© Арина Браги, 2025
ISBN 978-5-0065-7429-8
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
ЧАСТЬ 1
I
АЛИСА. АЛЬБАТРОС – ПТИЦА ЖАДНАЯ. АПРЕЛЬ 1997-го
– Каким путем мне идти?
– Куда ты идешь?
– Ну, я не знаю!
– Тогда любой путь приведет тебя туда.
Из телесериала «Баффи – истребительница вампиров» (1997)
Перелетая на вертолёте пролив с неправильным названием Ист-Ривер – Восточная река – от Бруклина к устью Тридцать четвёртой улицы Манхэттена, вы этого устья не увидите. Тридцать четвёртая ныряет под путепровод прибрежного хайвея, не успевает опомниться, как утыкается в просевшие бетонные столбы и заплёванную набережную. Зависая над белым крестом крошечного посадочного пирса, отвлекитесь на секунду и сквозь водяные брызги из-под лопастей вашего вертолёта взгляните на окна гигантского медцентра с белым по лиловому именем «Лагуна» на торце одного из его небоскрёбов. Там, прямо под эмблемой, у раскрытого окна на двадцать четвёртом этаже, водрузив босые ноги на хлипкий пластиковый подоконник, развалилась полуголая я.
Сегодня выходной, и я хомячу и подкармливаю жирных чаек. Я достаю из пакетика сдвоенные печеньки, разделяю их и слизываю тугой приторный крем с пищевой ванилиновой добавкой, а обмусоленные шоколадные половинки разламываю и бросаю за окно, где их хватает на бреющем полёте серьёзный альбатрос. Я вижу, как куски наживы выпирают сквозь кожу его шеи, пролезая толчками из жадного клюва, и сама чувствую, как острые обломки твёрдого лакомства царапают моё, не птичье, горло, и стараюсь отламывать кусочки поменьше. Одновременно меня оглушает тяжёлый рок металла с хайвея – из бездны под моим окном, навязчивый стрёкот алюминиевых стрекоз, густой басок парома с залива и требовательное е-щ-е-е-е крылатых атлантических попрошаек. Лишь чайки сверлят меня своими глазами-бусинами на чёрных венецианских масках, ведь с вертолётов меня трудно разглядеть.
Я свободна и невидима!
В моей комнате в общаге аспирантов есть кондиционер, но для меня он дракон – пожиратель денег, и даже в страшном сне я его ни за что не включу. Конец мая и страшная жара. Поколебавшись секунду: принять ли смерть от жары или от шума, – я нарушаю инструкцию и смачно распахиваю окно. Грохот города мгновенно врывается в комнату, но тут же поднимается по жаркой арке неба над восточной оконечностью Манхэттена, бросается с неё в гнилые воды Восточной реки и, отразившись от них, растворяется в малосольном бризе с Атлантики. Это так неожиданно, что тишина внутри шума оглушает меня. Мне противны выходные, я редко ими пользуюсь, а просиживаю дни за квартал отсюда в Лаборатории мозга, на последнем, шестом, этаже старинного здания.
Однако пора представиться.
Я Алиса Можайская или Алиска, как вам нравится, родом из России, Санкт-Петербурга. Я страстно впахиваю в новой американской лаборатории после годового «отдыха» от науки и кайфую от того, что совершенно одна здесь и погружена в густой, жирный, вонючий и оглушающий Мегаполис. Одиночество – позабытое чудное состояние. Я вбираю ощущения, краски, запахи, не растрачиваясь на разговоры, не примеряя чувственный опыт «другого». В лаборатории – английский по делу, все остальное время – молчание и свобода.
В редкие часы отдыха я вживаюсь в географию Манхэттена, с каждым днём на шажок удаляясь от «Лагуны», натыкаюсь на ароматы неказистых кофеен, втягиваю дух жареного лука из бубличных, осваиваю меню круглосуточных закусочных и, наскоро перекусив, потом долго полирую тротуары, пробегая, как местные, квартал в минуту – с перехода до перехода. Фишка в том, чтобы не переминаться на перекрёстках в ожидании зелёного, а двигаться зигзагом, пересекая авеню с западной на восточную сторону и обратно, держа суммарный вектор пути строго на север.
В одну из прогулок в проломе Шестидесятой восточной улицы глаза ожгла красная громада фуникулёра, дрожавшего в столбе загазованного воздуха. Оттуда вниз по железному трапу грохотала долговязая фигура в ботфортах и винтажном коротком пальто, похожем на старинный камзол. Бородатый гигант в треуголке – ну, артист погорелого императорского театра – пробежал, эфес его бутафорской шпаги сдёрнул с меня рюкзачок. Обернулся, но вместо пресловутого «сорри» замахал на меня руками в шофёрских перчатках эпохи первых авто:
– Какой рост, какой рост? Какой надо. И да, в баскетбол играю. Не пытайся, ничем не удивишь.
Из рюкзачка выпал томик Довлатова, и мой голос независимо от меня прохрипел забулдыгой, что несёт к пивному ларьку маленький личный пожар:
– Мужик, ты из какого зоопарка сбежал? Или кино снимаете?
Но грубиян заковылял по Трамвайной площади, делая усилия, чтобы не спотыкаться, словно его и взаправду снимали и, конечно, споткнулся. Пока я надевала рюкзак, он как возник ниоткуда, так и растворился в синеватое «никуда» выхлопных газов. Только взмах руки и силуэт треуголки с пером ещё дрожали на фоне побледневшего вдруг неба.
Химеры Манхэттена. Надо быть осторожнее.
А нитка Первой авеню продолжает невозмутимо нанизывать бусины улиц. Из Чайнатауна тянется до морского порта Нижнего Манхэттена, из шикарных магазинов Среднего, пропитавшись лесным скипидаром Центрального парка, легко входит в опасные жилые комплексы Верхнего. Я вбираю её не глазами – носом, мурашками кожи и тонкими подошвами – запрещая себе даже подумать, что ещё есть и Третья, и Восьмая, и Бродвей.
Как я попала в аспирантуру «Лагуны», университета снобов, мечтающих переплюнуть Лигу плюща? Случайность, наглость и чуть-чуть везения. Везения? Даже печенькой поперхнулась, отхаркнула и бросила крошки в окно.
Запретить! Не помнить! Забыть, как год назад, в апреле 1996-го, мчалась по мосту Лейтенанта Шмидта – лабораторный халат в свежей слизи лягушек, задники тапок смялись за полгода работы – прочь от ненавистной начальницы, знаменитой и коварной Матильды Зверевой. Даже знакомый с детства морской конёк Гиппокамп, тот, что с чугунных перил моста, дрыгал перепонками пыльных лапок и ржал над неудачницей, которую только что вышибли из лаборатории. Волчий билет, тупик, конец карьере нейробиолога. «Кончились Можайские», – прошипела Матильда мне в лицо. Ни она, ни я не могли знать, что это – начало. Что будут авиабилеты экспресс-почтой на интервью в Америку, и слезы, закипавшие у меня на сердце и тут же высыхавшие на жарком лице, и дорога вдоль холодной Маркизовой лужи, и международный аэропорт Нью-Йорка. Что в меня поверят, и я окажусь на двадцать четвёртом этаже этой общаги.
Срединный Манхэттен продувало ветрами с Атлантики, когда утром Рождества 1996-го я бежала по полупустому городу на интервью, держа только одну мысль в голове: только бы прошло все гладко. На перекрестье против университета мялся и кашлял невзрачный человечек в подстреленном пальтеце. Будущий начальник был похож на знаменитого русского рокера, и я успокоилась. Тодд Сектор – восходящая звезда нейронауки и любимый ученик великого декана «Лагуны» Мануэля Акоста – подал вялую руку, робко поздоровался и повёл знакомить со своей лабораторией.
