Это не просто история о мальчике, который должен стать османским султаном. Это молитва, произнесённая сквозь страх. Это взгляд из-за занавеси, куда не пускают детей.
Пронзительная повесть о том, как невинность сталкивается с безжалостной реальностью власти, где нет места слабости и состраданию. Где любовь – это роскошь, а выбор – лишь иллюзия.
Я писал это, чтобы вы тоже услышали, как трон скрипит под тяжестью тех, кто слишком рано перестал быть ребёнком.
Готовы ли вы переступить порог этого опасного мира?
Где даже стены могут предать…
Каждый шорох может оказаться последним…
А любовь матери – стать смертельным приговором…
© А.Л.О.Н.
А.Л.О.Н.
يَا أَيُّهَا الَّذِينَ آمَنُوا اتَّقُوا اللَّهَ وَقُولُوا قَوْلًا سَدِيدًا
«О вы, которые уверовали! Бойтесь Аллаха и говорите правое слово».
(Сура Аль-Ахзаб 33:70)
I am in blood
Stepp'd in so far that, should I wade no more,
Returning were as tedious as go o’er.
«Я по колено в крови,
И если я перестану идти дальше,
Возвращаться так же трудно, как идти вперёд».
(Перевод Михаил Лозинский —
Macbeth, Act 3, Scene 4)
1. Из тени во тьму
Я Ахмед. Я стою босой. Камень холодный. Чувствую, как мрамор под ступнями дрожит, будто сам дворец содрогается.
Он дрожит. Или это я дрожу. Разве это важно…, просто всё вокруг кажется зыбким, как дым от благовоний.
Шаги. Медленные, тяжёлые, как удары сердца. Я смотрю не вниз. Вглядываюсь только вперёд, в распахнутые ворота, откуда тянет сырой тьмой.
– Не смотри, – шепчет мать. Её пальцы вонзаются в моё плечо. Ногти, будто когти птицы. Я не смотрю на неё, я смотрю, как они выносят первый гроб.
Он появляется, как выплывает корабль. Тихо, слишком тихо. Только скрип кожи на древках, да шаги балтаджи, сухие, как треск сухожилия.
Кто там? Шехзаде Юсуф? Хасан? Или Коркут? Имён никто не произносит вслух, будто имя может напугать ещё больше. Гроб – он ведь маленький. Он слишком маленький. Для взрослого мужчины. Слишком короткий.
Я не могу дышать.
Кажется, я знаю, кто там. Я не должен знать, но уверен, что знаю. Маленький шехзаде Яхья гладил меня по голове вчера. У него были мягкие пальцы. И запах мяты от губ. Он наверняка не сопротивлялся. Он просто молчал.
Махмуд справа. Как камень. Только пальцы у него побелели. Кулаки, сжатые до крови. Он выше меня на голову. И старше. Его глаза стеклянные. Будто он сам уже мёртв, только ещё дышит.
– Это такой закон, Ахмед, – говорит брат. Махмуд всегда говорит так, будто уже носит тюрбан отца. Его голос пустой, как глиняный сосуд. – Мы все должны подчиняться. Это закон, – шепчет он. – Закон Фатиха.
Фатих. Завоеватель. Убийца своих братьев.
Их с Мустафой мать, Халиме-султан, стоит рядом с валиде Сафие-султан. Там. Ближе к воротам. Обе наверняка тоже в слезах. Но отсюда мне не видно их лиц.
Я молчу. Вдыхаю запах ладана, смешанный с потом балтаджи. Слышу, как где-то в глубине коридоров плачет наложница. Ещё вчера, её смех, наверняка, звенел в хамаме, а теперь он срывается на вой.
Мать снова сжимает мне плечо. До боли. Но ни я, ни она – никто не шевелится.
Второй. Третий.
Я зачем-то считаю.
Мустафа утыкается в мой рукав. Плачет без звука. У него текут слёзы, и я чувствую их на своей коже – солёные, горячие. Он не понимает, зачем. Я… я тоже не понимаю. Просто считаю.
