© Éditions Gallimard, Paris, 1956
© В. Нугатов, перевод на русский язык, 2025
© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2025
© ООО “Издательство Аст”, 2025
Издательство CORPUS ®
1
Землянку закончили на рассвете. То был ненастный, дождливый сентябрьский рассвет; в тумане плыли сосны и взгляд не достигал неба. Целый месяц они тайком работали по ночам: с наступлением сумерек немцы не отваживались сходить с дороги, но днем их патрули часто прочесывали лес в поисках немногочисленных партизан, которых голод или отчаяние еще не вынудили отказаться от борьбы. Нора была три метра в глубину и четыре в ширину. В углу они бросили матрас и одеяла; десять мешков картошки, по пятьдесят кило в каждом, выстроились вдоль земляных стен. В одной из этих стен, рядом с матрасом, выдолбили очаг: труба выходила наружу в нескольких метрах от землянки, посреди зарослей. Крыша была прочной: они взяли дверцу бронепоезда, который год назад подорвали партизаны на железнодорожном пути Вильно – Молодечно.
– Не забывай каждый день менять ветки, – сказал врач.
– Не забуду.
– Следи за дымом.
– Хорошо.
– И самое главное: никому ничего не говори.
– Не скажу, – пообещал Янек.
Отец и сын с лопатами в руках любовались своим творением. “Хорошая kryjówka[1], – подумал Янек, – за кустами совсем не видно”. Даже Стефек Подгорский, более известный в школе Вильно под кличкой Виннету, благородный вождь апачей (сам Янек в сообществе “краснокожих” носил славное прозвище Верная Рука), даже Виннету не догадался бы о ее существовании.
– Сколько я здесь проживу, папа?
– Недолго. Немцев скоро разобьют.
– Когда?
– Не надо отчаиваться.
– Я не отчаиваюсь. Но хочу знать… Когда?
– Может, через пару месяцев… – Доктор Твардовский посмотрел на сына. – Прячься.
– Хорошо.
– И не простудись. – Он вынул из кармана браунинг. – Смотри. – Он показал, как пользоваться оружием. – Береги его как зеницу ока. В сумке пятьдесят патронов.
– Спасибо.
– А сейчас мне нужно идти. Вернусь завтра. Спрячься хорошенько. Оба твоих брата убиты… Ты – все, что у нас осталось, Верная Рука! – Он улыбнулся. – Наберись терпения. Наступит день, и немцы отсюда уйдут… Те, что еще будут живы. Думай о матери… Далеко не отходи. Будь осторожен с людьми.
– Хорошо.
– Будь осторожен с людьми.
Врач растворился в тумане. Взошло солнце, но все вокруг оставалось таким же серым и расплывчатым: пихты по‐прежнему плыли сквозь марево, развернув ветви, словно тяжеленные крылья, которые не колышет ни единое дуновение. Янек пробрался сквозь туман и поднял железную дверь. Спустился по лестнице и лег на матрас. В землянке было темно. Он встал и попробовал развести огонь: дрова оказались сырыми. В конце концов ему все‐таки удалось их поджечь, он лег и взял большой том “Виннету – краснокожий джентльмен”. Но читать не смог. Глаза сомкнулись, тело и сознание сковала усталость… Он погрузился в глубокий сон.
2
Следующий день он провел в своей норе. Перечитал ту главу книги, где Верной Руке, привязанному к столбу перед казнью, удалось обмануть бдительность краснокожих и бежать. Это было его самое любимое место. Он испек на углях картошки и поел. Труба плохо вытягивала, и вся землянка наполнилась дымом, разъедавшим глаза… Янек не решался выходить. Знал, что снаружи одному будет страшно. А в своем укрытии он чувствовал себя в безопасности.
Доктор Твардовский пришел с наступлением темноты.
– Добрый вечер, Верная Рука.
– Добрый вечер, папа.
– Ты не выходил?
– Нет.
– Тебе не было страшно?
– Мне никогда не страшно.
Доктор печально улыбнулся. Он казался старым и уставшим.
– Мама велела, чтоб ты молился.
Янек подумал о братьях. Мама много за них молилась.
– А зачем молиться?
– Просто так. Делай, как сказала мама.
– Хорошо.
Врач остался с ним на всю ночь. Они почти не спали. Но говорили мало. Янек спросил только:
– А почему ты тоже не спрячешься?
– В Сухарках много больных. Тиф, знаешь ли… Где голод, там и эпидемии. Я должен быть с ними, Верная Рука. Понимаешь?
– Да.
Всю ночь врач поддерживал огонь в очаге. Янек не смыкал глаз, наблюдая, как поленья сначала краснеют, а потом чернеют.
– Ты не спишь, мой мальчик?
– Нет. Папа…
– Да?
– Сколько это будет продолжаться?
– Не знаю. Никто не знает… Ни один человек.
Вдруг он сказал:
– На Волге сейчас великая битва…
– А где это?
– На Волге. Под Сталинградом… Люди сражаются за нас.
– За нас?
– Да. За тебя, и за меня, и за миллионы других людей.
Дрова горели и потрескивали, превращаясь в золу.
– А как называется эта битва?
– Сталинградская. Она длится уже несколько месяцев. И никто не знает, сколько еще она будет продолжаться и кто в ней победит…
Уходя на рассвете, доктор сказал:
– Если с нами что‐нибудь случится, с твоей мамой и со мной, ни в коем случае не ходи в Сухарки. Продуктов тебе хватит на несколько месяцев. А когда кончатся и если заскучаешь от одиночества, иди к партизанам…
– А где они?
– Не знаю. Их немного осталось. Прячутся в лесу. Найди их… но ни в коем случае не показывай им землянку. Если станет худо, ты всегда сможешь здесь укрыться.
– Хорошо.
– Но не бойся. Со мной ничего не случится.
Доктор пришел через день. Пробыл недолго.
– Я не могу оставить маму одну.
– Почему?
– В Сухарках убили немецкого унтер-офицера. Они берут заложниц.
– Как краснокожие, – сказал Янек.
– Да. Как краснокожие. – Доктор встал. – Не опускайся… Будь опрятным. Делай, как учила мама.
– Хорошо.
– Не трать спички. Держи рядом с очагом, в сухом месте. Без них умрешь от холода.
– Я все сделаю. Папа…
– Да, малыш?
– Та битва?
– Ничего нового. Трудно сказать, что там сейчас происходит. Мужайся, Верная Рука! До скорого.
– До скорого, папа.
Доктор ушел. И больше не вернулся.
3
ВСухарках уже пять дней квартировала дивизия СС “Дас Рейх”, изрядно потрепанная после нескольких недель на Сталинградском фронте, откуда отеческими заботами фюрера ее наконец‐то отозвали.
Дивизия впервые участвовала в боях. Высшее командование с большой неохотой бросило элитное подразделение в смертельную битву; обычно дивизия действовала в тылу, на оккупированных территориях, где ей поручали специальные щекотливые задания, выполнять которые порой претило регулярным частям немецкой армии.
Спустя сутки после вступления дивизии в Сухарки два грузовика СС уже неслись на полной скорости по улицам деревни, утопавшим в серых туманных сумерках. Обнаженные ветви деревьев, колокольни и кровли словно бы сливались с небом в бездымной, безмолвной неподвижности.
Они не встретили почти никакого сопротивления: большинство взрослых мужчин ушли в леса.
Несколько душераздирающих воплей, пара выстрелов, звон разбитого стекла и треск выломанных дверей – и вот уже грузовики на большой скорости мчатся обратно, увозя два десятка перепуганных молодых женщин в летнюю резиденцию графов Пулацких в трех километрах к югу от Сухарок по дороге в Гродно.
Дивизия “Дас Рейх” уже не раз прибегала на оккупированных территориях к этой военной хитрости, почти всегда приносившей успех. Согласно историческому признанию гауляйтера Коха, который придумал этот изобретательный маневр, он позволял соединить “приятное с полезным” и подтверждал “высокое идеалистическое представление” о человеческой природе[2].
Едва узнав о том, что их дочери, сестры, жены и невесты отданы для утех немецким солдатам, партизаны, несмотря на отчаянные усилия командиров, пытавшихся их удержать, выходили из леса и бросались на помощь женщинам, на что враг и рассчитывал. Оставалось только спокойно покуривать за пулеметом, дожидаясь, пока люди, обезумевшие от отчаяния, сами ринутся в атаку, появившись на линии прицела, где все было готово к их встрече. Этот план повсюду приносил прекрасные результаты, но в отношении поляков, отличавшихся обостренным чувством мужской чести, он был, если можно так выразиться, безошибочным.
Вилла графов Пулацких была построена в конце XIX века французским архитектором, очевидно, под влиянием Трианона. Это был летний дворец – “загородный домик”, как говаривали в ту эпоху, – с гостиными, театром, фресками и деревянными панелями. Во время боев 1939 года он почти не пострадал, но заброшенность и мародерство сделали свое дело. Почти все окна были выбиты, и некоторые “пансионерки” пытались вскрыть себе вены осколками стекол; пришлось даже поставить во внутренних помещениях охрану. Там царили холод и сырость, притуплявшие чувства пленниц и делавшие их менее восприимчивыми к испытаниям. Два дня спустя после начала операции “Волк из леса”[3] – под таким обозначением она фигурировала в оперативных шифровках дивизии – семьям удалось подкупить охрану и передать молодым женщинам теплую одежду и одеяла.
Вокруг “загородного домика” простирался французский парк, вплотную примыкавший к лесу. На цементном дне искусственных прудов, откуда торчали ржавые трубы, гнили ветки и палая листва; аллеи окаймляли купидоны, Венеры и полный набор мраморных статуй образца 1900 года. Солдаты денно и нощно стояли на часах в изящных беседках, куда некогда гости графов Пулацких приходили флиртовать, мечтать под луной, любоваться фейерверками или рассеянно смотреть спектакли в зеленом театре, в котором сейчас размещалось пулеметное гнездо.
Эсэсовцы принесли во дворец печь, но угля для обогрева огромных комнат не хватало; немного теплее было только в большой бальной зале, богато украшенной золотисто-голубыми панелями, с потолком, расписанным в манере Тьеполо ангелочками и богинями. Женщины находились в этой зале, куда немцы приходили их выбирать. За первые двое суток здесь побывало около трехсот солдат.