Лаборатория занимала верх старинного кирпичного здания «Белвью», затёртого меж бетонных небоскрёбов медицинского центра «Лагуна». Пустые коридоры вели от лифта неизвестно куда, расходясь лучами от центра, как в фильме «Солярис». «Белвью», печально знаменитый в прошлом госпиталь для душевнобольных, – город сбросил его, как корабль балласт, отдал «Лагуне» для молодых профессоров на стартапах. Зелёный кафель прошлого века на стенах экспериментальной лаборатории – комнаты без окон, но со смотровым окошком в стальной двери.
– Это бывшая операционная… Скольким же пациентам пилили черепа нейрохирурги старой школы… Теперь вот мы здесь играем в прятки с молекулами белков памяти на срезах мозга от крыс из вивария.
Тодд говорил без остановки, отвлекал, а сам, не мигая, сканировал мои руки, оценивал – так ли держу хрупкий стеклянный электрод, как вставляю его в манипулятор и умело ли настраиваю фокус микроскопа. Так я и попала сюда. И в конце марта уже входила второй аспиранткой в лабораторию Тодда Сектора. Первый аспирант – любимчик и его правая рука Джастин Вэй.
Сегодня воскресенье и юбилей. Я уже месяц в новой лабе. Но где цветы, ланчи и ужины? Ах, их нет! Увы, медовый месяц с завлабом кончился чуть раньше календарного. А ведь как началось! Ух! Никогда ни один начальник не любил меня так нежно и так сравнительно долго. Дудки! Сколько верёвочке ни виться, а конца не миновать! Хотя сердце хочет верить: может, все не так уж плохо. Ещё позавчера Тодд визжал от восторга, глядя на предварительные результаты моих экспериментов, и говорил оптимистично о будущих наших публикациях. И уговаривал, повторяясь, «немного проползти перед тем, как бежать».
Фана было много…
Сегодня воскресенье. В мою комнату в общаге врываются блики пролива Ист-Ривер. Хорошо сидится одной, и пишется, и не скучно. И есть о чём думать, и что делать, и что писать. И мне мало лет. А вчера Джастин удивился: «Только месяц? Нет, ты здесь уже гораздо дольше. Невероятно!» Эти безумцы всё за меня делают, всё показывают, помогают и ещё удивляются, что у меня всё так быстро получается. Ну народ!
И вот сижу я такая, двадцати почти семилетняя, в шортах, и ноги ничего, и сама ничего. И чувствую себя как абитура, как десять лет назад. Я – такая же. Десять лет! Их нет во мне. Я начало. Начало всему. Я могу. А вы, помоечные альбатросы, хватайте поживу, давитесь, дивитесь, вперяйтесь. Работы и фана мне по горло, и я счастлива. Дверь в прошлую жизнь в жуткой питерской лабе захлопнута навсегда. Я выдержу – мы обгоним конкурентов и вырвем у них грант для выживания всех нас в лаборатории Тодда Сектора.
II
ДЖАСТИН. ЗОЛОТЫЕ МАКИ. ПЕРВЫЙ ДЕНЬ АЛИСЫ В ЛАБОРАТОРИИ. МАРТ 1997-го
Шляпник: Если бы ты знала Время так же хорошо, как я, ты бы этого не сказала. Его не потеряешь! Не на такого напали!
Алиса: Не понимаю.
Шляпник: Ещё бы! (презрительно встряхнул головой) Ты с ним небось никогда и не разговаривала!
Алиса: Может, и не разговаривала. Зато не раз думала о том, как бы убить время!
Шляпник: А! Тогда все понятно. Убить Время! Разве такое ему может понравиться! Если б ты с ним не ссорилась, могла бы просить у него все, что хочешь.
Льюис Кэрролл «Алиса в Стране чудес»
Зелёный нуль мигнул, и пешеходный светофор выбросил красную ладонь – плевать. И плевать, что ливень. «Перебегу на красный», – решил Джастин. Он хотел обойти мать с сыном – оба упакованы в жёлтые короба дождевиков, да мальчишка – горб рюкзачка под плащом – послушно тормознул у перехода, влетев зелёными сапожками в лужу, а потом отогнул капюшон, увидел, как взрослый дядька ступил в собачьи фекалии и показал язык. Джастин кивнул пацану – что ж, бывает, – подобрал палочку от мороженного и кое-как сковырнул размокшее дерьмо, а потом и зонт раскрыл над собой. Малиновый гигантский купол, а он и позабыл, что нёс его в руках.
Одно к одному. Сегодня Тодд приводит новую аспирантку, а он топчется на переходе, опаздывает.
Он вспомнил, как с трудом провалился в сон под утро. Совсем спать перестал, когда узнал, что в их лабу подкинули ставку для русской, и она появится со дня на день. Подкинул сам декан, Мануэль Акоста. Конечно, Тодд – его любимый ученик, но с чего вдруг такая щедрость? А Тодду что? Халявные рабочие руки. Но если руки кривые, а человечек так себе, тогда катастрофа для нас всех.
Джастин свернул с Первой авеню в переулок между высотками госпиталей «Лагуны» – тупичок упирался в огромный морг, а за ним укрылось старинное здание «Белвью». Джастин задрал голову и взглянул на окна родной лаборатории под самой крышей. Все годы аспирантуры, как только он огибал морг и входил в тень колоннады портика входа, ухватывал ладонью чугун перил и ставил ногу на трещину первой ступени, его охватывал озноб. С чего? Ну да, этой психиатрической клинике лет двести, и дела страшные творили там с пациентами. Такой была вся медицина до Нюрнберга – не требовалось разрешений для опытов над душевнобольными. Шеф, любимый ученик Мануэля Акоста, хапнул под свой стартап весь верхний этаж, а клиника нынче ужалась до первого. Последний год доживает.
Может, дождь, может, какашки собачьи, может, ожила подростковая астма, но Джастин учуял вдруг, как ненавистен госпиталям «Лагуны» обшарпанный этот особнячок – вот поднимет небоскрёб бетонную пяту и размозжит старую больничку, как таракана.
Что за ерунда в голову лезет?..
Он вбежал в лобби – кивок белозубой улыбке охранника, мазок бейджика по коду лифта – вжал стёртую «шесть» этажа, и замызганная кабина поползла вверх.
Как воспалены глаза, как противно подрагивает стенка лифта. Нет, не нужен им «поросёнок в мешке», хоть бы и от самого Мануэля Акоста! Он откроет Тодду глаза – пусть новенькая покажет себя полной дурой! А что? Он не имеет права? Да он пять лет на эту лабу пахал! Ясно, наука не его – жутко смотреть, как народ за гранты бьётся. Нейрохирургия надёжна, престижна, да и маме старость обеспечит. Джастин вспомнил огненно-рыжие чашечки калифорнийских маков, заполняющие по весне китайский сад его мамы, и астма отпустила. Кабина дёрнулась и застряла. Чёрт! Динамик выхаркнул «ждите». Джастин прикрыл глаза.
А если признаться: может быть, он не хочет делить Тодда ни с кем? Ведь он стал нужен шефу, как не был нужен никому и никогда.
