John Paris
«KIMONO»
© ИП Воробьёв В.А.
© ООО ИД «СОЮЗ»
WWW.SOYUZ.RU
Глава I
Англо-японский брак
- Горек ли плод
- Иль сладок он, скажет
- Первый глоток.
Брак капитана Джеффри Баррингтона и мисс Асако Фудзинами был выдающимся событием сезона 1913 года. Он был необычайным, общественно важным – словом, тем, что могло прийтись по вкусу лондонскому обществу, которое при приближении сезона заранее раздражается монотонной чредой Гименея в высшем свете и постоянным спросом на ценные свадебные подарки.
Еще раз общество за сидение в Сент-Джордже и за свой бокал шампанского и ломтик пирога расплатилось золотыми и серебряными вещами и драгоценными камнями в количестве, достаточном для того, чтобы задавить миниатюрную невесту: но на этот раз платили с удовольствием, не просто повинуясь обычаю, а ради участия в необычной и прелестной сцене – трогательной церемонии сочетания Востока и Запада.
Будет ли японская богатая наследница венчаться в кимоно с цветами и веерами, с искусной и сложной прической? Так любопытствовали леди, вытягивая шеи, чтобы сколько-нибудь увидеть шествие новобрачной в церковном приделе: но хотя некоторые и становились на подушки и церковные стулья, немногие смогли различить что-нибудь. Она была такая миниатюрная. Во всяком случае, шесть высоких подруг невесты были наряжены в японские платья – милые белые фантазии, расшитые птицами и листьями.
Трудно различить что-нибудь в постоянном сумраке Сент-Джорджа, сумраке символическом для новых жизней, выливающихся из его коринфского портика в женатый свет, о котором может быть столько догадок и так мало верных сведений.
Одно, во всяком случае, было видно всем, пока пара продвигалась к решетке алтаря: это рост жениха, столь не соответствующий маленьким размерам невесты. Он выглядел большим грубым медведем рядом с серебристой феей. Было что-то особенно патетичное в том, как он склонился над маленькой ручкой, чтобы возложить на предназначенное ему почетное место крохотное золотое колечко, соединяющее две жизни.
Когда они покидали церковь, орган играл Кими-га-йо, японский национальный гимн. Никто не знал его, кроме нескольких присутствующих японцев; но леди Эверингтон, с типичным для нее увлечением стильностью, настаивала на том, чтобы был выбран именно он как совершенно необходимый. Те, кто слышал мелодию раньше и полузабыл ее, решили, что это, пожалуй, из «Микадо», а одна строгая вдова зашла так далеко, что заявила ректору протест по поводу данного им позволения осквернить священное здание подобной арией.
Вне церкви стояли друзья жениха – офицеры. И через сверкающий обнаженными сабельными клинками проход с веселой улыбкой странно подобранная пара вступила на путь семейного счастья как мистер и миссис Баррингтон – ветвь Фудзинами была привита к стволу одной из древнейших и благороднейших английских фамилий.
– Здесь ли ее родители? – спросила одна из дам свою соседку.
– О нет, они оба умерли, мне кажется.
– Что они за люди, вы не знаете? Есть ли у этих японцев аристократия, общество и тому подобные вещи?
– Не знаю, наверное. Думаю, что нет: они как-то недостаточно серьезны для этого.
– Как бы то ни было, она очень богата, – вмешалась третья, – я слышала, что они богатые землевладельцы в Токио и родственники адмирала Того.
Удобный случай для более близкого наблюдения за предметом общего любопытства доставил прием в жилище леди Эверингтон на Карптон Хаус-Террас. Конечно, весь свет был там. Огромный бальный зал был драпирован красными и белыми занавесками – национальные цвета Японии. Значки тех же ярких окрасок были распространены и среди гостей. Гербы Соединенного Королевства и Страны восходящего солнца сочетались в углах и на фестонах над окнами и дверьми.
Леди Эверингтон постаралась придать возможно больше международного значения покровительствуемому ею союзу. Ее оригинальный план был пригласить всю японскую колонию в Лондоне и увеличить популярность англо-японского союза, предоставив возможности для общественного братания. Но где была японская община в Лондоне? Никто не знал. Может быть, не было вовсе. Было, конечно, посольство, которое и явилось с улыбками, любезностями и почти чересчур хорошими манерами. Но леди Эверингтон не удалось провести до конца свою программу очаровательной международности. Были странные желтые человечки из Сити, занятые корабельными и банковскими делами; были странные желтые человечки с той стороны Вест-Энда, изучавшие изящные искусства и, видимо, живущие неизвестно на какие средства. Но хозяйке совсем не удалось найти дам, кроме графини Саито и дам посольства.
Мсье и мадам Мурата из Парижа, опекуны невесты, присутствовали тоже. Но Восток был затоплен наплывом наших мод и фигур так, что, как заметила одна леди, надо было следить за своими шагами из страха задавить маленькие создания.
– Как вы допустили его до этого? – сказал миссис Маркхэм своей сестре.
– Это было ошибкой, моя милая, – прошептала леди Эверингтон, – я принимала ее за нечто совершенно другое.
– И вы теперь опечалены?
– Нет, у меня нет никогда времени печалиться, – отвечала вечно любезная и свободная Эгерия, одна из влиятельнейших в лондонском обществе. – Интересно будет посмотреть, что получится у них.
Леди Эверингтон ставили в вину ее каменное сердце, ее оппортунизм и эгоистичное пользование огромным богатством мужа. Ее сравнивали с химиком-экспериментатором, который смешивает противоположные элементы, чтобы видеть результат, охлаждает их во льду или кипятит на огне, пока жизни разбиваются на куски или краска медленно сходит с них. Ее называли артисткой по части мезальянсов, устроительницей опасных ловушек, поставщицей живописных нищих дев для романтических глаз Кофетуа, дерзкой проводницей честолюбивых американских девушек, чемпионом герцогинь из музыкальной комедии, а ее дом – новым клубом холостяков. Милые юноши, которые, казалось, были прикованы невидимыми цепями к ее гостеприимному очагу, служили материалом для ее разрушительных импровизаций и действующими лицами бесчисленных маленьких комедий, которые она любила наблюдать вокруг себя в различных стадиях развития.
Джеффри Баррингтон был секретарем этого клуба и фаворитом богини-покровительницы. Все мы предполагали, что он останется холостым, и появление Асако Фудзинами в лондонском обществе сначала не давало оснований изменить наше мнение. Однако она была действительно привлекательной.
Она должна была венчаться в кимоно. В этом не было сомнения теперь, когда можно было свободно наблюдать, как она стояла, протягивая руку сотням гостей и невнятно отвечая: «Очень вам благодарна», – на повторяющиеся поздравления.
Белое платье, великолепно скроенное, наилучшим образом подчеркивало цвет лица с восковым оттенком, подобным старой слоновой кости или лепесткам магнолии, причем только чуть-чуть различалась монголоидная желтизна. Это было милое маленькое лицо, овальное и нежное; его можно было назвать лишенным выражения, если бы не ямочка, которая появлялась и исчезала в уголке небольшого сжатого рта, а также большие и глубокие темные глаза, подобные глазам газели или воде лесных озер, глаза, полные чувства и теплоты. Это были черты, которые отталкивали большую часть из нас, когда мы случайно видели ее в европейском платье, а не в изящном кимоно. Это были глаза восточной девушки, создания более близкого к животному миру, чем мы, руководимого чаще инстинктом, чем рассудком, сохранившего ребяческую душу, существа робкого, боязливого, неуверенного, порой порывистого, обычно сдержанного и таинственного.
Сэр Ральф Кэрнс, известный дипломат, говорил об этом с профессором Айорнсайдом.
– Японцы чрезвычайно стремительны, – утверждал он, – самый восприимчивый народ со времен древних греков, на которых они в некоторых отношениях походят. Но они очень поверхностны. Ум устремляется вперед, а сердце задерживается в глубине темных веков.
– Может быть, перекрестные браки разрешат великую расовую проблему, – предположил профессор.
– Никогда, – сказал старый администратор. – Сохраняйте чистоту крови, белые вы, черные или желтые. Смешанные расы не могут процветать. Они бессильны по природе.
Профессор взглянул в сторону новобрачных.
– И эти так же? – спросил он.
– Быть может, – сказал сэр Ральф, – однако в этом случае… ведь ее воспитание было до такой степени европейским.
Как раз подошла леди Эверингтон; сэр Ральф обратился к ней:
– Дорогая леди, позвольте мне поздравить вас: ведь это ваша искусная работа.
– Сэр Ральф, – сказала хозяйка, осматриваясь, к кому из гостей надо будет подойти сейчас, – вы так хорошо знаете Восток. Помогите мне немножко руководить этими детьми, прежде чем начнется их свадебная поездка.
Сэр Ральф благосклонно улыбнулся.
– Куда они едут? – спросил он.
– Куда-нибудь, – ответила леди Эверингтон, – они поедут путешествовать.
– Тогда пусть ездят по всему свету, – отвечал он, – но только не в Японию. Это для них как шкаф Синей Бороды, и туда им нельзя заглядывать.
Было вообще больше разговоров о женихе и невесте, чем обычно при светских свадьбах, которые кажутся простыми собраниями фешенебельных людей, причем лишь смутно помнят о тех, в честь которых сошлись вместе.
– Джеффри Баррингтон – такой здоровый варвар, – сказал бледный юноша с моноклем. – Если бы это был высоколобый сын культуры, как вы, Реджи, с наклонностью к экзотическим ощущениям, я едва ли бы удивлялся.
– А если бы это были вы, Артур, – возразил Реджи Форсит из министерства иностранных дел, шафер Баррингтона, – я знал бы с самого начала, что главной приманкой были двадцать тысяч дохода.
В известной мере сказывалось индоевропейское чувство у тех, кто вовсе осуждал этот брак как нарушение общепринятых норм.
– О чем думал Брэндан, – ворчал генерал Хэслем, – когда разрешал сыну жениться на желтокожей.
– О своих заложенных имениях, я думаю, генерал, – отвечала леди Рэшуорт.
– Это скандал, – кипятился генерал. – Милый молодой человек, славный молодой офицер… Карьера, разрушенная карлицей-гейшей!
– Но подумайте о миллионах йен, или сен, или как там их, которыми она собирается позолотить герб Брэндана.
– Это не вознаградило бы меня за желтого бэби с глазами-щелками, – продолжал генерал, повышая при споре голос по привычке, приобретенной во время дебатов.
– Тише, генерал, – сказала собеседница, – не будем обсуждать таких возможностей.
– Но ведь каждый здесь думает о них, исключая этого несчастного.
– Ведь мы никогда не говорим, что думаем, генерал, это было бы слишком неудобно.
– И мы будем иметь в палате лордов японца – лорда Брэндана? – не мог остановиться генерал.
– Да, посреди евреев, турок и армян, которые уже там, – отвечала леди Рэшуорт. – Дальневосточный лорд даже не будет замечен. Это просто вторая инстанция в движении империи на Восток.
В столовой Эверингтонов были разложены свадебные подарки. Похоже было на внутренность магазина на Бонд-стрит, где разные сорта предметов роскоши, пригодных или бесполезных, нагромождены кучами.
Быть может, единственный подарок, стоивший меньше двадцати фунтов, был даром самой леди Эверингтон – ее собственный фотографический портрет в гладкой серебряной рамке, ее обычный презент, если женился один из ее протеже с ее непосредственным участием.
«Моя милая, – как бы говорила она, – я обогатила вас несколькими тысячами фунтов. Я ввела вас к настоящим людям, и как раз в надлежащий момент перед браком, когда вас знали не слишком мало и не слишком хорошо. Долгим опытом я научена фиксировать день. Но я не намерена сама участвовать в их неразборчивом мотовстве. Я даю свой портрет для вашей гостиной, как художник ставит свою подпись на законченном произведении, так что, когда вы взглянете на мебель, серебро, разное стекло, часы, поздравительные карточки и разные танталовы мучительные приспособления, подарки богачей, чьи имена вы забыли давно, вы должны будете признаться в порыве благодарности к милой приемной матери, что все это без нее вовсе было бы не вашим».
В углу комнаты, в стороне от более видных подарков, стояла на маленьком столике большая корзина, а в ней лежала огромная красная рыба, надменное морское чудовище с выпученными глазами, все сделанное из мягкого, волнистого шелка. Под ним в корзине были свертки и свертки гладкого шелка, красного и белого. Это было подношение японской колонии в Лондоне, традиционный свадебный подарок всякой японской семьи – от самой богатой до самой бедной, различающийся только по размеру и ценности. На другом столике лежала связка темных предметов, похожих на клинки доисторических топоров, перевязанных белыми и красными лентами и издающих смутный запах копченой селедки. Это было сушеное мясо рыбы, называемой японцами кацуобуши; ее отсутствие могло принести несчастье новобрачным.
Позади на маленькой подставке стоял миниатюрный ландшафт, представляющий старую сосну на морском берегу и низенький домик с четой старых-престарых людей у дверей – две прелестные куклы, одетые в грубые, бедные кимоно, коричневое и белое. Старик держал грабли, а старуха – метлу. У них были совсем детские лица и белые волосы из шелка. Всякий японец тотчас узнал бы в них стариков Такасаго, олицетворение счастливого брака. Они смотрели с удивлением и тревогой на сапфиры Брэндана, массивные украшения, предназначавшиеся еще во времена до Виктории для какой-то леди Брэндан, вероятно отличавшейся внушительной комплекцией.
Асако Фудзинами проводила целые дни, радуясь прибывающим подаркам, мало интересуясь личностью посылающих их, но восхищенная ими самими. Целыми часами она расставляла их в гармоническом порядке. Но новый подарок разрушал симметрию, и приходилось начинать сначала.
Кроме этих сокровищ в столовой, там были все ее платья, упакованные для свадебного путешествия, целый гардероб феерических нарядов, чудесных платьев всех цветов, фасонов и материй. Это она приобрела, разумеется, сама. Денег у нее всегда было больше, чем нужно; но только с тех пор, как она жила у леди Эверингтон, она узнала кое-что о бесчисленных способах их тратить и о всяких прелестных вещицах, на которые их можно обменять. Поэтому все новые вещи, каково бы ни было их происхождение, казались ей подарками, неожиданным богатством. Среди своих новых приобретений, молчаливая, как всегда в минуты счастья, она как бы грелась в лучах собственного блаженства. Лучше всего то, что ей не нужно будет больше носить кимоно в обществе. Жених одобрил это ее заветное решение. Она может одеваться теперь, как все девушки вокруг нее. Больше она не хочет быть выставляемой, как любопытная вещь в витрине магазина. Исследующие пальцы не будут больше мять длинных рукавов волнистого шелка или пытаться разгадать тайну огромной бабочки на ее спине. Она может выходить теперь безбоязненно, как английские женщины. Она может забыть о мелких шажках и робких манерах, которые казались ей неразлучными с платьем ее родины.
Когда она рассказала своей покровительнице, что Джеффри согласился, леди Эверингтон вздохнула.
– Бедное кимоно! – сказала она. – Оно хорошо вам послужило. Я понимаю, что солдат рад сбросить мундир, когда война окончена. Только никогда не забывайте о таинственном влиянии мундира на людей другого пола.
В другой раз, в плохом расположении духа, она недовольно посоветовала:
– Бросьте, дитя, эти вещи и вернитесь к вашему кимоно. Это ваше естественное оперение. В заемных перьях вы кажетесь незаметной и неинтересной.
Японский посланник при дворе Сент-Джеймса провозгласил тост за здоровье жениха и невесты. Граф Саито был маленький, умный человек, которого долгое пребывание в европейских странах несколько деориентировало. Волосы его были с проседью, лицо сморщено; смотрел он сквозь свои золотые очки, вытягивая голову вперед, как полуслепой, каким на самом деле не был.
– Леди и джентльмены, – говорил он, – я с большой радостью присутствую при настоящем событии, так как думаю, что этот брак делает честь мне лично и моей деятельности в вашей прекрасной стране. Мистер и миссис Джеффри Баррингтон – живые символы англо-японского союза, и я надеюсь, они всегда будут помнить об ответственности, возложенной на их плечи. Пусть сегодняшние новобрачные думают, что отношения Великобритании и Японии зависят от согласия и гармоничности их семейной жизни. Леди и джентльмены, выпьем за долгую и счастливую жизнь мистера и миссис Баррингтон, за Соединенное Королевство и за Восходящее солнце!
