Глава 1. Персеиды
Тонкая полоска вспыхнула на секунду и тут же растворилась в черноте ночного неба. Две пары глаз пытливо искали следующий метеор, врывающийся в земную атмосферу. Это будоражило юные сердца, которые только-только начали познавать мир во всей его широте и вдруг наткнулись на ужас бездны космоса, столь необъятного, что врывающиеся в маленькую Землю и тут же сгорающие метеориты заставляли задерживать дыхание, при каждом слабом блеске в небесном куполе. Там что-то было, живое, неживое, неважно. Пока здесь, на планете, копошились люди, жили свои коротенькие людские жизни, миллиарды, триллиарды космических объектов двигались, менялись, взрывались, рассыпались и плавились и, наверно, ещё много чего делали такого, о чём маленькие дети и подумать не могли.
– Тогда я не боялась темноты, – тихо говорила Рут, перебирая складки больничного халата. – Мне было шесть, чуть больше шести. Брату восемь, и каждую летнюю ночь, когда отец, набуянившись от хмеля, засыпал, а мать запиралась в комнате и плакала, мы уходили на двор, потом за барак и взбирались на крайний гараж в поселке, чтобы посмотреть на звезды. – По обветренным губам поползла улыбка. Рут была не здесь, не в этой бледной и холодной психиатрической лечебнице на Кузьменкова, а среди пряной полыни; шла в неудобных рваных шлепанцах следом за братом, чтобы взобраться на гараж и посмотреть на эти самые на звезды. – Их было так много, и мне всегда казалось, что каждую ночь их становится больше, и иногда я переживала, что их станет слишком много и они все упадут на нас и раздавят. Меня, маму, папу, братишку и весь наш поселок Пригорный.
Почти всегда они проходили через кусты полыни молча, чтобы не разбудить соседского пса. Он сидел на цепи, но дети всё равно его боялись, потому что слышали рассказы о том, как Рекс сорвался с цепи и покусал соседа Тольку-рыжего. Рут шла среди высокой сизой полыни, как по лесу. Вокруг стоял знакомый терпкий аромат, который, по рассказам бабули, отпугивает комаров. Рут готова была поспорить на этот счет и показать красные точки по всем ножкам и ручкам, расчесанным в кровь, но брат сказал не показывать, а то больше не пустят смотреть на звезды.
– Мы просто посмотрели какой-то глупый американский фильм про космос, даже не научный ни разу. – Рут усмехнулась и погладила пальчиками экран телефона; высветилось время и дорожка записи диктофона. Совсем мало набежало, ещё меньше было сказано, больше молчалось. Она вздохнула и продолжила: – Я была уверена, что инопланетяне прилетят и я их увижу. Нет, брат мне этого не обещал, конечно, я просто сама по себе была убеждена, что если в небе так много звезд, многие из которых, по словам мамы, планеты такие, как наша, то кто-то обязательно к нам прилетит. Я всегда была терпеливой девочкой, терпела комаров, терпела, когда папа по пьяни путал двери и мочился у нас в детской, и терпела, что инопланетяне не летят. Они ведь тоже существа занятые, наверно, у них тоже кто-то в запое, и денег нет свои тарелки починить, вот и не летят, но прилетят. Ведь так не бывает, чтобы не прилетели.
Две маленькие тени полезли по забору, а с него перебрались на скособоченную крышу крайнего гаража. Где-то далеко залаяла собака. «Это не Рекс», – подумала Рут и уцепилась за ладонь брата. Разница в возрасте у них была небольшая, но рука Давида казалась Рут огромной и самой надежной в мире. Этой рукой Давид прикрывал глаза Рут, когда отец особенно расходился, этими ладонями закрывал её маленькие ушки, когда родители скандалили за стеной. Рут бегала за ним точно хвостик, но не осознавала самого чувства привязанности, только четкое понимание, что так должно быть, и Давид был с ней в этом молча согласен. Они не нежились, как другие братья и сестры, их отношения походили больше на деловые, где они выживали, держась друг за друга, но не давая волю чувствам. Чувства – это шумно, громко и страшно. Давид был не менее терпеливый, чем Рут, только ко всему прочему он слишком рано вырос и давно нес ответственность и за себя, и за Рут, и даже за мать.
– Мы садились на самый краешек, но Давид всегда проверял, не слишком ли я близко сижу. Темно было, жуть, особенно в безлунные ночи. Темно, холодно, и комары кусали так, что я потом неделями чесалась, но мать тогда была в депрессии, в самом её пике, так что за нами никто не приглядывал. Никто даже не замечал, что нас ночами нет дома, не то, что говорить о комариных укусах. Маму забрали в начале осени, как раз после Персеид.
Небо мелкой строчкой рисовалось метеоритами. Рут разинула рот, не в силах сдержать эмоции. Давид смотрел то на небо, то на сестренку и не переставал улыбаться. Ничто так не вдохновляет, как шок в глазах близкого, особенно шок приятный.
– Тогда я не знала, что это называется метеорный поток Персеиды. Для меня это было явление самого космоса, знак лично мне. Я помню, что вцепилась в руку брата обеими руками от волнения и просидела так до самого утра. Знаете, когда так много чувств внутри, что тело не может препятствовать их выражению. Особенно это хорошо видно на детях. А теперь по мне, наверно, ничего не видно. – Голос стих, где-то вдали мерно шаркали тапочки, кто-то шел к посту медсестер. Рут потянулась рукой к телефону, но шедший вдруг замер и свернул куда-то в дверь.
