© Захар Сергеевич Грачев, 2025
ISBN 978-5-0065-9998-7
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Дневник писателя
«Нет болезни ужаснее пристрастия к алкоголю!»
Эдгар По
ПРОЛОГ
Один странный и чрезвычайно пугающий случай сподвиг меня вести этот журнал. Быть может, это причудилось мне от сильного хмеля, однако, сколько уж я приписываю себе этот грешок, до сего вечера со мной ничего подобного не происходило. Чую нутром своим, сия запись не станет последней и покамест не запятнанный чернилами журнал мой в дальнейшем перерастёт в настоящую историю, достойную позже стать залогом моего нового романа, – потому первую запись обозначу прологом. Прежде чем приступить к описанию самого события скажу, что я всю жизнь свою детским страхом боялся двух вещей – темноты и незнакомцев. Бог весть, что может подстерегать в чёрном проулке, и бог весть, какие мысли таятся в головах прохожих. Страх неизвестности охватывает всё тело, пронзает до костей, и хочется бежать, бежать, бежать… Точно такой страх я испытывал тогда, точно такой же страх испытываю и сейчас, когда об этом рассказываю.
В ночном часу я, по обыкновению, работал над романом. Огонь от свечи плавно колыхался, и капли воска медлительно стекали на овальное блюдце. Рука моя предельно аккуратными закорючками выводила буквы. Ещё с детства, когда родители тщательно надзирали за моим обучением, я имел страсть особливо красиво выводить буковки на письме, что впоследствии стало поводом для моей негласной гордости, ведь на рукописи мои было невозможно взглянуть без восхищения. На столе, в другом краю от свечи, стоял наполовину опустошённый графин, под столом – ещё два таких же, только уже пустых. Не могу сказать точно, с какого момента у меня это повелось, однако ныне уже я не представляю себе работу без питья. Всякий раз, когда я сажусь за сочинение, рука моя сперва тянется к графину, и только после – к перу. О, сколько раз эта моя привычка становилась причиною ссор и скандалов с Машенькой, но отказаться от слабости своей мне не под силу, однако и перед Машей стыдно. Порой и сам спрашиваю себя: «Как она, бедная, меня ещё терпит? Уж, видно, любит она меня, что говорится, истинно любит. Иная бы, может, давно уже ушла и Вовочку с собою забрала, а Машенька всё ещё со мною. Уж и так непонятно, на что живём, в чём ходим, а всё она со мною…» А ведь и в самом деле: брюки у меня изрядно засалились и потёрлись, а сюртук свой я уже полгода как собираюсь сменить, потому как до дыр его истаскал, ладно хоть Маша его где возьмёт подошьёт, да и то не везде: уж сколько она прореху подмышкой ни штопала, так она снова расходилась, что Маша уже и рукой на неё махнула; сама же она ходит зачастую в скромном голубом сарафанчике или в лёгоньком светленьком платьице, есть у неё ещё одно платье, – которое я ей на именины дарил, красненькое, с кружевами, да только она в нём изредка появляется – для праздников бережёт; а Вовочка бессменно бегает в одних и тех же протёртых на коленях штанишках, только рубашечка на нём по нескольким дням меняется; а уж за окном зима, а у нас ничего, помимо изношенных шинели, пальто и тулупчика, – однако при всем этом у меня на столе всегда есть полный графинчик, причём не один. Невольно, бывает, задумываюсь: «И как я не свинья после этого?» А графинчики всё равно приношу… Но на сей раз у меня в планах было купить Машеньке на вырученные с романа деньги новое пальтишко, какое захочет, принарядить её, как она того заслуживает, и Вовочке новую одежонку присмотреть. Про себя уж не думаю – как-нибудь прохожу и с прорехой. Потому на роман этот у меня была большая надежда – уж на кушанье нам хватает, а насчёт всего остального положение наше в самом деле затруднительное. Кропотливая работа над романом велась уже полгода, и ещё только через три месяца, по моему предположению, будет поставлена финальная точка. Каждую ночь по нескольку часов я проводил за столом, при свече, переписывая листы. Ночное время – лучшее для этой работы: все спят, ничто не мешает уединиться с мыслью и перенести её на бумагу. Ужасно бешусь, когда отвлекают в такие минуты, – поэтому неожиданно раздавшийся за дверью продолжительный скрип меня раздражил. Верно, Маша поднялась с кровати и прошлась по скрипучей половице. Но этот противный звук продолжался несколько минут, и было совсем не похоже, что кто-то расхаживает по квартире. Когда терпеть уже стало совсем невозможно, я взял свечу, приоткрыв дверь, выглянул из комнаты и вытянул руку с огнём вперёд. Впотьмах я разглядел очертания Маши, которая, посапывая, лежала на постели. Наверное, поднималась зачем-то да улеглась обратно. Но, только я вновь принялся за роман, за дверью снова протяжно заскрипело. Я опять выглянул, но и на сей раз Маша тихо спала вместе с Вовочкой. Я вернулся к себе и застал его… Чёрный человек сидел на моём стуле. Одной рукой он поправлял свой цилиндр, а в другой вертел моё перо. Я замер на месте, охваченный ужасом. Холод пронесся по спине, ноги остолбенели, взгляд упёрся в него. Кто это? что ему нужно? как он попал сюда? Мысли рассеялись в моей голове, и остался только один леденящий душу вопрос: «Что он будет со мной делать?» Откинув перо в сторону, он внезапно залился грубым смехом, но чем дольше он смеялся, тем голос его становился тоньше и пронзительнее. Он поднялся со стула, вытянулся во весь свой рост – да он на голову выше меня! – и стал расхаживать по комнате. Я не мог видеть его глаз, но я чувствовал на себе его тяжёлый пугающий взгляд. Тут он вновь гулко рассмеялся, взял со стола графин и со всего маху разбил его о стену. Звон стекла раздался, как показалось мне, на всю улицу, и я в страхе выбежал из комнаты, притворив за собой дверь и налёгшись на неё всем телом.