Выпили, трижды прокричали «ура», и еще раз специально в честь миссис Джеффри. Новобрачный, вовсе не привыкший к застольным речам, отвечал – и его от природы прекрасный голос был почти глухим от волнения, – что было просто превосходно со стороны всех устроить его жене и ему такой прощальный праздник и просто превосходно со стороны Сэра Джорджа и леди Эверингтон в особенности, и просто превосходно со стороны графа Саито; и что он самый счастливый и самый полный блаженства человек в целом мире; и что жена просит его сказать, что она счастливейшая женщина, хотя, собственно, он и не понимает, почему бы ей такой быть. Во всяком случае, он изо всех сил будет стараться сделать ее жизнь приятной. Он благодарит друзей за добрые пожелания и великолепные подарки. Они проводили время вместе так приятно в прошлом, и в обмен на все их любезности он и его жена желают им приятного времяпрепровождения. Так говорил Джеффри Баррингтон; и в этот момент многие из присутствующих чувствовали мучительное сожаление, что этот прекрасный образчик английской молодежи женится на женщине Востока. Он был шести с лишком футов роста. Его широкие плечи, казалось, таили в себе спокойную силу добродушно настроенного хищного животного, льва из Уны, а волосы у почти круглого лица были цвета настоящей львиной гривы. Он носил усы длиннее, чем требовала мода. Этот рот, кажется, был готов смеяться в любой момент, но также и зевать. Потому что в нем рядом с мужской твердостью и определенностью было что-то пассивное и полусонное и много школьнического. Но ему было за тридцать. Впрочем, жизнь военного всегда близка к тому, чтобы стать простым продолжением жизни в школе. Итон вливается в Сэндхерст, и Сэндхерст – в полк. Товарищами все время бывают люди того же класса и тех же взглядов. Та же дисциплина, та же условность и тот же фетиш хорошего и дурного тона. Столько генералов бывают вечными школьниками. Они теряют свою свежесть, и только.
Но Джеффри Баррингтон не потерял своей. В этом заключалась его привлекательность, потому что он не был ни ловок, ни остроумен. Леди Эверингтон говорила, что дорожит им как дезинфицирующим средством для очистки воздуха.
– Этот дом, – объявляла она, – иногда слишком пахнет туберозами. Тогда я открываю окно и впускаю Джеффри Баррингтона.
Он был единственным сыном лорда Брэндана и наследником титула древнего, но обедневшего рода. Он был воспитан в убеждении, что должен жениться на богатой женщине. Он не сопротивлялся упрямо этим проектам, но и не сдавался так легко тем наследницам, которые хотели кинуться ему на шею. Он принял свой жребий с фатализмом, какой всякий добрый солдат должен хранить в своем ранце, и занял, как выжидающий Марс, свой пост в гостиной леди Эверингтон, полагая, что именно там нашел удобный стратегический пункт для приведения в исполнение своих намерений. Он не терял надежды, что, помимо приобретения золотых мешков, ему выпадет и счастье влюбиться в их обладательницу.
Асако Фудзинами, которую он встретил впервые на обеде у леди Эверингтон, поразила его, как мелодичный напев. Тогда он не раздумывал о ней, но забыть не мог. Мелодия упрямо всплывала в его памяти. Три или четыре раза она носилась в танце в его руках, и это довершило очарование. La belle dame sans merci [Прекрасная жестокосердная дама (франц.) – Здесь и далее примеч. редактора], скрывающаяся в каждой женщине, овладела им. Ее самые простые замечания казались ему перлами мудрости, каждое движение – триумфом грации.
– Реджи, – сказал он своему другу Форситу, – что вы думаете об этой японской девочке?
Реджи, который был дипломатом по профессии и музыкантом по милости Божией и чья впечатлительность почти равнялась женской, особенно когда дело касалось Джеффри, отвечал:
– Что, Джеффри, вы думаете жениться на ней?
– Клянусь Юпитером, – воскликнул его друг, для которого эта мысль была внезапным откровением, – но я думаю, она не захочет меня! Я не в ее вкусе.
– Этого никогда нельзя знать, – лукаво подбодрил Реджи, – она совершенно нетронута и имеет двадцать тысяч в год. Единственная в своем роде. Вы не спутаете ее с чьей-нибудь чужой женой, как это бывает нередко у новобрачных. Почему не попробовать?
Реджи думал, что такой брак невозможен, но его забавляла сама мысль.
Что касается леди Эверингтон, знавшей так хорошо каждого из них и думавшей, что знает их вполне, она ни о чем не догадывалась.
– Я думаю, Джеффри, вам нравится, чтобы вас видели рядом с Асако, потому что это подчеркивает контраст.
Ее признание сестре, миссис Маркхэм, было искренним. Она ошиблась; она предназначала Асако для кого-нибудь совершенно иного. Сама девушка первая просветила ее. Она пришла в будуар своей хозяйки однажды вечером, перед началом сооружения ночного туалета.
– Леди Джорджи, сказала она (леди Эверингтон – леди Джорджи для всех, кто ее хоть немного знает), – Il faut, gue je vous dise quelque chose [Мне нужно вам кое-что сказать (франц.)]. Девушка наклоняла и отворачивала лицо, как всегда в минуты смущения. Когда Асако говорила по-французски, это значило, что дело идет о чем-нибудь серьезном. Она боялась, что ее неточная английская речь может извратить то, что она намерена сказать. Леди Эверингтон догадалась, что это, вероятно, новое предложение; она уже имела сведения о трех.
– En bien, cette fois qui est-il? [Кто же на сей раз? (франц.)] – спросила она.
– Lt capitaine Geoffroi [Капитан Джеффри (франц.)], – отвечала Асако.
Тогда ее покровительница поняла, что это серьезно.
– Что вы сказали ему? – осведомилась она.
– Что он должен спросить у вас.
– Но зачем вмешивать в это меня? Это ваше собственное дело.
– Во Франции и в Японии, – сказала Асако, – девушка не говорит «да» или «нет» сама. Решают отец и мать. У меня нет родителей, так пусть он спросит вас.
– Что же я должна ему сказать?
Вместо ответа Асако слегка сжала руку старшей подруги, но леди Джорджи не ответила пожатием. Девушка сразу почувствовала это и сказала:
– Разве вам не нравится капитан Джеффри?
Но ее приемная мать ответила с горечью:
– Напротив, у меня сильная привязанность к Джеффри.
– Значит, тогда, – воскликнула Асако, поднимаясь, – вы думаете, я недостаточно хороша для него? Это потому, что я – не англичанка!
Она разрыдалась. Несмотря на внешнюю холодность, леди Эверингтон имела очень нежное сердце. Она обняла девушку.
– Дорогое дитя, – сказала она, приближая маленькое мокрое лицо к своему, – не плачьте. В Англии мы отвечаем на этот великий вопрос сами. Наши отцы, матери и приемные родители только соглашаются. Если Джеффри Баррингтон просил вашей руки, это потому, что он любит вас. Он не расточает предложения, как визитные карточки, подобно другим молодым людям. Право, я никогда не слыхала, чтобы он сделал предложение кому-нибудь прежде вас. Он не заслужил вашего «нет», конечно. Но разве вы совсем готовы сказать «да»? Ну хорошо, подождите недели две и встречайтесь с ним как можно реже в это время. А теперь пошлите за моей массажисткой. Ничто так не утомляет пожилых людей, как волнения молодежи.
В этот же вечер, встретив в театре Джеффри, леди Эверингтон сурово напала на него за коварство, скрытность и слабоволие. Он смиренно признал себя виновным во всем, кроме последнего, объясняя это тем, что не мог выкинуть из головы мысль об Асако.
– Да, это-то и есть симптом, – сказала леди, – ясно, что вы не владеете собой. Но боюсь, что я слишком поздно принимаюсь за лечение. И мне остается только поздравить вас обоих. Все-таки помните, что жена – не такая мимолетная вещь, как мелодия, если, конечно, она жена не слишком плохого сорта.
Тяжело было бедной леди расстаться со старейшей из ее дружеских привязанностей и предоставить ее Джеффри заботам этой декоративной иностранки с неизвестными и невыясненными душевными качествами. Но она знала, какой ответ будет дан через две недели, и справилась со своими нервами до такой степени, что смеялась в ответ на соболезнования друзей и старалась сделать свадьбу ее приемных детей гвоздем сезона. В конце концов, все это будет интересным приобретением для ее музея семейных драм.
Было одно лицо, у которого леди Эверингтон решилась выведать возможно больше в день свадьбы и с именно этой целью заманила его в сеть своих приглашений. Это был граф Саито, японский посланник.
Она завладела им, когда он принялся любоваться подарками, и увлекла в тишину и сумрак кабинета своего мужа.
– Я так рада, что вы нашли возможность прийти, граф Саито, – начала она. – Я полагаю, вы знаете Фудзинами, родственников Асако в Токио?
– Нет, не знаю, – отвечал его сиятельство, и в самом тоне леди инстинктом почувствовала, что он сам и не желал бы знать их.
– Но имя это вам известно, не правда ли?
– Я слыхал; есть много семейств в Японии с фамилией Фудзинами.
– Они очень богаты?
– Да, я думаю, очень богаты, – сказал маленький дипломат, видимо, чувствовавший себя не совсем удобно.
– Откуда у них эти деньги? – продолжал неумолимый инквизитор. – Вы скрываете от меня что-то, граф Саито. Пожалуйста, будьте откровенны, что бы там ни таилось.
– О нет, леди Эверингтон, здесь нет тайны, я уверяю вас. Фудзинами владеют домами и землями в Токио и других городах. Я хочу быть совсем откровенным с вами. Они, скорее всего, те, кого вы в Европе называете нуворишами.
– В самом деле! – И леди откинулась назад. – Но вы не замечали этого по самой Асако? Я надеюсь, у ней нет простонародного выговора или чего-нибудь подобного?
– О нет, – успокоил ее граф Саито, – не думаю. – Мадемуазель Асако не говорит по-японски, значит, не может быть и простонародного выговора.
– Никогда не предполагала ничего подобного, – продолжала хозяйка, – я думала, что богатый японец непременно даймё или что-нибудь в этом роде.
Посланник улыбнулся.
– Англичане, – сказал он, – не знают настоящих условий жизни в Японии. Разумеется, у нас есть недавно разбогатевшие семьи и обедневшие старые фамилии, как и у вас в Англии. В некоторых отношениях наше общество такое же, как и ваше. В других, наоборот, оно очень отличается, так что вы могли бы растеряться от массы новых понятий, противоположных вашим.
Леди Эверингтон прервала эти размышления отчаянной попыткой добиться чего-нибудь от него внезапной атакой.
– Как интересно будет, – сказала она, – для Джеффри Баррингтона и его жены посетить Японию и узнать все это.
Посланник переменил положение:
– Не думаю, – сказал он, – не думаю, чтобы это было хорошо. Не надо, не позволяйте им этого.
– Но почему?
– Я говорю всем японцам, мужчинам и женщинам, которые долго жили за границей или женились там: не возвращайтесь в Японию. Япония – это маленький цветочный горшок, а чужой мир – большой сад. Если вы пересадите дерево из горшка в сад и дадите вырасти, его нельзя будет перенести обратно в горшок.
– Но в этом случае это ведь не единственная причина, – настаивала леди Эверингтон.
– Да, есть и другие, – закончил посланник и поднялся с софы, показывая этим, что объяснения закончены.
Чета новобрачных уехала в автомобиле в Фоксон, осыпанная на прощание рисом; сзади болталась приносящая счастье белая туфля.
После ухода гостей леди Эверингтон скрылась в своем будуаре и там, на широком диване, разразилась рыданиями. Без сомнения, она переутомилась; но тяжело было и сознавать, что она ошиблась, и чувствовать, что пожертвовала при этом лучшим другом, самым ценным человеком из всех, посещавших ее дом. Мрачное облачко тайны нависло над молодой четой, одна из тех зловещих тайн, которые путешественники привозили на родину с Востока, – проклятие божества, скрытую отраву, ужасную болезнь.
Было бы так естественно посетить им обоим Японию и познакомиться со своей другой семьей. Но оба, сэр Ральф Кэрнс и граф Саито, единственные, кто знал сегодня кое-что о действительном положении дел, настаивали, что такое посещение было бы роковым. И кто были эти Фудзинами, которых граф Саито знал, но делал вид, что не знает. Как она, всегда такая осторожная в том, что касалось общества, сочла все улаженным именно потому, что Асако была японкой?
Глава II
Медовый месяц
- Утром, проснувшись,
- Не трону я гребнем волос:
- Для них изголовьем
- Была, их касалась рука
- Нежно любимого.
Баррингтоны покинули Англию для продолжительного свадебного путешествия; Джеффри мог теперь привести в исполнение свой любимый проект поездки за границу. Так попали они в число англичан вне Англии, которых беспокойная потребность движения переносит с места на место между Парижем и Нилом. Джеффри отказался от военной службы. Друзья его находили это ошибкой. Бросать начатую карьеру, даже если она не соответствует стремлениям, – серьезная ампутация и влечет за собой нечто вроде духовного кровотечения. Он отказался и от предложения отца поселиться в его поместье, потому что лорд Брэндан был неприятным старым джентльменом, любителем местных трактиров и трактирных девушек. Его сын хотел держать свою молодую жену как можно дальше от сцен, которых сам искренне стыдился.
Прежде всего направились в Париж, который Асако обожала; ведь он был родным для нее местом. Но на этот раз она познакомилась с таким Парижем, о котором знала разве по сказкам и во время жизни в монастырском пансионе и за надежной оградой виллы Мурата. Она была очарована театрами, магазинами, ресторанами, музыкой и жизнью, как будто танцующей вокруг нее. Ей хотелось снять апартаменты и прожить там до конца дней.
– Но сезон кончается, – говорил ее муж, – и все уедут.
Не привыкнув пока к своей свободе, он чувствовал еще себя обязанным делать то же, что и все.
Перед отъездом из Парижа они поехали с визитом на виллу в Отейле, где Асако жила столько лет.
Мурата был директором крупной японской фирмы в Париже. Почти всю жизнь он провел за границей и последние двадцать лет, если не принимать во внимание низкий рост и узкие глаза, он выглядел французом, со своей бородкой à l'Imperiale и быстрыми птичьими жестами. Его жена была японкой, но тоже не сохранила никаких следов национальной манерности.
Асако Фудзинами была привезена в Париж своим отцом, который здесь и умер еще молодым человеком. Он вверил свое единственное дитя попечениям семьи Мурата, требуя, чтобы она была воспитана на европейский лад, не имела общения с родственниками в Японии и, во всяком случае, была выдана замуж за человека белой расы. Он завещал ей все свое состояние, и доходы регулярно высылались Мурата токийским агентом, чтобы быть употребленными на нужды наследницы так, как найдет лучшим опекун. Эти деньги были единственной связью между Асако и ее родной страной.
Оторвать дитя от семьи, важным членом которой оно должно было оказаться в силу юридических и материальных связей, было, на взгляд всякого порядочного японца, актом столь революционным, что даже просвещенный Мурата возроптал. В Японии индивидуум значит так мало, а семья так много. Но Фудзинами настаивал, а ведь неповиновение воле умирающего влечет за собою проклятие «гневного духа» и всевозможные дурные последствия.
Так Мурата приняли Асако и полюбили ее, насколько их сердца, завядшие вдали от родины и неестественных условий жизни, способны были любить. Она стала дочерью хорошо воспитанной французской буржуазии и воспитывалась строго и вместе с тем мягко, с особенным вниманием к естественному росту ее мысли и индивидуальности.
Домашний очаг Мурата произвел на Джеффри Баррингтона не особенно приятное впечатление. Он удивлялся, как такой яркий цветочек, как Асако, мог быть взращен в такой мрачной обстановке. На вилле царствовал дух внешне приличной скупости и рабского подражания вкусам и привычкам парижских друзей. Жилые комнаты были так же безлики, как и номера в гостинице. Изобиловали нейтральные краски, безобразно темные и кошмарные растительные образчики на коврах, обивке мебели и обоях. Замечалась любовь к покрывалам – чехлам для кресел, диванов, скатертям для столов, салфеткам для ламп и ваз, чехлам для подушек, подставкам ламповым, подставкам для ваз и вообще ко всяким сортам декоративных тряпок. Повсюду тяжелый запах скрытой пыли, говорящей о недостаточной численности прислуги и поверхностном подметании. Ни одного украшения или картины, которые напоминали бы о Японии или служили ключом к личным вкусам хозяев.
Джеффри думал, что будет свидетелем трогательной сцены между своей женой и ее приемными родителями. Нет, приветствия были вежливые и с соблюдением правил. Нарядом и драгоценностями Асако восхищались, но без той нотки досадливой зависти, которая часто пробивается в самых сдержанных разговорах английских дам. Потом в мрачном расположении духа сели за завтрак, съеденный в совершенном молчании.
После завтрака Мурата увел Джеффри в свой сад камней.
– Я думаю, что вы будете довольны нашей Асако-сан, – сказал он, – ее характер еще пластичен. В Англии это не так, но во Франции и в Японии мы говорим, что характер жены должен воспитать муж. Она чистая белая бумага: пусть он возьмет кисть и пишет, что ему угодно. Асако-сан – очень милая девушка. Ею легко руководить. У нее очень хорошие наклонности. Она не лжет беспричинно, не заводит дружеских связей с неподходящими людьми. Не думаю, чтобы вам было трудно с ней.