«Сергей Геннадьевич пошел курить, как по часам», – подумала Рут и убрала руку с телефона. Тусклый белый свет экрана напоминал ей о первом её фонарике – подарке пьяного отца, когда она ещё смелая и маленькая сбегала из дома за поселок, чтобы смотреть на небо и ждать инопланетного визита. Все думали, она станет астрономом, а Рут стала психиатром.
– Чем больше человек становится, тем больше он боится. Я ничего не боялась, кроме Рекса и пьяного отца. Даже не отца, а того, что он может натворить дел, как говорила соседка. Я привыкла, что он ругается и кидается в драку, захмелев, я даже привыкла к слезам матери, ведь это было нормой в семье, так что эти вещи меня не пугали. А вот черная немецкая овчарка Рекс была делом непредсказуемым и потому страшным. Остальное казалось стабильным. Стабильная разруха в поселке, стабильная нищета и легкий голод. Стабильное не может пугать и не могло тогда, потому что казалось незыблемым. Теперь боюсь всего. Мне тридцать два, и я боюсь собственной тени в квартире, потому что знаю, что и это может свести с ума. Незнание – смелость, знание – тревога и страхи до конца своих дней. Хм, а хотела записать приятные воспоминания для Давида. – Она покачала головой. Снова бессонница, ночная смена, и Сергей Геннадьевич, врач-психиатр, тихо шлепающий тапочками в обратную сторону после перекура.
Глава 2. Осень в городе
С осенним ветром едва ли может ассоциироваться что-то приятное. Он обрывает листву, взметает пыль, холодит. Это не летний тёплый ветерок, ласкающий волосы, охлаждающий пыл души, но не гасящий его. Осенний ветер, особенно октябрьский, жесток и колюч, не хуже зимнего.
Рут ненавидела осенний ветер и в целом осень. В своем тонком сером пальто она стояла на перекрестке и боролась с волосами, которые ветер трепал со всем остервенением, будто хотел вырвать. Волосы цвета горького шоколада – как когда-то говорила бабуля, – теперь были острижены по плечи и совсем не слушались свою хозяйку. Ничего красивого в них Рут не видела и всё планировала перекраситься, но как-то руки не доходили, и ноги тоже. Она стояла, терпела ветер, прохладные брызги моросящего дождика, и ничего приятного в этом промозглом дне не было и не могло быть. От дурмана ночи, от странных по полярности воспоминаний детства не осталось и следа, если не считать короткую запись на диктофоне.
Она её не слушала. Это казалось излишне романтичным, а с её работой в психдиспансере, в этом собранном из черно-серого лего городе, романтичность была не в чести. Настроение больше не приходило извне, как это было в детские годы, оно вообще не приходило, а потреблялось выписанными самой себе препаратами. Фенибут был легкой альтернативой мнимого счастья. По мнению Рут, счастья вообще не существовало, это выдуманное для доживания слово, выдуманное людьми. Есть просто жизнь и необходимость размножения, планомерного, постоянного и непонятно кем запущенного. Всё вокруг, даже самые тяжелобольные в её отделении, желало размножаться. Реально или метафорично – не играло роли, всё человеческое существо было нацелено на продолжение себя в чем-то живом или неживом, и кто как не Рут мог знать эту жесточайшую и бесчувственную правду.
Но физически Рут размножаться не хотела, за это в их семье отвечал Давид, с которым они уже много лет поддерживали простое, навязанное правилами семьи общение. На мгновение, в предрассветных сумерках перед сдачей смены Рут вдруг подумала, что Давида давно заменил кто-то другой.
«Какая глупость», – процедила она сквозь зубы, вспоминая свою душевную запись в ночи. Ей не вдруг, но окончательно стало ясно, что такие вещи Давида не тронут, скорее всего, он даже не помнит тех дней, которые хвостом яркой кометы остались в памяти Рут.
В шуме мчащихся машин, в гуле миллионного города слышался отдаленный лай собаки. Где-то через пару домов заливался игривым лаем пес. «Наверно, это всё-таки был Рекс», – ни с чего подумала Рут, и зеленый сигнал светофора приказал ей и всем остальным смело шагать на грязно-белые полоски пешеходного перехода. Шлепали по лужам ботинки и туфли, путались под ногами спешащие и нагловатые подростки. Город продолжал жить вопреки тому, что где-то умирали люди, где-то разбивались сердца, где-то в самой дальней комнате психиатрического отделения на Кузьменкова-два сидел, как его звали в шутку, Вещий Олег и выцарапывал свои выдуманные предсказания на стене. Бумагу отрицал, да и людскую речь тоже, но был не буйный и безобидный. Такой же, словно выброшенный на обочину мусор общей жизни, и Рут давно не видела разницы между собой и ним, потому что правильно жить эту жизнь не получалось.
Три года назад в маленькой однушке Рут, как настоящая хозяйка своей судьбы, затеяла ремонт. Верная своим принципам, она довела его до логичного завершения и по плану должна была приходить в уют и комфорт. Три года назад скандинавский стиль был на пике популярности, и никто не спрашивал, нужен ли он вообще или нет.
Теперь белая пустота идеально вылизанной квартиры пугала Рут больше, чем незапертая дверь между блоками психиатрических отделений.
