Войти
  • Зарегистрироваться
  • Запросить новый пароль
Дебютная постановка. Том 1 Дебютная постановка. Том 1
Мертвый кролик, живой кролик Мертвый кролик, живой кролик
К себе нежно. Книга о том, как ценить и беречь себя К себе нежно. Книга о том, как ценить и беречь себя
Родная кровь Родная кровь
Форсайт Форсайт
Яма Яма
Армада Вторжения Армада Вторжения
Атомные привычки. Как приобрести хорошие привычки и избавиться от плохих Атомные привычки. Как приобрести хорошие привычки и избавиться от плохих
Дебютная постановка. Том 2 Дебютная постановка. Том 2
Совершенные Совершенные
Перестаньте угождать людям. Будьте ассертивным, перестаньте заботиться о том, что думают о вас другие, и избавьтесь от чувства вины Перестаньте угождать людям. Будьте ассертивным, перестаньте заботиться о том, что думают о вас другие, и избавьтесь от чувства вины
Травница, или Как выжить среди магов. Том 2 Травница, или Как выжить среди магов. Том 2
Категории
  • Спорт, Здоровье, Красота
  • Серьезное чтение
  • Публицистика и периодические издания
  • Знания и навыки
  • Книги по психологии
  • Зарубежная литература
  • Дом, Дача
  • Родителям
  • Психология, Мотивация
  • Хобби, Досуг
  • Бизнес-книги
  • Словари, Справочники
  • Легкое чтение
  • Религия и духовная литература
  • Детские книги
  • Учебная и научная литература
  • Подкасты
  • Периодические издания
  • Школьные учебники
  • Комиксы и манга
  • baza-knig
  • Ричард Докинз
  • Книги украшают жизнь. Как писать и читать о науке
  • Читать онлайн бесплатно

Читать онлайн Книги украшают жизнь. Как писать и читать о науке

  • Автор: Ричард Докинз
Размер шрифта:   15
Скачать книгу Книги украшают жизнь. Как писать и читать о науке

© 2021 by Richard Dawkins Ltd

All rights reserved

© М. Елифёрова, перевод на русский язык, 2025

© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2025

© ООО “Издательство АСТ”, 2025

Издательство CORPUS ®

* * *

Памяти Питера Медавара

Предисловие редактора к английскому изданию

Никогда популяризация науки не была столь важна, как сейчас. Если, как считал Фрэнсис Бэкон – человек эпохи Возрождения в прямом и в переносном смысле, – знание само по себе сила, то люди никогда еще не располагали такой силой, чтобы действовать в интересах будущего планеты, самой ее ткани и мириад ее обитателей, – и в то же время никогда, похоже, не проявляли больше политического безволия в деле проведения необходимых перемен.

Мы живем в эпоху, когда научное знание и технологический прогресс, похоже, далеко опережают волю использовать их с умом. Именно поэтому тяжелое бремя ложится на обладателей знания, на основе которого можно принимать решения, касающиеся всего спектра политической, социальной, образовательной и коммерческой деятельности, и на тех, кто хорошо владеет словом и способен привлекать внимание, притягивать, удивлять, а главное – убеждать. Люди, наделенные обоими этими дарами, могут и должны в наше время говорить правду власти – если, конечно, мы не хотим, чтобы человечество разбазарило свой потенциал, разбазаривая планету.

Пока я пишу эти строки, человечество слышит самый громкий сигнал к пробуждению, когда-либо звучавший за много последних лет: по планете распространяется пандемия COVID-19. Для борьбы с болезнью, ее причинами и следствиями потребовалось чрезвычайно много героических усилий, политической воли, народного энтузиазма и оперативных действий – и все это удалось мобилизовать за считаные месяцы. Цинику простительно будет отметить контраст с вялой, тянущейся десятилетиями реакцией на долгое медленное тление климатических изменений, – которые и сейчас, пока мы пытаемся спасти свои жизни и доходы, никуда не деваются. На обоих фронтах мы опираемся на науку, которая показывает нам, как справиться, как выжить, как улучшить свое положение; и мы рассчитываем, что ученые не просто будут выполнять свою сложную, кропотливую, трудоемкую работу, но и расскажут остальным, что и как они делают и каковы вероятные последствия их открытий.

Поэтому никогда еще популяризация науки не была столь важна, – но и никогда еще ее популяризаторы не испытывали такого давления. Мы живем среди множества медийных платформ, под обстрелом многосторонних дискуссий, сенсаций и споров, мы захлебываемся в потоках научных публикаций онлайн и оффлайн и наблюдаем непрерывную перепалку в социальных сетях (которые столь часто оказываются антисоциальными). Как же нам среди всей этой какофонии обрести доходчивые аргументы, неразрывно связанные со страстной вовлеченностью, как ощутить волнение открытия, базирующегося на четко выверенной постановке вопросов, – и все это во имя разума и науки, с огромным почтением и ответственностью перед Землей, на которой мы обитаем?

Для начала можно прочесть Ричарда Докинза. К счастью для нас, в мире много преданных своему делу людей – мыслителей, исследователей, лекторов, писателей, – которые одновременно занимаются наукой и популяризируют ее. Они работают поодиночке и в коллективах, стоя на плечах гигантов, протягивая руки своим современникам, стремясь просвещать и привлекать тех, кто находится вне их собственного круга. Один из самых выдающихся среди них – Ричард Докинз, человек, обладающий необычайной энергией и духовной щедростью, всегда готовый популяризировать труды своих коллег-ученых.

Поэтому представляю вам этот сборник коротких текстов признанного мастера искусства научной популяризации. Все они так или иначе связаны с книгами, в основном с научными, – с книгами, которые украшают жизнь Ричарда в науке. Перепечатанные здесь предисловия, послесловия, вступления, рецензии, эссе написаны ради того, чтобы поддержать, раскритиковать или попросту прокомментировать те или иные издания; ради того, чтобы не остаться в стороне от решения жизненно важной задачи: распространять то, что, как мы знаем благодаря научному методу, является истиной, и защищать эту истину от тех, кто отрицает, отвергает, искажает ее.

Разумеется, в книге, целиком посвященной задачам коммуникации, начинать каждый раздел лучше всего с беседы. Каждая из шести частей этого сборника предваряется опубликованной расшифровкой диалога Ричарда с каким-нибудь другим автором, где оба размышляют на темы данного раздела и соотносят их с насущными проблемами нашего времени. А сборник в целом открывается новым эссе, которое Ричард написал специально для этого издания и в котором он размышляет о “литературе науки”.

Работа по популяризации науки нескончаема. Мы все должны быть благодарны тем, кто посвятил этому свою жизнь, – не только за их занятия наукой, но и за слова, которые они пишут как в книгах, так и о книгах, что могут украсить нашу жизнь.

Джиллиан Сомерскейлс

Предисловие автора

Литература науки

Литература:

а…род письменных сочинений, которые ценятся за свойства их формы или эмоциональное воздействие.

б Корпус книг и статей по определенной теме.

(Краткий Оксфордский словарь английского языка)

Один из моих преподавателей в Оксфорде как-то встретил младшего коллегу в глубине научного отдела Бодлейской библиотеки и, склонившись, шепнул ему, поглощенному чтением, на ухо: “Вы, я вижу, голубчик, литературу смотрите. Не надо. Она вас только запутает”. На слове “смотреть” он спалился. Он употреблял слово “литература” в особом смысле, в котором его употребляют ученые – в соответствии с приведенным выше определением (б) из Оксфордского словаря. “Литература” для ученого означает все публикации, зачастую темно и невнятно написанные, относящиеся к определенной теме исследований. Джон Мейнард Смит однажды сказал: “Есть те, кто читает литературу. Я предпочитаю ее писать”. Это было с его стороны остроумно, но несправедливо по отношению к нему самому – он был добросовестным ученым, скрупулезно читавшим и учитывавшим работы других исследователей. Но его шутка опять же иллюстрирует два значения слова “литература”.

Под “литературой науки” в этом эссе я понимаю нечто, что ближе к словарному определению (а), приведенному выше. Я говорю о науке как литературе – об искусстве хорошо писать на тему науки. Это обычно подразумевает книги, а не научные журналы. Кстати, я считаю, что это прискорбно. Нет очевидных причин, почему бы научной статье не быть увлекательной и развлекательной. Нет причин, почему бы ученым не получать удовольствие от статей, чтение которых составляет их профессиональный долг. Во время своей работы редактором журнала Animal Behaviour я старался уговорить авторов избавиться не только от самоуничижительного страдательного залога, характерного для научного стиля (“Нами будет избран другой подход”), но также от традиционных унылых разделов “Введение, методы, результаты, выводы” – ради того, чтобы рассказать занимательную историю.

Однако перейдем к книгам.

Я сказал “хорошо писать на тему науки”, и это может создать неверное впечатление. Это не обязательно означает “изящную словесность” и, безусловно, не означает ее в том смысле, который передает (как это порой бывает) ощущение претенциозности, то есть belles lettres. Во второй половине эссе я перейду к Питеру Медавару, которому посвящена эта книга, потому что он, по моему мнению, был мастером научной литературы в том смысле, который подразумеваю я. По его словам, “пальцам ученого, в отличие от историка, никогда не следует увлекаться звучностью мелодии”. Ну, не то чтобы совсем никогда. Случайный орнаментальный пассаж оправдан романтикой науки – невообразимым масштабом расширяющейся Вселенной, величием и глубиной геологических эпох, сложностью живой клетки, кораллового рифа или тропического леса. Естественнонаучная поэзия в прозе Лорена Айзли или Льюиса Томаса, космические грезы Карла Сагана, пророческая мудрость Джейкоба Броновского? Медавар не стал бы – и ему, безусловно, не следовало бы – подвергать их цензуре.

Наука не нуждается в плетении словес, чтобы стать поэтической. Поэзия в самом ее предмете – в действительности. Необходимы лишь ясность и честность, чтобы донести эту поэзию до читателя и, приложив еще чуть-чуть усилий, вызвать те аутентичные мурашки по спине, которые порой считаются прерогативой искусства, музыки, поэзии, “великой” литературы в традиционном смысле слова. Это “чувство мурашек” знакомо жюри Нобелевской премии по литературе. И это объясняет, почему премия почти всегда достается романисту, поэту или драматургу, иногда философу, но пока ни разу не присуждалась настоящему ученому. Возможно, единственное исключение – Анри Бергсон, который, если только его вообще можно назвать ученым, создает отчетливо печальный прецедент. Я задаюсь вопросом: что если Нобелевскому комитету просто никогда не приходило в голову, что наука – поэзия действительности – это подходящий инструмент для великой литературы? В 1930 году Джеймс Джинс так писал в своей “Таинственной Вселенной” (The Mysterious Universe):

Стоя на своем микроскопическом обломке песчинки, мы пытаемся раскрыть природу и цель Вселенной, окружающей наш дом во времени и в пространстве. Наше первое впечатление сродни ужасу. Мы находим Вселенную ужасающей из-за ее огромных бессмысленных расстояний, из-за невообразимых глубин ее времен, на фоне которых история человечества – лишь мгновение ока, из-за нашего чрезвычайного одиночества и материальной незначительности нашего дома в космосе – миллионной доли песчинки среди всех песков мира. Но, ко всему прочему, мы находим Вселенную ужасающей еще и потому, что она кажется равнодушной к жизни наподобие нашей собственной; эмоции, амбиции и достижения, искусство и религия – все выглядит равно чуждым ее плану.

Позже нечто подобное скажет Карл Саган в своем знаменитом монологе из “Голубой точки”:

Посмотрите на это пятнышко. Вот здесь. Это наш дом. Это мы. Все, кого вы знаете, все, кого вы любите, все, о ком вы слышали, все люди, когда-либо существовавшие на свете, провели здесь свою жизнь. Сумма всех наших радостей и страданий, тысячи устоявшихся религий, идеологий и экономических доктрин, все охотники и собиратели, герои и трусы, созидатели и разрушители цивилизаций, все короли и крестьяне, влюбленные пары, матери и отцы, дети, полные надежд, изобретатели и исследователи, моральные авторитеты, беспринципные политики, все “суперзвезды” и “великие вожди”, все святые и грешники в истории нашего вида жили здесь – на пылинке, зависшей в луче света.

Земля – очень маленькая площадка на бескрайней космической арене. Вдумайтесь, какие реки крови пролили все эти генералы и императоры, чтобы (в триумфе и славе) на миг стать властелинами какой-то доли этого пятнышка. Подумайте о бесконечной жестокости, с которой обитатели одного уголка этой точки обрушивались на едва отличимых от них жителей другого уголка, как часто между ними возникало непонимание, с каким упоением они убивали друг друга, какой неистовой была их ненависть.

Эта голубая точка – вызов нашему позерству, нашей мнимой собственной важности, иллюзии, что мы занимаем некое привилегированное положение во Вселенной. Наша планета – одинокое пятнышко в великой всеобъемлющей космической тьме. Мы затеряны в этой огромной пустоте, и нет даже намека на то, что откуда-нибудь придет помощь и кто-то спасет нас от нас самих.

До сих пор Земля – единственный известный нам обитаемый мир. Мы больше не знаем ни единого места, куда мог бы переселиться наш вид – как минимум в ближайшем будущем. Наведаться – да. Закрепиться – пока нет. Нравится нам это или нет, в настоящее время только Земля может нас приютить.

Говорят, что занятие астрономией воспитывает смирение и характер. Вероятно, ничто так не демонстрирует бренность человеческих причуд, как это далекое изображение крошечного мира. По-моему, оно подчеркивает, какую ответственность мы несем за более гуманное отношение друг к другу, как мы должны хранить и оберегать это маленькое голубое пятнышко, единственный дом, который нам известен[1].

В 2013 году Каролина Порко, которая, наряду с Нилом деГрассом Тайсоном, больше всего подходит на роль Карла Сагана наших дней, запустила прекрасный флешмоб его памяти, пригласив население всего мира посмотреть вверх и улыбнуться на камеру, когда ее группа обработки снимков зонда “Кассини” фотографировала нас с Сатурна, с расстояния в полтора миллиарда километров, что разделяют эту планету и нашу “Голубую точку”:

Посмотрите вверх, подумайте о нашем месте в космосе, подумайте о нашей планете – о том, насколько она необычна, о том, какая она цветущая и животворная, подумайте о вашем собственном существовании, подумайте о масштабах достижения, которые знаменует эта фотосессия. Наш космический аппарат долетел до Сатурна. Мы настоящие межпланетные путешественники. Подумайте обо всем этом и улыбнитесь.

Для меня Каролина уже заслужила свое место в галерее ученых-поэтов, когда она не преминула поместить прах своего любимого наставника Юджина Шумейкера, которому судьба при жизни отказала в возможности стать первым геологом на Луне, в отправлявшуюся туда ракету вместе с выбранными ею строчками из Шекспира:

  • Когда же он умрет, возьми его
  • И раздроби на маленькие звезды:
  • Украсит он тогда лицо небес,
  • Так что весь мир, влюбившись в ночь, не будет
  • Боготворить слепящий солнца свет[2].

А Питер Аткинс, один из лучших англоязычных стилистов среди ныне живущих ученых, берет этот ужас перед пустотой и укрощает его с блаженной безмятежностью, которую иные осудят как сциентистскую, но я нахожу великолепной:

В начале было ничто. Абсолютное ничто, а не просто пустое пространство. Не было ни пространства, ни времени, ибо это было до начала времен. Вселенная была бесформенна и пуста.

Случайно в ней возникла флуктуация, и несколько точек, возникших из ниоткуда и обязанных своим существованием порядку, который они образовали, определили время. Случайное формирование порядка привело к рождению времени из слияния противоположностей, его появлению из ничего. Из абсолютного ничего, совершенно без вмешательства, явилось зачаточное существование. Зарождение пыли точек и их случайная организация во время стали стихийным, немотивированным актом, вызвавшим их к жизни. Противоположности, крайности простоты, возникли из ничего.

Сходную тему развивает и Лоренс Краусс во “Вселенной из ничего” (A Universe from Nothing), к которой я написал послесловие (см. сс. 409–413; в русском переводе “Все из ничего: Как возникла Вселенная”). Книга Аткинса, откуда я взял цитату – “Творение” (The Creation), – завершается гимном уверенности в могуществе науки:

Когда мы разберемся со значениями фундаментальных констант, убедимся, что они не могут быть иными, и отбросим их как не имеющие отношения к делу, мы добьемся полного понимания. Тогда фундаментальная наука сможет отдохнуть. Мы почти этого достигли. Полное знание – в пределах нашей досягаемости. Понимание распространяется по планете, как восход солнца.

Химика Питера Аткинса можно было бы по праву назвать поэтом в прозе, но он никогда не позволяет стилю возобладать над ясностью. А вот биолог, который видит мир глазами поэта, но тем не менее решительно научными глазами, – это Лорен Айзли:

С тех пор, как первый человеческий взгляд различил лист в девонском песчанике и озадаченный палец коснулся его, на сердце человека легла печаль. Эта тонкая нить живой протоплазмы, протянувшаяся назад во времени, навеки связывает нас с ушедшими в небытие берегами, чьи пески давно окаменели. Звезды, на которые обращали свой подслеповатый взгляд наши предки-амфибии, отдалились или исчезли со своих орбит, а эта голая, блестящая ниточка все еще вьется. Никто не знает тайны ее начала или ее конца. Ее формы призрачны. Реальна только нить; эта нить – жизнь[3].

Ученый и врач Льюис Томас пишет о фактах реальности, а затем высекает искру воображения, которая преображает прозу в поэзию:

Мы живем в пляшущей матрице вирусов; они снуют, как пчелы, от организма к организму, от растения к насекомому, к млекопитающему, ко мне и обратно, и в море, таща за собой кусочки того генома, цепочки генов из этого, прививая черенки ДНК, раздавая наследственность, словно на большой вечеринке[4].

Необязательно рассматривать вирусы в таком ключе. Голые факты допускают, но не диктуют, этот литературный образ. Однако стоит его добавить – и читателю становится яснее суть. А вот что Льюис Томас (тоже в “Жизнях клетки”) пишет о митохондриях:

Мы не состоим, как нам всегда казалось, из последовательно расширяющихся пакетов наших собственных частей. Нами совместно владеют, нас арендуют, оккупируют. Внутри наших клеток, служа их двигателем, обеспечивая окислительную энергию, которая дает нам силы сделать каждый сияющий день еще лучше, живут митохондрии, и в строгом смысле слова они не наши.

Мой бывший оксфордский коллега сэр Дэвид Смит нашел по аналогичному поводу уместную литературную аллюзию. Митохондрии настолько интегрировались в хозяйскую клетку, что их происхождение от проникших туда бактерий поняли лишь недавно.

В клеточной среде инвазивный организм может постепенно утрачивать части себя, медленно сливаясь с общим фоном, и его прошлое существование выдают лишь кое-какие пережитки. Пожалуй, это напоминает встречу Алисы в Стране чудес с Чеширским котом. У нее на глазах он “стал исчезать по частям, не спеша: сначала пропал кончик хвоста, а потом постепенно все остальное; наконец осталась только одна улыбка, – сам Кот исчез, а она еще держалась в воздухе”[5].

Нобелевский лауреат Питер Медавар, зоолог и иммунолог, которому посвящена эта книга, был, я думаю, величайшим литературным стилистом среди ученых двадцатого века, и я использую его как пример в следующей части своего эссе. Он был безусловно самым остроумным ученым, которого я когда-либо встречал. И в самом деле, если бы меня спросили, что такое “остроумие” и чем оно отличается от простого острословия, я бы мог наглядно определить его как “примерно все, что Питер Медавар когда-либо писал для широкой публики”. Вслушайтесь хотя бы вот в эти слова, которыми открывалась его Роменсовская лекция 1968 года в Оксфорде по теме “Наука и литература”:

Надеюсь, меня не сочтут невежливым, если я скажу в начале, что ничто на свете не заставило бы меня посетить такую лекцию, какую, по вашему предположению, я собираюсь сейчас прочесть.

Эта чудесная медаваровская реплика подвигла одного литературоведа в своем критическом отклике заметить: “Этого лектора никогда в жизни не считали невежливым”.

Медавар мог быть резким, мог высмеять, он не терпел претенциозного жаргона. Но он никогда не опускался до вульгарного хамства. Его насмешки над тем, что можно назвать “франкофонством” (думаю, что Питеру понравилось бы это слово), были безжалостны: его остроумие – это невозмутимое патрицианское искусство – того рода, который при чтении заставляет вас выбежать на улицу, чтобы поделиться им с кем-то – хоть с первым встречным. Как истинный стилист, у которого стиль служил ясности, он расправлялся с высокомерными “интеллектуалами”, ставящими стиль выше содержания:

Стиль сделался предметом первостепенной важности, и какой это стиль! Для меня в нем есть нечто высокопарное, напыщенное, полное самодовольства; он, без сомнения, возвышенный, но на балетный манер – время от времени он замирает в заученных позах, словно ожидая бури аплодисментов. Он оказывает прискорбное влияние на качество современной мысли…

Возвращаясь, чтобы атаковать ту же мишень под другим углом, Медавар писал:

Я могу процитировать доказательства того, что начинается кампания по дискредитации пользы ясности. Автор, писавший о структурализме в Times Literary Supplement, предполагает, что мысли, запутанные и мудреные по причине их глубины, лучше всего выражать преднамеренно неясной прозой. Какая противоестественно глупая идея! Мне это напоминает дружинника противовоздушной обороны в Оксфорде военных лет, который, когда яркий лунный свет как будто одержал победу над духом затемнения, порекомендовал нам надеть темные очки. Он, правда, шутил.

Эту лекцию о науке и литературе Медавар завершил собственным категоричным заявлением:

Во всех областях мысли, на которые могут претендовать наука или философия, включая те, на которые также по праву претендует литература, ни один человек, которому есть что сказать оригинального или важного, не станет добровольно подвергать себя риску остаться непонятным; те, кто пишет темно, либо не умеют писать, либо замышляют пакость. Однако авторы, о которых я говорю, в чисто литературном смысле умеют писать замечательно.

Подобная темнота решительно напрашивается на сатирическое осмеяние, и физик Алан Сокал воспользовался случаем. Его “Нарушая границы: К трансформативной герменевтике квантовой гравитации” (Transgressing the boundaries: towards a transformative hermeneutics of quantum gravity) – изысканный шедевр: полная бессмыслица от начала и до конца, однако принятая к публикации в претенциозном журнале по литературной культуре, без сомнения, потому, что журнал и предназначался для публикации бессмысленной белиберды. В более недавнее время Питер Богоссян, Джеймс Линдси и Хелен Плакроуз одурачили редакторов журналов, протолкнув в печать ряд аналогичных пародий, – на этот раз пародировалось то, что они назвали “Исследованиями обид”: политически влиятельный жанр в духе жалости к себе (“Я больше жертва, чем ты”). Как бы понравились эти розыгрыши Питеру Медавару! Есть еще “Генератор постмодернизма”, компьютерная программа, придуманная для того, чтобы плодить бесконечное количество пародийных статей, неотличимых от бессмысленных реальных “постмодернистских” публикаций.

Если в этих цитатах непосредственно из Медавара ощущается нечто искренне антифранцузское, то ваши подозрения явно не развеет еще одна цитата, из его рецензии на “Феномен человека” Пьера Тейяра де Шардена – возможно, лучшей из всех когда-либо написанных отрицательных рецензий на книгу[6]. Но от него достается не только французским интеллектуалам и их попутчикам. Сравнение, которое Медавар проводит с некогда господствовавшей школой немецкой мысли – “этими трубными нотами из глубин Рейна” (какой образ, какой он изысканно “медаваровский!”), – показывает, что он не терпел никакой претенциозности:

“Феномен человека” всецело поддерживает традицию натурфилософии – философического кабинетного хобби немецкого происхождения, которое, кажется, даже случайно (при всем своем изобилии) не внесло никакой непреходящей ценности в сокровищницу человеческой мысли. Французский язык по своей природе не особенно подходит для туманных и громоздких выражений натурфилософии, и потому Тейяр прибегает к использованию той пьяной, эйфорической поэзии в прозе, которая составляет одно из самых утомительных проявлений французского духа.

Доброжелательный юмор притупляет стрелы иронии, так что вряд ли на это можно обидеться. Снова – “Этого лектора никогда в жизни не считали невежливым”. И в то же время эти стрелы, хотя на первый взгляд и притупившиеся, каким-то образом умудряются оставаться острыми и разящими. Какой контраст с Сэмюелом Джонсоном, который, по великолепному замечанию Питера, “по обыкновению потрясает рукоятью пистолета”!

В конце рецензии на Тейяра достается не только самому Тейяру, но и всему темному миру (мы скоро убедимся, что он выбрал это выражение не просто так) литературной культуры недоучек:

Почему люди ведутся на “Феномен человека”? Не следует недооценивать объем рынка подобной литературы – философически-художественной. Подобно тому, как обязательное начальное образование создало рынок для дешевых газет и журналов, так и распространение среднего, а с недавних пор и высшего образования создало большую популяцию людей, часто с хорошо развитыми литературными и научными вкусами, образованность которых существенно превышает их способность к аналитическому мышлению. Именно их глазами мы должны попытаться разглядеть, чем привлекателен Тейяр.

“Образованность которых существенно превышает их способность к аналитическому мышлению”. Несказанно восхитительно, ведь правда?

Может быть, иногда Питер заходил слишком далеко? Мои друзья женского пола обижаются на его объяснение заглавия одной из его книг, “Республика Плутона”:

Много лет назад знакомое мне лицо, пол которого рыцарственность не позволяет мне упоминать, воскликнуло, узнав, что я интересуюсь философией: “Вы ведь любите «Республику» Плутона?”

