом стало стыдно.
Я встал. Не злился. Но внутри – что-то треснуло.
– Значит, я уже стал угрозой. Не опорой. Не сыном.
– Нет, Стас…
– Да. Ты просто не хочешь в этом себе признаться.
Я вышел из кухни. Сел на подоконник в своей комнате. Смотрел, как дети гоняют мяч во дворе. Кричат, смеются. У них, наверное, в семье тоже бывает сложно. Но у них никто не путает стук сына с возвращением тирана.
Вечером мама постучала.
– Прости.
Я кивнул.
– А ты понимаешь, что сейчас ты меня – заперла? Как он тебя.
Она села рядом.
– Понимаю.
– А ведь я всю жизнь мечтал тебя спасти.
– Ты спас. Просто я не умею быть спасённой. Я всё ещё живу, будто меня надо прятать, а не спасать.
Мы сидели рядом. Два человека, которых никто не научил быть свободными. Только выживать. И я понял, что мы оба – как сломанный замок. Не закрываемся, когда надо. Не открываемся, когда важно.
Я посмотрел ей в глаза.
– А я всё равно уйду. Скоро. Только не убегу. Я просто выйду. Своими ногами. Без злости. Без истерики.
Она улыбнулась. Впервые за день – по-настоящему.
– Вот тогда я поверю, что ты точно не он.
Глава 10.
В тот день я собрал рюкзак. Не в порыве, не от злости, не после ссоры. Просто собрал. Складывал вещи молча, медленно. Книги, блокнот, пару футболок. Зарядку от телефона. Свой плед, тот самый, в котором я когда-то прятался от звуков ссоры. Плед стал тонким, вытерся, но я всё равно взял его – не потому что нужен, а потому что он знал, как всё было.
Папа спал. На диване. Свернувшись, как ребёнок. С бутылкой у ног. Телевизор работал на тихом фоне. Мама мыла окна. Весна. Воздух был свежий, влажный. Такой, каким он бывает только после долгой зимы. Таким, каким он бывает, когда у тебя появляется выбор.
Я закинул рюкзак за спину, вышел на балкон. Подышал.
Мама зашла с тряпкой в руке. Увидела. Не удивилась.
– Ты гулять?
– Нет. Я ухожу.
– Надолго?
– Навсегда – не знаю. Мне уже достаточно, чтобы стало понятно, что я не живу здесь. Я существую. А я не хочу существовать.
Она подошла ближе. Положила тряпку в таз. Села на край кресла.
– Ты не боишься?
– Боюсь. Но если останусь – стану таким, как он. До конца. Я уже вижу это. Уже чувствую, как голос становится громче, чем надо. Как взгляд – жёстче. Как злость – привычнее заботы.
Мама кивнула.
– У меня не получилось. Я знаю. Я держала тебя в этом аду, надеясь, что ты сможешь. Что ты будешь сильнее. Что ты не унаследуешь это. Прости.
– Не надо, – сказал я. – Я всё равно люблю тебя. Даже за то, что ты не ушла. Я просто выбрал иначе.
Она встала. Обняла меня. Сильно. Не как мать – как женщина, у которой в руках ничего не осталось, кроме сына, который научился дышать сквозь дым.
– Я горжусь тобой. Понимаешь?
– Я постараюсь не сломаться. Без криков. Без вины.
– А ты вернёшься?
– Я вернусь не жить. Я вернусь тебя забирать.
Папа что-то пробормотал во сне. Мы оба повернули головы в его сторону. Потом снова посмотрели друг на друга.
– Он больше не страшный, – сказала мама. – Он теперь просто… законченный.
– Да. Но в нём столько боли, что он даже не чувствует, как ею калечит других. Я тоже так умею. Я почувствовал это. Поэтому мне нужно уйти сейчас.
Она молча открыла мне дверь.
На площадке пахло чужими завтраками. Внизу кричали дети. Солнце било в глаза.
– Стас…
– Да?
– Не забудь. Твоя сила – не в том, что ты смог ударить. А в том, что ты теперь выбираешь не ударять.
Я кивнул.
И пошёл вниз.
Каждый шаг отдавался эхом в голове:
«Я не он. Я не он. Я не он».
Но теперь это было не сопротивление.
Теперь это был – путь.
ЧАСТЬ 4.
20 лет
Свадьба… Всем весело, брызги шампанского, быстрее бы все это закончилось! И мы остались вдвоем, боже, какая же красивая моя Светка! Как же светятся от счастья ее глаза....
Отец опять нажрался, полез в драку, хоть бы на свадьбе постеснялся! Видел, как мама тихо плачет в углу…не буду об этом думать…сегодня самый счастливый день в моей жизни…и Светка такая красивая…
Глава 1.
– Горько! Горька-а-а! – несётся по летней веранде, и я не понимаю, то ли меня действительно поздравляют, то ли в этом крике есть некое пророчество.
Светка смеётся. Её щеки румяные от шампанского, глаза сияют так, как не сияли даже в детстве, когда я дёргал её за косички. Я целую её, и в голове вместо свадебного марша бьётся только одна мысль: «Пусть у нас всё будет по-другому».
Мы танцуем. Гости хлопают. Мама в углу вытирает глаза.
И тут – грохот.
Отец.
Он, конечно, не мог иначе. Я не ждал чудес. Просто надеялся, что выдержит до конца, до торта. Но он снова сорвался. С кем-то сцепился – с дядей Юрой, кажется, за что-то вроде «кто кого уважаемее».
Я вижу, как мама отворачивается, прячет лицо. Её праздник закончился, как только он вошёл. Мой – едва начался.
– Стас, не смотри, – шепчет Светка. – Сегодня же наш день.
Я киваю. Проглатываю злость. Не сейчас. Не сегодня.
Мы уезжаем. Только вдвоём. С рюкзаками, простыми кольцами и друг с другом. Я держу её за руку, и она кажется такой маленькой, такой лёгкой. Улыбается, смеётся, кладёт голову мне на плечо.
– Не верю, что ты теперь мой муж, – шепчет.
А я – верю. И страшусь одновременно. Потому что чувствую, что внутри меня что-то клокочет. Странное. Осторожное. Тень.
Как мы дошли до свадьбы….
Всё началось на перемене. Я стоял у автомата с кофе, когда увидел её. Светка. Та самая. Из детского сада. Косички сменились на неудачную чёлку, голос стал чуть ниже, но я узнал ее сразу. Мы начали говорить, будто и не прошло десяти лет.
Она училась на повара. Я – на автомеханика. Её руки всегда были в муке, мои – в машинном масле. Мы как будто сразу встали рядом. Пара. Люди смотрели на нас и говорили: «Они будто давно женаты». И нам это нравилось.
Света слушала меня. Всерьёз. Она кивала, когда я говорил про отца. Про мать. Про то, как уехал, чтобы спастись.
– Ты сильный, – говорила она. – Никто бы не смог так.
А я чувствовал себя нужным. Настоящим. Как будто рядом с ней я – тот, кем всегда хотел быть. Не злым. Не раненым. А нормальным. Тёплым. Мужиком, который бережёт.