– Почему их так много? – Мустафа тянет меня за рукав. Сейчас оторвёт. Его глаза, как два чёрных озера, полные страха. Он ещё маленький, младше меня почти на три года. Он не понимает… А я… не должен понимать…
Четыре.
Пять.
– Замолчи, – бросает Махмуд. Он не поворачивает головы, только губы едва шевелятся. – Радуйся, что не ты там.
Радуйся.
Шестой.
Балтаджи идут в ногу. Ритм – сердце зверя. Или глашатай на площади: один удар – одна смерть.
Седьмой.
Евнух падает на колени. Вопит. Кто-то бьёт его в лицо. Молчи. Молчи, ты ведь знаешь, за что.
Восьмой гроб покрыт зелёной парчой, вышитой золотом. Такой тканью отца… повелителя – мать сказала, теперь следует называть отца так – укрывают, когда он молится. Я чувствую, как у меня немеют пальцы. Кто там? Кем он был? Он тоже молился, как отец?
– Он тоже был любимцем Аллаха, – тихо говорит мать. Я не знаю, к кому она обращается. К себе? К Аллаху? Ко мне? – Но и его судьба решена.
Судьба.
Девять.
Внутри меня кто-то кричит, но губы склеены, как у мертвеца. Я хочу спросить – а когда придёт моя судьба? Кто откроет для меня эти ворота? Кто вынесет мой гроб?
Десять.
Один из них был поэтом. Он читал мне стихи. Он говорил: «Только не бойся, маленький шехзаде. Всё будет иначе». Он лгал…
Одиннадцать…
Я считаю. Я больше не слышу слов. Я больше не чувствую руки матери. Я – только глаза и уши. И числа.
Эти большие. Я думаю, что знаю и этот гроб. Вернее, того, кто в нём лежит. Наверняка он когда-то давал мне сладости. Играл со мной, когда отец ещё не был султаном. Шехзаде Абдулла.
Я хочу спросить у мамы: «Почему?»
Но молчу.
В воротах гарема – тьма. Туда уносят мужчин, как тени. Не будет похорон. Не будет имён. Только шёпот за стенами.
Двенадцать. Тринадцать.
Где же мой гроб? Я закрываю глаза и вижу его. Он стоит у стены. Ждёт. Нет. Он не для меня. Пока не для меня. Но он ждёт.
Четырнадцать. Пятнадцать.
Мать молчит. У неё лицо каменное. Но её ногти до сих пор в моей плоти. Где-то далеко плачет ещё одна женщина.
Шестнадцать.
Семнадцать.
Восемнадцать.
Молись, Ахмед.
Я не могу.
Девятнадцать.
Пауза. Тишина. Пауза.
Отец… Повелитель выходит. Тюрбан высокий. Лицо как пепел. Он не смотрит на нас. Он смотрит туда, где исчезли гробы. Его братья. Его кровь.
– …Аллах устроит…, – он говорит моему брату Селиму, поспешающему за ним, без интонации. Без смысла. Ни начала, ни конца…
Я гляжу им в затылок. Я гляжу в ночь.
И шепчу. Только один вопрос. Без слёз. Без звука.
– А когда моя очередь?
Они выходят молча. Гроб за гробом.
Я не вижу лиц тех, кто их несёт. Я не вижу лица повелителя и своего старшего брата Селима. Только тяжёлые тени, скользящие по мраморному полу.
2. Стены молчат
Полночи я лежу, не моргая, и слушаю, как плачет стена в моих покоях. Она старая. Всё в ней дрожит. Камни скрипят. Один с другим, будто шепчутся.
Иногда я думаю, что внутри кто-то есть. Живой. Но не человек. А что…? Кто-то такой, кто знает всё про этот дворец. Знает…, кто кого убил. Кто кого обманул. Кто плакал в этих покоях до меня.
Но молчит.
Специально. Чтобы я сам догадался. Или испугался.