Эту ночь я не спал. Звуков из моей комнаты совсем не доносилось. Поутру мне хватило смелости войти, и удивлению моему не было предела, когда я увидел, что перо моё лежит в чернильнице, где я его и оставлял, а графин целёхонький стоит на столе, по-прежнему осушённый только наполовину. По телу снова растёкся страх. Мне захотелось кричать.
17 ЯНВАРЯ
После произошедшего у меня сильно болела голова. Ночной испуг точно сказался на мне: я был бледнее обычного, руки сами по себе тряслись, в животе словно что-то разрывалось. Чувствовал себя раздражённо. Я попробовал было вернуться к работе, но писать в таком состоянии никак не получалось: мутные мысли хаотично скакали, не оставляя мне шанса уцепиться хотя бы за одну из них да пристально к ней приглядеться. Пить мне вовсе не хотелось. Вместо этого я навзничь повалился на кровать и попытался заснуть, но – тщетно. Что-то тревожное, дрожащее засело в груди и беспрерывно будоражило меня. За круглым окном, которое было над моим рабочим столом и которое, к слову, давно уже не мешало бы протереть, показался рассвет. Чрез полчаса было уже совсем светло. К этому времени Маша поднялась и, не заглянув ко мне, принялась стряпать завтрак. О, какая женщина была моя Машенька! Хоть на людях я всегда старался держать себя рядом с ней строго, хоть давно уже не говорил ей тёплых душевных слов, хоть просьбы и моленья её, чтобы я бросил свой грешок, не первый год уже оставались безответными, – несмотря на всё своё несправедливое к ней отношение, я искренно любил её каждой крупицой своей души и не мог ею не восхищаться. Причиной тому была неразрешимая загадка, которая характерна, как я считаю, душе исключительно русской женщины. Всяко она может вытерпеть, перенесть, лишний раз никогда не прогнётся, нужда в чужом её не застанет. Точно цветок, который распускается пуще всего, когда он дышит любовью, получает эту любовь и отдаёт обратно. За годы нашей совместной жизни я многократно убеждался, что есть в Машеньке словно какой-то стержень, согнуть который можно только при неистовом рвении и упорности. Конечно, меня не могла не посещать мысль, что рано или поздно стержень этот всё-таки лопнет, и тогда уж бог весть какое последует бедствие; конечно, я не один раз задавался вопросом, как такая женщина могла выбрать меня, и ответом находил только её безумную (да, именно безумную, потому что иначе её никак назвать нельзя) любовь ко мне. Сколько бед, сколько переживаний перенесла она из-за меня, а так и не отреклась… Такое под стать разве что святому созданию, но никак не человеку. При всём несовершенстве своём человек вынашивает в себе множество пороков, в каждом человеке кроется маленький гнусный бес, который дожидается подходящего часа, чтобы вырваться, и, с какой бы гордостью человек ни провозглашал себя венцом природы, он всегда будет хуже всякого животного. Но ничего этого не заметить в Машеньке. Она была чистое, светлое, святое существо, достойное сострадания за все невзгоды, что я привнёс в её жизнь. Я не могу не чувствовать своей вины – я виноват, да ещё как виноват перед нею! – да простит она мне низость и малодушие за чистосердечною мою любовь!.. Но не только внутренним миром Машенька красавица. Когда она была в самом расцвете, редкие выходили вечера, чтобы кто-нибудь не сказал Машеньке сладкого комплимента, не подивился про себя стройностью её хрупкого стана, красотою тонких нежных рук, очарованием беленьких плеч и молоденькой шеи. А какое личико у моей Машеньки! Пухленькие беленькие щёчки так умилительно покрываются складками от скромной приятной улыбки, зелёные круглые глазки легко хлопают пышными ресничками, под маленьким слегка вздёрнутым носиком белится мягонький пушок, тоненькие губки и бровки, волосы зачастую заплетены в две косички или прикрыты беленькой косынкой. Взгляд её нежен, движения плавны. Ходила она так легко, что могло даже показаться, что вот-вот ещё раз она коснётся своей ножкой земли, оттолкнётся и взлетит, взлетит… точно ангел. Такою я запомнил Машеньку, когда ещё вся наша история только зарождалась. А в последние годы стал замечать, что в образе её непременно что-то меняется. То седой волос на голове покажется, то лишняя морщинка на лбу прорежется, то губки станут ещё тоньше прежнего. И только взгляд её остаётся неизменным – уж сколько бы я её ни вынуждал ронять напрасных слёз, глаза её по-прежнему смотрят снисходительно, словно ласкают. Машенька ко всему прочему ещё и очень хозяйственна. Нет ни одного дела по дому, до которого она бы не касалась. И всё время так чисто, так уютно в квартирке. Что бы ни случилось, всегда, как приходишь к себе, а дома всё так чистенько и с порога тебя встречает любящая жена, рядом с которой ты спокоен и счастлив, – всегда в такие моменты к тебе приходит душевное умиротворение, и уже никакое несчастье не тревожит твоих мыслей. Машенька, к слову, ещё особо сентиментальна до цветов. Пахнущий пёстрый букет возбуждал в ней неподдельный восторг. А на днях у нас завяли фиалки, которые я принёс ей, и она сильно расстроилась.