Джастин навсегда запомнил поздний вечер пять лет назад, когда он скрючился над застывшим микротомом – лезвие занесено, и свежий мозг розовеет в холоде физраствора, а он даже не может пошевелить пальцем и включить мотор. Шестой. Шестой крысёнок за день, а результата нет, нейроны памяти в срезах гибнут. Никчёмность. Стыд ел кожу, щёки чесались. Заглянул Тодд Сектор, уже спешивший к последней электричке – его дом на правом берегу Гудзона, а машину, как многие ньюйоркцы, водить опасается, да и цена парковки на Манхэттене космическая.
– Тодд, прости, не тяну, пора завязывать, мне достаточно. – Джастин как ком из горла откашлял.
– А мне НЕдостаточно.
Завлаб двинул ногой табурет и осел мешком в стальное седло. В тот вечер последняя электричка ушла без него.
Да, Тодда надо спасать! Джастин его правая рука, и методику срезов мозга наладил, и за семь публикаций, написанные им в соавторстве с Тоддом, его прозвали Печатным Станком. Это не Дрыщ, как в старшей школе. Ладно, на Дрыща – запрет! Вновь ожгло, как тогда, когда он явился в класс после первого свидания с девушкой: крутой одеколон, настоящий мужчина, надвинулся, как свой к своей, а она брезгливо отвернулась и фыркнула, чтобы все слышали: «Вонючка! Дрыщ!»
Кабина вновь поползла и остановилась на нужном этаже. Джастин ступил из лифта – хлыстом по ушам лязгнуло стальной дверью западни. Втянул родной запашок неистребимой карболки – антисептика больниц прошлого века. Бросился по белесому линолеуму (как ни полируй мастикой, не смыть чёрные росчерки колёсиков каталок) – тормознул у кабинета «Профессор Т. Сектор», приоткрыл дверь и ввинтился внутрь гибким телом.
Вовремя!
Ухватил обрывок шуточки и быстрый смешок новенькой:
– Уговорили, буду называть вас просто Тоддом!
Сноп света пробил грязь оконного стекла, ударил в глаза. Когда солнце успело выйти? Ведь только что по лужам бежал. В сияющей пыли спиной к Джастину вибрировал длинный женский силуэт, стараясь не опрокинуться под тяжестью рыжей копны волос. Её грива, как гигантская головка калифорнийского мака, светилась в луче, и оранжевые брызги расцвечивали все тёмные углы, и Джастин впервые увидел, что стены замызганы и им нужна свежая покраска, а пол усыпан кипами бумаг от обработанных ненужных графиков. Когда вообще тут убирали
Джастин не сразу углядел Тодда – алая рубашка завлаба слилась с кровавой обивкой его офисного кресла. Кольнуло под ложечкой: это чудо на колёсиках не просто офисное кресло последней модели, а мечта-привет из счастливого будущего Тодда, где не будет ни Джастина, ни этих обшарпанных стен, ни жирной пыли, сквозь которую бьёт сейчас такое рыжее солнце.
Праздничная рубашка, доволен… Ничего, сейчас охоложу его.
Завлаб, наверное, учуял напряжение, исходящее от Джастина, и заёрзал в седле своего комфортного будущего.
– Алиса, знакомься, это Джастин Вэй, аспирант последнего года и хозяин палубы нашего лайнера. Он введёт тебя в курс дела. Проводник по новому миру, так сказать.
Как в замедленной сьемке, девушка начала поворот к нему, оторвав пятки и прокрутив себя на носочках плоских балеток; рука округло поплыла ему навстречу, а большой клоунский рот растянулся в улыбке. Давно ему так не радовались.
Джастин отпрянул, упёрся спиной о дверной косяк и напряг плечи, ноги вдавил в пол, а тело привычно выгнул дугой, скрестил руки и спрятал ладони в подмышки. Застыл, молчал. Рыжие брови Алисы сошлись домиком, на носу проступили веснушки – она вздумала отзеркалить его отскок: шмяк задницей об угол стола – и проехалась по стальной окантовке. Упала бы, но Джастин нырнул, как за теннисной подачей, и подхватил её под рёбра. Не успел додумать, что слишком уж худа, как она отпихнула его и выпрямилась.
– Прости.
– Всё норм, спасибо.
– Ого, Джастин уже спас тебя! Один ноль!
Тодд хохотнул и плюхнулся обратно в кресло, с которого уже почти рванулся на помощь Алисе. Она оглянулась на Тодда, помедлила, потом взглянула на Джастина и подмигнула ему. И вдруг его отпустило напряжение последней недели, и он неожиданно для себя засмеялся, и уже почти выпалил: «Добро пожаловать на борт, Клоунесса!», но на его смех-клекот в офис заглянули два неразлучных ординатора Шломо и Хасан. Когда завлаб знакомил их с Алисой, поляк Шломо ввернул русское «привьёт, на здоровье». А эквадорец Хасан начал с комплимента, в котором длинно поведал, как его бабушка красит волосы хной, и вконец запутался.
Ну, сейчас что-то будет, подумал Джастин. Новенькая обвинит Хасана в сексизме, а их всех ещё чёрт знает в чём. Но Клоунесса ладонью убрала прядь со лба и, кривляясь, пропела: «Это мой натуральный цвет», а когда никто не засмеялся, пояснила: «Это цитата, великий русский фильм, ничего, я вас всех тут образую».
– Всё, вперёд! Экскурсия по лабе! – призвал всех Тодд.
Он откатил кресло, грузно поднялся и заковылял к двери, выманивая за собой Алису и Джастина. В коридоре принялся тыкать в двери всех помещений лаборатории, позволяя новой аспирантке восхититься тем, как он тут всё отлично устроил. В комнате для экспериментов Тодд затрещал о том, как ловко они тут с Джастином собрали самопальную экспериментальную установку – соединяли и подгоняли, точно разнокалиберные кирпичики LEGO, усилители, осциллографы, блоки стимуляции – и как радовались первому успешному опыту на нейронах энграмм – островков памяти – в срезах гиппокампа мозга. А Джастин вдруг рассмотрел пустые картонные упаковки на верхних полках и ржавчину на цепи, которой он приковывал к стене баллоны сжиженного газа. Их оранжевая краска облупилась, зелёный кафель бывшей операционной потерял винтажный шик, а LEGO конструктор зыркнул Франкенштейном. Магия ушла, и Джастин разозлился на новенькую.
Двинулись к мастерской, где Джастин колдует над тончайшими электродами из стекла. Тодд шлёпнул себя по лбу – пора бежать на факультет выбивать фонды под проект Алисы – и потрусил к лифту, бросив Джастину:
– Теперь она твоя! Лошадей не гони, сначала надо проползти, потом бежать!
Джастин молча надавил на стальную дверь со смотровым окошком, вошёл первым, не придержав её для новенькой, отметил, как она по-кошачьи скользнула вслед за ним. Вошёл и не узнал – кишка, а не комната! Бывшая сестринская. Из стены на полкомнаты прёт лабораторная столешница, а на ней с трудом угнездился монстр – старый вертикальный станок для вытягивания микропипеток. В других лабах ладные станочки-пуллеры уже давно с компьютерными чипами, a в этом ручная настройка. Прижимист Тодд, на факультете над ним посмеиваются: «Скрудж МакДак!», но иначе молодой лаборатории не выжить.
Но порядок образцовый! Джастин выдохнул и погладил идеальный ряд пластмассовых коробочек с капиллярными трубками заготовок – по ранжиру диаметра и типа стекла – скользнул пальцем по верхним ящичкам с вольфрамовыми спиралями. Поймал ироничный короткий взмах ресниц новенькой и, как преступник, убрал руку, поправил волосы – и разозлился на себя за эту слабость. Будет ещё им манипулировать! Заговорил медленно, раздельно, подчёркивая, что говорит не с носителем языка. Слова поскрипывали, словно горло драли ржавые шестерёнки старых часов.
