Глава 1: Кедровка. Прибытие
Последний отрезок пути Вадим проделал в тряском, дребезжащем ПАЗике. Автобус, пропахший соляркой, дешевым табаком и застарелым потом немытых тел, полз по разбитой грунтовке, петлявшей сквозь бесконечную, угрюмую тайгу. Сотни километров глуши отделяли его от последнего островка цивилизации – пыльного райцентра с серым зданием администрации. Вадим, теперь Виктор Соколов, сидел у мутного окна, вжавшись в жесткое сиденье, и старался не встречаться взглядом с другими пассажирами. Хмурые мужики в замасленных спецовках с въевшейся в кожу усталостью, молчаливые бабы с узлами и корзинами, из которых торчали то голова курицы, то горлышко бутыли, и пронзительно кричащие, грязные дети – все они изредка бросали на него косые, изучающие взгляды. Чужак. Это читалось в их глазах без слов.
Он смотрел на мелькающие за стеклом деревья. Ели, сосны, лиственницы, березы – они стояли плотной стеной, зеленой, равнодушной, бесконечной. Тайга. Царство молчания и скрытых угроз. Шесть месяцев он был в пути. Шесть месяцев бегства после той ночи в Багрецовке. Ночи, что расколола его жизнь на «до» и «после», сломала и склеила заново – криво, чудовищно, неправильно. Привкус пепла и крови все еще ощущался на языке, стоило лишь на мгновение ослабить контроль над воспоминаниями. Он бежал. От прошлого, от тех, кто гнался по пятам, от самого себя – того нового, пугающего себя, которым он стал. Он сменил имя, документы – фальшивые, но на удивление качественные, – внешность. Отросшая борода скрывала острые скулы, короткая стрижка делала лицо проще, грубее. Дешевая рабочая одежда завершала маскировку. Виктор Соколов. Человек без прошлого. Человек, ищущий место, где можно затеряться, исчезнуть. Умереть для прежнего мира.
Кедровка. Название он увидел случайно, на клочке пожелтевшей бумаги, прибитом ржавым гвоздем к столбу в райцентре. "Требуются рабочие руки на лесопилку. Поселок Кедровка, Красноярский край". Дальше – только тайга и белые пятна на карте. Идеально.
Автобус дернулся в последний раз и, чихнув черным дымом, замер посреди того, что, видимо, и было Кедровкой. Несколько кривых, грязных колей, гордо именовавшихся улицами. Десятка три-четыре почерневших бревенчатых домов, вросших в землю по самые окна, словно пытающихся спрятаться от сурового неба и всевидящего ока тайги. Магазин с выцветшей, едва различимой вывеской «Товары Повседневного Спроса». Серое, обшарпанное здание поссовета с кривым крыльцом. И лес. Вездесущий, обступающий поселок со всех сторон, заглядывающий в окна темными стволами, дышащий холодом и вечностью.
Пассажиры высыпали наружу, разбирая свои узлы, переругиваясь, не обращая на Виктора никакого внимания. Он вылез последним, поправил на плече старый, выцветший армейский рюкзак. Воздух ударил в лицо – чистый, прохладный после автобусной духоты, но слишком резкий для его обостренных чувств. Пахло дымом печей, хвоей, прелой листвой, сырой землей и чем-то еще – тревогой? Тишина после рева мотора казалась оглушающей, давящей.
Он постоял немного, оглядываясь, стараясь выглядеть спокойным, незаинтересованным. Те же мужики, что курили у магазина, когда автобус подъехал, все еще были там. Теперь они молча разглядывали его. Долго, изучающе, без тени дружелюбия. Он чувствовал их взгляды на себе, как физическое давление. Паранойя, ставшая его второй натурой за месяцы бегства, шептала: "Они знают. Они ждут". Он заставил себя кивнуть им молча и пошел по главной колее, ища глазами дом, который можно было бы снять.
Он стучался в пару домов, но либо никто не открывал, либо вышедшие хозяева, смерив его подозрительным взглядом, коротко отвечали, что ничего не сдается.
Дом нашелся на самой окраине, почти у кромки леса. Маленький, вросший в землю, с просевшей крышей, заколоченными досками окнами и заросшим бурьяном двором. Он постучал в соседний дом. Дверь открыла сухая, сморщенная старуха в темном платке, из-под которого выбивались седые пряди. Она долго, молча разглядывала его блеклыми, глубоко запавшими глазами, словно взвешивая на невидимых весах.
– Снять хочу, – сказал Вадим. – Надолго. Работать буду.
– Избушка пустая стоит, – проскрипела старуха. – Хозяева померли давно. А сын в город подался. Мне велел приглядывать. Плата – вперед. За три месяца. – Она назвала сумму, действительно смехотворную.
– Хорошо, – согласился Вадим, доставая из внутреннего кармана потрепанные купюры.
Старуха взяла деньги, пересчитала их костлявыми пальцами, потом протянула ему большой ржавый ключ.
– Топи дровами, вон во дворе остатки лежат. Вода – в колодце, через два дома. Живи. Только не шуми больно. И в лес зря не шастай. Неспокойно там нонче.
Она ушла, не задав больше ни одного вопроса. Здесь, похоже, действительно не любили лезть в чужие дела.
Он открыл скрипучую дверь, вошел внутрь. Затхлый запах пыли, мышей и нежилого помещения ударил в нос. Осмотрелся. Большая русская печь, занимавшая почти полкомнаты. Грубо сколоченный стол у окна. Две лавки вдоль стен. Топчан с комковатым сенным матрасом. Паутина по углам. Минимум необходимого для выживания. Его устраивало. Это было убежище. Нора, в которой можно было спрятаться, зализать раны.
Вадим бросил рюкзак на топчан, прошелся по единственной комнате. Доски пола угрожающе скрипели под его весом. Окно, выходившее на лес, было мутным, рама рассохлась. Тайга начиналась сразу за двором. Могучие стволы деревьев стояли близко, их темные кроны почти полностью загораживали небо. Лес манил и пугал одновременно. Давал укрытие, но и таил в себе неведомые опасности. И он… слушал? Вадим поежился. Ему нужно было проверить замки, окна, осмотреть чердак и подпол, если они были. Паранойя не отпускала.
Вадим достал из рюкзака немногочисленные пожитки: смена белья, мыло, бритва, нож, небольшой котелок, фляга, скудный запас консервов и сухарей, аптечка. Разложил их на столе, пытаясь создать подобие порядка в этом хаосе. Нужно было устраиваться. Топить печь – проверить, работает ли она вообще. Носить воду – колодец он видел у магазина, но наверняка где-то рядом был ручей. Искать работу. Завтра он пойдет на лесопилку, к Федору Бороде, как звали хозяина из объявления. Нужно было зарабатывать на жизнь, покупать еду… С мыслью о еде к горлу подкатила легкая тошнота. Он гнал ее прочь. Нужно было вписываться в этот мир, становиться его частью. Хотя бы внешне.
Он вышел во двор, вдохнул свежий, смолистый воздух. Солнце уже садилось за верхушки деревьев, окрашивая небо в розовые и тревожно-лиловые тона. Тишина. Не давящая, как у ручья, но глубокая, непривычная после месяцев скитаний по городам и дорогам. Только где-то далеко лениво лаяла собака да монотонно стучал дятел. Здесь не было слышно городского шума, сирен, гудков. Только звуки природы и редкие признаки человеческой жизни. Может быть, здесь он действительно сможет найти покой? Спрятаться от прошлого? От самого себя?
Вадим горько усмехнулся. От себя не спрячешься. Эхо Багрецовки жило внутри него. Раны заживали слишком быстро, чувства были обострены до предела, выносливость стала почти безграничной. А сила… та странная, чужая сила, что проснулась в нем той ночью, пугала его самого. Он посмотрел на свои руки – сильные, умелые руки солдата и мастера. Но они помнили и другое – тяжесть оружия, отдачу при выстреле, хруст чужих костей… И тот ледяной холод, что затаился в глубине, готовый вырваться наружу.
Вадим не знал, когда это случится. Но он будет бороться. Он должен. Ради шанса на… просто жизнь.
Он заметил у сарая покосившийся дровник с остатками поленьев, оставшихся, видимо, от прежних жильцов. Взял ржавый топор, валявшийся тут же. Работа отвлекала. Работа давала иллюзию нормальности. Он взмахнул топором, и дерево поддалось с неожиданной легкостью. Он снова сдержал силу. Нужно быть осторожнее. Всегда. Здесь за каждым твоим шагом наблюдают – и люди, и тайга.
Глава 2: Адаптация и Тревога
Первые недели в Кедровке слились для Вадима в один бесконечный, тягучий день, наполненный тяжелой физической работой, настороженными взглядами исподлобья и постоянным, изматывающим внутренним напряжением. Он лепил из себя Виктора Соколова – молчаливого, работящего мужика, не лезущего не в свое дело, – и эта роль требовала ежеминутной игры, неусыпного контроля над каждым словом, жестом, даже взглядом. Легче не становилось.
Лесопилка Федора Бороды, пропахшая смолой, прелыми опилками и машинным маслом, стала его основной средой обитания. Монотонный скрип старых механизмов, пронзительный визг пил, гул тракторных моторов – эта грубая, механическая симфония отвлекала, забивала мысли, не давала погружаться в пучину воспоминаний и страхов. Вадим приходил на работу затемно, когда поселок еще спал, и уходил последним, когда солнце уже давно скрылось за стеной тайги. Он быстро вник в суть дела – сказывался армейский опыт и природная смекалка. Его руки, помнившие не только оружие, но и сложную технику, легко справлялись со старенькими, вечно ломающимися тракторами "Беларус", на которых трелевали лес. Он латал транспортерные ленты, менял стертые подшипники на пилораме, сваривал проржавевшие детали механизмов, находя решения там, где другие лишь разводили руками и крыли матом начальство и технику.
Федор Борода, кряжистый, невысокий мужик с густыми, седыми бровями и цепким взглядом выцветших глаз, молча наблюдал за ним. Говорил он редко, больше мычал или кивал, но Вадим постоянно чувствовал его внимание – тяжелое, оценивающее. Хозяин ценил его как работника, это было ясно, но чужака в нем видел постоянно. Однажды случился эпизод, заставивший Вадима похолодеть. Нужно было откатить тяжеленный редуктор, который обычно передвигали втроем, подложив катки. Двое рабочих уже кряхтели, пытаясь сдвинуть махину с места. Вадим, задумавшись на мгновение о чем-то своем, подошел и, забывшись, легко толкнул редуктор один, поставив его точно на нужное место. Он тут же спохватился, поймав на себе ошеломленные, почти испуганные взгляды рабочих и задумчивый, пронзительный взгляд Федора.