Войдя в кухню, я застал её за мытьём посуды. Вовочка, уже, судя по всему, сытый, сидел за столом и игрался с заводной лошадкой, подаренной мною на Рождество. Есть ли пределы детскому счастью, когда дитё наконец получает долгожданную игрушку? С самого лета он твердил мне, что хочет себе такую лошадку. Что тут сделаешь? – где-нибудь лишний раз уж прибережёшь, да на игрушечку отложишь. Вовочка вообще всегда был ребёнком тихим и смирным – грех не порадовать такое послушное дитя. Хотя тут и не понятно кого радуешь – себя ли или сына. Неужели самому не приятно, когда сыночек, обхватив пухленькими пальчиками игрушку, смотрит на тебя полными счастья глазами?
Завтрак скромный, но жить в излишествах нам и не приходилось.
– Как спалось? – обращалась ко мне Маша.
– Плохо.
– Всё пишешь?
– Пишу.
– Всю ночь писал?
– Почти.
– И всю ночь пил?
– Пил…
Маша вытерла руки, подсела ко мне за стол.
– Митя, когда это уже кончится?
– Что я могу тут поделать.
– У нас сын растёт, а нам и одеть его порой не во что. А ты только и делаешь, что пьёшь и пишешь, пишешь и пьёшь.
– Неужто не привыкли так жить?
– А я больше не хочу такой жизни. Я хочу, чтобы моему сыну ни в чём не было нужды. Но твои романы… не могут этого обещать. Сам же видишь: нам едва ли хватает.
– Что я могу сделать?
– Может… бросишь ты это дело?
– Маша, уже сколько раз об этом говорили! Даже не думай об этом. Это невозможно, чтобы я отрёкся от пера.
– Тогда я сама работать стану. И мне всё равно, где работать, хоть горничной, а только опостылела мне такая жизнь!
– Ты что такое говоришь? В жизни не допущу тебя в горничные!
– Что мне ещё остаётся?
– Ты мне эти разговоры брось! Глядь, что удумала. Я тебе говорил, что в скором времени всё будет. У меня всё получится. Деньги будут, а там и известность придёт.
– И всё-таки очень много ты возлагаешь на свой роман.
– Высокого результата не может быть без высоких амбиций.
На несколько минут совсем замолчали.
– Маша, – нарушил я тишину, – а к нам ночью никто не приходил?
– Что?
– У нас никого ночью не было?
– Когда?
– Часа так в четыре, пять.
Маша поднялась из-за стола, закрылась руками и, вздыхая, ушла к себе. Она плакала.
«Опять напился!» – видно, подумалось ей.
Оставшийся день прошёл спокойно, с Машей я разговаривал мало. От усталости спать лёг рано. Ночью никто не приходил.
18 ЯНВАРЯ
Утром мне стало легче. Мысли в голове были собраны, вечером непременно сяду за работу. Машенька на меня совсем не обижалась после вчерашнего – я ведь не первый год уже завишу от хмельного, и каждый раз за это обижаться на меня у неё не хватило бы сил. Да и за десять лет совместной жизни она прекрасно меня изучила: хоть грешков за мною немало, хоть во многом я пред нею провинился, а всё-таки я от неё никогда не отрекусь – и именно это она ценит во мне более всего. Здесь мне хочется рассказать о том, как зарождалась моя история с Машенькой.
За чутким родительским надзором воспитывался я в селе Отрадном, где получил какое-никакое домашние образование, выучился чистописанию и сформировал свои принципы и предрассудки. Много времени уделялось чтению – читал всё, что попадалось под руку. Дворянина над нами не было – в селе все работали на самих себя, и работа эта также занимала много моего времени; но страница-другая какого-нибудь сочинения Гегеля или Вольтера была желанной умственной наградой за мои физические труды. В десять лет я поступил в гимназию; для этого мы с родителями переезжали в ближайший губернский город и снимали, какую могли, квартиру. К тому моменту родители уже начинали откладывать деньги на дальнейшее моё обучение в университете. По окончании гимназии вернулись в Отрадное, застав там новых соседей – Красниковых. Они приехали из уездного городка и возвели близ нашего дома скромненькую усадьбу. Это-то и приехала Машенька. Её я в первый раз увидел, когда возвращался из гимназии. Помню: проезжаю по селу, а возле дороги сидит тихохонько беленькая девушка да неспешно полощет светлые отцовские панталоны. Красота в ней невообразимая, а сидит так скромно. Какой же был во мне восторг, когда я, будучи приглашён вместе с родителями к Красниковым на знакомство, застал её снова. С той-то минуты и зародилось во мне безрассудное подростковое чувство, позже оно разрасталось и в какой-то момент оно уже охватило меня всего. Я очень много бывал у Красниковых, тайно встречался с Машенькой, и всё только чтобы лишний раз проронить перед ней неловкое тёплое слово и услышать ту же искренность в ответ. Родители благосклонно относились к нашей с Машенькой совсем нескрываемой привязанности друг к другу – потому я был наверно уверен, что родительская воля не станет для нас преградой. К тому моменту я уже точно определил свою литературную деятельность: я не только читал в необъятных количествах, но и выводил собственные тексты, позже зачитывая их на вечерах. И, конечно же, бойкая молодая фантазия и безудержное любовное чувство не могли не наложить своей печати на мои работы. О любви я писал много, писал под покровительством своей блаженной красниковской Музы! Так, набравшись наконец решимости, осмелился покончить с извечными намёками и раскрыть Машеньке истину. То был первый мой опыт в лирике, и, помнится, я жутко гордился достигнутым результатом. Это стихотворение сохранилось у меня до сего дня, и сейчас, когда вспоминаю и пишу об этом, оно лежит передо мной и я не могу воздержаться от удовольствия ещё раз его переписать.