«Говорит о ней, почти как о лошади», – думал Джеффри.
Мурата продолжал:
– Японская женщина – плющ, обвивающийся вокруг дерева. Она не стремится к самостоятельности.
– Так вы думаете, Асако до сих пор остается японкой? – спросил Джеффри.
– Не по манерам, не по взглядам, даже не по мыслям, – отвечал Мурата, – но ничто не может изменить сердца.
– Вы думаете, она испытывает иногда тоску по своей родине? – спросил муж.
– О нет, – улыбнулся Мурата. Сморщенный человечек был полон улыбок. – Она оставила Японию, не будучи и двух лет от роду, и вовсе ничего не помнит.
– Я думаю, мы когда-нибудь отправимся в Японию, – сказал Джеффри, – когда нам надоест Европа, вы понимаете? Говорят, это восхитительная страна, и, конечно, нехорошо, что Асако ничего о ней не знает. Кроме того, я хотел бы ознакомиться с ее имущественным положением.
Мурата уставился на свои желтые ботинки в затруднении. Англичанина внезапно поразила мысль, что он, Джеффри Баррингтон, стал родственником людей, похожих на этого человека, что они имеют право называть его своим кузеном. Он вздрогнул.
– Вы можете довериться ее адвокату, – сказал японец. – Мистер Ито – один из моих старых друзей. Можете быть совершенно спокойны, деньги Асако целы.
– О да, конечно, – подтвердил Джеффри, – но каково ее состояние, точно? Думаю, я должен это знать.
Мурата начал нервно смеяться, как все японцы, когда они смущены.
– Mon Dieu! [Боже мой! (франц.)] – воскликнул он. – Я и сам не знаю. Деньги высылались регулярно почти двадцать лет, и мне известно, что Фудзинами очень богаты. Право, капитан Баррингтон, мне кажется, что Асако не понравится Япония. Последнее желание ее отца было, чтобы она никогда не возвращалась туда.
– Но почему? – спросил Джеффри. Он чувствовал, что Мурата хотел, чтобы Асако совсем забыла, что была японкой. – Да, но теперь она замужем и ее будущее определено. Притом она не возвратится навсегда в Японию, а только для того, чтобы посмотреть ее. Япония, наверное, понравится нам обоим. Говорят, это великолепная страна.
– Вы очень любезны, – сказал Мурата, – отзываясь так о моей родине. Но иностранец, женившись на японке, счастлив, только оставаясь в своей стране, и японка, вышедшая замуж за иностранца, счастлива только вдали от своей. В Японии им хорошо не будет. Национальная атмосфера в Японии слишком сурова для неяпонцев или полуяпонцев. В ней они увядают. Кроме того, жизнь в Японии очень бедна и сурова. Мне она не нравится самому.
Джеффри все-таки не мог счесть все это действительной причиной. Ему не случалось прежде долго разговаривать с японцами; но теперь он чувствовал, что, если все они так уклончивы, неестественны, скрытны, ему лучше держаться подальше от родственников Асако.
Ему интересно было знать, что на самом деле думает его жена о Мурата, и по дороге в гостиницу он спросил:
– Ну, девочка, хотелось бы вам вернуться и жить в Отейле? – Она покачала головой. – Но ведь приятно думать, что вы всегда можете найти родной дом в Париже, не правда ли? – продолжал он, желая вызвать признание, что для нее родной дом только в его объятиях – стиль разговора, который был для него «вином жизни» в этот период.
– Нет, – отвечала она с мягкой дрожью, – я не считаю это родным очагом.
Джеффри был немного смущен таким отсутствием чувствительности, и кроме того, разочарован, не получив точно такого ответа, какого ожидал.
– Почему, разве там было нехорошо? – спросил он.
– О, некрасиво и неудобно, – сказала она, – они так не любят тратить деньги. Когда я мыла руки, они говорили: не мыльте слишком много, это лишнее.
Асако походила на заключенного, выпущенного на солнечный свет. Она пугалась мысли быть брошенной опять в темноту.
В новой жизни все делало ее счастливой, то есть все новое, все, что давали ей, что-нибудь вкусное для еды или питья, что-нибудь мягкое и красивое из одежды. А муж ее был наиболее очаровательной новинкой. Он был гораздо приятнее леди Эверингтон, потому что не говорил постоянно «не надо» и не делал тонких замечаний, которых она не могла понять. Он давал ей полную самостоятельность и все, что ей нравилось. Он напоминал ей большого ньюфаундленда, бывшего ее рабом, когда она была еще маленькой девочкой.
Он забавлялся с ней, как играл бы с ребенком, наблюдал, как она примеривает украшения, прятал от нее и заставлял находить вещицы, держал их над ее головой, чтобы она прыгала за ними, как собачка, раскладывал ее сокровища для бесконечных частных выставок, которые поглощали такую значительную часть ее времени. Тогда она звонила и требовала, чтобы все горничные пришли и смотрели; и Джеффри должен был стоять посреди этой женской толпы, прислушиваясь к хору всех этих «Mon Dieu» и «Ah, que c’ext beau» [О, как это прекрасно! (франц.)] и «Ah! qu’elle est gentille» [О, как она мила! (франц.)], похожий на Гектора, зашедшего в гинекей [Женская половина дома] Приамова дворца. Он чувствовал себя, может быть, поглупевшим, но очень счастливым, счастливым наивным счастьем своей жены, ее привязанностью, которая угадывалась без всяких умственных усилий, исследований и изысканий, за которые ему приходилось приниматься не раз, чтобы не отстать от лукаво флиртующих красавиц салона леди Эверингтон.
Асако вся сияла счастьем. Но будет ли она счастлива всегда? Были обстоятельства, с которыми следовало считаться, – болезнь, рождение и воспитание детей, скрытое, постепенное изменение к тому, что раньше любили, разрушительные посторонние влияния, привлечение и отталкивание так называемых друзей и врагов и все, что усложняет примитивную простоту брачной жизни и разрушает Эдем медового месяца. Адам и Ева в садах мироздания могли слышать голос Бога в шелесте вечернего ветерка; они могли жить без борьбы и честолюбия, без подозрений и упреков. У них не было ни родственников, ни братьев, ни сестер, ни теток или опекунов, ни одного друга, чтобы проложить дорогу клевете или постоянно стараться вырвать их из объятий друг друга. Но первое влияние, которое проникает через стены их рая, первое существо, с которым они говорят, которое обладает человеческим голосом, вернее всего окажется сатаной, тем старым змеем, который был лжецом и клеветником искони и чьи советы неминуемо влекут за собой изгнание от лица Бога и мрачную жизнь труда и страдания.
Было маленькое облачко на небе их счастья. Джеффри был склонен надоедать Асако ее родиной. Его сведения насчет Японии были почерпнуты главным образом из музыкальных комедий. Он охотно называл жену Юм-Юм или Питти-Синг. Он прикрепил конец одной из ее черных вуалей себе под шляпу и спрашивал, больше ли он ей нравится с косичкой.
– Капитан Джеффри, – печально сказала она, – это китайцы носят косы; они совсем дикий народ.
Потом он хотел назвать ее своей маленькой гейшей, но она не согласилась, потому что знала от Мурата, что гейши – нехорошие женщины, которые отнимают у жен мужей, а это совсем не забавное дело.
– Что за пустяки! – воскликнул Джеффри, ошеломленный этим внезапным отпором. – Они милые, маленькие штучки, как вы, дорогая, приносят чай и машут веерами над вашей головой, и я рад был бы иметь их двадцать, чтоб они служили вам.
Он дразнил жену, подозревая в ней пристрастие к рису, к палочкам, которыми едят китайцы, бумажным веерам и джиу-джитсу. Ему нравилось дразнить ее, как дразнят ребенка, едва не доводя до слез. У Асако тоже слезы были не очень далеко от смеха.
– Почему вы мучите меня? За то, что я японка? – почти плакала она. – Но ведь на самом деле это не так! Что мне делать, что мне делать!
– Но, милочка, – говорил ей капитан Джеффри, внезапно устыдясь своего юмора, достойного слона, – о чем же тут плакать? Я бы гордился, если бы был японцем. Они отличный, храбрый народ. Они задали русским великолепную взбучку.
Ей было приятно, что он хвалит ее народ, но она все же сказала:
– Нет, нет, они вовсе не такие. Я не хочу быть японкой. Я не люблю их. Они безобразные и злые. Почему мы не можем выбирать, кем быть? Я хотела бы быть английской девушкой или, пожалуй, французской, – прибавила она, вспомнив о Рю де-ля-Пе.
Они оставили Париж и поехали в Довилль. И там-то впервые вполз в Эдем змей, нашептывающий о запрещенном плоде. Этим змеем были очень милые люди, развлекающиеся мужчины и изящные женщины, только и думавшие, что о знакомстве с сенсационной парой – японской миллионершей и ее представительным супругом.
Асако завтракала с ними, и обедала с ними, и сидела у моря в таких восхитительных купальных костюмах, что просто стыдно было бы их замочить. Сравнивая себя с окружающими ее стройными «русалками» и осознав недостатки своего тела, Асако вернулась к кимоно, к большому удивлению мужа; и «русалки» должны были признать себя побитыми.
Она прислушивалась к их разговорам и научилась при этом сотне вещей, но еще по крайней мере сотня осталась скрытой для нее.
Джеффри предоставил жене развлекаться самой в космополитическом обществе французского купального курорта. Он хотел этого. Все жены, которых он знал прежде, казалось, веселились больше, когда были вдали от мужей. Он не совсем верил в дух взаимного обожания, который ниспослали боги ему и его жене. Может быть, это был болезненный симптом. Еще хуже: это могло быть дурным тоном. Пусть Асако будет естественной и веселится сама; не надо обращать их любовь в какой-то дом заключения.
Но он чувствовал себя очень одиноким без нее. Нелегко было найти себе занятие, если ее присутствие не помогало ему в том. Он бродил взад и вперед по эспланаде и иногда пускался в смелые плавания по морю Он часто становился добычей скучающих людей, которые всегда водятся в приморских местах у себя и за границей, высматривая одиноких и вежливых людей, чтобы нагружать их своими разговорами.
Все они, казалось, или были сами в Японии, или имели друзей и родных, которые досконально знали страну.
Удивительная земля, уверяли они. Народ будущего, сад Востока; но, конечно, капитан Баррингтон сам хорошо знал Японию. Нет? Нет. Никогда не был там? Ах, наверное, миссис Баррингтон описала ему все. Не может быть! В самом деле? С тех пор как была младенцем? Это необычайно! Очаровательная страна, такая спокойная, такая оригинальная, такая живописная, настоящее место для отдыха, и потом, японские девушки, маленькие «мусме», в их ярких кимоно, носящиеся вокруг, как бабочки, такие милые, мягкие и любезные. Но нет! Капитан Баррингтон – женатый человек; это не для него. Ха, ха, ха!
Пожилые прожигатели жизни, отогревавшиеся, как февральские мухи, на солнце Довилля, казалось, имели особенно богатые воспоминания о населении чайных домиков и о восточных любовных похождениях под вишневыми деревьями Йокогамы. Ясно, Япония та же, что в оперетках.
Джеффри начинал стыдиться, что не знает родины своей жены. Кто-то спросил у него, что такое, собственно, бусидо. Он ответил наудачу, что это делается из риса с приправами. По веселой реакции на его объяснение он понял, что попался на удочку. Тогда он попросил наиболее ученого из своих скучных знакомых назвать ему несколько книг о Японии. Он хотел проглотить их и получить основные сведения по важнейшим вопросам. Эрудит сразу же одолжил ему несколько томов Лафкадио Хирна и «Мадам Хризантему» Пьера Лоти. Он прочел повесть прежде всего. Сначала пикантную закуску, не правда ли?
Асако увидела книгу. Это было иллюстрированное издание; и маленькие изображения японских сцен так ей понравились, что она принялась читать.
– Это история нехорошего мужчины и дурной женщины, – сказала она, – Джеффри, зачем вы читаете такие вещи? Они приносят вред.
Джеффри улыбнулся. Он сомневался, чтобы общество воображаемой Хризантемы было более вредным нравственно, чем компания настоящей мадам Ларош-Мейербер, с которой его жена была в этот день на пикнике.
– Потом, это несправедливо, – продолжала Асако. – Люди прочтут такую книгу и подумают, что все японские девушки такие нехорошие.
– Но милочка, я не думал, что вы уже прочли это, – сказал Джеффри, – кто говорил вам о ней?
– Виконт де Бри, – отвечала Асако. – Он назвал меня Хризантемой, и я спросила его почему.
– Ах вот как! – сказал Джеффри.
Положительно, пора было покончить с пикниками и «русалками». Но Асако была так счастлива и так явно невинна.
Она вернулась к своему кругу поклонников, а Джеффри – к своему изучению Дальнего Востока. Он прочел книги Лафкадио Хирна и не заметил, что вкусил при этом опиума. Прелестные описания этого мастера поэтической речи в прозе носились перед его глазами, как клубы наркотического дыма. Они убаюкивали ум, как во сне, и сами постепенно слагались в видения страны более прекрасной, чем любая из существующих, – страны оживленных рисом равнин и обрывистых холмов, изящных лесов, красных храмовых ворот, мудрых священников, фантастических сказок, простосердечного, улыбающегося народа, детей, прелестных, как цветы, смеющихся и играющих в мягком солнечном свете, страны, в которой все мило, красиво, миниатюрно, ясно, артистично и безукоризненно чисто, где люди становятся богами не в силу внезапных апофеозов, а просто и легко, естественным течением жизни, – словом, страны, противоположной нашему собственному бедному и неприятному континенту, на котором все чудовищное и отвратительное с каждым днем умножается.
Однажды после полудня Джеффри лежал на террасе гостиницы, читая «Кокоро», как вдруг его внимание было привлечено прибытием автомобиля мадам Ларош-Мейербер с Асако, самой хозяйкой и другими женщинами в глубине. Асако выскочила первая. Она прошла в свой номер, не глядя по сторонам и прежде чем муж успел позвать ее. Мадам Мейербер наблюдала ее бегство, быстрое, как полет стрелы, и пожала своими массивными плечами, прежде чем медленно вылезти самой.
– Все в порядке? – осведомился Джеффри.
– Ничего особо неприятного, – улыбнулась дама, известная в Довилле под именем мадам Цитеры, – но вам лучше пойти и утешить ее. Мне кажется, она увидела дьявола в первый раз.
Он открыл дверь ее солнечной, светлой комнаты и нашел Асако лихорадочно укладывающей вещи и громко рыдающей.
– Моя бедная крошка, – сказал он, обнимая ее, – в чем дело?
Он уложил ее на софу, снял с нее шляпу, распустил платье, и понемногу она пришла в себя.
– Он хотел поцеловать меня, – сказала она, плача.
– Кто? – спросил муж.
– Виконт де Бри.
– Проклятая обезьяна! – воскликнул Джеффри. – Я переломаю все кости в его несчастном теле.
– О нет, нет, – протестовала Асако, – уедем сейчас отсюда. Уедем в Швейцарию, куда-нибудь!
Змей-искуситель заполз в райский сад, но оказался не очень ловким пресмыкающимся. Он слишком рано обнажил ядовитые зубы, и оскорбленная японка сделала один его глаз похожим на импрессионистский солнечный закат, так что несколько дней ему пришлось прятаться, боясь насмешек друзей.
Но и Асако была глубоко поражена в невинности сердца, и понадобились все снежные ветры Энгадина, чтобы сдуть с ее лица горячий след мужского дыхания. Она больше не выходила из-под защиты мужа. Прежде не отвергавшая самой усиленной любезности, теперь она осыпала стены своего оскверненного рая острыми осколками стекла холодной вежливости. Всякий мужчина казался подозрительным: немецкие профессора, собиравшие альпийские растения, горные туристы – маньяки с глазами, прикованными к тем вершинам, на которые еще надо было забраться. У нее не находилось словечка ни для кого из них. Даже мужеподобные женщины, которые играли в гольф, гребли и карабкались по горам, казались ее негодующему взору опасными прислужницами мужских страстей, замаскированными союзницами мадам Цитеры.
– Они все скверные? – спрашивала она Джеффри.
– Нет, девочка, вряд ли. Они слишком безобразны для этого.
Джеффри был доволен ходом событий, сделавшим его опять единственным компаньоном жены. Он был очень рад ее желанию обедать в своем номере и избегать общих комнат. Ему наскучило одиночество в Довилле. Ее прежнее общество он не любил больше, чем признавался себе сам; потому что все это бабье – жалкая компания. Поистине, это-то и был дурной тон.