– Силен ты, Виктор, – пробасил Борода чуть позже, когда они остались одни в полутемной мастерской, заваленной запчастями. – Прям медвежья хватка. Не по сложению твоему сила-то. Откуда такая?
– Здоровье деревенское, Федор Михалыч, – буркнул Вадим, отводя глаза, чувствуя, как неприятно засосало под ложечкой. – Привык к работе. В геологии когда ходил, и не такое таскали.
– Ну-ну, геология… – хмыкнул Борода и больше к этой теме не возвращался. Но Вадим понял – заметил. И запомнил. Этот прокол мог дорого ему стоить. Он стал еще осторожнее, постоянно одергивая себя, сдерживая ту нечеловеческую силу, что рвалась наружу в самые неподходящие моменты.
Другие рабочие – хмурые, немногословные мужики, пропахшие потом и тайгой, – держались с ним настороженно, почти враждебно. Чужак. Городской (хоть он и отрицал это). Сильный, молчаливый, себе на уме. Его сторонились. В обеденный перерыв, когда мужики собирались у дощатого стола под навесом или у костра, с котелками дымящейся каши и грубыми, сальными шутками, Вадим обычно сидел в стороне, под навесом мастерской, жевал свой хлеб с салом или давился холодными консервами. Он слышал их приглушенные разговоры, редкие смешки, но не пытался присоединиться. Волк в чужой стае – это ощущение не покидало его. Однажды один из них, самый молодой и задиристый, попытался съязвить насчет его молчаливости, но Вадим так посмотрел на него – холодно, тяжело, как смотрел когда-то на врага в прицел, – что парень осекся и больше не подходил.
Его дом, покосившаяся избушка на краю леса, стал его единственной крепостью, его убежищем. Только здесь он мог немного расслабиться, перестать играть роль. Вернее, здесь он мог быть собой – тем новым, пугающим собой, которым он стал. По вечерам, после изматывающей работы, он принимался за ремонт своего ветхого жилища. Работа руками успокаивала, заземляла. Он конопатил мхом щели между бревнами, чинил рассохшиеся оконные рамы, укреплял скрипучий пол, латал дырявую крышу. Потом растапливал старую русскую печь, носил воду из ручья неподалеку, варил нехитрую похлебку из картошки и лука – если вообще удавалось заставить себя есть.
С едой становилось все хуже. Сначала пропал аппетит, потом появилась легкая, но постоянная тошнота от запаха обычной пищи – жареного мяса, свежего хлеба, даже вареной картошки. Он списывал это на усталость, на непривычную еду, на акклиматизацию в этом суровом краю. Но где-то в глубине души шевелился холодный, липкий страх – не начало ли это того самого? Той жажды, что он видел в глазах Олены, в глазах вампиров Багрецовки? Жажды крови. Он гнал эту мысль, как наваждение, но она возвращалась снова и снова, особенно по ночам.
Тело тоже подкидывало сюрпризы, которые приходилось тщательно скрывать. Нечеловеческая выносливость – он почти не уставал на работе, хотя пахал за троих, вызывая удивленные взгляды мужиков. Обостренные чувства – он слышал каждый звук в ночном лесу так отчетливо, словно он раздавался прямо у него над ухом, различал десятки запахов, о существовании которых другие и не подозревали, видел в темноте почти как днем. И регенерация – мелкие царапины и порезы, неизбежные при работе с деревом и металлом, исчезали бесследно за ночь. Он прятал руки в рукавицах или длинных рукавах спецовки, боялся вопросов, боялся выдать себя.
И кошмары. Они приходили почти каждую ночь, затягивая его обратно в ад Багрецовки. Залитые кровью залы усадьбы, искаженные экстазом и ужасом лица вампиров, ледяное прикосновение Древнего, серая тюрьма между мирами… Лица – Олены, Рената, Регины, Отца Павла… обрывки фраз, вспышки боли, ужаса, предательства. Он просыпался в холодном поту, с бешено колотящимся сердцем, и долго лежал, глядя в темноту, пытаясь отдышаться, пытаясь стряхнуть липкие остатки сна. Иногда ему казалось, что он чувствует ее – Олену. Легкое касание на границе сознания, тревожный зов, немой вопрос… Он тут же обрывал эту связь, возводил ментальную стену. Нельзя. Слишком опасно. Если чувствует он, могут почувствовать и они. Он выбрал этот путь – путь забвения и изоляции.
Днем он старался жить как Виктор Соколов. Ходил в единственный магазин к Агнии. Хозяйка лавки, резкая на язык, но с умными, внимательными серыми глазами, по-прежнему встречала его сдержанно, но ее взгляд, казалось, проникал под его маску.
– Все работаешь, Соколов? Не щадишь себя. Исхудал вон как, – спрашивала она, взвешивая крупу или отрезая хлеб.
– Работа такая, – отвечал он односложно.
– Работа работой, а отдыхать надо. И есть нормально. А то вон… бледный какой. Аж зеленый. Нездоровится, что ли?
Ее участие – искреннее или простое женское любопытство? – заставляло его нервничать.
– Все в порядке, Агния Петровна, – бормотал он, спешно расплачиваясь и стараясь быстрее уйти.
Иногда он встречал Митю. Мальчишка-сирота, живший у не слишком заботливой тетки, часто крутился неподалеку от его дома или у мастерской на лесопилке. После того разговора у магазина он больше не подходил близко, но Вадим часто ловил на себе его внимательный, изучающий взгляд. Однажды Митя все же подошел, когда Вадим возился со старой, просмоленной лодкой на берегу реки, пытаясь заделать течь.
– Дядь Вить, а вы рыбачить умеете? – спросил он тихо.
– Немного, – кивнул Вадим, не отрываясь от работы.
– А меня дядька Паша учил… который пропал… – так же тихо сказал Митя, глядя на темную воду. – Он хороший был… Говорил, в тайге не страшно, если ее уважать… Знал много. А теперь… теперь все боятся…
Вадим промолчал. Что он мог сказать этому ребенку, потерявшему, похоже, всех близких? Одиночество мальчика остро отзывалось в его собственной душе.
– Дядь Вить, а правда, что его медведь съел? – вдруг спросил Митя шепотом, приблизившись.
– Не знаю, Митя. Так говорят, – уклончиво ответил Вадим.
– А бабка Клавдия говорит – Хозяин забрал. За то, что он в нехорошее место ходил… Туда, к Черному ручью… Говорит, его там видели последний раз. Вы верите в Хозяина?
– Я верю, что в тайге нужно быть осторожным, – повторил Вадим свой прежний ответ. – И не ходить в нехорошие места. Особенно к Черному ручью. И тебе не советую.
Мальчишка вздохнул и снова замолчал, глядя на бегущую воду. Вадим чувствовал его страх, его тоску по пропавшему дядьке, и это было почти физически больно.
Так текла его новая жизнь в Кедровке. Тяжелая работа, ремонт ветхого дома, короткие, напряженные встречи с людьми, постоянная борьба с самим собой – с жаждой, с силой, с кошмарами. Он отчаянно пытался стать Виктором Соколовым, затеряться в этой глуши. Но эхо Вадима Разумовского, эхо проклятой Багрецовки звучало в нем все громче, настойчивее. И тайга вокруг… она тоже начала подавать свои тихие, тревожные сигналы, которые слышал пока только он. Сигналы приближающейся беды.
Глава 3: Люди Тайги
Шли дни, складываясь в недели. Раннее сибирское лето вступило в свои права – короткое, но яростное, жаркое днем, прохладное ночью, наполненное звоном ненасытного гнуса и густым ароматом нагретой хвои, смолы и цветущего иван-чая. Виктор Соколов, как теперь звали Вадима, постепенно становился частью кедровского пейзажа, таким же привычным, как покосившиеся заборы или вечный дымок над трубами. Его перестали разглядывать с откровенным, неприкрытым любопытством, как в первые дни. Молчаливый, работящий мужик, который ладит с техникой лучше, чем с людьми, живет один на отшибе, у самого леса – мало ли таких судьба заносила в эти забытые богом края? Кедровка переваривала чужаков медленно, неохотно, но если те не лезли на рожон и работали на совесть, то со временем обрастали здесь корнями, как старые пни мхом.
Но Вадим не обманывался внешней переменой. Он чувствовал – остро, почти болезненно, благодаря своим проклятым чувствам – ту скрытую настороженность, что пряталась за показным безразличием. Он был чужим, и люди тайги, как и сама тайга, не спешили раскрывать ему свои объятия. Он научился распознавать их – не по лицам, которые у многих здесь были схожими, выдубленными ветрами и морозами, суровыми, замкнутыми, – а по едва уловимым признакам. По тяжелой, неторопливой походке, привыкшей к вязкой грязи и лесным тропам. По скупой манере говорить, отрывисто, по делу, словно каждое слово приходилось отрывать от себя с усилием. По взгляду – прямому, изучающему, привыкшему всматриваться вдаль и подмечать малейшие изменения.
Федор Борода, его работодатель, был как кремень – твердый, надежный, но высекающий искры при неосторожном обращении. Крепкий, немногословный, себе на уме. Он редко хвалил, но и не ругал без дела. Платил исправно, хоть и немного, каждую субботу отсчитывая мятые купюры своей широкой, мозолистой ладонью. Вадим чувствовал, что Федор ценит его как работника, видит его смекалку и силу, но не доверяет как человеку. Иногда, когда они оставались в мастерской одни, затягивая гайки на очередном редукторе или проверяя заточку пил, Борода мог задать какой-нибудь неожиданный вопрос, глядя в сторону, словно на ржавую железку у стены:
– А что ж ты, Виктор, один все? Семьи нет? Детей? Али бросил кого где?
– Не сложилось, Михалыч. Так вышло, – коротко отвечал Вадим, не отрываясь от работы, чувствуя, как напрягаются мышцы спины.
– Оно и видно, – хмыкал Федор, бросая на него быстрый, цепкий взгляд. – Глаза у тебя… как у волка-одиночки. Злые. Или просто… битые жизнью. От людей бежишь али от себя?
Вадим молчал, делая вид, что не расслышал последнего вопроса. Чем меньше он говорил, тем меньше было шансов проколоться. Но он понимал – Борода наблюдает. За его силой, которую он не всегда мог скрыть. За его молчанием. За его привычкой держаться особняком, словно он ждал удара из-за любого угла.
Агния, хозяйка магазина, была совсем другой. Женщина лет сорока, еще сохранившая следы былой привлекательности, но уже тронутая печатью местной суровой жизни и, как казалось Вадиму, какой-то застарелой печали в глубине умных серых глаз. Резкая на язык, деловая, она держала весь поселок в кулаке – у нее можно было купить все, от соли и спичек до резиновых сапог и дефицитных патронов. Она знала все и про всех, и ее магазин был не просто лавкой, а центром местной вселенной, местом обмена новостями, слухами и тревогами. Она тоже наблюдала за ним. Не так прямо, как Федор, а искоса, мимоходом, задавая вроде бы невинные вопросы, пока взвешивала муку или отсчитывала сдачу:
– Слышь, Соколов, а ты откуда родом-то будешь? Говор у тебя не наш, не сибирский. Вроде как с юга откуда-то?