«Цвет яичной скорлупы – создает эффект тепла в помещении».
«Мягкий голубой – успокаивает».
«Минимализм – это европейский стиль».
Минимальная площадь квартиры полностью оправдывала стиль, выбранный Рут, на этом можно было и остановиться, но, спасаясь от зычного слова «информационный шум», квартира стала походить на гладкую полую пещерку с едва заметными выступами углов. Иногда Рут сравнивала этот немой ужас с соляными пещерами, где собирались сомнительного порядка старушки, матери с ярко выраженным помешательством на всякой чуши, лишь бы чушь эта произносилась с уст умудренных див шоу-бизнеса, и дети, абсолютно не заинтересованные в эффекте соляных пещер. Там было также прохладно, пусто и неуютно. Рут вполне могла представить участников соляных схождений в своей квартире, они бы идеально вписались в интерьер, в который она никак своим тощим боком не вписывалась. Квартира была настолько чужая ей, что всякий раз Рут приходила к себе как в гости.
«Гостить три года», – подытожила она, скидывая серое пальто и ступая аккуратной ножкой на идеальный ламинат цвета серого гранита.
Ни пылинки, ни соринки, потому что некому сорить, даже ей самой не удавалось чудесным образом загадить, захламить квартиру. Ей нечего было копить и складировать. Её крошечный балкон, вопреки правилам всего русского населения, был пуст и чист, и сколь ни копайся, даже огрызка лыж там было не сыскать.
Рут давно смирилась с тем, что квартира существовала сама по себе и сама себя тщательно прибирала. Иногда здесь бывали гости, и среди них бытовала шутка, что квартира так жаждет найти супружника для Рут, что сама всё здесь содержит в порядке, лишь бы никто не сбежал.
Сбегать было некому, но если бы кто и был, то непременно бы ослеп от чистоты и белизны помещений. А Рут бы, в свою очередь, сошла с ума от наличия второго человека в доме и непременно бы вызвала сама себе неотложку из родимой психиатрии.
– Я застряла, – тихо сказала Рут, когда дорожка диктофона снова побежала по экрану телефона. Ей не нравилось слушать саму себя, но тьма ночи и далекие одинокие огни звезд, всех трех самых ярких, что пробивались сквозь световой шум города, навеяли ей прежние мысли, зародившиеся в ночную смену. Где-то оживал озорник Давид, давно умерший мальчишка в понимании Рут – я застряла на крыше гаража и не могу выбраться. Хотя это только сентиментальная чушь. Давид жив-здоров, у него уже в сумме четверо детей, – она усмехнулась, вспоминая эту разношерстную малышню от разных браков, и Давида, большого серьёзного и страшно влюбчивого мужчину – гулёна. Может, в это и трансформировалось его детство? Ищет материнской любви в женщинах, но выбирает равнодушных сук, как наша мать. Хотя она не виновата, никто не виноват. Ну вот опять… – она вздохнула и завалилась на махровый светло-зеленого цвета плед. – Я в совершенстве подбираю одинаково дерьмовые и скучные цвета, – отметила Рут и погладила рукой плед, – а дома всегда была разруха. Мне хотелось поскорее выкинуть всё это из своей жизни, из своей головы. Эти вонючие шкафчики, которые отец притащил с мусорки и подлатал для нас. Они так и не перестали вонять рыбой, и я ею воняла в школе.
В окно что-то ударилось, и Рут стихла. «Должно быть, птица», – подумалось ей. Обычно птица, попавшая в стекло, была к смерти по поверьям старших поколений, но бабуля Рут и Давида считала, что птица, к счастью, в любом случае, потому что животина не полетит туда, где плохо. С тех пор и черные коты, и птицы, влетающие в окна, были в понимании Рут к счастью, только это ничего не меняло.
– Волосы у Давида были светлее, чем у меня, светлее и мягче. Он всё-таки в маму пошел, а я в папу. Наверно, в папу, – рассуждала Рут, всё ещё поглядывая в окно, лежа на постели. – От Давида пахло травой, зеленой свежей травой. Мама в хорошие её дни говорила, что Давид пахнет летом, и я соглашалась, и бабуля тоже. Давид дулся как индюк, ему не нравилось, что он вообще чем-то пахнет, а мне нравилось. Мне никогда не говорили, что я пахну летом, зато я всегда знала, что пахнет от него не просто травой и летом, но ещё и звездами, космосом. Мой белокурый сероглазый космос умер в тринадцать лет.
Глава 3. Безликий
Шум в большой квартире стоял невыносимый. То голосили бабули со стороны невесты, то громогласные отцы, тётки, и среди них Давид, как его называла вторая жена – еврейская скала. Шутки ради, конечно, его и близкие по-всякому называли: бугай, амбал, и он вполне оправдывал свои прозвища, особенно в последние годы, когда к высокому росту и мускулистому телу добавилось пивное пузико.
– Я же вам сказала, за каждый лишний стул мы платим семь тысяч! – повторяла невеста и уже вся пылала от злости, и дикими глазами пускала молнии в набежавшую родню Давида. «Евреи», – мысленно подумала она, но никогда не указывала на это. В её селении евреев не было, да и никогда Настя не думала, что выйдет замуж за трижды женатого мужчину, так что его национальность не беспокоила её ровно до тех пор, пока не объявилась родня. Это были в основном какие-то тетки, возмущавшиеся ростом расходов на будущую сверхпышную свадьбу. Понять их можно было, все из общины и все вынуждены были уже в четвертый раз скидываться на свадьбу племянника. Немногословен был только отец Давида. Он тихо сидел в уголочке и без интереса смотрел по сторонам.
