Глава 1
Ожидая к подъезду машину, Василий Иванович Паранин курит у окна. Мужчина он статный, с виду пожилой – лет эдак под семьдесят. С густо пробившейся сединой в без того светлых, белёсых даже, волосах и бороде. На лицо – кожа светлая, если не сказать бледная, в морщинах мелких, частых – примечателен двумя щёточками бровей, занимавших только ровно половину надбровной дуги по сторонам переносицы, полностью белёсые. Человеком-альбиносом он не был, выработка организмом меламина в норме, но в школьные годы за свою яркую белобрысость получил прозвище Альби, так прозывали, и в армии, и в вузе, звали родственники, коллеги на работе. На этой почве, в отрочестве уже, развилась фобия: не загорал, не снимал чёрных очков, носил однотонные свободного кроя блузы навыпуск – с «полными» рукавами даже в летнюю жару. Не снимал (волосы, густые, прямые, зачёсаны за уши, ниспадают до плеч) кепок и шляп, а последние десяток лет не расставался с беретом, явно из былого голубого «вэдэвэшного» перекрашенного в цвет синий. Уже этот только нетривиальный облик – берет, да блуза с жёлтого цвета бантом на груди, который поцеплял нечасто, но непременно за работой у мольберта – выдавали в нём человека, связанного с художественным творчеством. И на самом деле Паранин слыл известным и востребованным реставратором церковных стеновых росписей, мозаик. С признанием в профессии больше не жаловал прозвище Альби, всем запрещал так к нему обращаться, кроме коллег-сверстников.
Василий Иванович курит и перекладывает на подоконнике рулонную ленту бумаги игольчатого принтера. Заселился в квартиру (ключи от двери вручил лично начальник домоуправления), в кабинетке, пустой без мебели, обнаружил за оконной занавеской.
Сойдя с поезда, добрался по безлюдной в поздний вечер улице бывшего военного городка с четырёхэтажными домами, поднялся на последний этаж одного помеченного цифрой «8», открыл ключом квартиру «32», в ней провёл пять лет детской жизни. Готов был немедля завалиться и проспаться, наконец, после шести беспокойных суток в вагоне. На завтра планировал съездить за родителями, сошедшими остановкой раньше, где встретила стариков мамина сестра.
Переоделся в пижаму из чемодана, но прежде как улечься в спальный мешок разосланный по паркету, захотелось покурить. Открывал форточку, в глаза бросились написанные красным плакаром поперёк распечатанного на ленте текста слова: «Помнишь Сойку?».
Защемило в сердце, ноги стали ватными…
…Прикуривая от «бычка» очередную сигарету, Паранин думает, как теперь распорядиться завтрашним днём. Предстояло съездить в Новополоцк забрать родителей, а до этого проехать дальше в Полоцк к иконописцу Спасо-Ефросиньевского монастыря. За неделю до поездки в Беларусь в скайп постучал молодой человек. Представился и напомнил о присутствии на его защите диплома в Православном Свято-Тихоновском гуманитарном университете, о приглашении перебраться работать по специальности в Хабаровск. Попросил, как приедет в Беларусь, наведаться к нему в мастерскую в Полоцке. Признался, что помимо работы штатным иконописцем в монастыре, подрабатывает на фрилансе, и просит оказать услугу: предоставить возможность снять 3D-сканером геометрию уха «уважаемого Василия Ивановича», с тем, чтобы 3D-модель поместить в «Атлас Анатомии Человека с Дополненной Реальностью». Заказчик подчёркнуто наказал: «…и в обязательном порядке ухо Альби, оно у Паранина Василия Ивановича безупречной формы. Отрисуйте левое, у правого мочка обезображена – прокушена». Намекнул, что заказчик женщина. Паранин сразу понял кто заказчица – в школе одноклассница, наградившая его прозвищем, в вузе сокурсница, любовь по молодости. Отказал взять в жёны, теперь вот и в старости изгалялась, если не сказать, что мстила. Двоюродной сестре Наташе, она очень нравилась, всячески способствовала их женитьбе. У Паранина на этой почве случился с ней разлад, вяло текущий по сей день – потому, наверное, с тёткой Лидой встретить его и стариков на станцию не явилась.