– Издалека, Агния Петровна, – уклончиво отвечал Вадим. – По стране помотался. Где только не бывал.
– И чего ж тебя к нам занесло? В глушь такую? Работы мало в других местах? Иль грехи какие замаливаешь? – ее голос оставался ровным, но взгляд становился острее.
– Тишины искал, – отвечал он почти правду.
– Тишины… – она задумчиво повторяла, глядя ему прямо в глаза так, что он чувствовал себя неуютно, словно она видела его насквозь. – Ну, тишины у нас теперь хватает. Даже слишком. Особенно по ночам в последнее время. Звери вон и те притихли, не к добру это… Слыхал небось, как воет кто-то? Жуть берет…
Она замолкала, поджимала губы, и Вадим понимал – она тоже чувствует ту тревогу, что разлита в воздухе, хоть и не подает вида. Между ними возникало странное, необъяснимое напряжение – смесь взаимного интереса, подспудной симпатии и глубокой осторожности. Он чувствовал к ней необъяснимую тягу – она была умна, сильна, и в ней не было той животной подозрительности, что сквозила во взглядах мужиков. Но он гнал это чувство прочь. Ему нельзя было сближаться ни с кем. Особенно с такой женщиной, как Агния – слишком умной, слишком проницательной.
И был еще Степан Ильич, старый охотник, живший на другом конце поселка, у самой реки. Его в Кедровке уважали и немного побаивались. Говорили, он знался с тайгой так, как другие – с женой: знал все ее капризы, все повадки, все тайные тропы. Ходил в лес один, даже на медведя, и всегда возвращался с добычей. Говорил он мало, больше молчал и наблюдал своими выцветшими, но удивительно зоркими глазами. Вадим несколько раз сталкивался с ним у реки или в лесу недалеко от поселка. Старик кивал ему, иногда мог переброситься парой слов о погоде или рыбалке, но Вадим неизменно чувствовал его пристальное, оценивающее внимание.
Однажды Вадим, возвращаясь с лесопилки, увидел, как Ильич возится на берегу со своей старой просмоленной лодкой-«казанкой». Старик пытался перевернуть ее, чтобы осмотреть днище, но лодка была тяжелой, и он лишь кряхтел от натуги.
– Помочь, Ильич? – предложил Вадим, подходя ближе.
– А, Виктор… Помоги, коли не в тягость, – кивнул старик, вытирая пот со лба.
Нужно было перевернуть тяжелую, просмоленную «казанку». Вадим подошел, ухватился за борт и, снова на секунду забыв об осторожности, легко, одним движением поставил лодку на киль. Ильич, стоявший рядом, крякнул, его зоркие глаза внимательно прошлись по напрягшимся мышцам Вадима, но он ничего не сказал. Они вместе осмотрели днище, нашли пару небольших трещин. Вадим предложил заделать их смолой, которую он видел в мастерской. Позже, когда работа была закончена, они сидели на берегу и курили. Ильич достал свой старый кисет, ловко свернул самокрутку, закурил. Молчали долго, глядя на темную, быструю воду.
– А ты, Виктор, зверя бить умеешь? – вдруг спросил старик, нарушая тишину. – Ружье-то есть?
– Нет ружья, – покачал головой Вадим. – И не охотник я.
– Не охотник, говоришь? – Ильич прищурился, его взгляд снова задержался на руках Вадима. – А руки у тебя… сильные. Как у зверя лесного хватка. И двигаешься ты… тихо, неслышно почти. Не как городской неженка. И глаза… внимательные. Замечаешь много.
– Работа такая была, – снова солгал Вадим, чувствуя, как старик подбирается слишком близко. – В геологии ходил. По тайге много бродил. Приходилось и выживать, и замечать.
– В геологии… – протянул старик задумчиво. – Может, и в геологии. Только повадки у тебя… другие. Словно воевал много. Видал смерть вблизи. Или… прятался долго.
Вадим напрягся. Старик видел слишком много. Слишком глубоко смотрел.
– Разное бывало, Ильич. Жизнь долгая.
– Долгая, да, – согласился старик. – Только не у всех. Вон, Андрей Синицын… тоже думал, долгая будет. А тайга взяла – и забрала.
Он снова замолчал, глядя на темные струи воды, уносящие прошлогодние листья. Вадим тоже молчал, не решаясь спросить.
– Медведь, говорят, – нарушил тишину Ильич, сплюнув на землю. – Чушь собачья. Не медвежий то почерк был. Зверя я знаю. Что-то другое… злое. Старое. Оно проснулось в тайге, Виктор. Чуешь?
Вадим похолодел. Старик обращался к нему так, словно был уверен, что он должен это чувствовать.
– Тревожно стало, – уклончиво ответил он. – Люди говорят… в поселке неспокойно.
– Люди боятся, – перебил Ильич, резко повернувшись к нему. – А бояться надо не разговоров, а дела делать. Глаза разуть. Уши настроить. Тайга – она предупреждает всегда. Главное – услышать. Ты вот… слышишь, поди? Нутром своим? Чужой силой своей?
Он снова посмотрел на Вадима в упор, и Вадиму показалось, что в глубине его выцветших глаз мелькнул холодный огонек.
– Стараюсь быть осторожным, Ильич, – сказал Вадим как можно спокойнее.
– То-то же, – кивнул старик. Он тяжело поднялся, отряхивая штаны. – Ладно, спасибо за помощь, Виктор. Лодка теперь как новая. А ты… береги себя. И не лезь куда не просят. Особенно к ручью тому… Черному. Нехорошее там место. Очень нехорошее. Забирает оно… И не всегда возвращает.
Он кивнул и, не оглядываясь, зашагал к своему дому, оставив Вадима в еще большем смятении. Ильич знал. Или догадывался. И он предупреждал его. Но почему? Считал его союзником в борьбе с неведомым злом? Или видел в нем потенциальную жертву? А может… причину?
Люди тайги… Они были разными. Молчаливыми и работящими, как Федор. Сильными и проницательными, как Агния. Мудрыми и загадочными, как Ильич. Испуганными и любопытными, как Митя. Они жили своей жизнью, окруженные великой и равнодушной тайгой, полной своих секретов и опасностей. И Вадим, чужак с темным прошлым и пугающим настоящим, оказался среди них. Временно? Или эта земля не отпустит его так же, как не отпускало прошлое? Он не знал. Он только чувствовал, что его тихая жизнь Виктора Соколова подходит к концу. Что-то надвигалось. Из леса. И изнутри него самого.
Глава 4: Эхо Багрецовки
Жизнь Виктора Соколова в Кедровке текла по двум руслам одновременно, как таежная река, разделенная невидимым островом. Одно русло – внешнее, видимое всем: тяжелая, монотонная работа на лесопилке, редкие, немногословные контакты с местными, починка ветхой избушки на краю леса. Рутина, которая должна была, по его расчетам, принести покой и забвение. Другое русло – внутреннее, скрытое ото всех, бурное и темное, полное опасных порогов и подводных течений. Это было русло Вадима Разумовского, солдата, беглеца, носителя страшной тайны и непонятной, пугающей силы, проснувшейся в нем после ада Багрецовки. И эти два русла все чаще грозили слиться воедино, разрушив хрупкую плотину его самоконтроля.
Ночи были худшим временем. Сон, если и приходил, был не отдыхом, а пыткой. Кошмары накатывали почти каждую ночь, затягивая его обратно – в залитые кровью и лунным светом залы усадьбы, в холодные, цепкие объятия Древнего, в отчаяние и холод серой тюрьмы между мирами. Он снова и снова видел пир смерти, искаженные экстазом и ужасом лица вампиров, чувствовал ледяное прикосновение нечеловеческой силы, пытавшейся поглотить его. Иногда снились обрывки другой жизни – раскаленный песок под ногами, грохот взрывов, лица боевых товарищей, давно стертые из реальности, но упрямо всплывающие в подсознании. А однажды приснилась она – та, чье имя он боялся произносить даже мысленно, ее смех, теплые руки… Он проснулся от этого сна с болью, такой острой, словно ему снова сломали ребра. Лучше уж кошмары Багрецовки, чем эта пытка потерянным раем.
Особенно часто ему снилась Олена. Не та сестра из далекого, почти стертого детства, не та растерянная девушка-студентка, которую он пытался оберегать, а другая Олена – бессмертная, сильная, разрывающаяся между любовью к нему и верностью новому, чудовищному миру, новым окружением. Он видел ее глаза – то полные отчаянной мольбы и предупреждения, то холодно-отстраненные, как у Рената. Слышал ее голос, шепчущий обрывки фраз о его «древней силе», о необходимости «железного контроля», о смертельной опасности. Иногда во сне он чувствовал ее присутствие совсем рядом, почти реально – слабый зов на грани сознания, вспышку тревоги, немой вопрос… Он просыпался в холодном поту, сердце бешено колотилось, а в ушах еще звучал ее голос, от которого хотелось выть. И он гнал это ощущение прочь. Строил стену. Обрывал нить. Нельзя. Слишком опасно. Если она может чувствовать его, значит, и Ренат может. Значит, его могут найти. Он выбрал забвение, он выбрал эту глушь, чтобы спрятаться. Вспоминать Олену, думать о ней – значило подвергать себя смертельной опасности. И все же… где-то в самой глубине души жила тупая, ноющая боль от этой потери, от этого разрыва. И вина. Тяжелая, как могильная плита. Он бросил ее там. Одну. На растерзание Древним или интригам Рената.
После таких ночей дни были особенно тяжелыми. Недосып, нервное истощение накладывались на физическую усталость. Но тело… тело вело себя все страннее. Оно почти не знало усталости. Он мог пахать по двенадцать-четырнадцать часов на лесопилке, ворочая тяжелые бревна или перебирая двигатель трактора, а потом еще полночи возиться со своим домом, и чувствовать лишь легкую, приятную ломоту в мышцах, которая бесследно проходила к утру. Это пугало. Люди замечали. Он старался работать вполсилы, иногда притворялся уставшим, но долго обманывать было нельзя.