– Грабеж! Семь тысяч! Мы могли сыграть свадьбу в «Людмиле»! – возмущалась тучная тетя Марьям, тетка Рут и Давида.
Невестка тут же вскочила, хватаясь за свои белые волосы на голове. Рут ни капли не трогали эти склоки, она с любопытством изучала красивый белый цвет волос невестки, думая о том, что стоит все-таки дойти до парикмахерской и покрасить наконец волосы.
– В «Людмиле»? Вы издеваетесь? Это кафе для поминок. Побойтесь Бога, я в таком месте жениться не собираюсь! – вскричала она, и Рут отметила, что ещё пару таких возгласов, и она перейдет на визг. Было интересно посмотреть, как Настя кричит, не из злости или желания довести, просто Рут очень часто видела, как люди кричат, и все они кричали по-разному. В этом скрывалось её давнее наблюдение о великом различии одинаковых людей в момент их нервного срыва. – Давид, скажи им!
– Тетя Марьям, ну всё уже оплачено, просто не добавляйте в список людей, тогда за стулья не придется платить. Всё просто, не понимаю, чего мы спорим, – спокойно говорил Давид, повидавший в своем детстве гораздо более серьёзные скандалы, чем этот жалкий спор.
«Тогда он горел, горел как комета, как метеор, врывающийся в атмосферу Земли. Он кидался на отца, просто мальчик десяти лет, и вцеплялся зубами в его руку. Колотил его своими маленькими кулачками. Отец, да-да, этот серый скромный мужичок в уголке кухни, который уже двенадцать лет как закодирован, отшвыривал Давида точно котенка и кидался на мать. Как она, никто не умел кричать. Каждый её крик был криком умирающего. Люди начинают умирать задолго до их реальной смерти, если они её хотят, предвосхищают», – думала Рут, пропуская мимо ушей все обещания невестки расторгнуть брак, не замечала, как тетки в сердцах бледнеют и краснеют попеременно. Взор её был направлен на Давида, спокойного, улыбчивого, кого-то другого, чужого ей, Рут, человека.
– Также спокойно он смотрел на все свои разводы. На то, как первая жена обещала не давать ему видеться с детьми, как вторая разрезала ему, брошенной в гневе тарелкой, щеку. Криво она бросила, в стену. Осколок воткнулся в щеку. И почему-то позвонили мне. Мне, психиатру, – Рут рассмеялась, запахиваясь курткой.
– Ты с кем болтаешь? – спросил выглядывающий из-за угла десятилетний сын Давида, Эрик. Рут присела на корточки и поманила его к себе.
– А я записываю подарок твоему папе на день свадьбы, – сказала она, когда Эрик подошел ближе и стеснительно спрятал ручки за спиной – точная копия отца в детстве. Точная. Даже глаза такие же – Эрик с непониманием посмотрел на тетю, которую невестка и его мать звали больничной крысой.
– Почему ты редко приезжаешь? – спросил не задумываясь Эрик, и Рут встала. Он смотрел на неё озадаченными большими блюдцами глаз снизу вверх, маленький и ещё совсем ничего не понимающий мальчик бил в самые больные места.
– Они позвонили мне, – продолжила уже в лифте Рут. Там, в квартире, на восьмом до красных искр разгорался скандал за несчастные стулья, а она, надев наушники, принялась за свой рассказ – если быть точными, она. Рыдала в трубку, что везде кровь, и я сказала, чтобы вызвала скорую. Я и травмы. Нет, конечно, могу, но зачем? Это другой конец города, ночь. Быстрее приедет скорая. Но нет, надо было устроить шоу, шоу со слезами и жалобами. Ничего она не испугалась, просто сразу поняла, что рана плевая, зато какой скандал. Некоторые люди любят скандалы.
На шестом этаже лифт остановился, кто-то вошел, а Рут продолжила рассказ, так, будто вещает кому-то по телефону о бытовых семейных дрязгах. Она не видела, кто вошел. Она опять застряла в моменте.
– Давид всегда выбирает скандальных женщин, настоящие актрисы. Когда я приехала, крови и правда было много, везде эти красные кружки. Она их не вытирала, стояла в углу кухни и зычно рыдала, так что сперва я подумала, что пострадала она, и пошла к ней. Я сказала ей: «Покажи», и там ничего не было. Только слезы и сопли, а потом начался этот вой до небес. Давид разрушил мою жизнь, Давид то, Давид сё. А потом вышел Давид… – Двери лифта распахнулись, и незнакомец, вошедший на шестом этаже, галантно пропустил Рут – такой же спокойный, как будто ничего не произошло. Он зажимал рану на щеке какой-то тряпкой и стоял в проеме двери в ванной. Разве такие люди разрушают жизни? Я не жила с ним, не знаю, может, он тиран и деспот, но, по-моему, нет. Ведь он не живет в этом мире. Давид умер, когда ему было тринадцать, быстро так, за одну весну выгорел как спичка, и с тех пор ничьи жизни он не рушил, ни свои, ни чужие. Мертвые ничего не разрушают, а вот живые – да.