На рассвете второго дня отряд из двенадцати партизан вышел из леса и двинулся через парк цепью, стреляя на ходу; не нанеся никакого урона врагу, обстрелянные из пулеметов, они потеряли шесть человек и отступили.
После этого случая эсэсовцы, довольные тем, что операция “Волк из леса” в очередной раз удалась, установили в бальной зале печь и привезли полевую кухню, чтобы кормить “пансионерок” горячей пищей.
Белокурая девушка, которой было не больше шестнадцати, с неизменной сигаретой в зубах постоянно переходила от одной женщины к другой и пыталась утешить тех, кто не смирился со своей судьбой и не сумел приспособиться к обстоятельствам. У малышки было худое, бледное лицо, усеянное веснушками, и, несмотря на толстый слой помады на губах и густо напудренные щеки, довольно красивое. Никто никогда не видел ее в Сухарках; она говорила, что солдаты подобрали ее в Вильно; ее родителей убили, и, по ее собственным словам, она “ходила с солдатами” уже год. Девушка носила берет и военную шинель, которая была ей велика; черные шерстяные чулки, державшиеся на резинках, поминутно сползали и скатывались на лодыжки; тогда она подтягивала их, не наклоняясь и по‐детски задирая ногу.
Когда у кого‐то из женщин начиналась истерика и она принималась рыдать, девушка бросалась к ней, брала ее за руку и умоляла:
– Успокойтесь, прошу вас, это не так страшно, как кажется. Это пустяки. Главное, не думать об этом. Ужасно только, когда мысли в голову лезут.
С особой любовью и нежностью она обращалась к красивой молодой женщине лет тридцати с тронутыми сединой волосами и большими черными глазами, смотрящими в одну точку, как у сумасшедших, – то была жена сухарковского врача, доктора Твардовского. Девочка часто становилась рядом с ней на колени, брала ее за руку, гладила по голове и говорила:
– Послушайте, не надо об этом думать. Не станут же они держать нас здесь все время. Скоро нас выпустят. Все будет хорошо, вот увидите.
Мебели на вилле не было. Женщины спали на соломенных тюфяках, брошенных на пол. На стенах осталось несколько фамильных портретов графов Пулацких, разорванных или пробитых шальными пулями: придворные, одетые в синий шелк, вся грудь в орденах, очень важные, в белых париках, и дамы, увешанные драгоценностями или с кудрявыми собачонками на коленях.
Когда белокурую девушку, которую звали Зося, выбирал какой‐нибудь солдат, она старательно тушила сигарету, клала ее на подоконник и поднималась с солдатом наверх. А когда возвращалась, брала свою сигарету и снова закуривала. Она как будто показывала, что ее больше беспокоит сигарета, чем происходившее с ней самой. Она пыталась даже делать вид, будто ничего особенного не случилось и на самом деле все это не имело большого значения.
Заметив среди посетителей офицера, она немедленно подбегала к нему и хнычущим, визгливым голоском начинала осыпать его упреками, требуя угля, больше еды, кипятка, сигарет, мыла. Она цеплялась к нему, как репей, и почти всегда получала что хотела. После этого мгновенно успокаивалась, удовлетворенно улыбалась и сообщала приятную новость подругам.
– С немцами все очень просто. Если хочешь чего‐то от них добиться или обратить на себя внимание, нужно сказать: “Schmutzig, schmutzig” – это значит “грязно”. Грязи они не выносят. С помощью этого слова вы добьетесь от них чего угодно.
В парке напротив леса эсэсовцы поставили три бронемашины, а сами вставали за орудиями и терпеливо дожидались, иногда спускаясь погреться у жаровен. Отряды партизан несколько раз выходили из чащи, и завязывался бой. Почти все они погибали после короткой перестрелки. Но шли снова и снова, часто по трое или четверо, в основном – мужья, отцы или женихи.
На четвертый день у главного входа на виллу появился человек высокого роста, одетый в пальто хорошего покроя, в фетровой шляпе и с теплым платком на шее, в пенсне и с медицинским саквояжем в руке, предъявил постовым документы, которые, видимо, оказались в порядке, и получил разрешение войти в парк. Он проследовал по аллее, медленно поднялся по ступеням дворца, раскрыл саквояж, вытащил оттуда автомат и почти в упор расстрелял солдат, веселившихся на террасе в ожидании своей очереди. Белокурая девушка, которая с удовольствием наблюдала за этой сценой через окно, попивая из солдатского котелка обжигающий чай, рассказала потом остальным, что перед тем как упасть, он здорово потрудился. То был сухарковский врач, человек известный и уважаемый – доктор Твардовский.
4
Янек терпеливо ждал несколько дней. Время от времени он выходил из землянки и прислушивался, пытаясь среди множества лесных звуков различить отцовские шаги. С каждым хрустом ветки и шорохом листвы воскресала надежда. Восемь дней он жил этой надеждой и ожиданием. Восемь дней яростно боролся с растущим страхом, с одиночеством и тишиной, со все более крепнущим чувством отчаяния, начинавшим леденить ему сердце. На девятый день Янек проснулся побежденным. Открыл глаза и беззвучно расплакался. Он даже не встал. Весь день пролежал на матрасе, свернувшись калачиком под одеялами, сжав кулаки и дрожа. А в полночь выбрался из норы и зашагал в сторону Сухарок. Он шел через лес, в темноте. Ветви пихт хлестали его по лицу, иголки впивались в одежду и царапали кожу. Пару раз он сбивался с пути. Так он блуждал всю ночь, а на рассвете вышел на дорогу. Он узнал ее. Это была дорога на Вильно. Он пошел по ней в Сухарки… Деревню окутывал густой туман. Но этот туман колол глаза, как в землянке, когда печка плохо вытягивала. Это был дым. Часть деревни сгорела. Пламени больше не было, один только тяжелый неподвижный дым в застывшем воздухе, и скверный запах, дравший горло. Немного поодаль на дороге виднелись две бронемашины. Они стояли неподвижно, похожие на брошенные панцири. Только спереди у каждой медленно, как копья, шевелились пулеметы. Одно из этих копий повернулось к Янеку и нацелилось ему в грудь. Внезапно панцирь раскрылся, из отверстия высунулся до пояса белобрысый немецкий солдат, розовощекий, как девчонка, и закричал на плохом польском:
– Poszedł, poszedł. Wzbronione, verboten![4]
Янек повернулся к нему спиной. Сначала он шел шагом, потом пустился бежать. Он не удирал от солдат – ему хотелось скорее прийти. Вернуться под землю, забиться в свою нору и больше никогда оттуда не выходить. Он спустился в землянку и лег на свое ложе. Он не чувствовал усталости. Страха не было. Ему не хотелось ни пить, ни спать, ни есть. Он не чувствовал ничего и ни о чем не думал. Просто лежал на спине, с отсутствующим взглядом, в холоде, в темноте. Только к середине ночи он подумал о том, что умрет. Он не знал, как люди умирают. Вероятно, человек умирает, когда он к этому готов, а Янек был готов, потому что был очень несчастен. Или, может, человек умирает, когда ему больше не остается ничего другого? Это путь, который избирает человек, когда ему больше некуда идти… Но он не умер. Его сердце по‐прежнему билось. Умереть оказалось ничуть не проще, чем жить.
5
На следующий день Янек взял револьвер, пару картофелин, соль и большой том “Виннету – краснокожий джентльмен” и выбрался из норы. Он отправился на поиски партизан, как велел отец. Он не знал, куда идти. И очень смутно представлял себе, кто такие “партизаны”. Как он их узнает? Носят ли они форму? Как с ними заговорить? Где их искать? Он бродил по лесу наугад, а вечером вернулся в свою нору. Несколько дней он не встречал никого. Но однажды утром, когда он шел через поляну, из кустов выскочили два человека и встали по обе стороны от него. Он остановился. Но не испугался. У этих двоих был жалкий вид, они были не опасны. У младшего голова обмотана платком, как у крестьянки. Он без конца нервно мигал одним глазом. У старшего были огромные седые усы. Он казался более злобным, чем первый. Подойдя к Янеку, он обыскал его. И сразу же нашел револьвер.
– Откуда он у тебя?
Сначала Янек не понял вопроса. Пришлось сделать над собой усилие. Это был не польский. И не русский. Янек ума не мог приложить, что это за язык.
– Он спрашивает тебя… – начал младший.
– Дай мне его допросить! – рявкнул старший.
– Он не понимает по‐украински.
– Я говорю по‐польски! – сердито сказал старик.
Он повернулся к Янеку:
– Откуда он у тебя?
– Отец дал.
– Где твой отец?
– Не знаю.
– Ты слышал, Черв? – обрадовался старик. – Он не знает, где его отец!
– Слышал. Не глухой.
– А может, он знает, а? Может, просто не хочет нам сказать, а?
– Оставьте его в покое, Савелий Львович, – с досадой возразил его товарищ. – Я его знаю. Это сын доктора Твардовского, из Сухарок. Его отец меня лечил.
– Сухарки, да? – повторил старик. – Сухарки…
Он искоса глянул на Янека:
– Хорошо, тогда я расскажу тебе, что случилось с твоим отцом…
– А что с ним случилось?
– Заткните глотку, Савелий Львович! – неожиданно крикнул его товарищ. – Прошу вас, заткните свою грязную глотку!
– А? – удивился старик. – Но я же ничего не сказал!
Он схватил толстую книгу и посмотрел название.
– Вин-не-ту, – с трудом прочитал он по складам. – Сын во‐ждя… А?
Он с шумом захлопнул том и посмотрел на Янека. А потом с отчаянием выругался:
– Kurwa ich mac´! Kurwa ich mac´!
– He ругайтесь, Савелий Львович. Я же говорил вам: это некрасиво, в вашем‐то возрасте.
– Что случилось с моим отцом? – повторил Янек.
– А? – переспросил старик. – Не знаю я, что с ним случилось. Холера его знает. – И чуть не расплакался: – Виннету, краснокожий джентльмен… Ишь ты!
– Не нервничайте, Савелий Львович.
– А я и не нервничаю. Я никогда не нервничаю! – Он вернул книгу Янеку. – Что ты делаешь в лесу, бледнолицый?
– Живу.