В это время он нуждался в ней, как в зеркале для своих мыслей и собственной особы. Она следила за тем, чтобы его платье было без пятен и чтобы его галстук был красиво завязан. Разумеется, он всегда переодевался к обеду, даже если они обедали в своей комнате. Она тоже надевала свои новые драгоценности исключительно для его глаз. Она прислушивалась к его словам, налагая запрет на предметы разговора, которых он не решился бы коснуться в беседе с кем-нибудь еще. Она никогда не прерывала его, не обнаруживала невнимания, хотя ее ответы часто бывали странны и невпопад.
Человеку с его характером была очень приятна эта молчаливая лесть. Она, казалось, впитывала в себя его мысли, как промокательная бумага, а он не переставая наблюдал, усиливалось ли или, наоборот, ослабевало впечатление. Он, бывший таким молчаливым среди «гениальных» гостей леди Эверингтон, теперь сразу стал разговорчив, что было простой реакцией его любви к жене, инстинктом, который заставляет петь самцов-птиц. Он продолжал свои разговоры и с каждым днем становился в собственном мнении и в глазах Асако интеллигентнее, оригинальнее и красноречивее.
Глава III
На Восток
- От глубокого сна
- В эту долгую ночь
- Меня пробудивший,
- Мил этот шум челнока на волнах.
Когда августовские снега выпали на Сент-Морице, Баррингтоны спустились к Милану, Флоренции, Венеции и Риму. К Рождеству они направились на Ривьеру, где в Монте-Карло встретили леди Эверингтон, сильно негодующую или представляющуюся рассерженной за небрежное к ней отношение.
– Приемные матери – народ важный, – говорила она, – и легко обижаются. А тогда они обращают вас в диких зверей или усыпляют заколдованным сном на сотни лет. Почему вы не писали мне, дитя?
Они сидели на террасе перед казино, любуясь лазурью Средиземного моря. В нескольких шагах от них высокий молодой англичанин смеялся и болтал с двумя молодыми девушками, чья красота и ослепительный наряд были слишком искусственны для какого угодно света, кроме разве полусвета. Внезапно он обернулся и заметил леди Эверингтон. Вежливо простившись с собеседницами, он подошел поздороваться с ней.
– Обри Лэкинг, – воскликнула она, – вы так и не ответили на письмо, которое я написала вам в Токио!
– Дорогая леди Джорджи, уже целые века, как я покинул Токио. Меня повлекло опять в Англию; и я теперь второй секретарь в Христиании. Вот почему я в Монте-Карло.
– Так разрешите представить вас Асако Фудзинами, которая стала теперь миссис Баррингтон. Вы расскажете ей о Токио. Это ее родной город, но она не видала его с того времени, когда еще носила детское платье, если только японские дети носят такие вещи.
Обри Лэкинг и Баррингтон учились вместе в Итоне. Они были старыми приятелями и очень обрадовались встрече. Баррингтон, кроме того, был доволен представившимся случаем поговорить о Японии с человеком, недавно ее оставившим и притом рассказывавшим охотно и интересно. Лэкинг жил в Японии не особенно долго, и Восток ему не успел надоесть. Он описывал странные, живописные, забавные стороны восточной жизни. Он был полон энтузиазма, восхищаясь страной нежных голосов и улыбающихся лиц, где в бесчисленных лавочках продаются товары при свете вечерних фонарей, где из ярко освещенных чайных домиков долетают гнусавые звуки самисена и пение гейш и видны сквозь бумажные «шодзи» [Раздвижные окна из непромокаемой просвечивающей бумаги, вдоль наружной стены] тени их причесок, подобных шлемам, то появляющиеся, то исчезающие. Восток, положительно, притягивал Баррингтонов к своим погибельным берегам. Должность Лэкинга при посольстве в Токио перешла к Реджи Форситу, одному из старейших друзей Джеффри, шаферу на его свадьбе и светочу кружка леди Эверингтон. Теперь Джеффри послал ему открытку со словами: «Согрейте бутылку саке и ждите в скором временен друзей». (Джеффри уже считал себя знатоком японских обычаев)
Однако, когда Баррингтоны уже готовы были проститься с Ривьерой, они притворно заявляли, что едут в Египет.
– Они очень счастливы, – сказала Лэкингу несколько дней спустя леди Эверингтон, – и ничего не подозревают. Боюсь, что их все же постигнет удар.
– О, леди Джорджи, – возразил он, – я никогда не знал, что вы можете пророчить несчастье. Я хочу думать, что все предзнаменования благоприятны для них.
– Им следовало бы чаще ссориться, – с сожалением промолвила леди Эверингтон. – Она должна бы противоречить ему гораздо больше, чем теперь. В браке всегда есть вулканический элемент. Если огни спокойны, это признак грядущей опасности.
– Но у них сколько угодно денег, – заявлял Обри, все затруднения которого неизменно бывали связаны с его банковскими счетами, – и они влюблены друг в друга. Какая же тут опасность?
– Горе следит за всеми нами, Обри, – отвечала его собеседница, – никакое счастье не убежит от него. Единственное, что можно сделать, это смотреть ему прямо в глаза и смеяться над ним. Горю это иной раз наскучит, и оно уйдет. Но эти бедняжки летят к нему на всех парусах и вовсе не знают, что значит смеяться над ним.
– Вы, верно, считаете Египет способным развратить всех без исключения. Тысячи людей ездят туда и возвращаются невредимыми, да почти все, кроме, разве что, героинь Роберта Хиченса.
– Нет, нет, не Египет, – сказала леди Эверингтон, – Египет только ступенька. Они едут в Японию.
– Что ж, и Япония, право, достаточно безопасна. Там нет никого, с кем стоило бы флиртовать, кроме разве нас, в посольстве, но у нас обычно полно дел. Что касается приезжих, они постоянно во власти билетов Кука и японских гидов.
– Милый Обри, вы уверены, что несчастьем могут грозить только деньги и флирт?
– Я знаю, что эти две вещи – обильный источник неприятностей.
– Что вы думаете о миссис Баррингтон? – спросила леди, показывая, что меняет тему разговора.
– О, очень милая малютка.
– Похожа на ваших приятельниц в Токио, японок, вероятно?
– Нисколько. Японские дамы выглядят очень живописно, но глупы, как куклы. Они скромно сопровождают своих мужей и совсем не ждут, что с ними могут заговорить.
– А вы не делали более интимных опытов? – спросила леди Эверингтон. – По правде, вы жили не согласно со своей репутацией?
– Ну, леди Джорджи, – продолжал молодой человек, глядя на свои блестящие ботинки с видом притворного смущения, – зная, что у вас нет предрассудков, признаюсь вам, что имел там маленькое хозяйство, а-ля Пьер Лоти. Мой японский учитель полагал, что это хороший способ повысить мое знание местного языка; и это знание давало мне лишнюю сотню фунтов за услуги переводчика, как это называется. Я думал, кроме того, что будет настоящим отдыхом после дипломатических обедов возможность часок-другой отпускать отборнейшие ругательства и проклятия в компании милого создания, которое ничего из них не поймет. И вот учитель взялся подыскать мне подходящего товарища женского пола. И нашел. Именно он и представил меня своей сестре, а наиболее подходящей она оказалась потому, что занимала то же положение при моем предшественнике – человеке, который мне очень не нравился. Но это я узнал только позже. Она была глупа, смертельно глупа. Я даже не мог научить ее ревновать. Глупа, как моя японская грамматика; и когда я сдал экзамен и сжег свои книги, я расстался и с ней.
– Обри, что за безбожная история!
– Нет, леди Джорджи, это не было и безбожным. Она была до такой степени несерьезной, что не чувствовала греха. Все дело не имело даже заманчивости дурного поступка.
– Хорошо ли вы знаете японцев? – Леди Эверингтон вернулась на путь прямых вопросов.
– Никто их не знает; это самый скрытный народ.
– Думаете ли вы, что, если Баррингтоны поедут в Японию, Асако угрожает опасность быть втянутой опять в недра семьи?
– Нет, не думаю, – возразил Лэкинг, – японская жизнь так стеснительна даже для самих японцев, вы понимаете, если они попробовали жизни в Европе или Америке. Спят они на полу, одежда неудобна, пища отвратительная, и это даже в домах богачей.
– Да, это, должно быть, удивительная страна. Что вы считаете наибольшей приманкой для путешественников, едущих туда?
– Леди Джорджи, вы сегодня задали мне столько пытливых вопросов. Я, пожалуй, не буду больше отвечать.
– Еще этот один, – настаивала она.
Он опять с минуту рассматривал свои ботинки и потом, подняв к ней свое лицо с видом насмешливого вызова, который он обычно принимал на самой границе нескромности, ответил:
– Йошивара.
– Да, – сказала леди. – Я слыхала об этом. Это что-то вроде «Ярмарки тщеславия» для всех кокоток Токио?
– Гораздо больше этого, – отвечал Лэкинг, – это рынок человеческого тела, притом грубый факт ничем не прикрыт, кроме живописности места. Это огороженный квартал величиной с маленький город. В этой ограде лавки, а в их витринах выставлены женщины, совсем как товары или дикие звери в клетках, потому что на окнах деревянные решетки. Одни девушки сидят неподвижно, как неживые, другие подходят к перекладинам, стараются дотронуться до прохожих, совсем как обезьяны, заигрывают с ними и кричат вслед. Но я не мог понять, что они кричали, – к счастью, может быть. Девушки – там их несколько тысяч – все одеты в яркие кимоно. Это в самом деле очень красиво, пока не начнешь раздумывать об этом. На окнах лавок висят билетики с обозначением их цен – от шиллинга до фунта. Это наиболее поражает из всего, что припасла Япония для обычных путешественников.
Леди Эверингтон с минуту молчала; ее болтливый собеседник стал совершенно серьезным.
– В конце концов, – сказала она, – разве это хуже Пиккадилли ночью?
– Дело не в том, хуже или лучше, – отвечал Лэкинг. – Такая откровенная система продажи – страшнейшее оскорбление наших самых дорогих верований. Возможно, мы лицемерим, но само наше лицемерие есть признание вины и акт благочестия. Для нас, даже самых отчаянных грешников из нашей среды, в женщине – всегда есть нечто высокое. Самая низменная уличная сделка надевает по крайней мере маску романа. Она символизирует речи и дела любви, даже пародируя их. Но для японца женщина – просто животное. Покупают девушку, как покупают корову.
Леди Эверингтон было не по себе, но она пыталась поддержать свою репутацию женщины, не смущающейся ничем.
– Все-таки все равно, на Пиккадилли или в Йошиваре, всякая проституция есть чисто коммерческая сделка.
– Может быть, – сказал молодой дипломат, – только не касаясь идеала в глубине нашей души. Страсть – часто уродливое воплощение идеала, как и грубое изображение Бога, сделанное дикарем. Проблеск идеала возможен на Пиккадилли и невозможен в Йошиваре. Нечто божественное видели в Маргарите Готье; молоденький Гюг видел его даже в Нана. Словом, здесь, в Лондоне, в самых грязных и отвратительных случаях женщина все еще отдается, тогда как в Японии мужчина ее просто берет.
– Обри, – сказала его приятельница, – я не подозревала, что вы поэт, иными словами, можете говорить безрассудные вещи без смеха. Думаете, все это может отразиться на жизни Баррингтонов?
– Было бы жестоко думать о старине Джеффри, таком прямом, чистом и честном парне, что он не мог бы победить дурных мыслей. Я только подумал, что, если кто-нибудь женится на обезьяне, он может принимать ее за человека, только пока не увидит ее собратьев в клетке.
– Бедная маленькая Асако, моя последняя приемная дочь! – воскликнула леди Эверингтон. – Право, Обри, вы уж слишком грубы.
– Я не хотел этого, – сказал тоном раскаяния Лэкинг. – Она чрезвычайно милое маленькое создание, похожее на котенка, но я считаю неблагоразумным, что он везет ее в Японию. Ее восточные инстинкты могут проявиться самым неожиданным образом.
Наступила весна, время порывов, когда мы легче всего подчиняемся внезапным движениям сердца. Даже в сухом климате Египта пронеслись потоки дождей, как стаи перелетных птиц. Асако Баррингтон почувствовала их свежее влияние и вместе с тем влечение к новому и к новым местам. До сих пор у нее замечалось мало склонности посетить страну своих предков. Но теперь, возвращаясь от храмов Луксора, она совсем неожиданно сказала Джеффри:
– Если мы поедем в Японию теперь, мы как раз поспеем, чтобы увидеть цветущие вишневые сады.
– Как, маленькая Юм-Юм, – вскричал в восхищении муж, – вам надоели уже фараоны?!
– Египет очень интересен, – поправилась Асако, – поразительно это величие тысяч и тысяч лет. Но оно наводит грусть, не кажется вам? Думается, что все здесь умерли давным-давно. Хорошо бы увидеть опять зеленые поля, правда, милый Джеффри?
Голос весны говорил ясно.
– И вы в самом деле хотите ехать в Японию, милая? Я ведь в первый раз слышу от вас об этом.
– Дядя и тетя Мурата в Париже не раз говорили в это время: «Если теперь вернуться в Японию, мы как раз застанем цветение вишни».
– Почему, – спросил Джеффри, – японцы так много думают о вишневых цветах?
– Они очень изящны, – отвечала его жена, – настоящие снежно-белые облака; кроме того, говорят, что эти цветы – души японцев.
– Так вы будете моим вишневым цветочком, хорошо?
– Нет, не женщины, – возразила она, – это мужчины – вишневые цветы.
Джеффри засмеялся. Ему казалось нелепым сравнивать мужчину с хрупким цветком, с его преходящей красотой.
– А как же японские дамы, – спросил он, – если цветы – мужчины?
Асако не знала, чтобы особый цветок символизировал их прелесть. Она выразила предположение:
– Кажется, бамбук, потому что женщины должны склоняться, как во время бури, когда мужья сердятся. Но, Джеффри, вы никогда не сердитесь. Вы не даете мне случая сделаться бамбуком.
На следующий день они взяли билеты в Токио. Долгое морское путешествие оказалось приятным опытом, прерываемым беглыми визитами к друзьям, живущим на Цейлоне и в Сингапуре, и, оживляемым тесной, хотя и эфемерной, интимностью жизни на борту парохода.
На «Суматре» была пестрая компания, и ее наиболее бросающиеся в глаза представители – шумные и пьющие завсегдатаи курительной комнаты и дамы сомнительного поведения, с которыми они проводили время, – были сразу отвергнуты Джеффри как недостойные.
Из-под этой пены вышли на свет люди более подходящие – офицеры и правительственные чиновники, возвращающиеся к своим постам, и несколько туристов от безделья. Каждый, казалось, старался оказать внимание очаровательной японской леди, и избегнуть этого усиленного внимания было трудно в тесных пределах судовой жизни. Единственным средством отстранить несносных было окружить себя телохранителями из приемлемых компаньонов. Райская ограда медового месяца не запиралась в пути.
Разумеется, много говорили о Востоке, но совсем не с тех точек зрения, что энтузиасты Довилля или Ривьеры. Многие из этих мужчин и женщин жили в Индии, в малайских странах, в Японии или открытых портах Китая, жили, зарабатывая там кусок хлеба, а не потому, что грезили о волшебных снах Востока. Для таких, его романтические краски поблекли. И исписанные страницы их трудовой жизни имели траурную рамку недовольства, тоски по родине, куда они так охотно возвращались в редкие периоды отдыха и где, казалось, не находилось для них ни места, ни занятия. Это были члены британской диаспоры: только их Сион оказывался для них скорее сладким воспоминанием, чем настоящим родным домом.
– Да, – говорили они о стране изгнания, – очень живописно.
Но их лица, морщинистые или бледные, их озлобленность и молчаливость говорили о годах усилий и тяжелом добывании денежных средств в странах, где развлечений мало и их трудно найти, где климатические условия неблагоприятны, где угрожает лихорадка, где белое меньшинство живет, как солдаты в одиноком форте, вечно подозревая и опасаясь, вечно настороже.
Самым надежным из телохранителей Асако был ее соотечественник Камимура, сын известного японского государственного деятеля и дипломата; он, окончив курс в Кэмбридже, возвращался на родину первый раз за многие годы.
Это был ловкий, красивый юноша, очень спокойный и утонченный, казавшийся даже немного женственным из-за преувеличенной изящности и мелочной заботливости о своем костюме и своей особе. Он избегал всех, кроме Баррингтонов, вероятно потому, что сходство положения перекидывало мост между ним и его соотечественницей.
У него был высокий лоб мыслителя, красивые, глубокие, темные глаза, как у Асако, изогнутые саркастические губы, нос почти орлиный, но с чересчур низким переносьем. Он читал все, помнил все и был лучшим в университете игроком в лаун-теннис.
Он возвращался в Японию, чтобы жениться. Когда Джеффри спросил, кто его невеста, он ответил, что еще не знает, но родственники скажут ему, как только он приедет в Японию.
– А вы совсем не имеете голоса в этом деле? – спросил англичанин.