У него, несомненно, было развитое чувство озорства. Когда, в необычно молодом возрасте и еще малоизвестным, его избрали Джодрелловским профессором Университетского колледжа в Лондоне, Джон Мейнард Смит спросил Джона Холдейна, что за человек этот Медавар. Холдейн кратко перефразировал Шекспира: “Живет с улыбкой, и при этом подлец[7]”. Быть может, мы сами скрываем виноватое, компенсаторное озорство, когда радостно обнимаемся над строками рецензии Медавара на “Двойную спираль” Джеймса Уотсона “Счастливчик Джим”[8]:

Так уж вышло, что в 1950-е гг., в первую великую эру молекулярной биологии, английские школы Оксфорда и в особенности Кембриджа породили десятки выпускников с выдающимися способностями – куда более одаренных, изобретательных, ясно мыслящих и диалектически грамотных, чем большинство молодых ученых; того же класса, что Джим Уотсон. Но у Уотсона оказалось одно колоссальное преимущество над всеми ними: помимо того, что он был крайне умен, у него был важный повод проявить свой ум[9].

Думаю, определенные обиды из-за этого действительно возникли, за что Питер, любезный, как всегда, предложил полуизвинения. И у него оказалось огромное преимущество в том, что он был – на уровне, вероятно, беспрецедентном в истории нобелиатов – глубоко начитан и разбирался в литературе. Настоящий человек Возрождения – если использовать это затасканное выражение в его истинном смысле, – который мог соперничать с учеными практически в любой области, а не только в своей собственной.

Его универсализм напоминает его же великодушный и прекрасно написанный литературный портрет настоящего героя – Дарси Томпсона[10]:

…аристократ учености, чьи интеллектуальные дарования вряд ли когда-нибудь вновь соединятся в одном человеке. Он был достаточно крупным специалистом по античности, чтобы стать президентом Ассоциаций классиков Англии, Шотландии и Уэльса; достаточно хорошим математиком, чтобы его чисто математическую статью приняло к печати Королевское общество; и натуралистом, занимавшим важные должности на протяжении шестидесяти четырех лет… Он был знаменитым собеседником и лектором (считается, что эти два таланта сопутствуют друг другу, но на самом деле это бывает редко) и автором произведения, которое, если рассматривать его как литературу, может сравняться с любом текстом Пейтера или Логана Пирсолла Смита в своем абсолютном владении стилем бельканто. Добавьте к этому то, что он был свыше шести футов ростом, обладал сложением и статью викинга и гордостью осанки, свойственной тем, кто знает, что красив.

Понимал ли Питер, как много его собственных черт в этом описании? Сомневаюсь. Если меня попросят назвать одного ученого, которого я рассматриваю как ролевую модель, и в особенности одного автора, чей стиль письма вдохновлял меня больше других, я назову другого аристократа учености – Питера Медавара.

Не принадлежа к классу Медавара, ученый может глубоко любить литературу – и многие ее действительно любят. Книги всегда были важной составляющей моей жизни. В отличие от целого ряда биологов, я шел к своему предмету не через любовь к птичкам или историю дикой природы (это придет позже), а через книги и увлечение глубокими философскими вопросами бытия. Мое детское восхищение доктором Дулитлом способствовало моей любви к животным и моей моральной озабоченности их благополучием. В книге “Наука души” (Science in the Soul) я даже сравнил протагониста Хью Лофтинга с моим собственным кротким героем – Чарльзом Дарвином, молодым “философом” с “Бигля”.

Когда я подрос, то перешел на журнал комиксов Eagle и на “Дана Дейра, пилота будущего”. Меня захватывала романтика космических путешествий, пусть даже наука там и была чересчур халтурной (нельзя попросту ухватить джойстик и полететь куда-то в направлении Венеры; приходится рассчитывать орбиты, планировать гравитационные маневры и использовать рассчитанную силу притяжения). Позже романы Артура Кларка просветили меня насчет подобных ляпов и привили мне любовь к научной фантастике.

Мы со школьными друзьями, живо обсудив моральные и политические выводы, вытекающие из “Дивного нового мира”, перешли к другим романам Олдоса Хаксли, которые, не будучи сами по себе фантастикой, явно написаны человеком, глубоко начитанным в научной литературе и способным понять мысли и чувства ученых. Ученые, такие как мечтательный лорд Тэнтемаунт в “Контрапункте”, – одни из самых симпатичных персонажей Хаксли. На “И после многих весен”[11] безусловно повлияло его научное чтение, в том числе опыты его брата Джулиана на аксолотлях с впрыскиванием им гормона щитовидной железы и превращением их в невиданных прежде саламандр[12]. Мы – неотенические обезьяны, и если проживем двести лет, то не превратимся ли в волосатых четвероруких, как вымышленный граф Гонистер у Хаксли?

Часть своих научных познаний я приобрел благодаря чтению научной фантастики (см., например, мое предисловие к “Черному облаку” Фреда Хойла на с. 98), и это заставляет меня задаваться вот каким вопросом: почему, чтобы усвоить тот или иной урок, нам иногда нужна художественная литература? Почему нам нравится вымысел? В чем притягательность историй о несуществующих людях и никогда не происходивших событиях, и почему мы используем их в качестве легкого развлечения после того, как прочли о действительности? Не очень подходящий пример “легкого развлечения”, но все же – почему Уильям Голдинг написал “Повелителя мух” в художественной форме, хотя мог сотворить пророческий трактат о человеческой психологии с серьезными прогнозами того, что произойдет, если группа школьников окажется заброшенной на остров без взрослых? Герберт Уэллс писал и то и другое: пророческую художественную литературу и нехудожественные размышления в своих знаменательных (а для современных читателей местами удручающих) “Предвидениях о воздействии прогресса механики и науки на человеческую жизнь и мысль”. Но что делает вымысел столь приятным? Думаю, я смутно понимаю ответ, но я не литературовед, и с моей стороны было бы самонадеянно вламываться туда, где ступали Генри Джеймс, Э. М. Форстер и Милан Кундера.

Заглавие, которое я выбрал для настоящего издания – “Книги украшают жизнь”, – отражает ту любовь к книгам, из которой я на протяжении многих лет принимаю приглашения писать предисловия, введения и послесловия к восхищающим меня произведениям, участвовать в сборниках статей и рецензировать книги, которые могли бы (а иногда не могли бы) вызвать у меня восхищение. Перед вами подборка этих текстов, составленная в сотрудничестве опять же с Джиллиан Сомерскейлс (которой я, как всегда, чрезвычайно благодарен за грамотную добросовестность). Любой из них мог войти в нашу предыдущую антологию, “Наука души”, но оказалось весьма кстати придержать их для отдельного издания текстов о книгах – сборника, который, как я надеюсь, дает кое-какое представление о многообразии и качестве научно-популярной литературы.

Часть I

Орудия двух производств, или как писать о науке

Беседа с Нилом деГрассом Тайсоном

О науке и ученых, публично и приватно

В апреле 2015 года я встретился с Нилом деГрассом Тайсоном, директором Хейденовского планетария, в его кабинете в Нью-Йорке. Мы говорили почти полтора часа, затрагивая многие небезразличные нам темы, и наша беседа была записана для радиопередачи “Звездный разговор” (StarTalk)[13], которую ведет Нил. Здесь публикуется сокращенная расшифровка отрывков из этого разговора.

Быть может, устройство нашего мозга просто не предназначено для логического мышления? Стали бы вы доверять врачу, который, как вам известно, придерживается антинаучных взглядов? Как переубеждать людей? Сколько среди ученых верующих – и имеет ли это значение?

НДТ: Итак, у меня здесь живой, настоящий, единственный, неповторимый и неподражаемый Ричард Докинз. Ричард, спасибо, что пришли.

РД: Большое спасибо вам.

НДТ: Я хотел бы поговорить с вами о способностях человеческого ума к познанию, мышлению и вере. Знаете, я обратил внимание на то, как часто у людей бывают проблемы с математикой. Несложно угадать предмет, про который больше всего людей говорит “Мне он никогда не давался…”. Это математика. И я говорю себе: “Если бы наш мозг был предназначен для логического мышления, то математика была бы для всех самым легким предметом”. Все остальное было бы труднее. Так что я вроде бы вынужден заключить, что наш мозг не предназначен для логики.

РД: Хорошая мысль. И дело не только в этом. Думаю, в неспособности к математике есть своего рода немотивированная гордость. Что-то не слышно, чтобы кто-нибудь похвалялся своим незнанием Шекспира, но многие похваляются своим незнанием математики.

НДТ: А если не похваляются, то говорят: “Мне никогда не давалась математика, ха-ха-ха!” – они хихикают на эту тему. Как над анекдотом.

РД: Да. Была такая статья в одной британской газете, в которой автор, пишущий о науке – кажется, научный журналист, – сокрушался по поводу того, что многие британцы считают, будто Земля совершает оборот вокруг Солнца за один месяц, и редактор внес пометку: “А разве нет? – Ред.”. Подразумевалось как бы: “Я редактор национальной газеты, и, конечно, я не думаю, что на самом деле за месяц, – но тем не менее можно пошутить по поводу незнания этого элементарного факта астрономии”, – никто бы так не шутил, если бы Байрона спутали с Вергилием или там…

НДТ: И не гордился бы подобным. Итак, вам придется признать, что нам как человеческим организмам должно быть очень непросто мыслить рационально, логично, научно.

РД: Да. Вы высказали очень интересное соображение, что, может быть, мы не предназначены для того, чтобы нам хорошо давалась логика – ну, вы экстраполировали с математики на логику, – но я думаю, что это интересное соображение, что наши дикие предки, которым нужно было выживать в присутствии львов, в условиях засухи, голода и прочего… казалось бы, не математика, так логика должна быть достаточно важной для выживания.

НДТ: Ну, возможно, были древние люди, которые рассуждали: “Ой, зверь с большими зубами. Дайте-ка рассмотрю получше…”

РД: Да. В некотором смысле это правильно: любопытство может плохо кончиться.

НДТ: Любопытство не всегда полезно.

РД: У меня был двоюродный брат, который в детстве сунул палец в розетку, его ударило током, так он повторил это, просто чтобы убедиться! Он был настоящим ученым, но для выживания это не очень хорошо.

НДТ: Верно! Поэтому, наверное, нутряная реакция бежать, пугаться или… заклинать… Думается, вот что я пытаюсь понять: немалая доля человеческой цивилизации обусловлена не логическим мышлением, а тем, что можно назвать попросту алогическим мышлением. Возьмем алогическое мышление и, скажем, искусство: у меня на стене Ван Гог, но никто не собирается спрашивать его: “Насколько логично вы мыслили, когда рисовали звездную ночь?». В чем тогда смысл возражать людям, которые так чувствуют? Потому что я больше устраняюсь от этих баталий, чем вы. Вы на передовой, а я, так сказать, в тылу и наблюдаю за вами, и я хочу сказать, что иногда людям просто хочется чувствовать, а не думать.

РД: Да. Я вновь возвращаюсь к эволюционным корням этого. Когда вам приходится выживать во враждебной среде, то, может быть, вам действительно требуется в какой-то степени алогическое…

НДТ: Нутряное чувство.

РД: Да. Может быть, вам приходится бояться вещей, которых логика вам бояться не велит… а может быть, это вопрос вероятности того, что данная вещь действительно опасна.

НДТ: Или вопрос цены для вас, если она опасна.

РД: Цены для вас. Если вы видите, как шевелятся ветки деревьев, это может быть леопард, который собрался на вас прыгнуть, но с куда большей вероятностью это ветер, и логическое, рациональное объяснение – скорее всего это ветер. Но когда ваше выживание зависит от малейшей возможности – на самом деле не малейшей, просто более низкой вероятности, что это может быть леопард, то благоразумно будет избегать риска больше, чем…

НДТ: Чем оправдано статистикой.

РД: Именно так.

НДТ: Ладно. Итак, у нас мир, где… мы пленники этого генетического шаблона, который имеет место; и думаю, моя позиция состоит в том, что я возражаю против этого меньше, чем вы.

РД: Допустим.

НДТ: И… как говорят в таких случаях, у вас ведь это уже в печенках сидит? Ну ладно… давайте обсудим!

РД: Один бывший профессор астрономии из Оксфорда рассказал мне историю об американском астрофизике, который пишет ученые статьи для астрономических журналов, математические статьи, а математика основывается на представлении, что Вселенной 13–14 миллиардов лет. И вот этот человек пишет статьи, проводит расчеты и все такое – и тем не менее в душе он убежден, что миру всего шесть тысяч лет. Вы-то можете относиться к этому толерантно, ведь вы можете сказать: “Ну, если у него цифры сходятся, если у него статья научно обоснована…”

НДТ: Научно обоснованная статья, да.

РД: А я бы сказал, что этого человека надо уволить. Ему не следует быть профессором астрофизики в американском университете. И здесь мы, вполне вероятно, расходимся, потому что вы можете сказать: его личные верования – его личное дело, ко мне они отношения не имеют, если с астрономией у него все в порядке, то и ладно.

НДТ: Да, я соглашусь с вами – я бы отреагировал именно так. То, чем он занимается дома по воскресеньям, его личное дело – пока он не тащит это в научную аудиторию, для меня неважно, что он думает.

РД: Ладно, давайте я приведу еще более экстремальный пример. На этот раз вымышленный. Представьте себе, что вам надо обратиться к врачу, и пусть это будет глазной врач, потому что они вроде как… выше пояса… но вы узнали, что он втайне не верит в половую теорию размножения. Он считает, что детей приносят аисты.

НДТ: К такому врачу я не пойду.

РД: Вы к такому врачу не пойдете, но я встречал много людей – особенно в Америке, – которые говорят: “Не ваше дело, во что он верит ниже пояса… он глазной врач. Он компетентен? Он может вылечить вашу катаракту?”. Я не думаю, что ему следует работать в больнице, ведь то, что говорят об этом человеке, подразумевает, что его сознание настолько оторвано от реальности, что пусть даже он компетентный глазной хирург, ему, как мне кажется, не стоит доверять.

НДТ: Как интересно, вы реагируете так, как реагируют наши предки, слыша шуршание в кустах, потому что чаще всего это ветер, иногда это леопард, и это создает фактор страха, который перевешивает все остальное. Он хороший глазной хирург, он или она хороший глазной хирург, но остается риск, что аистовая теория размножения может как-то повлиять на скальпель. И вы опасаетесь этого риска.

РД: Не уверен, что это обязательно влияет на скальпель. Думаю, это что-то…

НДТ: Ага, то есть вы возражаете принципиально.

РД: Полагаю, так.

НДТ: То есть не на практическом уровне. Это для вас вопрос принципа.

РД: Возьмем профессора географии, который считает, что Земля плоская, но…

НДТ: …но при этом делает идеальные глобусы.

РД: Да, как-то так. Да, именно. Есть такие люди…

НДТ: То есть вы человек принципиальный. Вы хотите, чтобы весь комплект подчинялся единой логике.

РД: Думаю, так.

НДТ: Так вот, что вы с этим делаете? Потому что я-то на самом деле ничего не делаю. Вы хотите это изменить; а мы только что совместно признались, что мы пленники мистических, магических способов мышления – или алогичных способов мышления, – а вы хотите поменять биологическую директиву человеческого мозга. Как вы это делаете?

РД: Мне нравится выражение “воспитание сознательности”. Не хочу быть диктатором и утверждать, что нужен закон против алогичного мышления. Не такой я фашист! Но…

НДТ: Знаете, что будет, если… давайте представим себе будущее, в котором всех алогичных людей переселили в какую-то одну страну. Тогда вся музыка и все искусство будут экспортироваться из этой страны, ведь так? Все истинно творческие люди – одни из самых алогичных людей, которых я встречал, однако они творят и делают мир несколько более интересным. Но это другой вопрос. Ладно, так что вы делаете? Вы хотите воспитывать сознательность. Есть у вас тактика? Потому что я тоже хочу воспитывать сознательность. Давайте сравнивать.

РД: Ладно. Я подозреваю, ваша тактика лучше моей, потому что ваша тактика, думаю, в том, чтобы подавать пример.

НДТ: Да.

РД: Ну, а моя – в том, чтобы практиковать логику, практиковать науку, изумлять наукой. И мне тоже нравится все это делать.

НДТ: Более того, слово “изумлять” есть в заглавии вашей книги. Ваши мемуары – “Потребность изумляться”, – я думаю, она есть у любого ученого и большинства людей.

РД: Да, и это на самом деле подзаголовок другой моей книги, “Расплетая радугу” (Unweaving the Rainbow) – подзаголовок “Наука, заблуждения и потребность изумляться”. И кстати, эта книга – “Расплетая радугу” – моя попытка соединить поэзию с наукой. Это словосочетание, заголовок, взято из нападок Китса на Ньютона за то, что тот “расплел радугу”. Китс считал, что Ньютон уничтожил поэзию радуги, объяснив солнечный спектр. А идея моей книги в том, что это не так: что, уничтожая тайну, вы прибавляете поэзии, а не убавляете ее.

НДТ: И я пытаюсь этого добиться всей моей работой. Удается мне это или нет, но я стремлюсь к этому. Так где мы с вами различаемся? Или куда еще вы заходите?

РД: Я, конечно, хочу пройти весь путь до конца. Я на стороне Ричарда Фейнмана, который сказал: “Когда я смотрю на розу, я вижу ту же красоту, которую видит в розе поэт или художник, но я также черпаю поэтическое вдохновение в том, что мне известно: этот цвет нужен для того, чтобы привлекать насекомых, и возник в ходе естественного отбора”.

НДТ: Я чувствую то же самое в отношении красивых закатов. Думаю, когда вас хотят заставить подумать о Боге, чаще всего приводят образ заката с расходящимися лучами света.

РД: Частицы пыли в…

НДТ: …в атмосфере! Так что я тоже… Я глубоко ценю красоту великолепного заката с занавесом сумеречных красок, переходящих, знаете, от синего к голубому, – и красное солнце. Но я также знаю, что поверхность солнца – шесть тысяч градусов, и что оно на самом деле рассеивает атмосферу, что капельки воды конденсируются и образуют облака, так что тут я согласен с фейнмановским подходом. Но вы ведь заходите дальше, так до чего вы доходите?

РД: Может быть, я захожу чуточку дальше в направлении добродушных насмешек над абсурдными идеями, типа астрологии, типа гомеопатии.

НДТ: Вы говорите, что они добродушные, но люди, которые стали жертвами вашего остроумия и интеллекта… они-то считают вас добродушным?

РД: Наверное, нет. По правде говоря, меня это не волнует. Меня заботят не только астрологи, с которыми я разговариваю, но и, к примеру, радиослушатели или кто там нас слушает.

НДТ: Да, широкая аудитория… потому что у вас есть заметные платформы, где вы выступаете с этим.

РД: Мы оба выступаем. И мне часто делали замечание, что, если назвать кого-то идиотом, его этим не переубедить, и это, наверное, правда, но зато можно переубедить тысячи слушателей, потому я меньше стесняюсь называть его идиотом.

НДТ: Ладно, так вот, когда вы беседуете с отдельной личностью, зная, что у вас есть платформа, даже если эта личность чувствует себя оскорбленной, чувствует себя некомфортно или глупо, вы полагаетесь на то, что есть какие-то другие люди, которые, возможно, колеблются и на которых могут повлиять ваши аргументы? Что касается меня, то, наверное, я больше сторонник разговора один на один. Я хочу разговора наедине, а подслушивающие, возможно, воображают, будто присутствуют при нем. И это моя тактика, если ее можно так назвать – я скорее ощущаю, что говорю один на один с собеседником, а не с аудиторией.

РД: У вас огромная аудитория.

НДТ: Можно привести пример? Как бы вы поступили в таком случае? У меня есть родственница, у которой умер отец. Он мой двоюродный брат, она моя двоюродная племянница. Она одна в комнате с отцом. Отец мертвый в открытом гробу. Она сообщает мне – это было несколько недель спустя, – и, кстати, она агент по недвижимости и отлично умеет вести расчеты. Она сказала, что ее отец сел в гробу и она с ним разговаривала. И я спросил: “Что он сказал?”, – а она говорит: “Он сказал: «Не расстраивайся, я в лучшем мире»”, – и она отвечает: “Я рада; нам грустно, что тебя нет, но я рада это слышать”. Вот такой был разговор. И я подумал: “Ну, и что мне с этим делать? Это же моя семья, как мне поступить?”. Вот что я сделал. Я сказал: “В следующий раз, когда такое случится, задай ему вопросы, которые могут быть действительно полезными по эту сторону барьера, например: «Где ты находишься? Ты одет? Где ты взял одежду? Там, где ты, есть деньги? Какая там погода? Кто там еще? Сколько тебе там лет? Ты себе кажешься молодым или старым? А бабушка там? Сколько ей лет? Если бабушка окажется там, где она окажется, она будет старой? Или опять будет молодой?» Задавай вопросы”.

РД: Думаю, это замечательный ответ[14].

НДТ: Получить информацию. И вот она взяла это на заметку. Всякий раз, когда мы с ней видимся, она говорит: “Я поняла, мы обязательно так сделаем”. И вот теперь у нее есть собственный маленький эксперимент, который она собирается проделать в следующий раз, когда покойник поднимется и заговорит с ней. Так что бы вы – позвольте спросить – что бы вы сделали?

РД: Мне бы такое не пришло в голову – жаль, что не пришло бы. Но мне в самом деле любопытно – я хочу сказать, вы думаете, что она врала? Вы думаете, у нее была галлюцинация?

НДТ: Ох, не знаю. Я имею в виду, у меня астрофизическое образование, и мое первое объяснение – что это была галлюцинация, ведь все, что мы знаем о покойниках, говорит нам, что они не встают и не разговаривают, и, разумеется, нет никаких свидетелей или видео. Но меня не интересовало, было ли… насколько реально это было с ее точки зрения. Меня интересовало то, что я, по-моему, дал ей инструменты; я дал ей инструменты, чтобы в следующий раз, когда это случится, она могла отделить объективную реальность от того, что может происходить в ее сознании. И тогда она придет к этому выводу сама, а не потому, что я сказал ей, что у нее галлюцинация.

РД: Да, по-моему, это потрясающе. Я хочу сказать, если она все еще… горевала, все еще скорбела, то мне было бы непросто сказать “У тебя была галлюцинация”.

НДТ: Это было бы бесчувственно.

РД: Да, бесчувственно.

НДТ: Так у Ричарда Докинза есть чувствительность!

РД: О, разумеется.

НДТ: Прошу занести в протокол – Ричард – он может разнюниться!

РД: Но, если отставить это в сторону, думаю, я бы сказал что-нибудь вроде: “Наверное, ты задремала и тебе приснился сон”, – что-то вроде этого.

НДТ: Потому что на такие моменты можно опереться, да?

РД: Я имею в виду, мы все видим сны, каждую ночь, и во снах мы переживаем вещи, которые совершенно нереальные, совершенно сюрреалистические, и чаще всего мы не понимаем, что видим сон. Это на самом деле дает нам кое-какое представление о том, что значит сойти с ума. Каждую ночь я бываю сумасшедшим, потому что мне снятся сны. Любой рациональный человек мог бы тут же сказать: “Это не реальность”. Так что, я думаю, это был бы еще один способ, достаточно сочувственный способ сказать это – но ваш способ мне нравится больше.

НДТ: Я просто говорю, что такой у меня метод, если угодно. Это мой метод общения. И я могу сказать вам, что – в моей собственной жизни – атеисты то и дело пытаются меня “присвоить”, заявить на меня права как на атеиста, а мое возражение состоит в том, что я просто не хочу этого звания. Я не хочу, чтобы на меня навешивали ярлыки, потому что, если кто-то придет ко мне с ожиданием, что я буду соответствовать этому званию, или что некий ярлык подсказывает, что я буду говорить, тогда этот кто-то будет думать, будто ему заранее известны мои аргументы. А я бы хотел, чтобы он выслушал меня с нуля, выслушал, как я строю аргумент и строю диалог, чтобы мы затем строили его вместе. Я тут вставлю одно неочевидное наблюдение: когда я преподавал в колледже, дело было в то время, когда еще были такие листы для проектора, на которых можно было писать, или их можно было подготовить заранее, и вот некоторые профессора просто шлепали на проектор полностью готовый лист, весь исписанный заметками, и читали эти заметки вслух.

РД: А не строили лекцию.

НДТ: А не строили лекцию. И я говорил: “Не надо! Если вы так сделаете, они просто все скопируют!” В то время как, если вы нарисуете первую часть диаграммы – вот ось температуры, а вот время, а вот… а потом объедините идеи вместе, студенты гораздо глубже поймут, что происходит.

РД: Это очень хорошая дидактическая мысль, когда речь идет о преподавании. Не уверен, что это применимо к тому, что вы говорили о ярлыках. Я хочу сказать, вы бы не…

НДТ: Нет, это применимо к диалогу. Если вы ничего обо мне не знаете, вам придется узнать. С нуля.

РД: Но если, к примеру, известно, что вы рационалист? Если известно, что вы реалист, известно, что вы тот, кто основывает выводы на доказательствах? У вас все равно будет потребность скрывать этот ярлык?

НДТ: Я о том, что собеседник может заранее настроиться защищаться, может заранее встать в позу, заранее попытаться выстроить какие-то аргументы, а это мешает чистоте диалога, который мог бы иметь место. Искренности диалога, которую я ценю в разговоре с глазу на глаз.

РД: Ну, я думаю, я вел бы себя так же. Я имею в виду, если бы я собирался с кем-то поужинать и хотел бы убедить его в своей точке зрения, не думаю, что я бы с порога заявил: “Итак, я атеист!” Думаю, я подходил бы к этому постепенно. Постепенно заполнял бы лекционный слайд. Но если бы я жил в стране – вроде Соединенных Штатов, – где с таким ярлыком невозможно победить на выборах, думаю, это было бы вроде гей-прайда – все равно что выступить и заявить: “Я гей”, – или: “Я не гей, но сочувствую однополым бракам”, или что-то в этом духе.

НДТ: Но, полагаю, различие отчасти в том, что в движении секуляризма… там присутствует стремление склонить больше людей думать подобным образом, или быть такими же, на том основании, что это улучшит общество. Или заставит общество принимать более рациональные решения. Я не знаю ни одного гея, который ставит цель сделать всех геями. Они просто хотят, чтобы их уважали такими, какие они есть, но они не пытаются сделать геями всех остальных. И здесь отличие, скажем, от вашей книги “Бог как иллюзия”. Не существует книги “Гетеросексуальность как иллюзия”, где было бы написано: “Мы правильные”. Так что для меня существует разница в целях между гей-движением и движением секуляризма, если угодно.