– А?
– Живу.
– Ты слышишь, Черв? Он тут живет!
– Я ищу партизан, – робко сказал Янек.
– Чего? – Старик аж подпрыгнул. – Черт… Ты слыхал, Черв? Он ищет партизан!
– Слышал.
– Каких партизан? – с интересом спросил старик.
– Не знаю.
– Он не знает! – ликовал старик. – Ты слышал, Черв, он не…
– Прошу вас, заткните пасть, Савелий Львович. – Он серьезно посмотрел на Янека. – Можешь пойти с нами, – сказал он.
– Кто здесь отдает приказания? – возмутился старик.
– Никто. Здесь никто не отдает приказаний. Я знал его отца, и он может пойти с нами. Вот и все.
– А я когда‐нибудь говорил, что он не может пойти с нами? Значит, у меня нет сердца? У меня только луженая глотка, да?
– Так точно, у вас луженая глотка, Савелий Львович.
– Сам знаю, – с гордостью сказал старик. – Ты можешь пойти с нами, бледнолицый! Добро пожаловать в наш иглу…
– Вигвам, – пробормотал Янек.
– А?
– У краснокожих вигвамы. Иглу – это у эскимосов.
– Холера их знает, что у кого! – проворчал старик.
Он повернулся к ним спиной и быстро зашагал. Они пошли следом.
– Как его зовут? – спросил Янек.
– Крыленко. Он украинец. Орет много, но человек хороший.
– Я вижу, – сказал Янек.
6
Вглубине леса жили изголодавшиеся, измотанные люди. В городе их называли “партизанами”, а в деревне – “зелеными”. Уже давно эти люди боролись только с голодом, холодом и отчаянием. Заботились лишь о том, чтобы выжить. Отрядами по шесть-семь человек они, как загнанные звери, ютились в убежищах, вырытых в земле и замаскированных ветками. Добывать съестные припасы было трудно, практически невозможно. Питаться удавалось только тем “зеленым”, у кого в округе были родственники или друзья: остальные умирали от голода или выходили из леса на добровольную смерть. Отряд Черва и Крыленко был одним из самых живучих и несгибаемых. Им командовал молодой офицер кавалерии лейтенант Яблонский. Этот высокий белокурый парень сильно кашлял и харкал кровью: во время польской кампании его осколком снаряда ранило в легкое. С тех пор он продолжал носить воинскую шинель и четырехугольное кавалерийское кепи; широкий козырек всегда отбрасывал тень на его лицо. Когда к нему привели Янека, Яблонский спросил:
– Сколько тебе лет?
– Четырнадцать.
Лейтенант посмотрел на него долгим взглядом запавших, горящих, измученных лихорадкой глаз.
– Хочешь сделать что‐нибудь для меня?
– Да.
– Ты знаешь Вильно?
– Да.
– Хорошо?
– Да.
Лейтенант помедлил, словно борясь с собой, и огляделся…
– Пошли в лес.
Он повел Янека в чащу.
– Возьми это письмо. Отнеси его. Адрес на конверте. Ты умеешь читать?
– Да.
– Хорошо. Только не попадись.
– Нет.
– Дождись ответа.
– Хорошо.
Вдруг лейтенант посмотрел на него исподлобья и глухим голосом сказал:
– Никому об этом не говори.
– Не скажу.
Янек положил письмо в карман и тотчас отправился в путь. Он прибыл в Вильно с наступлением темноты. На улицах было полно немецких солдат, по разбитым мостовым с грохотом проезжали грузовики, забрызгивая грязью деревянные тротуары. Он без труда нашел нужный дом на Погулянке. Пересек двор и поднялся по лестнице. На втором этаже он остановился и чиркнул спичкой. На двери висела визитная карточка: “Ядвига Малиновска. Уроки музыки”. За дверью играли на рояле. Он какое‐то время послушал. Он очень любил музыку, но слишком редко ее слышал. Наконец он постучал. Музыка резко оборвалась, и женский голос спросил:
– Кто там?
Он замялся.
– Янек, – бестолково ответил он.
К его удивлению, дверь открылась. На него внимательно смотрела молодая женщина. В руке она держала лампу: желтый абажур был разрисован рисовыми полями, пагодами и птицами. Их тени шевелились на потолке и на стенах. Женщина показалась Янеку очень красивой. Он вежливо снял фуражку.
– Вот, просили вам передать, – сказал он.
Он протянул письмо. Она взяла его и тут же вскрыла. Пока она читала, Янек смотрел на нее. Как же она была красива! Неудивительно, что она так хорошо играет на рояле… Эта музыка ей очень подходила, женщина была похожа на нее. Она закончила читать.
– Входи, – сказала она и закрыла дверь. – Ты, наверное, проголодался с дороги.
– Нет.
– А чаю не хочешь?
– Нет, спасибо.
Она посмотрела на мальчика, в его не по возрасту серьезное лицо.
– Как хочешь. Я напишу ответ… Нет. Лучше не надо. Если тебя остановят…
– Меня не остановят.
Она снова посмотрела на него:
– Сколько тебе лет?
– Четырнадцать.
– Скажи ему… Скажи, что это безумие. Скажи, чтобы не приходил… Здесь очень опасно. Но, если он придет, скажи ему, что я буду ждать…
– Он придет, – сказал Янек.
– Все равно скажи, чтобы не приходил.
– Я скажу.
Она ушла на кухню и вернулась с хлебом и солью, завернутыми в газету. Он положил пакет за пазуху. Он не уходил. И продолжал смотреть на нее… Она ждала, что еще он скажет.
– Сыграйте, – неожиданно попросил он.
Женщина молча подошла к роялю. Казалось, просьба не вызвала у нее ни удивления, ни любопытства. Она села к роялю и начала играть… Янек не знал, как долго она играла. Никогда еще он не чувствовал ничего подобного. В какой‐то момент она обернулась.
– Это Шопен, – сказала она. – Он был поляком.
Она увидела, что он плачет. Видимо, и это не удивило и не взволновало ее. Казалось, вполне естественно, что он плачет, слушая музыку… Перестав играть, она обнаружила, что Янек ушел.
7
Он нашел Яблонского и Крыленко у костра. Старый украинец читал, водрузив на нос очки. В нескольких шагах от них в землянке кряхтели люди; один из них стонал.
– Сразу обе! – причитал он. – Сразу обе!
Янек вздрогнул.
– Это Станчик бредит, – сказал лейтенант. – Не обращай внимания… – Он встал, взял Янека за руку и отошел от костра. – Ну как?
– Она просит вас не приходить. Она будет ждать…
– Спасибо, малыш, – сказал Яблонский. Он подошел к украинцу. – Дай ему поесть.
Крыленко снял очки и выронил книгу. Янек узнал толстый красный том: это был его “Виннету – краснокожий джентльмен”.
– Уф! – произнес старик. – Здорово, бледнолицый. Вот тебе трубка мира, а что касается жратвы… Уф! – как я и сказал.
– Отдай мою долю, – сказал Яблонский. – Я не голоден.
Старик налил Янеку в котелок желтоватой жидкости и снова взялся за книгу.
– Немцы не изобрели ничего нового, – прокомментировал он. – Метод захвата заложниц был известен еще индейцам сиу и широко ими применялся. – Он посмотрел, как лейтенант, кашляя, отошел, и сплюнул. – Она его в могилу сведет, – пробурчал он.
На следующий день Янек познакомился с остальными членами отряда. Их было семеро. Среди них был Станчик, парикмахер из Вильно. Обеих его дочерей – одной семнадцать, другой пятнадцать лет – изнасиловали немецкие солдаты. Чтобы замять это дело, оккупационные власти отправили их “работать” в войсковой бордель в Померанию. Станчик получил краткое уведомление: “Ваши дочери уехали на работу в Германию”.
Время от времени маленький парикмахер, тщедушный безобидный человечек, впадал в безумие. Тогда он начинал блуждать по лесу, выкрикивая: “Сразу обе! Сразу обе!” А потом исчезал. Никто не знал, куда он ходит. Но однажды Черв обнаружил среди вещей бедняги ужасные трофеи. Он побелел, выскочил из землянки, и его вырвало… Поговаривали, что Станчик изувечил таким образом около десятка немецких солдат. Его не одобряли, но и не порицали. Всякий раз, когда в лесу раздавался жалобный крик: “Сразу обе! Сразу обе!” – люди бледнели, сплевывали, говорили: “Тьфу, siła nieczysta![5]” – и прятали глаза…
Было также два студента-юриста из университета Вильно. Их трудная и опасная задача состояла в поддержании радиосвязи с командным пунктом армии “зеленых”, который непрерывно перемещался. В их присутствии у партизан всегда портилось настроение, поскольку немцы успешно перехватывали их сообщения и за последние несколько месяцев с помощью новейших технических средств в совершенстве овладели искусством пеленгации радиопередатчиков. Появление в отряде этих двух парней, словно птиц, предвещающих беду, означало повышенную опасность; лица партизан мрачнели; в одном месте их обычно терпели не дольше нескольких часов. В сумке у парней лежала тетрадка с секретным шифром; ее страницы были исписаны фразами, казалось бы лишенными всякого смысла, и одна из них особенно поразила Янека, сидевшего на корточках в землянке Черва, который как раз ждал передачи. Фраза гласила: “Завтра будет петь Надежда”.
– Что это означает? – спросил Янек.
– Только то, что сказано, – ответил Черв.
Янек рассердился. Его принимали за ребенка, ему не доверяли.
– Наверное, это шифр, – сказал он. – Эта фраза, видно, имеет какой‐то тайный смысл.
Черв чуть было не улыбнулся. Но он никогда не улыбался. На несколько секунд по его лицу словно бы скользнула тень улыбки – и только.
– Здесь нет никакой тайны, – сказал он. – Все говорится открытым текстом. Завтра будет петь Надежда. Надежда – прозвище нашего главнокомандующего, а у него очень красивый голос. Он все время поет. Скоро сам его услышишь. Он часто дает концерты в нашем лесу.
Янек нередко слышал рассказы о подвигах этого таинственного человека, который называл себя Партизаном Надеждой. Никто не знал, кто он такой; никто никогда его не видел; но всякий раз, когда взрывался мост, совершалась диверсия на железной дороге, нападение на немецкую колонну или просто их ушей достигало эхо дальнего взрыва, “зеленые” переглядывались, покачивали головами, улыбались с понимающим видом и говорили: “Партизан Надежда опять шалит”.