Распланированный на завтра день теперь вот коту под хвост. Так, до боли в груди, захотелось побывать в деревне, где жила бабушка Марфа, и он малышом гостил весной и летом до переезда на Дальний Восток России, на место воинской службы отца и отстраивавшегося Хабаровска. Несмотря на позднее время, созвонился с начальником домоуправления, попросил оказать помощь, выделить машину – пешком не добраться: весенняя распутица.
…Сон как рукой сняло. Паранин дымит в форточку и в трепетном волнении перечитывает распечатку. Раз за разом…
_____________________
Речку Сойку ты, конечно же, должен помнить, не совсем ведь малышом уехал в Хабаровск. Протекала в каких-то трёхстах метрах от бабушкиной хаты. В жаркое лето обмелевшая, струилась по дну из каменьев под бревенчатым мостом. Перейти на другой берег к подножию холма, чтобы поесть и набрать ягод в малиннике, тебе до пяти лет было запрещено. А подняться по тропке на вершину к развалинам сыроварни, где заросли кустов, ягоды прорва, ты и подросшим не устремлялся, на пути в лес за орехами просил маму обойти стороной. С двух ещё лет, как пошёл и самостоятельно во дворе гулял, бабушка пугала тем, что в подвалах сыроварни, в норах, водится Змей Горыныч, крылатый, и «аж аб трох галовах». Ты этому верил. К речке, уже в три с небольшим годика, тишком от бабушки ходил, но только с гурьбой детворы. В первые погожие деньки после весеннего разлива, в поймах по берегу мутили – без штанишек, голыми ногами – воду, и руками, осторожно подводя пригоршню, выбрасывали на землю малых щучек. За малышами увязывались и девочки-подростки, тоже голяком в пойму лезли и воду мутили. Помню, в захлёб рассказал мне, что у Аньки с Надькой волоски на писюльках. Бригадирша Авдотья ферму оставляла, специально прибегала к «рыбачкам» за косы потаскать.
На дороге перед мостом играли в салки и в лапту.
Бабшкина деревня – село небольшое, и двух десятков дворов не набиралось. В оккупацию до 1924 года на польских военных картах значилась как Wieś Biała – в переводе на русский Сельцо-Белое – потому как примыкала к большому с тремя сотнями дворов посёлку Белое. Но во все времена называли по-старинному – Голубицами. Потому как в мае дома утопали в зарослях голубой сирени, но больше потому, что за околицей по берегу обширного болота, преграждавшего короткий путь к соседним сёлам Заболотье и Котлы, обильно росла крупная голубика. Детей к ней одним ходить запрещали, но те когда родители были заняты в колхозе и по хозяйству на подворье, к болоту, конечно же, устремлялись поесть и собрать ягод. Был случай, трясина малыша чуть не затянула. Спас ребёнка дед Лухмей, неподалёку собиравший грибы. Родителям о происшествии не рассказал, но после тайком увязывался за детворой, следил за тем, чтобы близко к вадью не подходили. На ферме дед, хоть и числился колхозником, не работа. Фронтовик, контуженный и раненый не раз, в «болячках» весь, списанный от призыва в армию подчистую, частенько впадал в запой, за что из колхоза изгнан не был, но до работы бригадиршей – властная баба Авдотья всем заправляла в Голубицах – не допускался. Потому времени с детворой возиться у Лухмея было предостаточно. Школьный учитель по образованию, до войны преподававший в Бельской восьмилетке, в Голубицах на старости лет занялся незаконной трудовой деятельностью: в сговоре с колхозным бухгалтером (у того хранился ключ от замка) в сельском клубе обучал дошколят белорусскому и русскому языкам, учил читать и писать. Родители, конечно же, о том знали и благоволили его затее – малыши заняты, под присмотром. Упрашивали Авдотью после очередного у старика запоя оставить членом коллективного хозяйства, и та начисляла «подпольному учителю» кое-какие трудодни. После занятий в клубе дед Лухмей с детьми шёл по голубику, бруснику и клюкву, грибы, орехи собирали. Зимой силки на зайца ставил – домашней живности не держал. Вечера, и ночи зачастую (спать не ложился, самогонки тяпнет и бередит свои «болячки») занимался своим с юности увлечением. За застольем бывало приставал к непосвящённым разгадать загадку: «Быў я на копцы, быў я на топцы, быў на скрыжалі, быў на пажары, на базары пастаяў – людзей карміць пачаў». А «зашифрован» в этой загадке процесс изготовления горшка («сагана»): копка глины, её вымешивание, придание изделию формы на гончарном круге, обжиг в печи, продажа на базаре. Гончаром был известным на всю округу, специализировался на изготовлении посуды для хранения и транспортирования продуктов – гладышы, збанкі, глякі, спарышы. От других мастеров окрест его отличала способность изделие обыденно функциональное «одухотворить»: украшал орнаментом, обычно звёздами «одуванчика» салюта Победы. На полоцком базаре сам не продавал, подряжал первую жену, от которой ушёл (детей не было) в конце тридцатых, променяв на молодку. На школьном педсовете пропесочили, но расстаться с единственным в школе педагогом-мужчиной, конечно же, не намеревались. Тогда ему шёл сорок седьмой год, а женился на девушке восемнадцати лет, «простушке рябой» по оценке бывшей супружницы. Она наведывалась в Голубцы привезти выручку за проданные «горшки», прибрать хату, постирать – в надежде сойтись. Но Лухмей оставался жить бобылём. Вторая жена умерла при родах накануне войны, а после свестись с первой, или с какой молодухой, или вдовой-солдаткой, не помышлял даже. Пил горькую, выгонял лучшую в округе самогонку, а уж бражку в кадке настоять был непревзойдённым мастером. Из колхоза Лухмея после затяжного его запоя не раз и не два исключили на собрании по предложению Авдотьи, но всякий раз сельчане отстаивали деда.
* * *
Колхозная усадьба размещалась в Белом, по окрестным малым деревням работали отдельные комплексные бригады, Голубицы занимала молочная ферма, здесь трудилась бригада доярок – старухи, бабы пожилые, вдовы, молодки. Мужики (с войны, кроме Лухмея, двое только вернулись, но вскорости померли от ранений и контузий) – старики, молодёжь с подростками занимались обслуживанием хозяйства: покосом, заготовкой кормов, закладкой силосных ям.
В 1930-том году, при поляках, в Голубицах отстроили четыре бревенчатых коровника. В тридцать девятома на холме у речки Сойки поставили сыроварню, одну их первых в Белоруссии, и построенную немцами с применением кирпича от барской усадьбы, а так же завозного из Германии. Заведовать коровниками и сыроварней назначили Авдота, мужа бригадирши молочной фермы Авдотьи. Имя её на самом деле не такое, в младенчестве нарекли Марийкой, но в замужестве называть просила Авдотьей – именем созвучным с фамилией супруга «Авдоття». Вообще-то правильным написанием было «Авдотья»: род шёл от купеческих семей, проживавших на территории российского города Сыктывкар с третьего десятилетия XIX века. В перепись населения 1897 года его родителям фамилию Авдотья переиначили по чей-то оплошности в Авдоття. Так и осталось, не выправляли.
Чета Авдоттей – пришлая, в Голубицах обосновалась с постройкой сыроварни. А до этого по рассказу Авдотьи, её и Авдота, молодых бездомных супругов с малолетней дочерью, подданных Болгарии, эмигрантов, каким-то ветром занесло в белорусский Полоцк, где подобрал и приютил городской мельник. В наследство он им и оставил мельницу в Белом. Авдота, в Болгарии получившего образование ветеринара, по выдвижению председателем Бельского колхоза назначили заведующим фермой и директором сыроварни. Сам и жена его работали ударно, сыроварню и молочную ферму вывели в передовые, начальством отмечались, Авдота наградили Орденом Трудового Красного Знамени, Авдотью Орденом Знак почёта СССР и отрезом шерстяной материи на пошив костюма. Авдот Авдоття, директор сыроварни, покидал красноармейский пехотный полк Белое, сбственноручно с сапёрами взорвал завод. Заряд подложили и под дойно-разливочный участок одного из коровников, на все остальные толовых шашек не хватило. Авдот как узнал про то, наказал Авдотье собрать доярок на ферме и противиться, насколько можно, расстрелу коров. Сбежались, не давали солдатам взвести затвор винтовки, но сержант, командир отделения, пригрозил расстрелом на месте. Дали два только залпа – без патронов оставаться у комотделения резона не было. Заведующий наказал тащить туши в «холодный закут», где и разделать на мясо. С десяток успели освежевать, запаслись мясом; спасло в неурожайный сорок первый год, с приходом в Белое немцев и в постой в Голубицах полицаев.