– О нет, – отвечал он, – если она мне не понравится, я могу не жениться; но, разумеется, выбор ограничен и я должен стараться не быть слишком требовательным.
Джеффри подумал, что вследствие его принадлежности к высшей аристократии очень немногие девушки в Японии были достойны его руки.
Но Асако задала вопрос:
– Почему выбор так невелик?
– Видите ли, – сказал он, – так мало девушек в Японии могут поговорить и по-французски, и по-английски, а так как я поступаю на дипломатическую службу и должен буду скоро опять покинуть родину, это совершенно необходимо; кроме того, она должна пройти хорошую школу.
Джеффри едва смог удержаться от смеха. Идея выбирать жену, как гувернантку, на основании ее лингвистических познаний, показалась ему необычайно комичной.
– И вы не боитесь поручать другим, – спросил он, – устраивать ваш собственный брак?
– Конечно, нет, – сказал молодой японец, – это мои родственники и хотят мне добра. Все они старше меня и имеют опыт в своей семейной жизни.
– Но, – сказал Джеффри, – ведь вы видели: ваши друзья в Англии выбирают сами и влюбляются и женятся по любви.
– Некоторые их них выбрали для себя и женились на трактирных горничных и на разведенных особах именно потому, что влюбились и действовали без контроля. Этим они опозорили свою семью и, вероятно, теперь очень несчастливы. Я думаю, они сделали бы лучше, если бы поручили выбор родным.
– Да, но другие, которые женились на девушках их класса?..
– Я считаю их выбор в действительности вовсе не свободным. Не думаю, чтобы больше всего привлекала их сама девушка. Их подталкивали расчеты и желания окружающих. Это своего рода магнетизм. Родители юноши и родители девушки устраивают брак силой воли. Это тоже хороший способ. Он не очень отличается от нашей, японской системы.
– Разве вы не думаете, что в Англии женятся потому, что любят друг друга? – спросила Асако.
– Может быть, и так, – возразил Камимура, – но в нашем, японском языке нет слова, которое точно значило бы то, что у вас слово «любовь». Поэтому, говорят, мы и не знаем, что такое любовь. Может быть, это и так. Во всяком случае, мистер Баррингтон не захочет, кажется мне, учиться японскому.
Джеффри нравился молодой человек. Он был хороший гимнаст, ненавязчив, хорошо воспитан и ясно сознавал разницу между хорошим и дурным тоном. Для Джеффри, когда он думал о Японии, чрезвычайно неприятна была неуверенность, благоразумно ли будет знакомиться с родными его жены. Как ужасно, если они окажутся коллекцией восточных древностей, с которыми у него не будет ни одной общей мысли.
Общение с этим молодым аристократом, отличающимся от англичанина разве только большей одаренностью и возмужалостью, успокоило его. Без сомнения, у его жены есть родные, похожие на этого: безупречные молодые люди, которые поведут его на охоту и сыграют с ним партию в гольф. Он полагал, что Камимура – типичный молодой японец высших классов. Он не понимал, что это было официальное произведение, избранное правительством, заботливо сформированное и отполированное для того, чтобы быть не домашним японцем, а заграничным, достойным представителем первоклассной державы.
Камимура высадился с ними в Коломбо и сопровождал их во время визитов к нескольким родственникам – чайным плантаторам. Он готов был сделать то же в Сингапуре, но получил срочную депешу, немедленно призывающую его в Японию.
– Я должен торопиться с собственной свадьбой, – сказал он во время последнего совместного завтрака в Раффль-отеле, – иначе я страшно погрешу против сыновней почтительности.
– Как это? – спросила Асако.
– Дорогая миссис Баррингтон, вы, дочь Японии, никогда не слыхали о двадцати четырех детях?
– Нет, кто они?
– Это образцовые дети, примеры святости, прославляемые за их любовь к отцам и матерям. Один из них проходил ежедневно целые мили, принося воду из известного источника для больной матери; другой, когда тигр собирался съесть его отца, бросился к зверю и закричал: «Нет, съешь меня вместо него!» Маленьких мальчиков и девочек в Японии всегда учат подражать двадцати четырем детям.
– О, как бы я ненавидела их! – воскликнула Асако.
– Это потому, что вы непокорная индивидуалистка-англичанка. Вы утратили чувство единства семьи, которое заставляет добрых японцев – братьев, кузенов, дядей, теток – любить друг друга публично, хотя бы тайно они и ненавидели один другого.
– Но ведь это лицемерие!
– Это социальный закон, – возразил Камимура. – В Японии семья – важная вещь. Вы и я – ничто. Если вы хотите добиться успеха, вы должны всегда держаться вашей семьи. Тогда вы преуспеете, как бы ни были глупы сами по себе. В Англии же семья, кажется, служит только для того, чтобы было с кем ссориться.
– Я считаю, что родные должны быть лучшими друзьями.
– В некотором смысле это так и бывает, – отвечал молодой человек. – В Японии лучше родиться без рук и без ног, чем не имея родных.
Глава IV
Нагасаки
- Моя мысль с челноком,
- Что плывет к островам
- В утреннем тумане
- От берега Акаши,
- Темного берега.
После Гонконга они вышли из полосы вечного лета. Переход от Шанхая до Японии был тяжел и ветер резок. Но в первое же утро в японских водах Джеффри поспешил на палубу, чтобы вполне насладиться радостью приезда. Они приближались к Нагасаки. Утро было туманно. Небо казалось перламутром, а море походило на слюду. Серые острова внезапно выступали и исчезали, фантастичные, как духи-хранители Японии, представители этих мириад шинтоистских божеств, оберегающих империю. Внезапно из-за утесов одного из островов выплыл рыбачий бот, скользя с молчаливым величием лебедя. Челнок был низок и узок, сделан из какого-то светлого дерева, посреди поднимался высокий парус, как серебряная башня. Казалось, что это душа заснувшего острова покидает его для путешествия в страну снов. Туман рассеивался, медленно показались еще острова и еще лодки. Некоторые проплывали у самого парохода, и Джеффри мог видеть рыбаков, фигуры карликов, работавших веслами или сидевших на корточках в глубине лодок; они напоминали о Нибелунгах, ищущих золото Рейна. Он мог слышать, как они окликали друг друга странными голосами, резкими, как крики морских чаек.
Асако вышла на палубу и подошла к мужу. Волнение от возвращения в Японию победило ее любовь к утреннему сну. Она надела пальто и платье из саржи цвета морской волны. Плечи были укутаны накидкой из соболей, но голова не покрыта. Может быть, инстинкт, унаследованный от многих поколений японских женщин, никогда не покрывающих головы, заставлял ее не любить шляп и, насколько возможно, избегать их.
Солнце было еще в тумане, но вид открылся до высоких гор на самом горизонте, куда и направлялся пароход.
– Смотри, Асако, Япония!
Она не смотрела вдаль. Ее глаза были прикованы к изумрудному островку в полумиле от парохода или даже ближе, настоящей жемчужине моря. Конический холм, густо поросший деревьями, возвышался футов на двести. На самой вершине виднелись груда скал, похожая на развалины крепости, и растущая над гребнем утесов одинокая сосна. Ее ствол был овеян всеми морскими ветрами. Ее длинные обвисшие ветви, казалось, хватали воздух, как руки ослепленного демона. Было что-то почти человеческое в выражении бесплодного стремления, патетическом и вместе с тем нелепом: Прометей среди деревьев. Джеффри уловил взгляд жены, направленный на подошву островка, где темные утесы, понижаясь, приводили к морю. У миниатюрного залива он увидел узкую полоску золотистого песка и на ней красные ворота: два столба и две перекладины, нижняя – между столбами и верхняя – положенная на них, обе выдающиеся в стороны. Это простейшее архитектурное сооружение странно поражало. Оно превращало лесистый остров в жилое место, придавало ему очарование и, казалось, объясняло смысл соснового дерева. Место было священным обиталищем духов.
Джеффри прочел достаточно, чтобы сразу признать ворота за «тории» – религиозный символ в Японии, всегда указывающий на соседство святыни. Это особенность страны, так же часто встречающаяся в ней, как распятие в христианских странах.
Но Асако, видевшая в первый раз красоту родной страны и не заботившаяся о темных облаках археологических изысканий, трижды хлопнула в ладоши в полном восхищении; а может быть, она бессознательно повиновалась обычаю своей расы, которая так призывает своих богов. Потом движением чисто западным она обвила руками шею мужа, целуя его и отдаваясь всем своим существом.
– Милый Джеффри, я так люблю вас, – прошептала она. Ее темные глаза были полны слез.
Пароход шел узким каналом, похожим на фьорд: с обеих сторон были лесистые холмы. Леса зеленели весенней листвой. Никогда Джеффри не видел такого разнообразия и густоты растительности. Каждое дерево, казалось, отличалось от своего соседа, и склоны холмов были покрыты теснящимися толпами деревьев. Здесь и там потоки горных цветущих вишен, пробивались среди зелени, подобные грудам снега.
У подошвы лесов, у обреза тихих вод гнездились селения. Были видны только крыши, высокие, коричневые, соломенные крыши с линиями ирисов, растущих на их гребнях. Эти туземные домики казались робкими животными, скрывающимися в тени покровителей-деревьев. Казалось, когда-нибудь нахальный гудок парохода может заставить их спрятаться опять в лесные чащи. Не было признаков жизни в этих затопленных лесом селениях, где спор между топором дровосека и первобытной растительностью еще не казался решенным. Жизнь там была, но скрытая под роскошным покровом растений, скрытая от взоров случайного прохожего, как жизнь насекомых. Только со стороны моря, там, где дома теснились под стеной из циклопических камней, и в гавани, где длинные, узкие лодки с острыми носами, пиратского образца, были вытащены на берег, те же маленькие, похожие на гномов люди, откровенно показывая темное нагое тело, пилили, стучали молотками и чинили сети.
Пароход скользил теперь по фьорду, направляясь к облаку черного дыма впереди. Прошли мимо не узнанного Джеффри серого католического собора в итальянском стиле, памятника старинной христианской веры в Японии, насажденной святым Франциском Ксавье четыре сотни лет тому назад. Якорь бросили у острова Дешима, теперь соединенного с берегом; там, в века недоступности Японии для иностранцев, позволено было пребывать голландским купцам в полном, но выгодном для них рабстве. Дешима вырос теперь в целый японский город, значительность которого поддерживается его гаванью; в ней шум и дым доков Мицубиси предупреждает романтически настроенных путешественников о современной индустриальной жизни новой Японии. Днем и ночью разгораются огни в печах, и десять тысяч работников заняты постройкой военных и торговых судов для Британии.
Явились на борт карантинные чиновники, маленькие, темные люди в мундирах, нелепо важные. Затем пароход был осажен роем длинных примитивных лодок, называемых сампанами и описанных Лоти как варварская разновидность гондолы; все они толкали одна другую, привозя на борт торговцев местными товарами, шелком, черепаховыми изделиями, глиняной посудой, иллюстрированными открытками и доставляя путешественников на берег.
Джеффри и Асако были на берегу одними из первых. Момент прибытия на японскую землю принес неприятное разочарование. Набережная Нагасаки оказалась совершенно похожей на улицу в каком-нибудь захиревшем европейском городке. Глазам представлялся ряд казенных зданий и консульств, выстроенных на западный лад, совсем одинаковых и лишенных изящества. Таможенные чиновники и полицейские подозрительно косились на иностранцев. Несколько женщин, нагруженных детьми и рыночными корзинами, тупо уставились на них.
– О, они носят кимоно! – воскликнула Асако, – но какие грязные и пыльные. Можно подумать, что они спали в них!
Японские женщины действительно придерживались национальной одежды. Но Баррингтонам, высадившимся в Нагасаки, они показались уродливыми, бесформенными и грязными. Их волосы были пыльны и растрепанны. Лица – тупы и неподвижны. Фигуры скрыты в ворохе грязных одежд. Джеффри слышал, что они моются по крайней мере раз в день, но теперь был склонен сомневаться в этом. Или это оттого, что они все моются в одной ванне и их омовения – простой взаимный обмен грязью? Но где же те девушки-мотыльки, что танцуют с веерами среди чашей и блюд?
Рикши, детские тележки для одного человека, показались интересными и забавными; и костюм везущих их людей, и их мускулистые, неутомимые ноги. В своих узких штанишках из грубой темно-синей материи, коротких куртках, похожих на те жакетки, что употребляются в Итоне для спортивных матчей, в широких, круглых, как грибы, шляпах, они казались фигурами из толпы, изображаемой на фламандских «Распятиях Христа».
Позади сампана Баррингтонов вдоль верфи плыл широкий лихтер. Он был черен от угольной пыли, и в углу его была навалена куча плоских корзин, употребляемых на угольных судах в японских портах; их передают из рук в руки в непрерывной цепи на борт судна и опять вниз на угольную баржу. Работа была окончена. Лихтер был пуст и вез обратно в Нагасаки толпу перепачканных углем кули. Они были одеты, как рикши: узкие панталоны, короткие куртки и соломенные сандалии. Они сидели, утомленные, по бокам баржи, вытирая пот с грязных лиц грязными тряпками. Их волосы были длинные, прямые и спутанные. Руки грубые, потерявшие форму от тяжелого труда.
– Бедные люди, – воскликнула Асако, – трудная у них работа.
Толпа прошла мимо, указывая на англичан и разговаривая высокими голосами. Джеффри никогда не видел раньше таких странных парней, с длинными волосами, выбритыми лицами, толстыми бедрами. Один из них, самый растрепанный из всех, остановился возле них с распахнутой рубахой. Показалась женская грудь – черная, сухая, грубая, будто кожаная.
– Это женщины! – воскликнул он. – Что за странная вещь!
Но зато дети Нагасаки, они-то уж не принесли никакого разочарования. Смеющиеся, счастливые, разноцветные и вездесущие. Они катались под колесами рикш. Они выглядывали из-за товаров, нагроможденных кучами на полу лавок; вечная угроза для лавочников, особенно с китайскими товарами, где их птичьи движения более опасны для вещей, чем присутствие неуклюжего быка. Они катались вверх и вниз по храмовым ступеням, как опавшие лепестки. Они слетались, как маленькие птички вокруг уличных разносчиков, которые носят на широких плечах весь свой торговый склад сластей, сиропов, игрушек или поющей саранчи. Они – будто куклы нашего собственного детства, одаренные неугомонной жизнью. В одеждах их маленьких тел проявляется любовь к ярким краскам восточных народов, чей прихотливый вкус связан традиционным преобладанием темного – коричневого и серого. Удивительно пестрые кимоно они шьют для своих детей, с изображением цветов, бабочек, игрушек, сцен, волшебных сказок, отпечатанных на фланели – или на шелке для маленьких плутократов, – всеми красками, причем преобладают красные, оранжевые, желтые, пунцовые, голубые и зеленые тона.
Они врывались в чопорную атмосферу отеля в европейском стиле, где Джеффри и Асако пытались насладиться безвкусным завтраком, – их огрубевшие босые ножки топтались на изношенном линолеуме. Ему нравилось наблюдать их игру с постоянным показыванием пальцев, со спокойным или порывистым убеганием. Он даже сделал попытку добиться популярности, бросая им медные деньги. Его щедрость не вызвала никакой давки. Серьезно и по очереди каждый ребенок прятал в карман свое пенни; но все они одаривали Джеффри враждебными и подозрительными взглядами. Он тоже, при близком рассмотрении, нашел их менее похожими на ангелов, чем при первом взгляде. Ему не понравилась ужасная влажность невытертых носов, а также значительное количество шелудивых голов.
После неаппетитного завтрака в серо-желтом отеле Джеффри и его жена снова принялись за свои исследования и открытия. Нагасаки – заколдованный город; если пассивно двигаться по его узким улицам, как течет вода в ручье, по их змеиным изгибам, то скоро очутишься в самой его глубине.
Они оставили позади иностранный квартал с его неописуемой уродливостью и погрузились в лабиринт маленьких туземных переулков, запутанных и прихотливых, как тропинки, с внезапно открывающимися крутыми холмами и ступенями, которые мешают движению рикш.
Здесь дома богачей были тщательно ограждены, строго недоступны; но домашняя жизнь бедняков и лавочников выливалась на улицу из тех ящиков, которые они называют домами.
С помощью еще одного человека, подталкивающего сзади, рикши зигзагами привезли их на холм, к деревянным воротам, полуоткрытым в плотной бамбуковой ограде.
– Чайный дом! – заявил рикша, останавливаясь и скаля зубы. Он явно ждал, что иностранцы остановятся и войдут.
– Войдем и посмотрим, милая? – предложил Джеффри. Они прошли под низкими воротами, по усыпанной мелким щебнем дорожке, через уютный хорошенький сад ко входу в чайный дом; легкая постройка из коричневых досок, очень чистая и не знающая прикосновения грязных ботинок. На ступенях – целая коллекция гэта – местных деревянных галош – и отвратительных модных ботинок говорила, что как раз принимали гостей.