Прошло всего два года, как повелитель привез нас из Манисы в столицу. А тут всё ещё пахнет смертью. Она не оставляет… Идёт следом за мной. Не громко. Не спеша. Как будто выбирает, кого забрать следующим. У неё нет запаха. Но когда она рядом, даже гранаты на блюде становятся горькими.
Вчера мы ели ифтар в покоях валиде Сафие-султан.
Повелитель тоже был, но ненадолго. Всё смотрел по сторонам, будто искал кого-то.
Я уверен – Селима.
Только Селима больше нет. Моего старшего брата Селима больше не будет. Ни сегодня. Ни завтра… никогда больше. Он ушёл. А вместе с ним… тень на лице повелителя. Она стала глубже.
Мама сидела прямо. Не плакала. Даже когда отец ушёл. Не посмела плакать в присутствии валиде.
Я видел: губы у неё дрожали. Но она держалась.
Как будто хотела показать, что она сильнее других. Сильнее, чем Халиме-султан – мать Махмуда. Достойнее её…
Будто валиде Сафие-султан решать, кто из нас станет султаном. А кто – нет.
Кто из нас будет жить. А кто станет только строкой в молитве.
Хасан-ага всю ночь спал под дверью. Ближе к жаровне. Хотя, когда холодно, он всегда так.
А новый лала, Мустафа-ага, не пришёл даже на феджр. Я ждал. Но он так и не появился.
На сухур Хасан-ага принёс полную софру: йогурт с мёдом, хлеб – ещё тёплый, оливки, суп, даже булгур…
Я ел быстро. Голод был не в животе, а в груди. Как будто там дыра.
Потом мы пошли на молитву. Гаремная мечеть полна, как всегда. Лица одни и те же. Все разглядывают меня и мою мать Хандан-султан. Женщины шепчутся, пока Ходжа Мехмед Эфенди не поднимает на них взгляд.
У него глаза, как острые когти – с ними нельзя спорить.
Ходжа, произносит особую молитву за душу покойного брата Селима.
Я повторяю каждое слово, чувствуя ответственность перед Аллахом. И каждое слово, как нож. Оно режет изнутри, и я не могу понять, я злюсь или мне просто страшно.
Дальше пошли в классы талимхане. Там всё как обычно. Но всё же немного по-другому.
Уроки Корана сегодня имеют особый смысл. Ходжа говорит: смерть Селима – это испытание. Мол, Аллах проверяет моё терпение. А ещё, он говорит, что теперь я ближе к трону. Что смерть Селима делает меня ближе к роли будущего султана, и подчеркивает необходимость быть достойным этой ответственности. Я возражаю про себя, мол есть ещё Махмуд… Но молчу и только киваю в ответ.
Опускаю глаза.
Брат шехзаде Махмуд. Он сейчас с повелителем в Айя-Софье.
Почему никто про него не говорит?
Полдень.
Во дворце проходят траурные церемонии. Всё как будто затянуто серым. Даже аги все молчат.
Меня привели в Селямлык. Я стою рядом с матерью и валиде. Халиме-султан смотрит на нас. Словно что-то решает. Может, просто переживает из-за долгого отсутствия Махмуда. Может тоже, думает, кто следующий?
Женщина, кажется её зовут Озлем-хатун, красиво читает Коран. Она часто приходит к султаншам.
Придворные идут один за другим, кланяются. Сначала бабушке, затем султаншам и моей матери. Потом мне и шехзаде Мустафе. Тётка Айше-султан перешептывается со своей младшей сестрой Фатьмой-султан. Переодически смотрят на нас с братом. Но тут же отворачиваются. Наши сёстры – султанши хором повторяют священные слова, читаемые Озлем-хатун:
– Инна лилляхи ва инна илейхи раджиун.
Взрослые говорят о потере. О скорби. Об Аллахе.
Мы с Мустафой должны сохранять почтительное молчание и показывать свою скорбь. Так сказал Ходжа Мехмед Эфенди. И мы молчим. Как будто это экзамен.
Вечером, когда вернётся Махмуд, нам разрешат поиграть. Во дворике валиде-султан. Но не до заката. Бегать нельзя. И точно не громко.