Раны заживали с невероятной, противоестественной скоростью. Однажды он серьезно ожег руку о раскаленный патрубок трактора в мастерской – волдыри вскочили мгновенно, кожа почернела, боль была адской, такой, что потемнело в глазах. Он зашипел сквозь зубы, едва не выдав себя криком. На его счастье, рядом никого не было. Он быстро залил ожог машинным маслом, замотал руку грязной тряпкой, стараясь не привлекать внимания. К вечеру боль почти утихла, а утром… утром, размотав тряпку, он увидел лишь гладкую розовую кожу на месте страшного ожога. Ни следа. Он в ужасе уставился на свою руку. Это было неправильно. Чудовищно. Он торопливо снова наложил «повязку» из чистой тряпки, прежде чем идти на работу, и весь день ловил на себе изучающий взгляд Федора, косившегося на перевязанную руку. Старик ничего не спросил, но Вадим чувствовал себя так, словно ходит по тонкому льду над бездной. Сколько еще он сможет скрывать это?
Чувства тоже доставляли все больше проблем. Обычные звуки поселка – визг пилы, лай собак, крики детей, громкий разговор мужиков за обедом – резали слух, отдавались болью в ушах. Запахи – дыма, навоза, бензина, кислой браги, еды из соседних домов – смешивались в невыносимую, удушающую какофонию, от которой мутило и кружилась голова. Он старался держаться подальше от людей, больше времени проводить на свежем воздухе, у реки или на окраине леса, но и там его преследовали тысячи звуков и запахов, от которых невозможно было укрыться – шелест каждого листа, жужжание каждой мухи, запах каждого цветка или гниющего пня. Мир стал слишком громким, слишком ярким, слишком… навязчивым. Он чувствовал себя оголенным нервом, вибрирующим от любого прикосновения реальности.
Сила… Она тоже росла, накапливалась внутри, требуя выхода. Он научился лучше контролировать ее, почти всегда помнил о необходимости сдерживаться, двигаться медленнее, прилагать меньше усилий. Но иногда, в пылу работы или в момент внезапной опасности (однажды на него чуть не упало плохо закрепленное бревно с лесовоза, и он отшвырнул его рефлекторно, с легкостью, удивившей даже его самого), контроль давал сбой. Он видел удивленные, испуганные или подозрительные взгляды окружающих. Приходилось отшучиваться, ссылаться на случайность, на адреналин, на то, что «просто повезло». Но он понимал – долго так продолжаться не может. Рано или поздно он ошибется по-крупному.
И жажда… Предвестники жажды становились все настойчивее. Отвращение к обычной пище усилилось. Он почти перестал есть мясо, с трудом запихивал в себя хлеб и картошку, чувствуя, как тело отвергает эту «мертвую» еду. Появилась странная, пугающая тяга к… сырому? Он поймал себя на том, что с каким-то темным, нездоровым интересом разглядывает кусок свежего мяса, который Агния рубила для продажи. Запах свежей крови, когда соседи резали курицу или когда кто-то из мужиков случайно ранился на лесопилке, вызывал у него не тошноту, а странное, глубинное волнение, от которого перехватывало дыхание и темнело в глазах. Он чувствовал, как во рту появляется металлический привкус.
«Нет! – кричал он себе мысленно, сжимая кулаки до хруста костяшек. – Это просто… авитаминоз! Анемия! Недостаток железа! Нужно есть гречку… печенку…» Он пытался найти рациональное объяснение, цеплялся за любую соломинку здравого смысла. Но внутренний голос, холодный и безжалостный, голос его новой природы, шептал правду. Он знал, чего хочет его тело. Того же, чего хотели они. Крови. Живой, горячей крови. Эта мысль была омерзительна, но и… притягательна? Он с ужасом осознавал, что где-то в глубине его существа шевелится не только страх, но и предвкушение.
Эта внутренняя борьба изматывала его больше, чем любая работа, чем любой кошмар. Он стал еще более замкнутым, молчаливым, его лицо осунулось, под глазами залегли темные тени. Избегал людей. Даже с Митей, который по-прежнему иногда крутился у его дома, он старался не разговаривать, боясь выдать свое состояние – бледность, дрожь в руках, странный, лихорадочный блеск в глазах. Мальчик смотрел на него с тревогой и непониманием, но вопросов не задавал, лишь молча протягивал иногда собранные в лесу ягоды или грибы, которые Вадим не мог есть.
Вадим Разумовский, бывший солдат спецназа, выживший в аду вампирского гнезда, отчаянно пытался стать Виктором Соколовым, простым работягой в сибирской глуши. Но эхо Багрецовки, эхо его собственной сломанной и необратимо измененной природы звучало внутри все громче, грозя разрушить хрупкую иллюзию нормальной жизни. Он чувствовал себя натянутой струной, готовой вот-вот лопнуть. Он был на грани. И он знал – скоро ему придется сделать следующий шаг. Шаг во тьму, из которой, возможно, уже не будет возврата.
Глава 5: Шепот Жажды
Дни шли, сливаясь в мутную, серую череду изнурительной работы, тяжелых ночей без сна и все более ожесточенной внутренней борьбы. Эхо Багрецовки звучало уже не только в рваных кошмарах, но и в самой его крови, в каждой клетке его бунтующего тела. Жажда, которую он так боялся, та жажда, что превращала людей и нелюдей в монстров, возвращалась. Она не кричала, нет. Она шептала. Сначала тихо, вкрадчиво, на самой границе сознания, как змеиный шелест в сухой траве. Потом все громче, настойчивее, ядовитее.
Знакомое отвращение к обычной пище стало почти абсолютным. Запах жареного мяса из соседнего двора, аромат свежеиспеченного хлеба из магазина Агнии, даже простая вареная картошка – все это вызывало не просто легкую тошноту, а тяжелые, удушающие рвотные спазмы. Он заставлял себя есть – давился сухарями, жевал пресные лепешки, запивал все ледяной водой из ручья, – но чувствовал, как тело отвергает эту пищу, как она камнем лежит в желудке. Он начал стремительно терять вес, осунулся, скулы обтянулись бледной кожей, под глазами залегли глубокие темные тени. Сила, та нечеловеческая, пугающая его самого сила, тоже, казалось, пошла на убыль, но сменилась не обычной человеческой усталостью, а странной, изматывающей, лихорадочной слабостью, будто все его мышцы разом превратились в вату.
– Ты гляди, Соколов, совсем плох стал, – заметил как-то Федор Борода, когда Вадим едва не выронил тяжелый гаечный ключ, уронив его с оглушительным звоном на цементный пол мастерской. Руки просто не держали. – Словно хворь какая тебя изнутри точит. Может, в город тебе съездить, к докторам? У нас тут фельдшерица старенькая, Прасковья, разве что зеленкой помазать может да подорожник приложить.
– Ничего, Михалыч, пройдет, – отмахнулся Вадим, стараясь скрыть дрожь в руках. – Переутомление… Акклиматизация.
Но он знал – не пройдет. Это не была обычная болезнь, которую можно вылечить микстурой или отдыхом. Это был голод. Голод его новой, чудовищной природы. Голод, который не утолить ничем, кроме одного.
Потом начались боли. Тупые, ноющие, выворачивающие боли в костях, словно их медленно дробили изнутри. Резкие спазмы в желудке, от которых темнело в глазах и перехватывало дыхание. Головные боли – мутные, тяжелые, вязкие, как болотная топь, не дающие сосредоточиться, мешающие думать. Он пил воду литрами, жевал горькие травы, которые насобирал в лесу по совету Ильича (старик говорил, они «от ломоты и дурноты помогают»), но это приносило лишь временное, слабое облегчение.
И жажда… она шептала. Она больше не была тихой. Ее шепот заполнял все его существо. Она не была похожа на обычную жажду воды. Это была глубинная, первобытная потребность в чем-то ином. Густом. Теплом. Живом. Красном. Он гнал эти мысли, эти образы, но они возвращались с пугающей настойчивостью. Он видел кровь – алую на снегу, темную на земле, пульсирующую в жилах под тонкой кожей. Он чувствовал ее запах – острый, металлический, соленый, пьянящий до головокружения. Он ощущал ее вкус на языке – терпкий, сладковатый…
«Нет! – он сжимал кулаки до боли, до хруста костяшек, впиваясь ногтями в ладони. – Я не стану! Я не такой, как они! Я человек!» Он вспоминал вампиров Багрецовки – их холодные, пустые глаза, их хищную грацию, их безразличное отношение к людям как к скоту, как к пище. Олена… даже она, его сестра… он видел, как она пьет. Видел этот жуткий экстаз, это забвение в ее глазах. Он не хотел этого. Он сопротивлялся изо всех сил, цепляясь за остатки своей человечности.
Но тело предавало его. Оно слабело, оно требовало своего, оно кричало о своей потребности. Иногда он ловил себя на том, что смотрит на животных с пугающей, нечеловеческой интенсивностью. На курицу, деловито копающуюся во дворе. На соседскую собаку, лениво дремлющую на солнце. На белку, мелькнувшую на ветке кедра. На оленя, чей след он случайно заметил у ручья. Взгляд хищника. Голодного, изголодавшегося хищника. Он отшатывался от этих мыслей, как от огня, чувствуя волну омерзения к себе, но они возвращались, становясь все навязчивее.
Однажды он едва не сорвался. Шел по улице мимо соседского двора. Сосед, хмурый мужик с лесопилки по имени Степан, колол дрова и, неловко размахнувшись, рубанул топором по ноге, чуть выше сапога. Несильно, но кожа была рассечена, и на штанине быстро расплылось темное пятно крови. Вадим проходил мимо. Увидел кровь. Учуял ее запах – резкий, пьянящий. И мир качнулся. Голова закружилась так, что он пошатнулся, в ушах зазвенело, а горло сдавил знакомый, мучительный спазм. Желание было почти непреодолимым – броситься, припасть к ране, впиться зубами… Он замер, вцепившись похолодевшими пальцами в шершавые доски забора, борясь с наваждением, с собственным телом, которое рвалось к источнику жизни. Мужик, грязно чертыхаясь, зажимал рану куском тряпки. Он не заметил ничего. Вадим заставил себя отвернуться, отлепить пальцы от забора. Он дошел до своей избушки на ватных, непослушных ногах и заперся изнутри. Его трясло так, что зуб на зуб не попадал. Он снова справился. Но какой ценой? И надолго ли хватит его воли?
Он понимал – так не может продолжаться. Он либо умрет от истощения и боли, терзаемый этим чудовищным голодом, либо сойдет с ума, либо… либо однажды потеряет контроль и сделает что-то непоправимое. Здесь, в поселке. На глазах у всех. Тогда его не просто заподозрят – его разорвут на части.
Оставался только один выход. Тот самый, которого он боялся и который ненавидел больше всего на свете. Охота. Снова идти в лес. Снова убивать. Снова пить кровь.