Внутри темных коридоров дома слышался непрерывный легкий шум, как воркование голубей. Четыре или пять маленьких японок простирались на полу перед посетителями, бормоча шопотом: «Ирасшаи!» («Удостойте войти!»).
Баррингтоны сняли обувь и последовали за одной из этих женщин по светлому коридору с другим миниатюрным огороженным садиком, с одной стороны, и бумажными шодзи и выглядывающими из-за них лицами – с другой, через еще один сад, род восточного моста вздохов, к маленькому отдельному павильону, как бы купавшемуся в море зеленых кустов и чистого воздуха и связанному деревянным проходом с главной массой строения.
Этот летний домик заключал в себе единственную небольшую комнату, наподобие очень светлого ящика с деревянными рамами, стенами из непроницаемой бумаги, бледно-золотистыми циновками на полу. Только одна стена казалась капитальной и представляла род алькова. В этой нише был помещен продолговатый рисунок, изображающий цветущую вишню на склоне горы, а под ним на подставке из темного сандалового дерева сидела бронзовая обезьяна с хрустальным шариком в руках. Вот единственное украшение комнаты.
Джеффри и его жена сели или прилегли на четырехугольных шелковых подушках, называемых «забутан». Затем шодзи были отодвинуты, и открылся вид на Нагасаки.
Это было восхитительное зрелище. Чайный дом нависал над городом. Легкий павильон казался пульмановским аэропланом, парящим над гаванью. Был тот час вечера, когда волшебное очарование Японии особенно сильно. Все неизящное и грязное было скрыто бамбуковыми заборами и окутано туманом сумерек. Это полчаса серого сияния. Серо было небо, и воды гавани, и крыши домов. Серый туман поднимался над городом, и черно-серые полосы дыма шли от доков и пароходов к порту. Деятельный шум города доносился ясно и отчетливо, но бесконечно далекий, как доносятся к небесным богам звуки земли. Волшебный час, когда ожидаешь чуда.
Две маленькие женщины принесли чай и сладкое печенье; зеленый чай, похожий на горьковатую горячую воду, безвкусный и не утоляющий жажды. Поразили их лица: покрытые слоем пудры, они были старые и сморщенные.
Они заметили национальность Асако и заговорили с ней по-японски.
– «Вежливость у них не особенная, – подумал Джеффри, – достаточно любопытства, назойливости и распущенности».
Но Асако знала всего несколько фраз на родном языке. Это привело девушек в затруднение, и после совещания шепотом и хихикания в рукава одна из них побежала искать подругу, которая могла бы рассеять тайну.
– Несан, несан [Старшая сестра (яп.)], – звала она через сад.
Странная маленькая посуда была подана на лакированных красных подносах, рыба и овощи живописно расположены, но чрезвычайно невкусные.
Появилась третья «несан». Она говорила немного по-английски.
– Оку-сан [Госпожа (яп.)] – японка? – начала она после того, как поставила перед Джеффри маленький квадратный столик и проделала обряд преклонения.
Джеффри отвечал утвердительно. Снова преклонения, уже перед «оку-сан» и приветствия шепотом на японском языке.
– Но я не говорю по-японски, – сказала Асако, смеясь.
Это смутило девушку, но любопытство подталкивало ее.
– Данна-сан – ингирис [Англичанин]? – спросила она, смотря на Джеффри.
– Да, – сказала Асако.
– Что, у многих англичан японские жены?
– Очень у многих, – был неожиданный ответ.
– О Фудзи-Сан, – продолжала она, указывая на другую девушку, – иметь ингирис – данна-сан – много лет назад: очень хороший данна-сан: дать О Фудзи масса красивых кимоно: он сказать О Фудзи – очень хорошая девушка, идти в ингирис с ним; О Фудзи сказать нет, не могу идти, мать очень больна, так, данна-сан уезжать. Дать О Фудзи-сан очень красивое кольцо.
Она заговорила на туземном языке. Другая девушка с деланным смущением показала колечко с поддельными сапфирами.
– О! – воскликнула Асако, смутно понимая.
– Все ингирис данна-сан приходить Нагасаки, – продолжала болтливая девушка, – нуждаться японские девушки. Ингирис данна-сан хороший человек, но очень много пить. Японский данна-сан нехороший, недобрый. Ингирис данна-сан много денег, много. Нагасаки девушка очень много чужой данна-сан. Жены иностранцев из Нагасаки знамениты. Ингирис данна-сан уходить постоянно. Один год, два года – тогда уходить в Ингирис страну.
– Что же тогда с японками? – спросила Асако.
– Другие данна-сан приходить, – был лаконичный ответ. – Ингирис данна-сан жить в Японии, японская девушка очень красива. Ингирис данна-сан уезжать, не надо японская девушка. Японская девушка идти другая страна, она чувствует очень больна; сердце очень одиноко, очень печально!
В маленькую комнату пробралось смутное неприятное чувство – непривычные мысли, понятия чуждой морали, зловещие птицы.
Две другие девушки, не умевшие говорить по-английски, явно позировали перед Джеффри; одна из них, прислонившись к раме открытого окна, вытянула вперед длинные рукава своего кимоно, как крылья; ее раскрашенное овальное лицо смотрело на него, несмотря на то, что глаза казались опущенными; другая присела на пятках в углу комнаты с тем же выражением жеманства и с руками, скрещенными на груди. Несмотря на спокойствие поз, они также призывали на свой манер, как и покачивающие бедрами девицы Пиккадилли. Это истинно сегодня, как и двести пятьдесят лет тому назад, в дни Кэмпфера, старого голландского путешественника, что в Японии всякий отель – публичный дом и всякий чайный домик – дом свиданий.
Из ближайшего крыла здания донеслись звуки струн, похожие на игру на банджо в странном ритме. Несколько резких нот, казалось, были взяты наудачу, сопровождались несколькими отрывками песни, полной трелей, все разрешилось хохотом клоуна. Молодежь Нагасаки пригласила гейшу, чтобы развлекать их за обедом.
– Японская гейша, – сказала девушка из чайного домика, – может быть, данна-сан хочет видеть танец гейши?
– Нет, благодарю, – сказал Джеффри поспешно. – Асако, милая, пора домой, нам время обедать.
Глава V
Чонкина
- Сидеть молчаливо,
- Спокойно смотря,
- Не значит сравняться
- С пьющими саке,
- Буйно кричащими.
Сейчас же после обеда Асако ушла спать. Она была утомлена массой виденного и новых впечатлений. Джеффри сказал, что он немного погуляет и покурит, возвращаясь. Он направился по улице, которая ведет к пору Нагасаки.
Припев старой песни пробудил в его памяти мелодичное название места.
Он спустился с холма, на котором стоял отель, и перешел по мосту узкую речку. Город был полон прелести. Теплый свет в маленьких деревянных домиках, кремовый оттенок бумажных стен их, освещенных изнутри, с черными силуэтами обитателей, просвечивающими сквозь них, покачивающиеся на лодках в гавани фонари, огни на больших судах, расположенные правильно, как линии в чертежах Евклида, фонари на экипажах и рикшах, фонари, похожие на фрукты: красные, золотые, сверкающие и круглые, висящие над входом в каждый дом, с китайской надписью на них, сообщающей имя жильца.
«Чонкина, Чонкина!»
Как бы в ответ на свое пение Джеффри внезапно встретил Вигрэма. Вигрэм был пассажиром на пароходе вместе с ними. Он старый итонец, и, правду сказать, это было единственным сходством между двумя мужчинами. Вигрэм был низкого роста, толст, вял, имел глупые глаза и помятое лицо. Он растягивал слова, имел литературные претензии и путешествовал для развлечения.
– Эй, Баррингтон, – сказал он, – вы совсем один?
– Да, – отвечал Джеффри, – моя жена сильно утомилась, ушла спать.
– Так вы, пользуясь благоприятным случаем, изучаете ночную жизнь, а, повеса?
– Немножко в этом роде, – сказал Джеффри, который считал, что быть благонравным мальчиком – дурной тон, и не хотел прослыть таким даже перед Вигрэмом, хотя его мнение и не ставил ни во что.
– Не следует ходить по улицам; а впрочем, все равно. Здесь в клубе мне сказали, что Нагасаки – одно из самых жарких мест на земном шаре.
– Довольно сонное место, – отвечал Джеффри.
– О, здесь! Здесь английские товарные склады и консульства. Здесь всегда мертво. А вот пойдемте со мной смотреть танец Чонкина.
Джеффри был поражен таким эхом собственных его мыслей, но сказал:
– Я должен вернуться: жена будет беспокоиться.
– Нет еще, не сейчас. Все это окончится в полчаса, и это стоит посмотреть. Я как раз иду в клуб за приятелем, который обещал повести меня.
Джеффри позволил убедить себя. В конце концов, дома его не ожидают сию минуту. Уже много лет он не посещал мест с дурной репутацией. Это дурной тон, и они не влекли его. Но странность и новизна привлекательны, и ему хотелось на минутку заглянуть за кулисы этой новой и неизвестной страны.
Чонкина, Чонкина!
Почему бы ему не пойти?
Он был представлен Вигрэмом его приятелю мистеру Паттерсону, шотландскому коммерсанту в Нагасаки, имевшему обычай в субботние вечера выходить из клуба в состоянии некоторого опьянения.
Они позвали трех рикш, которые, казалось, знали без всяких приказаний, куда их везти.
– Это далеко отсюда? – спросил Джеффри.
– Не очень, – сказал шотландец, – очень удобно расположено.
Они ехали по узким, запутанным улицам с той же фантастической игрой света и теней, освещенными бумажными стенами и яркими шарами ламп на воротах.
Издали донесся звук барабанного боя. Джеффри слышал раньше звуки барабана, похожие на эти, в сомалийском селении близ Адена, дикие, примитивные звуки с подобием маршевого ритма, побуждавшие двигаться сотни черных тел на каком-то диком празднестве.
Но здесь, в Японии, такая музыка звучала призывом оторваться от цивилизации, как старой, так и новой.
«Чонкина, Чонкина!» – казалось, выбивал барабан.
Рикши свернули на улицу пошире, с домами более высокими и богатыми, чем были до сих пор. Они были выстроены из темного леса, как большие швейцарские шале, и увешаны красными бумажными фонарями, похожими на огромные спелые вишни.
Снова вход, похожий на театральные подмостки, но более заполненный женщинами с их нижайшими преклонениями, шествие по освещенным коридорам и крутым лестницам, похожим на пароходные трапы, и всюду тяжелый запах дешевых духов и пудры – запах публичного дома.
Трое гостей поместились сидя или полулежа вокруг низкого столика с пивом и печеньем. В коридоре слышался целый хор писклявых и хихикающих голосов. Затем распределение ролей, видимо, совершилось, и шесть маленьких женщин вбежали в комнату.
– Патасан-сан! Патасан-сан, – кричали они, хлопая в ладоши.
Это, наконец, были женщины-мотыльки из видений путешественников. На них яркие кимоно, красные и голубые, вышитые золотом. Лица их бледны, как фарфор, и кажутся эмалированными от употребляемой ими жидкой пудры. Их волосы, черные и блестящие, как солодковый корень, собраны в фантастические завитки, украшены серебряными колокольчиками и бумажными цветами. Очарование, впрочем, разрушало облако тяжелого запаха, окружавшее их.
– Добрый день вам, – пищали они на комическом английском языке. – Как поживаете? Я люблю вас. Пожалуйста, целуйте меня. Дам! Дам!
Паттерсон представил их: О Хана-сан (мисс Цветок), О Юки-сан (мисс Снег), О Эн-сан (мисс Близость), О Тоши-сан (мисс Год), О Таки-сан (мисс Высота) и О Кома-сан (мисс Пони).
Одна из них, мисс Пони, обвила руками шею Джеффри маленькие пальцы давали ощущение прикосновения насекомых – и сказала:
– Милый, любите вы меня?
Огромный англичанин освободился осторожно. Ведь это дурной тон – грубо обходиться с женщиной, хотя бы и японской куртизанкой. Но он начинал жалеть, что пришел сюда.
– Я привел двух дорогих друзей, – ораторствовал Паттерсон, – скорее для наслаждений художественных, а не плотских; хотя, конечно, смело могу предсказать, что удовольствие чувственное будет венцом истинного искусства. Мы пришли смотреть национальный танец Японии, вихрь Нагасаки, знаменитый Чонкина. Я-то сам привык к нему. Два или три раза я и сам исполнял его в этих залах. Но вот два джентльмена специально приехали из Англии только для того, чтобы видеть, как его танцуют. Поэтому прошу плясать сегодня ночью заботливо и внимательно, давая волю воображению, с чувством предвкушения наслаждения и полным уважением к голой истине.
Он говорил с истинным красноречием и упоением, и когда шлепнулся в конце концов на пол, Вигрэм хлопнул его по плечу с одобрением: браво, старина!
Джеффри молчал и чувствовал себя очень неловко. «Чонкина, Чонкина!» Маленькие женщины принимали скромный вид, закрывая лица длинными рукавами кимоно. Служанка раздвинула стены-ширмы, отделявшие соседнюю комнату, точную копию той, в которой они сидели. Пожилая женщина в зеленоватом кимоно сидела там молча, с видом строгим и достойным.
На минуту Джеффри подумал, что произошла ошибка, что это тоже гостья, потревоженная во время спокойного размышления и оттого негодующая.
Но нет, эта римская матрона держала на коленях белый диск «самисена», род местного банджо, по которому она ударяла широкой белой костяшкой. Она, прежде гейша, была теперь оркестром.
Шесть маленьких мотыльков построились перед ней и начали танец, не западный, со свободными движениями членов, а восточный, танец бедер с перемещениями рук и ног. Они пели резкую, прерывистую песню без всякого сколько-нибудь заметного соответствия аккомпанементу, наигрываемому серьезной дамой.
«Чонкина, Чонкина!» Шесть фигурок склонялись вперед и назад. «Чонкина, Чонкина! Гой!» Резким криком внезапно оборвались песня и танец. Шесть танцовщиц застыли, простирая руки, в разнообразных позах. Одна из них сбилась с круга и должна была уплатить штраф. Она сняла широкий вышитый шарф. Он был отброшен в сторону, и хриплая песня зазвучала снова.
«Чонкина, Чонкина! Гой!» Та же девушка ошиблась опять; и с легким шуршанием великолепное красное кимоно упало на землю. Она осталась в красивом голубом нижнем кимоно из легкого шелка; все оно было бледно расшито изображениями вишневых цветов.
«Чонкина, Чонкина!» Круг за кругом та же игра, и ошибалась то одна девушка, то другая. У двух уже была обнажена верхняя половина тела. На одной оставалось что-то вроде вязаной белой нижней юбки, грубой и в пятнах, обернутой вокруг бедер; на другой – короткие фланелевые панталоны типа мужского купального костюма, окрашенные в цвета Британии, подарок какого-нибудь матроса своей возлюбленной. Обе были молоды. Их груди были плоски, лишены формы, и на желтой коже их лиловые соски казались какими-то ядовитыми ягодами. Желтая кожа у горла и шеи резко граничила с линией пудры. Шея и лицо были покрыты сплошным белым слоем. Это производило сильный эффект: казалось, тело потеряло под ножом гильотины свою настоящую голову и получило дурно сделанную замену ее из рук хирурга.
«Чонкина, Чонкина!» Паттерсон придвинулся ближе к исполнительницам. Его красное лицо и похотливая улыбка были образцом того, что он назвал предвкушением наслаждения. У Вигрэма вялое лицо стало бледнее обыкновенного, глаза выкатились, губы раскрылись и отвисли, и смотрел он, как в гипнотическом трансе. Он прошептал Джеффри:
– Я видел танец живота в Алжире, но это побьет все, что угодно.
Джеффри из-за облаков табачного дыма наблюдал эту дикую фантасмагорию как видение сна.
– Сорвите это! Сорвите это! – кричал Паттерсон. – Не бойтесь, мы знаем, что там!
«Чонкина, Чонкина!» Танец стал еще более выразительным не в смысле искусства, но животности. Тела тряслись и изгибались. Лица искажались, чтобы выразить экстаз чувственного наслаждения. Маленькие пальцы сплетались в нескромных жестах.
«Чонкина, Чонкина! Гой!» Девушка в узких панталонах ошиблась опять. Она сбросила их с выражением стыдливости, подчеркивающем бесстыдство. Потом, в уродливой наготе, встала в позу посреди группы отрицанием всех канонов эллинской красоты.
Джеффри видел до сих пор обнаженных женщин только идеализированными в мраморе или на полотне. Тайна Венеры была для него, как для многих мужчин, недоступной Меккой, возбуждавшей благоговение. Он знал только проблески, призраки мягких изгибов, слюдяной блеск кремовой кожи, но не грубый анатомический факт.
Она же казалась огромным эмбрионом, нелепо и безобразно отлитой формой.