Рут быстро шла в сторону станции метро, этой жалкой единственной ветки на весь город, от речи её несло быстрее. Она спешила, продолжая рассказ и увлекаясь им, как какой-то невиданной ранее игрушкой.
– Он умирал всю весну. Долго, как комета Галлея, горел на горизонте, сводил с ума всю семью, точнее то, что от нее осталось. Я тогда боялась к нему прикасаться, боялась обжечься. Давид много кричал, кричал так, как кричат умирающие. Я уже говорила, что умирающие люди кричат по-особенному, не в момент смерти, а в период её предвосхищения. Кричат агонически, своим грудным голосом, а не связками в горле. О, как надрывался он до самого июня, а потом помер, и всё стихло.
В метро история завершилась. Шум вагонов заставил Рут вынуть наушники и откинуться на сиденье, полностью расслабив тело. Её потряхивало от волнения, и она точно знала, что не скандал тронул её сердце, а то, что брат и правда ведь умер, а она ходит, условно поздравляет с днями рождениями какую-то оболочку Давида, чью руку она не выпускала, проходя через высокую полынь и озираясь в темноте со страхом увидеть Рекса. Пес ни разу так в её жизни и не сорвался с цепи, ни разу не кинулся, но был самым опасным существом, от которого могла спасти только рука Давида. Теперь не было ничего: ни Рекса, ни полыни и звездной россыпи, ни братишки.
Руки, тонкие и бледные, протерли с усилием лицо. Рут выпрямилась и встряхнулась, как после драки. Ей хотелось скинуть этот осадок горечи во всем теле, в душе, в которую она не верила. Но такое за раз не сбрасывалось, годы её психика училась выживать в этом противоречивом мире, в мире, где инопланетяне не прилетели и не спасли её и Давида. Детские сказки ранят больше всего, если начинают проникать в жизнь и что-то там обещать. Рут посмотрела прямо перед собой. Она ни раз учила пациентов преодолевать панические атаки, так что цеплялась глазами за все предметы вокруг, мысленно их называла.
«Поручни, карта метро. Зачем карта метро, если у нас только одна ветка? Какой бред, и ведь в каждом вагоне, должно быть. Неужели в каждом?» – она встала и, поддаваясь своему любопытству и правилу «отвлеки психику», пошла проверять, а во всех ли вагонах есть карта. Правда, между вагонами не было прохода, все двери были замурованы капитально, и Рут, немного постояв у двери, повсматривавшись в антураж соседнего вагона, села и заметила, что кто-то замешкался за её спиной и тоже сел.
Нервные, бегающие по убогому антуражу вагона глаза, пальто короткое, серое и в катышках, на плече сумка, похожая на чемоданчик. Жалкий человечек лет двадцати пяти сидел напротив Рут и стал её следующим объектом внимания. Всё во имя отвлечения.
Рут любила изучать людей, особенно психически нездоровых, а, по её мнению, их было куда больше на свободе, чем в стенах лечебницы. Так что она сразу начала искать разодранные кутикулы вокруг аккуратно постриженных ногтей на руках – верный признак неврозов. Но их не оказалось, белые суховатые пальцы были весьма обычными.
Из своей практики Рут больше всего запомнила девушку, которая любила чесать голову от нервов. Сама по себе клиентка известного места была серьёзной и невероятно ответственной, но до таких пор начала чесать несчастную голову, что кожа покрылась постоянно кровоточащими ранками, а от былой шевелюры в какие-то несколько лет остались только жалкие патлы.
Взглядом Рут окинула его голову. Обычный темно-русый цвет волос, заметно немытых, и ни намека на расчесанные проплешины. Почти скучно, если бы не бегающий взгляд. Разок они почти встретились взглядами, но даже секунды парень не смотрел на Рут, а сразу начал изучать с великим интересом обстановку вагона. Это она сочла либо очередным неврозом, либо парень был заинтересован в ней и потому не мог так очевидно попасться. И та, и другая версия были занятными, но в какой-то момент в метро стало темно, буквально на пару секунд погас свет, и Рут утонула в своей памяти, захлебываясь образами, как мутной водой болота. Исчез нервный парень, чьего лица она даже не вспомнила, когда зажегся свет, резко ударивший в глаза.
Глава 4. Уличные тапки
– Один-единственный раз на наш город упал метеорит, и я всё пропустила, – обреченно и немного саркастично сказала Рут. Коллеги хихикали, Сергей Геннадьевич мял заготовленную сигаретку пальцами и скромно улыбался, замерев в дверях.
Все пятеро сидели в ординаторской, в бытности звавшейся кухней. Крошечное помещение между двумя блоками отделений, где все собирались посплетничать, включая ночных дежурных.
«А ночью только и говорить, что о звездах», – подумал Сергей Геннадьевич, лысоватый психотерапевт сорока восьми лет, любивший послушать чужой треп скорее по причине опыта. Никто его в этой подсобке не занимал, ему хотелось поскорее выйти на воздух, где не пахнет препаратами и мочой, и затянуться сигареткой. Он смотрел то на тощую бледную Рут, вспоминая её тихой мышкой в первые годы, то на тучных медсестер, которые с годами только прибавляли в весе, прямо пропорционально потерянным килограммам Рут. Его забавляла эта ночная компания. Он не понимал, правда, зачем Рут берет ночные дежурства, когда как врач днем зарабатывает сносно.