«Только зверя, – твердил он себе, как мантру, расхаживая по темной комнате. – Только для того, чтобы выжить. Утолить этот голод. Прекратить эту муку. Я смогу себя контролировать. Я возьму ровно столько, сколько нужно. Я не такой, как они. Я не такой…»
Он начал готовиться. Не к вылазке к Черному ручью – сейчас было не до расследований тайн «гнилого места». А к охоте. К кровавой необходимости. Он выбирал время – самая глухая, безлунная ночь. Он выбирал место – как можно дальше от поселка, в противоположной стороне от Черного ручья, там, где его точно никто не увидит и не услышит. Он думал о добыче – олень, косуля… что-то достаточно крупное, чтобы голод отступил надолго. И он думал о контроле. Как не потерять себя в этот раз? Как не дать зверю взять верх? Как избежать провала в памяти? Он вспоминал слова Олены о «железном контроле», о необходимости сдерживать инстинкты. Но как его достичь, если твое тело и твои инстинкты кричат об обратном, если сама твоя суть требует крови?
Он достал свой старый армейский нож, проверил остроту лезвия. Наточил топор. Собрал в рюкзак самое необходимое – флягу с водой, спички в непромокаемом коробке, веревку, немного тряпья для перевязки (хотя раны на нем почти не держались). Он готовился к охоте, как солдат готовится к вылазке в тыл врага. К бою с внешним врагом – зверем. И к бою с внутренним – монстром, которым он так отчаянно боялся стать.
Шепот жажды внутри него на время затих, сменившись напряженным, хищным ожиданием. Тело знало, что скоро получит свое. А разум… разум Вадима Разумовского с ужасом и отвращением готовился снова переступить черту, за которой кончался человек и начиналось нечто иное.
Глава 6: Любопытный Мальчишка
Решение было принято. Мрачное, отвратительное до дрожи, но неизбежное, как сама смерть. Ночью он снова пойдет в лес. Убивать. Утолять чудовищный голод, который грыз его изнутри, сводил с ума, высасывал силы, превращал человека в дрожащего, алчущего крови зверя. Мысль об этом вызывала приступы тошноты и ледяного ужаса, но альтернатива – медленная, мучительная смерть от истощения или потеря контроля здесь, в поселке, на глазах у всех – была еще страшнее. До ночи нужно было дожить. Продержаться. Сохранить остатки сил и разума.
Он заставил себя выйти из затхлой полутьмы дома на крыльцо. Солнечный свет резанул по воспаленным глазам, заставив зажмуриться. Воздух был теплым, почти жарким, густо пах сосновой смолой, пылью и цветущим иван-чаем. Обычный летний день в сибирской глуши. Но для Вадима мир был искаженным, враждебным, агрессивным. Каждый звук – удар по нервам, каждый запах – пытка. Он чувствовал слабость в ногах, легкое, неприятное головокружение – тело настойчиво напоминало о своей страшной, извращенной потребности.
Он решил заняться работой по дому – нужно было починить старое, расшатавшееся крыльцо, скрипевшее при каждом шаге так, что, казалось, слышно на всю улицу. Физический труд немного отвлекал, позволял сосредоточиться на чем-то простом, понятном, требующем лишь усилий, а не морального выбора. Он принес из сарая инструменты – топор, молоток, гвоздодер, несколько досок, – присел на нижнюю ступеньку и принялся вытаскивать старые, проржавевшие гвозди из подгнивших половиц. Работа шла медленно, руки плохо слушались, дрожали от слабости.
– Дядь Вить, а что вы делаете?
Голос Мити раздался совсем рядом, тихий, чуть робкий. Вадим вздрогнул так, что едва не выронил гвоздодер. Он даже не слышал, как мальчишка подошел – слишком погружен был в свои мрачные мысли и борьбу с подступающей дурнотой.
Митя стоял рядом, худенький, вихрастый, в старенькой, застиранной рубашке и потертых штанах. Он с любопытством смотрел на работу Вадима, потом перевел взгляд на его бледное, осунувшееся лицо.
– Крыльцо чиню, – буркнул Вадим, отворачиваясь и снова принимаясь за гвоздь. Его слегка мутило от запаха свежей древесной стружки и собственного кисловатого пота. – Скрипит больно. Ночью спать мешает.
– А вы все умеете, да? – в голосе Мити, несмотря на недавнюю холодность Вадима, снова звучало неподдельное восхищение. – И трактор починить, и крышу подлатать, и крыльцо… Вас дядька Федор хвалит. Слыхал вчера, как он мужикам говорил – руки, мол, у Соколова золотые, хоть и нелюдимый он шибко.
– Работа такая, – снова односложно ответил Вадим, выдергивая очередной гвоздь. Рука предательски дрогнула. Он надеялся, мальчишка не заметит.
– А где вы так научились всему? В городе? Или… на войне? – Митя присел на корточки рядом, его серьезные серые глаза внимательно изучали профиль Вадима.
– На войне другому учат, Митя, – голос Вадима прозвучал резче, чем он хотел. Воспоминания о войне, о том, чему там учили, всегда были болезненны, а сейчас, на грани, они ощущались как удар под дых.
Мальчик немного поежился от его тона, но не ушел. Помолчал, ковыряя пальцем трещину в старой ступеньке, потом спросил тише, почти шепотом:
– Дядь Вить, а вам… плохо? Вы бледный какой-то… И руки у вас дрожат…
Вадим замер. Заметил. Конечно, заметил. От детских глаз ничего не скроешь.
– Устал просто, – соврал он, не поворачивая головы. – Жарко сегодня. Душно.
– А хотите, я вам воды принесу? Из колодца? У нас там вода холодная-холодная, ледяная прямо! Сразу легче станет! – с искренней готовностью предложил Митя, вскакивая.
Эта простая, детская забота на мгновение тронула что-то давно зачерствевшее в душе Вадима. Этот ребенок… он был единственным во всем поселке, кто смотрел на него без страха, без подозрения, с какой-то необъяснимой, чистой симпатией.
– Не надо, Митя. Спасибо. Я сам скоро пойду, – он попытался выдавить улыбку, но губы слушались плохо, скривились в какой-то гримасе.
Мальчик снова присел на корточки, молча наблюдая за его работой. Вадим старался сосредоточиться на выдергивании гвоздей, игнорировать слабость, тошноту и цепкий взгляд ребенка. Он взял новую доску, примерил ее к месту старой, гнилой, начал забивать свежие, блестящие гвозди. Раз… два… три… И тут, на очередном ударе, молоток соскользнул с гладкой шляпки гвоздя. Тяжелый боек с силой обрушился на пальцы его левой руки.
Резкая, острая боль пронзила кисть. Он вскрикнул, отдергивая руку, молоток со стуком упал на землю. Кровь тут же выступила из-под разбитых ногтей, окрашивая пальцы в багровый цвет.
– Дядь Вить! – испуганно воскликнул Митя, подскочив к нему. – Ой, кровь! Больно, да?! Сильно ударились?
– Ничего… страшного, – процедил Вадим сквозь зубы, зажимая ушибленную руку правой. Боль была сильной, пульсирующей, но он привык к боли. Гораздо хуже было другое – запах. Запах его собственной крови. Густой, сладковато-металлический. Он ударил в ноздри, пробуждая внутри голодного, рычащего зверя. Жажда, которую он с таким трудом сдерживал все утро, взревела, требуя своего, застилая сознание красной пеленой. Голова закружилась сильнее, мир поплыл перед глазами, горло сдавил знакомый спазм. Он почувствовал, как подкашиваются ноги, как неудержимое, чудовищное желание попробовать эту кровь – свою собственную – захлестывает его.
«Только не здесь! Только не при нем!» – мелькнула паническая мысль. Он опёрся спиной о стену дома, пытаясь устоять, борясь с подступающей темнотой и этим омерзительным, почти непреодолимым искушением. Его трясло.
– Сейчас, дядь Вить, сейчас! – Митя вдруг сорвался с места и стрелой помчался к реке, протекавшей неподалеку. Через минуту он вернулся, неся в сложенных пригоршнях ледяную воду. – Вот! Приложите! Мне бабка говорила, от ушиба и крови холодное помогает!
Он осторожно плеснул водой на разбитые пальцы Вадима. Ледяной холод немного привел в чувство, помог отогнать дурноту, на мгновение приглушил рев жажды.
– Спасибо, Митя, – прохрипел Вадим, благодарно глядя на мальчика. Его искренняя, простая забота сейчас была важнее любых лекарств, якорем, удержавшим его от падения в бездну.
– Да не за что, – смутился Митя, но тут же снова посерьезнел, внимательно глядя на руку Вадима. – Ой… А кровь… она у вас уже почти остановилась. И рана… смотрите, она уже как будто затягивается… Прямо на глазах!
Вадим быстро отдернул руку, спрятал ее за спину, сердце упало. Черт! Регенерация! Он совсем забыл о ней в пылу борьбы с жаждой. Мальчик снова заметил. Слишком много заметил.
– Тебе показалось, Митя, – сказал он как можно тверже, стараясь придать голосу строгость. – Просто царапина. Несильный ушиб. Иди домой. Уже обед скоро, тетка заругает.
Но Митя не уходил. Он смотрел на Вадима своими серьезными, умными глазами, и во взгляде его было уже не только сочувствие, но и какое-то новое, пугающее понимание. Страх смешивался с любопытством.
– Вы не такой, как все, дядь Вить, – тихо, почти шепотом, повторил он слова, сказанные им несколько дней назад. – Совсем другой. Но вы… не злой. Ванька Косой и его дружки – вот они злые, они котят топят и собак камнями бьют. А вы – нет. Вы меня тогда защитили. И кошку с дерева сняли. И сейчас… хоть вам и больно было очень, вы не ругались, не кричали на меня.
Он помолчал, потом шагнул чуть ближе и почти заговорщицки добавил:
– Я никому не скажу. Про руку. И про то, как вы быстро заживаете. И про то, как вы на дерево за кошкой залезли, будто взлетели. Честно-честно. Это будет наш секрет. Ладно?
Вадим смотрел на него, и что-то в его душе, давно зачерствевшее, покрытое шрамами, оттаивало под этим чистым, доверчивым взглядом. Этот мальчишка… он видел его странности, его отличия, почти угадывал его тайну, но не боялся. Он верил ему. Доверял. И предлагал свою детскую дружбу, свое молчание как защиту. Это было опасно – для них обоих. Но отказаться от этого он не мог.
– Ладно, Митя, – сказал Вадим так же тихо, и впервые за долгое время улыбнулся почти искренне, хотя улыбка и вышла немного кривой. – Секрет. Наш с тобой секрет. А теперь иди. И будь осторожен.
Мальчик просиял, словно ему подарили самую большую драгоценность. Он кивнул и, бросив на Вадима последний, полный преданности взгляд, побежал домой. Вадим смотрел ему вслед, чувствуя сложную смесь облегчения, тревоги и странной, почти забытой теплоты. Одинокий мальчишка в глухом сибирском поселке стал его первым… союзником? Хранителем его тайны?