Конечно, это мало походило на работы Ломоносова или Лермонтова, – до того мои строки были искренно прямолинейны и даже, как я вижу уже теперь, нелепо корявы. Но видели бы вы глаза Машеньки, когда, после полученного послания, она при первой же встрече ненавязчиво намекнула на взаимность. В этих чудных глазках смешались и благодарность, и восторг, и надежда. Надежда на счастливую жизнь, полную обожания и страсти. С того момента все невидимые душевные препятствия между нами были разрушены: мы определённо точно знали, кем друг другу приходимся и чего совместно хотим. Так, дождавшись более всего выгодного момента, я просил у отца-Красникова руки его прелестной Машеньки. Благословение было получено, и мы, как можно скорее, обвенчались в сельской церкви. Юношеская расцветающая душа предвещала мне годы любовного счастья. Как оно вышло в итоге – тяжело сказать. Многое с Машенькой мы испытали, о многом спорили, во многом сходились, но как бы то ни было, всегда любили друг друга. Ни я, ни она ни разу не давали друг другу повода усомниться в ответной преданности; что бы ни происходило, мы оставались вместе; вместе преодолевали выпавшие нам на долю трудности и вместе несли обрушившийся на меня крест. Конечно, я о своём грешке. Здесь мне хочется подробнее рассказать, когда этот самый крест стал со мною неразлучен.
Хоть я и обзавёлся прекрасной женой, мне нужно было продолжать учёбу. Потому мы с Машей переехали в Петербург – там-то я стал студентом. В этот период я, что говорится, в полной мере познал вкус взрослой жизни – родители, конечно, присылали нам деньги, но их сильно недоставало, потому…
Что-то я засиделся над своими записями. Время-то уже достаточно позднее, а у меня ещё и роман! Вновь предамся былым воспоминаниям завтра, а теперь непременно возьмусь за рукопись. Работы мне предстоит ещё много, очень-очень много!
19 ЯНВАРЯ
По переезде в Петербург денег недоставало как никогда. Все деньги, получаемые от родителей, уходили на оплату моего образования, поэтому жили мы, можно сказать, исключительно на то, что присылали нам господа Красниковы. Первая снимаемая квартира была ужасна: две тесные комнатки составляли всю её площадь; стены были голыми за исключением только одного уголка, с которого со всех сторон обрывались желтоватые обои; окна выходили на улицу так, что даже самым ясным днём в квартире было темно. Прямо под нами находился хозяйский трактир, из-за чего нередко в комнатах наших пахло рыбой, телятиной или водкой. Меблированы они были до смеху скромно: стулья, койка, столик, парочка шкафчиков и довольно на этом. Сперва мы думали с Машенькой, что и такого «шалаша» нам хватит, однако всего за месяц такая жизнь стала невыносимой. Тогда мы решили взять квартиру в том же доме, но подороже и поуютнее. За светленькую, прилично обставленную квартирку пришлось платить в три раза больше прежнего. Но тогда мы были согласны на всё, лишь бы только удалиться как можно дальше от убогого «шалаша». С того момента началась наша острая нужда в деньгах.
В первые месяцы нашего отъезда Маша много плакала и скучала по родителям; жизнь в большом городе её пугала. Оставлять её по целым дням совсем одну я не решался, потому рукописи стали первой моей попыткой заработать, но дело дало осечку. В печать прошли лишь несколько моих малых рассказов, и жалованье за них я получал смешное. Не оставалось выхода, кроме как искать того, кто согласится мои рукописи выкупить. Конечно, идя на этот отчаянный шаг, я понимал, что мне придётся забыть о собственном авторстве и нечему будет удивляться, если через год-другой я встречу в журналах знакомые мне строки под чужим именем. Но что поделать, если уж нужда? Вырученных денег хватило ровно на три месяца; затем снова пришлось искать выход из положения. Благо, поиски эти прошли быстро: уже давненько мною было запримечено одно местечко в городской библиотеке близ моего университета; и, на счастье, когда было нужнее всего, местечко это освободилось. Работа, что говорится, в самый раз; да и нашлась очень своевременно. Однако жалования моего по-прежнему недоставало, и Машенька, не слушая моих отговоров, подалась в помощницы хозяйки дома. «В комнате, – говорила она, – все равно мне одной без тебя и без занятия скучно. А так и делом занята буду, и толк от меня какой-нибудь выйдет». Так и жили мы с Машенькой: по дням работа, а под вечер уже усталость одолевает, что ни о чём кроме сна и не думаешь. Вот она какая – реальная жизнь; о любовных играх можно только забыть. Но, несмотря на все трудности, мы с Машенькой были всё так же неразлучны и полны надежд на светлое будущее.
В этих надеждах провели мы три года, тут и дало о себе знать моё проклятие. Начиналось всё с мелочей: после университета ли зайду выпить или после библиотеки бокальчик-два пива. Со временем бокальчиков становилось мало – так дошёл и до графинчиков. Так притесался я к спиртному неотвязно, что и одного вечера порой не мог без него прожить. Я, когда мог, продолжал писать, старался писать трезво, однако жажда беспощадно одолевала меня. Так стал и домой приносить графинчики. Поначалу я от Машеньки скрывать пытался, а как она всё узнала, отнеслась, конечно, настороженно, но с пониманием: уговорами я убедил её, что в теперешних наших условиях работать над сочинениями без графинчиков у меня не получится. Но в сущности же это была моя слабость: поддаться испытаниям гнетущей среды, бедной обстановки и прибегнуть к такой низости, как алкоголь… Времени на письмо уходило совсем крохи, но довольствоваться приходилось и этим. Между тем я начал замечать, как Машенька моя понемногу всё хорошела, и вот в какой-то момент она уже начала вынашивать нашего сынишку. Я стал настрого запрещать ей работать, поэтому библиотеку мне пришлось оставить и подыскать себе такое место, где платили бы достаточно. Таковым стал театр. Помимо второстепенных ролей, я также писал сценарии и сценки, чем повышал своё жалование. О нужде удалось забыть – жизнь начала налаживаться. Но самое приятное событие ещё только ожидало нас впереди.