– Это наш пуллер. У него две руки – патроны от дрели, между ними змеевик из вольфрама. Её легко пережечь, берегись!
Алиса молчала, он продолжил:
– В патроны надо зажать концы трубочки, осторожно, чтобы стекло не треснуло. Когда ток побежит и раскалит змеевик, то жар расплавит стекло, трубочка размякнет и вытянется в нитку, нижняя рука дёрнется, и ниточка порвётся. В верхней руке остаётся та половинка заготовки, что с острой иголочкой на кончике. Это и есть микроэлектрод, только его берём в эксперимент. Ясно?
Алиса тяжело взглянула ему в лицо. Джастин поёжился и достал из коробочки стеклянную трубочку, протянул ей:
– Тогда вперёд.
Новенькая продела стеклянный капилляр заготовки в спираль накаливания – пальцы чуткие, как у хирурга, – надёжно и нежно зажала в патроны сначала верхний, а потом нижний конец трубочки и осторожно стала проворачивать регулятор мощности тока в змеевике, стараясь добиться постепенного разогрева. В огненных кольцах спирали капилляр начал плавиться.
У неё всё получилось.
Расплавилась не только стеклянная заготовка – в огне вольфрама сгорели и злоба Джастина, и страх за будущее их маленькой лаборатории, и ревность к новой рабочей лошадке Тодда.
Он вернулся домой и впервые за долгие дни легко заснул. Во сне над ним золотились калифорнийские маки и текло стекло в часах. Потом цветные человечки танцевали русский балет, он мальчиком видел такой в Лос-Анджелесе, тогда отец ещё не бросил их с мамой. Проснувшись, он долго лежал, удивляясь, что голова не гудит, услышал разбойных манхэттенских голубей за окнами, не понимая, как их гуканье пробило гул кондиционера, пока не понял, что это будильник. Он посмотрел на свою ладонь и вспомнил, как подхватил новенькую под её тонкие рёбра и как она смешно отставила локти. Ей идёт её имя, и он произнёс вслух по-китайски: «Эй-лис». Иероглифы «эй» и «лис» означают «я люблю быть красивой». И он засмеялся.
Джастин знал: на второй день Алиса изломает штук десять электродов в охоте за живыми клетками в срезах мозга. Подумал, что теперь он в ответе за неё. Тодд дал ему её, она его лабораторная бэби. Надо будет всему научить. Теперь им вместе пахать на Тодда, изматываясь в научном квесте. До декабря время есть, он всему научит её, а в декабре – защита, и он уйдёт в клинику, в новую жизнь.
III
ЛЕЙЛА. НОВАЯ ПОДРУГА. АПРЕЛЬ 1997-го
Алиса развалилась на подоконнике в своей комнате на двадцать четвёртом этаже общаги «Резидент-Холл». Солнце вот-вот покажется над Ист-Ривер, и тогда далёкая луковка церквушки в Бруклине на другом берегу пролива вспыхнет яркой зеленью, а сизые облака над простором Лонг-Айленда окрасятся алым. Внизу, под окном, гидросамолёты ещё покачиваются на поплавках у причала и спят вертолёты, обернувшись лопастями, на крошечном пирсе в створе Тридцать четвёртой улицы.
Уже месяц в лабе, а Джастин, кажется, так и ждёт, когда оступлюсь – всё время крутится рядом. И в ответ на моё «хай» буркнет под нос – и назад к компу. Вот завлаб Тодд, наоборот, пробегая по коридору мимо лаборатории, по десять раз на дню «хай» кричит. Зачем? Ведь виделись утром. Но главное, мне пора самой эксперименты начинать, а шеф молчит. И шуток моих никто здесь не понимает. Ну, это, может, и к лучшему. И как ступить, как сказать? Эй, кто-нибудь, появись, проясни! В комнату постучали.
Странно, почему стучат, а не позвонили снизу? Алиса, слезая с подоконника, запуталась в простыне, и, пока добралась до двери и открыла, три неподъёмные коробки уже перекрыли выход, а в конце коридора чёрный парень в коричневой форме вкатывал пустую тележку в лифт. Она хотела окликнуть его, но осеклась: разбудит всех. Двери лифта схлопнулись, и гонец исчез. Алиса тронула верхнюю посылку.
Номер комнаты мой, но адресат – Лейла Беллман. Ладно, потом спрошу у консьержа.
Вечером из лобби позвонили: «К вам мисс Беллман, прежняя жиличка». Вскоре в открытую дверь заглянула полненькая девушка, с таким размазанным лицом, словно она проплакала весь день. Волосы кое-как стянуты в хвост, и у глаз гусиные лапки уже просвечивают на прозрачной коже. Она взглянула, как обожглась, на коробки, и выдохнула, увидев на подоконнике свою подушку.
– Ты Алиса? А вон там моя церковь, – показала на прозелень луковки купола на другом берегу пролива.
– Мне иногда кажется, слышу её колокол. Хотя здесь много церквей.
– Прости, что тебе это прислали, – не успела адрес обновить, месяц как переехала в дом напротив.
– И как ты потащишь такую тяжесть?
В глазах Лейлы набухли слёзы, она задрала голову – вкатить их обратно, усмехнулась на свою детскую глупость и заговорила – как в омут головой.
– Три коробки одежды… Всё, что осталось от безумного брака… по любви… Полгода как развелись… Нервы ни к чёрту… Защита через месяц.
Алиса помедлила и неуклюже приобняла её.
– Хочешь, в мусорку выбросим? Или сожжём?
– Хочу. Но наш пастор собирает одежду бедным прихожанам. И вообще, эти наряды дорогие, из моей прошлой замужней жизни.
– А давай по пирожному? У меня шаром покати, а есть хочется.
Алиса подошла и распахнула стенной шкаф взять сумку. Заметила удивлённый взгляд Лейлы и по-клоунски махнула рукой – прозвенела рядком пустых вешалок, поправила единственную блузку.
– Ну да, пока стипендию не платили. Ничего, блузка в жару быстро сохнет.
В кафе внизу, получив на каждую по «Bella Signorina» от толстяка в фартуке, они набивали рты тирамису и наперебой откровенничали, как случайные попутчицы – так и стали из случайных родными попутчицами на всю короткую жизнь Лейлы. Алиса будет горевать о лучшей подруге позже, через несколько лет, а сейчас – впервые на арене – клоунесса Алиса кривлялась от души: так дурачатся с близкими, не боясь осуждения. Изображала Джастина: руки по швам, скрипит, медленно ковыряясь в словах: тележка… для перевозки… баллонов… цепью… закреплять… нарушение… техника безопасности…
– Пиноккио! – хохотала Лейла.
– Буратино! – не отставала Алиса. Она вошла в раж, радуясь, что есть кому пожаловаться. – Вчера кончился кислород посреди эксперимента, я и покатила баллон сжиженного газа. Проворачиваю стоймя, как торпеду, – линолеум скользкий, коридор длинный, мимо ординаторы шныряют – глаза круглые.
– Испугалась?
– Ну да. Потом уж Джастин прибежал. С тележкой.
– Козёл! Скажи медленно!
– К-о-з-ё-л.
Алиса поперхнулась кофе от радости – давно не ругалась.