Но Сергей Геннадьевич не любил долго думать над одним и тем же, может, поэтому и прижился в этом месте и также любил в ночное время прятаться в стенах психиатрии не как доктор, а как одинокий мыслитель. Уже никто в лицо его не спрашивал, зачем он бросает семью и ночи проводит в своем кабинете. В отличие от Рут, он не брал смены, он откровенно прятался от внешнего мира, в его уменьшенной модели – психушке. Вся семья жила в понимании, что отец работает и несколько раз в неделю вынужден идти в ночь с судочками заготовленной еды. Он чмокал двух близняшек-дочек в розовые щёчки, у которых, по его мнению, были омерзительнейшие физиономии. Обнимал жену, пропахшую стряпней, и уходил. И если бы он шел изменять, но нет, Сергей Геннадьевич шел в психушку, чтобы сидеть в желтом свете настольной лампы и раз в час выходить на перекур. Казалось, он живет этим ожиданием от сигареты к сигарете. И в этом коротком мгновении, когда он шел по темному коридору к лестнице и до момента первой затяжки, была вся суть его существования, весь смак.
Считал ли Сергей Геннадьевич себя относительно невменяемым? Разумеется, и, откровенно говоря, перед коллегами не скрывал своих странностей и легко больным пациентам тоже рекомендовал давать волю себе, чтобы не копилось.
– Моя сноха так испугалась, что собрала детей и ринулась из города, представляете? Прям из города, и говорит, там пробки на выезде были. Всем городом ломанулись, – рассказывала одна из медсестер. Другие посмеивались. Рут смотрела на опустевшую дверь.
«Как по часам ходит», – подумала она, хотя уже ни для кого не было секретом, что Сергей Геннадьевич приверженец жестких традиций относительно себя. Рут видела в этом попытку контроля меняющейся реальности. Типичный кризис среднего возраста, когда мужчина пытается удержать былое, а тело противоречит этому, и всё вокруг тоже. Как-то она рассматривала фотографию семьи на его столе в кабинете. Красавица-жена и двое белокурых малюток на руках. А потом она увидела его жену и детей в реальности и поняла, что в кабинете Сергея Геннадьевича живет прошлое, с которым он сросся и не хочет расставаться. «А говорят, уродливых детей не бывает», – добавила она и поморщилась.
Один из врачей, что работал здесь совсем недолго, так что Рут не смогла припомнить его имени, был помешан на теориях относительно близнецов. Он считал, что все близнецы являются обладателями уродливых лиц и тел и что непременно их совместное развитие в одной утробе оставляет отпечаток на внешности. Он мог часами разглагольствовать на эту тему, приводя в пример каких-то известных близнецов. Шутки закончились, когда у Сергея Геннадьевича родились близнецы, и прежний врач-теоретик уволился, видимо, не приняв в себя мысль о том, что в дальнейшем не сможет продолжать свои лекции в этом месте. Странная и смешная история осталась в памяти Рут, и ей всегда было жалко Сергея. В голове её он был просто Сергей, на людях – Сергей Геннадьевич.
У него были походные тапочки на лестницу к курилке. Они едва заметно шлепали по коридору в одно и то же время, так что местные врачи и медсестры научились определять, который час по хождениям Сергея Геннадьевича. Одевался он традиционно строго, да и под халатом мало кто видел качество его нарядов, но, по слухам, костюм не менялся годами.
Он ходил, мягко улыбался и очень тихо говорил с пациентами. Вообще, почти все психиатры, если дело касается больных, разговаривают на одной тональности и почти вежливо. Другое дело – ежедневная рутина со справками, когда дело приходится иметь с якобы здоровыми людьми. Тогда и Рут пускалась в брань, а медсестры порой опускались до мата. Но не Сергей Геннадьевич, он был одинаковый всегда, типичный Геннадич, как говорили медсестры. Здесь его не особенно любили и не особенно ненавидели, просто принимали как должное, даже скорее, как пустое место с дурацкими привычками, которые, как оказалось, порой бесят. И наверно, только в последние три года Рут начала замечать его без этих бзиков и маленьких традиций.
– А где были вы, когда упал метеорит? – сразу спросила Рут, когда Сергей Геннадьевич вернулся и принес с собой легкий холодок улицы. Лысина его чуть раскраснелась, а глаза были довольные, но уже затосковавшие по своему обряду.
«ОКР в легкой форме», – подумалось Рут, хотя не любила ставить диагнозы врачам, особенно психиатрам, потому что там чёрт ногу сломит, как всё наворочено.
– Курил, – спокойно отвечал он и присел на табурет в углу. Он всегда садился на самый краешек и так деланно складывал руки на коленках. Послушный, милый мужчина, способный утихомирить и договориться с буйным пациентом, не применяя силы.
– Сергей Геннадьевич, вы бы побереглись, у вас ведь рак будет. Ох, знали бы, как у меня мать на тот свет отходила, когда ей рак груди поставили. И всю ведь порезали, и все эти метастазы повырезали, да, а толку. Полгодика ремиссия, и началось. Коли не коли, а все одно мучалась, выла, что сил у нас не было. Мы тогда диток наших бабуле по мужу отправили, куда им-то в их годах такое. Ох, и намучались мы. Вы бы подумали, да завязались, – рекомендовала она, и Рут показалось, что разговор этот она слышала сотню раз не меньше.
Он только улыбался и пожимал плечами.