Повесть, над которой я работал всё время, что был в Петербурге, прошла в печать и получила немало хвалебных отзывов. Жалованье, которое я получил, оказалось для нас суммой доселе невообразимой. Я тотчас покинул театр и больше углубился в учёбу, уже не задаваясь вопросом «как мы будем жить завтрашний день?» Итогом наших страданий в Петербурге стал мой успешный выпуск из университета и новорождённый сынок, вместе с которым мы вернулись в Отрадное.
Каждое из этих воспоминаний занимает в моей памяти особое место, и потому я с таким трепетом и теплом возвращаюсь к ним снова. Да, мою жизнь в Петербурге не назовёшь завидной, но с Машенькой, рядом, – разве не счастье?
Впрочем, довольно о прекрасном былом; возьмусь, наконец, за работу. Графинчик – перо – роман.
21 ЯНВАРЯ
Сегодня приходил хозяин квартиры, спрашивал деньги… Ещё с кухни заслышав, как кто-то тяжёлой поступью подходит к двери, я про себя подумал: «Снова эта свинья!», а как раздались четыре смелых удара в дверь и последовали за ними громкие слова: «Открывайте, „Шекспировы“!», – тогда догадка моя подтвердилась и меня всего обдало ярым раздражением.
– Ну-с, когда платить будем? – с насмешкой спрашивал он, ехидно улыбаясь густыми пушистыми усами и поглаживая себя по жирным щекам, – Вы мне ещё с прошлого месяца должны, Митечка, я вас ждать устал.
– Я же вам говорил: как только будет жалованье, всё-всё отдам; но покамест могу только долю…
– Ха-ха-ха-ха-ха, полно, Митечка, что мне с вашей доли? Я ведь не за долей пришёл.
– Но у меня нет денег.
Тут его толстое лицо резко приобрело выражение серьёзное и даже гневное.
– Меня это мало может касаться. Платите за квартиру или ищите другую. Даю вам срок в неделю: не будет денег – вымету на улицу.
И он снова объёмно и злорадно посмеялся.
– А, впрочем, давайте и долю. Что ж с вас взять!
Я отсчитал несколько ассигнаций и вложил в его пухлую ладонь.
– До встречи, «Шекспировы»! Ждите, непременно ждите!
И, довольно посвистывая, он спустился по лестнице.
Экая свинья! Как только я ещё сдерживаюсь от желания прикончить его! Этак всегда, как завижу его жирную рожу, промелькнут в моей голове подобные мысли… И всё денег требует, жадный жид! Ясно ведь говорят: нет денег! позже всё верну! А ему и подождать как будто невозможно. Как царь живёт, а всё ему недостаёт чего-то! Пропáсть ему пропадом!..
А ведь были дни, когда никакая нужда не сжимала нас. Вернувшись из Петербурга, я обрадовал родителей успешным окончанием университета и свежим номером газеты, в котором был напечатан отрывок моей повести. Моё достижение стало поводом для гордости. Всё помню, как, важно приосанившись и задрав голову, расхаживал я по улицам Отрадного под скромный, стеснительный говор местных; как до слуха моего в эти минуты доносились слова:
– Вот, какова личность!
– Новый Пушкин!
– А мы-то, право, с ним земляки.
Сельчане стали смотреть на меня с восхищением, родители и Машенька были горды за меня, а сам я точно расправил крылья. Я и писательство стали неразлучны. Писал днями и ночами, по нескольку суток не выходя из своей комнаты; рукописи складывались толстыми стопами, многократно перечитывались и правились. К тому моменту писать без графинчика я уже не мог – и если Маша приняла это, то с родителями нередко выходили сцены; однако спустя время и они, казалось, смирились. Новые повести, рассказы выходили из-под моего пера регулярно; я сам ездил в Петербург, представлял свои новые работы, но не получал в ответ ничего, кроме отказов. Семья наблюдала, как я сперва усердствую над бумагой, а затем возвращаюсь из города с ничем. Это побудило родителей на следующий разговор.
После очередной моей поездки в Петербург они встретили меня с тревожным видом. Усадив меня за стол, сначала попытались задобрить сёмгой и рюмочкой, а, завидев, что я сделался довольным и смягчился, заговорили:
– Митя, сдаётся нам, дело твоё много добра тебе не сулит… – и тут я услышал, что оказаться в газете, конечно, хорошо и достойно, но пером денег не заработаешь, а потому следует мне найти себе другое применение. Эти слова нешуточно меня оскорбили. На тот момент в писательстве я видел единственное своё призвание и цель жизни, и потому отказаться от него не смог бы даже под дулом револьвера. Спокойный разговор перерос в настоящую ссору, итогом которой стала клятва, что я впредь не возьму ни одного родительского рубля и все деньги заработаю сам – продолжая писать. Родители, должно быть, сильно обиделись; на следующий день я с Машенькой и Вовочкой уехал в уездный городок. Позже с маменькой и папенькой я всё же примирился, однако от слова своего не отрёкся.