– Вчера подошла к настольному макинтошу данные загрузить. В Питере компы другие. Экран не горит, и, главное, кнопки «он/офф» не видно… Почему не спросила… Пришлось ждать, пока лаборантка включит.
– И почему?
Алиса изобразила всем телом, что ей наплевать и так громко хохотнула, что девочка с мороженым за соседним столиком вздрогнула. Но Лейла уже заразилась весельем и давай изображать, как её бывший – эталон консерватизма, банкир – марширует под стягом «оплот постоянства» и любовницу тянет за руку, мол, и ты не отставай. Остановилась, одёрнула себя:
– Выкупил мою долю дома… там будут жить… У его нынешней скоро ребёнок… У нас не получилось… Школы хорошие…
– Оплот постоянства. Козёл! Повтори по буквам!
– К-о-з-ё-л.
Алиса проглотила последний сладкий кусок:
– Может, еще и по мороженому?
Подмигнула девчушке, которую испугал её смех, та улыбнулась.
– Помогу тебе завтра с коробками, Лейла.
– А давай сейчас. Есть идея.
Открыли коробки. Лейла заговорила, стесняясь:
– Видишь, и одежда дорогая, жалко выбрасывать, но я располнела в последний год. Если тебе нужно… Вчерашняя блузка – это как знак такой, для шутки, что дома не ночевала.
До Алисы наконец дошло.
– Представляю, сколько косяков во всём делаю! Спасибо, мне главное не заморачиваться, а протянуть руку к шкафу – и опля! – новое на каждый день.
В ответ Алиса подарила Лейле, тыча в виды Северной Венеции, – дорогущий альбом о Петербурге. Взаимные дары не рассорили, а сблизили их. Лейла ни разу потом не обмолвилась о происхождении нарядов подруги, а Алиса молчала о подробностях развода. Как вовремя было им дадено участливое ухо!
Подруги, смеясь строили дичайшие предположения, почему Джастину в лабораторию никогда не звонят девушки, и передразнивали занудное «не гони лошадей». Алиса придумала, что от него пахло Armani After Shave. Готовился к встрече! Лейла, давясь смехом, советовала ей сказать Джастину с ангельским видом: «Попробуй что-нибудь более пряное. Может, тебе подойдёт аромат из престижной коллекции для мужчин Lancôme?» Представляли, как он Тодду нажалуется.
Алиса призналась, что исподтишка изучает это длинноногое существо, такое нелепое рядом с чернобородым обаяшкой завлабом. Развеселилась, показывая, как Джастин, когда они остались одни в электродной комнате, впервые открыл рот и нудно стал тянуть слова, объясняя простой процесс ручного вытягивания электродов из стеклянных капилляров.
Вдруг умолкла и вспомнила, как вчера у вытяжки электродов Джастин встал к ней боком, и её вдруг поразило, как вибрирует незнакомой жизнью его тёмный китайский профиль, как косит шоколадный глаз, как взрезан, словно острым тонким скальпелем, крюк его носа, а подбородок грубо и косо стёсан, как высока его скула и как плохо подстрижен висок, как молодо блестят его упругие на вид волосы и как отвратителен белёсый консилер в оспинах щёк. Да, ему совсем не подходит Armani After Shave…
IV
КРЫС КАРЛ-БУРБОН. МАЙ 1997-го
Суббота. Лампы под потолком постанывают, и в резонанс им чуть вибрирует воздух. Алиса пришла в выходной – надоел пригляд Джастина. Высматривает, а потом, наверное, Тодду докладывает! Алиса ощетинивалась в первые недели работы в новой лаборатории и натягивала маску всезнайки, молчком пробиваясь к живым срезам мозга. Не выходило. И казалось, Джастин плотнее наблюдает, дожидается, когда она всё бросит и исчезнет. Хорошо хоть с Лейлой можно посмеяться над ним. Но сейчас и поддержка подруги не спасала от страха: надвинется тьма – и повторится питерская катастрофа. Потому Алиса и пришла спозаранку, знала – Джастин по субботам гоняет на велике с другом по мостам Манхэттена.
В лабе так тихо, что в ушах задребезжал голосок малыша, которого Алиса встретила в скверике, когда присела на скамейку, чтобы съесть утренние апельсин-банан-манго из бумажного пакета от уличного продавца фруктов. Мальчишка ныл: «Папа… когда… папа… когда… папа… когда… папа… когда… папа… когда… папа… когда» – и бился в колени молодого отца, завалившегося от усталости на скамейку, выйдя из госпиталя. Модная бородка и спортивные сандалии, а главное, массивное оловянное кольцо выпускника университета Лиги плюща говорили, что парень состоятельный.
Может, из родных кто сюда на первый этаж угодил? Уж не мама ли малыша?
Другой скамейки не было, и Алиса приняла утреннюю фруктовую дозу под сводящее с ума нытьё маленького засранца. Теперь его голосок дребезжал в голове и, казалось, отдавался эхом от кафельных стен.
Алиса включила компьютер, щёлкнула тумблерами приборов на управляющей панели своей установки, зажгла фонарик под микроскопом и запустила охлаждение микротома для нарезки мозга – привычное рабочее жужжание заглушило писк в голове. Она взяла тележку с пустой клеткой и спустилась в подвальный этаж, там отсканировала бейджик и попала в сумрак вивария «Лагуны». На бесконечных металлических стеллажах – ряды клеток с крысятами особой лабораторной породы. Их красные глазки забегали, когда она, задвинув вчерашнюю клетку в нишу мойки, прошла вдоль рядов к крысёнку со швом между ушами. Длинный нос, как у Бурбонов на полотнах Гойи, оттягивал его морду вниз. Крысёнок смешно повёл усиками, и Алиса наградила его прозвищем Карл-Бурбон.
Нельзя! Не к добру это.
Так и вышло. Когда, уже в лаборатории, она приготовилась ввести зверьку наркоз, Карл-Бурбон противно пискнул, как тот маленький засранец, её передёрнуло, и крысёнок, выскользнув из её перчаток, шмыгнул в клубок проводов под установкой. И – надо же! – в ту же секунду дверь отворилась. Джастин успел углядеть белый хвост крысёнка, без промедления нырнул под установку, но куда там! Карл-Бурбон исчез. Джастин осел на круглый табурет рядом с преступницей, и оба наблюдали, как стала отключаться лаборатория.
– Усилитель… микроскоп… микротом, – бормотала Алиса.
Когда пришёл черёд компьютера и стихли его вентиляторы, щёки Джастина уже приобрели белошёрстный окрас. Он, задохнувшись, молча откатил табурет, ударился коленкой о тележку, сбил клетку, отбросил её и не сразу смог открыть дверь. Крах, конец, катастрофа, ужас – эти слова и близко не отражали пустоту, которая наполнила солнечное сплетение. Алиса хватала воздух, согнувшись, как в детстве после удара под дых. Дверь за Джастином захлопнулась.
С-у-бб-о-т-а! Тодд играет вечером в баре. Меня вышибут из лабы из бара! Или как правильно? Вышибут из лабы в баре.
Она захохотала всем телом, рвя диафрагму, но хохот был беззвучным – как в вакууме. Так хохотали те несчастные – на страшных дагерротипах в коридоре первого этажа «Белвью», которых сто лет назад в этой операционной били током, всё подкручивая, подкручивая, подкручивая реостат и всё увеличивая, увеличивая, увеличивая амперы. Язык стал шершавым, но беззвучный смех завладел уже всем телом. Вбежали неразлучные ординаторы Хассан и Шломо (почему они тут в субботу?) и стали лить на неё воду. Вода имела отвратительный запах, и это остановило приступ. Что за дрянь? Оказалось, Шломо схватил бутылку из крысиной поилки.