Немцы знали о его существовании; тому, кто поможет поймать этого неуловимого “бандита”, было обещано крупное вознаграждение. Он стал подлинным наваждением для местной Kommandantur[6], потратившей уйму времени и сил на то, чтобы схватить этого неуловимого врага, но так и не сумевшей установить его личность.
Янек часто лежал на спине в своей землянке, не смыкая глаз в безмолвной ночи, и думал о партизане Надежде, пытаясь его себе представить. Действительно, их успокаивала одна мысль о том, что в лесу скрывается таинственный незнакомец, как и рассказы о его подвигах и спокойные улыбки партизан, говоривших о легендарном герое, который досаждал немцам и вечно выходил сухим из воды. Часто, если дела шли худо, когда убивали или брали в плен товарищей и подвергали их пыткам, кто‐нибудь из “зеленых” вздыхал, качал головой и спрашивал: “Куда же смотрит Надежда? Что‐то давно о нем не слышно”.
Однажды ночью, когда Янек мечтал вот так в землянке, одна догадка, мало-помалу ставшая уверенностью, внезапно настолько поразила его своей очевидностью, что он приподнялся на матрасе с улыбкой на губах и с бьющимся сердцем: таинственным Партизаном Надеждой не мог быть никто, кроме его отца. Вот почему, когда он говорил об отце и пытался разузнать о его судьбе, “зеленые” умолкали и смотрели на него странно, но с явной симпатией и даже с уважением. Эта надежда, о которой он никогда никому не говорил, поселилась в нем давно. Он был уверен в своей правоте, а когда закрадывались сомнения, знал: это лишь потому, что ему холодно, он голоден или устал. Он уже понял, что распознать правду способен не холодный рассудок, а искренний душевный порыв.
В отряде был Цукер, еврей-мясник из Свечан. Это был набожный хасид, сложенный, как ярмарочный борец. В пятницу вечером он вместе с другими евреями, прятавшимися в лесу, ходил молиться на развалины старого порохового склада в Антоколе. Каждый вечер он накидывал на голову черно-белый шелковый талес[7], бил себя в грудь и плакал. Остальные молча и с уважением смотрели на него. Был еще “пан меценат”, адвокат из Вильно. Партизаны называли его “panie mecenasie”; никто не обращался к нему на “ты”. Это был пожилой, упитанный человек с лицом печального Пьеро, который никак не мог привыкнуть к жизни в лесу. Его фамилия была Стахевич. Однажды, когда он жаловался на холод и голод, Янек услышал, как Яблонский сказал ему:
– Хватит ныть. Вас никто здесь не держит.
Пан меценат печально покачал головой:
– Вы не знаете, Яблонский, что значит любить женщину, которая моложе вас на тридцать лет…
Позже Янек узнал, что пан меценат был женат на очень молодой женщине, брат которой будто бы присоединился к партизанам и был убит. “Никто здесь об этом не помнит, но нельзя же знать всех, кто живет в лесу…” Пан меценат ушел в подполье, чтобы отомстить за юношу. Когда Янек смотрел на дрожащего беднягу в разорванной шубе, ему часто хотелось сказать: “Перестаньте же, будьте мужчиной”.
В отряде был еще Махорка, православный крестьянин-грек из Барановичей. Он сравнивал лес с катакомбами, а партизан – с ранними христианами. Он ждал Воскресения. “Час близок!” – повторял он. И жил его ожиданием. Всякий раз, когда в округе рожала какая‐нибудь крестьянка, он бродил вокруг хутора и бормотал молитвы. Потом возвращался, весь сгорбленный, печально покачивал головой и говорил:
– Знака не было.
Никто не знал, какого именно “знака” он ждал; наверное, он и сам этого не знал. Но никогда не отчаивался. Он очень ловко воровал немногих цыплят, которых все еще держали в курятниках окрестные селяне… Однажды он спросил у Янека:
– Ты веруешь в Бога?
– Нет.
– У тебя что, не было матери? – сказал Махорка.
Наконец, было трое братьев Зборовских – молчаливых, решительных, подозрительных. Они никогда не расставались, ели, спали и сражались вместе. Прежде всего они поддерживали связь отряда с внешним миром. Их родители владели хутором в соседней деревне Пяски. Иногда по ночам трое братьев исчезали и уходили к родителям. А возвращались еще более молчаливыми, решительными и подозрительными.
8
Яблонский часто посылал Янека в Вильно договариваться о свидании со своей любовницей. Янек ходил охотно. Когда бы он ни пришел, панна Ядвига давала ему поесть и играла на рояле. На столе стыл чай, а Янек сидел неподвижно, накрыв рукой ломоть хлеба, к которому даже не притрагивался. Женщина никогда ничего не говорила ему. Она играла. Иногда, обернувшись, замечала, что Янек уже ушел. Порой, наоборот, он еще долго сидел после того, как она заканчивала, застывший, с затуманенным взором… Яблонский все чаще и чаще приходил к своей любовнице. Его здоровье ухудшалось. Впалые щеки пылали болезненным румянцем, и по ночам в землянке его кашель мешал спать остальным. Яблонский знал, что обречен, и спокойно рассуждал о выборе преемника.
– Черв, – говорил он, – ты займешь мое место.
Черв нервно мигал глазом:
– Посмотрим.
Однажды вечером Яблонский ушел на свидание с панной Ядвигой и не вернулся. Его с тревогой ждали весь день. На следующее утро Черв отвел Янека в сторону и спросил:
– Ты знаешь дом?
– Да.
– Сходи.
Янек пришел в Вильно в полдень. Лил дождь. Перед домом панны Ядвиги стояли две виселицы: мимо них быстро, не оборачиваясь, проходили люди; некоторые крестились. На веревках висели Яблонский и его любовница. На посту стояли два солдата: они что‐то обсуждали и смеялись; один вынул из кармана конверт и показывал другому фотографии.
9
Когда наступили октябрьские холода и зачастили дожди, положение маленького отряда стало критическим. Немцы терроризировали крестьян, и те отказывались помогать. К тому же некоторые “зеленые”, напуганные приближением зимы, нападали на хутора и грабили их… Трое братьев Зборовских поймали виновных и недолго думая повесили их во дворе одного из разоренных хуторов, но крестьяне все равно относились к партизанам с подозрением. С большим трудом братья Зборовские раздобыли несколько мешков картошки… Но затем произошло событие, которое позволило партизанам встретить зиму с уверенностью. Однажды утром в отряд Черва прибыла делегация пясковских крестьян. В лес въехала телега, запряженная могучей лошадью: позади кучера разместилось шестеро мужиков. Они были одеты в праздничные одежды, их сапоги и волосы блестели, а усы стояли торчком и были тщательно намазаны жиром. У них был важный и даже торжественный вид: сразу становилось ясно, что важные люди приехали обсудить важные дела. Делегацию возглавлял пан Йозеф Конечный. У пана Йозефа Конечного в Пясках был szynk[8], которым он сам и заправлял: кроме того, он владел szynk’ами почти во всех окрестных деревнях. Эти szynk’и представляли собой прокуренные темные погребки, скудно обставленные табуретками и шаткими столами, с грязной прислугой, куда крестьяне в базарные дни приходили выпивать, а при случае занимали денег под проценты или под залог. Дела у пана Йозефа шли отлично. Это был крестьянин средних лет, с простодушным лицом, большими, слегка навыкате глазами и сzиb’ом[9], красиво закрученным на лбу. С телеги он слез последним. Спутники почтительно ждали его, сняв картузы и время от времени сплевывая для пущей важности.
– Все они должны ему денег, – объяснил Янеку младший из Зборовских.
Пан Йозеф выступил вперед и посмотрел в глаза каждому партизану долгим пронизывающим взглядом.
– Что ж это получается, ребята? – воскликнул он. – У вас что, пороху не хватает? Или вы спите? Уже три года немец сидит в наших деревнях, а вы палец о палец не ударите, чтобы его выгнать! Кто же должен защищать наших жен и детей?
– Он дело говорит, – заметил один из крестьян, удовлетворенно сплюнув.
– Кто должен защищать наших невест и матерей? – добавил кабатчик.
Кучер со скучающим видом поигрывал на сиденье кнутом. Он не был должен пану Йозефу; по правде говоря, сам кабатчик взял у него денег под залог на один месяц. Он смотрел в спину пану Йозефу и щелкал кнутом.
– Будь я помоложе, – продолжал кабатчик, – если бы мне скинуть годков этак двадцать… я бы показал вам, как надо защищать свою землю! – Он вытянул перед собой руки. – Вперед, ребята! Отомстите за наших поруганных дочерей, за наших убитых и взятых в плен сыновей! – Голос его дрогнул. Он вытер слезы кулаком и сказал: – Мы привезли вам продуктов.
– Гм… – произнес Черв, мигнув глазом. – В последнее время с фронта хорошие новости… И?
Пан Йозеф посмотрел на него исподлобья.
– Хорошие, – печально согласился он. – Под Сталинградом русские вроде бы пока держатся…
– Возможно, скоро перейдут в наступление… И?
– Возможно, – уступил кабатчик.
В порыве отчаяния один из крестьян признался:
– Кто его знает, как дело обернется, psia krew[10]!
Пан Йозеф бросил на него испепеляющий взгляд.
– Возможно, – продолжал Черв, – когда‐нибудь они дойдут сюда? И?
– Вполне возможно, – сказал кабатчик.
– А когда они выгонят немцев…
– Ждем не дождемся, – быстро вставил пан Йозеф.
– А когда они выгонят немцев, нам, возможно, разрешат повесить всех предателей, спекулянтов и прочую нечисть… И?
– Если вам что‐то нужно, вы только дайте знак, – как ни в чем не бывало сказал пан Йозеф.
– О чем речь… – забубнили крестьяне.