Работа гувернёром казалась для меня единственно возможной к совмещению с пером – так стал я работать при одном помещике. Жили мы прямо-таки в его доме, там же и кормились и одевались. Человек барин был щедрый, добродушный – потому-то, пожалуй, на мой грешок сквозь пальцы посматривал. Знал он, что я пить склонен, а всё же не выгонял. Учил я его доченьку; девчонка была славненькая, прехорошенькая, с розовым личиком, окаймлённым двумя точно златыми косичками. Годков ей было порядка девяти, и всё, чему я её ни учил, понимала она довольно быстро и ясно. Сама она всегда была очень рада меня видеть; и мне, в свою очередь, полюбилась. Так вот увидит барин, что я снова пью, захочет выругать, да вспомнит, что дочка его во мне души не чает и всем знаниям от меня учится, так и остынет его пыл. Прекрасное было житьё! Жили мы, что говорится, у Христа за пазухой, так ещё и жалованье получали, и от Красниковых деньги приходили. Вечерками, когда было возможно, продолжал я, как Кощей над златом, чахнуть над своими черновиками. За то время, помнится, два вышедших в свет рассказа всё-таки напомнили обо мне, но на том дело доселе и кончилось. Быть может, до сей поры жили бы мы при помещичьем дворе, если бы не один случай. Всю ночь я тогда провёл за пером, а утром следовало мне вести занятия; пришёл я к хозяйской дочке, дал задания, а сам, засмотревшись на неё да положив голову на ладонь, крепко заснул. Проснулся я уже оттого, что ухо моё больно скрутилось в трубочку – под громкие ругательства выставили нас из дома. Пробовал я с того момента и в других домах быть гувернёром, да только нигде моего грешка терпеть не стали. Так нашли мы нашу нынешнюю квартиру, третий год уж живём здесь. От иной работы я отказался – только и делаю, что пишу, однако рукописи мои места в газетах себе не находят. Неудача эта поначалу не ощущалась так остро: оставалось ещё много сбережённых помещечьих денег, да и Красниковы нам какое-то время продолжали присылать. Однако Красников-отец, к несчастью, в прошлом году серьёзно заболел, и от его денег мы отказались, лишь бы ему было на что содержать при себе хорошего доктора и покупать лекарства; и средств в какой-то момент у нас уже не осталось. Так и дошло до того, что теперь нам и за квартиру-то заплатить нечем. Одна только Машенька, чтобы что-нибудь заработать, не задорого вещички по заказу штопает, а я всё пишу…
Встреча с хозяином квартиры отравила всё моё настроение: мне не хотелось ничего делать, и я пошёл ко второму человеку после Машеньки, который всегда мог меня понять – к другу своему Владимиру Прокофьевичу Басулину.
Басулин учился со мною в одном университете – там мы с ним и познакомились. Всего за месяц он стал мне очень близок: мы часто посещали друг друга, ездили по театрам, он всегда первым узнавал о моих творческих замыслах. Однако, когда я зачитывал ему свои идеи, он часто мог не согласиться, утверждая, что истории мои и персонажи местами мало походят на реальность, словно это покорные куклы, нежели живые люди. Но так он отзывался вообще о всех любовных романах. «Бред, – говорил он мне по прочтении какого-нибудь подобного сочинения, – фальшь и выдумка. Не может быть такого, чтобы раз – и появилась любовь. Нет, это чувство должно зарождаться долго: месяцами, годами… А что пишут в этих книгах – это, право, смех. О какой вечной любви можно говорить? Неужели ты сам, Дмитрий, веришь в её существование? Ты же писатель – ты должен отражать реальную действительность, а не походить на подобных сказочников. Любовь есть чувство тяжёлое, сложное, не поддающееся науке, логике или объяснению. Это чувство беспорядочностью своей губительно для человека. И нет ничего болезненнее, чем любить женщину, да и дело это есть самое неблагодарное». Но не стоит спешить обвинять Басулина в сухости души: у него есть причины так рассуждать, и причины эти мне всегда были понятны. Уж как бы он ни бился, как бы ни старался и сколько бы ни изнывал и ни мучился, – особенно по молодости, – той самой благодарности он так и не получил. В его жизни было много женщин, но все они как-то проходили мимо, и такая неудача не могла не волновать Басулина. Больше всего на нём сказался случай, когда он полгода обхаживал офицерскую дочь, буквально посвящал ей своё существование, – я, признаюсь, в жизни не видел человека, который выглядел бы более влюблённым; это была какая-то нездоровая одержимость и даже ярое желание привнести себя в жертву: неважно как и зачем, лишь бы ради любимой женщины, – да только все ухаживания и страдания вышли бессмысленны: в один вечер она просто рассмеялась ему в лицо, при публике заявила, что басулинская любовь ей не нужна, и, показательно отвернувшись, ушла с молодым юнкером. Сколько смеху и горя было в этот вечер. Когда говорю об этом случае, мне всегда вспоминаются строки господина Стебницкого: «Проклято то сердце, которое за любовь не умеет заплатить даже состраданием». Истина горькая, но не принять её невозможно.
Машеньке Владимир приходился по душе: всего за неделю они сдружились.
По истечении двух лет учёбы в университете Басулин перевёлся в музыкальное училище. Тяга к творчеству нас всегда объединяла, и если в моём случае это было писательство, то в его – музыка. Благодаря стараниям родителей он прекрасно выучился игре на фортепьяно, скрипке и флейте. И если прежде это было только занимающее досуг занятие, то, видимо, после неоправданных любовных исканий душа Басулина решилась полностью отдаться музыкальному делу. Отучившись, он сначала играл в оркестре при театре, но через год ушёл оттуда. Басулин был не просто музыкант – он был творец, который живёт своим делом. Можно что угодно говорить о его мировоззрении, однако он заслуживает уважения одним уже тем, что посвятил свою жизнь искусству.