Хасан-ага сам забрал меня с уроков.
Лала Мустафа-ага теперь больше не мой лала.
Он будет наставником Махмуда. Смешно получилось.
Я спросил: почему?
Он ответил:
– Мустафа-ага стал теперь старше и важнее.
А потом замолчал.
Я вспомнил – лалешахиб покойного брата Селима тоже умер от скарлатины.
И мне стало нехорошо. Не от болезни. От того, как всё быстро меняется.
От Хасана-аги я удрал ловко.
Есть одно место в коридоре, где изразцы днём греются на солнце.
А вечером, если прижаться, можно почувствовать остаток тепла.
Я сижу в углу коридора. Здесь есть ниша, где я прячусь, если не хочу быть найден. Я сижу в ней.
Никто не смотрит вниз, когда проходит мимо. Никто меня не видит. Никогда.
Сквозь плотные шелковые занавески пробивается свет. Жёлтый. Как яичный желток, разлитый на полу.
И голоса.
Мужские. Их двое.
– Селима больше нет… Аллах рахмет эйлесин, – произносит первый, с паузой, будто разговаривает с тенью.
– А значит… теперь старший – шехзаде Махмуд.
– Если только Сафие-султан не решит иначе. Ахмед ведь тоже…
– Ты серьёзно думаешь, что повелитель будет слушать свою валиде?
Тишина. Потом другой голос. Он гладкий. Ровный, без доли сомнений:
– Сафие-султан всем здесь заправляет…
– Ты видел… У него глаза покойного шехзаде Баязида.
– Да хоть самого Аллаха. Слишком много шехзаде – плохо. Ты же помнишь, как было в последний раз.
– Думаешь всё повторится?
– Помяни мои слова…
– Значит… и его?
Долгая тишина.
Кто-то делает глоток. Я слышу, как чаша касается губ. Затем глухо встаёт на мрамор пола. Как в мечети звук омовения.
– Пока не вырос…, да… Так будет… так было бы лучше. Безопаснее.
Безопаснее.
Для кого это?
Я хватаюсь за край керамической плитки. Он скользкий, как лоб в жару. Дышу в ладони, чтобы не было слышно.
Сердце не бьётся – оно просто падает, как камень в воду.
Падает… и не всплывает.
Занавески шевелятся. Кто-то выходит. Я замираю. Дышать нельзя.
Смотрю на его пояс. Узел.
И кинжал.
Простой. Без камней. Без золота.
Но я вижу только его.
И не могу дышать.
3. За резной ширмой
Когда в покои госпожи входит Хазнедар гарема, я прячусь за тяжёлой шёлковой портьерой, почти не дышу. Мустафа лежит рядом, вытянувшись на ковре, рисует пальцем узоры. Медленно, будто боится задеть воздух. Мы оба знаем, что не должны быть здесь. Нам приказано играть тихо, как мышата, и никогда – слышишь, никогда – не влезать в дела взрослых.
Но мы уже внутри.
Покои валиде пахнут маслом гвоздики, смолой и чем-то едким, как благовония в мечети, но крепче, словно дым от власти. Ветер из решетчатого окна треплет занавес, щекочет меня по щеке. Я сижу, поджав ноги, греясь о ковёр, в котором утонуло детство многих шехзаде до нас.
Теперь Мустафа дремлет, прижавшись ко мне. Его голова пахнет горячим молоком, а волосы щекочут мне плечо. Он тяжёлый, как будто в нём сразу два сердца, и оба утомились.
Я не двигаюсь. Даже когда он пускает слюну мне на кафтан. Даже когда нога затекает. Даже когда хочется чихнуть.
Мы сидим под резным столиком с узорами, в которые можно смотреть часами. Там, в виноградных лозах, целая армия грифонов, что едят свой хвост. А ещё, дырочка в резьбе. Через неё видно, как качается бахрома на покрове трона. Если чуть наклониться, видно край мраморной скамьи. А за ней, два силуэта, затянутых в золото и напряжение.