Вадим посмотрел на свою руку. Кровь уже полностью свернулась, от разбитых ногтей остались лишь едва заметные следы, боль почти прошла. Но шепот жажды внутри не исчез. Он лишь затаился до ночи. Ночь обещала быть долгой. И страшной. Охота была неизбежна. Но теперь, кажется, у него появился еще один стимул бороться. Не только за себя. Но и за то доверие, что светилось в глазах маленького, любопытного, но такого взрослого мальчика.
Глава 7: Лесные Знаки
Инцидент с Митей и хулиганами, а главное – хрупкое доверие, которое неожиданно возникло между ним и мальчиком, оставили в душе Вадима смешанные, горькие чувства. Он спас ребенка, поступил как… как должен был поступить нормальный человек. Но эта простая человеческая реакция лишь сильнее подчеркивала зияющую пропасть между тем, кем он когда-то был, и тем, кем становился теперь. И тем, кем его могли посчитать, заметь они слишком много. Он снова почувствовал себя канатоходцем, балансирующим над бездной под пристальными, недобрыми взглядами сотен глаз.
Вадим вернулся к своей рутине – тяжелая работа на лесопилке, редкие вылазки в магазин, починка ветхого дома. Но теперь он был еще более настороже. Он внимательнее следил за собой, за своими реакциями, за проявлениями силы, которую приходилось постоянно глушить. И с еще большим вниманием прислушивался к тому, что происходило вокруг, к тревожным шепоткам, к знакам, которые подавала тайга.
А происходило странное. Тревога, до этого витавшая в воздухе Кедровки неясным предчувствием, липким страхом перед неизвестностью, начала обретать более конкретные, зловещие очертания. Сначала об этом заговорили охотники, возвращаясь с дальних путиков и зимовий. Один за другим они приходили в поселок хмурые, злые, с пустыми руками или с мизерной добычей – парой рябчиков, тощим зайцем. Пропал соболь, исчезла белка, даже лось, казалось, ушел из здешних лесов.
– Ушел зверь, – хмуро бубнил в мастерской у Федора старый Егорыч, морщинистый, кряжистый мужик, всю жизнь промышлявший пушниной. – Совсем ушел. Чисто вымело. Куда – непонятно. Всю жизнь здесь хожу, почитай с малолетства, такого не помню. Будто мор какой на тайгу напал. Или… напугал кто зверя сильно. Так напугал, что он все бросил и удрал, куда глаза глядят. Следы видел – паника у них была, не иначе.
– Да ладно тебе, Егорыч, год на год не приходится, – отмахивался Федор Борода, пытаясь сохранить спокойствие, но Вадим видел, как напряглось его лицо – пушнина была важной статьей дохода для многих в поселке, включая его самого.
– Не год это, Федор, не год, – упрямо мотал головой Егорыч. – Я след зверя читать умею. Они не просто ушли. Они бежали. От страха бежали. От чего – не знаю. Но страшно им было. Очень страшно.
Потом и другие стали замечать неладное. Птицы вели себя странно – то замолкали все разом на несколько часов, погружая лес в звенящую, неестественную тишину, то вдруг срывались с места огромными, кричащими стаями без видимой причины, словно спасаясь от невидимого хищника. Волки, которые раньше изредка подходили к поселку зимой в поисках легкой добычи, теперь совсем пропали, даже воя их не было слышно по ночам. Зато лисы, обычно осторожные и хитрые, стали чаще появляться на окраинах, вели себя нагло, почти не боясь людей, таскали кур прямо со дворов среди бела дня.
– Не к добру это, ой, не к добру, – качала головой бабка Клавдия, столкнувшись с Вадимом у колодца. Ее маленькие, глубоко посаженные глазки сверлили его с нескрываемым подозрением. – Примета верная: зверь бежит – беда идет. Хозяин леса гневается, ох, гневается… Нарушен порядок! Чужие ходят, грешат!
Вадим слушал эти разговоры, эти перешептывания, и его собственная тревога росла, переплетаясь с чувством вины. Он вспоминал слова Ильича: «Зверь – он беду раньше человека чует». Что же такое они почуяли? Ту самую тварь, что оставила узловатые следы у зимовья Синицына? Или что-то еще? Может, они чуяли его?
И вой… Тот странный, не волчий вой, который он слышал уже несколько раз, теперь стал почти регулярным явлением. Он раздавался по ночам, далекий, но отчетливый, идущий, казалось, со стороны Черного ручья. Низкий, протяжный, какой-то утробный, он заставлял стыть кровь в жилах и поднимал дыбом волосы на затылке. Люди старались не говорить о нем вслух, но Вадим видел, как они вздрагивают, услышав его, как плотнее запирают двери и окна, как крестятся украдкой.
А потом снова объявился Лёшка Рыжий. Он буквально налетел на Вадима у магазина Агнии, глаза его горели лихорадочным, почти безумным блеском, сам он был взъерошенный, грязный, одежда порвана, руки дрожали.
– Соколов! Слышь, Соколов! Я снова видел! Ты представляешь?! Снова! Этой ночью! – закричал он, не заботясь о том, что их могут услышать. Несколько человек, стоявших у крыльца, обернулись, кто с любопытством, кто с насмешкой, кто со страхом.
– Что ты видел, Лёшка? Успокойся, отдышись, – Вадим попытался отвести его в сторону, подальше от зевак.
– Огни! Синие! Там же, у Черного ручья! Яркие такие! Прямо над водой плясали! И гул! Земля под ногами гудела, как трансформатор! Точно тебе говорю! – он говорил быстро, сбивчиво, захлебываясь словами, размахивая руками. – Я близко подходил! Хотел посмотреть, что там… А оно как бабахнет! Не взрыв… а… как волна тугая! Звуком ударило! Меня аж на землю швырнуло! Еле уполз! Голова до сих пор трещит!
Выглядел он не столько напуганным, сколько дико возбужденным и злым на то, что ему не верят.
– Ты чего орешь, Рыжий? Опять нализался паленой? Или грибов каких в лесу наелся? – насмешливо окликнул его один из мужиков у магазина.
– Да не пил я! Клянусь! И не ел ничего! – взвился Лёшка. – Я видел! Оно там есть! Настоящее! А вы… вы все трусы! Сидите тут, дрожите! Боитесь правде в глаза посмотреть!
– А ну, цыц! Угомонись! – рявкнул подошедший сержант Петренко. Вид у него был усталый и злой. – Опять за свое? Я тебе говорил – еще одна жалоба на твои пьяные выдумки, и поедешь в район, на принудительные работы! Лес валить! Понял? А ну, марш домой! И чтоб духу твоего здесь не было!
Лёшка с ненавистью посмотрел на сержанта, потом на усмехающихся мужиков, потом на Вадима, ища поддержки, но не находя ее. Во взгляде его было отчаяние, обида и упрямство загнанного в угол.
– Я докажу… – прошипел он сквозь зубы. – Я всем докажу… Вы еще увидите… Вы еще попомните мои слова…
Он резко развернулся и побежал прочь по улице. Вадим проводил его тяжелым взглядом. Синие огни… Гул… Звуковая волна… Что это? Природное явление? Выход каких-то газов, как он предположил сначала? Или что-то иное? Связанное с Хозяином Тайги? С той аномалией, центром которой был Черный ручей? Или… с Древними? Он вспомнил то синеватое свечение, которое видел сам несколько недель назад. Он тогда списал это на усталость или игру света. Но теперь… теперь он уже не был так уверен. Слишком много странностей происходило вокруг. Слишком много знаков подавала тайга.
Он зашел в магазин за хлебом и солью. Агния выглядела встревоженной, под глазами залегли тени.
– Опять этот Лёшка… – сказала она тихо, пока отрезала ему ломоть от каравая. – Совсем с катушек съехал парень. Или… правда что-то видел? У нас тут всякое бывает… Говорят, у ручья того место нехорошее. Блудное. Люди там и раньше терялись, и звери туда не ходят… А теперь еще и огни эти… Не нравится мне все это, Виктор. Совсем не нравится.
– Может, просто болотные газы? Или шаровая молния? – предположил Вадим, хотя сам в это уже не верил.
– Может, и газы, – пожала плечами Агния, но взгляд ее оставался тревожным. – А может, и нет. Ты сам-то как думаешь, Соколов? Ты человек пришлый, свежим взглядом смотришь… Да и замечаешь ты, поди, больше нашего. Вижу я. Веришь во всю эту чертовщину? В Хозяина? Или… в то, что это люди делают?
Она смотрела на него в упор, и ему снова стало не по себе от ее проницательности, от того, как близко она подобралась к его собственным сомнениям.
– Я верю, что дыма без огня не бывает, – уклончиво ответил он. – Если люди боятся и звери бегут – значит, есть причина. Какая – не знаю.
– Вот и я не знаю, – вздохнула она, протягивая ему сверток. – Но тревожно мне, Виктор. Очень тревожно. Будто беда на пороге стоит. Береги себя. Пожалуйста.
Вадим вышел из магазина с тяжелым сердцем. Тревога Агнии, отчаяние Лёшки, мрачные предупреждения Ильича, странное поведение животных, вой по ночам, синие огни, его собственная внутренняя тьма… Все это сплеталось в один тугой, удушающий узел. Лесные знаки были повсюду. И они явно указывали – что-то грядет. Что-то большое и страшное. И он, Вадим, волею судьбы или по чьему-то злому умыслу, оказался в самом центре надвигающейся бури. А жажда внутри него становилась все сильнее, требуя своего, отвлекая, затуманивая разум в самый неподходящий момент. Ночь приближалась. И охота была неизбежна.
Глава 8: Ночная Охота
Предчувствие беды плотным, удушающим туманом висело над Кедровкой. Оно ощущалось в затихшем лесе, в косых взглядах людей, в тоскливом вое собак по ночам. Что-то надвигалось из тайги, из распадка у Черного ручья. Но была и другая беда, та, что сидела внутри, скреблась когтями за ребрами, шептала ядовитые обещания в самые темные часы. Жажда.
Она вернулась не просто так – она обрушилась, как лавина, сметая остатки самоконтроля. Дни превратились в мучительное ожидание ночи, а ночи – в непрекращающуюся пытку. Тело ломило, кости выворачивало тупой, ноющей болью. Голова раскалывалась от напряжения и голода – не того голода, что утоляется хлебом, а другого, глубинного, требующего иного. Обычная еда вызывала приступы рвоты. Слабость была нечеловеческой – не усталость мышц, а истощение самой жизненной силы, будто тело пожирало само себя изнутри.
«Еще немного… еще одна ночь… и я сорвусь… Прямо здесь, в поселке… На глазах у всех…» Эта мысль была страшнее боли, страшнее самой жажды. Стать тем, кого они боятся. Подтвердить их самые дикие суеверия.