Наверняка не знаешь – если не отписала Натаха; знаю о твоём с ней разладе – чета Авдоттей вовсе не были беженцами из Болгарии, в Белоруссию засланы Абвером с задачей обосноваться в Полоцке или где в окрестной деревне, проводить разведывательную работу и ждать поступления приказа на осуществление диверсий. О том мне Натаха письмом прислала заметку в районной газете. Что-то пошло не так, толи очередь не дошла, толи и вовсе про супругов в Абвере забыли, но только с началом вторжения Вермахта в СССР в диверсионных операциях так и не задействовали. Авдот – на московском радио было новостное сообщение – якобы погиб под Смоленском: выводил из окружения беженцев с разбомблённого на Москву эшелона. Авдотья отработала в Голубицах заведующей молочного комплекса, вместо четырёх обветшавших бревенчатых коровников три добротных кирпичных отстроила, не единожды была отмечена правительственными наградами. Я реставрировал изразцы комнатной печи у бывшего полковника КГБ, пенсионер, узнав, что я родом из-под Полоцка, земляк ему, под рюмку проболтался: в шестидесятые учавствовал в расследовании дела Авдота Авдоття, обвиняемого в измене родине, пособничестве фашистам. Заверил меня в том, что не простым предателем и диверсантом, хоть во все военные годы так и не «проснувшимся», оказался этот венгр. Об том ниже.
* * *
От полицаев твоя бабушка Марфа с семейством пряталась на заимке в бору за Забольтьем. В той самой, где до революции обитал лесничий Прохор, а в двадцатых и тридцатых за лесом смотрел лесник Прохор-младший – твой дед, которого репрессировали и увезли куда-то в лагеря под Воркутой. За время оккупации, на заимке бабушка Марфа с дочерями Олей и Лидой подняли нас: меня Сашка и двоюродную мне сестру Натаху. Тебя тогда ещё и в проекте-то не было, мама твоя Оля совсем ещё девчонкой была. Помню, прикусывая лесными орехами, уплетала суп из крапивы и лебеды с грибами, только подливай. Старшая Лида накануне войны на выданье была, но выйти замуж не довелось: жених, секретарь комсомольской ячейки, в числе первых добровольцев ушёл на фронт. Его мать, Бельская повитуха, собирая сына в дорогу, заверила, что у Лиды от него родиться девочка. На Борковской станции у вагона жених прощался с невестой: «Дочь родится. Назови Наташенькой». В январе сорок второго родилась Натаха, твоя двоюродная сестра и моя племянница. Семейство наше, как могло, помогало партизанам: поставляло печной хлеб, козье молоко, огородную снедь и, особо жалуемую отрядными поварихами и санитарками, сныть-траву.
Ну, да ладно.
Напомню тебе случай в Голубицах. Ты третье лето гостил у бабушки. Мама Оля привезла и до осени уехала в Борки к мужу офицеру. Тебе тогда только-только четыре годика исполнилось, мог тот случай и позабыть. Он важен в контексте моего послания.
* * *
В четвёртый день рождения тебе в подарок мама оставила юлу, но запомнились те именины, должно быть, и по другому событию.
Шёл 1951-вый год. В хате бабушка Марфа, ты четырёхлетний карапуз, да твой дядька Сашок, двенадцатилетний мальчишка. Тем днём бушевала гроза, лил сильный дождь – носа во двор не казали. К вечеру распогодилось. Изредка небо пересекала молния, дождь не столько лил сколько «отряхивался». В проталины луж отражённые по воде – ветер разгонял тучи – время от времени заглядывала полная луна.
Только накануне начала нового после войны десятилетия удалось оставить заимку, вернуться в Голубицы и рядом с наполовину сгоревшей старой хатой (оставалась от предков-«дзядоў») начать возводить новую.
Пятистенок за лето возвели. Четыре стены образовали прямоугольник, а пятая, поперечная с входными в избу дверьми из сеней, поделила дом на две половины. Стены в венцах сложили из толстых круглых сосновых брёвен, а «падваліной» (нижний венец) смайстровали из брёвен векового дуба, значительно толще остальных в срубе и уложенного на фундамент из каменей. С фасада, со стороны проходных по двору от калитки мостков, к срубу примыкает крыльцо с входом в сени.
Входные двери сделаны «тяжёлыми» (три широких дубовых доски), имели «клямку» и закрывались со стороны двора на простой дешёвый замок, ключик прятался на дверной раме или в рубленом окошке между брёвнами стены с боку. Окошко это в ненастную погоду прикрывалось заслонкой, а в хорошую, особенно в летнюю духоту, способствовало вентиляции.