Черв приказал разгрузить телегу. Пан Йозеф постарался: продуктов отряду должно было хватить по крайней мере на месяц… Делегация влезла на телегу, кучер крикнул: “Wio! Wio!”, – и процессия тронулась. Мужики не разговаривали. Они старались даже не смотреть друг на друга. Пан Йозеф насупился. Этот Черв не сказал ему ничего путного. Двуличный человек, лицемер. На него нельзя положиться или разгадать его тайные мысли. “Такие люди, – угрюмо думал пан Йозеф, – сегодня жмут тебе руку, смотрят тебе в глаза, а завтра подсылают партизана, чтобы тот убил тебя из‐за угла”. Он вздрогнул. Жить все труднее. Никто не платит долги, любое дело опасно начинать, сегодняшний победитель завтра может стать побежденным. Он не знал, какому святому верить. Но многим поколениям его предков удавалось спасать свою шкуру и свои трактиры, невзирая ни на кого – татар ли, шведов, русских ли, немцев. С ними всегда обращались как с гостями, а не завоевателями. “Добро пожаловать к нам в трактир!” – таков был их девиз. Все дело в хладнокровии, чутье и умении в нужный момент переметнуться куда надо… Пан Йозеф вздохнул. В своих сообщениях немцы утверждали, что якобы заняли пригороды Сталинграда: это означало, что город все еще держится. Предвидеть будущее становилось все труднее… Остальные ездоки не думали ни о чем. У них не было своего мнения: у них были долги. Они безропотно сопровождали пана Йозефа.
10
Телега добралась до деревни.
– Объезжай! – приказал пан Йозеф кучеру. – Не хочу, чтобы увидели, как мы едем из леса.
Они въехали в Пяски со стороны Вильно. Телега остановилась перед бывшей мэрией, на которой теперь красовался флаг со свастикой и надпись “Kommandantur” большими готическими буквами.
На лестнице их встретил молодой человек с редкими светлыми волосами и сутулой спиной. Он беспрерывно обнажал зубы в заискивающей улыбке. Это был поляк, согласившийся служить немецким властям осведомителем и с тех пор редко выходивший один на улицу после захода солнца. Он извивался всем телом, потирая руки.
– Заждались мы вас, пане Йозефе, заждались!
Он протянул руку. Пан Йозеф оглянулся вокруг, косясь по сторонам, и не подал ему руки. Он прошел вслед за белобрысым молодым человеком в переднюю. Там, вдали от нескромных взоров, он с жаром пожал ему руку.
– Извините меня, пане Ромуальдзе, за то, что не подал вам при всех руки…
– Не стоит, пане Йозефе, я прекрасно все понимаю!
– Поймите, даже теперь мы не одни…
Они стояли в передней, горячо пожимали руки и искренне смотрели друг другу в глаза.
– Понимаю, понимаю, – твердил пан Ромуальд, обнажив зубы.
Они продолжали трясти друг другу руки и смотреть в глаза.
– Я ничего не имею против того, чтобы пожать вам руку, – уточнил пан Йозеф. – Напротив, я весьма польщен, весьма польщен…
– Мой дорогой друг! – сказал пан Ромуальд.
– Никто лучше меня не понимает всей деликатности вашего положения и благородства, мужества, которое потребовалось вам для того, чтобы сыграть… согласиться сыграть…
Он немного запутался.
– Спасибо, большое спасибо! – поспешил ему на помощь пан Ромуальд.
– Я имел в виду, для того чтобы взвалить на свои плечи этот неблагодарный, но необходимый труд… – Он закашлялся. – Когда‐нибудь мы узнаем, сколько жизней вам удалось спасти… Кто знает? Возможно, я обязан вам своей!
– Что вы, что вы, – скромно возразил молодой человек. – Как поживает пани Франя?
Кабатчик был женат на одной из самых красивых женщин в округе: он сильно ее ревновал.
– Прекрасно! – сухо ответил он. Затем повернулся к крестьянам. – Пане Витку, – окликнул он, – ну‐ка выгрузите тот мешок с продуктами, что мы привезли для пана Ромуальда…
– Вас ждет герр гауляйтер! – сообщил молодой человек.
Делегацию ввели в приемную. Пан Йозеф приложил руку к сердцу и открыл было рот…
– Знаю, знаю! – нетерпеливо оборвал его немецкий чиновник. – Все они говорят одно и то же… Это муж?
– Jawohl…[11]
– Что он привез?
– Яйца, сало и творог! – сказал пан Ромуальд, оскалив клыки.
11
Янек сидел у костра – дождь перестал, и партизаны воспользовались этим, чтобы выйти из норы, – задумчиво наблюдая, как шипят и дымятся в огне сырые дрова. Младший Зборовский, усевшись по‐турецки, играл на губной гармонике – скорее старательно, чем умело.
– Как безобразно ты играешь, – сказал Янек. – Просто ужас!
Юный Зборовский обиделся.
– Это сложная мелодия, – возразил он. – Ты ничего не смыслишь. И слова красивые. Он пропел:
– И слова дурацкие! – вздохнул Янек. – Ты можешь сыграть Шопена?
Юный Зборовский покачал головой:
– А кто это?
– Один поляк, – сказал Янек. – Композитор. – Он протянул руку. – Дай.
– Ты умеешь играть?
– Нет.
Янек схватил гармонику и с отвращением зашвырнул ее в кусты. Юный Зборовский выругался, подобрал инструмент и продолжил в него дуть.
– Где твои братья?
– В Вильно.
Братья Зборовские вернулись поздно вечером. Они пришли не одни: привели с собой девочку. Лет пятнадцати. Лицо ее было усыпано веснушками, которые не мог скрыть даже толстый слой пудры. Она была одета в слишком большую для нее военную шинель; из‐под берета выбивались растрепанные белокурые волосы. Янек видел ее впервые.
– Кто это?
Младший Зборовский посмотрел на девочку.
– Смотри, чтоб не наградила тебя болячкой, – ухмыльнулся он.
– Какой болячкой?
– Ну, болячкой. Сам знаешь какой.
– Ничего я не знаю, – сказал Янек.
Он внимательно посмотрел на девочку. Она не выглядела больной.
Похоже, девочка поняла, что говорят о ней. Печально посмотрела на Янека большими карими глазами. Потом улыбнулась ему.
– Кто это? – тихо повторил Янек.
– Да это же Зоська! Ее все здесь знают. Она работает на нас в Вильно. Спит с солдатами, а они рассказывают ей, откуда прибыли, куда направляются и где будут проходить их колонны… Она заражает их болячкой. – Он крикнул: – Зоська!
Девочка подошла. Она по‐прежнему смотрела на Янека и улыбалась. Шинель доходила ей до пят. Янек больше не смел на нее смотреть. Он задрожал. У него защемило под ложечкой. Ему стало стыдно самого себя, поднявшейся в нем теплой волны, внезапного желания обнять эту девочку и прижаться к ней. Младший Зборовский встал, обнял девочку за талию и потрогал ей грудь.
– У нее болячка! – сказал он с досадой. – А жаль. Ее никто здесь не трогает. Правда, Зоська, у тебя ведь болячка?
– Да, – равнодушно сказала девочка.
– От этого умирают, – убежденно заявил младший Зборовский. – Правда, Зоська, от этого умирают?
– Да.
Она не сводила глаз с Янека. Потом неожиданно наклонилась и коснулась его лица кончиками пальцев.
– Kocha, lubi, szanuje?..[13]
– Оставь его, – сказал младший Зборовский. – Он не знает, что это такое. Он никогда не пробовал. Правда, Твардовский, ты никогда не пробовал?
– Чего не пробовал? – спросил Янек.
– Вот видишь, – торжествующе сказал младший Зборовский. – Он даже не знает, о чем я говорю!
– Nie chce, nie dba, nie czuje?[14] – закончила девочка.
Янек вскочил и убежал в лес. Он слышал, как младший Зборовский громко расхохотался… Через некоторое время Янек остановился за пихтой – девочка шла за ним. Янек хотел пошевелиться, но ноги его не слушались.
– Почему ты меня боишься?
– Я не боюсь.
Она взяла его за руку. Он отдернул ее.
– Ты добрый. Не такой, как другие. Ты мне нравишься…
– Но я ничего для этого не сделал.
– Ничего и не надо делать… Ты мне нравишься. У тебя нет родителей?
– Есть. Но я не знаю, где они.
– Моих убило бомбой три года назад. Мой отец был инженером. А чем занимался твой?
– Он был врачом.
Она снова взяла его за руку.
– Куда ты собрался?
– У меня есть своя землянка.
– Далеко?
– Нет.
– Можно с тобой?
Он услышал собственный изменившийся до неузнаваемости голос, который вопреки его воле сказал:
– Да.
Они шли молча. Он думал об отце и о своем обещании никогда никому не показывать землянку… Наверное, она угадала его мысли и тихо сказала:
– Не бойся. Я никому не скажу.
– А я и не боюсь. Я ничего не боюсь.
Она улыбнулась:
– Дай мне тогда руку.
Он почувствовал ее маленькую руку в своей – холодную, худенькую. И непроизвольно сжал ее.
– Как тебя зовут?
– Ян Твардовский.
– Янек, – сказала она, – Янек… Красивое имя. Можно тебя так называть?
– Да.
Они пришли. Он отбросил ветки и помог ей спуститься. Она села на матрас и посмотрела вокруг.
– Хорошая землянка. Намного лучше, чем у Черва.
– Мы вырыли ее вместе с отцом.
Он сел рядом с ней. Она прижалась к нему и больше ничего не говорила. Они долго сидели и молчали… Потом она вздохнула, расстегнула пуговицу своей шинели и смиренно сказала:
– Ты хочешь?
– Нет, нет. Вот так, сразу…
Она снова прижалась к нему.
– Просто если ты хочешь, – прошептала она. – Мне все равно. Я привыкла.
– Я не хочу!
– Как скажешь. Я уже привыкла. Вначале было очень больно. Но сейчас я привыкла и ничего не чувствую.
12
На рассвете она осторожно разбудила его.
– Я ухожу.
– Останься.
– Нет, я обещала Черву. Мне нужно вернуться в город.
– Это обязательно?
– Черв думает, что немцы будут прочесывать лес.
– Ну и что?
– Мне нужно сходить к солдатам…
– Они ничего не скажут.
– Скажут. Люди всегда все рассказывают, нужно только уметь слушать.
Ее голос звучал смиренно и печально. В темноте Янек не видел ее лица.
– Ты вернешься?
– Да.
– Дорогу найдешь?