Валиде и мой отец.
Повелитель мира и его мать. Но, глядя на них, я не уверен, кто из них повелитель.
– Я явился по вашей просьбе, моя валиде…
Сафие-султан не двигается. Даже голос её не шелохнётся. Он как ковер, плотный и ручной работы, под которым ловушка.
– Мы не просили. Мы – велели.
Я вижу, как отец сглатывает. Не слышу, а вижу. Его кадык дергается, как у испуганной птицы.
– Конечно… Простите, я… я не подумал.
Сафие-султан сидит прямо, спина будто прислонена к невидимому трону. Голос её не громкий, но в нём больше силы, чем в сотне янычар. Она не говорит – она решает.
– Думать – вот твоё дело, – говорит она, – Но думать так, как выгодно нам. Если думать иначе – падают не те головы.
Я кладу руку на грудь Мустафы, чтобы он не проснулся.
Он всё ещё спит. Ему снятся простые сны, где всё можно построить заново, если разрушить.
Мне – нет.
– Мы надеемся, – произносит она, как будто это благословение, – что ты осознаёшь важность этого решения.
Она всегда говорит «мы». Я слышал эту легенду от Калфы: будто в ней живёт сразу два человека – венецианская принцесса и рабыня-албанка. Не гордость это, нет. Так даже Аллах говорит: «Мы создали», «Мы повелели». Это конечно про власть, но через смирение. Как будто весь дворец помещается в её груди, а империя – у неё под ногами.
Отец-повелитель… он словно мальчик. Он не султан – он провинившийся сын. Он кивает, глядит вниз, как будто взгляд матери жжёт ему лицо.
– Ты должен помнить, кто стоит за твоей властью, – продолжает она. – Без нас ты был бы лишь одним из многих шехзаде. Слабы, как младенцы. Незаметны, как моль.
Я сжимаюсь. Сердце стучит не в груди – в горле. Я чувствую, как рядом Мустафа легонько шевелится. Мы оба слышим имя. Махмуд.
– Мы знаем, что Махмуд вызывает вопросы, – говорит она. – Но мы также знаем: слишком много шехзаде – слишком много крови в одном сосуде. Он лопается. Вы хотите стать отцом собственной гибели?
Отец молчит. Потом – еле слышно:
– Он ещё ребёнок…
– Мы не позволим тебе быть слабым, – режет воздух её голос. – Ты – султан. А мы – причина этого. Если ты не примешь решение, мы примем его за тебя. И ты знаешь: мы всегда правы.
На мгновение наступает тишина, такая густая, будто комната заперта в стеклянный сосуд. Я слышу, как в груди у Мустафы шевелится страх. Слышу, как в моей груди – тоже.
Отец склоняет голову. Он словно падает внутрь себя. Султан Османской империи выглядит как мальчик, забывший урок.
– Мы хотим, чтобы ты помнил, – говорит валиде уже мягче, почти ласково, как дует ветер с ядом. – Твой долг – защищать династию. Даже если придётся пролить ту кровь, что ближе всего к тебе.
Отец поднимается. Его шаги, будто по камням под водой. Тяжёлые, вязкие. Он выходит, не оборачиваясь.
В комнате снова только она. Валиде. Сидит молча, глядит в стену, как будто за ней тайна, которую не расскажешь никому. Потом вздыхает. Легко, почти по-женски. И приказывает позвать служанку. Чай.
Она встаёт.
Направляется к нашему укрытию.
Шаги.
Медленные.
Растянутые.
Как будто не ноги, а молитвы касаются ковра.
Валиде приподнимает занавесь.
Смотрит прямо на меня. Не удивляется.
Она всегда знает, где я.
– Ты подслушивал, мой шехзаде?
Я качаю головой. Лгу.
Она улыбается.
Её улыбка, как шелковая петля. Мягкая. Но если дёрнуть – душит.
– Мы тебе верим, Ахмед… Потому что ты – умён. А умным не обязательно говорить вслух, что они знают.
Она уходит.