Борьба была отчаянной. Вспоминались слова Олены: «Контроль… Железная узда…» Пустые слова. Как контролировать то, что сильнее тебя? Медитация? Мысли путались, перед глазами плясали красные круги, всплывали картины Багрецовки – кровь, экстаз, холодные глаза Древнего. Работа до изнеможения? Тело отказывалось принимать пищу, силы таяли. Зверь внутри лишь злобно скалился в ответ на все попытки усмирить его голод. «Я человек! Не тварь!» – эта мантра звучала все слабее, почти неубедительно на фоне воя инстинктов. Взгляд сам собой задерживался на соседской собаке, на курице… Хищная, оценивающая мысль мелькала прежде, чем удавалось ее отогнать с омерзением.
«Нет… Так нельзя… Потеряю контроль – конец. Облава… вилы… костер… Или просто стану монстром, которого они ищут…» Выход был только один. Страшный, отвратительный, но единственный. Охота. Снова идти в лес. Убивать. Пить кровь. «Только зверя… Только чтобы выжить… Утолить муку… Контролировать… Помнить… Я смогу… Должен смочь…» Решение далось тяжело, с новой волной боли и ненависти к себе. Но оно было принято.
Подготовка шла почти в лихорадке. Выбрана ночь – самая темная, безлунная, облачная. Выбрано место – далеко от Кедровки, на север, подальше от Черного ручья, в глухом, нехоженом лесу. «Никто не должен видеть». Нож – остро наточен. Топор – крепко сидит на топорище. Рюкзак – вода, спички, тряпье для перевязки – бесполезное, но привычка осталась. «Готов… К бою. С собой».
Кедровка уснула. Глухая ночь окутала поселок. Тенью выскользнуть из избушки. Тайга встретила плотной, влажной темнотой и тишиной, которая звенела в ушах. Двигаться быстро, бесшумно, как учили когда-то. Ноги сами находили дорогу между корнями. Инстинкты обострились до предела, превратив ночь в мир оглушающих звуков и запахов. Прелая листва, влажный мох, терпкая смола, грибная сырость – все било в ноздри с нечеловеческой силой. Писк полевки под корнями звучал как выстрел. Каждый шорох, каждый вздох ветра отдавался в голове. И сквозь это – низкий, вибрирующий зов изнутри. Зов охотника. Голод.
Долгий путь вглубь чащи. Подальше от людей. Слабость отступила, сменившись лихорадочным, почти болезненным возбуждением. Тело двигалось легко, уверенно, послушное древнему инстинкту. «Зверь… просыпается… Нет! Контроль! Держать!» Но как держать, когда каждая жилка требует добычи?
След! Крупный. Лось. Сохатый-одиночка. Запах – сильный, свежий, мускусный, ударил в ноздри, заставив сердце забиться быстрее, гулко, отбивая ритм погони. «Вот он… близко… Теплый… Живой…» Идти по следу, уже не таясь, быстрее, быстрее! Мир вокруг изменился – стал резче, контрастнее, цвета ночи – глубже. Видеть в темноте так, словно сама тьма расступилась – каждая травинка, каждый камень. Слышать учащенное биение сердца лося где-то впереди, чувствовать волны его животного страха.
Поляна. Залитая призрачным, мертвенным светом проглянувшей луны. И он – огромный, могучий, темный силуэт на фоне неба. Лось! Величественный хозяин этого леса. Он почуял опасность в последний момент, вскинул тяжелую голову с короной рогов, зафыркал, ударил копытом землю, напряг мышцы для прыжка. Но было поздно. Хищник оказался быстрее.
Прыжок. Полет тени. Удар. «Контроль! Помнить! Не отключаться!» Сознание отчаянно цеплялось за реальность, не давая туману забвения поглотить себя. Память сохранила страшные обрывки. Руки – «Нет! Когти!» – сжимающие могучую шею с нечеловеческой силой. Тошнотворный хруст позвонков. Горячий, густой, пьянящий запах крови, заполнивший все вокруг. Первый жадный, судорожный глоток – волна эйфории, силы, забвения прокатилась по телу, смешанная с омерзением и ужасом перед собой.
Видеть. Да, в этот раз получилось видеть. Словно со стороны. Наблюдать чудовищное преображение. Кожа на руках темнеет, грубеет, покрывается чем-то жестким, как кора. Ногти удлиняются, изгибаясь, чернея, становясь острыми когтями, способными рвать живую плоть. Отражение в стекленеющих глазах убитого лося – желтое, вертикальное, хищное пламя вместо человеческих зрачков. Монстр. Он – монстр. Часть сознания кричала от ужаса и отвращения. А другая… темная, голодная, первобытная, наслаждалась этой силой, этой властью, этим утоленным, наконец, страшным голодом.
Пить. Пить кровь. Чувствовать, как возвращаются силы, как уходит боль и слабость, как тело наполняется чужой, горячей, пульсирующей жизнью. «Хватит… Довольно… Остановись!» Разум кричал, но тело не слушалось. Зверь внутри требовал еще и еще, рычал от удовольствия, упиваясь вкусом и запахом. Рвать когтями еще теплую плоть. Впиваться клыками, которых раньше не было. Рычать низким, гортанным, нечеловеческим звуком, забыв обо всем – о контроле, об Олене, о Мите, о том, что когда-то был человеком Вадимом Разумовским…
И снова – пустота. Не полный провал. Хуже. Серая пелена отстраненности. Сознание не отключилось, оно наблюдало. Наблюдало со стороны за пиршеством монстра. Видело то существо, которым он стал, склонившимся над растерзанной тушей. Видело измененные руки, покрытые темной корой и кровью. Слышало довольное, утробное урчание. Но это был словно не он. Словно страшный, омерзительный фильм о самом себе, от которого нельзя отвести взгляд.
Минуты? Вечность? Пелена спала внезапно, оставив после себя тошноту и звенящую пустоту. Он снова был собой – Вадимом Разумовским, стоящим на коленях в луже стынущей крови рядом с изуродованной тушей лося. Руки были обычными, человеческими, хоть и перепачканными. Глаза – тоже. Но память… память об этих страшных минутах осталась. Размытая, искаженная, но она была. Память о потере контроля. Память о звере внутри. Память о наслаждении убийством.
Ужас. Он был еще сильнее, чем в прошлый раз. Всепоглощающий. Теперь он знал. Он был там. Он делал это. И часть его хотела этого. Он – чудовище.
Рвота вырвалась сама собой, жестоким спазмом скрутив желудок. Он долго стоял на четвереньках, сотрясаясь от рвоты и беззвучных, сухих рыданий. Отвращение к себе было почти физическим, невыносимым. Грязный. Оскверненный. Тварь. «Кто я?! Что со мной?!» Он ударил кулаком по окровавленному мху. Ответа не было. Только холодная тишина ночной тайги и стынущее тело лося рядом – немое свидетельство его падения.
Собраться. Подняться. Ноги дрожали. «Убираться. Быстро. Заметать следы». Действовать автоматически, на остатках солдатской выучки. Оттащить тушу глубже в чащу, забросать ветками. Затереть следы крови и борьбы на поляне. Найти ручей. Долго, ожесточенно тереть лицо и руки ледяной водой, пытаясь смыть не только кровь, но и это липкое чувство осквернения. Переодеться в запасное. Грязную одежду – сжечь. Не оставить и пепла.
Возвращался в Кедровку под утро, когда небо на востоке только начало сереть. Разбитый. Опустошенный. Физически – да, силы вернулись, жажда отступила, боль ушла. Но морально – он был раздавлен. Он снова проиграл. Зверь внутри оказался сильнее. «Смогу ли победить в следующий раз? Или… уже нет смысла бороться? Может, проще сдаться?»
«Нет!» Зубы скрипнули. «Не сдамся. Ради себя прежнего. Ради Олены. Ради Мити». Бороться. До конца. Пока дышу.
Он уже подходил к окраине поселка, когда услышал их. Крики. Не вой зверя. Человеческие крики. Пронзительные, полные ужаса и паники. Они доносились со стороны Черного ручья. Сердце Вадима тревожно сжалось. «Что там?! Опять?! Неужели Лёшка?.. Или что-то еще?» Он ускорил шаг, почти побежал, направляясь к поселку, к источнику криков, на время забыв о своей собственной тьме перед лицом новой, внешней, но, возможно, не менее страшной угрозы.
Глава 9: Под Присмотром
Крики. Человеческие. Полные ужаса и паники. Они резанули по натянутым нервам, заставив Вадима замереть на опушке леса. Он возвращался после… той ночи. Разбитый, опустошенный, с привкусом крови и омерзения во рту. В ушах еще стоял гул чужой, темной силы, а в душе – ледяной холод от осознания того, кем он стал.
«Не вмешиваться… Уйти… Спрятаться…» – инстинкт самосохранения вопил, бил тревогу. «Ты сам – проблема. Источник опасности. Уходи, пока цел!»
Но крики не стихали. Они доносились со стороны Черного ручья. Оттуда, из гиблого места. И что-то другое – остатки солдатской выучки, простая человеческая злость на несправедливость, а может, и чувство вины перед этим местом, перед этими людьми – заставило его сжать кулаки. «Там кто-то в беде… Из-за этой твари… Или из-за меня?» Он рванулся на звук.
Бежал обратно, к ручью, стараясь двигаться тихо, но быстро. Предрассветный туман цеплялся за ветви, скрывал и защищал. Крики стихли так же внезапно, как и начались. Жуткая тишина. Вадим чувствовал направление – туда, к поляне у разгромленного зимовья. «Лёшка? Неужели этот дурак снова полез?»
Он выскочил на поляну. Пусто. Только следы паники на влажной земле – вмятины, сломанные ветки. И снова – тот слабый, едва уловимый запах озона и пыли. «Оно было здесь… Недавно…»
Тихий стон. Из густых зарослей ивняка у самой воды. Вадим рванулся туда, раздвигая мокрые, липкие ветви.
На земле, скорчившись, лежал Лёшка Рыжий. Живой. Но вид… ужасный. Лицо – белое как мел, с синевой у губ. Глаза закатились, видны только белки. Он тихо, прерывисто стонал, не приходя в сознание. Одежда – рваные клочья. На руках, ногах, даже на лице – глубокие, рваные царапины. Странные царапины – не от когтей, а словно от чего-то зазубренного, твердого… как корни? Или камни? Из ран сочилась темная кровь. Но страшнее всего – взгляд. Даже в беспамятстве глаза парня были широко открыты, и в них застыл такой первобытный, нечеловеческий ужас, какого Вадим не видел никогда. «Что ты видел, Лёшка? Что оно с тобой сделало?»
Быстрый осмотр. Раны серьезные, но не смертельные. Ребра… похоже, сломаны. Сотрясение – точно. Потеря крови. «Нужно в поселок. Срочно. К фельдшерице… хоть какая-то помощь…» Вадим осторожно поднял Лёшку на руки. Парень застонал громче, но не очнулся. «Тяжелый… Или это я ослаб?» После ночи силы вроде вернулись, но слабость в мышцах оставалась. Эффект «заземления»? Даже здесь, в отдалении от ручья?