– Конечно. Не бойся…
Она обняла его и долго сидела, прижав лицо к его шее.
– Спи.
– Возвращайся скорее.
– Как только все закончу.
Она ушла. Он пытался уснуть, но всякий раз, закрывая глаза, слышал в темноте голос Зоси: “Как только все закончу…” Он оделся и вышел из землянки. Погода была прекрасная, по голубому небу быстро плыли облака, с ними хотелось играть. Сунув руки в карманы и насвистывая, он пошел в лес, не разбирая дороги. Он чувствовал себя как дома: лес больше не пугал его. Раньше за каждым деревом ему мерещился враг; теперь же, наоборот, Янека окружало множество друзей. Шорох веток дышал почти отеческой нежностью. Ему вспомнилась фраза, сказанная однажды старшим Зборовским: “Свобода – дитя лесов. Здесь она родилась и здесь же прячется, когда приходится худо”.
Нередко он опирался рукой о твердую надежную кору дерева и смотрел на него с благодарностью. Он даже подружился с одним раскидистым древним дубом – наверняка самым красивым и самым могучим в лесу; его ветки нависали над Янеком защитными крыльями. Старый дуб беспрестанно шептал и бормотал, и Янек пытался понять, что тот хочет ему сказать; с простодушием, которого немного стыдился, он даже надеялся, что дуб заговорит с ним человеческим голосом. Он прекрасно знал, что это ребячество, недостойное партизана, но порой не мог удержаться и прижимался к старому дереву, и ждал, и слушал, и надеялся.
Тем не менее Янек уже догадывался, что его отец погиб. Партизаны с явным смущением избегали этой темы, и он все понимал. Он не задавал им вопросов. “Зеленые” никогда не говорили о своих семьях, и он старался следовать их примеру. Об этом нельзя было думать. Он пытался казаться бесстрастным, стойким и мужественным: старался быть мужчиной. Но это давалось ему с большим трудом. Возможно, он был еще слишком молод или просто пока еще никого не убил. Он по‐прежнему внезапно вскакивал на матрасе, прислушивался к шуму шагов и неожиданно понимал, что его отец вернулся. Выбегал наружу, но там никого не было, только трещала ветка. Однажды братья Зборовские принесли ему весточку от матери: она жива, только немного болеет, друзья о ней заботятся, не стоит волноваться. Он часто думал о том, что сказал отец, когда они виделись в последний раз, и в голове всплывала фраза: “Ничто важное не умирает”; она слышалась ему даже в извечном лесном шорохе. Учитывая, как много людей ежедневно гибло, фраза звучала странновато.
Янек пришел на развалины старой мельницы, в место под названием Отдых рыцаря; мельницу построили в эпоху литовских королей; теперь от нее почти ничего не осталось – полуразрушенные стены да поросшие мхом обломки колеса на дне давно высохшего ручья, утопающие в зарослях кустарника и шелковицы. Он собрался было двинуться дальше, как вдруг услышал мужской голос. Янек остановился в изумлении: ясный молодой голос читал стихи.
Янек сдержанно кашлянул; тотчас из кустов ему навстречу вышел высокий юноша. Янек его узнал.
Парня звали Добранский, Адам Добранский. Он был из отряда студентов университета Вильно, которые уже больше трех лет сражались в подполье.
Еще в 1940 году они создали организацию сопротивления “Свобода” и больше двух лет тайно печатали и распространяли газету под тем же названием. В 1942 году подпольную типографию обнаружили немцы; главу организации, прекрасного поэта и историка Лентовича, и его дочь арестовали и расстреляли. Нескольким студентам, в том числе Добранскому, удалось бежать, и они присоединились к партизанам в лесу под Вилейкой. Их формирование отличалось большой самостоятельностью, и “зеленые” сурово его критиковали, считая, что студенты склонны к неоправданному риску; их презрительно именовали “романтиками”.
Янек часто слышал, как Черв и Крыленко говорят о них с раздражением. Им ставили в упрек склонность к импровизациям и безусловно героические поступки, вдохновленные, однако, душевными порывами, а не разумом; подводя итог, Черв мрачно заключал: “Идеалисты”. Не раз они несли серьезные потери, которые более рассудительные партизаны считали бессмысленными. В частности, Янек слышал об одном трагическом эпизоде, который наглядно показывал “сентиментальный”, по словам Черва, характер их действий. Случай этот произошел через несколько дней после того, как Янек присоединился к подпольщикам. В то время он об этом ничего не знал, но впоследствии часто слышал горькие намеки на “безрассудный поступок” студентов. Очевидно, эсэсовцы взяли в плен два десятка молодых женщин со всей округи, заперли их на вилле Пулацких, где обращались с ними как с проститутками и отдавали на поругание солдатам. Старый трюк, хорошо знакомый всем ветеранам и позволявший врагу убить, как говорится, одним выстрелом двух зайцев: удовлетворить физиологические потребности солдат и в то же время выманить партизан из леса, чтобы те бросились на помощь своим женщинам. “Романтики” Добранского, разумеется, на эту удочку попались. При поддержке некоторых мужей, братьев и женихов несчастных они совершили несколько атак на виллу Пулацких, ничего не добившись и потеряв две трети личного состава.
– Все это сантименты, – возмущенно заключал Черв. – Не так надо бороться. Бороться надо хладнокровно, хорошо рассчитав удар. Выбирать подходящий момент, а не предаваться отчаянию и гибнуть геройской смертью. Меня тоже привела в бешенство мысль об этих бедных девочках, я не мог сомкнуть глаз, разрываясь от злости. Но погибнуть вот так – значит просто себя успокоить. Более того, доставить себе удовольствие. А нам необходимо выстоять и победить. Выиграть войну, повесить всех мерзавцев и построить такое общество, где такое больше никогда не повторится.
Однако Янека его слова не убеждали; он не был уверен в правоте Черва; и, похоже, Черву не удавалось убедить даже самого себя: не переставая брюзжать, он вывалил кучу возражений, подкрепленных самыми разумными доводами, но в результате сам принял участие в одной из атак на виллу Пулацких.
Этого студента Янек видел впервые. Парень был с непокрытой головой. Вьющиеся иссиня-черные спутанные волосы спадали на большой бледный лоб; глаза глядели угрюмо, но в то же время жизнерадостно; лицо светилось какой‐то особой доверчивой веселостью, придававшей бледности лихорадочный оттенок, а улыбке – жадное нетерпение; в нем чувствовалась глубокая внутренняя убежденность, как будто он точно знал, что ничего плохого с ним не случится. У него были узкие плечи, туго обтянутые военной гимнастеркой; к портупее был прицеплен “люгер”. Парень подошел к Янеку и протянул руку.
– Я теряю осторожность, – сказал он, смеясь. – Читать стихи средь бела дня, в середине XX века – все равно что самому лезть под пули. Ты ведь с Червом, да? По-моему, я тебя с ним видел.
– Да, я сражаюсь вместе с ними, – сказал Янек.
– Интересуешься поэзией?
– Я плохо в ней разбираюсь, – сознался Янек. – Но очень люблю музыку.
Он вздохнул. Парень дружески посмотрел на него своими веселыми горящими глазами.
– Ну что ж, тем лучше! Ты скажешь мне, что думаешь о моем стихотворении. Это экспромт, и у меня есть уникальная возможность узнать мнение человека, не отягощенного предвзятыми мнениями. Хочешь послушать?
Янек серьезно кивнул головой. Студент улыбнулся, вынул из кармана гимнастерки лист бумаги, развернул его и прочел:
Он умолк и иронически посмотрел на Янека:
– Ну как, что ты об этом думаешь? Не правда ли, великолепно?
– Я больше люблю музыку, – вежливо возразил Янек.
Молодой человек рассмеялся.
– Что ж, по крайней мере, откровенно. Я действительно не силен в поэзии. Но я прирожденный прозаик. Кстати, меня зовут Адам Добранский. А тебя?
– Ян Твардовский.
Молодой человек вдруг замер, и его лицо помрачнело.
– Ты сын доктора Твардовского?
– Да.
Студент пристально посмотрел на него. Замялся, хотел было что‐то сказать, но потом опять улыбнулся:
– Мне рассказывал о тебе старый бирюк Крыленко.
– Что же он сказал? – с недоверием спросил Янек.
– Он сказал мне: “Мы приняли одного краснокожего”.
Янек улыбнулся, вспомнив Виннету… Как давно это было!
– Если ты вечером свободен, – предложил Добранский, – приходи в нашу нору. Мы читаем, обсуждаем новости… Ты слышал, Сталинград еще держится?
– А американцы?
– Скоро откроют второй фронт в Европе.
– Я в это не верю, – спокойно сказал Янек. – Не придут они сюда. Слишком далеко. Они даже не знают о нашем существовании или им просто наплевать. Мой отец тоже говорил, что они скоро придут, а потом пропал без вести. Я не знаю, что с ним.
Добранский тут же сменил тему.
– Значит, решено, вечером приходишь. Если тебе повезет, у нас на ужин будет кролик. Невероятно, однако должен же быть в этом лесу хоть один кролик.
Они рассмеялись.
– Мы будем тебя ждать. Договорились?
– Договорились. А где это?
– Придешь сюда, тебя заберут. У нас всегда кто‐нибудь стоит на часах.
– Я приду, – пообещал Янек.
13
Вечером он бросил в пустой мешок пару пригоршней картошки, закинул его на плечо и отправился в путь. Светила луна. Было холодно, но то был сухой, очищающий холод. На почти светлом небе выделялось черное кружево листвы, горели звезды; Большая Медведица играла с облаками. Янек добрался до пруда и пошел по тропинке. Он думал о Зосе. Размышлял о том, требует ли воинская дисциплина, чтобы он спрашивал у партизан разрешения жениться на ней. Вероятно, они посмеялись бы над ним и сказали, что он слишком молод. Похоже, он слишком молод для всего, помимо голода, холода и пуль.
– Сюда, – позвал чей‐то голос.
Янек вздрогнул.
– Да, прекрасная ночь, – сказал Добранский, – можно помечтать.
– Я принес картошки, – сказал Янек, немного смутившись.
– Хвала небесам! – воскликнул студент. – Нам не повезло с этим злополучным кроликом. Вечно убегает. Я уж подумал, придется довольствоваться исключительно пищей духовной.