РД: Думаю, вы преувеличиваете стремление секуляризма обратить всех в свои убеждения. Это скорее: “Мы хотим обратить вас не в атеизм, а в представление о том, что атеистов нельзя дискриминировать”.

НДТ: Так мы живем в иные времена, чем были сто лет назад? И Дарвин углубил раскол? Было сообщество верующих, которое после Дарвина укрепило свои позиции? Потому что я не помню подобного уровня конфликта. Может быть, я просто о нем не знал. Не претендую на исчерпывающее знание общественных и культурных нравов всего мира, но я помню дни, когда верующие ходили в церковь, синагогу или мечеть по выходным, а в будние дни дети ходили в школу и обучались науке.

РД: Похоже, в современной Америке это реальное явление – что неверующие рискуют подвергнуться остракизму. Хотя это не относится к таким местам, как Кремниевая долина, где я только что побывал. В Кремниевой долине я постоянно встречал людей, которые говорили: “В чем проблема? Я атеист, всем известно, что я атеист!” – но они-то живут в Кремниевой долине!

НДТ: Как насчет Великобритании или Европы в целом? Она ведь очень неверующая, правильно?

РД: Да, и парадоксальным образом во многих европейских странах имеется организованная церковь, и это может быть не случайно. Может быть, организованная церковь делает религию скучной, тогда как в Америке религия…

НДТ: У нас религию можно выбирать.

РД: Свобода предпринимательства. Выбор.

НДТ: Да.

РД: Вы рекламируете свою мегацерковь.

НДТ: И я могу быть последователем тех проповедников, которые мне нравятся, и…

РД: И ходить в эту церковь, и в эту церковь, а не в ту и…

НДТ: Это замечательно.

РД: В Британии люди ходят в церковь только на венчания и отпевания.

НДТ: Когда я ненадолго ездил туда – мы снимали фильм “Космос”, – тогда я узнал… Ну, вы же в курсе, что существует такая штука, как Англиканская церковь, но на практике это административное учреждение, а так в церковь никто не ходит.

РД: Да. Она коронует монарха…

НДТ: Именно!

РД: Да.

НДТ: А остальная Европа?..

РД: Думаю, Европа очень разная. По-моему, во Франции и в традиционно католических странах – Франции, Италии, Испании, – там очень силен антиклерикализм, но Соединенные Штаты выделяются религиозностью, как белая ворона. Из Европы надо двинуться в сторону Ближнего Востока, чтобы увидеть подобную увлеченность религией.

НДТ: Так вот, если оглянуться назад, то до двадцатого века практически все знаменитые ученые – верующие. Галилей верующий, он набожный католик. Ньютон был англиканином, но возражал против догмата Троицы; у него были вопросы. Нередко современные верующие ссылаются на религиозность ученых прошлого, да и если посмотреть на цифры наших дней… я не проверял новейшие данные, но когда я проверял, то в США аж треть практикующих, публикующихся ученых называет себя верующими однозначно, когда их спрашивают: “Вы молитесь? У вас есть всемогущее существо, которое вмешивается в ваши повседневные дела?” И они отвечают: “Да”. Поэтому нельзя говорить, что религиозность сама по себе является проблемой; вам придется переформулировать этот аргумент и сказать, что тогда, когда вы хотите заниматься этим с вашими религиозными убеждениями, это становится проблемой. Но вообще, для всех остальных, проблемы нет.

РД: Ладно, давайте я выскажусь по этому пункту. Во-первых, по-моему, нам следует проводить большое различие между историческим прошлым и сегодняшним днем.

НДТ: Безусловно, я смешал их. Простите.

РД: Ньютон, Галилей… это до Дарвина. До Дарвина невозможно было не быть верующим – разве что если бы вы были закоренелым скептиком. Ведь, когда я смотрю на окружающий мир, кажется практически очевидным, что его кто-то должен был спроектировать, – пока не явился Дарвин. Как можно осуждать Ньютона и Галилея? Поэтому меня совершенно не впечатляет данный аргумент. Что касается одной трети ученых в Америке – примерно так оно и есть, судя по опросам, которые мне попадались. Но если от ученых вообще перейти к научной элите – исследования проводились как на материале Американской национальной академии, так и Королевского общества Британского Содружества, – к соответствующим элитарным академиям наук, то там только 10 %. Вы скажете, что нас все-таки должны тревожить эти 10 %…

НДТ: Ну, не знаю, можно ли употреблять тут слово “тревожить”: хотя это высказывание мне и приписывают, на самом деле я имел в виду, что вот у нас есть такие люди, как вы, отстаивающие свою позицию перед публикой, – но я не вижу, чтобы вы отстаивали ее перед той самой третью ученых, наших профессиональных собратьев; а как вы можете надеяться обратить публику, привести ее к более рациональному мышлению, когда наше собственное научное сообщество на треть такое, причем даже в элитарной группе, ведь эти 10 % – не ноль процентов.

РД: Верно. Но здесь нужна толика осторожности. Если спросить ученых, во что они на самом деле верят, они могут ответить, что они верующие, могут сказать “я иудей” или “я христианин”. Если их действительно спросить, эту треть… а возможно, конкретнее, как раз эти 10 %… во что они верят, они будут говорить о тайне Вселенной – у них есть своего рода почтительное отношение, которое присуще и мне, думаю, что и вам тоже. Но если вы спросите: “Вы в самом деле верите во что-то сверхъестественное? Я знаю, вы называете себя христианином, но вы верите, что Иисус родился от девственницы и воскрес из мертвых?” – то они, конечно, не верят. Значит, их придется вычесть, подозреваю; вычитаем эйнштейнианцев…

НДТ: То есть эйнштейновский Бог – это Бог Спинозы, Бог Вселенной, отвечающий за законы и прочее, отвечающий за Вселенную, наблюдаемую наукой. Это просто недоказуемо, вот и все.

РД: По-моему, он даже не “отвечает за Вселенную”; думаю, просто Бог и есть Вселенная. А это немножко не то же, что думать, будто существует разум, который все это сотворил. Итак, я думаю, что вам понадобится их вычесть. И тогда у вас остаются те немногие, которые действительно верят в непорочное зачатие, и я не знаю, как с ними быть. По-моему, они, так сказать, предатели науки.

НДТ: Но тем не менее они занимаются наукой! То есть ваше возражение философского порядка.

РД: Как в случае с астрофизиком, о котором я рассказывал. Мы это уже обсуждали. Но я скажу вам еще кое-что. Мой британский фонд проводил опрос – мы заказали опрос общественного мнения, – и мы выбрали ту же неделю, в которую проходила перепись населения 2011 года, а в Британии при переписи задают вопрос о вероисповедании и нужно отметить галочкой “христианин”, “иудей”, “мусульманин” и т. д. или “неверующий”. Так вот, мы привлекли профессиональную организацию, занимающуюся соцопросами, чтобы выбрать тех, кто поставил галочку “христианин”, и узнать, во что они на самом деле верят. Конечно, это была всего лишь небольшая выборка, пара тысяч, но это делалось профессионально. И мы задавали им вопросы типа: “Вы отметились как христианин, то есть вы верите, что Христос ваш господь и спаситель?” Нет. “Вы верите, что Христос родился от девы?” Нет. “Вы верите, что Христос воскрес из мертвых?” Нет. “Тогда почему вы называете себя христианином?” Ну, потому что мне нравится считать себя хорошим человеком. Вот на какой уровень проваливаются люди, соглашаясь поставить галочку в графе “христианин”, чтобы получить ярлык, принять на себя ярлык “христианина”. Затем мы говорили: ладно, вам нравится считать себя хорошим человеком – это было не продолжение, это все отдельные вопросы, – вам нравится считать себя хорошим человеком; тогда ответьте: когда вы в собственной жизни сталкиваетесь с нравственной дилеммой, вы обращаетесь к религии, или вы обращаетесь к своим друзьям? Вы обращаетесь к своему культурному багажу?

НДТ: Отличный вопрос. Прекрасный вопрос. Хочется прокомментировать, но давайте дальше.

РД: И, если не ошибаюсь, всего около 9 % людей, отметившихся христианами, ответили, что обращаются к религии, хотя большинство ответило, что отметилось христианами потому, что им нравится считать себя хорошими людьми. Вот что на самом деле это показывает: будьте скептиком, когда люди говорят вам, что они верующие. Будьте скептиком, когда вам говорят “я христианин” или “я иудей”; в особенности если говорят “я иудей”. Это, скорее всего, значит, что человек следует иудейским традициям и…

НДТ: В Америке, как правило, ровно это и значит. Ну, если не считать настоящих хасидов, практикующих. Здесь, в Штатах, иудаизм – скорее культура, чем религия.

РД: И это нормально.

НДТ: Однажды я давал интервью журналу New Yorker, и в какой-то момент интервьюер спросил меня, был ли я воспитан в лоне какой-либо религии. Я сказал, что да, меня воспитывали католиком, и это было впервые, когда я признался в этом на публике. Я никогда не пытался скрывать это, меня просто никто раньше не спрашивал. И я сказал: но дело обстояло так – вначале мы ходили в церковь каждую неделю, затем это сократилось до раза в месяц, а затем мы стали “пасхальными” католиками, теми, кто ходит в церковь только по праздникам, – конечно, Рождество мы тоже праздновали. Что я на самом деле хотел подчеркнуть в этой статье – то, что это никаким очевидным образом не влияло ни на какие решения, которые мы принимали; мама никогда не подходила к нам со словами: “Нельзя этого делать, потому что боженька видит”. Не велось у нас дома подобных разговоров. Но надо было написать в статье про Нила деГрасса Тайсона: “Он был католиком, но теперь он ученый и расстался с католицизмом”, – как будто имел место какой-то значительный поворот.

РД: Но поворота не было.

НДТ: Поворота не было! Понимаю, почему людям хочется проводить подобные ассоциации, но в нашем доме никогда не думали: “Как бы поступил Христос?” Только: “Как бы поступил разумный, думающий человек?” И вот так складывалась вся моя жизнь.

Я все-таки предпочитаю обходиться без ярлыков. Единственная группа, к которой я себя причисляю, – это ученые, а обо всем прочем можно поговорить, как мы только что поговорили с вами.

Итак, Ричард, спасибо, что приехали. Разговор у нас затянулся.

РД: Да.

НДТ: Всякий раз, когда я вас вижу, я думаю: “Хочу рассказать ему то”, “Хочу поразмышлять об этом” и узнать его взгляды на это – так что замечательно, что вы приехали. Еще раз спасибо.

РД: Спасибо вам!

Нездравый смысл науки

Эта рецензия на “Противоестественное естество науки” (The Unnatural Nature of Science) Льюиса Вольперта вышла в Sunday Times в 1992-м. У д-ра Вольперта, выдающегося британского эмбриолога, родившегося в Южной Африке в 1929 году, репутация откровенного, иные скажут – страдающего сциентизмом (на мой и, вероятно, его взгляд, однако же не на их взгляд, это комплимент), борца за науку. Своим насмешливым тоном он не стесняется высказывать сомнения в пользе философии, особенно некоторых модных школ философии науки. Обычно веселый и приятный собеседник, временами он страдает приступами тяжелой депрессии, живо и трогательно описанной в “Злой тоске” (Malignant Sadness).

Вылейте в море стакан воды. Дайте ей время равномерно распределиться по океанам мира. Затем зачерпните еще стакан из моря в любом месте. Почти наверняка в нем будет как минимум одна молекула воды из первого стакана. Дело в том, что, по словам Льюиса Вольперта, “в стакане воды намного больше молекул, чем в море – стаканов воды”. Из этого простого утверждения следуют ошеломляющие выводы. Чашка кофе, которую я собираюсь выпить, содержит атомы, которые прошли через мочевой пузырь Оливера Кромвеля, и ваш, и папы римского. Это словно объединяет нас всех в одну большую счастливую семью. Вольперт, однако, делает не столь сентиментальный и более интересный вывод: что наука далека от здравого смысла.

Томас Гексли, как известно, сказал: “Наука не что иное, как вышколенный и организованный здравый смысл… и ее методы отличаются от методов здравого смысла лишь настолько, насколько гвардейское фехтование отличается от манеры дикаря размахивать дубиной”. Вольперт, рискну предположить, подписался бы под этим только при условии, что речь идет об определенных аспектах научного метода и что “здравый смысл” подразумевает скорее обоснованную рассудительность, чем бытовую народную мудрость. Бытовая народная мудрость, столкнувшись с пугающим совпадением, легко прибегает к сверхъестественному объяснению. Обоснованная рассудительность знает, что совпадения так или иначе бывают. Ученые – гвардейцы статистики, обученные рассчитывать их (совпадений) вероятность.

Но это научный метод. Подозреваю, Вольперт имел в виду не столько методы, сколько результаты. Наука печально известна отступлениями от здравого смысла на мозголомных вершинах квантовой теории и теории относительности, но даже классическая ньютоновская механика не так легко поддается нашей жалкой интуиции. Кто бы мог представить, что если бросить одну пулю и одновременно выстрелить другой из ружья горизонтально, обе пули упадут на землю одновременно?

Вольперт лукаво заигрывает с предположением, что “если что-либо совпадает со здравым смыслом, это почти наверняка не наука… Наш мозг – а следовательно, и наше поведение – в ходе эволюции приспосабливались взаимодействовать с непосредственным миром вокруг нас”. Могу засвидетельствовать, что сама эволюция, хотя это детская тема для понимания в сравнении, скажем, с сингулярностью черных дыр, вступает в конфликт с упрямо тупым здравым смыслом, созданным для восприятия человеческих масштабов времени – от секунд до столетий, и дуреющим от того, насколько медленно мелют миллионолетние мельницы геологии.

Льюис Вольперт – выдающийся эмбриолог, член Королевского общества, которому удается одновременно быть успешным популяризатором (а будь он неуспешным популяризатором, это совмещение давалось бы ему куда легче). В этом году его имя уже появлялось на литературных страницах – он внятно выступал за науку против получившего чрезмерное внимание прессы ноющего хора дамочек-писательниц[15], хороших журналистов и третьесортных философов, сетовавших на то, что наука лишила человечество “души”. Вольперт разделался со всеми ними авторитетно и ловко. Он не упоминает их в своей книге, и правильно делает, хотя он и резюмирует их взгляды, приведя столь же глупую цитату из более талантливого писателя, Д. Г. Лоуренса: “Знание погубило солнце, превратив его в шар с пятнами”.

Эта книга – собрание мыслей Вольперта о науке, ее значении, о том, как она делается и как она связана с другими областями. Изложив свой главный тезис – что наука конфликтует со здравым смыслом, – Вольперт делает пусть и не совсем неожиданное, однако интересное наблюдение, что технологии достаточно независимы от науки и что их расцвет случался в истории намного чаще, чем расцвет науки. Затем следует обязательная глава о том, что “все началось с древних греков”. Никогда не понимал, почему нас должна интересовать вся эта чепуха про огонь, землю и воду, но никто из пишущих на подобные темы, похоже, не в состоянии этого пропустить, а Вольперту даже удалось рассказать об этом вдохновенно.

У нас, ученых, есть свои амбиции и человеческие слабости, и Льюис Вольперт говорит о них откровенно. Некоторые ревниво переживают за приоритет или по крайней мере жаждут восхищения коллег. Джон Холдейн – сейчас, когда я пишу эти строки, как раз исполняется сто лет со дня его рождения, – выделяется на общем фоне как достойное исключение: его “великой радостью было видеть свои идеи в широком обиходе, даже если на него при этом не ссылались”. Иные ученые мошенничают, подменяя цифры или выдумывая эксперименты, которые никогда не проводились, в угоду любимой гипотезе. В этих случаях важно не само существование подобных ученых, а тот неподдельный ужас, с которым относится к ним научное сообщество.

Если садовник просит нас уплатить ему наличными, мы понимающе подмигиваем и не говорим об этом налоговому инспектору. Если приятель джоудит на железной дороге[16], путешествуя без билета, мы не столь снисходительны, но все же его не разоблачаем. Но ученый, в отношении которого доказано, что он сфабриковал данные, будет безжалостно изгнан из профессии и не получит второго шанса. Надо признать, впрочем, что как раз потому, что мошенничество в науке – столь несмываемый позор, профессора обычно смыкают собственные ряды ради защиты коллеги, обвиняемого в подобном, и заставляют потенциальных разоблачителей устраивать мучительные танцы с бубнами, чтобы обосновать обвинения. Но все ученые хотя бы на словах поддерживают мнение, что уличенному мошеннику в науке не место и что ему, вероятно, следует избрать себе другое поприще (например, юридическое), где его талантам нашлось бы отличное применение.

Никто не отрицает, что ученые порой нарушают собственные стандарты, фальсифицируя или по крайней мере подгоняя свидетельства в свою пользу. В науке примечательно то, что ее стандарты очень высоки. Адвокатам платят (мягко говоря) фактически за подгонку свидетельств в пользу клиента. Политиков и журналистов уважают за то, что они делают то же самое во имя “политики” и “точки зрения” соответственно. Причину особой щепетильности ученых отыскать нетрудно. В быту считается, что обман можно предотвратить только путем постоянного контроля. Чеки, подписи и удостоверения личности требуется предъявлять постоянно, и никто не обижается. Но в естественных науках (как и в некоторых других областях наук) все основывается на доверии, а не на контроле или проверках. Если ученый, работающий в одиночку, без свидетелей, сообщает, что проделал X и наблюдал Y, его коллегам недосуг проверять, действительно ли он занимался X и наблюдал Y. Если бы обман стал распространенной практикой, вся наука бы рухнула. Вот почему обман в науке – столь непростительный грех. Если бы профессиональные стандарты влияли на личное поведение, ученые безусловно были бы самой нравственной общественной стратой в мире. А еще они от природы доверчивы, и потому, говорит Вольперт, ему нравится идея привлекать профессиональных фокусников[17] для разоблачения экстрасенсов, медиумов и других шарлатанов (что называется, “вор ловит вора”).

Вольперту есть что сказать содержательного о роли философов в науке. Он заключает, что по большей части они безобидны, но все же выделяет “культурный релятивизм”, полагая, что с его помощью социальные науки оказывают зловредное влияние на общество. “Даже утверждения типа 2 + 2 = 4 социологи считают законным поводом для сомнений, как и логику, и рациональность”. Я бы счел, что Вольперт преувеличивает, если бы сам не встречал некоторых социологов, получающих зарплаты в университетах и влияющих на студентов. Вольперт провокативно заявляет, что “ученые могут гордиться тем, что они наивные реалисты”[18]. Социологам стоит быть благодарными по крайней мере за некоторую долю научного реализма всякий раз, когда они садятся на реактивный самолет, а не на ковер-самолет или летучие сани, запряженные оленями.

Самолеты летают потому, что инженеры считают, что 2 + 2 = 4. Это написал я, а не Льюис Вольперт. Тем не менее справедливо будет сказать, что, если вы находите это высказывание примитивным, упрощенческим, “редукционистским” или наивным, вам, вероятно, книга Вольперта не понравится. Не понравится она вам и в том случае, если вы считаете, что научная истина в конечном итоге основывается на вере и ее статус ничем не отличается от статуса астрологии, религии, племенной мифологии или Фрейда. И если вы считаете, что современное научное мировоззрение не продвинулось по сравнению с мировоззрениями прошлых эпох. Либо полагаете, что наука убивает человеческую душу. Если вы подписываетесь под любым из этих убеждений, вы, вероятно, сочтете эту книгу занудной. Если же вы разумнее, она вам понравится. И из уважения к центральной теме книги я, пожалуй, должен добавить еще кое-что: если здравого смысла у вас в избытке, вы даже сочтете ее целительной. Как бы то ни было, прочтите ее.

Мы все родственники?

Бывший руководитель моего оксфордского колледжа как-то сказал: “Когда я начинал свою карьеру в качестве молодого преподавателя, мне говорили, что нужно поднимать не больше одной темы за лекцию. А сейчас мне говорят, что даже и это лишнее”. Этот маленький текстик поднимает всего одну тему, но тему контринтуитивную и потому заслуживающую внимания. Он, соответственно, краток – от него и требовалось быть кратким, ведь он был написан для детской антологии, опубликованной в 2012 году под заглавием “Большие вопросы маленьких людей”[19].

Да, мы все родственники. Ты (вероятно, дальний) родственник королевы, и президента США, и мой. Мы с тобой друг другу родственники. Ты можешь сам в этом убедиться.

У каждого из нас двое родителей. А так как у каждого родителя двое собственных родителей, то у каждого из нас четверо бабушек и дедушек. Значит, так как у бабушек и дедушек тоже было по двое родителей, у каждого из нас 8 прабабок и прадедов, 16 прапрабабок и прапрадедов, 32 прапрапрабабки и прапрапрадеда и так далее.

Ты можешь отсчитать любое количество поколений назад и вычислить, сколько предков у тебя должно было быть в те времена. Все, что тебе нужно, – это умножить число два само на себя нужное количество раз.

Допустим, мы отступаем на десять столетий назад, в англосаксонские времена, незадолго до норманнского завоевания, и высчитываем, сколько твоих предков должно было жить в это время. Если мы примем, что столетие равняется четырем поколениям, это около сорока поколений назад.

Два, умноженное само на себя сорок раз, дает более тысячи триллионов. Однако все мировое население в то время составляло лишь около трехсот миллионов. Даже в наши дни оно составляет семь миллиардов[20], а ведь мы только что рассчитали, что тысячу лет назад только одних твоих предков было в 150 раз больше. Причем пока речь шла лишь о твоих предках. А как насчет моих предков, или королевы, или президента? Как насчет предков каждого из семи миллиардов людей, живущих в наши дни? Неужели у каждого из этих семи миллиардов собственная тысяча триллионов предков?

Что еще хуже, мы ведь отступили в прошлое только на десять веков. Допустим, мы отступим до эпохи Юлия Цезаря – это около 80 поколений. Два, умноженное само на себя 80 раз, дает более тысячи триллионов триллионов. Это более миллиарда людей, втиснутых на каждый квадратный метр земной суши. Они бы стояли друг на друге слоем в сотни миллионов человек!

Очевидно, где-то у нас ошибка в расчетах. Мы ошиблись, утверждая, что у каждого двое родителей? Нет, это безусловно верно. Так следовательно, у каждого четверо дедушек и бабушек? Ну, вроде бы да, но не обязательно четверо отдельных дедушек и бабушек. В этом как раз и дело. Кузены иногда женятся. У их детей четверо дедушек и бабушек, но вместо восьми прадедушек и прабабушек у них только шесть (потому что одна пара “дедушка + бабушка” у них общая).

Браки кузенов снижают количество предков в нашем расчете, однако браки между собственно двоюродными братьями и сестрами не так уж распространены. Но та же идея уменьшения числа предков работает с браками между более дальними родственниками. И здесь отыскивается ответ на загадку очень больших чисел, которые у нас получились: мы все родственники. Реальное население планеты во времена Юлия Цезаря составляло лишь несколько миллионов человек[21], и мы все, семь миллиардов, происходим от них. Мы действительно все родственники. Всякий брак происходит между более или менее дальними родственниками, у которых есть много общих предков еще до того, как они обзаведутся собственными детьми.

По этой же логике мы дальние родственники не только всех людей, но и всех животных и растений. Ты родственник моей собаке, и салату, который ты ел на обед, и любой птице, которая пролетит мимо твоего окна. У меня и у тебя общие предки со всеми ними. Но это уже другая история.

Своевременное и вневременное

В 2000 году Хоутон Миффлин запустил издание ежегодной антологии, озаглавленной “Лучшая американская литература о науке и природе”. Тим Фолджер, редактор серии, позвал меня выступить в качестве приглашенного редактора выпуска 2003 г.; это сокращенная версия моего предисловия к сборнику за тот год[22].

Карл Саган дал одной из своих последних книг характерный запоминающийся подзаголовок: “Наука – как свеча во тьме”. Ее столь же памятное основное заглавие – “Мир, полный демонов” (The Demon-Haunted World)[23], а ее тема – тьма невежества и страх распространения этой тьмы. Говоря словами молитвы, которую я в детстве узнал от своей корнуольской бабушки:

От упырюшек, неупокоенных душек

и длинноногих зверюшек,

И от тех, кто шумит в ночи,

Боженька, сохрани.

Некоторые говорят, что эта молитва не корнуольская, а шотландская, но откуда бы она ни происходила, эти чувства знакомы всему миру. Люди боятся темноты. Наука, как утверждал и доказывал личным примером Карл Саган, обладает властью снижать уровень неведения и рассеивать страх. Мы все должны читать научную литературу и учиться мыслить как ученые не потому, что наука полезна (хотя она и вправду полезна), но потому, что свет знания чудесен и избавляет от деструктивного, отнимающего время страха перед мраком.

На беду, наука сама вызывает страхи, обычно из-за того, что ее путают с технологиями. Впрочем, даже и технологии сами по себе не страшны, но они, разумеется, могут использоваться не только во благо, но и во зло. Хотите ли вы творить добро или зло, наука в любом случае обеспечит вам наиболее эффективный способ. Проблема в том, чтобы выбрать добро, а не зло, и чего я по-настоящему боюсь, так это решения тех, кому общество делегирует этот выбор.

Наука – это систематический метод, с помощью которого мы постигаем истину о реальном мире, в котором все мы живем. Если вам требуется утешение или этическое руководство по праведной жизни, придется поискать где-то еще (и, возможно, разочароваться). Но если вам нужно знать, какие утверждения о реальности верны, то наука тут – единственный помощник. Если бы для познания истины существовали пути получше, наука бы их непременно использовала.

Науку можно рассматривать как усовершенствованное продолжение органов чувств, которые дала нам природа. Если применять его (это продолжение) с умом, то всемирное совместное предприятие науки начинает работать как телескоп, направленный на реальность; или, в перевернутом виде, как микроскоп, позволяющий препарировать детали и анализировать причины. В таком понимании наука – фундаментально благотворная сила, пусть даже порожденные ею технологии достаточно эффективны, чтобы стать опасными при ненадлежащем их применении. Незнание науки никогда не бывает полезно, и первоочередной долг ученых – объяснять свой предмет настолько просто, насколько это возможно (но не упрощая его, как справедливо указывал Эйнштейн).