Он понес Лёшку обратно. Медленно, осторожно, стараясь не трясти. Каждый шаг отдавался болью в натруженных мышцах. «Зачем полез? Доказать? Идиот… И я… зачем я здесь? Зачем увидел? Теперь все подозрения – на меня… Снова видели у ручья…» Он проклинал себя, Лёшку, эту проклятую тайгу.
Добрался до окраины поселка к рассвету. Люди выходили из домов. Увидели его – с Лёшкой на руках, грязного, с царапинами на лице. Замерли. А потом – крики, визг, причитания. Толпа. Снова толпа вокруг него – испуганная, любопытная, враждебная.
– Лёшка! Что с ним?! Живой?!
– Соколов! Откуда?! Опять с ручья?!
– Это ты его?! Ты?! Признавайся, ирод!
Вадим молча пробивался сквозь них к домику фельдшера, не глядя по сторонам, не слушая воплей. Показался Петренко – заспанный, злой, с пистолетом на боку.
– Опять ты, Соколов?! – прорычал он, преграждая путь. Маленькие глазки буравили Вадима. – Что на этот раз?! Кого принес?!
– Лёшку. Нашел у ручья. Ранен. Без сознания. Напал кто-то.
– Кто-то? Или что-то? – прищурился сержант. – Опять твой «зверь»? Или это ты его так отметелил? А, Соколов?
– Не знаю. Никого не видел. Помощь ему нужна.
Лёшку унесли в медпункт. Толпа не расходилась, гудела, обсуждая, бросая на Вадима злые, полные ненависти взгляды. Он чувствовал себя как под микроскопом. Попытка стать невидимкой провалилась окончательно.
Позже – вызов к Петренко. В серое здание поссовета. Короткий, формальный допрос. Вопросы, полные подозрения. Вадим твердил одно: услышал крик, прибежал, нашел Лёшку, не видел никого. Петренко хмурился, записывал что-то в засаленную тетрадь, кривил губы.
– Крик, значит, слышал? Ночью? И сразу побежал спасать? Герой?
– Услышал – побежал.
– Ладно, Соколов, свободен. Пока, – бросил он наконец. – Но из поселка – ни ногой! Понял? И будь на виду. Понадобишься еще. Как Лёшка оклемается – допросим его. Уж он-то расскажет, кто его так… обласкал.
Вадим вышел на улицу, чувствуя себя опустошенным и загнанным. «Невиновен… Но кто поверит?» Он чувствовал свою причастность – не к нападению, но к самой ситуации. Его присутствие, его охота… Не он ли разбудил это зло? Не навлек ли беду на поселок?
Дни после этого стали пыткой. Работа на лесопилке – под вечным надзором Федора Бороды, который теперь не отпускал его в лес, держал в мастерской. Люди сторонились, замолкали, отводили глаза. Стена молчания стала ледяной. Агния в магазине смотрела с тревогой и… жалостью? Эта жалость ранила хуже ненависти.
– Тяжело тебе, Соколов? – спросила она однажды тихо, когда они остались одни. – Не верят тебе люди… Боятся. Шибко уж ты странный… И сильный не по-людски…
– Мне не в чем оправдываться, – пожал плечами Вадим.
– Может, и так, – вздохнула она. – Но место наше… не любит чужих. Особенно когда беда стучится. Ищут виноватого… А ты… ты всегда рядом оказываешься… – Она помолчала. – Уехать тебе надо, Виктор. Правда. Здесь тебе покоя не будет.
«Уехать… Может, и правда?»
– Скоро уеду, Агния, – сказал он глухо. – Дела улажу… и уеду.
Ильич. Старый охотник несколько раз подходил к нему во дворе. Не спрашивал прямо. Но вопросы его были острыми, как нож.
– Ружье-то не надумал брать, Виктор? Времена неспокойные. Зверь лютует… или не зверь… Защищаться надо. А то ведь и самому можно зверем стать… от злости да от страха… Чья злость-то в тебе кипит, а, Соколов? Твоя? Или того, кто рядом бродит?
Вадим молчал, чувствуя, как старик подбирается все ближе к его тайне. Ильич не обвинял. Он наблюдал. Анализировал. Ждал.
Даже Митя… Мальчик подходил теперь осторожно, оглядываясь. В его глазах боролись страх и прежнее доверие.
– Дядь Вить, а правда… что вы колдун? – спросил он однажды шепотом. – Бабка Клавдия говорит… что вы с Хозяином заодно… Что Лёшку – это вы…
– Глупости, Митя, – устало ответил Вадим. Сердце сжалось. Даже он… – Нет колдунов. А Лёшку леший попутал. Не ходи туда. Обещай.
Мальчик кивнул, но в глазах остался страх.
Ловушка. Поселок стал тюрьмой. Каждый взгляд – удар. Каждый шепот – приговор. Он был под присмотром. Людей. Тайги. И самого себя. Жажда крови снова тихо шептала внутри, напоминая, кто он. «Бежать? Сражаться? Или… сдаться?» Выбор становился все более неоднозначным
Глава 10: Хозяин Тайги
Чувство загнанности, приправленное липким страхом и подозрениями, не отпускало Вадима ни на минуту. Поселок, казавшийся спасительным убежищем, на деле превращался в клетку, где каждый взгляд был приговором, а каждый шепот за спиной – обвинением. Он метался между ужасом перед собственной, неконтролируемой трансформацией, страхом разоблачения и растущей тревогой из-за необъяснимых, зловещих событий в окружающей тайге. Больше нельзя было просто плыть по течению, чинить трактора и прятаться в своей избушке. Ему отчаянно нужны были ответы. Или хотя бы зацепки, намеки, которые помогли бы понять, с чем он столкнулся – и внутри себя, и снаружи.
Он решил снова поговорить со Степаном Ильичом. Старый охотник, проживший здесь всю свою долгую жизнь, знавший каждую тропу, каждое дерево, каждую примету, казался единственным, кто мог пролить хоть какой-то свет на происходящее. Ильич не доверял ему, это было ясно, Вадим чувствовал это по его колючему взгляду, по скупым, осторожным словам. Но старик был человеком прагматичным, наблюдательным и, несомненно, знал или чувствовал больше, чем говорил. Легенды, суеверия, которые он упоминал – про «старое зло», про «Хозяина» – может, в них крылась доля истины? Может, за иносказаниями скрывалось реальное знание?
Вадим подкараулил Ильича вечером, когда тот возвращался из леса. Старик шел своей обычной, неторопливой, но уверенной походкой, с ружьем за плечом и небольшим мешком с добычей – пара рябчиков болталась у пояса. Лицо его под старой ушанкой было, как всегда, непроницаемым, словно вырезанным из темного дерева, но глаза внимательно, цепко следили за дорогой, за лесом, за тенями.
– Ильич, доброго вечера, – окликнул Вадим, выходя из тени своего двора, стараясь, чтобы голос звучал как можно спокойнее.
Старик остановился, но не вздрогнул. Он словно ожидал его. Смерил Вадима долгим, тяжелым, оценивающим взглядом – от стоптанных сапог до глаз.
– И тебе не хворать, Виктор, – ровно ответил он. – Чего надо? Опять ружье надумал покупать? Говорил ведь, неспокойно нынче…
– Нет, Ильич, не ружье, – Вадим подошел ближе, останавливаясь на уважительном расстоянии. – Поговорить хотел. Если время есть, конечно.
– Время-то оно всегда есть, – пожал плечами старик, не сводя с него глаз. – Было бы о чем говорить. Ну, говори, коли пришел.
– Ты… ты тогда упоминал… – Вадим начал осторожно, тщательно подбирая слова, – про Хозяина Тайги… Что старое зло проснулось… Что это? Леший? Медведь-шатун особо лютый? Или просто… сказки для пугливых баб да ребятишек?
Ильич хмыкнул, достал свой потертый кисет, начал не спеша сворачивать самокрутку узловатыми, но удивительно ловкими пальцами. Закурил, выпустил струйку горьковатого дыма.
– Сказки… – он прищурился, глядя куда-то поверх головы Вадима, на темнеющую стену леса, словно видел там что-то недоступное другим. – Для кого сказки, а для кого и быль, Виктор. Тайга, она живая. Не просто деревья да зверье, как вы, городские, думаете. У нее свой дух есть. Своя сила. Древняя. И свой Хозяин.
– Хозяин? – переспросил Вадим, стараясь скрыть волнение.
– Так деды наши звали. И их деды, – кивнул Ильич. – Не леший, нет. Леший – он мелкий бес, проказник больше, любит поводить по лесу, пугнуть малость. А Хозяин – он другое. Он – сама тайга и есть. Сила ее. Душа ее. Древняя, как эти горы, как сама земля под ногами. Спит он долго. Может, сто лет спать, может, пятьсот, а может, и тыщу. Никто не знает. Спит крепко, пока его не разбудят.
– А что его будит? – Вадим подался чуть вперед.
– Разное, – старик снова затянулся, его глаза потемнели. – Говорят, кровь большая его будит. Не звериная – той он не брезгует, но не злится. А вот человечья кровь, особенно пролитая зря, со злобой аль с глупостью, – вот она его будит. Или когда порядок его вековой рушат – лес без меры губят, реку поганят, зверье изводят попусту. А еще… – Ильич сделал паузу, в упор посмотрел на Вадима, – …говорят, злится он, когда чужие приходят. Не просто пришлые, а… чужие по духу. С недобрым сердцем. С темной силой внутри. Не любит он таких. Нутром их чует, как падаль. И просыпается, чтобы выгнать. Или… забрать себе. Насовсем.
Вадим почувствовал, как по спине пробежал ледяной холодок. Чужие… с темной силой внутри… Старик говорил о нем? Или просто пересказывал старую легенду, не ведая, как точно она попадает в цель?
– И что… что он делает, когда просыпается? – голос Вадима чуть дрогнул.
– Разное, – снова пожал плечами Ильич, стряхивая пепел. – Сначала – знаки подает. Предупреждает. Зверя гонит из леса, чтобы люди поняли – неладно что-то. Птиц пугает, тишину напускает мертвую. Воем своим ночным жуть наводит. Огнями блуждающими по болотам морочит, с пути сбивает. А коли не понимают люди, коли лезут на рожон, в самые его владения, к ручью тому Черному, например, – тогда начинает жатву свою. Забирает. Тихо забирает, без шума почти. Уйдет человек в лес – и словно растворится. Как Андрей Синицын. Как до него другие бывали… Дед мой помнил, как трое охотников сгинули за одну осень, когда он молодой был… Ни косточек, ни следов.