Крыльцо получилось высоким – с восьмью ступенями. Стойки перил дед Лухмей украсил резьбой. Оконные наличники отнёс к себе, но орнамента нарезать успел только для пяти из семи в хате окон – всё отлаживал работу, отнекивался, ссылаясь на свою занятость.
Должен знать, в белорусской избе «плясали» от печки. Ось ориентации в жилом помещении – диагональ «печь – красный угол». «Чырвоны кут» почитался почётным местом, здесь стоял стол, в углу висели иконы, на прилегающей стене перегородки, делящей избу на жилую половину и хозяйственную – забранные в рамки фотографии родни. За столом проходили семейные трапезы. «Стаіць сасна, на сасне лён, на льне жыта» – Дед Лухмей когда наведывался по-соседски, на пороге, скоротечно крестясь в угол, произносил эту народную загадку о трёх атрибутах красного угла: стол, скатерть и хлеб.
И должно быть помнишь, новую печь не ложили, из старой хаты перенесли, по кирпичику разобрав и собрав. Традиционно печка в интерьере занимала около четверти интерьерного пространства, она главный оберег дома, согревала, кормила, служила местом отдыха. К стенке под левую руку приставлена лавочка-«услон», на которой стояла дежка с закваской для выпечки хлеба. Бабушка всё боялась, что ты – она отвлечётся от «бабіного кута» – взберёшься по ней к печной заслонке, обожжёшься.
Перегородку, обрамлявшую боковую стену печи, собрали из досок и оклеили (пока не достали дешёвые, но добротные для деревни обои) старыми советскими газетами, вперемежку с немецкими оккупационными.
Пол вымощен досками, полностью только на жилой половине избы, на хозяйственной частично. Обходились пока двумя у печи мостницами от двери в сени к проходу в перегородке. Их и мостницы под столом с лавками под образами разделял промежуток с голыми лагами в яме – подполье для хранения картошки. Оно пока было без откидной крышки, её, как и оконные наличники, забрал к себе Лухмей с заявлением Бабушке: «Разьбой пад дыван упрыгожу. А каб брудам ня забівалася, палавік будзеш зверху класці». Но не украсил, вернул крышку – понял абсурдность затеи. Через яму подполья ходили по накидным на лаги доскам, устеленными плетёными из лозы циновками.
Из окон остеклили пока одно, то, что в «красном углу» жилой половины справа от божницы, рамы остальных затянули рогожей; двухскатную крышу покрыли соломой на время заготовки дранок, а уже перенесли пожитки из старой избы, в которой прожили конец весны и лето как оставили заимку.
Ты, конечно же, не знаешь, бабушка нам с Натахой рассказала, под новую хату сосновые брёвна заготовил Прохор-младший, а стволы векового дуба Прохор-старший. Алею в барской усадьбе пилили на дрова, лесничий пять стволов увёз тишком. Хранили брёвна в лесном схроне на одном из островов болота. Кто-то настрочил донос, схрон не нашли, лесничего, твердившего одно: «Забыўся, які той востраў» осудили. Вряд ли Лида вам написала, в перестройку бабушка Марфа брёвна те продала – Лидиными стараниями. Летом, венцы ещё рубили, по зову матери погибшего в Кёнигсберге жениха, Лида увезла покрестить Натаху в Полоцк, там и остались присматривать за ослепшей от горя старухой. У повитухи научилась её ремеслу, отучилась в медучилище на акушерку и устроилась работать в Полоцкий роддом. Дочь-школьницу возила на другой конец города в изостудию. После Наташа окончила художественное училище в Минске и устроилась подмастерьем в реставрационную мастерскую при Полоцкой епархии. Так вот, как-то Лида выхаживала роженицу, сотрудницу музея художественных ремёсел, взяла и рассказала об увлечении Деда Лухмея керамикой, и та после приехала к старику с экспедицией. Хаты деда и бабушки, помнишь, соседствуют, вот и приметила не совсем обычную подвалину в срубе. Брёвна дуба оставили как есть круглыми, под брус отесать бабушка не дала возражением: «Балюча будзе майму Прошеньке на тым свеце». А скоро она, Лида заявились в кампании с замдиректора полоцкой фабрики художественных изделий – уговорили хозяйку хаты. Домкратами, подъёмным краном приподняли сруб, и дерево заменили железобетонными балками. Деньги были нужны – выживали, как могли. Операция возымела печальные последствия: сруб, сползая с балок, постепенно проседал и, в конце концов, порушился – по счастью в год, когда Голубицы совсем обезлюдили, и бабушки не стало.