Невежество – обычно пассивное состояние, которого редко ищут специально и которое само по себе не виновато. К несчастью, похоже, существуют некоторые люди, которые положительно предпочитают неведение и возмущаются, слыша правду. Майкл Шермер, милейший редактор и владелец журнала “Скептик”, рассказывает о реакции публики, когда он разоблачил на сцене профессионального шарлатана. Вместо того чтобы выказать Шермеру благодарность, которой он заслуживал за разоблачение дурачившего их мошенника, зрители проявили враждебность: “Одна женщина свирепо уставилась на меня и сказала, что «неуместно» рушить надежды этих людей в часы их скорби”.

Конечно же, данный конкретный мошенник утверждал, будто способен устанавливать связь с умершими, поэтому у скорбящих, возможно, были особые причины злиться на того, кто выступил с научным разоблачением. Но опыт Шермера красноречиво свидетельствует и о другом, а именно – о весьма распространенной склонности лелеять невежество. Вместо того чтобы рассматривать науку как свечу во тьме или как чудесный источник поэтического вдохновения, ее слишком часто порицают как занудство, убивающее поэзию[24].

Более снобистскую разновидность очернения науки можно встретить в некоторых – хотя и далеко не во всех – литературных кругах. “Сциентизм” – неприличное ругательство в современном интеллектуальном лексиконе. Научные объяснения, обладающие достоинством простоты, осуждаются как “упрощенческие”. Невнятность часто путают с глубиной; простую ясность могут принять за самоуверенность. Аналитические умы очерняются как “редукционистские” – как и в случае с “грехом”, мы не обязательно знаем, что это значит, но твердо знаем, что мы против этого. Питер Медавар, лауреат Нобелевской премии, иммунолог и человек разносторонних дарований, не склонный терпимо относиться к глупости, как-то заметил, что “редуктивный анализ – одна из самых успешных стратагем исследований, когда-либо изобретенных”, и продолжил: “Некоторых возмущает сама идея прояснения какого-либо явления или состояния дел, которое иначе продолжало бы прозябать в знакомом и безопасном убожестве непонимания”[25].

Ненаучные способы мышления – интуиция, чувствительность, воображение (как будто наука обходится без воображения!) – обладают, по мнению некоторых, природным превосходством над холодным, сухим, научным “разумом”. Снова процитирую Медавара, на этот раз его знаменитую лекцию “Наука и литература”[26]: “Официальная точка зрения романтизма в том, что Разум и Воображение противоположны, или, в лучшем случае, что они ведут к истине альтернативными путями, причем путь Разума длинный, извилистый и не доходящий до вершины, так что Разум тяжело дышит там, где Воображение легко скачет в гору”.

Дальше Медавар указывает, что этот взгляд когда-то поддерживался самими учеными. Ньютон утверждал, что не строит гипотез, а от ученых в целом требовалось использовать “расчет открытия, протокол интеллектуального поведения, на который мог бы опираться ученый, чтобы прийти к истине, и этот новый расчет считался чуть ли не противоядием против воображения”.

Собственная точка зрения Медавара, унаследованная им от его “личного гуру” Карла Поппера и ныне разделяемая большинством ученых, состояла в том, что воображение играет основополагающую роль в любой науке, но при этом его обуздывает критическая сверка с реальным миром. В данном сборнике современной американской научной литературы можно найти и творческое воображение, и критическую строгость.

Неамериканцу почетно получить приглашение от ведущего американского издателя составить антологию американской литературы о науке, особенно если учесть, что американская наука – чуть ли не по любому вообразимому показателю – первая в мире. Измеряем ли мы финансовые затраты на исследования, или число активно работающих ученых, или количество публикуемых книг и журнальных статей либо вручаемых крупных премий, – США существенно опережают остальной мир. Мой восторг перед американской наукой настолько искренен, настолько полон благодарности к ней, что, надеюсь, меня не сочтут дерзким, если я внесу противоречащую этому ноту предостережения. Американская наука главенствует в мире, но то же относится и к американской антинауке. Нигде это не очевидно до такой степени, как в моей собственной области эволюции.

Эволюция – один из наиболее прочно установленных фактов науки. Знание, что мы родичи обезьян, кенгуру и бактерий, не подлежит никакому научному сомнению: оно так же достоверно, как наше знание о том (в чем некогда сомневались), что планеты обращаются вокруг Солнца и что Южная Америка была когда-то соединена с Африкой, а Индия удалена от Азии. Особенно надежно установлен тот факт, что эволюция живого началась миллиарды лет назад. И тем не менее, судя по опросам, приблизительно 45 % жителей США твердо верят, напротив, в откровенно ложное: что все виды по отдельности обязаны своим существованием “разумному дизайну” и появились менее десяти тысяч лет назад[27]. Хуже того: природа американских демократических институций такова, что эта извращенно невежественная половина населения (в которую, поспешу добавить, не входят ведущие церковники или ведущие специалисты по любой дисциплине) во многих регионах обладает заметными полномочиями влиять на местную образовательную политику. Я встречал в различных штатах учителей биологии, которым буквально страшно преподавать центральную теорему их предмета. Даже уважаемые издатели настолько запуганы, что готовы цензурировать школьные учебники по биологии.

Эта доля в 45 % – можно сказать, позор национального образования. В Старом Свете придется проехать всю Европу, вплоть до теократических обществ Ближнего Востока, чтобы найти сопоставимый уровень антинаучного лжепросвещения. Ошеломляет парадокс: на данный момент США – ведущая научная держава мира, и при том там обитает самое научно безграмотное население за пределами стран третьего мира.

Запуск русского спутника в 1957 году многими рассматривался как полезный урок, побудивший США отринуть самодовольство и удвоить образовательные усилия в науке. Эти усилия окупились впечатляюще, например, в виде ослепительных успехов космической программы и проекта “Геном человека”. Но со времен первого спутника прошло более сорока лет, и я не единственный американофил, предполагающий, что нужна еще одна подобная пугающая встряска. За неимением же таковой – да, пожалуй, и в любом случае – нам требуются хорошие научные тексты для широкой аудитории. К счастью, этого высококачественного товара в Америке изобилие, и потому составлять такую антологию легко и приятно. Единственная трудность, причем, не побоюсь этого слова, мучительная трудность состоит в принятии решения, кого туда не включать.

Должен ли сборник, такой, как этот, быть своевременным или вневременным? Актуальным и злободневным? Или sub specie aeternitatis[28]? Я думаю, и тем и другим. С одной стороны, это один из томов серии, привязанный к конкретному году, зажатый между предыдущими и последующими. Это подталкивает нас в направлении злободневности: каковы горячие научные темы 2003-го; какие политические и социальные вопросы могли бы прояснить научные тексты предыдущего года? С другой стороны, амбиции естествознания – рискну сказать, больше, чем какой-либо другой дисциплины, – направлены на вневременное, даже вечное. Законы природы, меняющиеся каждый год и даже каждую геологическую эпоху, были бы слишком частными, чтобы заслуживать этого названия. Конечно, наше понимание законов природы меняется – к лучшему – каждое десятилетие, но это другой вопрос. И, в пределах неизменных законов природы, меняются их физические проявления – на временной шкале от гигалет до фемтосекунд.

Биология, как и физика, опирается на принцип актуализма. Ее ключевой механизм, эволюция, – это изменения, изменения в полном смысле слова. Однако эволюция в наше время представляет собой те же изменения, которые имели место в меловом периоде и которые будут иметь место в любом вообразимом будущем. Игра та же самая, хотя актеры, выходящие на сцену, разные. Их костюмы достаточно сходны, чтобы соотнести, к примеру, в экологическом сообществе трицератопса с носорогом, а аллозавра с тигром. Если бы эколог, физиолог, биохимик и генетик затеяли экспедицию в меловой или каменноугольный период, их навыки и образование 2003 года послужили бы им почти так же хорошо, как если бы они отправились, скажем, на современный Мадагаскар. ДНК есть ДНК, белки есть белки. Они и их взаимодействия меняются лишь незначительно. Принципы дарвиновского естественного отбора, менделевской и молекулярной генетики, физиологии и экологии, законы островной биогеографии – все это, безусловно, работало для динозавров, а до них для звероящеров, точно так же, как это работает ныне для птиц и современных млекопитающих. Эти принципы будут работать и через миллионы лет, когда мы вымрем и сцену займут новые действующие лица фауны. Мышцы ног тираннозавра в отчаянной погоне питала АТФ, которую распознал бы любой современный биохимик, и заряжали циклы Кребса, неотличимые от цикла Кребса наших дней. Наука о жизни не меняется со сменой геологических эпох, пусть даже меняется сама жизнь.

Пока что речь шла о вневременном. Но мы живем в 2003-м. Наша жизнь измеряется десятилетиями, а наши психологические горизонты зажаты где-то между секундами и веками, лишь изредка простираясь дальше. Пусть научные принципы и законы вневременные, но наука тесно связана с нашим эфемерным “я”. Писать о науке и природе в 2002 году приходится не так, как десять лет назад, – отчасти потому, что теперь мы знаем больше вечных истин, но еще и потому, что мир, в котором мы живем, меняется, как меняется и влияние на него науки. Одни эссе и статьи в этой книге прочно привязаны к своим датам, другие имеют вневременной характер. Нам нужны и те, и другие.

Сражаясь на двух фронтах

В 2013 году литературный агент и научный импресарио Джон Брокман собрал маленькую конференцию коллег в честь великого антрополога и полевого этнографа Наполеона Шаньона (https://www.edge.org/conversation/napoleon-chagnon-blood-is-their-argument). На ней, помимо самого Шаньона, присутствовали философ Дэниел Деннет, психолог Стивен Пинкер, теоретик эволюции Дэвид Хейг и приматолог Ричард Рэнгем. Материалы конференции были опубликованы на сайте Джона Брокмана Edge. Я не смог приехать, но Джон пригласил меня написать предисловие. Когда в 2019 году Шаньон умер, материалы конференции были повторно опубликованы на сайте Edge – включая и мое предисловие, которое перепечатывается здесь с небольшими сокращениями.

Впервые я познакомился с Напом Шаньоном в конце 1970-х, на конференции в Париже, организованной Робином Фоксом и другими, целью которой было содействовать диалогу между антропологами и эволюционными биологами. Там присутствовали такие светила, как Роберт Трайверс, Джон Мейнард Смит и Ричард Александер. Некоторые из приглашенных антропологов демонстративно не приехали, причем один из них заявил: “Для чего нам встречаться с биологами? Давайте просто вышлем им библиографию”. Подобный снобизм, возможно, проливает кое-какой свет на озадачивающую склонность профессиональных социальных антропологов очернять Наполеона Шаньона – являющего собой выдающийся пример антрополога, – который взял на себя труд прочесть литературу по эволюционной биологии и применить ее в своих исследованиях.

С той парижской конференции я храню воспоминания о том, как Шаньон поздно вечером в баре исполнил боевой танец индейцев яномами. Несомненно, помпезные, лишенные чувства юмора педанты наших дней порицали бы это как “культурную аппроприацию”.

Хотя он был сильной личностью, возможно, этот выдающийся ученый и полевой исследователь так и не оправился от персональных травм, которые нанесли ему отдельные представители академического антропологического сообщества, науськанные одной одиозно невежественной и злобной книжкой, которая сейчас, к счастью, забыта, как и ее автор.

Наполеон Шаньон – Живое Мировое Сокровище. Вероятно, наш величайший антрополог, он отважно сражается на двух фронтах. В качестве полевого исследователя в лесах Амазонии он жил, непосредственно и в условиях суровых лишений, среди “Свирепого народа”, подвергая себя значительной физической опасности. Но с деревянными дубинками и отравленными стрелами яномами вполне могли потягаться словесные дубинки и ядовитые замечания его коллег-антропологов на журнальных страницах и в конференц-залах Соединенных Штатов. И нетрудно угадать, какой арсенал был ему более неприятен.

Шаньон, по мнению определенного типа специалистов по общественным наукам, совершил непростительный грех, повел себя прямо-таки как еретик: он воспринял Дарвина всерьез. Вместе с несколькими друзьями и коллегами Шаньон изучал новейшую литературу по теории естественного отбора и с блестящим успехом применил идеи Фишера, Гамильтона, Трайверса и других наследников Дарвина к человеческому племени, которое, вероятно, находилось так близко к передовому рубежу естественного отбора, как ни одно другое в мире. Мысль о том, насколько нетрадиционным был этот шаг, отрезвляет: наука, вламывающаяся в квазилитературный мир антропологии, в котором получал образование молодой Шаньон. Даже и в наши дни на многих американских кафедрах общественных наук молодой исследователь, объявивший о своем серьезном интересе к опасной идее Дарвина – да хотя бы просто о склонности к естественнонаучному мышлению как таковому, – фактически принимается пилить сук, на котором сидит.

В случае Шаньона враждебность переросла из простых академических разногласий в личные нападки, которые были не только несправедливы, но и диаметрально противоположны правде об этом этнографе и его достойном и гуманном обращении со своими информантами и друзьями. Этот эпизод служит печальным примером того, что может случиться, когда идеологии дозволяется отравить колодец академической науки. Я следил за всей этой историей из безопасного далека и был шокирован ею до такой степени, что разорвал дружеские отношения с моим тогдашним издателем из-за его решения продвигать дискредитированную ныне книгу, с которой и начались гонения. По счастью, этот неприятный инцидент остался в прошлом, но он испортил Шаньону карьеру, и не знаю, достаточно ли был усвоен этот урок общественными науками.

Шаньон явился как раз вовремя для яномами и научной антропологии. Расползающаяся цивилизация грозила вот-вот закрыть последнее окошко в племенной мир, воплощавший исчезающие ключи к нашему собственному доисторическому прошлому: мир лесных “садов”, родовых групп, делящихся на генетически значимые подгруппы, мужских сражений за женщин и межпоколенческой мести, сложных альянсов и отношений вражды; сетей просчитанных обязанностей, долгов, обид и благодарностей, которые могут составлять основу немалой доли нашей социальной психологии и даже закона, этики и экономики. В необычайном корпусе работ Шаньона еще многое смогут почерпнуть – не только антропологи, но и психологи, гуманитарии, писатели, ученые всех мастей. Почерпнуть… кто знает, какие откровения о глубинных корнях нашей человеческой природы?

Порнофилософия

Эта рецензия на книгу “Таинственный танец. Об эволюции человеческой сексуальности” Линн Маргулис и Дориона Сагана, опубликованная в Nature в 1991 году[29], – вероятно, самая жестокая рецензия, которую мне доводилось писать. Я сомневался, стоит ли ее сюда включать, но претенциозный обскурантизм меня всегда бесит – в особенности прискорбно влиятельная школа франкофонного обскурантизма, которая, видимо, и повинна в чепухе “Таинственного танца”. (См., например, рецензию под заголовком “Разоблачение постмодернизма”, входящую в мою предыдущую антологию “Капеллан дьявола”.) Подобной претенциозностью хронически заражены кафедры общественных наук многих университетов – и ее справедливо высмеивают в виртуозных статьях-мистификациях многие авторы, начиная с Алана Сокала и его великолепной статьи “Преступая границы: К вопросу о трансформативной герменевтике квантовой гравитации”. Как ни странно, один из более недавних мистификаторов, Питер Богоссян, в результате стал жертвой дисциплинарных слушаний в своем университете. Его сатира, вероятно, слишком задела за живое.

Линн Маргулис – выдающийся биолог: отважный аутсайдер, чья с трудом завоеванная победа является одной из важнейших научных революций нашей эпохи, – я имею в виду ошеломляющее открытие того, что наши клетки суть не что иное, как симбиотические колонии бактерий. Было бы интересно услышать ее мнение об “эволюции человеческой сексуальности” (подзаголовок данной книги).

Что мы получаем в действительности? Мне кажется, в этом повинна не столько она, сколько ее соавтор (и сын) Дорион Саган. Надо сказать, другие сведения указывают на то, что он падок на этих модных французских “философов”, чье влияние обильно, неуместно и бестолково пронизывает – а лучше сказать, портит – книгу. Их “философия”, по их собственному мнению, состоит в игре, что может показаться достаточно безобидным. Но эти шарлатаны хотят усидеть на двух стульях: не только наслаждаться, балуясь фривольностью, но и иметь репутацию глубоких мыслителей.

Вы замечали, что французское слово lit значит одновременно “читает” и “постель”, hein? Tiens, quel joli шутка[30]. Еще лучше: “семантика и семиотика носят красноречивое сходство с эротическим словом «семя»”. Ого, какая мощная деконструкция, правда? А “английский глагол mean имеет общие корни с moan”[31] (ну-ну). Пожалуй, я могу еще и дополнить (усиленно подмигиваю) этот образ. В моем школьном детстве жаргонным обозначением эрекции было… ой нет, ни за что не скажу, ведь у него такое нелепое значение – “корень”!

Какое вообще отношение эти саморазоблачительные подростковые игры имеют к чему бы то ни было? В мире семь тысяч языков – богатая статистическая выборка. Проводил ли французский “философ” систематическое их исследование с целью проверить свою гипотезу, что слова, относящиеся к сексу и к значению, связаны друг с другом? Маргулис, трезвомыслящий ученый, потребовала бы как минимум этого, рецензируя научную статью. Но модным умникам явно позволено увлекаться праздным самоублажением, и им это сходит с рук. Мне, однако, не следует быть слишком высокомерным: недавно я прослушал лекцию оксфордского ученика этой школы пижонского французского безумия, и мне понадобилось целых пять минут, чтобы понять, что он из себя представляет (это произошло, когда он высказал свое глубокомысленное соображение о том, что имена Иисуса и Жака Деррида оба начинаются на J).

Философские приоритеты этой книги можно понять по странной оценке авторами Хайдеггера как “возможно, самого влиятельного философа двадцатого столетия”. Он, если вы помните, был старым нацистом, в одиночку боровшимся с проблемой “бытия”. Без Хайдеггера мы бы не узнали, что “ничто само ничтожит”. Даже Лакан (любимец среди французских наставников Маргулис и Сагана) отзывается о Хайдеггере так: “стиль мусорной корзины, с помощью которого мы так ловко научились избавляться от всякой рефлексии, пользуясь отходами ее деятельности как лавкой поношенного платья”[32].

Книга строится вокруг сквозной темы стриптиза. Андрогинный стриптизер снимает один предмет одежды за другим, метафорически раскрывая наше эволюционное прошлое. Он/а непрерывно вертится и меняет пол – извините, “гендер”, – в сменяющих друг друга оборотах таинственного танца. Временами авторы неуклюже пытаются привнести в язык текста эротизм. Возможно, впрочем, что их задача в том, чтобы смутить читателя, – если да, то им это удается:

Когда она оргазмирует, под ней ненадолго появляется мужчина, ровно настолько, чтобы эякулировать, прежде чем вновь исчезнуть в ее охваченном спазмами лоне [извинения перед У. Б. Йейтсом не предлагаются][33]. В ретроспективе публика осознает, что видела, как она дает эякуляторное виртуальное рождение взрослому мужчине. Тело разворачивается, и под пляшущим животом исполнительницы танца семи покрывал виден смутный лобок, темный и волосатый. Эрегированный пенис, безошибочный знак его пола, съеживается при следующем повороте. Он становится клитором. (с. 59–60)

Фу! Но этим дело не заканчивается:

Она сладострастно стоит, широко раскинув руки и ноги. Затем медленно поворачивается и нагибается, выставив смуглые ягодицы и влажные гениталии под ними, приглашая его. (с. 60)

Эти пассажи выбраны более или менее случайно. Страницы книги переполнены подобной “порнофилософией”, у истоков которой стоял, насколько я понимаю, Жан-Поль Сартр. Но, по моему мнению, претенциозность и порно несовместимы. Невозможно отделаться от мысли, что, если бы этот абзац написал Десмонд Моррис (нет, не написал бы), его бы громко обвиняли в вопиющей, халтурной погоне за сенсациями. Простительно ли это данной книге лишь из-за имени Линн Маргулис?

На самом деле, хотя “Таинственный танец” удручающе серьезен там, где Моррис от души веселится, в одном отношении этот опус приближается к “Голой обезьяне”: обе книги совмещают очаровательно бесцеремонное отсутствие доказательств с отчаянно спекулятивными функциональными объяснениями. В некоторых случаях объяснения вообще буквально те же, хотя и без ссылок на Морриса. Излагая одну из своих теорий женского оргазма, Маргулис и Саган ссылаются на неопубликованную переписку с неким бизнесменом, которого вдохновил разговор с сексуально хвастливым американским летчиком. В действительности, как я ответил этому бизнесмену несколько лет назад, когда он мне писал, точно такая же теория была отчетливо сформулирована в “Голой обезьяне” (разошедшейся по миру всего-то в 12 млн экземпляров).

Впрочем, вернемся к танцу. Одно за другим сладострастно сбрасываются покрывала, пока мы не доходим до предковых бактерий. Ага, подумаете вы, здесь Маргулис наконец-то есть что сказать ценного. Но нет. Ловким поворотом интеллекта наша научная авторка обращается в свое литературное альтер эго, так что когда это последнее дает выход очередной ошеломляющей канонаде континентального обскурантизма, момент уже упущен:

Но существует, возможно, и более глубокая фаза, метафизический план чистых феноменов, непрерывных явлений. Эволюционный стриптизер – любопытное создание: стринги представляют собой не узкую тряпочку, украшенную кистями, но скорее слово, букву, музыкальный символ предельной наготы [клянусь, я это не выдумываю]. Парадоксальным образом, когда стринги сброшены – под аккомпанемент странной вибрирующей музыки, отчасти состоящей из безмолвного треугольника и легкого звона тарелок, – нагота исчезает. Он/а стоит перед нами полостью одетый/ая, как и прежде. (с. 27)

Что вообще все это значит, спросите вы? Ладно, подождите:

Мы встречаем наших сексуальных предков вдоль наклонной плоскости знаков и означающих, через посредство языка. Использование любых знаков неизбежно затемняет; слова репрезентируют или замещают означаемое в его отсутствие; они суть маленькие черные маски. Мы отдаляем реальность, чтобы обсудить ее; без этого отдаления, этого мгновенного замещения наших сексуальных предков или вещей вообще их знаками не было бы возможности языка, возможности что-то означать вообще. (с. 28)

И где тогда мы были бы?

Как ученый масштаба и скрупулезности Маргулис может повестись на эту претенциозную ахинею – столь же непонятно, как сама эта проза. Будем милосердными: понадеемся, что она поспорила с соавтором и потерпела поражение. Но если вы уважаете Линн Маргулис и ее репутацию, сделайте ей одолжение и не читайте эту книгу.

Детерминизм и диалектика: история шума и ярости

Если предыдущая рецензия самая жестокая из моих рецензий, то эта – на книгу “Не заложено в наших генах” (Not in Our Genes) Стивена Роуза, Леона Камина и Ричарда Левонтина, вышедшая в 1985 году в New Scientist[34], – вероятно, самая саркастическая из всех, что мне доводилось публиковать. Жестокой я бы ее не назвал, потому что все три автора книги – альфа-самцы, которые, мягко говоря, могут за себя постоять. Один из них как раз и постоял, когда вышла рецензия: он угрожал подать в суд на меня и на New Scientist. Угрозы кончились ничем. И все же, не желая чинить лишних обид, я убрал из этого переиздания тот конкретный абзац, который его задел.

Моя рецензия вышла в разгар так называемых “дебатов о социобиологии”. История этих дебатов компетентно освещена социологом Улликой Сегерстроле. Современный консенсус состоит в том, что сторона, представленная рецензируемой книгой, решительно проиграла этот бой. Ее вдохновленный марксизмом подход к эволюционной биологии теперь ощущается как нечто совсем устаревшее, и приверженцев его среди представителей естественных наук не так много. Поэтому возникает вопрос, не излишне ли перепечатывать эту рецензию. В то время, однако, дебаты были исключительно ожесточенными – так почему бы не извлечь из этого полезный урок для будущего?

Те из нас, у кого есть время сосредоточиться на нашей исторической миссии эксплуатировать трудящихся и подавлять меньшинства, чрезвычайно нуждаются в “легитимации” своей вредоносной деятельности. Первым придуманным нами легитиматором стала религия, которая на протяжении большей части истории работала достаточно эффективно; но “статичный мир социальных отношений, легитимированных Богом, отражал господствующий взгляд о самом мире природы как о статичном – и отражался в нем”.

В последнее время стала расти потребность в новом легитиматоре. И мы его придумали: это Наука.

Следствием стало окончательное изменение формы легитимирующей идеологии буржуазного общества. Больше не способный опираться на миф о божестве… господствующий класс низверг Бога и заменил его наукой… Если уж на то пошло, этот новый легитиматор общественного порядка стал даже более грозным, чем тот, которого он вытеснил… Наука – высший легитиматор буржуазной идеологии.

Легитимация также является основной целью университетов:

Университеты стали главными институтами формирования биологического детерминизма… Таким образом, университеты служат создателями, проводниками и легитиматорами идеологии биологического детерминизма. Если биологический детерминизм – оружие классовой борьбы, то университеты – оружейные фабрики, а их преподавательские и исследовательские кадры – инженеры, проектировщики и рабочие производства.

Подумать только! Все эти годы, работая в университетах, я воображал, будто цель науки – раскрывать тайны Вселенной: познавать природу бытия, пространства, времени и вечности; фундаментальных частиц, рассеянных по 100 миллиардам галактик; сложности организации жизни и ее медленного танца на протяжении трех миллиардов лет геологического времени. Но нет, все эти мелочи бледнеют на фоне главенствующей потребности легитимировать буржуазную идеологию.

Как мне резюмировать эту книгу? Представьте себе нечто вроде Дейва Спарта от науки, пытающегося попасть в “Уголок Псевда”[35]. Даже тамошние благодарности честно предупреждают нас о том, чего ожидать. Там, где другие могли бы поблагодарить коллег и друзей, наши авторы благодарят “любимых” и “товарищей”. На самом деле я считаю это довольно милым, так сказать, ретро-шестидесятническим. Недаром же 1960-е играют мифологическую роль в странной конспирологической теории науки авторов. Именно в ответ на это райское десятилетие (когда “студенты бросили вызов легитимности своих университетов…”) “стала легитимироваться новейшая форма биологического детерминизма, социобиология”.