Они прошли сотню метров через кусты, затем Добранский сунул два пальца в рот и свистнул. Сквозь заросли просачивался свет: землянка была у них под носом. Они спустились.
Два десятка партизан так тесно прижимались друг к другу, что в свете масляной лампы виднелись только их лица. Некоторых Янек встретил впервые, другие были ему знакомы: Пуцята, бывший чемпион по борьбе, а ныне командир партизанского отряда, активно действовавшего в районе Подбродзье; Галина, о котором говорили, будто он может смастерить бомбу из старого ботинка, – он был настолько начинен всевозможной взрывчаткой, что партизаны, ругаясь, тушили при его приближении сигареты. Это был седоволосый, худощавый, мускулистый и проворный человек, ему уже давно перевалило за шестьдесят; на губах у него навсегда застыла неуловимая усмешка; он жил один в своей землянке, проводя опыты над все более действенными и трудными для обнаружения взрывчатыми устройствами. Он всегда смеялся, когда при виде его остальные вставали и предусмотрительно удалялись.
Еще там была молодая женщина, одетая в воинскую гимнастерку и лыжную шапочку, в накинутой на плечи тяжелой шинели немецкого солдата. Лицо ее поразило Янека своей величавой задумчивой красотой. У нее на коленях лежало несколько пластинок, а у ног, между книгами и газетами, стоял старый механический патефон.
– Кто это? – спросил чей‐то насмешливый голос. – Что за младенец? Если я правильно вас понимаю, вы решили превратить нашу штаб-квартиру в Kindergarten?[15]
Янек видел только забинтованную голову говорившего и орлиный нос на его изможденном лице.
– Это Пех, – пояснил Добранский. – На него никто не обращает внимания.
– Чтоб вы все сдохли!
– Ну хватит, Пех, – сказал Добранский.
– Это сын доктора Твардовского.
Воцарилось молчание, и Янек почувствовал, что все взгляды устремились на него. Молодая женщина подвинулась, уступая ему место, и он сел между нею и парнем в белой фуражке польских студентов, носить которую немцы запрещали. Ему было лет двадцать пять; его скулы горели румянцем, который Янек сразу узнал: он уже видел такой же на щеках лейтенанта Яблонского. Парень улыбнулся и протянул ему руку.
– Servus, kolego[16], – поздоровался он по студенческому обычаю. – Меня зовут Тадек Хмура.
Женщина поставила на патефон пластинку.
– “Полонез” Шопена, – сказала она.
Больше часа партизаны – многие прошли более десяти километров, добираясь сюда, – слушали музыку, свидетельство наилучшего в человеке, словно бы набираясь сил; больше часа усталые, раненые, голодные, затравленные люди отстаивали свою веру в человеческое достоинство, неподвластную никаким уродствам, никаким преступлениям. Янеку никогда не забыть тех минут: суровые мужественные лица, крошечный патефон в землянке с голыми стенами, автоматы и винтовки на коленях, молодая женщина с закрытыми глазами, студент в белой фуражке и с лихорадочным взглядом, держащий ее за руку; ощущение необычности происходящего, надежда, музыка, бесконечность.
Потом партизан Громада взял аккордеон, и человеческие голоса слились воедино, как прижимаются друг к другу люди, стремящиеся ободрить друг друга или, быть может, убаюкать себя иллюзиями.
Затем Добранский вынул из‐под гимнастерки тетрадь.
– Я начинаю! – объявил он.
Партизан с перевязанной головой серьезно сказал:
– Судить будем строго, но справедливо.
Добранский раскрыл тетрадь.
– Называется “Простая сказка о холмах”.
– Киплинг! – торжествующе выкрикнул партизан Пех.
– Это сказка для европейских детишек… Волшебная.
Он начал читать:
Мяукнула кошка, пискнула крыса, промелькнула летучая мышь… На небо взобралась луна. Пять холмов Европы медленно вышли из тени, потянулись, зевнули и пожелали друг другу доброго вечера на языке холмов.
– Скажи мне, Дедушка, – удивленно воскликнул самый младший холм по имени Сопляк, – как получается, что луна, взбираясь на небо, всегда выбирает твою, а не мою спину?
– Дело в том, дитя мое, что если луна заберется тебе на спину, то поднимется невысоко и ничего не увидит.
– Хе-хе! – засмеялся своим дребезжащим голосом самый старый холм. Его называли Бабушкой-горбуньей, потому что его очертания, стертые ветром и дождями, этими великими бичами холмов, напоминали силуэт старушки за вязаньем. – Хе-хе!
– Ах ты старая ведьма! – пробурчал Сопляк и показал ей язык.
– Увы! – вздохнула Бабушка-горбунья. – Всему свое время: время любить и быть любимым, время жить и время умирать…
– Дорогая, как вы можете говорить о смерти? – весело воскликнул старый, но неизменно галантный пан Владислав.
Это был каменистый неказистый пригорок, расположенный справа от Бабушки-горбуньи и наклонившийся к ней, словно любопытствуя, что она там вяжет многие тысячи лет. Его очертания напоминали профиль веселого сморщенного человечка, и злые языки среди холмов – где их только нет! – утверждали, что отношения Бабушки-горбуньи и пана Владислава носят не столь платонический характер, как это принято считать, и что порой майскими ночами расстояние между двумя холмами… хе-хе!
– Как вы можете говорить о смерти? Вы, уникальный вечно молодой холм!
– Хе-хе-хе! – продребезжала польщенная Бабушка-горбунья.
Внезапно ее охватил приступ ужасного кашля; она харкнула пылью, согнав двух ворон, спавших у нее на боку, и последний дуб, росший у нее на вершине, вынужден был вцепиться в нее всеми своими корнями, чтобы не упасть, и с тревогой обратился к холму Тысячи голосов:
– Братец-холм, будь так любезен, успокой ее немножко! – взмолился он на языке деревьев, который ничем не отличается от языка холмов. – Мои старые корни еле держатся… Я уже не тот, каким был в молодости, когда самые сильные бури Европы налетали помериться с моими ветвями силами и убирались посрамленными!
– И правда, Бабушка-горбунья, – вмешался холм Тысячи голосов. – Успокойтесь и продолжайте…
Но тут произошло нечто странное. Без всякой видимой причины холм Тысячи голосов словно сбился с мысли и с воодушевлением завопил:
– Ко мне, Россия! Ко мне, Англия! Вперед, на врага! Мы победим!
Наступило минутное замешательство, и холм Тысячи голосов завел странный диалог с самим собой.
– Замолчи! – сказал он своим нормальным голосом. – Тихо! Или ты хочешь моей смерти?
– Я не желаю молчать! – тотчас же истерически взвыл он. – Я – голос европейских народов! Вперед, на врага, вперед!
– Да замолчи же ты! Разве ты не видишь, что старые холмы трепещут от страха при одном упоминании о России! Ты хочешь, чтобы они рассыпались в прах?
– Чем скорее, тем лучше! – мгновенно ответил он самому себе чрезвычайно развязно.
– Г… г… га… га… – в возмущении пролепетал бедный Дедушка, задрожал и окутался таким густым облаком пыли, что Сопляк трижды громко чихнул.
– Во имя той силы, что сотворила меня холмом! А… апчхи! – чихнул он опять, задыхаясь от поднятой им же пыли.
– Простите меня, – поспешно сказал холм Тысячи голосов. – Я глубоко сожалею… Мое эхо напилось!
– Было от чего напиться! – тотчас завопило эхо, и вокруг разлился сильный запах перно. – Сегодня утром одна немецкая сволочь заставила меня сто раз повторить: “Heil Hitler!” Я чуть не сдох… Разве это жизнь европейского эха? У-у-у! – зарыдал он.
– У-у-у! – зарыдал, ко всеобщему удивлению, Холм-Крестьянин.
Так называли коренастый холм среднего роста, заурядной внешности, со сгорбленной спиной, впалым животом и дубленой кожей, который был подозрительно молчалив. Он всегда держался немного в стороне от остальных.
– Вперед, на врага! – прокричало эхо, почувствовав поддержку.
– Вперед, на врага! – робко подхватил Крестьянин. Потом оглянулся вокруг и сгорбил спину. – Прошу прощения! – извинился он.
В былые времена холм Тысячи голосов очень гордился своим эхом. Люди со всей Европы приходили к его подножию, чтобы поговорить с ним. Мнительные влюбленные шептали: “Она тебя любит!” – и эхо неустанно повторяло: “Она тебя любит, любит…” Однажды, в приливе нежности, оно даже добавило от себя: “Да что там! Она не просто любит тебя, старина, она тебя обожает!” – и перепуганный влюбленный бросился бежать со всех ног. В другой раз всадник в меховой шапке, проезжая мимо, крикнул: “Да здравствует император!” Эхо повторило этот клич, и так холм узнал о том, что родился император. Потом ему нанес визит человечек в смешной одежде. “Я стану властелином мира!” – прокричал человечек по‐немецки и поднял над собой руку. Эхо промолчало. “Я стану властелином мира, – вопил человечек, топоча ножками, – я стану властелином мира, я стану…” “…властелином мира, осел! – взорвалось наконец эхо вне себя от злости. – Кто здесь эхо, в конце концов? Ты или я?” Так эхо подняло знамя восстания. Теперь оно взывало:
– Дрожи, европейская земля! Погреби под собой захватчика! Дуй, ветер…
Верхушки деревьев покачнулись от тяжелого вздоха.
– Я делаю все, что в моих силах, – прошептал ветер. – Я дую так сильно, что у меня посинело лицо. Дай мне еще зиму… Чтобы все прошло успешно, мне нужен мой друг снег!
– Вперед, леса Европы! – взмолилось эхо. – Вперед, на врага, вперед!
– Это будет непросто! – заволновался лес. – Но наши деревья требуют, чтобы им оказали честь, повесив на каждой ветке по немецкому солдату!
Немного запыхавшись, эхо засопело. Дедушка воспользовался этим и вставил словцо.
– Не слушай, что оно говорит, Сопляк! – приказал он. – Заткни уши. Мы, холмы, позволяем людям самим улаживать свои распри. Проверим лучше, выучил ли ты урок… Начнем с живых языков. Знаешь ли ты урок английского?