Я ведь почему так углубился в описание бабушкиного дома. Напоминаю тебе. Ты в свои пять лет увлёкся рисованием, и начал, да и часто позже занимался, с набросков интерьеров и обстановки в хате. Наташа, ученица изостудии, на твой день рождения, с юлой от мамы, подарила планшет с листами «ватмана», карандаши и коробку с рисовальными палочками древесного угля. И показала, как рисовать с натуры – прямо в хате. Ты к мосту, играть в салки и лапту, не во всякий погожий день выходил – всё рисовал, да рисовал. Углём, да ладошкой «псавал» по мнению бабушки «высакародную паперу». И получалось у тебя по Наташиному заверению «здоровски». Призналась мне, что несколько раз твои наброски в изостудии выдала за свои, пятёрки заработала. Поступал в Белорусский Государственный театрально-художественный институт, кроме того что приёмную комиссию ошарашил своим внешним видом – предстал в синей блузе с жёлтым бантом на груди, шляпы не снял – ты развернул на столе листы «ватмана» с интерьерами, обстановкой и убранством бабушкиной хаты, нарисованные уже не углём, а сепией и акварелью. Цокали языками. Натахе Света – однокласница твоя перед тобой комиссию прошла – об том рассказала, а сестра мне. Прислала Светино фото – «красавица и комсомолка», сейчас таких не сыскать. Вот чего не женился.
* * *
Ещё и вечера то толком не наступило, а бабушка уложила тебя в постель, но уснуть не давала – боялась, крыша соломой крытая, загорится от молнии. Да и сам ты не засыпал, потому как тебя, карапуза, страх обуревал. Казалось, что вот отворится дверь из сенцев, и протопает по циновкам мимо печи к перегородке, высунет из-за ситцевой занавески свои три головы Змей Горыныч. Уплетая за столом кулеш, дядька Сашок смеялся и подначивал: «Слышу-слышу, как Горыныч у Лухмеевой хаты сел, крыльями хлопает, отряхивается. Вон, как Дружок лает, заливается. Отгонит, к нам заявится».
А заявилась Мушка. Корова болела, потому переждать непогоду бабушка привела её из ветхого несгоревшего сарая в сени, оставила в чулане.
Напуганная громом, скотина метнулась к входной в хату двери. Лбом, сломав один рог, снесла дверное полотно (оно было непрочное, из сосновых реек и фанеры), споткнулась об порог, упала и, подняв рогом доски под циновками, исхудавшая, проскользнула между лагами, свалилась в подполье. Другим рогом проделала в дереве борозды – по рисункам, тем, что ты намазюкал печным углём по тёсу, а Наташа подписала: «Хата, баба Марфа, Сашок, Натаха, Мушка и я Васятка».
Трубно в подполье замычав, Мушка взбрыкнула и судорожно вытянулась.
Переполошенная, сокрушавшаяся бабушка: «А дзе ж цяпер узяць малака Васятке!», сбегала за соседским дедом Лухмеем, тот кувалдой оглушил и тут же прирезал Мушку немецким штыком – успел.
* * *
Сашок сгонял по деревне, просил помочь. Собрались бабушкины подруги, приковылял одноногий Нахимов с племянником Вованом.
Тушу подняли на струганные доски, обмыли и освежевали. После ты обходил стороной то место, под пол рисовать углём на лагах больше не спускался.
Управились к утру. Женщины, отведав, после принятой чарки самогонки, сваренного в чугуне мяса, ушли по домам прикорнуть до утренней дойки. Увели деда Лухмея, тот, назюзюкавшись самогонкой и бражкой догнавшись, охмелел изрядно. Всё норовил доказать Нахимову, что штык дометнёт насквозь через весь пятистенок и открытую дверь в сени, точно попадёт в «яблочко»: восьмое от пола бревно. На что Нахимов насмехался: «Снайпер на «газах», отдачей стёкла в окне у себя за спиной не вынеси. Божницу не порушь». Лухмей метнул, попал, но в шестое бревно. Дед на Нахимова обиделся и предупредил: «Марфину бражку ўсю скончыш, да мяне не заходзь – сваей не дам».