– А сколь окон-то повышибало, помните? – начала другая медсестра, все закивали.
Рут не сводила глаз с лица Сергея Геннадьевича. Ею овладело странное, по-детски глупое желание в следующий поход увязаться за ним и подсмотреть.
«Какая глупость, – думала она, – следить за коллегой, с которым работаю уже много лет. Нет-нет, не чудим, хватит с меня. Надо записать поздравление и уже выслать брату. Надо что-то лаконичное. Не о звездах, конечно, о том, какой он отец. Господи, он дерьмовый отец, приходящий для почти всех своих детей. Вечно отдает детей бабкам и теткам, а сам… Можно про трудолюбие, работает он много, но… Давид мечтал стать врачом, а его оболочка стала бизнесменом, торгующим всяким ширпотребом. Давид хотел стать врачом, а врачом стала я. Только он явно не таким врачом хотел быть. Наверно, хирургом. Не помню, каким же он хотел быть врачом? А почему, кстати, врач?»
Тапочки приглушенно шлепали по лестнице. Рут прильнула к двери, и вся вдруг затряслась от мысли, что она, тридцатидвухлетняя психиатричка, пошла следить за ещё более психиатричным Сергеем Геннадьевичем, который просто вышел покурить. Ну и что, что минута в минуту. Но зудело внутри, надо было выйти посмотреть, как он стоит на осеннем ветру, задрав голову вверх…
– А, Рут, вышли подышать? – спросил Сергей Геннадьевич, когда Рут осторожно вышла и встала за дверью, в надежде остаться незамеченной. Красный огонек расцвечивал двухдневную щетину на его лице, загорался ярче и снова гас.
– Да, что-то захотелось выйти. – Рут всю пробрало игривое ощущение победы. Ведь никто и никогда не ходил курить в одно время с Сергеем Геннадьевичем, никто и никогда не видел, как он стоит, как курит. – О чём вы думаете? – он смотрел вверх, потом тыкнул в небо сигаретой, и Рут обомлела.
– Там непременно ведь кто-то есть, – с усмешкой сказал он и затянулся. Рут стояла оцепенев. Она ведь никогда здесь не бывала и совсем забыла, что за Кузьменкова-два только кладбище и…
– Прорва звезд! – сказала она, и кровь прилила к лицу от волнения. – Как много звезд!
– О, мы видим лишь малую часть, – отметил Сергей Геннадьевич и искоса посмотрел на Рут. – А там, там ведь очень много всего. Я думаю, там кто-то есть, а вы, что думаете? – Рут поежилась.
– Не знаю, РЕН ТВ посмотришь, так там, безусловно, кто-то есть, а для нашего брата и на земле полно инопланетян.
– У вас острый язык, Рут. А если без этого, там кто-то есть? – он спрашивал даже настойчиво, и Рут струхнула, не узнавала его, будто вся эта космическая история меняла или изобличала людей в их истинных образах.
«Язык острый? Да ну, он… это же почти грубость? Или нет?»
– Я бы хотела, чтобы там кто-то был, – вдруг выдала Рут и быстро развернувшись ушла в темноту лестницы.
Глава 5. Гусиная кожа
– Тогда мы страшно замерзли, но не ушли. Я в братишкином свитере, натянутом на колени, Давид в футболке. Помню, все его руки мурашками покрылись. Я осторожно трогала его чуть ниже локтя, и кожа такая гусиная была, с торчащими вверх волосками. Ничего не понимала, мне было только шесть, и за лето я так привыкла не спать до утра, что и в этот раз сиделось хорошо. Но Давид был другой, весь напряженный, не замечал холода. Мы сидели на деревянных ступеньках возле подъезда нашего барака. В пять утра, кроме нас, сидел ещё старичок, что жил с нами на одном этаже. Он всё курил и вздыхал, курил и вздыхал. Пару раз он предложил Давиду пойти домой и ложиться спать. Давид отказывался, коротко так говорил «нет» и всё. А старичок сокрушался, что я совсем маленькая и мне надо в постель. Давид не отвечал, он продолжал сидеть, и я с ним. Я бы в жизни не пошла в пустой дом, где по углам наблевано матерью.
Запись прервалась звонком. Рут смотрела на незнакомый номер на ярком экране, щурилась, пытаясь вырваться из мира её детства в мир настоящего. Номер оказался незнакомый. Она хотела было ответить, но заметила темный силуэт, замерший в дверях на лестницу. Сергей Геннадьевич впервые застрял и будто не мог перешагнуть порог. По повороту тела Рут понимала, что лицом он обращен к ней, но мысли были так далеки от этого момента, от этого странного звонка, что и правда сняла трубку, хотя время ночное. Кто-то на другом конце быстро затараторил, рассыпаясь в извинениях. Рут смотрела на стоящего Сергея Геннадьевича, ей казалось, что в тени коридора его лицо безусловно улыбается.
«Наверно, он меня за столько лет по винтикам разобрал», – взбрело ей в голову, ведь что ни говори, а как специалист он был хорош и превосходил Рут во многих отношениях их нелегкой профессии. «Ну что ж ты стоишь? За столько лет… За столько лет можно либо сгореть дотла, либо потухнуть окончательно».
– Алло, Рут? Алло… – повторял мужской, но очень мягкий голос.