– Еще бы! – сказал Сопляк и, не заставив себя долго упрашивать, начал: We shall fight on the seas and oceans, we shall fight with growing confidence and growing strength in the air…[17]
– Чего-чего? – пролепетал Дедушка, полуживой от страха.
Ему ответило несколько спящих лягушек, подумавших, что он обращается к ним.
– We shall defend our Island, whatever the cost may be, – продолжал Сопляк. – We shall fight on the beaches, we shall… we shall…[18] Гм?
– We shall fight in the fields![19] – горделиво подсказали поля.
– We shall fight in the fields and in the streets, we shall fight in the hills…[20]
– In the hills![21] – почтительно повторили холмы.
– We shall never surrender[22].
Наступила короткая пауза. Затем европейское эхо зарыдало – только европейское эхо умеет так горько рыдать – и запело великую песню:
Добранский закончил читать. Закрыл тетрадь и спрятал ее под гимнастерку.
Все зааплодировали, но один партизан сказал голосом, в котором за сдержанной иронией явственно слышались горечь и гнев:
– Люди рассказывают друг другу красивые истории, а потом погибают за них – они полагают, что тем самым претворяют свою мечту в жизнь. Свобода, равенство, братство… честь быть человеком. Мы здесь в лесу тоже погибаем за бабушкину сказочку.
– Когда‐нибудь европейские школьники будут учить эту сказку наизусть! – убежденно сказал Тадек Хмура.
14
Поздно ночью Янек отправился в обратный путь. Его провожал Добранский. В лесу шумел ветер, ветви деревьев пели. Янек мечтательно слушал эти шорохи; они могли поведать о чем угодно – достаточно воображения. Стоял трескучий мороз – мороз первых дней зимы.
– Снегом пахнет, – сказал Янек.
– Вполне возможно. Ты не скучал?
– Нет.
Какое‐то время Добранский шел молча.
– Я надеюсь закончить свою книгу до того, как меня убьют.
– Наверное, трудно писать.
– Сейчас все трудно. Но это не так трудно, как оставаться в живых, продолжать верить…
– О чем она?
– О людях, которые страдают, борются и сходятся друг с другом…
– И о немцах?
Добранский не ответил.
– Почему немцы так поступают?
– От отчаяния. Ты слышал, что сегодня сказал Пех? Люди рассказывают друг другу красивые истории, а потом погибают за них, полагая, что тем самым претворяют свою мечту в жизнь… Он тоже близок к отчаянию. На свете есть одни только немцы. Испокон веку они рыщут повсюду… Если подходят слишком близко, если проникают в тебя, ты становишься немцем… даже если ты польский патриот. Главное – знать, немец человек или нет… бывает ли он хоть иногда немцем. Об этом я пытаюсь рассказать в своей книге. Ты не спросил меня, как она называется.
– Как?
– “Европейское воспитание”. Это название подсказал мне Тадек Хмура. Правда, он придает ему иронический смысл. По его мнению, европейское воспитание – это бомбы, кровавая бойня, расстрелянные заложники, люди, вынужденные жить в норах, как дикие звери… Но я принимаю этот вызов. Пусть мне сколько угодно говорят о свободе, достоинстве, чести быть человеком – все это в конечном счете бабушкины сказки, за которые погибают люди. На самом деле случаются такие моменты в истории, и один из них мы сейчас переживаем, когда все то, что не дает человеку отчаяться, все то, что помогает ему верить и жить дальше, нуждается в защите, в убежище. Этим убежищем иногда становится песня, стихотворение, музыка или книга. Мне хотелось бы, чтобы моя книга стала таким убежищем, чтобы, открыв ее после войны, когда все кончится, люди нашли в ней нетронутым свою человечность, чтобы они узнали, что нас можно было заставить жить, как зверей, но нельзя было довести до отчаяния. Не существует искусства отчаиваться, отчаяние – лишь недостаток таланта.
Внезапно на болоте завыл волк.
– У Тадека Хмуры туберкулез, – сказал Янек. – Здесь он умрет.
– Он знает об этом. Мы не раз убеждали его уехать. Он должен был перебраться в Швейцарию, в санато… Он бы мог – у его отца хорошие отношения с немцами. Именно поэтому…
– Что ты хочешь сказать?
– Именно поэтому он остался с нами и решил умереть среди нас: потому что у его отца хорошие отношения с немцами.
– Сталинградская битва еще идет?
– Да. От этой битвы зависит все. Но если даже немцы выиграют войну, это будет означать лишь то, что когда‐нибудь им придется приложить гораздо больше усилий, чем если бы они ее проиграли. Они ничем не отличаются от нас, они никогда не отчаиваются. Они добьются успеха. Когда люди сплочены, они редко терпят поражение. – Он на мгновение умолк и остановился. – Я тебе кое‐что расскажу. Я покажу тебе, насколько мы с ними схожи. Примерно год назад немцев охватила паника. Они сжигали деревни одну за другой, а жителей… Нет, лучше я умолчу о том, что они делали с жителями.
– Я знаю.
– Тогда я спрашивал себя: как немецкий народ все это терпит? Почему не восстанет? Почему смирился с ролью палача? Я был уверен, что немецкая совесть, оскорбленная, поруганная в элементарных человеческих чувствах, восстанет и откажется повиноваться. Когда же мы увидим признаки этого восстания? И вот к нам в лес пришел немецкий солдат. Он дезертировал. Он присоединился к нам, искренне, смело встал на нашу сторону. В этом не было никаких сомнений: он был кристально честен. Он не был представителем Herrenvolk’a[24]: он был человеком. Он откликнулся на зов простой человечности в себе и сорвал с себя ярлык немецкого солдата. Но мы видели только этот ярлык. Все мы знали, что он чист. Мы ощущали его чистоту, как только с ним сталкивались. Она слишком бросалась в глаза посреди кромешной ночи. Тот парень был одним из нас. Но на нем был ярлык.
– И чем это кончилось?
– Мы его расстреляли. Потому что у него был ярлык на спине: “Немец”. Потому что у нас был другой: “Поляк”. И потому что наши сердца были переполнены ненавистью. Кто‐то сказал ему, вместо объяснения или извинения, не знаю: “Слишком поздно”. Но он ошибался. Было не поздно. Было слишком рано…
Добранский произнес:
– Теперь я тебя оставлю. Пока!
И ушел в ночь.
15
Зося возвратилась на следующий вечер. Весь день она бродила по лесу и вернулась в отряд только после захода солнца. Янек нашел Зосю у Черва. Наверное, она принесла хорошие новости: Черв, волновавшийся последние несколько дней, теперь, похоже, успокоился.
– Ты придешь вечером?
– Да. Жди.
Чуть позже она вернулась к нему в землянку. В руках у нее был пакет.
– Что это?
Она улыбнулась.
– Увидишь.
Янек разжег огонь. Дрова были сухими и быстро разгорелись. Стало почти тепло. Дерево весело трещало. Зося разделась и залезла под одеяла.
– Ты не голодна? Я могу бросить в воду пару картошек: они быстро сварятся.
– Меня накормили в городе.
Янек вздохнул. Она положила руку ему на плечо.
– Не думай о… Не надо. Это не важно.
– Я ненавижу их. Мне хочется их всех убить.
– Их нельзя всех убить.
– Но я хочу попытаться. Для начала мне хочется убить хотя бы одного.
– Не стоит труда. Все они когда‐нибудь умрут.
– Да, но они не узнают почему. Я хочу, чтобы они знали, почему умирают. Я скажу им, почему они умирают, а потом убью.
– Не думай об этом. Разденься. Иди ко мне. Вот так… Тебе хорошо?
– Да.
– Ты думал обо мне?
– Да.
– Много?
– Много.
– Все время?
– Все время.
– Я тоже о тебе думала.
– Все время?
– Нет. Когда я спала с ними, я о тебе не думала. Я не думала ни о ком и ни о чем.
– На что это похоже, Зося?
– Это как голод или холод. Как будто идешь по грязи под дождем, не знаешь, куда податься, а тебе холодно и хочется есть… Поначалу я плакала, а потом привыкла.
– Они злые?
– Они очень спешат.
– Они бьют тебя?
– Редко. Только когда пьяные. И когда очень несчастные.
– Отчего?
– Не знаю. Откуда мне знать?
– Не будем об этом.
– Не будем об этом. Янек…
– Да?
– Я не противна тебе?
– Нет, что ты!
– Придвинься ближе.
– Ближе некуда.
– Еще ближе.
– Еще ближе…
– Вот так.
– Зося!
– Не бойся.
– Я не боюсь.
– Может, ты не хочешь меня?
– Нет. Да.
– Не дрожи.
– Не могу.
– Дай мне тебя укрыть. Вот…
– Мне не холодно. Это не от холода.
– Отчего же тогда?
– Не знаю.
– А я знаю…
– Скажи мне, прошу тебя.
– Нет.
– Почему?
– Ты еще маленький.
– Нет.
– Скажу, когда подрастешь.
– Я уже взрослый.
– Нет.
– Я страдаю и борюсь.
– Ты еще ребенок.
– Я не ребенок. Я мужчина.
– Ты прав. Не сердись.
– Почему ты смеешься надо мной?
– Я не смеюсь над тобой. Ты мужчина. Поэтому и дрожишь.
– Объясни.
– Я не могу объяснить.
– Почему?
– Мне стыдно. Из-за слов. Они грубые.
– Ничего страшного. Расскажи мне все.
– Мне стыдно. Но ты поймешь. Побудь рядом со мной. Совсем рядом. Ты поймешь, почему дрожал… перед этим.
– После этого я не буду больше дрожать?
– Нет. Ты станешь спокойным и счастливым. Очень спокойным и очень счастливым.
– Я и так счастлив.
– Но ты дрожишь. И сердце так бешено стучит. И в горле пересохло: у тебя даже голос изменился, Янек… Наверно, я могу тебе это сказать. Наверно, ты достаточно взрослый. Наверно, я могу.
– Говори же скорее.
– Ты хочешь меня…
– Не надо так говорить. Это грязное слово. Мужчины им ругаются. Пожалуйста, больше никогда не говори его.
– Но другого нет.
– Есть. Наверняка, есть. Я спрошу. Завтра же спрошу у Добранского. Он должен знать.