Социобиология, по их словам, делает два утверждения, “необходимые, чтобы служить легитимизации и сохранению общественного порядка” (курсив мой). “Панглоссианство”[36] социобиологии “играет важную роль в легитимации”, но не является ее главной особенностью:

Социобиология – редукционистское, биологически детерминистское объяснение человеческого существования. Ее сторонники утверждают, во-первых, что особенности социальных установлений прошлого и настоящего суть неизбежные проявления конкретного действия генов.

К несчастью, академические социобиологи, необъяснимо пренебрегая своей ответственностью за классовую борьбу, похоже, на самом деле нигде не говорят, что человеческие социальные установления – неизбежные проявления генов. Роузу, Камину и Левонтину (далее – РКЛ), соответственно, приходится подыскивать подтверждающие цитаты, находя их у таких почтенных социобиологов, как мистер Патрик Дженкин (в бытность его министром социальных служб) и всевозможные сомнительные представители Национального фронта, а также у “новых правых”, чьи работы мы, как правило, не читаем (они, несомненно, благодарны за рекламу). Министр обеспечивает особенно удачный пример “двойной легитимации науки и Бога…”.

Но хватит, давайте начистоту. РКЛ не могут подтвердить свое обвинение социобиологов в том, что они верят в неизбежную генетическую предопределенность, потому что это обвинение ложно. Миф о “неизбежности” генетических эффектов не имеет никакого отношения к социобиологии, а имеет отношение лишь к той параноидальной и демонологической теологии науки, которой придерживаются РКЛ. Социобиологи, включая меня (я всегда не любил это название, однако книга буквально провоцирует меня встать и причислить себя к ним), заняты попытками разобраться, при каких условиях дарвиновская теория может быть применима к поведению. Если бы мы попытались теоретизировать по Дарвину, не постулируя, что гены влияют на поведение, мы бы ошиблись. Вот почему социобиологи так много говорят о генах, понятно? А идея “неизбежности” им и в голову не приходит.

У РКЛ нет ясного понятия о том, что они подразумевают под биологическим детерминизмом. “Детерминист” для них всего лишь половина двуствольного термина, примерно с той же ролью и с таким же недостатком содержания, как “менделист-морганист” в лексиконе предыдущего поколения товарищей. Второй нынешний ствол, стреляющий сколь монотонно, столь и неточно, – “редукционист”.

[Редукционисты] утверждают, что свойства человеческого общества суть… не более чем суммы поведения индивидов и склонностей отдельных людей, из которых состоит это общество. Например, общества “агрессивны” потому, что “агрессивны” составляющие их люди.

Поскольку я охарактеризован в книге как “самый большой редукционист среди социобиологов”, я явно могу говорить со знанием дела. Я считаю, что Бах был музыкален. Следовательно, будучи хорошим редукционистом, я, очевидно, должен считать, что мозг Баха состоял из музыкальных атомов! Неужели Роуз и пр. всерьез думают, что кто-то может быть настолько глупым? Наверное, нет, однако мой пример с Бахом – точная аналогия тезису “Общества «агрессивны» потому, что «агрессивны» составляющие их люди”.

Почему РКЛ считают необходимым редуцировать совершенно рациональную посылку (что сложное целое следует объяснять в категориях его частей) к идиотской пародии (что свойства сложного целого суть просто сумма тех же свойств частей)? “В категориях” охватывает множество чрезвычайно сложных причинно-следственных связей и математических отношений, из которых суммирование лишь самое простое. Редукционизм в смысле “суммы частей” – очевидная глупость, и такового нигде не находится в работах настоящих биологов. Редукционизм в смысле “в категориях” – это, словами Медавара[37], “самая успешная исследовательская стратагема, когда-либо изобретенная”.

РКЛ говорят, что “некоторые наиболее проницательные и хлесткие критические высказывания в адрес социобиологии исходят от антропологов”. Два самых знаменитых антрополога – это Маршалл Салинс и Шервуд Уошберн, и их “проницательные” критические высказывания, безусловно, заслуживают рассмотрения. Уошберн полагает, что, так как у всех людей, независимо от степени родства, более 99 % общих генов, “генетика в действительности подкрепляет представления общественных наук, а не выкладки социобиологов”. Левонтин, блестящий генетик, мог бы, если бы захотел, быстро прояснить это прискорбное небольшое недопонимание теории родственного отбора. Салинс, в книге, охарактеризованной как “уничтожающая атака” на социобиологию, считает, что теория родового отбора не может работать, потому что лишь у меньшинства человеческих культур развилась идея доли (необходимая, видите ли, чтобы люди могли рассчитывать свои коэффициенты родства!). Левонтин-генетик не потерпел бы подобные элементарные ляпы на уровне первокурсника. Но для Левонтина как “радикального ученого”, по-видимому, любая критика социобиологии, неважно, сколь топорная и невежественная, оказывается проницательной, хлесткой и уничтожающей[38].

РКЛ видят свою главную роль как отрицательную и очищающую и даже позиционируют себя как отважную маленькую пожарную команду, которую “постоянно вызывают среди ночи, чтобы потушить очередное возгорание… Все эти детерминистические пожары нужно заливать холодной водой разума, прежде чем загорится весь интеллектуальный квартал”. Это обрекает их на постоянное отрицание, и поэтому они чувствуют обязанность предъявить “какую-то положительную программу понимания человеческой жизни”. Каков же позитивный вклад наших авторов в понимание жизни?

В этом месте становится едва ли не слышно застенчивое покашливание читателя, который уже предвкушает нечто симпатично-эпатажное. Нам обещают “альтернативное мировоззрение”. Что это будет? “Холистическая биология”? “Структуралистская биология”? Знатоки жанра могут сделать ставки на любой из этих вариантов, а то и на “деконструкционистскую биологию”. Но альтернативное мировоззрение оказывается еще лучше: это – “диалектическая” биология? А что именно значит диалектическая биология? Ну, например, представьте себе —

…выпечку торта: вкус продукта – результат сложного взаимодействия компонентов, таких как масло, сахар и мука, подвергнутых в течение различных периодов времени воздействию высоких температур; он неразложим на такой-то процент муки, такой-то масла и т. д., хотя каждый компонент… вносит свой вклад в конечный продукт.

В такой формулировке диалектическая биология выглядит вполне осмысленной. Возможно, даже я могу быть диалектическим биологом. Если подумать, в метафоре торта есть что-то знакомое, правда? Да, точно, вот оно, в публикации 1981 года за авторством самого большого редукциониста из социобиологов:

Если мы последуем определенному рецепту, слово в слово, по поваренной книге, из духовки в конце концов выйдет торт. Теперь мы не можем разделить торт на составляющие его крошки и сказать: эта крошка соответствует первому слову в рецепте, эта второму слову в рецепте и т. д. За малыми исключениями, такими, как вишенка наверху, не существует буквальных соответствий слов рецепта “кусочкам” торта. Рецепт целиком соответствует торту целиком.

Я, разумеется, заинтересован не в том, чтобы заявить о своем приоритете в части метафоры торта (в любом случае приоритет принадлежит Пату Бэтсону). Но надеюсь, что это небольшое совпадение способно как минимум заставить РКЛ призадуматься. Возможно, объекты их критики – не совсем наивные атомистические редукционисты, какими бы им отчаянно хотелось их увидеть?

Итак, жизнь сложна и ее причинные факторы взаимодействуют [англ. interact]. Если это и есть “диалектика”, отлично. Но нет, по-видимому, “интеракционизм”, хотя по-своему хорош, все же недостаточно “диалектичен”. Так в чем разница?

Во-первых, [интеракционизм] предполагает отчуждение организма и среды… во-вторых, он принимает онтологический приоритет индивидуального над коллективным, а следовательно, эпистемологическую достаточность…

Нет нужды продолжать. Судя по всему, подобная манера письма предназначена не для того, чтобы что-то сказать. Так не предназначена ли она для того, чтобы произвести впечатление, скрывая за дымовой завесой тот факт, что на самом деле не сказано ничего?

Преподавание с тьюторским уклоном

Это эссе изначально было написано для сугубо оксфордского круга читателей – “приходского бюллетеня” университета, Oxford University Gazette. Дэвид Палфриман, когда издавал антологию в похвалу оксфордского тьюторского курса в 2008 году, спросил, можно ли его перепечатать, и я охотно согласился[39]. Несколько измененная его версия была также опубликована в Oxford Today (ныне, увы, прекратившем существование), журнале для выпускников университета. Саркастический тон первого абзаца будет понятнее всего в контексте первоначальной аудитории. Британским читателям известно, что в Чиппинг-Онгаре, Херн-Бэе, Кричел-Дауне и т. д. нет университетов. Это все был саркастический прием. Как и рефрен “Что думают студенты?”. Представленность студентов в факультетских комитетах как раз становилась тогда писком моды.

Мы на биологическом факультете собрались для того, чтобы поучаствовать в одной из тех приятных оргий совместного битья себя кулаком в грудь, которые время от времени объединяют совестливых преподавателей. Что мы делаем не так? Как можно улучшить наши способы преподавания и проведения экзаменов? Некоторые другие университеты, говорят, применяют Х; наверное, это убедительное доказательство, что Х должно быть полезно. Действующая система экзаменов несправедливо дискриминирует студентов, неспособных долго удерживать внимание. Может быть, нам стоит ввести систему непрерывного оценивания, как в Чиппинг-Онгаре? Или сделать посещение лекций обязательным, как в Херн-Бэе? Что думают студенты? (Что думают конкретные представители студенчества, входящие в комитет?) Как насчет автоматизированной системы табельного учета для практических занятий? В Кричел-Дауне на “тьюторские занятия” ходят по двадцать человек, а у нас на тьюторский курс записался один полудохлый студент, что вряд ли способствует их обучению. Почему оценки за финальный экзамен так монотонно кучкуются вокруг “посредственно”, вместо того чтобы симпатично распределяться между крайностями? Что думают студенты? Приглашенные экзаменаторы велели нам на будущее сделать Y (они делают Y у себя в университетах, и это успешно работает), но, к несчастью, наши Законы таковы, что нам понадобится Постановление Парламента, чтобы нам разрешили делать Y. Вот хорошая идея: почему бы нам не сделать обучение очень широким, как в Бадли-Солтертоне? Отличное предложение, и пусть оно одновременно будет очень глубоким, как было в моем старом университете. И кстати, что думают студенты?

Все это достаточно знакомо – и достаточно похвально, ибо, несмотря на мой цинизм в начальном абзаце, многое, безусловно, можно улучшить, и, несомненно, наш долг в том, чтобы к этому стремиться. Но одно конкретное заявление, которое с недавних пор набирает популярность, меня просто выбешивает. Наше преподавание обвиняют в “тьюторском уклоне”. Авторы этого выражения – пара внешних экзаменаторов, которым внушили мысль, что их техническое задание состоит не только в том, чтобы комментировать наши экзамены, но и в том, чтобы учить нас управлять нашим университетом. Это выражение было исполнительно подхвачено членами Объединенных консультативных комитетов и теперь разносится по факультетским коридорам. Наше преподавание – “с тьюторским уклоном”, а должно быть “с лекционным уклоном”. Значение “тьюторского уклона” лучше всего объясняется тем, какое средство борьбы с ним предлагают. Тематика тьюторских рефератов должна строго ограничиваться темами, охваченными в официальных лекциях. Тьюторам следует сообщать о содержании лекций, и они должны “затрагивать” (используя претенциозный жаргон игроков в гольф) эти темы в своих курсах. Возможно, лекторы должны раздавать библиографические списки, которые всем тьюторам следует освоить и передать своим студентам.

Я скажу, что меня особенно удручает во всем этом мещанстве. Я сам когда-то был студентом; у нас был тьюторский уклон (в то время мы об этом не знали), и это определило всю мою жизнь. Не один конкретный тьютор, а весь опыт оксфордской тьюторской системы. В мой предпоследний семестр Питер Брунет, мой мудрый и гуманный научный руководитель[40], сумел обеспечить мне тьюторский курс по поведению животных великого Нико Тинбергена, впоследствии получившего Нобелевскую премию за свой вклад в основание этологии как науки. Тинберген самолично читал все лекции по поведению животных, поэтому он был бы хорошо подготовлен к тому, чтобы вести тьюторские курсы “с лекционным уклоном”. Вряд ли надо пояснять, что он этого не делал. Каждую неделю мое тьюторское задание состояло в том, чтобы прочесть одну диссертацию. Мой реферат должен был сочетать в себе отзыв рецензента, предложение, касающееся дальнейших исследований, обзор истории предмета, к которому относилась диссертация, а также теоретическое и философское обсуждение вопросов, поднятых в ней. Никогда, ни на минуту никому из нас не приходило в голову задуматься, будет ли это задание полезно мне непосредственно для ответов на экзаменационные вопросы.

В другом семестре мой руководитель, поняв, что мои наклонности в биологии более философские, чем его собственные, организовал мне тьюторские курсы у Артура Кейна, искрометно блестящей молодой звезды кафедры, который впоследствии станет профессором зоологии в Ливерпуле. Вместо того чтобы руководствоваться в своих тьюторских занятиях какими-либо лекциями, которые могла в ту пору предложить Почетная школа биологии, Кейн заставлял меня читать исключительно книги по истории и философии. Установление связей между зоологией и прочитанным оставалось на мое усмотрение. Я попробовал, и мне понравилось. Не утверждаю, будто мои юношеские работы по философии биологии были хорошими – задним числом я понимаю, что это не так, – но я знаю, что никогда не забуду, с каким восторгом я их писал.

То же можно сказать о моих более серьезных работах на стандартные зоологические темы. Совершенно не помню, читали ли нам лекцию об амбулакральной системе морской звезды. Вероятно, читали, но я рад сказать, что данный факт не повлиял на решение моего тьютора задать реферат по этой теме. Амбулакральная система морской звезды – одна из многих высокоспециализированных тем биологии, которые остались у меня в памяти по одной и той же причине: я писал по ним рефераты. Морские звезды накачивают внутрь себя морскую воду. Морская вода входит в отверстие и постоянно циркулирует по разветвленной системе трубочек, которые образуют кольцо в центре звезды и расходятся ветвями в каждый из пяти лучей. Накачиваемая вода представляет собой уникальную гидравлическую систему, управляющую многими сотнями крошечных амбулакральных ножек, расположенных вдоль пяти лучей. Каждая ножка оканчивается маленькой хватательной присоской, и они согласованно щупают грунт и отклоняются вперед или назад, подтягивая звезду в определенном направлении. Ножки движутся не в унисон, они полуавтономны, и если околоротовое нервное кольцо, подающее им команды, окажется рассеченным, ножки в разных лучах могут потащить звезду в противоположных направлениях и разорвать ее пополам.

Я помню голые факты, касающиеся гидравлики морской звезды, но дело не в фактах. Дело в том, как нас побуждали их находить. Мы не просто зубрили учебник: мы ходили в библиотеку и заглядывали в старые и новые книги; мы прослеживали первоисточники статей до тех пор, пока не приближались к уровню знания всемирных авторитетов по данной теме настолько, насколько это было возможно за одну неделю. Мотивация, которую мы получали на еженедельных тьюторских занятиях, была такова, что мы, можно сказать, жили гидравликой морской звезды или любой другой темой. Помню, в ту неделю гидравлика морской звезды мерещилась мне за едой и являлась во сне. Перед моими глазами маршировали амбулакральные ножки, шевелились гидравлические педициллярии, и морская вода пульсировала в моем сонном мозгу. Написание реферата стало моим катарсисом, а тьюторское занятие – оправданием целой недели. А затем на следующей неделе – новая тема и новый пир образов, навеянных библиотечными разысканиями. Мы получали образование, и наше образование было с тьюторским уклоном[41].

Не хочу сказать, что надо отказаться от лекций. Лекции тоже могут вдохновлять, особенно когда лектор отбрасывает утитиларистскую озабоченность тематическими планами и “передачей информации”[42]. Ни один зоолог моего поколения не забудет молниеносные рисунки сэра Алистера Харди на доске, его декламацию смешных стихов про формы личинок и показ в лицах их странностей, его рассказ о цветущих планктонных полях в открытом море. Другие преподаватели, избиравшие более интеллектуальный и не столь пиротехнический подход, были тоже по-своему хороши. Но, как бы ни занятны были лекции, мы не просили, чтобы наши тьюторские занятия опирались на них, и не ожидали, что наши экзаменационные вопросы будут основываться на лекциях. Вся сфера зоологии считалась для экзаменаторов честной игрой, и единственное, на что мы могли надеяться, – это презумпция того, что наши экзаменационные билеты не будут слишком уж резко отличаться от своих недавних предшественников. Экзаменаторы, выкладывая билеты, и тьюторы, задавая темы рефератов, не знали, какие темы освещались в лекциях, да их это и не волновало.

Ну да, конечно, я только что предавался иной разновидности оргии – оргии ностальгии по собственному университету и его, вероятно, уникальному методу обучения. Я не имею права постулировать, что система, по которой я учился, наилучшая, – и точно так же мои приглашенные коллеги имеют полное право делать зеркальные утверждения о собственных замечательных университетах. Нам следует приводить конкретные аргументы в пользу образовательных достоинств любой системы, которую мы хотим похвалить. И нам не следует постулировать, что то или другое, по традиции делающееся в Оксфорде, – это обязательно хорошо (в любом случае удивительно, насколько недавними зачастую оказываются многие так называемые древние традиции)[43]. Но мы также должны остерегаться противоположного постулата – что если нечто по традиции делается в Оксфорде, это уже самоочевидным образом плохо. Только на основании образовательной пользы я готов отстаивать тезис, что наше оксфордское образование должно сохранять “тьюторский уклон”. А если нет, и если мы решим отменить тьюторскую систему, то пусть по крайней мере мы будем знать, что именно мы отменяем. Если мы заменим оксфордские тьюторские курсы, пусть это произойдет, несмотря на все их достоинства, но произойдет потому, что мы решили, будто нам удалось найти нечто лучшее, а не потому, что мы никогда толком не понимали, что такое настоящий тьюторский курс[44].

Жизнь после света

Я с давних пор люблю роман Дэниела Ф. Галуйе “Слепой мир” (Dark Universe) – с тех самых пор, как мне порекомендовал его один из моих учителей, когда я был еще аспирантом. Поэтому я обрадовался, когда в 2009 году меня пригласили написать предисловие для аудиоиздания[45]. Это текст моего предисловия, который я также сам начитал под запись.

Плохая фантастика, подобно сказке, жонглирует реальностью так, что последняя лениво деградирует до магических заклинаний. Хорошая фантастика ограничивает себя, держится в пределах, заданных наукой, или позволяет себе поменять какую-то часть науки дисциплинированно, чтобы рассмотреть последствия. Самая лучшая фантастика заставляет нас по-новому осмыслить науку, или философию, или, как в случае этой книги, по-новому осмыслить мифологию и религию.

Представьте себе мир, в котором нет света. Нет, не мир, в котором никогда не было света, а мир, в котором свет был, но исчез. Дэниел Галуйе придумал совершенно правдоподобную причину, по которой это несчастье могло случиться с колонией людей, живущих глубоко под землей (во всем остальном совершенно таких же, как мы), с которыми мы знакомимся лишь много поколений спустя после исчезновения света. Нам не рассказывают об этой причине до самого конца книги, хотя читатель может догадаться о ней по многозначительным намекам, разбросанным в тексте. Например, вместо “гражданин” говорят “выживший” (или “выжившая”). Дает ли это подсказку? А религия этих людей включает демонов-близнецов “Стронция” и “Кобальта”, наряду с внушающим страх архидьяволом “Самим Водородом”. А вот распространенные среди “выживших” ругательства: “Радиация!”, “Радиация побери!”, “Кобальт!”.

На момент начала истории про свет уже совершенно все забыли, осталась только – что очаровательно – смутная генетическая память, которая стала основой их культа. Этот вывод постепенно формируется по мере того, как мы втягиваемся в их мир тьмы. Язык очищен от всех слов, связанных со зрением; люди кое-как передвигаются по своему подземному миру, используя эхолокацию, как летучие мыши, или “зивикая” (мы постепенно догадываемся, что это слово должно означать использование инфракрасного излучения от теплых тел и горячих источников). Вместо “видите ли” они говорят “слышите ли”. У них нет понятия о том, что такое день или год. И хотя слово “свет” часто используется в повседневной речи, никто не знает, что это такое. Упоминания света носят чисто религиозный характер. Он стал мифом, атавистическим пережитком времени до мифического Падения. “Свет всемогущий” стало клятвой. “Свет упаси!” “О, Света ради…”

Главный герой, Джед, пытается разобраться, что такое “тьма”. Это слово не значит ничего для тех, у кого не было никакого иного опыта, но у Джеда есть смутная богословская интуиция, что оно может быть ключом к пониманию света. Он посещает религиозную церемонию, участники которой торжественно передают из рук в руки “святую лампочку”, чтобы вся конгрегация ее ощупала, и распевают катехизис:

– Что такое Свет?

– Свет есть Дух.

– Где находится Свет?

– Если бы человек не был полон греха, Свет был бы везде.

– Можем ли мы услышать или потрогать Свет?

– Нет, но в другом мире мы его увидим![46]

Созвучия с христианской теологией навязчивы. Западают в душу и набранные зловещим курсивом интерлюдии, в которых герой посещает в сновидениях трех странных персонажей, по-видимому, мутантов, чье призрачное присутствие сопутствовало ему с детства: телепатку “Добрую Выжившую”, от которой он узнает о “Глухом Ухе” (открывшем, как использовать “молчаливый звук” светлячков), и “Вечного Человека”. Этот последний не может умереть и ничего не делает, а только постукивает по камню, в котором его палец за века пробил глубокую дыру. Вечный Человек достаточно стар, чтобы помнить свет, но он уже впал в маразм. Однако стоит Джеду заговорить о своей одержимости поисками “тьмы”, как Вечный Человек внезапно осознает весь ужас “Отпадения от Света”. Ужасная тьма окружает нас со всех сторон, она буквально повсюду, вспоминает Вечный Человек, но Джед, разумеется, не в силах понять эти его слова.

Книга заканчивается репатриацией “выживших” во внешний мир, где свет реален, – в наш собственный мир, который настолько привычен нам, что мы забываем, насколько чудесны свет и дар зрения. Страх, испытанный Джедом после первой встречи с солнцем (несомненно, “Самим Водородом”), передан очень трогательно.

Из всех романов, которые я читал, этот, возможно, я пересказываю другим чаще всего. Меня завораживает его идея, и я нахожу, что других она завораживает тоже[47]. Но в том, что касается теоретической аналогии, – значит ли она что-нибудь? Прочтите[48] и решайте сами.

Научное просвещение и Глубокие Проблемы

Впервые я прочел “Черное облако” (The Black Cloud) Фреда Хойла много лет назад и часто рекомендовал его другим, как в разговорах, так и в печати. У меня были хорошие отношения с издательством Penguin Books, и я уговорил их выпустить переиздание. Они согласились на условиях, что я напишу новое послесловие. Это я с удовольствием сделал, и текст (опубликованный в 2010 году) воспроизводится здесь. Позже, когда вышла аудиоверсия, меня пригласили начитать мое послесловие под запись.

В предыдущем эссе я проводил различие между плохой фантастикой, которая жонглирует реальностью, допуская практически магию, и хорошей фантастикой, которая признает ограничения реальной науки. Я упомянул, что самая лучшая фантастика в действительности обладает способностью учить нас науке. “Черное облако” – образцовый тому пример. Теперь бы я добавил еще промежуточную категорию научной фантастики, куда поместил бы, например, “Войну миров” Герберта Уэллса, – а также многие рассказы, собранные в антологиях фантастики. Я имею в виду истории, которые обладают достоинствами приключенческих романов, триллеров, любовных романов и т. д., но связь которых с наукой или научным воображением случайна. Примером может быть отличная приключенческая стрелялка, действие которой чисто случайно происходит на Марсе, а не на Диком Западе, с бластерами вместо револьверов. “Стрела времени” (Timeline) Майкла Крайтона – научная фантастика в том смысле, что герои обладают технологией путешествия по времени, но когда они попадают в Средние века, история становится заурядным триллером, хотя и хорошо написанным, действие которого с тем же успехом может происходить в настоящем.

Сэр Фред Хойл, член Королевского общества (1915–2001), был выдающимся ученым, чьи откровенные, даже грубые йоркширские манеры передались многим из персонажей его фантастических романов, включая Кристофера Кингсли, главного героя этого, его первого и самого известного романа. В качестве астронома Хойл знаменит тем, что ошибся насчет теории Большого взрыва, положившего начало космосу. Он выступал против нее – само название является его собственным саркастическим изобретением, – предпочитая собственную элегантную и воинственно отстаивавшуюся им теорию “Устойчивого состояния”. Он оказался блистательно прав в своей теории того, как рождаются химические элементы, – в конечном итоге из водорода, в недрах звезд. По правде сказать, многие ученые чувствуют, что с Хойлом обошлись совершенно несправедливо, отказав ему в его доле Нобелевской премии, которую впоследствии за эту фундаментальную теорию получили другие. Что касается его вылазок в области теоретической биологии и эволюции, о них лучше не упоминать.

Его продукция как романиста, я бы сказал, неоднозначна. “Андромеду”, написанную в соавторстве с Джоном Эллиотом, объединяет с “Черным облаком” колоссальное достоинство – она учит читателя научным принципам и одновременно развлекает. В частности, в этой книге изложена важная идея – позднее повторенная Карлом Саганом в “Контакте”, – что если древняя цивилизация возжелает захватить Землю, ее представители вряд ли посетят нас лично (галактические расстояния слишком велики), скорее они пошлют по радио закодированную информацию, которая будет расшифрована как инструкция по сборке и программированию компьютера. Компьютер будет затем действовать как уполномоченный от имени пришельцев. Понять, почему это настолько убедительно, значит понять некоторые глубинные принципы науки, и Хойл блестяще передает эту мысль.