– Да, слушаю, – отозвалась на автомате Рут, хотя отродясь ни с кем позднее одиннадцати не разговаривала. Силуэт Сергея Геннадьевича исчез во мраке. «Ушел», – подумала она.
– Я могу сейчас приехать? – спросил голос, который, видимо, поведал всю суть дела, которую Рут благополучно пропустила.
По лбу побежали волны морщин в попытке вспомнить сказанное незнакомцем. Она даже имени не услышала, вся была в нем, в человеке, смотрящем в звездное небо и ждущем, ждущем кого-то оттуда. Она была им, он был ею, а кто-то третий что-то требовал от неё сейчас, прямо сейчас ответа, разрешения приехать, когда она даже не знала, куда он собирался ехать. Плечом она чувствовала колючее от холода плечо Давида, видела его взгляд, направленный на дорогу в сторону города, всем телом он подался туда. Он, старик в фуфайке, отец, умчавшийся следом по этой же дороге. Всё тянулось куда-то, кроме Рут. Она пониже натягивала свитер, чтобы ножки не мерзли, потом принюхивалась к нему и вспоминала лето. «Человек лета. Да и какая разница, куда и зачем приедет? Пусть едет, мне какое дело».
– Да, безусловно, – отчиталась Рут и бросила трубку.
– Как дышится? – спросила Рут, спускаясь с последней ступеньки. Только сейчас она заметила, что порожек пожарной лестницы в психиатрии был сделан из дерева, точь-в-точь порог её давно забытого барака в Пригорном.
Сергей Геннадьевич не обернулся, он смотрел в небо, курил, пуская ажурчики дыма вверх.
– Свежо. Думаю, скоро похолодает, – отметил он, и в голосе слышалась улыбка. Рут не могла увидеть его мимики полностью, ночь была безлунная, а фонари упускали этот пятачок, отдавая два силуэта всецело ночи. – Вы любите зиму, Рут?
– Не очень, но она лучше, чем осень. Всё белое, и настроение такое, будто совсем скоро весна. Всю зиму живешь в ожидании весны.
– Всю жизнь живешь в ожидании весны, – добавил Сергей Геннадьевич. – Знаете, я решил развестись, – вдруг сказал он, и Рут попятилась назад, как-то интуитивно, хотя врач даже не обернулся.
«Я ничего ровным счетом о нем не знаю. Ничегошеньки, кроме того, как он бережно протирает пыль с фотографии жены, кроме его бзиков, похожих на ОКР, и любви к сигаретам. Нет, ещё я знаю, что он хороший врач и, наверно, понимает всех моих тараканов, но причем тут это сейчас? Он разводится».
– Сожалею, – выдавила она. Сергей Геннадьевич хмыкнул. – И давно вы это решили?
– Ночью с седьмого на восьмое, – праздно отвечал. – Вы считаете меня больным? – Рут молчала, ей и не дали времени ответить. – Безусловно, все мы здесь считаем друг друга больными на голову. Более того, мы сами себя считаем больными и без зазрения совести выписываем препараты, которые по закону сами себе выписывать не можем. – Он обернулся, Рут вздрогнула. Нет, совсем не то она угадала в его словах и теперь покрылась краской стыда и дрожью страха.
«Вот такая гусиная кожа была у брата в ту ночь, как у меня сейчас».
– Если вы не прекратите принимать фенибут и другие более тяжелые препараты, я буду вынужден обсуждать этот момент с заведующим. Возможно, к сожалению, из-за сложности работы вы получили профессиональную психологическую травму, – серьёзно говорил Сергей Геннадьевич, встав к ней вполоборота. – Попрошу вас сдать сегодня все ваши таблетки мне лично. Тогда дело будет как минимум отложено до тех времен, когда вы возьметесь за ум.
«Да это ты гребаный психопат! Ты ходишь курить по часам, ни с кем не общаешься, живешь в своей голове», – бесновалась внутри Рут, но ни слова лишнего не проронила.
– Хорошо, – отчиталась она. – Я всё сдам, – четко и сухо произнесла она, подбадривая себя тем, что все врачи и медсестры здесь что-то принимают и зачастую самодеятельно выписывают.
В темной, пахнущей побелкой лестничной клетке второго этажа Рут стояла, прижавшись к холодной щербатой, обвалами штукатурки, стене и часто дышала, призывая все свои силы, чтобы собраться. Ей не страшно было расстаться с препаратами, но делать это при свете, видеть его торжествующее лицо, что поймал с поличным, принизил, обесценил её профессиональные навыки. Она с трудом перенесла момент, когда он затушил сигарету о стену и, бросив в кусты окурок, прошел мимо неё так близко, что она ощутила аромат его скверного парфюма. А потом пойдут слухи, кто-то обязательно что-то прознает. Но все так делают, почему она? Рут стукнула тыльной стороной кулачка в стену и заставила себя пойти. В кармане звонил телефон, снова и снова, но теперь было не до этого.
Она вошла почти бесшумно и почти никому не попалась на глаза по пути в кабинет Сергея Геннадьевича. Здесь всегда стоял туманный полумрак, пахло сигаретами и стариной. В широкой рамке на столе стояло неизменное фото жены и детей. Не запыленное, свеженькое, но Рут сейчас не могла думать о его разводе. Шла на подгибающихся ногах, зажимая в руке несколько пачек таблеток.
– Что-то, полагаю, лежит дома? – уточнил он и спрятал таблетки в стол.