Алиса пропустила, как она оказалась в баре за столиком с Хассаном, Шломо, Джастином и Малколмом. И Лейла тут? Ну да, я же её и приглашала вчера. Эти люди, ставшие родными, вдруг отлетели в другую вселенную. Осталась видимость принадлежности к дружной компашке, которая будет слушать Тодда и восхищаться: какой крутой наш шеф – и звезда восходящая нейронауки, и рок-гитарист. Джастину, конечно, не терпится доложить о преступнице. Но Тодд всё не выходит, его группу разогревают молодые пацаны. Гитары орут и фальшивят – как в последний раз: всё или ничего. Но шанс! Как и у меня. Был. Хоть вы прорвитесь, ребята.
Алиса постаралась переключиться и стала вспоминать, как вчера они все вместе шли с семинара из нижнего Манхэттена. Как хорошо было. А тогда казалось, на них смотрят как на чудиков. Шли лестницей дураков: бородатый коротышка Тодд, плохо подстриженный высокий Джастин, новый аспирант крепыш Малколм Фримен – кудри до плеч, и худая, как жердь, Алиса – тяжёлая лисья грива. Небоскрёбы раскалили ущелье улицы, прохожие жарились в гигантской духовке, и хотелось в прохладу кондиционера. Но на углу Второй авеню и Шестой Восточной улицы Тодд притормозил у фонаря, огладил рукой его мозаичный постамент, произнёс:
– Всё, что осталось от утраченного храма рок-н-ролла.
Все нетерпеливо переминались.
– Вход здесь в бывший концертный зал «Филмор-Ист», где толпы бились за билеты. Каждый вечер по два рок-н-ролльных музыкальных шоу и третье светомузыкальное, совершенно театральное. Магия. Действовала и на музыкантов. Могли играть ночи напролёт. Сам Бернштейн, случалось, дирижировал из-за кулис. Лишь три года счастья.
– А потом?
– Закрылся зал в июле 1971-го. Красиво закрылся – лучшим концертом группы «Оллмен брозерс бенд».
– Так это в том же ноябре Дуэйн Оллмен и разбился на мотоцикле, – припомнил из истории рока Малколм.
– Великий гитарист, второй в мире, – пробормотал Джасти
– Впервые слышу, – призналась Алиса и добавила: – Так поэтому, Тодд, ты не водишь машину…
– У меня рок-группа, играем по субботам. Там, в подвальчике, видишь, ирландский паб «Таверна Абби»?
– Ой, смотрите, кусочки мозаики, белые буквы бегут вниз: FILLMORE EAST, – она провела пальцем по темно-синему фонарю.
– Мемориал. Дрожь берёт, словно вибрируют тени великих, кто пел здесь четверть века назад. – Тодд конфузливо улыбнулся в бородку. – Завтра суббота, мы играем из альбома «Филлмор Ист». Всех жду. И никаких.
Алиса тогда оторопела: ну нет, времени нет… некогда мне… пусть Джастин идёт… храм у них тут поверженный.
От мыслей её оторвал резкий чек-чек-чек. Мальчишки группы разогрева ушли, и на низкую платформу выскочил завлаб с гитарой. Ковбойские сапоги. Приталенная рубашка в цветочек по моде семидесятых. Лысина прикрыта париком из длинных соломенных волос. Чёрная техасская шляпа. Тодд настраивал гитару и стучал по микрофону. Заиграл. Всего, что угодно, ждала она, но не это!
Как? Почему? Откуда?
Кислотные звуки электрогитары смыли её неумелые маски, надуманные страхи и вечное ожидание катастроф.
Пусть бы никогда не кончалось.
Она повернулась к врагу своему и зашептала ему на ухо:
– Моя… моя любимая композиция… в детстве маг… кассета… лента… начало обрезано… в Питере никто не знал… названия группы… рок музыканты… имя придумала… постер… их… коллаж… слепила… шляпу… журнале… нашла… так не бывает.
Джастин вздрогнул, замер, потом откликнулся:
– Реинкарнация Дуэйна Оллмена – лидера группы The Allman Brothers Band. Это соло «Памяти Элизабет Рид».
– Ну всё, круг замкнула. Прощай, пойду свои вещички забирать, всё кончено. Не смогу Тодду в глаза посмотреть.
Алиса отметила, что глаза Джастина – шоколадный отлив, как на обливной керамике – на глаза врага не похожи. Она выскользнула из таверны и побежала в лабу. Теперь там было слишком тихо, разрушено всё. Алиса, не надеясь, поставила на пол пустую клетку, вставила свежую поилку с водой и открыла дверцу. Подошла к установке и отключила воздушную подвеску, тяжёлая плита испустила сжатый воздух и тяжело легла на слоновьи ноги подставки. Послышался шум хлопнувшей двери лифта, Алиса обернулась к открывающейся двери – в комнату ввернулся Джастин.
– Я не хотел Тодду рассказывать. Хотел с утра завтра наладить провода. Почему не спрашиваешь, а ведь я здесь, чтобы всё тебе показать.
Алиса осела на круглый табурет, отвернулась и уставилась на клетку. Стыдно. Стыдно так, что кожа головы начала чесаться. Джастин опустился на корточки у клетки, смотрел на открытую дверцу. Ждать? Треск ламп на потолке сменился шуршанием, потом постукиванием коготков по металлу. Они переглянулись. Из-за оранжевой торпеды баллона сжиженного газа, прикованного к стене в углу, показался нос Карла-Бурбона. Исхудавший измазанный в паутине крыс вошёл в клетку и набросился на сосок поилки. Джастин мгновенно среагировал, захлопнул дверцу, но проскользнул ногой и осел на пол рядом. Карл-Бурбон удивлённо оторвался на мгновение от воды и опять приник к соску. Они засмеялись, и Джастин впервые нормальным быстрым, а не замедленным голосом автомата, пошутил:
– Ты, наверное, создавала проблемы и в питерской лабе.
– Меня вышвырнули с волчьим билетом из русской нейронауки, поэтому мне важно, что Тодд и Мануэль поддерживают меня.
Конечно, они не ушли из лабы, пока не заменили перегрызенные провода, а наутро решили: Карл-Бурбон должен жить, надо отнести его в парк и выпустить. Или будет домашним питомцем?
Придя домой из лаборатории, Джастин не чувствовал усталости, наверное, перегорел. Из почтового ящика достал письмо. От Роберта! Будет что ему написать: вот такие вот дела – прикрыл преступницу. Джастин автоматически вызвал лифт на свой этаж, прошёл по ковролину в торец коридора к своей студии и отпер дверь.
Роберт Монро был его учителем химии в старшей школе, а стал фигурой, заменившей ему отца. Джастин, изгой-китаец в белой школе, заговорил языком учителя, пожилого образованного белого, заговорил слишком уж правильно и вызвал ещё большую ненависть одноклассников.
Роберт, сын фермера из Иллинойса, стал учителем химии благодаря миссионерке Эмме. Он вернул деньги за учёбу, и это был единственный случай за всю историю миссионерской помощи. Его призвали на войну в инженерные войска, он высадился в Нормандии через месяц после Д-дня, участвовал в битве за Бидж, и только 7 мая 1945 года смог заснуть, зная, что Германия капитулировала и подписывает документы.