Некоторые его романы впадают в другую крайность и представляют собой не более чем халтуру. Но “Черное облако”, по моему мнению, одно из величайших когда-либо написанных произведений в жанре научной фантастики, стоящее рядом с лучшими романами Айзека Азимова и Артура Кларка. Прямо с первой страницы это, как раньше говорили, “сногсшибательная история” – одна из тех историй, которая захватывает вас сразу и не отпускает, пока вы не дочитаете ее в ночи. Хорошо то, что действие происходит приблизительно в наши дни и не смущает нас, как это часто бывает в научной фантастике, странными инопланетными именами и причудливыми обычаями, в которых мы начинаем разбираться только к середине книги, то есть к тому времени, когда в нашей насыщенной событиями жизни находятся дела поважнее, чем продолжать чтение. Персонажи Хойла любят думать глубокие думы в своих кембриджских комнатах перед потрескивающим пламенем камина, и этот сквозной образ восхитительно уютен.

Но истинное достоинство “Черного облака” вот в чем. Ничего настойчиво не проповедуя, Хойл ухитряется по ходу истории преподать нам увлекательные уроки: не просто научные факты, но важные научные принципы. Мы обретаем понимание того, как работают и мыслят ученые. Мы даже испытываем подъем и вдохновение. Приведу лишь несколько примеров настоящей науки – и, конечно, философии, – которые появляются на страницах этой книги.

Научные открытия часто совершаются благодаря объединению нескольких методов. Хойлово черное облако открывают путем прямого наблюдения в калифорнийский телескоп и одновременно путем косвенных математических расчетов в Кембридже. Повествование в этой начальной части книги захватывающе хорошо выстроено – его кульминацией становится телеграмма, посланная кембриджской командой калифорнийской команде. Ни одна сторона не знает, что другая независимо открыла одну и ту же тревожную истину, и мурашки бегут по коже от момента, когда слова телеграммы кажутся “выросшими до гигантских размеров”[49].

Постепенное прояснение истинной природы черного облака также дает увлекательное представление о том, как мыслят и дискутируют между собой ученые. Главный герой, кембриджский астроном-теоретик Кристофер Кингсли, которого трудно не отождествить с самим Хойлом, и русский астроном Александров, комический персонаж этой книги, независимо приходят к ошеломляющей истине – настолько ошеломляющей, что другие действующие лица упорно отказываются признать ее. Кингсли и Александров неуклонно настаивают, что теории должны поверяться прогнозами, и постепенно одерживают верх над скептиками. И снова перед нами захватывающая драма, разыгранная в разворачивающемся диалоге между согласными и несогласными учеными.

Как только странная природа облака установлена, действие ускоряется. Не хочу заранее ничего рассказывать, но могу сказать, что в этой части истории присутствует один из научных уроков, который мы усваиваем, – о теории информации. Информация – товар, легко перемещаемый с одного носителя на другой. Бетховена мы слушаем ушами, но в принципе нет причин, почему бы инопланетному существу или, скажем, продвинутому компьютеру, совершенно лишенному чувства слуха, не наслаждаться музыкой, если ему предъявить те же ритмические закономерности (которые можно значительно ускорять или замедлять) и те же математические отношения между частотами, – то, что мы воспринимаем как мелодию и гармонию. В теории информации средство ее передачи произвольно. Эта идея оказала на меня очень большое влияние, и признаю, что впервые я оценил ее, читая в юности “Черное облако”.

Сходная мысль, глубокого научного и философского значения – в том, что субъективная индивидуальность, которую каждый из нас ощущает внутри своего черепа, обусловлена медленностью и прочими несовершенствами наших коммуникативных каналов, например, речи. Если бы мы могли мгновенно обмениваться мыслями посредством телепатии, во всей их полноте и с той же скоростью, с которой мы мыслим, мы перестали бы быть отдельными личностями. Или, иными словами, сама идея отдельной индивидуальности утратила бы смысл. Как раз это, вероятно, и произошло в эволюции нервной системы. Эта мысль интриговала меня на протяжении большей части моего жизненного пути биолога, и я снова возвращался к ней при чтении “Черного облака”.

Артур Кларк, более последовательный автор хорошей фантастики, чем Хойл, хотя он встает вровень с Хойлом лишь в лучших своих произведениях, сформулировал свой “Третий закон” так: “Любая достаточно развитая технология неотличима от магии”. “Черное облако” подтверждает этот посыл сполна. Писарро выстрелил из пушки, и инки приняли его за бога. А представьте себе, если бы он прибыл не на коне, а на штурмовом вертолете! Вообразите реакцию средневекового крестьянина или даже аристократа на телефон, телевизор, ноутбук, авиалайнер. “Черное облако” живо рисует нам, каково это – столкнуться с посещением внеземного существа, разум которого кажется богоподобным с нашей низменной точки зрения. По правде сказать, воображение Хойла превосходит все известные мне религии. Так будет ли подобный сверхинтеллект действительно божеством?

Интересный вопрос, может быть, даже основополагающий вопрос новой дисциплины под названием “научная теология”. Ответ, как мне кажется, заключается не в том, на что способен суперинтеллект, а в его истории. Инопланетяне, вне зависимости от развития интеллекта и уровня своих достижений, должны были, очевидно, возникнуть в ходе чего-то вроде постепенного эволюционного процесса, аналогичного тому, что породил нашу жизнь. И здесь Хойл, по-моему, допускает единственную научную ошибку в этой книге. Заглавный суперинтеллект Черного Облака спрашивают о происхождении первого представителя его вида, и он отвечает: “Я не верю, что вообще когда-либо существовал «первый»”. Реакция астрономов в романе – шутка для своих, отпущенная Хойлом: “Кингсли и Марлоу переглянулись, как бы говоря: «Ого, вон он куда гнет! Что бы сказали на это сторонники теории ‘взрывающейся Вселенной’!»” Оставим в покое астрономов, я возражу как биолог. Даже если бы Хойл и его коллеги оказались правы насчет вечного устойчивого состояния Вселенной, это невозможно всерьез утверждать применительно к организованной и явно целесообразной сложности, которую воплощает собой жизнь. Галактики могут спонтанно возникнуть из ничего, но сложная жизнь не может. Это подразумевается самим понятием сложности!

В романе есть и другие недостатки. Несмотря на удивительно жизненное изображение того, как мыслят ученые, диалог временами становится несколько корявым, шутки несколько тяжеловесными. Характер героя, Кристофера Кингсли, неизменно агрессивный, взлетает на вершины – или проваливается в бездну – бесчеловечного фанатизма в ужасающей сцене ближе к концу книги, которую один рецензент охарактеризовал как “увлекательное окно в мир научной мечты”, но которая мне кажется перебором.

С тех пор, как я впервые прочитал эту книгу, меня преследуют слова из нее: “Глубокие Проблемы”. Это те проблемы науки, которых мы не понимаем и, возможно, никогда не сможем понять, то ли из-за ограничений нашего возникшего в ходе эволюции ума, то ли оттого, что они в принципе неразрешимы. Как возникла наша Вселенная, и каков будет ее конец? Может ли из ничего возникнуть нечто?[50] Откуда взялись законы физики? Почему фундаментальные константы имеют определенные значения – те, которые они имеют? Как насчет других вопросов, которые настолько вне нашего разумения, что мы не можем даже поставить их, не говоря уже о том, чтобы на них ответить? Идея Глубоких Проблем и возможность, что они могут быть доступны высшему разуму, но не нам, уничижительна, но уничижительность ее такова, что одновременно она вдохновляет. Бросает вызов.

Трагическая концовка романа трогательна и в то же время побуждает к глубоким размышлениям. За ней следует мирный эпилог – опять же, размышления у камина, – который сводит нити воедино и оставляет нас в состоянии душевного подъема. Заключительные слова приводят нас в восторг, даже ошеломляют, когда мы оглядываемся назад на этот удивительный роман: “Хотим ли мы остаться большими людьми в маленьком мире или стать маленькими людьми в более обширном мире? Вот основная мысль, к которой ведет все это повествование”.

Рационалист, иконоборец, человек эпохи Возрождения

“Восхождение человека” – тринадцатисерийный телефильм BBC, сценаристом и ведущим которого был д-р Джейкоб Броновски, ученый-универсал, математик, поэт и знаток искусства. Бертран Рассел в своей “Истории западной философии” характеризует Омара Хайяма как “единственного известного мне человека, соединявшего в себе поэта и математика”[51]. Он мог бы добавить и Джейкоба Броновски, который в молодости был одновременно публикуемым поэтом, издателем поэзии и критиком, а также носил звание лучшего математика на своем курсе в Кембридже. Сериал “Восхождение человека”, впервые показанный в 1973 году, был придуман и заказан Дэвидом Аттенборо, когда тот работал контролером на BBC2, и, согласно распространенному мнению, является одним из лучших документальных телесериалов в истории. Потягаться с ним, возможно, способны только “Цивилизация” Кеннета Кларка, тоже заказанная Дэвидом Аттенборо, и, конечно же, собственные превосходные фильмы Аттенборо о природе. Как многие подобные амбициозные проекты, документальный сериал Броновски сопровождался выходом книги[52]. Когда в 2011 году ее собрались переиздавать, его дочь, историк и литературовед Лиза Жардин, пригласила меня написать предисловие. Оно перепечатывается здесь.

“Последний человек эпохи Возрождения” стало штампом, но штамп простителен в тех редких случаях, когда он правдив. Безусловно, трудно подобрать на это звание лучшую кандидатуру, чем Джейкоб Броновски. Есть другие ученые, которые могут похвастаться глубоким параллельным знанием искусства, или – в одном реальном случае – сочетают выдающиеся заслуги в естественных науках с еще более выдающимися заслугами в области истории Китая[53]. Но кто в большей степени, чем Броновски, сплетает глубокое знание истории, искусства, культурной антропологии, литературы и философии в единую бесшовную ткань с наукой? И делает это легко, без усилий, никогда не впадая в претенциозность? Броновски владеет английским – неродным для него, что еще более примечательно, – как художник кистью, мастерски создавая и широкие полотна, и изысканные миниатюры.

Вот что он говорит, вдохновляясь “Джокондой”, о том, кто был, вероятно, первым и величайшим человеком Возрождения, чьим наброском младенца в утробе матери открывалась телевизионная версия “Восхождения человека”:

Человек уникален не тем, что занимается наукой, и не тем, что занимается искусством, но тем, что и наука, и искусство суть в равной степени выражения удивительной пластичности его ума. И “Джоконда” – отличный пример, ведь, в конце концов, чем занимался Леонардо большую часть жизни? Рисовал анатомические наброски, такие, как ребенок в утробе матери из Королевской коллекции в Виндзоре. А ведь именно с мозга и с ребенка начинается пластичность человеческого поведения.

Как искусно Броновски переходит от рисунка Леонардо к ребенку из Таунга, типовому экземпляру нашего предкового рода австралопитеков, ставшему жертвой – как теперь известно нам, хотя это не было известно Броновски, когда он проводил свой математический анализ крохотного черепа, – гигантского орла два миллиона лет назад![54]

На каждой странице этой книги – афоризм, который можно цитировать, сохранять на память, вешать себе на дверь, чтобы всем было видно, что-то такое, что, возможно, годится в качестве эпитафии на надгробии великого ученого. “Знание… – нескончаемое приключение на краю неопределенности”. Воодушевляет? Да. Вдохновляет? Без сомнения. Но прочтите это в контексте, и это шокирует. Могила, как выясняется, принадлежит всей традиции европейской учености, разрушенной Гитлером и его союзниками практически в одночасье:

Европа больше не была гостеприимным приютом воображения – и не только научного воображения. Вся концепция культуры оказалась в изгнании: концепция, согласно которой человеческое знание – нечто личное и ответственное, некое нескончаемое приключение на краю неопределенности. Наука пала, как после процесса Галилея. Великие люди отправились в мир, над которым нависла угроза. Макс Борн. Эрвин Шрёдингер. Альберт Эйнштейн. Зигмунд Фрейд. Томас Манн. Бертольд Брехт. Артуро Тосканини. Бруно Вальтер. Марк Шагал.

Столь мощное высказывание не нуждается в пафосном тоне или картинных слезах. Слова Броновски оказывали свое воздействие благодаря его спокойным, человечным, сдержанным интонациям с чарующе раскатистым р; глядел он прямо в камеру, сверкая очками, словно маячками в темноте.

Это был редкий пример мрачного эпизода в книге, которая по большей части наполнена светом и по-настоящему воодушевляет. В этой книге слышен узнаваемый голос Броновски, видно, как его энергичная рука прорубается сквозь сложность, чтобы внести ясность. Он стоит перед великой скульптурой – “Лезвием ножа” Генри Мура – и говорит нам:

Рука – самое передовое достижение ума. Цивилизация – не собрание законченных артефактов, это совершенствование процессов. В конечном итоге распространение человека по планете – это развитие руки в действии. Самая мощная мотивация в восхождении человека – это его удовольствие от собственных навыков. Он любит делать то, что умеет делать хорошо, а сделав хорошо, любит делать еще лучше. Это видно по его науке. Это видно по великолепию его скульптур и зданий, по любовному неравнодушию, радости, дерзости. Памятники задуманы для того, чтобы увековечивать царей, религии, героев, догмы, но в конечном итоге они увековечивают своих создателей.

Броновски был рационалистом и иконоборцем. Ему мало было почивать на лаврах науки – он стремился провоцировать, бросать вызов, уязвлять.

В этом суть науки: задайте неуместный вопрос, и вы на пути к уместному ответу.

Это применимо не только к науке, но ко всей учености, для Броновски воплотившейся в одном из старейших и величайших университетов Европы, который, между прочим, находится в Германии:

Университет – Мекка, в которую студенты приходят с далеко не идеальной верой. Важно, что студенты приносят в свою учебу некую беспризорную, босоногую непочтительность; они здесь не для того, чтобы поклоняться знанию, а для того, чтобы ставить его под сомнение[55].

К магическим фантазиям первобытного человека Броновски относился с сочувствием и пониманием, но в конечном итоге

…магия – только слово, не ответ. Само по себе слово “магия” ничего не объясняет.

В науке есть магия – в хорошем смысле слова. В ней есть и поэзия, а на каждой странице этой книги – магическая поэзия. Наука есть поэзия действительности. Если он этого и не говорил, то наверняка мог бы сказать нечто подобное – с его ясностью и универсализмом ума, с его кроткой мудростью, которая символизирует все лучшее в восхождении человека.

Перечитывая “Эгоистичный ген”

Это мое предисловие к переизданию “Эгоистичного гена” в тридцатую годовщину со дня выхода этой книги. Редакторы любят юбилеи. Тот факт, что они имеют пристрастие к числам, кратным десяти, по-видимому, является артефактом того, что у нас десять пальцев, – что, скорее всего, случайность, хотя некоторые эволюционисты и могут с этим поспорить. Тот же случайный факт заставляет нас придавать определенным дням рождения особую значимость – или считать их дурной приметой. Кажется, это Фред Хойл предположил, что если бы у нас было восемь пальцев (или иное число, кратное двум, например, шестнадцать), компьютеры были бы изобретены на столетия раньше, потому что двоичная арифметика была бы для нас более естественной. Не уверен в убедительности этого соображения. Убедительно, однако, то, что нам было бы проще иметь дело с компьютерами на уровне машинного кода, если бы мы имели привычку к восьмеричному или шестнадцатеричному счету. Однако юбилейные издания каждые шестнадцать лет, возможно, не удовлетворили бы страсть издателей к увековечиванию, тогда как восьмеричные вехи выглядели бы чрезмерным баловством.

Мысль, что я почти полжизни провел с “Эгоистичным геном”, в радости и в горести, отрезвляет. Все эти годы, по мере выхода моих семи следующих книг[56], издатели отправляли меня в турне с целью их рекламы. Публика реагирует на каждую новую книгу с приятным энтузиазмом, вежливо аплодирует и задает умные вопросы. Затем люди выстраиваются в очередь покупать и… протягивают мне для автографа “Эгоистичный ген”. Это небольшое преувеличение[57]. Некоторые из них все-таки покупают новую книгу, а что касается остальных, жена утешает меня тем, что люди, впервые открывшие для себя какого-то автора, склонны обращаться к его первой книге: ведь, прочтя “Эгоистичный ген”, они, надо полагать, доберутся и до младшего и (для нежного родителя) любимого детища?

Я бы возражал активнее, если бы мог утверждать, что “Эгоистичный ген” серьезно устарел. К несчастью (с определенной точки зрения), я не могу этого сказать. Детали поменялись, а фактические примеры мощно разрослись. Но (за одним исключением, о котором я вскоре скажу) в книге мало такого, что я бросился бы сейчас изымать или извиняться за это. Артур Кейн, покойный профессор зоологии в Ливерпуле и один из моих вдохновителей и учителей шестидесятых в Оксфорде, в 1976 году охарактеризовал “Эгоистичный ген” как “юношескую книгу”. Он умышленно цитировал комментатора книги А. Дж. Айера “Язык, истина и логика”. Мне польстило это сравнение, хотя я знал, что Айер отрекся от многого написанного в его первой книге, и я не мог упустить из виду толстый намек Кейна, что мне со временем придется сделать то же самое.

Давайте начнем с пересмотра заглавия. В 1975 году, через посредство моего друга Десмонда Морриса, я показал неоконченную рукопись книги Тому Машлеру, титану среди лондонских издателей, и мы обсудили ее в его кабинете на Джонатан-Кейп. Ему понравилась книга, но не ее заглавие. “Эгоистичный”, сказал он, это “низкое слово”. Почему бы не назвать ее “Бессмертный ген”? “Бессмертный” – “высокое” слово, бессмертие генетической информации – центральная тема книги, и словосочетание “бессмертный ген” звучит почти так же интригующе, как “эгоистичный ген” (никто из нас, похоже, не заметил созвучия с “Великаном-эгоистом” Оскара Уайльда). Теперь я думаю, что Машлер, наверное, был прав. Многие критики, особенно громогласные и подкованные в философии, как оказалось, склонны читать в книге только заглавие[58]. Несомненно, этого хватило бы в случае “Сказки о кролике Питере” или “Истории упадка и падения Римской империи”, но я тем не менее готов признать, что заглавие “Эгоистичный ген” само по себе, без огромной сноски в виде самой книги, может дать неадекватное представление о ее содержании. В наши дни какой-нибудь американский издатель в любом случае настоял бы на подзаголовке.

Лучший способ объяснить заглавие – это постановка ударения. Поставьте ударение на “эгоистичный”, и вы подумаете, что книга об эгоизме, хотя она как раз уделяет больше внимания альтруизму. Правильнее будет поставить ударение в заголовке на слово “ген” – сейчас я объясню, почему. Центральный спор внутри дарвинизма касается единицы, которая в реальности подвержена отбору: какая именно сущность выживает или не выживает в ходе естественного отбора. Эта единица и будет по определению “эгоистичной”. Альтруизму отбор вполне может благоприятствовать на других уровнях. Выбирает ли естественный отбор между видами? Если да, то мы можем ожидать, что отдельные организмы будут вести себя альтруистически “ради блага вида”. Они могут ограничивать рождаемость, чтобы избежать перенаселения, или свое охотничье поведение, чтобы сохранить будущие запасы добычи своего вида. Именно такие, широко распространенные недопонимания дарвинизма изначально и подвигли меня написать эту книгу.

Или естественный отбор, как я настаиваю здесь, выбирает между генами? В этом случае не стоит удивляться, что находятся отдельные организмы, проявляющие альтруистическое поведение “ради блага генов”, например, кормя и защищая родичей, которые, скорее всего, имеют общие с ними копии тех же генов. Подобный родственный альтруизм – только один способ, которым эгоизм гена может конвертироваться в альтруизм особи. Моя книга объясняет, как это работает, наряду с реципрокностью – другим основным источником альтруизма в дарвиновской теории. Если бы я когда-нибудь собрался переписать эту книгу, с точки зрения усвоенного мною позже “принципа гандикапа” Захави / Графена, то уделил бы также некоторое место идее Амоца Захави о том, что альтруистический дар может быть сигналом доминирования в стиле потлача: смотри, насколько я выше тебя, я могу себе позволить что-то тебе отдать![59]

Позвольте мне повторить и расширить обоснование употребления слова “эгоистичный” в заглавии. Главный вопрос таков: какой из уровней в иерархии живого окажется неизбежно “эгоистичным” уровнем, на котором действует естественный отбор? Эгоистичный вид? Эгоистичная группа? Эгоистичный организм? Эгоистичная экосистема? Большинство из этих вариантов можно оспорить, и большинство из них некритично принимается теми или иными авторами – но все они неверны. Учитывая, что смысл дарвинизма можно емко сформулировать как “Эгоистичное что-то”, этим чем-то оказывается ген, по убедительным причинам, приведенным в книге. Независимо от того, согласитесь ли вы в итоге с самой аргументацией, это объясняет заглавие.

Надеюсь, это предотвратит более серьезные недоразумения. И тем не менее задним числом я замечаю собственные огрехи. Особенно они присущи главе 1, где ярко проявили себя в следующей фразе: “Давайте попробуем учить щедрости и альтруизму, ибо мы рождаемся эгоистами”. Нет ничего плохого в том, чтобы учить щедрости и альтруизму, но слова “рождаемся эгоистами” вводят в заблуждение. Отчасти это объясняется тем, что только в 1978 году я стал отчетливо различать “носителя” (обычно организм) и оседлавший его “репликатор” (на практике – ген: все это объясняется в главе 13, добавленной во втором издании). Пожалуйста, удаляйте мысленно эту негодную фразу и другие подобные ей и подставляйте взамен нечто более соответствующее духу данного абзаца.

Учитывая опасности подобного рода ошибок, я отлично понимаю, почему заглавие можно истолковать превратно, и это одна из причин, по которым мне, вероятно, следовало бы выбрать “Бессмертный ген”. Еще один возможный вариант – “Альтруистичный носитель”. Возможно, это звучало бы чересчур загадочно; но, в любом случае, явное противоречие между геном и организмом как соперничающими единицами естественного отбора (противоречие, занимавшее покойного Эрнста Майра до конца его дней) разрешилось бы. Есть два типа единиц естественного отбора, и между ними нет противоречия. Ген является единицей в смысле репликатора. Организм является единицей в смысле носителя. Они представляют собой два совершенно различных типа единицы, и мы безнадежно запутаемся, если не будем проводить этого различия.

Еще одной хорошей альтернативой “Эгоистичному гену” стал бы “Сотрудничающий ген”. Это звучит парадоксально противоположным образом, но в центральной части книги отстаивается мысль о некоей кооперации между эгоистичными генами. Подчеркну: это не значит, что группы генов преуспевают за счет своих представителей или за счет других групп. Скорее каждый ген рассматривается как преследующий собственные эгоистические интересы на фоне других генов в генофонде, то есть на фоне целого набора кандидатов на половую перетасовку внутри вида. Эти другие гены – составная часть среды, в которой выживает каждый ген, – наравне с такими составляющими среды, как погода, хищники и добыча, окружающая растительность и почвенные бактерии. С точки зрения каждого гена, “фоновые гены” – те, вместе с которыми он путешествует через поколения в организмах. В краткосрочной перспективе это означает другие гены в геноме. В долгосрочной перспективе это означает другие гены в генофонде вида. Естественный отбор, таким образом, следит за тем, чтобы благоприятствовать группам взаимно совместимых – то есть фактически сотрудничающих – генов в присутствии друг друга. Ни в какой момент эта эволюция “сотрудничающего гена” не нарушает фундаментальный принцип эгоистичного гена. В главе 5 эта идея получает развитие с опорой на метафору гребной команды, и в главе 13 ее развитие продолжается.

Теперь, с учетом того, что естественный отбор эгоистичных генов обычно благоприятствует сотрудничеству между генами, нужно признать, что бывают гены, которые такого не делают и работают вопреки интересам остального генома. Одни авторы называют их беззаконными генами, другие ультраэгоистичными, третьи просто “эгоистичными генами” – не понимая их тонкого отличия от генов, сотрудничающих в эгоистичных картелях. Примеры ультраэгоистичных генов – гены мейотического драйва и “паразитическая ДНК” (последняя идея получила дальнейшее развитие у различных авторов под броским названием “эгоистичная ДНК”). Открытие новых, еще более причудливых примеров ультраэгоистичных генов стало характерной приметой лет, прошедших со времени первого издания этой книги[60].

“Эгоистичный ген” критиковали за антропоморфную персонификацию, и это тоже нуждается в объяснении, если не в извинении. Я использую два уровня персонификации: генов и организмов. Персонификация генов вообще-то не должна составлять проблемы, так как ни один психически здоровый человек не думает, что молекулы ДНК обладают сознательной личностью, и ни один разумный читатель не припишет автору подобного заблуждения. Однажды мне выпала честь слышать, как великий молекулярный биолог Жак Моно рассуждает о творчестве в науке. Я забыл его точную формулировку, но речь шла приблизительно о том, что, пытаясь решить химическую проблему, он задается вопросом, как бы он поступил на месте электрона. Питер Аткинс в своей замечательной книге “Снова о творении” (Creation Revisited) использует аналогичную персонификацию, рассматривая преломление солнечного луча, проходящего через среду с высоким коэффициентом преломления, которая замедляет его. Луч ведет себя так, как будто стремится минимизировать время, затраченное на путь до конечной точки. Аткинс представляет его в образе спасателя на пляже, бегущего спасать утопающего пловца. Должен ли он броситься прямо к пловцу? Нет, поскольку бегает он быстрее, чем плавает, и будет разумно увеличить долю наземного маршрута. Стоит ли ему добежать по пляжу до точки прямо напротив цели, таким образом минимизировав свое время плавания? Этот вариант лучше, но он все еще не лучший. Расчет (если у спасателя есть время его провести) покажет ему оптимальный промежуточный угол, дав идеальную комбинацию быстрого бега с плаванием, непременно более медленным. Аткинс заключает:

Именно так ведет себя луч света, проходящий через плотную среду. Но откуда свет знает, причем явно заранее, какой путь наикратчайший? И в любом случае, почему ему не все равно?

Он развивает эти вопросы в увлекательных выкладках, вдохновляясь квантовой теорией.