«Женщина, – думал Джеффри, – должна быть изящной и гибкой, и оттенок стремительности в движениях должен оживлять тонкость линий». Аталанта была для него идеалом женщины.
Но это создание, видимо, не имело ни нервов, ни костей. Она казалась набитой опилками, начиненным ими мешком из темной ткани. Совсем не было волнистых, упругих линий. Грудь складками падала вниз, как веки, а большой живот выглядывал из-под них своим бесстыдным глазом. Ляжки свисали с бедер, как бока у шаровар, и казались заправленными в ноги, как штаны в гетры. Вывернутые пальцы ног были смешны и отвратительны. Грудь, живот, колени, икры были бесформенны. Ничто в этой фигуре из глины не указывало на нежную заботливость руки Создателя. Она была отлита бездарным ремесленником в минуту невнимательности.
Но она стояла там, выпрямившись и призывая, этот жалкий головастик, узурпирующий трон Лаисы, окруженная поклонением таких почитателей, как паттерсоны и вигрэмы.
«Неужели все женщины безобразны? – пронеслось в мозгу Джеффри. – Неужели видение Афродиты Анадиомены – ложь артиста?» И он подумал об Асако: «Без газового ночного покрова не будет ли она такой? Страшно подумать об этом!»
Паттерсон посадил полуголую девушку к себе на колени. Вигрэм хотел схватить другую.
Джеффри сказал, но никто не слышал его:
– Для меня здесь становится слишком жарко. Я ухожу.
И он ушел. Его жена проснулась и собиралась плакать.
– Где вы были? – спросила она. – Вы сказали, что вернетесь через полчаса.
– Я встретил Вигрэма, – сказал Джеффри, – и пошел с ним смотреть танец гейш.
– Вы могли взять и меня. Это красиво?
– Нет, очень безобразно; не стоит и думать об этом.
Он принял горячую ванну, прежде чем лечь рядом с ней.
Глава VI
Через Японию
- Хоть много людей
- В больших городах
- С сотнями башен,
- Но в сердце одна лишь
- Дорогая сестра.
Путешественник в Японии прикреплен к определенному избитому маршруту, предписанному ему господами «Кук и сын» и информационным бюро туристов.
Эта via sacra [Священная дорога (лат.)] отмечена гостиницами в европейском стиле различного достоинства, назойливыми лавочками, продающими вещицы местного производства, и туземными гидами, разделяющими путешественников на два класса: посетителей храмов и посетителей чайных домов. Одиноких мужчин-путешественников обязательно подозревают в склонности к тем поддельным гейшам, которые поджидают в туземных ресторанах; женатые пары водят в храмы и к тем торговцам древностями, которые предлагают гидам самую высокую комиссионную плату. Всегда составляются маленькие заговоры в ожидании туристов, посещающих страну. Если иностранец склонен к энтузиазму, он восхищен наивностью манер и считает их отражением сердца «счастливого маленького японца». Если он не любит страну, он считает доказанным, что вымогательство и подлость сопровождают каждый его шаг.
Джеффри и Асако бесконечно наслаждались, знакомясь с Японией. Неутешительные опыты в Нагасаки были скоро забыты, когда они прибыли в Киото, древнюю столицу Микадо, где обаяние старой Японии еще сохранилось. Они были счастливы в своей невинности, любя друг друга, легко приходя в восторг, имея возможность тратить массу денег. Они восхищались всем: народом, домами, лавками, тем, что на них глазели, что их обманывали, что их тащили на самые окраины громадного города только за тем, чтобы показать сады без цветов и совершенно развалившиеся храмы.
Особенно увлечена была Асако. Прикосновения к японскому шелку и вид ярких кимоно и красивых вышивок пробудили в ней нечто наследственное, жадность целых поколений японских женщин. Она покупала кимоно дюжинами и проводила часы, примеряя их посреди хора восхищающихся горничных и служанок, специально выдрессированных дирекцией отеля в трудном искусстве восторгаться приобретениями иностранцев.
А потом лавки редкостей! Антикварные магазины Киото производят на наивного иностранца такое впечатление, будто бы он в гостях в частном доме у японского джентльмена, конек которого – коллекционирование. С самыми чистосердечными упрашиваниями предлагаются сигареты и почетный чай, густо-зеленый, как суп с горошком. Подают альбом автографов, где записаны имена самых богатых и образованных людей, посетивших коллекцию. Просят вас присоединить вашу скромную подпись. Потом показывают глазированные глиняные горшки, утварь тибетского храма эпохи Хан. Они уже приобретены для коллекции Винклера в Нью-Йорке, пустячок в сотню тысяч долларов.
Ослабив в госте силу сопротивления, продавец древностей передает его своим мирмидонянам, которые водят его по лавке – потому что, в конце концов, это только лавка. Точно взвесив его кошелек и его вкус, они заставляют его купить то, что угодно им, совершенно как заклинатель заставляет свою публику вынуть именно намеченную карту.
Комнаты Баррингтонов в Мийяко-отеле скоро сделались копией выставочных залов в торговых складах господ Яманака. Парча и кимоно раскинулись на креслах и кроватях. Столы были загромождены фарфором, посудой из перегородчатой эмали и статуэтками богов. С потолка спускались фонари; в одном углу комнаты огромный чашеобразный колокол покоился на красном лаковом треножнике. При ударе толстой кожаной палкой, похожей на барабанную, он издавал глубокое рыдание, удивительный, закругленный законченный звук, полный меланхолии ветра в сосновых лесах, мрачного величия исчезнувших цивилизаций и буддийского одиночества. Был на холме, позади отеля, храм, откуда такие ноты доносились к путешественникам на восходе и на закате солнца. Все очарование страны звучало в этих тонах; Асако и Джеффри решили скорее отказаться от всяких дальнейших покупок, но непременно привезти с собой домой, в Англию, эхо этой тюремной музыки.
И вот они купили этот циклопический голос, украшенный каббалистическими надписями; возможно, что это был, как утверждали, пятисотлетний колокол фабрики для производства античной медной утвари в Осака. Джеффри называл его «Большой Бэн».
– Для чего нам все эти вещи? – спрашивал он жену.
– О, для нашего дома в Лондоне, – отвечала она, хлопая в ладоши и смотря с экстатическим упоением на все свои сокровища. – О, Джеффри, Джеффри, как вы добры, давая мне все эти вещи!
– Но ведь это ваши собственные деньги, дорогая!
Никогда Асако не казалась более чуждой расе своих отцов, как в эти первые недели пребывания в родной стране. Она до такой степени «не помнила родства», что ей нравилось играть в подражание туземной жизни как чему-то в высшей степени чуждому и нелепому.
Обеды в японских трактирах бесконечно забавляли ее. Сидение на корточках на голом полу, преувеличенная почтительность служанок, необычные кушанья, неудобство палочек для еды, онемение ног после получасового сидения – все заставляло ее разражаться взрывами веселого хохота, к удивлению ее соотечественников, которые довольно часто принимали ее за одну из своих.
Однажды она с помощью служанок отеля нарядилась важной японской леди, причесав свои черные волосы наподобие шлема и перетянув талию широким шарфом «оби», который, в конце-концов, нисколько не стеснительнее корсета. В таком виде она сошла вечером к обеду, держась позади мужа, как благовоспитанная японка. В чуждой одежде она казалась маленькой и экзотичной, но трудно было бы отгадать ее родину. Джеффри поразил ее вид в туземном костюме. В Европе он выделял ее, но здесь, в Японии, делал частью местного пейзажа. Он никогда не чувствовал так ясно, до какой степени его жена – представительница своего народа. Низкий рост, семенящая походка, маленькие, тонкие руки, косой разрез глаз, овал лица – все было чисто японское. Противоречила остальному только белая кожа, цвета слоновой кости, которая, впрочем, как красивая особенность, встречается иногда и у выросших дома японок, а больше всего выражение подвижных глаз и красных губ, созревших для поцелуев, – выражение свободы, счастья и природного ума, чего не найдешь в стране, где женщины почти несвободны, всегда неестественны и редко счастливы. Взор японской женщины не оживляет лица, так что оно кажется просто маской; он часто блестит украдкой воровским блеском, как у хищного животного, полуприрученного страхом.
Надев местный костюм, Асако спустилась к обеду в Мийяко-отеле, смеясь, болтая и, в подражание туземным женщинам, делая крошечные шаги и преувеличенно жеманясь. Джеффри пытался принять участие в маленькой комедии, но его шутки были неестественны, и постепенно воцарилось молчание, какое наступает иногда в фантастических маскарада, после того как пытались вести разговор, соответствующий обстановке, но запас воображения истощился и фантазия перестала служить. Если бы Джеффри был способен к более глубоким мыслям, он понял бы, что как раз эта комедия с переодеванием и указывала на пропасть, разверзтую между его женой и желтыми женщинами Японии. Она поступала теперь, как белая женщина, уверенная в невозможности смешать ее с туземными. Но Джеффри в первый раз почувствовал экзотичность жены, и не со стороны очаровательно-романтической, но со стороны уродливой, неприятной и – страшное слово – как что-то низшее по отношению к нему. Так он женился на цветной женщине? Он – муж желтокожей? Болезненное видение Чонкина в Нагасаки представилось ему.
По окончании обеда Асако, приняв комплименты других гостей, ушла наверх, чтобы переодеться. Джеффри любил после обеда выкурить сигару, но Асако не выносила клубов ароматного дыма в своей комнате. Как и все, они скоро усвоили привычку рано ложиться спать в стране, где не было театров с пьесами на понятном языке и вечерних ресторанов, обращающих ночь в день.
Джеффри зажег сигару и прошел в курительную. Два пожилых человека, купцы из Кобе, сидели там за виски с содовой, разговаривая о своем общем знакомом.
– Нет, – говорил один из них, американец, – я мало его вижу, как и все теперь. Но даю слово, когда он приехал сюда еще молодым, он был одним из самых способных людей на Востоке.
– Я вполне верю вам, – сказал другой, медленный в движениях англичанин, куривший трубку из шиповника, – он произвел на меня впечатление чрезвычайно воспитанного человека.
– Я вам скажу больше. Это был финансовый гений с огромным будущим.
– Бедняга! – вздохнул другой. – Впрочем, виноват он сам.
Джеффри вовсе не имел склонности подслушивать, но вдруг заинтересовался судьбой этого анонима и нетерпеливо хотел узнать причину его падения.
– Когда эти японки завладевают мужчиной, – продолжал американец, – они лишают его яркости, всякого блеска. Пройдите по клубу в Кобе и посмотрите на лица. Вы сразу сможете сказать, кто женат на японке, у кого японка в доме. Чего-то не хватает в выражении их лиц.
– Это ужасно, – сказал англичанин. – Женится такой парень на японке и должен содержать всех ее лентяев родственников, а потом появится целая куча полукровных птенцов, и он не знает, его они или не его.
– Хуже того, – был убежденный ответ, – и с белой женой может быть много неприятностей, и мужчине можно пойти повеселиться в чайный дом, что ж тут такого? Но жениться на них – это все равно что подписать договор с дьяволом. Такой человек пропал.
Джеффри встал и вышел из комнаты. Ему надо было или уйти, или ударить по лицу этого янки с резким голосом. Он чувствовал, что оскорбили его жену. Но ведь разговаривавший мог не знать, перед кем он говорил. Он просто высказывал мнение, которое, как подсказывал Джеффри внезапно проснувшийся инстинкт, должно быть очень распространенным у белых людей, живущих в желтой стране. Теперь, думая об этом, он вспомнил любопытные взгляды, бросаемые иногда на него и Асако иностранцами и, странно сказать, японцами, взгляды полупрезрительные. Быть может, он уже приобрел то выражение, которое отличает лица несчастных в клубе Кобе? Он вспомнил также бестактные замечания на борту парохода: «Миссис Баррингтон прожила всю жизнь в Европе; конечно, в этом вся разница».
Размышляя, Джеффри взглянул в большое зеркало в зале. На его честном, здоровом британском лице не было признаков преждевременной гибели. Были, пожалуй, признаки более зрелой мысли, опытности, менее поверхностных оценок. Глаза, казалось, провалились, как у фигурок в игрушечных барометрах, когда они чувствуют сырость.
Он начал понимать правильность советов тех, кто хотел удержать его от посещения Японии. Здесь, в колыбели расовых предрассудков, злые духи были на свободе. Совсем иначе в великодушном, терпимом Лондоне. Асако была прелестна и богата. Ее принимали всюду. Жениться на ней было не страннее женитьбы на француженке или русской. Они могли бы мирно жить в Европе, и ее далекое отечество еще придавало бы ей прелести. Но здесь, в Японии, где между горсточкой белых и мириадами желтых людей лежит пустынная и укрепленная нейтральная полоса, отмеченная кровавыми схватками, подозрительностью и коварством, положение Асако, жены белого, и самого Джеффри как мужа желтой женщины было иное. Услышанные им фразы прояснили все. Нехорошо, когда белые мужчины связывают свою жизнь с желтыми девушками. Это их падение. Джеффри слышал о подающих надежды молодых офицерах в Индии, которые женились на туземных женщинах и должны были оставлять службу. Он ведь сделал то же самое. Лучше идти забавляться в чайные дома, как Вигрэм. Он – муж цветнокожей.
И затем толпа полукровных ребят… В Англии почти никто не раздумывает о потомстве смешанных рас. Горькое слово «полукровный» – отдаленное эхо сенсационных новостей. Джеффри еще ничего не слышал о бледных, нежных детях Евразии, самом позднем и самом вялом произведении природы, чья производительность, говорят, прекращается в третьем поколении. Но он слышал презрительную ноту в этом термине; и ему внезапно пришло в голову, что ведь его собственные дети будут «полукровные».
Он гулял на террасе сада, выходившей в сторону города, усеянного огнями… Его мысль работала с необычным и странным напряжением, подобно машине, пущенной во всю ее силу и потрясающей свое основание, не приспособленное к такой интенсивности. Ему нужно было теперь присутствие друга, поверхностная болтовня со старым товарищем о людях и вещах, ясных им обоим. Слава Богу, Реджи Форсит был в Токио. Они поедут завтра же. Ему надо видеть Реджи, посмеяться его лукавым, острым речам, развлечься и почувствовать себя здоровым.
Он боялся встречи с женой, боялся, что она инстинктом угадает его мысли. Но нельзя было надолго оставлять ее одну, иначе она забеспокоится. Его любовь к Асако как будто не уменьшилась, но он чувствовал, что они идут вместе по узкой тропинке над бездонной пропастью в неизвестной им местности.
Он вернулся в комнаты и нашел жену опечаленной, лежащей на софе, завернутой в легкий золотистый пеньюар, приобретенный в Париже. Ее волосы были расчесаны наспех, и хитрая туземная прическа разобрана. Они казались жирными и жесткими, хотя она их вымыла. Титина, французская служанка, убирала кимоно и шарфы, разбросанные вокруг.
– Вы плакали, милая, – сказал Джеффри, целуя ее.
– Я не нравилась вам в японском платье, и вы думали ужасные вещи обо мне. Взгляните на меня и скажите, что вы обо мне думали?
– Маленькая Юм-Юм говорит иногда очень большую чепуху. На самом деле я думал о том, чтобы ехать в Токио завтра. Кажется, мы уже видели здесь все, что надо, правда?
– Джеффри, вам хочется видеть Реджи Форсита. И вам уже скучно и тянет домой.
– Нет еще. Страна интересует меня. Я хочу посмотреть еще. Вот чего не знаю, взять ли нам Танаку?
Это заставило рассмеяться Асако. Всякое упоминание имени Танаки действовало как талисман веселья. Танака был японский гид, который сам прикомандировал себя к ним, присосался, как рыба-прилипала, чуя в них послушных и выгодных туристов.
Это был очень маленький человек, маленький даже для японца, к тому же очень толстый. Сзади он выглядел совсем маленьким мальчиком, и это впечатление еще усиливалось коротенькой курткой и крохотными соломенными туфлями с цветными ленточками. Даже когда он оборачивался, иллюзия не вполне рассеивалась, потому что у него было круглое, красное, толстое лицо с ямочками, полные щеки, чавкающие при еде, и глубоко посаженные свиные глазки.
Он шел за Баррингтонами во время их первой экскурсии пешком в старый город, уверенный, что рано или поздно они собьются с пути. Когда ожидаемая минута наступила и он увидел, что они стоят, беспомощно озираясь, на перекрестке, он вырос перед ними, снимая шляпу и говоря:
– Не могу ли помочь вам, сэр?
– Да, не будете ли добры указать мне дорогу к Мийяко-оттелю? – спросил Джеффри.
– Я сам en route [Путешествую (франц.)], – отвечал Танака. – В самом деле, мы встретились очень a propos [Кстати (франц.)].