Джастин был не отёсан, но хорошо учился по химии. Однажды Роберт спросил его, хочет ли он бесплатно поесть, и взял его на обед научного химического общества. И вот он, китаец, который рос без отца, и чья мать не говорит по-английски, сидит в университетском клубе, а вокруг учёные, аспиранты и учителя. Они и говорят по-другому, и их юмор – «химики шутят» – не сразу поймёшь. Джастин почувствовал: вот он, настоящий английский язык интеллектуалов.
С учителем случился инфаркт, он попал в госпиталь. Джастин устроился туда уборщиком, узнал входы-выходы и, сказав, что тут у него дедушка, приходил к Роберту. Тому нужны были прогулки, и Джастин попросил его рассказать о войне. Так Роберт и гулял по заданию врачей и рассказывал военные эпизоды. Джастин поступил в университет и уехал, а учитель начал писать ему. Письмо он отправлял в понедельник, а Джастин получал его в среду. Читая о том, где воевал Роберт, он решил поехать автостопом по тем же городам Европы. Он сохранял его письма, отпечатанные сначала на машинке, потом распечатанные с компьютера с приписками крупным почерком.
Получилось поехать лишь прошлым летом. В Бидже Джастин зашёл в музей и на фото узнал дом, где, по рассказам Роберта, убило их генерала и из которого за пару минут до прилёта команда военных инженеров уехала на джипе, получив приказ навести мост. Стоянку джипа обстреливали, солдаты расползлись по канавам, а генерал орал и заставлял их ехать на задание. С начальством не поспоришь! Джастин вышел из музея, нашёл это здание и увидел, что его отремонтировали.
Джастин вспомнил, как он дотронулся до трещины, замазанной цементом, и ощутил тепло в подреберье, как и сегодня, на концерте Тодда, когда Алиса призналась, что это её любимая безымянная мелодия.
V
СЕНЕКА-ВИЛЛИДЖ. СВОБОДУ КАРЛУ-БУРБОНУ. МАЙ 1997-го
Всё чуждо в доме новому жильцу.
Поспешный взгляд скользит по всем предметам,
чьи тени так пришельцу не к лицу,
что сами слишком мучаются этим.
Но дом не хочет больше пустовать.
И, как бы за нехваткой той отваги,
замок, не в состояньи узнавать,
один сопротивляется во мраке.
Да, сходства нет меж нынешним и тем,
кто внёс сюда шкафы и стол, и думал,
что больше не покинет этих стен;
но должен был уйти, ушёл и умер.
Ничем уж их нельзя соединить:
чертой лица, характером, надломом.
Но между ними существует нить,
обычно именуемая домом.
Иосиф Бродский «Всё чуждо в доме новому жильцу…» (1962)
Алиса и Джастин полюбили беглеца Карла-Бурбона и оставили его жить в клетке прямо в лаборатории под столом, они кормили его и разговаривали с ним, но когда Тодд увидел их лабораторного питомца, то попросил убрать, сказав, что это нарушение протокола вивария. Держать его в общаге тоже нельзя, и они решили дать ему свободу. А где крысы живут и процветают? Конечно, в лесном массиве Центрального парка. Наверное, Карл-Бурбон или его потомство до сих пор там и живёт. Они отпустили Карла-Бурбона, выбросили клетку и присели отдохнуть. Джастин стал читать Алисе вслух последний номер журнала The New Yorker. Голос его звучал усыпляюще, а свежий ветерок с пруда разморил лабораторную затворницу, и она задремала. Алисе привиделось то, что восстало из глубин памяти города и вошло в её память.
УТОПИЯ СЕНЕКА-ВИЛЛИДЖ ПОСРЕДИ ЦЕНТРАЛЬНОГО ПАРКА
Наступил январь 1855 года – и всё кончено. Нет надежды. Двадцать лет маленького рая – и конец чёрной утопии нашей Сенека-виллидж посреди шумного и жестокого Города. Бог отвёл аболиционистам – свободной чернокожей пастве – лишь два десятка тихих яблоневых лет и уютных зим у камина.
Так думала матушка Франческа Макинтей, жена деревенского пастора Сионской церкви, спускаясь по внутренней лестнице своего дома, уже пустого и оттого гулкого. Ступала осторожно – постоять напоследок на каждой из двадцати ступенек. Их доски она оттёрла утром добела жёсткой щёткой, отмыла новым светло-желтым ядровым мылом и высушила чистой льняной ветошью.
Так омывают в последний путь.
Спускаясь, матушка отвязывала рождественскую гирлянду из колючих трилистников остролиста и мелких яблочек с перил уже чужой, ничьей лестницы. Мозолистыми крепкими чёрными пальцами опускала она краснобокие плоды в карман своего накрахмаленного, коробом, серого передника. Верхушка нижней балясины перил соскочила со штырька, но матушка не раздражилась, как обычно, а, успев подхватить деревянный шарик, поцеловала его макушку, круглую, как детская головка, и нежно водворила на место.
На нижнем этаже она распахнула створки французских, в мелких стеклянных окошках переплёта, дверей в гостиную. Погладила сухой ладонью каждый из семи столбиков-строчек зарубок: три на правой и четыре на левой стороне дверного проёма. До самой верхней из зарубок дотянулась с трудом, привстав на цыпочки.
«Вот какой высоченный мой первенец!»
Франческа вздохнула, вспомнив, как трудно было уговорить взрослого сына принять жестокое решение властей изъять землю деревеньки Сенека. Как трудно мужу было успокаивать паству, которую жёлтая пресса вот уже год обливала помоями, ополчив горожан против свободных чернокожих жителей Сенека-виллидж. Франческа вздрогнула, вспомнив как бульварные газетёнки называли их деревушку в двести домиков с церковью и школой для чернокожих ребятишек «Нигер-виллидж». Как врали о крысах, нечистотах и лачугах из кукурузных початков. А как красиво из окон первых этажей каждого вымытого к Рождеству домика выглядывала ёлка, а на ней белые свечи в тарелочке из серебряной фольги! Свечи в деревне делали сами, многократно погружая нити в расплавленный воск.
Даже защита двух почётных граждан города не помогла. Ничего не помогло. Земля была нужна под будущий городской парк. Земля, где двадцать вёсен цвели яблоневые сады, кудахтали пеструшки и блеяли козы. Где на крыше их маленькой церкви аболиционистов виднеется остроконечная башенка, а в восточной стене вырезано окно простым крестом, церквушки, где каждое воскресенье пели прихожане, приплясывая в восторженном счастливом трансе. Земля – убежище от расизма большого города. Да, расизм никуда не исчез, хотя вот уже восемнадцать лет как штат Нью-Йорк принял закон об отмене рабства. Ухоженная земля их маленького справедливого рая Сенека-виллидж была лишь прямоугольником – земельным участком, вписанным между Восемьдесят второй и Восемьдесят девятой Западными улицами, в кадастре будущего Центрального парка.
Матушка выпрямила спину, так что её сухое длинноногое тело вытянулось ещё больше к потолку и длинной шпажкой булавки вколола твёрдую круглую шляпу в аккуратный жгут тяжёлых волос. Тщательно завернула вокруг тонкой талии половинки зимнего суконного пальто. Всунула ноги в тёплых толстых носках в начищенные до блеска ношеные высокие ботинки до колен, наклонилась и долго их зашнуровывала, потом вступила в галоши, застегнула кнопки и топнула пару раз, удобно устраивая ноги. Потом опять выпрямилась и трижды низко в пояс поклонилась всему дому: «Прости, не уберегла».