Владимир был не единственным моим знакомым, однако все остальные были из разряда тех, с кем свидишься совершенно случайно, вынужденно поклонишься, а через десять шагов уже забудешь, с кем встретился. Потому прощание моё с Басулиным, когда я возвращался в Отрадное, было для меня тягостно; но словно судьба свела нас вновь: оказалось, Басулин нашёл себе хорошее местечко и, на год опередив нас с Машенькой, переехал в наш теперешний уездный городишко. О, каким восторгом сопровождалась наша случайная с ним встреча в трактире. С того-то дня этот трактир мне и полюбился. Он стоит совсем недалеко от басулинского дома – три квартала, и на месте. Пользуясь этой удобностью, я всегда после тёплого дружеского визита заходил за освежающим бокалом пива да за графинчиком-другим водочки – иначе работа ночью не задастся.
Всякий раз, как ни загляну к Басулину, он всё что-то напевает. Так и в этот раз, сидя в кресле, он затянул:
Тут и я своим тенорком подхватил, и запели мы вместе:
– Что-то ты бледен, – говорил мне Басулин, сидя на стуле и постукивая пальцами по столу, – исхудал как будто. Всё роман пишешь?
– А как же.
– Уработался ты; тебе бы отдыхать.
– Некогда.
– Ты уж найди время.
– Где уж! И так денег брать неоткуда. Одна Машенька всё штопает, уж, право, стыдно становится. Сегодня хозяин приходил, за квартиру спрашивал, а я ему что? Что я могу ему на это сказать?
– Писательство, друг, дело неблагодарное. Ты бы лучше подумал, как иначе лишний гривенный заработать, да и снёс бы его за квартиру.
– Ты что Маша: сколько я говорил, что от дела своего не отойду.
– Сплошное мучение.
– Пусть так! А писать я не перестану – ещё увидите: будет моё имя печататься на страницах журналов.
– Ну, даст Бог.
Басулин поднялся из-за стола, прошёлся по комнате, попутно поправляя вещи на полках.
– А насчёт твоего романа, – заговорил он. – Всё-таки я не согласен с тобою: не в сущности человеческой кроются наши слабости, а в разумах. Люди разумно поддаются соблазнам, предвещая все ожидающие их последствия.
– Разве может разум остановить человека, когда того одолевает жуткая страсть, жажда…
– Очень даже может. Если он разумом и силой воли силён, то всякий соблазн преодолим.
– Одно дело разговоры.
К слову, о романе. Целью моей стоит показать, как разрушительно порок может сказаться на судьбе человека. Нередко случается, что одарённая, талантливая личность не находит себе применения и места в жизни из-за какой-нибудь гнусной привычки. Мой главный герой – жуткий картёжник, проигравший всё до последнего кафтана. Азарт, страсть, игра, мания – вот что управляет всем его телом и разумом! Однако, помимо карт, он одержим театром: он редкой выделки актёр и выдающийся скрипач; но возможно ли совместить высокую цель служения искусству с низкой зависимостью от зелёного стола? Надеюсь, мой читатель будет проницательнее, чем у Чернышевского, и поймёт эту мысль.
Мне внезапно припомнился мой недавний странный гость. Перед моими глазами вновь пронёсся его большой, тёмный силуэт, в ушах послышался грубый смех, по телу пробежала мелкая дрожь. Я рассказал Басулину всё, что случилось той ночью.
– Это ты, друг, утомился, – вынес он заключение, – всё работаешь, пишешь. Не мудрено, что такая чушь покажется, когда ночами при тусклых свечах часами бумагу мараешь. Отдохни ты, ей Богу!
Я кивнул головой в знак согласия.
Басулин подошёл к окну; рассматривая припорошённую снегом улицу, призадумался.
– Говоришь, хозяин приходил, – начал он. – Он приходил, а платить нечего… Возьми же ты у меня, Митька, – бодро обратился он ко мне с просьбой в голосе, – возьми, сколько нужно, уплатишь. А там уж мы с тобой, как пойдёт, рассчитаемся, сочтёмся.
Я отказался брать деньги. Басулин ещё пытался меня упрашивать, но, не сумев пройти сквозь моё упорство, смирился.
– Ты лучше вот что, – сказал я ему, – лучше мне… крест дай.
Басулин с удивлением поглядел на меня.
– Крест?
– Да, крест.
– Какой крест?
– Обыкновенный.
– Зачем он тебе?
– Чувствую я, не смогу без него.
По его глазам я прочитал, что он изумился ещё больше.
– Однако у меня нет креста…
– Нет…
– Хотя погоди…
Басулин просунул руку под рубаху, нащупал свой маленький серебряный крестик, вынул его из-под рубахи и резким движением оборвал нитку со своей шеи.
– Вот, возьми мой, – протянул он мне руку, – возьми, не отпирайся. Тебе, видно, будет нужнее.
Я взял крест, убрал в карман.
– Да что ты его прячешь! Сразу же и надень.
Басулин завязал нитку, и маленький остроконечный крестик повис на моей шее. И какая-то лёгкость на мгновенье наполнила тело и тотчас мгновенно скрылась.
– Как ты один только сам с собой уживаешься? – спросил я.
– Что за вопрос?
– В самом деле не пойму, неужто не хочется семьи?
– Нет-с, уж не хочется, – Басулин поморщился.
– И даже скука не берёт?