По дороге он рассказывал обо всем, что следует посмотреть в Киото. Только надо, чтобы посетители знали дорогу или пользовались бы услугами опытного проводника, который был бы au fait [В курсе дел (франц.)] и знал бы открывающие двери «сезамы». Он произнес это слово «сесумы», и только гораздо позже Джеффри догадался о его значении.
Танака владел целой коллекцией иностранных и идиоматических фраз, которые заучивал наизусть из книг и потом пользовался ими для украшения своей речи.
Он явился на следующее утро по собственной инициативе, чтобы вести их в императорский дворец, причем дал им понять, что дворец открыт только сегодня, и в силу его, Танаки, влияния. Распространяясь о чудесах, которые они увидят, он почистил щеткой платье Джеффри и прислуживал ему с заботливостью опытного слуги. Вечером, когда они возвратились в отель и Асако пожаловалась на боли в плече, Танако показал себя умелым массажистом.
На следующее утро он опять был на своем посту, и Джеффри понял, что в его семейство вошел еще один член. Он действовал в качестве чичероне или, как он произносил «сисерона», когда дело шло о сокровищах храмов, старых дворцовых садах, антикварных магазинах и маленьких туземных ресторанах. Баррингтоны подчинились не потому, что им нравился Танака, а потому, что были добродушны и чувствовали себя потерявшимися в незнакомой стране. Кроме того, Танака присосался, как пиявка, и мог быть полезен на разные лады. Только в воскресное утро чай подавал им отельный слуга. Танака отсутствовал. Появился он позже с серьезным и важным выражением, которое так мало шло к его круглому лицу, и нес большой черный молитвенник. Он объявил, что был в церкви. Он христианин, православный. По крайней мере так он говорил, но позже Джеффри был склонен думать, что это просто одна из его мистификаций с целью приобрести симпатию своих жертв и создать лишнюю связь с ними.
Его методом было наблюдение, подражание и наводящие вопросы. Долгое пребывание в комнатах Баррингтонов, время, потраченное на чистку платья и на массаж, представляло столько удобных случаев для изучения комнат и их обитателей, для ознакомления с их привычками и их доходом и для размышления о том, как извлечь из них наибольшую выгоду для себя.
Первые результаты всего этого были почти незаметны. Исчез высокий воротник, в который было всунуто его лицо, и низкий отложной воротничок, какие носил Джеффри, занял его место. Яркий галстук и лента на шляпе заменились скромными черными. За несколько дней он усвоил манеры и жесты хозяина.
Что до перекрестного допроса, то он имел место однажды вечером, когда Джеффри был утомлен и Танака снимал его ботинки.
– Перед замужеством, – начал Танака, – леди Баррингтон долго жила в Японии?
Он был расточителен по части титулов, полагая, что деньги и благородное происхождение должны быть нераздельны; кроме того, опыт научил его, что употребление почетных титулов в разговоре никогда не бывает бесполезным.
– Нет, оставила ее совсем маленьким ребенком.
– У леди есть японское имя?
– Асако Фундзинами. Знаете вы такую фамилию, Танака?
Японец опустил голову, показывая, что размышляет.
– Токио? – предположил он.
– Да, из Токио.
– Исполнит ли лорд свой долг по отношению к родным леди?
– Да, я думаю, когда будем в Токио.
– У родных леди благородная резиденция? – спросил Танака – это был его способ осведомляться о людях, богаты ли они.
– Вовсе не знаю, – отвечал Джеффри.
– Тогда я разузнаю для лорда. Это будет лучше. Можно наделать больших ошибок, если не разузнать.
На этот счет Джеффри разочаровал Танаку, но Асако считала его милым развлечением для себя. Он был полезен и приятен, исполняя ее поручения и забавляя ее своим удивительным английским языком.
Он почти устранил Титину от забот о госпоже. Однажды Джеффри подвергся изгнанию из комнаты жены на время, пока она переодевалась, и заметил:
– Но ведь Танака был там. Вы не замечаете, а он непременно видел вас.
Асако разразилась смехом.
– О, это не мужчина. Он совсем не настоящий. Он говорит, что я как цветок и очень хороша в дезабилье.
– Нет, это звучит по-настоящему, – проворчал Джеффри, – и достаточно по-мужски.
Быть может, Асако в своей невинности забавлялась, противопоставляя Танаку мужу, совершенно так, как развлекалась соперничеством между Титиной и японцем. Это давало ей приятное сознание, что она может заставить своего большого мужа принять такой негодующий вид.
– Сколько, по-вашему, лет Танаке? – спросил он ее однажды.
– Восемнадцать или девятнадцать, – отвечала она, еще не привыкнув к обманчивости внешнего вида японцев.
– Мне также часто кажется, что не больше, – сказал ее муж, – но у него манеры и опытность пожилого человека. Я готов держать с вами пари, что ему не меньше тридцати.
– Хорошо, – отвечала Асако, – отдайте мне статуэтку Будды, если проиграете?
– А что вы дадите мне, если выиграю? – спросил Джеффри.
– Поцелуй, – ответила жена.
Джеффри вышел искать Танаку. Четверть часа спустя он вернулся с видом триумфатора.
– Мой поцелуй, милая, – требовал он.
– Погодите, – возразила Асако, – сколько ему лет?
– Я вышел к парадным дверям, а там господин Танака сообщал о нас рикше «последние известия». Я и сказал: «Танака, вы женаты?» «Я вдовец, сэр», – ответил он. «Есть дети?» «Два потомка, – отвечал он, – они солдаты на службе его величества императора». «Но сколько же вам лет?» – спрашиваю. Ответ: «Сорок три года». «Вы очень хорошо сохранились для своих лет», – сказал я и вернулся за своим поцелуем.
Сделав такое необычайное открытие, Джеффри объявил, что прогонит Танаку.
– Кто выглядит так, – сказал он, – тот ходячая ложь.
Два дня спустя, рано утром, они уехали из Киото по железной дороге, заменившей теперь прославленный путь Токаидо, освященный историей, легендой и искусством. Каждый камень, каждое дерево вызывают образы из песен и романов. Даже у западных знатоков японской гравюры на дереве его пятьдесят две станции встречаются очень часто. Таков Токаидо, путь между двумя столицами, Киото и Токио, еще населенный духами императорских повозок, влекомых быками, лакированных паланкинов сегунов – феодальных воителей в их наряде, напоминающем образ смерти, и размашистой поступи самураев.
– Смотрите, смотрите, Фудзияма!
Движение на площадке, где Джеффри и его жена ожидали, что покажет им новая страна. Справа исчезло море за чайными полями и сосновыми лесами. Слева – подошва горы. Вершина была окутана облаком. По отрывкам, открытым для взора, можно было оценить архитектуру целого – ex pede Herculem [Как по отпечаткам стопы узнаю Геркулеса (лат.)]. Поезду надо целый час пробираться через дугу отрогов Фудзи, которые лежат на дороге к Токио. Все это время полускрытое присутствие горы доминирует над пейзажем. Все, кажется, тянется к этой облачной мантии. Рисовые поля террасами поднимаются к ней, деревья склоняются в ее сторону, болото вздувается кверху, и кожа земли морщится складками над какими-то громадными членами, которые протянулись к ней снизу, спокойное море готово принять ее отражение, и даже микроскопический поезд, кажется, вращается в своей орбите вокруг горы, как ее безвольный спутник.
– Жаль, что нельзя ее видеть, – сказал Джеффри.
– Да, это единственная крупная вещь во всей этой мелочной стране, – сказал упитанный американец, сидевший напротив, – и то, подойдите к ней – и увидите просто кучу пепла.
Асако не интересовалась окружающим пейзажем. Ее внимание было направлено на семью богатых японцев, пассажиров первого класса, которые сидели на площадке уже около часа и двигались по ней. Семья состояла из отца, матери и двух дочерей, двух восковых фигурок, которые не произнесли ни слова в течение часа и, как тени, скользили то в купе, то из него. Не были ли они ее родственниками?
Потом, когда они проходили с мужем к завтраку коридорами и переполненными вагонами второго класса, она была снова поражена, видя, как мужчины-японцы растянулись во всю длину на сиденьях, в уродливых, но спокойных позах, а женщины сидели по-обезьяньи на корточках, успокаивая шаливших детей и вытирая им уши и ноздри кусочками бумаги.
Вагоны были переполнены детьми, багажом и мягкой рухлядью. На полу валялся рассыпанный чай, разбитые кружки, расколотые ящики. Всюду кучами был нагроможден дешевый багаж: ивовые корзины, бумажные свертки, связки чего-то, обернутые в желто-серую материю, и ящики из поддельной кожи. Посреди всего этого играли, ничем не стесняемые, дети, пачкая свои лица рисовыми пирожками и ловя мух на оконных рамах.
Есть старая японская пословица, она говорит: «Дурные манеры в путешествии не нуждаются в оправдании».
Большое несчастье для репутации японцев, что этой пословице они следуют буквально и что наблюдать их в вагонах железной дороги – единственный удобный случай для многих путешественников-иностранцев составить себе понятие о повадках туземца в его частной жизни.
Быть может, и среди этих есть у нее родственники? Асако вздохнула. Что в самом деле знала она о своих далеких родных? Правда, она могла вспомнить своего отца. Она могла представить себе большие, темные, блестящие глаза, тонкие черты лица, исхудалого от чахотки, которая и убила его, нежность голоса и манер, совсем не похожих на то, что она знала с тех пор. Но это все исчезло так быстро. После она знала только добросовестную, но холодную заботливость Мурата. Они рассказали ей, что мать умерла при ее рождении, что отец был очень несчастен и покинул Японию навсегда. Ее отец был очень умный человек. Он читал все английские, французские и немецкие книги. Умирая, он приказал, чтобы Асако не возвращалась в Японию, потому что там мужчины дурно обращаются с женщинами, чтобы она воспитывалась вместе с французскими девочками и вышла замуж за европейца или американца. Но Мурата не могли рассказать ей никаких интимных подробностей о ее отце, которого они и сами не очень хорошо знали. Точно так же, хотя они и знали, что у нее есть богатые родственники, живущие в Токио, они не были с ними знакомы и ничего не могли сказать о них.
Ее отец никаких бумаг не оставил; только фотографию – портрет изящного, красивого мужчины с грустным лицом в черном пальто и кимоно, и французское издание «Мыслей» Паскаля; в конце ее были записаны адреса мистера Ито, адвоката в Токио, через которого получались дивиденды, и «моего кузена Фудзинами Гентаро».
Глава VII
Посольство
- Росой омытый мир —
- Есть мир, росой омытый,
- Все тот же он!
Наша жизнь работает, как вязальная машина, испорченная и починенная в разных местах. Она рвет многие нити, они висят и забываются при дальнейшей работе, а иной раз связываются опять через несколько лет. Эти нити – наши старые дружеские связи.
Первая нить из периода холостых дней Джеффри, ввязанная снова уже в его женатую жизнь, была дружба с Реджи Форситом, шафером на его свадьбе, назначенным потом секретарем посольства в Токио.
Реджи получил телеграмму, извещавшую о приезде Джеффри. Он был очень обрадован. Он уже достиг той ступени в жизни изгнанника, когда бывают необычайно счастливы, если удается увидеть прежнего друга. В самом деле, он уже начинал чувствовать себя пресытившимся Японией, ее очень скудными развлечениями и монотонностью своих дипломатических коллег.
Вместо того чтобы идти играть в теннис (его обычное занятие после полудня), он провел несколько часов, приводя в порядок свои комнаты, переставляя мебель, перевешивая картины, особенно заботливо раскладывая свои восточные редкости, новейшие приобретения – его последнюю страсть в этой стране скуки. Реджи собирал коллекцию Будд, китайских трубок и лакированных ящиков для лекарств, которые называются по-японски «инро».
– Не в коня корм, – пробормотал Реджи, рассматривая своего псевдо-Корина, тонкий рисунок рыбок на перламутре. – Бедняга Джеффри! Он-то настоящий варвар, но, может быть, она заинтересуется. Эй, То! – позвал он вялого японского слугу: – Принесли вы еще цветов и маленькие деревца?
То доставил из отдаленных частей дома известное количество карликовых деревьев, рассаженных, как миниатюрный ландшафт, в плоских фарфоровых вазах, и целые охапки веток с распускающимися цветами вишни.
Реджи расположил цветы в виде триумфальной арки над столом, в углу, где стояла молчаливая компания Будд. Из деревьев он выбрал своего любимца, карликовый кедр, и поместил его между окном, выходящим на залитую солнцем веранду, и старинными золочеными ширмами, где среди нежного сияния была изображена вся комическая пестрота процессии императора во время путешествия: работа художника Кано, жившего три столетия тому назад.
Он прибрал книги, валявшиеся в комнате, – внушающие отвращение японские грамматики и никогда не раскрываемые работы по международному праву; на их место он положил тома стихов и мемуаров и английские иллюстрированные журналы, разбросанные в художественном беспорядке. Затем он приказал То вычистить серебряные рамки его фотографических снимков – портретов красивых женщин, подписанных христианскими именами, дипломатов в парадных мундирах и изящных иностранцев.
Изменив серьезную атмосферу своего кабинета так, чтобы он производил впечатление милой небрежности, Реджи Форсит закурил сигарету и вышел в сад, улыбаясь собственному нетерпению. В Лондоне он никогда не стал бы беспокоить себя ради «старины Джеффри Баррингтона», который был ведь во всяком случае филистером, не имеющим понятия о сущности вещей.
Реджи был стройный, изящный молодой человек с густыми, красивыми волосами, зачесанными со лба прямо назад. Слегка выступающие скулы придавали ему немного хищный вид, а подвижные голубые глаза, казалось, никогда не глядели спокойно. Он был одет в костюм флотской саржи, плотно прилегающий к телу, черный галстук и серые гамаши. Он был невинен и чист настолько, насколько может быть таким молодой дипломат.
По ту сторону широкой веранды шла усыпанная гравием дорожка, а за ней – японский сад, конек его предшественника, миниатюрное поместье с холмиками и кустами, с неизбежным журчащим по камням ручейком, в котором бронзовый журавль вечно ловил рыбу. Над стеной из красного кирпича, окружавшей здания посольства, красноватые почки вишневой аллеи распускались белыми звездами.
Пространство, занимаемое посольством, – это кусок британской земли. Британский флаг реет над ним, и японские власти не имеют никаких прав внутри его стен. Его многочисленное туземное население – японские слуги, около ста пятидесяти человек, – свободны от тяжести японских налогов, и так как полиция не имеет права входить сюда, процветают азартные игры, запрещенные по всей империи; кварталы служителей, расположенные за домом посла, – Монте-Карло для токийских «бетто» (извозчиков) и «курумайя» (рикши). Однако после поразительного открытия, что профессиональный громила поселился, наподобие Диогена, в старой бочке, в углу обширного пустыря, полисмену было позволено осмотреть сад; но он упустил наглеца, заметившего его присутствие по ту сторону стены.
За исключением зарослей Реджи Форсита, нет ничего японского за толстой красной стеной. Само посольство – точно дом богатого джентльмена из Сити, и могло бы быть перенесено без всяких изменений в Бромлей или Вимбльдон. Небольшие домики секретарей и переводчиков с красными кирпичными стенами и бело-черными фронтонами имеют вид нарядных пригородных жилищ. Только широкие веранды указывают, что солнце здесь греет жарче, чем в Англии.
Лужайка служила миниатюрной площадкой для игры в гольф, причем густые массы японских кустов были оградой, и Реджи потерпел уже много неудач, когда один из немногочисленных в Токио наемных кэбов, заключая в себе особу Джеффри Баррингтона, медленно обогнул угол, как будто нащупывая верный путь среди этого множества зданий.
Джеффри был один.
– Э, старый товарищ, – закричал Реджи, выбегая и тряся огромную лапу друга своей маленькой, нервной рукой, – я так безумно рад видеть вас, но где миссис Баррингтон?
Джеффри не привез жену. Он объяснил, что они должны были нанести первый визит японским родственникам и, хотя их не застали, это было утомительно, и Асако вынуждена была остаться отдыхать в отеле.
– Но почему бы вам не остановиться у меня? – предложил Реджи. – У меня много лишних комнат: ведь образуется целая пропасть между людьми, живущими в гостинице и живущими у себя. Они смотрят на жизнь с совершенно различных точек зрения и вряд ли в чем-нибудь сходятся.
– Есть у вас комнаты для восьми больших ящиков с кимоно, еще нескольких со всякими редкостями, для французской горничной, японского проводника, двух японских собак и обезьяны из Сингапура?
Реджи только свистнул.
– Нет, неужели уже до этого дошло? Я думал, что брак прибавляет только одного человека. Было бы так хорошо, если бы вы оба были здесь, и потом, это единственное место в Токио, приспособленное для жизни.
– Это очень комфортабельное местечко, – согласился Джеффри.
Они пришли к домику секретаря, и гость восхищался его артистическим убранством.
– Совсем, как ваши комнаты в Лондоне!