Мы с Мустафой остаёмся в нашем укрытии, пока не уверены, что можно дышать.
Когда я вылезаю, ноги дрожат. Я смотрю на Мустафу. Он белый, как мраморный пол у шадирвана. Мы не играем больше. Мы – свидетели.
– Ты слышал? – шепчу.
Он кивает.
Я не говорю, что понял. Но я знаю. Не отец – нет. Это она. Она – глаз, что видит. Уста, что говорят. И перст, что указывает на смерть.
4. Тень внутри
Я иду один.
Мустафу увели – одна калфа подняла его с ковра, как узелок белья, и унесла, не глядя на меня. Мне не сказали, куда идти. Никто не искал меня. Но я сам не знал, куда исчезла моя тень.
Я брожу по коридору с узорами, как по чужой коже. Евнухи скользят мимо, не замечая. Или делают вид. Мальчик без глаз, без языка, с чёрной отметиной между рёбер – свидетелю нельзя быть живым.
Я встаю у решётки, за которой двор. Там журчит фонтан. Белые голуби, жирные от еды, ходят между плит. Один клюёт крошку и глядит на меня, как будто знает. Я хочу заплакать. Не от страха. От того, что уже не могу быть просто шехзаде Ахмедом.
Мне всего восемь. Но я знаю, как звучит приговор. Он – не крик, не гнев, не визг. Он звучит тихо. Как чай, налитый в чашку. Как слово «мы», произнесённое женщиной, сидящей на троне без короны.
Я прячусь в углу, между павильоном для обрезаний и резными мраморными перилами. Через отверстия виден Босфор. Я сажусь на ступеньку. Камень холодный, как утро после казни.
Я вспоминаю, как отец смеялся, подбрасывая меня в воздух. У него тогда были сильные руки. А сегодня он не мог поднять даже свой взгляд. Он согнулся, как дерево, что забыло, где у него корни.
Я сижу долго. Мир плывёт, а я сижу на месте. Внутри меня прорастает то, чего не было раньше. Будто маленький, ядовитый росток. Он не цветёт. Он впивается. Он говорит: запомни. Никому нельзя верить. Даже крови. Особенно крови.
Если ты хочешь жить – ты должен видеть всех. Слышать всех. А сам – быть тенью.
И когда-нибудь… когда придёт твой час – не дрожи. Как он.
Я встаю. Смотрю на голубя. Он больше не смотрит на меня.
Я Ахмед. Я сын султана. Я внук женщины, чьё слово весит больше меча.
А я всё слышал.
5. Вдох свободы
Я Ахмед. Я помню тот, другой воздух. Он был тёплый, медовый, как из чаши с шербетом, в которую уронили солнце. Маниса пахла сладким дымом и пыльной кожей лошадей. Там всё будто бы медленно и лениво смеялось: ветер в виноградниках, вода в кувшинах, даже петухи по утрам, словно зевая, кричали без злобы.
Мы с Мустафой катим колесо. Большое, деревянное, с медными шипами, оно когда-то стояло на арбе, но теперь, оно часть нашей крепости, нашей галеры, нашей осадной башни. Мы короли дороги. Он визжит от радости, бросает в меня комом сухой земли. Я отмахиваюсь, смеюсь, падаю, прижимаю его к себе. На миг он замирает, тёплый и живой в моих руках, а потом снова бежит, будто вся земля ему принадлежит.
Когда я поднимаюсь, одежда в пыли, пальцы в ссадинах, и мне от этого хорошо. Потому что здесь, ещё не живёт страх. Здесь – мать не плачет в подушку. Здесь – брат шехзаде Селим ещё жив.
Позже, в тени сада, я сижу у ног Мустафы-аги. Он чертит углём круги на гладком камне и говорит:
– Шехзаде, власть – это не венец, а водонос. Кто носит воду, пьёт последним.
Я не понимаю, но киваю. Он продолжает рассказывать истории из прошлого нашей великой династии. О великих предках Мехмеде Фатихе и Сулеймане Кануни. Камень пахнет пеплом. Голос Мустафы-аги, как трещина в стекле: тихий, но если прислушаться, становится страшно.