Персонификация подобного рода – не просто изысканный педагогический прием. Она также поможет профессиональному ученому получить правильный ответ при угрозе коварных соблазнов допустить ошибку. Так обстоит дело с дарвиновскими расчетами альтруизма и эгоизма, сотрудничества и вражды. Получить неправильный ответ очень легко. Персонификация генов, если осуществлять ее с должной осторожностью, часто оказывается кратчайшим маршрутом к спасению теоретика-дарвиниста, тонущего в луже. Стараясь проявлять эту осторожность, я вдохновлялся мастерским примером У. Д. Гамильтона, одного из четырех названных по именам героев этой книги. В статье 1972 года (года, когда я приступил к работе над “Эгоистичным геном”) Гамильтон писал:

Естественный отбор благоприятствует гену в том случае, когда совокупность его копий составляет растущую долю от всего генофонда. Так как мы собираемся рассмотреть вопрос о влиянии генов на социальное поведение их носителей, давайте попытаемся оживить аргументацию, на время приписав генам разумность и определенную свободу выбора. Представим себе, что ген озабочен проблемой увеличения числа своих копий, и представим, что он способен выбирать…

Именно в таком духе следует по большей части понимать “Эгоистичный ген”.

С персонификацией организма дело обстоит сложнее. Ведь у организмов, в отличие от генов, есть мозги[61], а значит, они на самом деле могут иметь эгоистические или альтруистические мотивы в некоем субъективном, узнаваемом для нас смысле. Книга под названием “Эгоистичный лев” может действительно породить недоразумение, невозможное в случае “Эгоистичного гена”. Подобно тому, как можно представить себя на месте воображаемого светового луча, разумно избирающего оптимальный маршрут через каскад линз и призм, или воображаемого гена, выбирающего оптимальный маршрут через поколения, можно помыслить конкретную львицу, рассчитывающую оптимальную поведенческую стратегию долгосрочного будущего выживания ее генов[62]. Первым вкладом Гамильтона в биологию стала точная математика, которую по сути пришлось бы применять истинно дарвиновской особи (например, льву), принимая решения, рассчитанные на то, чтобы максимизировать долгосрочное выживание своих генов. В “Эгоистичном гене” я использовал неформальные словесные аналоги подобных расчетов – на двух уровнях.

В следующем абзаце мы быстро переключаемся с одного уровня на другой:

Мы рассматривали условия, при которых матери может быть выгодна гибель слабого детеныша. Интуитивно можно предполагать, что сам он должен бороться до конца, но с теоретической точки зрения это необязательно. Как только такой детеныш становится слишком маленьким и слабым, так что его ожидаемая продолжительность жизни снижается до уровня, при котором извлекаемая им из родительского вклада польза составляет менее половины того, что потенциально могли бы извлечь из этого вклада другие детеныши, слабый должен с достоинством умереть. При этом он обеспечит своим генам максимальный выигрыш[63].

Все это размышления на уровне особи. Я не постулирую, что слабый детеныш выбирает то, что ему приятно или воспринимается как благо. Скорее, постулируется, что особи в дарвиновском мире как будто производят расчет, что будет лучше для их генов. В этом абзаце я проясняю свой тезис, быстро переключаясь на генный уровень персонификации:

Иными словами, ген, дающий инструкцию: “Тело! Если ты гораздо мельче, чем другие члены одного с тобой помета, откажись от борьбы и умри”, может добиться успеха в генофонде, потому что его шансы попасть в тело каждого спасенного брата или сестры равны 50 %, тогда как шансы выжить, находясь в теле слабосильного детеныша, в любом случае весьма незначительны.

А затем в том же абзаце мы сразу переключаемся на точку зрения размышляющего детеныша:

В жизни каждого слабого детеныша есть момент, после которого пути назад уже нет. До наступления этого момента он должен продолжать борьбу, а затем отказаться от нее и – что было бы лучше всего – позволить своим собратьям или родителям съесть себя.

Я действительно считаю, что эти два уровня персонификации не привносят путаницы, если читать все целиком и в контексте. Два уровня “как бы расчетов” приводят к одному и тому же выводу, если проделать их правильно: более того, это критерий оценки их правильности. Поэтому я не думаю, что отказался бы от персонификации, если бы мне пришлось писать эту книгу заново.

Но одно дело сожалеть о том, что написал книгу. Другое дело – сожалеть о том, что ее прочитал. Что нам делать со следующим вердиктом читателя из Австралии?

Потрясающе, но временами мне хотелось бы это развидеть… На определенном уровне я могу разделить то ощущение чуда, которое Докинз столь явно усматривает в работе столь сложных процессов… Но в то же время я во многом виню “Эгоистичный ген” за череду приступов депрессии, которые я переживал на протяжении более чем десятка лет… Я никогда не был уверен в своих духовных воззрениях на жизнь, но старался найти нечто более глубокое – старался уверовать, однако у меня никогда толком не получалось, – и вот я обнаружил, что книга Докинза просто развеяла все смутные идеи, имевшиеся у меня по этой части, помешав им хоть как-то консолидироваться. Это вызвало у меня несколько лет назад достаточно серьезный личностный кризис.

Я уже описывал пару аналогичных читательских реакций:

Один зарубежный издатель моей первой книги признавался, что, прочитав ее, не спал три ночи, так его взволновала основная идея книги, показавшаяся ему неуютной и безрадостной. Другие интересовались, как мне хватает сил вставать по утрам. А некий школьный учитель из далекой страны написал мне с упреком, что его ученица пришла к нему в слезах, поскольку прочла все ту же книгу и почувствовала, что жизнь пуста и бессмысленна. Он посоветовал ей не показывать книгу никому из товарищей, дабы и они не заразились этими нигилистическими и пессимистическими настроениями[64].

Если что-то является истиной, бесполезно выдавать желаемое за действительное, чтобы упразднить эту истину. Это первое, что я скажу, но второе едва ли не так же важно. Как я писал дальше:

По всей вероятности, никакой конечной цели у Вселенной действительно нет. Но, как бы то ни было, разве мы всерьез связываем свои личные надежды с судьбой Вселенной? Конечно же не связываем – по крайней мере, будучи в здравом уме. Нашей жизнью управляют самые разнообразные и гораздо более близкие нам теплые человеческие желания и ощущения. Обвинения, будто наука отнимает у жизни ту душевную теплоту, ради которой только и стоит жить, настолько абсурдны и нелепы, настолько диаметрально противоположны тому, что чувствую я и большинство ученых, что мне насилу удается не впасть в то самое безнадежное отчаяние, в насаждении которого меня ошибочно обвиняют.

Сходную наклонность казнить гонца демонстрируют и другие критики, возражающие против неприятных социальных, политических или экономических следствий, вытекающих, по их мнению, из “Эгоистичного гена”. Вскоре после того, как миссис Тэтчер одержала свою первую победу на выборах в 1979 году, мой друг Стивен Роуз написал в New Scientist следующее:

Не хочу сказать, будто Saatchi & Saatchi[65] наняли команду социобиологов писать сценарии для Тэтчер, ни даже что некоторые оксфордские и сассекские профессора начинают радоваться этому практическому воплощению простых истин об эгоистичных генах, которые они стремились до нас донести. Совпадение модной теории с политическими событиями не столь однозначно. Я, однако, убежден, что, когда будет написана история правого поворота конца 1970-х, от закона и порядка к монетаризму и к (более непоследовательным) нападкам на госрегулирование, тогда поворот в научной моде, хотя бы только от моделей группового отбора к моделям родственного в эволюционной теории, будет рассматриваться как составная часть волны, на которой вознеслись к власти тэтчеристы и их представление о неизменной, ксенофобной и склонной к конкуренции в духе XIX века человеческой природе.

Под “сассекским профессором” подразумевался покойный Джон Мейнард Смит, которым восхищались и я, и Роуз[66]. В свойственной ему манере он ответил в письме в редакцию New Scientist: “Нам что, нужно было подделать уравнения?” Одна из главных идей “Эгоистичного гена” (которая повторяется в заглавном эссе “Капеллана дьявола”) состоит в том, что нам не следует выводить наши ценности из дарвинизма, – разве только с отрицательным знаком. Наш мозг доэволюционировал до той точки, в которой мы получили возможность восставать против своих эгоистичных генов. Тот факт, что мы на это способны, очевиден в силу того, что мы пользуемся контрацепцией. Тот же принцип может и должен работать в более широком масштабе.

В отличие от второго издания 1989 года, в этом юбилейном издании нет никаких новых материалов, кроме данного предисловия и нескольких выдержек из рецензий, выбранных моей троекратной издательницей и куратором Латой Менон. Никто, кроме Латы, не смог бы заменить Майкла Роджерса, штучного внештатного редактора, чья непоколебимая вера в эту книгу стала ракетой-носителем для полета ее первого издания.

В этом издании, однако – что меня особенно радует, – восстановлено оригинальное предисловие Роберта Трайверса. Я упомянул Билла Гамильтона как одного из четверых интеллектуальных героев моей книги. Второй – Боб Трайверс. Его идеи занимают немалый объем в главах 9, 10 и 12, а также всю главу 8. Его предисловие – не просто великолепное введение в книгу; нестандартным образом, он избрал его как платформу, чтобы высказать миру блестящую новую идею – собственную теорию эволюции самообмана. Больше всего я благодарен ему за то, что он позволил украсить это юбилейное издание своим оригинальным предисловием.

Часть II

Несказанные миры: слава природе

Беседа с Адамом Хартом-Дэвисом

Эволюция и ясность письма в науке

Адам Харт-Дэвис – издатель, теле- и радиоведущий, знаменитый в Британии своей экстравагантной манерой одеваться и своими достижениями в области популяризации науки, зачастую с историческим уклоном. Из сотен интервью, данных мною по всему миру, это, возможно, наиболее емко выражает всю суть моей науки. Оно входит в серию интервью с учеными, которые Адам проводил в рамках серии телепередач Magrack Maximum Science на канале AMC в США в 2002 году. Здесь воспроизводится сокращенная расшифровка нашей беседы, опубликованная в Британии в Talking Science (2004).

Способна ли наука ответить на вопрос “почему”? Чем важен ген? Можем ли мы ценить науку в том смысле, в котором ценим музыку?

АХ-Д: Ричард, вы говорите, что наша жизнь составляет лишь малую частицу от огромного срока существования Вселенной и что мы должны потратить ее на стремление понять, почему существуем мы и почему вообще существует Вселенная. Но ведь наука не может ответить на подобные “почему” – или все-таки может?

РД: У слова “почему” не одно значение. Для меня как для ученого оно может означать две вещи. Во-первых, какова последовательность событий, которая привела к тому, что мы существуем и что мы такие, какие мы есть? На него наука отвечает. Второй род “почему” означает “зачем”. На него наука ответить не может; более того, я думаю, что это вопрос бессмысленный, что его не стоит задавать, за исключением разве что тех случаев, когда мы имеем дело с человеческими изобретениями. Можно сказать, для чего существует штопор, для чего существует авторучка, но нельзя сказать, для чего существуют жизнь, гора или Вселенная. Живые существа – особая история: можно спрашивать, для чего предназначены птичье крыло или собачий зуб. Это имеет особое значение в контексте дарвиновского естественного отбора: конкретно это значит “что сделал тот или иной признак, чтобы помочь предкам данного существа выжить и оставить потомство?”. Это особый род “почему”.

Но в разговорном значении “почему”, по-моему, более чем резонно задаваться вопросом, почему мы существуем. В смысле, какая последовательность событий, какой набор предшествующих условий приводит к нашему существованию? Лучший способ потратить отведенное мне недолгое время под солнцем – постараться понять, как отвечать на такие вопросы.

АХ-Д: Лучше всего, вероятно, известна ваша книга “Эгоистичный ген”, которой исполнилось вот уже – сколько? – двадцать пять лет? Вас удивляет, насколько успешной была и остается эта книга?

РД: Когда я писал ее, то в шутку называл “своим бестселлером”, но не думал, что она действительно им станет. И она не стала мегабестселлером в первые шесть месяцев, как полагается бестселлеру-блокбастеру, но я доволен тем, что годы идут, а она стабильно продается. Это в долгосрочной перспективе лучше, чем такой бестселлер, который бурно распродается в первые полгода, а потом про него все забывают.

АХ-Д: Когда вы ее писали, вы просто пересказывали упрощенную версию эволюционных идей Дарвина?

РД: Тогда я думал, что это так, и во многих отношениях думаю так и до сих пор, но, по-моему, есть разница между популяризацией, которая означает, что вы берете нечто уже известное научному сообществу и делаете это понятным – и я действительно много этим занимался, – и тем, чем, как мне представляется, занимаюсь я, то есть скорее стараюсь изменить мышление людей – и тут речь идет не только о широкой публике, но и о моих собратьях-ученых, моих коллегах. Мне говорят (достаточно часто, чтобы я в это поверил), что даже специалисты в этой области меняют свое мышление не вследствие каких-либо моих открытий, а вследствие моих формулировок, которые оказались достаточно непривычными, чтобы и впрямь глобально изменить взгляд людей на привычные вещи.

АХ-Д: Почему вы в качестве единицы выбрали ген?

РД: Вряд ли правильно будет сказать, что я выбрал ген. Ген за меня выбрала природа. Я сделал вот что: взял существующую неодарвиновскую теорию и сказал, что буду рассматривать ее с точки зрения гена; именно этого как раз некоторые не понимали. Они сосредотачивались на уровне отдельного организма. Отдельный организм служил проводником жизни – кролик, слон или кто там еще. Кролик действительно старается выжить и оставить потомство, но если вы спросите, зачем кролик стремится выжить и оставить потомство, то воспроизводятся как раз гены.

Происходит вот что: на протяжении многих поколений выживают те гены, которые хорошо умеют производить на свет кроликов. Следовательно, глядя на кроликов, вы видите, что их породили гены, которые хорошо умеют производить кроликов, гены, которые сохранились через множество поколений. Ген – единственная часть кролика, или слона, или человека, или любого другого, какого хотите, существа, которая передается из поколения в поколение, теоретически бесконечно. В принципе, информация в гене бессмертна, и это означает, что удачные гены бессмертны, неудачные смертны, и что таким образом мир заполняется удачными генами. Это те, которые выживают; это дарвиновский процесс. Но особи, индивидуальные организмы, слоны или люди, в любом случае смертны, они не выживают – в долгосрочной перспективе. Выживает информация, а ДНК – это информация, носителями которой являются живые существа.

АХ-Д: Это какой-то научно-фантастический подход.

РД: Забавно, что вы так говорите; в некотором роде я всего лишь перефразирую то, что содержится в неодарвинизме, но это действительно своего рода научно-фантастический подход. Характеризуя людей, я использовал словосочетание “неуклюжие роботы”, что вызвало определенные возражения. Это означает лишь, что гены суть информация; они та часть, которая передается из поколения в поколение. Для выживания они используют организм, а организм можно представить себе с подобной научно-фантастической точки зрения, как робота, который гены строят для себя и затем на нем катаются. И именно потому, что они катаются на своем роботе, выживание генов тесно связано с выживанием робота. Это машина, которая носит с собой собственный чертеж, а следовательно, если она выживет и выполнит свою задачу размножения, то выживет и чертеж.

АХ-Д: Ваш тезис по сути подразумевает, что имеет значение выживание гена. Но ведь генам на каком-то уровне приходится сотрудничать, даже в пределах одного организма, не говоря уже о виде, ведь так?

РД: Кооперация имеет огромное значение. Я не говорю сейчас о кооперации между особями, которая тоже важна, по крайней мере для некоторых видов животных. Но кооперация между генами играет огромную роль, потому что бессмысленно говорить об отдельных генах в деле построения организма. Построение организма, то есть эмбриология, это задача, требующая громадной степени сотрудничества, но ошибочно думать о сотрудничающем пучке генов как о единице, которая существует во времени как единое целое. Это не так – они постоянно раскалываются, разъединяются и рекомбинируются в ходе полового размножения. Но гены сотрудничают внутри каждого организма при построении этого организма. Это можно помыслить следующим образом: успешнее всего выживают те гены, которые успешно сотрудничают с другими генами, с которыми у них больше всего вероятности встретиться, а это означает те гены, которые находятся в генофонде вида. Генофонд вида подразумевает все гены данного вида; они называются фондом потому, что постоянно перемешиваются в процессе полового размножения. Гены в генофонде конструируют организмы, типичные для своего вида – организмы кролика, слона или кого там еще, – а те, которые сохраняются в генофонде, это и есть те, которые успешно сотрудничают с другими генами генофонда, чтобы произвести кролика или слона.

АХ-Д: То есть вы имеете в виду, что они не только эгоистичны – у них есть инструкция сотрудничать с другими ребятами?[67] В ваших устах это звучит просто, но идею уловить вовсе не просто, правда? Людям обычно бывает трудно понять дарвинизм… Вы сказали, что нам следует потратить часть жизни на то, чтобы разобраться, почему мы существуем, а еще вы говорите, что у нас должно быть чувство удивительного: мы должны воспринимать науку так, как мы слушаем музыку. Но ведь это невозможно? Нужны годы подготовки, чтобы освоить язык науки.

РД: Смысл аналогии с музыкой в том, что для исполнения музыки нужны люди, а им нужны годы тренировки, им нужно ежедневно часами практиковаться в игре на своем инструменте, иначе они не смогут хорошо музицировать. В этом же смысле практикующим ученым нужны годы подготовки. Но можно наслаждаться музыкой, ценить музыку, даже на достаточно сложном уровне, не умея сыграть ни одной ноты. Аналогично, я считаю, что можно ценить науку и получать от нее удовольствие на достаточно сложном уровне, не умея заниматься наукой. Я хочу подтолкнуть людей к тому, чтобы они рассматривали науку так, как музыку, искусство или литературу: как нечто, от чего можно получать удовольствие, не на поверхностном, а на достаточно глубоком уровне, не обязательно умея отличать одну бунзеновскую горелку от другой или интегрировать функции.

АХ-Д: Но разве язык не является непроходимым барьером? Я могу пойти и включить радио, послушать музыку и получить от нее удовольствие, и мне не обязательно знать, что это за произведение, кто исполняет, кто композитор и все такое – я могу просто слушать звук.

РД: Вы, возможно, удивитесь, но у вас должна быть культурная привычка к музыке, которую вы слушаете. Мы воспитаны на западной музыке, и поэтому нам легче понимать ее.

АХ-Д: Но если я послушаю, скажем, японскую музыку, я, возможно, не пойму ее сразу, но мне будет любопытно ее послушать, тогда как если я зайду в комнату отдыха на кафедре зоологии в Оксфорде – а я интересуюсь наукой, я достаточно много понимаю, – я, вероятно, не пойму, о чем там двое разговаривают между собой.

РД: Двое в комнате отдыха на научной кафедре, обсуждая исследования, конечно, пользуются своего рода стенографическим языком, который употребляется ради краткости. Но не так сложно переключиться с этого языка на такой, который будет понятен гораздо более широкой аудитории. Я ощущаю, что у меня есть миссия убедить своих коллег по науке писать об этой науке так, как если бы через плечо им заглядывал “чайник”, а не писать на языке, совершенно непонятном другим людям. Я убежден, что их исследования от этого станут лучше, и думаю, что, если они так поступят, это поможет им улучшить коммуникацию с другими учеными. Я даже считаю, что они будут лучше понимать науку, которой сами занимаются.

Другое дело, что различные науки не всегда понятны ученым из других областей. Я не очень хорошо понимаю физику, и, думаю, я буду прав, сказав, что многие физики не очень хорошо понимают биологию. В современной физике есть многие аспекты… особенно квантовая теория… которые чрезвычайно трудно понять, они совершенно контринтуитивны. Многие физики говорят, что сами их не понимают; но когда они проводят расчеты и используют эти расчеты, чтобы предсказывать результаты, то оказывается, что предсказания выполняются с поразительной точностью. Говорят, что предсказания квантовой теории сбываются настолько точно, что это все равно как угадать расстояние от Нью-Йорка до Лос-Анджелеса с точностью до толщины человеческого волоса. Вот на что способна квантовая теория, и тем не менее многие, кто ею занимается, соглашаются, что в действительности не понимают ее на интуитивном уровне, потому что она контринтуитивна. Если они не в состоянии ее понять, то неудивительно, что мы с вами ее не понимаем.

И тем не менее существуют книги, авторы которых прилагают большие усилия к объяснению квантовой физики, теории относительности, а в биологии – эволюции. В понимании эволюции есть свои трудности. Она не настолько трудна, как квантовая теория, но трудности все же есть. Нужно охватывать умом огромные промежутки времени, иначе вы просто не сможете поверить, что можно пройти путь от бактерии до человека.

АХ-Д: Уильям Пейли говорил: если я прогуливаюсь и нахожу камень, это неудивительно, но если я нахожу часы, я не могу поверить, что их не создал часовщик. Что не так с его аргументом от создателя?

РД: Я спародировал его как Аргумент От Личного Недоверия. Но достаточно немножко поразмыслить, и вы сообразите, что тут бесконечная регрессия. Сказать, что у часов был создатель, – на самом деле никакое не объяснение, потому что в объяснении нуждается сам создатель.

Ведь в чем элегантность и красота дарвиновского объяснения живых часов – глаза, локтевого сустава, сердца? Мы стартуем с очень простого начала – простые вещи по определению легче понять, чем сложные, – и продвигаемся медленно, постепенно, в течение многих поколений, и на каждом этапе пути все понятно и объяснение действительно работает. В итоге мы получаем полное и удовлетворительное объяснение, откуда взялась сложность, откуда взялись живые часы. Под живыми часами я разумею глаз, сердце, ухо и прочее.

Мы понимаем, откуда они взялись, и нам не требуется постулировать ничего мистического или таинственного. Проблема с объяснением Пейли, с создателем, именно в том, что она ничего не объясняет, ведь сам создатель, надо полагать, еще сложнее, чем часы, еще сложнее, чем сердце или глаз. Так что это не объяснение.

АХ-Д: У многих великих мыслителей есть какое-то достижение в жизни, которым они гордятся. Джеймс Уатт, изобретатель множества паровых машин, больше всего гордился механизмом параллельного движения – прекрасным образцом прикладной математики. А чем вы больше всего гордитесь из своих находок, открытий, изобретений?

РД: Думаю, на данный момент книга, которой я больше всего горжусь – как книгой для широкой публики, – это “Восхождение на гору Невероятности”. Но если говорить о вкладе в знание, больше всего я горжусь “Расширенным фенотипом”. Это моя вторая книга, и, как можно догадаться по ее заглавию, она была адресована в первую очередь не широкой публике, хотя широкая публика ее прочитала. Она адресована моим коллегам по профессии, и я больше всего горжусь ею, потому что ее идея выходит за рамки того, что уже сделали другие. Фенотип есть манифестация генотипа. Гены – это ДНК, фенотип – это, например, голубые глаза или рыжие волосы, или даже можно представить его как всего человека. Это то, что манифестируется. Говоря о конкретном гене, мы говорим о фенотипической экспрессии этого гена. Мы говорим, что данный конкретный ген на хромосоме дает большой нос – фенотип. Итак, мои гены дают мой фенотип, а ваши гены дают ваш фенотип…

АХ-Д: …который заканчивается на моих кончиках пальцев.

РД: Да, это верно применительно к фенотипу в традиционном понимании. Но в “Расширенном фенотипе” говорится, что гены могут оказывать фенотипический эффект за пределами организма, в котором они находятся. Я излагаю эту аргументацию постепенно, начиная с артефактов животных, – с предметов, которые изготавливают животные, например, птичьих гнезд или домиков личинок ручейников. Личинки ручейников – это маленькие насекомые, которые живут в ручьях и строят себе домики из камешков, палочек, ракушек или листьев, в зависимости от вида. Внешний панцирь этого насекомого – не часть его тела; животное его сооружает. Каменные самые красивые, они взаправду скрепляют камешки цементом, который вырабатывают. Можно наблюдать, как насекомое строит; скрепляет кирпичики в каменную стенку с большим искусством.

Это входит в расширенный фенотип генов личинки ручейника, и объяснение этому дарвиновское. Это явная дарвиновская адаптация. Это удачная разработка в том же смысле, в котором удачной разработкой является раковина улитки или клюв попугая. Это продукт естественного отбора.

Естественный отбор работает только через избирательное выживание генов, а значит, у личинок ручейников должны существовать гены домиков различной формы. Должны существовать удачные и неудачные домики, и естественный отбор будет благоприятствовать удачным. Именно гены определяют усовершенствования домиков – можно сказать, усовершенствования строительного поведения, – но мы привыкли к идее, что когда речь идет о гене чего-то, какого-то фенотипического эффекта, он находится уже в конце длинной цепочки причинно-следственных связей. Единственное, что на самом деле дает ген, – это белок. Этот белок затем комплексно взаимодействует с другими белками, обусловленными другими генами, и осуществляет сложную последовательность эмбриологических событий, которая порождает строительное поведение, – как рецепт, когда вы что-то готовите.

Так вот, если можно сказать, что гены – это гены строительного поведения, можно также пойти дальше и сказать, что это гены домика, который строится. Таким образом, домик – это расширенный фенотип. Если вы с этим согласны, то вы можете спросить, а как насчет птичьего гнезда – или даже взять пример получше: постройку шалашника. Шалашник – это птица, обитающая в Австралии или Новой Гвинее; самец привлекает самку не роскошным хвостом, как у павлинов, а тем, что сооружает нечто вроде внешнего хвоста: шалаш из травы, украшенный яркими ягодами, цветами или пивными банками. Именно шалаш привлекает самку. Это не гнездо, в нем не живут, это внешний хвост для привлечения самок. Это расширенный фенотип. Его в этом случае явно формирует половой отбор, и формирование должно осуществляться через отбор генов. Это значит, что должны существовать гены изменений формы шалаша – опять же расширенного фенотипа.

Теперь представим себе паразита, скажем, крошечного червячка, живущего внутри хозяина, скажем, муравья. Червячок манипулирует поведением муравья в свою пользу. Как многим паразитам, червячку нужно выбраться из хозяина, муравья, чтобы попасть в следующего хозяина своего жизненного цикла – овцу. А чтобы это удалось, овца должна случайно съесть муравья.

Червячок повышает вероятность, что муравей будет съеден, меняя его поведение. Он заставляет муравья взобраться на верхушку травинки, тогда как в норме муравьи обычно сползают по травинке вниз. Муравьем манипулируют, как куклой, как неуклюжим роботом. Червячок сидит в мозгу муравья и вызывает изъязвление или еще как-то меняет мозг муравья, и в итоге муравей больше не спускается вниз по травинке. И червячка поедают вместе с неуклюжим роботом – муравьем.