– Может, и берёт, а только лучше скука, чем…
Я его понял без слов; даже и прежде чем вопрос задать, понимал, что неприятно Владимиру будет на него отвечать, однако всё равно спросил…
– А я б, знаешь, наверное, и не смог бы, как ты… один, то есть… Как представлю, что один остался, даже и говорить не с кем, так точно вижу, как в петлю лезу…
– Мне и тебя довольно – я не одинок.
И тут почему-то я ощутил себя одиноким.
– В трактир пойдём?
– Фу! Не сегодня, – отвернулся Владимир.
Я просидел у Басулина ещё около часа и пошёл к себе. Всё это время я ощущал, как неудобен мне крест – и теперь, когда пишу это, то же ощущаю. Точно от него вся грудь чешется, что и до кровавых подтёков я её уже расчесал, и колется он, словно впивается в самую плоть. Заглянул в трактир: вечер ожидался творческий и продуктивный…
С порога встретила Машенька. Странное чувство меня охватило: так было мне блаженно, будто несколько лет пребывал я с Машей в разлуке. И с такой нежностью, таким жаром обхватил я её стан, что даже веки мои отяжелели от подступающих слёз… Она обвила мою шею руками, прильнула губами к моей щеке… От неё веяло свежестью и прохладой; на лице её я заметил ещё не отошедший морозный румянец – должно быть, ходила куда-нибудь. Спокойствием и упоением был наполнен этот сладостный момент; мне даже сделалось стыдно, что я к своей прекрасной Музе пришёл с графинчиками… Она ничего про это не сказала – сразу поняла, что всю ночь я намерен работать. Господи, как я люблю свою Машеньку! И что бы я только без неё был?..
22 ЯНВАРЯ
Он снова приходил! Опять этот чёрный! Кто он? Что ему нужно? Мне страшно…
По обыкновению, ночью писал я роман; чудесная сцена с Машей так вдохновила меня, что перо как никогда подчинялось с предельной легкостью; буквы выливались одна за другой, выстраиваясь в слова, предложения, абзацы. Второй графинчик был уже на исходе – медленно осушался третий; свеча ярко освещала весь мой стол. Вдруг огонь заколыхался, по ногам моим пробежал холодок, с кончика пера на чистый лист упала жирная капля чернил… Стук в окно – поднимаю взгляд – он стоит за окном, в самый упор, и сверкающими глазами смотрит на меня, словно хочет разглядеть самую душу. Боже мой! как он только здесь оказался? Третье окно от земли, а он точно напротив!.. Дрожь растеклась по всему телу; как и тогда, мне захотелось кричать; сердце жутко колотилось; в ужасе я закрылся руками и весь сжался. Как только мне хватило смелости отвести ладони от лица, за окном уже никого не было. В один миг я осушил половину графина и, облокотившись двумя руками на стол, протёр мокрое от холодного пота и внезапно проступивших слёз лицо. Вдруг треск половицы… Оборачиваюсь и вижу – чёрный цилиндр в углу комнаты… «Он уже здесь!» – с гулом раздалось у меня в голове. Последнее, что я увидел, – как от улыбки оголились его зубы. Дальше помню только, как очнулся на полу. Видно, меня ударил обморок.
25 ЯНВАРЯ
Вчера поругался с Машенькой. Сегодня, однако, уже всё хорошо – примирились, но вот, как это было…
Басулин наказал мне отдохнуть. Что же, я и пошел отдыхать. Куда ещё я мог прийти, как не в трактир? Должно быть, это вообще единственное место, где я могу укрыться от внешних грёз. Истинное чудо этот самый трактир. Один только наружный вид его очень приметен: это, пожалуй, самое низкое и узкое здание на всей улице, имеет форму вытянутого четырёхугольника. Из серой крыши торчит чёрная из-за копоти и сажи труба; сама крыша почти плоская и, должно быть, совсем старая и без ремонта: всегда, когда зимой или в дождливый день зайдёшь в трактир, тебя встретят звуки падающей с потолка воды. Так и в этот раз над самым столом, где я сидел, проглядывалось тёмное сырое пятно, и иногда падали крупные серые капли. Мебель здесь вся деревянная; некоторая даже побитая, с заметными сколами. Сегодня людей было много, и мне досталось сидеть за шатающимся, поскрипывающим, уже липким, с крошками, столом. Лавочка подо мной сильно прогибалась, и было ощущение, что в какой-то момент она обязательно треснет. Всего была только одна комната, заставленная в два ряда столами; у дальней стены, противной той, где находится дверь, через которую входишь, стоит за грязной стойкой человек в всегда помятой рубахе и засаленных штанах. Это хозяин заведения Никифор Гошкин, которого частые посещатели называют просто «Гошей». Гоша знает меня долго и потому уже всегда узнаёт; сегодня даже угостил меня кружкой пива. Освещена комната, честно говоря, плохо: всего только два окна, с двух краёв от входной двери, и по одной сальной свечке на каждом столу. Резкий запах водки, говядины и рыбы встречает с самого порога; помнится, когда я зашёл сюда впервые, чуть было не свалился с ног, однако потом совсем уже привык. К слову, несмотря на сырость, здесь почти нет тараканов или мошкары. Среди людей здесь всё в основном дворники или какие-нибудь уличные пьяницы; поговорить с ними, конечно, не о чем, но общего виду они особо не портят. Напротив, с ними бывает очень даже весело: то песенку какую-нибудь могут затянуть, то мордобой затеять. Ежели я прихожу сюда один, без Басулина, как это вышло и в этот раз, а поговорить с кем-нибудь особенно хочется, я непременно обращаюсь к Гоше – он остаётся единственный, с кем мне здесь возможно разговаривать.