Вечером отец выходит к людям. Я стою на балконе и смотрю в щели решётки, как он поднимает руку. Его кафтан словно соткан из самой тьмы ночного неба. Толпа замолкает. Даже воздух замирает, как будто не смеет дышать без его дозволения.
Он говорит о налогах, о стражниках, о плохом урожае. Но я слышу другое. В его голосе – меч. Тот, что может расколоть даже камень. Я шепчу себе: он не просто человек. Он – меч, выточенный для рассечения судеб.
Позднее матушка находит меня в пустой зале. Она садится рядом, укутывает меня в свою шаль, и я слышу, как её сердце бьётся – как глухой барабан на параде.
– Всё скоро изменится, мой шехзаде, мой лев, – шепчет она так тихо, что её слова кажуться частью воздуха, текущего сквозь решётки окна. – Мы поедем в Стамбул. Будем жить в Сарай–и Хюмайун – дворце повелителя… Дарюссаадэ, как его называют некоторые. Дом благословения.
Она делает паузу, словно проверяя, слышит ли я её сердце. Её пальцы касаются моей руки, будто хотят оставить метку на коже.
– Там… там всё другое, Ахмед. Там живут не только львы, но и те, кто их приручают. И те, кто ставит капканы. Иногда это одни и те же люди. Поверь мне, мой мальчик, – её голос дрожит, но не от страха, а от чего-то более глубокого, – быть сыном султана – это не дар. Это долг. И цена за него всегда высока.
Я чувствую, как её дыхание становится тяжелее, будто каждое слово вырывается из неё вместе с кровью.
– Ты должен быть тенью, пока не станешь солнцем. Но помни: даже солнце может погаснуть, если тучи слишком густые. И иногда самая большая угроза исходит не от тех, кто хочет тебя уничтожить, а от тех, кто говорит, что любит тебя больше всех.
Она замолкает. Её взгляд уходит куда-то далеко, за пределы тех стен. Я хочу спросить, что она имеет в виду, но её глаза возвращаются ко мне, и в них – предупреждение.
– Запомни, мой лев: во дворце каждый камень хранит секрет. Каждая тень следит за тобой. А каждый шаг… каждый шаг может стать последним. Запомни…
Я не спрашиваю, зачем. Я знаю – это не просьба. Это пророчество.
Позднее, ночью, я слышу, как кто-то во дворе играет на сазе. Звук доносится по ветру, будто тонкая нитка из золота. Я лежу с открытыми глазами и думаю: там было всё настоящее. А здесь – будет иначе. Здесь меня будут гладить по волосам, чтобы узнать, не пора ли их срезать.
И я уже не уверен, хочу ли оставаться здесь.
6. Шаг к тишине
Я ищу Махмуда весь день.
Он не в саду, где мы прятались за кипарисами, не в зале, где вырезали из воска человечков и закапывали их в песок – «чтобы они потом вырастали страшными», как говорил он.
Не в библиотеке, где мы читали Коран, а он шептал мне, что страницы пахнут пылью и стариком, а я всё равно гладил их, как шёлк. Тогда ему было столько же, сколько сейчас мне.
Сейчас же страницы не пахнут. Сегодня они будто слиплись. Закрылись изнутри.
Я спрашиваю у Келима – нашего жеребёнка с огромными глазами, в которых будто живут мысли. Но он только жуёт, даже не смотрит. Словно проглатывает мой вопрос.
Айше-калфа, когда я тянусь к её рукаву, роняет кувшин. Он разбивается, как будто специально.
Она шепчет извинения и отходит. От неё пахнет укропом и страхом.
Гарем странный. Не просто молчит. Он затаился. Как зверь, который притворяется камнем или кустом.
Как будто все знают, что нельзя двигаться быстро, чтобы не услышали.
Чтобы он не услышал?
Я не понимаю, кто этот он. Может просто не хочу об этом думать. Но я знаю, что он где-то здесь.