Это тоже дарвиновская адаптация. Я вправе утверждать это, потому что в рамках нормальной дарвиновской логики мы всегда говорим, что дарвиновский отбор благоприятствует некоему фенотипу и что вследствие этого выживают гены, отвечающие за данный фенотип. В обсуждаемом случае непосредственный фенотип – это фенотип червя, но фенотип, который действительно имеет значение, – это перемена в поведении муравья.

И вот я вас подготовил. Начав с ручейника, у которого расширенный фенотип – неживой домик из камней, мы перешли к “домику” из живого муравья, но логика та же самая. Так что теперь расширенным фенотипом может быть и живое существо, но не то живое существо, клетки которого содержат данные гены, это другое живое существо.

Последний шаг, теперь, когда вы подготовлены: возьмем паразита, который не живет внутри хозяина, и отличным примером здесь будет кукушка. Птенец кукушки, кукушонок, манипулирует поведением своих приемных родителей, чтобы они его кормили. Наблюдали даже, как птицы летят в собственное гнездо, а затем отклоняются от маршрута и направляются к чужому гнезду, где увидели кукушонка, и кормят его, потому что цвет его рта совершенно неотразим. Так вот, вместо червячка, который сидит в муравье и манипулирует его поведением, у нас кукушонок, который сидит не внутри своего приемного родителя, а на некотором расстоянии от него, и манипулирует им с помощью света – через органы чувств этого приемного родителя. И это тоже, изменившееся поведение хозяина, приемного родителя, – расширенный фенотип генов кукушонка. Так что это долгая, развивающаяся, поэтапная аргументация, и нужно читать книгу.

АХ-Д: Ладно, я прочту книгу. Вы явно все это любите, вы полностью в это погружаетесь. Еще вы пишете о красоте: расскажите мне про радугу.

РД: Заглавие моей книги “Расплетая радугу” взято из Китса, который в одном стихотворении сетовал, что Ньютон, объяснив природу радуги, лишил ее волшебства, радости и низвел до чего-то скучного. Я противоположного мнения. Я считаю – и думаю, что так считает любой ученый, – что объяснить что-то не значит разрушить его красоту. Во многих отношениях это усиливает красоту. Я люблю лежать на спине в тропиках, глядя в ночное небо и рассматривая Млечный Путь; это прекрасное, восхитительное переживание. И от него нисколько не убывает из-за моих знаний – которым далеко до знаний настоящего астронома, – о том, что такое Млечный Путь. Тот факт, что, глядя на Млечный Путь, я имею кое-какое свое, ограниченное представление о том, что я вижу (с опозданием во времени, что еще удивительнее!) нашу собственную галактику и что существуют другие галактики, миллиарды других галактик с теми же общими свойствами, что и у нашей, только добавляет этому зрелищу красоты.

Близкие встречи с истиной

Эта рецензия на “Мир, полный демонов” вышла в Times в феврале 1996 года. Жаль, что мне не привелось знать Карла Сагана. Я видел его лишь однажды, за чашкой кофе со Стивеном Джеем Гулдом, в Лондоне, куда нас всех пригласили на конференцию 1994 года, созванную Джоном Мэддоксом в честь 125-летия журнала Nature. Его красноречие проявлялось в частной беседе не меньше, чем на телевидении или в печати. Почему д-р Саган не получил Нобелевской премии по литературе? Он выглядит столь очевидным кандидатом. Может быть, по той же снобистской причине, по которой его не выбрали в Национальную Академию наук США? Нет, скорее потому, что Шведской академии не пришло в голову, что ученые пишут литературу. Из всех его прекрасных книг “Мир, полный демонов”, наверное, моя любимая. Но выбор сделать непросто.

Закрывая эту выразительную и увлекательную книгу, я вспоминаю название последней главы одной из предыдущих книг Сагана, “Космос”: “Кто отвечает за Землю?” Это риторический вопрос, не рассчитанный на конкретный ответ, но я думаю, что могу дать его. Мой кандидат на роль межпланетного посла, мой собственный номинант на то, чтобы быть нашим уполномоченным в галактических канцеляриях, – не кто иной, как сам Карл Саган. Он мудр, человечен, отличается универсальным складом ума, деликатностью, остроумием, начитанностью и неспособностью составить скучное предложение. Признаюсь, у меня есть привычка, читая книги, подчеркивать фразы, которые мне особенно нравятся. “Мир, полный демонов” вынудил меня воздержаться от этого, просто ради экономии чернил. Но как не процитировать ответ Сагана на вопрос, почему он утруждает себя популяризацией науки? “Отказывать в научном объяснении – вот что казалось мне противоестественным. Влюбленный готов на весь свет растрезвонить о своей любви. И эта книга – очень личная повесть о романе с наукой длиной в жизнь”[68].

Хотя большая часть книги написана в радостном, окрыляющем тоне, ее подзаголовок – “Наука – как свеча во тьме”[69], и она заканчивается дурными предчувствиями. Наука – не научные факты, а научный метод критического мышления, – возможно, “все, что отделяет нас от всеокутывающей тьмы”. Тьма – это тьма средневековой и современной охоты на ведьм, патологического страха перед несуществующими демонами и НЛО, человеческой безответственной доверчивости перед лицом мистики богатеев и обскурантистскими гуру постмодернистской метафигни. Одна из самых пугающих цитат у Сагана – призыв к оружию против науки из книги 1995 года, где делается вывод: “Наука тоже иррациональна и мистична. Это еще одна вера, система убеждений, миф, имеющий столько же прав на существование, как и любой другой. Истинны убеждения или нет, не имеет значения – главное, что они дороги вам”.

1 Пер. с англ. О. Сивченко. – Прим. переводчика. (Далее, если не указано иное, примечания автора.)
2 “Ромео и Джульетта”, акт 3, сцена 2. (Пер. с англ. Д. Л. Михаловского.)
3 Из книги “Твердь времени” (The Firmament of Time).
4 Из книги “Жизни клетки” (The Lives of a Cell).
5 Из гл. 1 книги “Клетка как среда” (The Cell as a Habitat), в соавторстве с М. Х. Ричмондом. (Текст Кэрролла цитируется в переводе Б. Заходера. – Прим. пер.)
6 Опубликована в журнале “Сознание” (Mind, 1961) и перепечатана в “Республике Плутона” (Pluto’s Republic).
7 Отсылка к “Гамлету” (акт 1, сц. 5). (Использован перевод М. Лозинского.) – Прим. пер.
8 Заглавие рецензии обыгрывает название одноименного романа К. Эмиса. – Прим. пер.
9 Опубликовано в New York Review of Books 28 марта 1968 г.
10 Опубликовано в “Республике Плутона”.
11 В некоторых американских изданиях заглавие – цитата из Теннисона – имеет продолжение: “лебедь умирает”.
12 Здесь небольшое преувеличение. Первые опыты по метаморфозу аксолотля были проведены в XIX веке, так что во времена братьев Хаксли его взрослая форма уже не была “невиданной”. – Прим. науч. ред.
13 Передача вышла в сентябре 2015 г.
14 Карл Саган предложил задать аналогичные вопросы предполагаемым инопланетянам, похищающим вас (см. с. 141).
15 Отбросьте мысль, что я нападаю на женщин-писательниц как на класс. В то время, когда была опубликована эта рецензия, читателям не составляло труда идентифицировать конкретную “дамочку”, которую я подразумевал. Называть ее сейчас, столь долгое время спустя, когда она, вполне возможно, изменила свое мнение, было бы немилосердно.
16 Философ Сирил Э. М. Джоуд (1891–1953) был популярным английским радиоведущим и публичным интеллектуалом до своего падения, когда его хроническая привычка ездить на поезде без билета получила весьма широкую огласку. Он не нуждался в деньгах: для него это, должно быть, было что-то вроде игры, битвы умов, хотя и глупой.
17 Скандально известным примером стало привлечение Джеймса “Удивительного” Рэнди тогдашним редактором журнала Nature, Джоном Мэддоксом, к расследованию утверждения Жака Бенвениста и других, что “у воды есть память”. Это утверждение играет центральную роль в парадоксальной гомеопатической доктрине, согласно которой практически бесконечное разведение не ослабляет, а, напротив, усиливает медицинский эффект ингредиента. Это может быть правдой только в том случае, если существует некий до сих пор неизвестный и по-настоящему революционный принцип физики: нечто в молекулярном составе воды должно позволять ей сохранять “память”, таинственный отпечаток былого контакта с уже исчезнувшим ингредиентом. Ученый, который сумел бы продемонстрировать столь поразительный вывод, заслуживал бы Нобелевских премий одновременно по физике и по медицине, и я не раз саркастически высказывался о том, что гомеопаты даже не пытаются провести серьезные исследования. Вместо этого они довольствуются сообщениями о якобы очевидных излечениях пациентов, которые запросто могут объясняться хорошо известным эффектом плацебо. Команда Бенвениста стала исключением. Ее члены вроде бы провели надлежащее исследование и отправили статью о нем в Nature. Джон Мэддокс принял смелое решение опубликовать ее. Однако, ввиду чрезвычайной важности и удивительности результата, он поставил условие. Оно состояло в том, что эксперимент следует повторить в лаборатории Бенвениста под наблюдением самого Мэддокса и двух его коллег, одним из которых и был Джеймс Рэнди. Рэнди не раз использовал свое первоклассное знание искусства фокусников в скептических расследованиях паранормальных явлений. Он неоднократно разоблачал спиритистов, сгибателей ложек, что жаждали славы, и прочих им подобных. Вывод из этой и других попыток воспроизведения, судя по всему, следующий: в контролируемых условиях двойного слепого эксперимента “эффект Бенвениста” время от времени проявляется – но только тогда, когда эксперимент проводит некий конкретный член команды Бенвениста. Сюрприз-сюрприз, как говорят американцы.
18 “Наивным реализмом” в социологии называется когнитивное искажение, при котором своя точка зрения кажется объективным отражением реальности. “Учёные” здесь – представители естественных наук. – Прим. пер.
19 Harris G. E. Big Questions from Little People, answered by some very big people. Faber / NSPCC, 2012.
20 Эти сведения уже устарели. По состоянию на ноябрь 2024 г. население Земли составляет 8,17 млрд человек. – Прим. ред.
21 Здесь допущено преуменьшение. Оценки населения Земли близ рубежа нашей эры колеблются около 200–300 миллионов человек, а это уж никак не “несколько миллионов”. – Прим. науч. ред.
22 Dawkins R. The timeless and the topical. First published in: Tim Folger (Ed.). The Best American Science and Nature Writing. Boston: Houghton Mifflin, 2003.
23 Моя рецензия на книгу Сагана для Times перепечатана в настоящем издании (сс. 139–142).
24 Порицание Китсом Ньютона как раз за это подарило заглавие и тему моей книге “Расплетая радугу”.
25 Из книги “От Аристотеля до явления” (From Aristotle to Zoos).
26 Прочитана в Оксфорде в 1968 г. Подробнее об этой лекции и о самом Питере Медаваре см. в моем эссе “Литература науки”, сс. 15–31.
27 Рад сказать, что за прошедшие годы эта доля упала. Наряду с религиозной индоктринацией, проблема отчасти, бесспорно, заключается в образовании. Учителя средней школы в Америке недостаточно подготовлены для того, чтобы давать отпор вдохновленным религией враждебным нападкам учеников, невежественных родителей и школьных советов, когда в программе дело доходит до эволюции. Я горжусь тем, что мой благотворительный фонд, Фонд Ричарда Докинза за разум и науку (Richard Dawkins Foundation for Reason and Science, RDFRS), пытается как-то изменить это плачевное положение дел. Мы действуем через Учительский институт эволюционной науки (Teacher Institute for Evolutionary Science, TIES). Под руководством его директора Берты Васкес, которая сама харизматичная учительница, TIES проводит мастер-классы по подготовке учителей к преподаванию эволюции. С использованием таких ресурсов, как презентации в PowerPoint, созданные Бертой, мастер-классы TIES сейчас проводятся во всех пятидесяти штатах, причем с весьма успешными результатами.
28 С точки зрения вечности (лат.). – Прим. ред.
29 Nature, vol. 354, 12 Dec. 1991.
30 …а? До чего же милая (фр.). – Прим. пер.
31 Означать; стонать (англ.). – Прим. пер.
32 Из эссе Лакана “Инстанция буквы в бессознательном”. Пер. с франц. А. К. Черноглазова. – Прим. пер.
33 Популярная цитата из стихотворения У. Б. Йейтса “Леда и лебедь”: “Так стали порожденьем лонных спазмов” (пер. с англ. А. Бушкина). – Прим. пер.
34 New Scientist, 24 Jan. 1985.
35 Поясню для читателей за пределами Британии: в сатирическом журнале Private Eye, выходящем раз в две недели, есть вымышленный колумнист по имени Дейв Спарт, косноязычный левый активист-студент, чьи нудные клишированные речи обычно начинаются с “Э-э, в сущности”. В Private Eye также имеется регулярная рубрика “Уголок Псевда”, название которой говорит само за себя. [В этой рубрике представлены подборки нелепых цитат. – Прим. пер.] Мой оксфордский коллега и выдающийся историк-античник Робин Лейн Фокс однажды намеренно попытался попасть в “Уголок Псевда”, написав колонку о садоводстве для Financial Times. К его огорчению, эта попытка намеренной претенциозности провалилась, однако в следующем же выпуске “Уголка Псевда” оказалась более поздняя садоводческая колонка, написанная Робином без подобной цели.
36 Известное высказывание сатирического персонажа Вольтера, доктора Панглосса, ввел ранее в эволюционную теорию Джон Холдейн, в форме “теоремы Панглосса”: “Все к лучшему в этом лучшем из возможных миров”.
37 Из “От Аристотеля до явлений”.
38 Ошибки Салинса и Уошберна относятся, соответственно, к Недоразумениям 3 и 5 из моей статьи “12 недоразумений относительно родственного отбора”, перепечатанной в сборнике “Наука души”.
39 Palfreyman D. (Ed.). The Oxford Tutorial: “Thanks, you thought me how to think”. Oxford: Oxford Centre for Higher Education Policy Studies, 2008.
40 Замечательный человек, он умер вскоре после ухода на пенсию. Его стоическое отношение к смерти передает его риторический вопрос: “Кому надо, чтобы старый засранец вроде меня зажился на свете?” Я бы хотел посвятить это эссе его памяти.
41 Джон Бакстон, старший коллега, когда я впервые стал сотрудником Нового Колледжа, писал о трех своих тьюторах (между прочим, по культуре античности) в колледже межвоенного времени: “Они заставили нас думать, что мы, как и они, неравнодушны к открытию литературы, истории и мысли древнего мира. Ничто не могло доставить большего удовольствия. Нас не наставляли всезнайки, мы были партнерами в поиске и получали образование”. Эти мемуары – не единственное, что заставляет меня сожалеть, что я не постарался познакомиться с м-ром Бакстоном поближе при его жизни. К тому времени, когда я стал работать в Новом Колледже, он стал несколько отдаленной и недоступной фигурой; бедолага замкнулся в себе, возможно, из-за глухоты. Он тогда преподавал английскую литературу, хотя в студенчестве был античником. Он был также состоявшимся орнитологом, автором фундаментальной книги о горихвостках. Часть наблюдений для этой книги м-р Бакстон сделал, находясь в немецком плену, и даже привлек себе в помощь других военнопленных. Явно интересный человек и, с моей точки зрения младшего коллеги, моя упущенная возможность.
42 Цель лекции должна быть не в том, чтобы информировать, а в том, чтобы вдохновлять. Марку Твену, среди прочих авторов, приписывается циничный афоризм: “Колледж – это место, где конспекты лектора переходят прямо в конспекты студента, минуя мозг того и другого”. Студентом я потратил большую часть лекционного времени зря, конспектируя. Отчаянно. В свои конспекты я потом так и не заглядывал. Единственный случай, когда я забыл принести ручку (и постеснялся одолжить ее у своей молодой соседки, которой безнадежно восхищался), был также единственным случаем, когда я действительно запомнил то, что говорил лектор, и я написал краткое изложение лекции по возвращении в общежитие. В прошлые века, когда книги были труднодоступны, лекция соответствовала своему буквальному значению. У лектора была книга, у студентов не было, а некоторые из них, возможно, даже не умели читать. Лектор стоял перед ними с книгой на пюпитре и читал ее вслух. Но наши студенты читать умеют. Они могут получать информацию из того же источника, что и профессор: читая книги и первоисточники исследовательских публикаций, в эру интернета общедоступные более чем когда-либо. Самые лучшие лекторы вдохновляют студентов, высказывая мысли вслух, выхватывая идеи из воздуха в присутствии студентов и побуждая их делать то же самое.
43 Это я узнал, лишь прожив несколько лет в Оксфорде. Тривиальный пример “древней традиции”, которая на самом деле очень недавняя, – это обычай обсыпать мукой и обливать шампанским друзей, выходящих с выпускного экзамена. Сама оксфордская система тьюторских занятий в ее современном виде – изобретение преимущественно XIX в., она была разработана Бенджамином Джоэттом, возглавлявшим Баллиол-колледж с 1870 по 1893 г.
44 Во втором издании сборника Дэвида Палфримена я добавил преамбулу. Среди прочего, я признал, что индивидуальные тьюторские занятия стоят дорого. Я предложил, вместо того чтобы экономить деньги, повышая соотношение числа студентов к преподавателям так, чтобы тьюторский курс превратился в семинар, как во многих университетах, избавиться от идеи, что тьютор должен быть опытным авторитетным исследователем своего предмета. Вместо этого я рекомендовал нечто вроде американского “кураторства”. Тьюторами в моей реформированной системе должны были стать аспиранты. Нехватку опыта полноценного тьютора-профессора они компенсировали бы юношеским энтузиазмом. Задним числом я осознал, что многие из моих собственных тьюторов и впрямь были аспирантами или постдоками, и вреда от этого не было. Эта практика была обычной в зоологии, но редкой в традиционных предметах типа истории, которые обычно преподавались зрелыми профессорами.
45 London: Audible Audiobooks, 2009.
46 Пер. с англ. Е. Саблиной. – Прим. пер.
47 Это не единственный роман Дэниела Галуйе, о котором я могу это сказать. Еще один – “Симулякрон-3” (Counterfeit World; 1965), в котором мы обнаруживаем, что живем в симуляции, запрограммированной высшей цивилизацией. Данный постулат трудно, а то и невозможно, опровергнуть, как утверждает философ Ник Бостром. А еще это сюжет довольно глупого фильма “Матрица”.
48 “Прослушайте”, разумеется, в случае с аудиокнигой.
49 Здесь и далее пер. с англ. Д. А. Франк-Каменецкого. – Прим. пер.
50 Конечно, может, как объясняет Лоренс Краусс. См. мое послесловие к его книге “Вселенная из ничего”; сс. 409–413 настоящего издания.
51 Пер. с англ. под ред. В. В. Целищева. – Прим. пер.
52 Bronowski J. The Ascent of Man. London: BBC Books, 2011.
53 Конечно, это Джозеф Нидэм. Однажды он провел незабываемый урок биологии в шестом классе у меня в школе. Он принес АТФ (аденозинтрифосфат, топливо жизни) и продемонстрировал его впечатляющее, динамическое воздействие на мышечные волокна. Мы удостоились этой привилегии благодаря его племяннику, который был тогда практикантом в школе. Непотизм не всегда однозначно плохая штука.
54 Броновски явно чувствовал сродство с этим миниатюрным черепом. Я тоже, по иным причинам. Печальный конец ребенка из Таунга подвиг меня на один из немногих моих цветистых пассажей (со смутной отсылкой к ирландскому поэту Джорджу Расселлу) в “Самом грандиозном шоу на Земле”: “Бедный малыш из Таунга, он кричал на пронизывающем ветру, когда безжалостный крылатый хищник уносил его в небеса. Как мало утешило бы его предвидение своей судьбы – два с половиной миллиона лет спустя стать типовым экземпляром вида Australopithecus africanus. Бедная мать из Таунга, рыдавшая в плиоцене” (пер. с англ. Д. Кузьмина). Паб “Орел и дитя” в Оксфорде знаменит как место встреч литературного кружка “Инклингов”, куда входили Дж. Р. Р. Толкиен и К. С. Льюис. Но его имя также созвучно трагической судьбе ребенка из Таунга, и я был рад, когда в 2006 г. меня пригласили туда на церемонию, в ходе которой южноафриканский палеонтолог Фрэнсис Теккерей открыл табличку в память о несчастном юном голотипе.
55 Как возмутила бы Броновски нынешняя студенческая мода на слепую веру во временную политическую ортодоксию, ортодоксию, которой студенты не только придерживаются сами, но еще и навязывают другим. Я имею в виду обычай “лишать слова” приглашенных лекторов. Особенно вопиющий случай вышел с Жерменой Грир, вероятно, самой выдающейся феминистской мыслительницей нашего времени. В 2015 г. ее пригласили выступить в Кардиффском университете. Тысячи студентов подписали петицию с требованием не пускать ученую, поскольку они не соглашались с ее мнением, что мужчину нельзя называть женщиной, даже если у него ампутирован член. У меня по этому поводу нет никакого мнения, кроме того, что д-ру Грир должно быть позволено высказывать собственное мнение. Обоснование, которое привели представители студенческих организаций университета, состояло в том, что “трансженщин” ее взгляды “оскорбляют”. Но чем еще – тут я живо представляю себе взвешенные, сдержанные интонации Броновски – является университет, как не местом, где убеждения студентов подвергаются испытанию противоположными взглядами, пусть даже с риском “оскорбления”?
56 Конечно, теперь их уже больше семи. Не стану уточнять количество, так как надеюсь, что оно в любом случае возрастет, пока эта антология остается в продаже.
57 На самом деле это значительное преувеличение. Я написал это отчасти в шутку. На беду, многие восприняли мои слова серьезно и извиняются за то, что просили меня подписать именно эту книгу. Лучше бы я так не шутил.
58 Один философ дошел до того, что написал: “Гены не могут быть эгоистичными или альтруистичными, как атомы не бывают ревнивыми, слоны абстрактными, а печенье телеологическим”. Казалось бы, кому, как не философу, понимать, что слово “эгоистичный” было употреблено в качестве намеренного антропоморфизма, по обдуманному поводу?
59 Было очевидно, что броские демонстрационные органы типа хвоста павлина и рогов оленя – помехи индивидуальному выживанию. Большинство из нас полагало, что они повышают репродуктивный успех самцов вопреки тому, что служат помехами, – поскольку достаточно впечатляют соперников или сексуальных партнерш, чтобы повысить репродуктивный успех отдельного самца, несмотря на то, что укорачивают его жизнь. Захави выдвинул спорное предположение, будто они впечатляют самок именно потому, что служат помехой. Выражаясь его характерным андроморфным языком, самцы, по сути, говорят: “Посмотри на меня, несущего это дорогостоящее бремя: спарься со мной (или бойся меня), потому что я ухитрился выжить, несмотря на этот претенциозно дорогостоящий гандикап”. Почти все эволюционные биологи насмехались над идеей Захави, и я, в первом издании “Эгоистичного гена”, не стал исключением. Но во втором издании мне пришлось поубавить спеси. Алан Графен, мой бывший ученик, который стал теперь моим наставником, создал элегантную математическую модель, показывающую, что принцип гандикапа теоретически обоснован. И это применимо не только к половому отбору, но и к демонстрационному поведению вообще, включая идею Захави, что доминирующие особи дарят подарки подчиненным, чтобы продемонстрировать свое превосходство. “Видишь, какой я статусный, я могу позволить себе что-то тебе подарить”. Для теории важно, что гандикап обходится действительно дорого, это не показная фальшивка. Мое объяснение модели Графена нематематическим языком приводится в длинной концевой сноске во втором издании “Эгоистичного гена”. Казалось бы, Амоц Захави должен был радоваться тому, что в конечном итоге его честь была восстановлена руками блестящего специалиста по математической биологии. Как ни странно, он, похоже, предпочитал оставаться аутсайдером. На семинаре я сказал ему, что согласен с ним. “Нет-нет, вы не понимаете”, – мгновенно ответил он. Милый Амоц обожал спорить, и он спорил с Джоном Мейнардом Смитом в такой ожесточенной манере, что обычно сдержанная миссис Мейнард Смит в отчаянии отказала ему от дома. Однако же он был прав!
60 См. “Конфликтующие гены” (Genes in Conflict) Остина Берта и Роберта Трайверса.
61 Ну, не у всех из них есть мозги, но именно с теми, у которых они есть, возможны сложности в том смысле, в каком они подразумеваются в предыдущем предложении.
62 Смысл в том, что воображаемая львица не проводит расчет “как лучше всего выжить мне” или даже “как лучше всего обеспечить выживание моим детям и внукам”. Скорее, естественный отбор благоприятствует тем львицам, которые проводят аналог расчета “как лучше всего обеспечить выживание моих генов”. Показатель, который пришлось бы рассчитывать этой оптимизирующей львице (если бы она умела это делать), и есть “совокупная приспособленность” по У. Д. Гамильтону.
63 Здесь и далее пер. с англ. Н. Фоминой. – Прим. пер.
64 Цитата из авторского предисловия к книге “Расплетая радугу”. Здесь и далее пер. с англ. А. Гопко. – Прим. пер.
65 Крупнейшее британское пиар-агентство. – Прим. пер.
66 Мне дорог момент – не думаю, что Стивен будет возражать против этого воспоминания, – когда Джон на конференции Королевского общества произнес: “Стивен, ты ведь знаешь, что только что сказал глупость”.
67 Полагаю, что под “другими ребятами” он подразумевал “другие гены”. Если бы я понял это как “другие особи”, я бы точно высказал ему свое “фи”.
68 Здесь и далее пер. с англ. Л. Сумм. – Прим. пер.
69 Впоследствии я позаимствовал эту фразу, объединив ее с цитатой из “Макбета”, и озаглавил второй том своей автобиографии “Огарок во тьме” (Brief Candle in the Dark).
Продолжить чтение
© 2017-2023 Baza-Knig.club
16+
  • [email protected]