Заперла входную дверь с венком из золотых рождественских колосьев и, ступив с крыльца, вышла в холод и сумерки раннего вечера. Она влилась в молчаливую толпу жителей перед церковью. Её муж, пастор Джош Макинтей, стоял с задранной головой посредине толпы, и белые хлопья снега смешивались с его седой курчавой головой, таяли и текли вместе со слезами по его иссиня-черным высоким скулам. Снег и слёзы жителей уже отпетой Сенека-виллидж падали в полной тишине. Даже грудные дети не плакали, прикрученные шалями к грудям молодых матерей. По знаку пастора все подняли головы к небесам, запели последний гимн этого последнего рая на земле и двинулись за южную оконечность деревни.
Полицейские ирландцы – конная полиция города – сопровождали полуторатысячную толпу молча. Знали: это идёт не «Ниггер-виллидж» грязных отбросов общества, а религиозная честная коммуна. Не было у полиции проблем здесь. Конница довела процессию до границ деревни и, спешившись, стала обносить её периметр, вбивая колышки и натягивая верёвки. И уже через пятнадцать лет город позабыл, что в западной части Центрального парка была Сенека-виллидж.
***
Холодноватый голос Джастина смолк, а его свободная от Алисиного плеча правая рука закрыла разворот The New Yorker. Алиса очнулась и огляделась вокруг. Они сидели недалеко от южного входа в Центральный парк над Черепашьим прудом, где плавали откормленные серые рыбины, иногда показывая изогнутый плавник. От рыб расходились круги по воде и, доходя до берега, качали зелёную тину и тонкую осоку. В пруду покачивались утки и перевёрнутые небоскрёбы Манхэттена и дрожали синие подъёмные краны-журавли новостроек. Алиса взглянула на Джастина, а он, потянувшись, поцеловал и осушил не замеченные ею слёзы сначала на правом, а потом на левом её глазу. Мимо них молодая мама вела за руку маленькую кудрявую девочку, и та с сочувствием и понимающе оглянулась. Алиса улыбнулась ребёнку и потянула Джастина: «Идём». Они поднялись, разом надели солнечные очки и пошли по жгучему солнцу песчаной дорожки вдоль кустов отцветающих диких роз и пыльной жимолости вверх по холму, туда, где дребезжала шарманка и поднимались сладкие дымки жжёного сахара.
Алисе уже не хотелось ни кататься на этой старинной карусели с зеркалами срединного столба, ни отрывать кусочки липкой сахарной ваты, ни искать проторённую дорожку к Земляничной поляне Джона Леннона у выхода из парка на Восемьдесят девятую Западную улицу, недалеко от дома, где он жил и где был убит.
У острова, овеваемого малосольным бризом с Ист-Ривер и смрадом прелой тины с Гудзона, тоже есть сердце. Прямоугольное. Это Центральный парк. И если что и меняется в круговороте года под окнами величественных зданий золотого гетто восточной окраины парка, то это сезонные колебания флоры в этом их заднем дворе. В апреле здесь бушуют сакуры, и под розовый и лиловый цветопад их лепестков приходят семьи, раскладывают пледы на сыроватую землю у мокрых ещё стволов и попивают пивко, а детишки карабкаются в ветвях поближе к цветочным созвездиям. С веток виднее даль дорожек и слышнее трубные звуки зверья из маленького зоопарка, и когда долетает механический перезвон, дети знают, что это смешные звериные фигурки вышли из домиков и кружат под дребезжащую мелодию башенных часов сказочного бронзового зоопарка.
А потом в мае земля подсыхает, и открываются огромные спортивные поля парка. И тогда с битами наперевес хорошо отмерять геометрию улиц и авеню острова, туда, на свежий песок, подметённый машинками так, что остаются ровные полоски бейсбольных полей за гранью жёсткого ёжика зелёной лужайки. К началу лета – оно здесь начинается в ночь летнего солнцестояния – открывается летний амфитеатр Шекспировского фестиваля, и настоящие звёзды и луна безрезультатно стараются придать космический смысл плохой игре актеров-любителей и блеклым их голосам. Но волшебство реальной летней ночи проявляет вопреки всему волшебство «Сна в летнюю ночь». И уж фильм «Осень в Нью-Йорке» смотрели все, и все знают, каким золотым, красным и романтичным может быть Центральный парк. А зимой парк всеми силами хочет стать рождественской сказкой, чтобы длить и длить её на старом катке, с тупыми лезвиями прокатных коньков.
И всё бы хорошо, даже и растиражированная фильмами романтика осеннего наряда, и любимые туристами перекрёстки дорожек для танцев на старомодных четырёхколёсных роликах, ведь сколько жизней вобрал в себя парк: и пары, и семьи, и дети. Всё бы хорошо. Да вот когда строили первую ветку метро в Нью-Йорке, случилось страшное. На рабочих из стены котлована на Восемьдесят второй Западной улице посыпались скелеты и полуистлевшие гробы. И пресса взорвалась: «тайна, невозможно понять, секретное захоронение жертв гангстеров». А случилось это всего через пятнадцать лет после того, как город сравнял с землёй деревню свободных чернокожих аболиционистов Сенека-виллидж и разбил на ней западную часть парка. «Полная амнезия, полное забвение потерянной чёрной утопии», – так уже в наше время горько сказал историк Центрального парка.
Круг мозаики IMAGINE выложен на земле в том самом месте, где сейчас через сто пятьдесят лет можно лишь вообразить, как гудел колокол церквушки позабытой ныне деревеньки Сенека-виллидж. Джастин, как всегда, понял: Алиса в эту секунду разлюбила этот парк, словно сняв розовые очки и взглянув в подлинное лицо любимого, и ей больно сейчас. Они спрятались в тень у загородки карусели и смотрели на детей, рассаженных по крупам старинных ярких лошадок. Дети радостно и испуганно вцеплялись в стальные стержни, по которым вверх-вниз скользили-скакали кони. А их родители ели мороженое, пританцовывали в такт дребезжащей шарманке, сжимая палочки с облачками сладкой ваты и махали руками всем – и своим, и чужим – детям.
А по внутреннему периметру парка по круговой асфальтовой дорожке, не останавливаясь, катила волна нарядных спортивных горожан на роликах и велосипедах, а конные экипажи, позвякивая вёдрами для конских яблок под хвостами лошадей и попахивая великолепным навозом, уступали им дорогу.
ЧАСТЬ 2
I
ФРЕСКИ БЕЛВЬЮ. МАЙ 1997-го
Тупое рыло острова тяжко дышит в Атлантику, а далеко от него за океаном корчится от беспамятства родная сторона Алисы, уже несколько лет как именованная по-новому. Корчится и взрывается людскими брызгами, которые долетают и сюда, в Манхэттен. Старинное здание на углу Первой авеню и Двадцать восьмой Восточной улицы – отборный кирпич на гранитном фундаменте с терракотовой отделкой под крышей – выворачивает правое крыло, пытаясь, как встарь, отразиться в гнилых водах.
Но нет!
Сваи скоростного хайвея отрезали здание от пролива Восточной реки. «Белвью». Бывший храм психического здоровья, он двести лет одним названием леденил души ньюйоркцев.
Было да сплыло!
Новые тридцатиэтажные корпуса госпиталей «Лагуны» сжали его глупую колоннаду и ржавый чугун ограды – не продохнуть! Психиатрическая клиника ужалась до первого этажа. А как грандиозно начинался проект в тридцатые годы! Лучшие в мире психиатры и медсёстры, крахмальные халаты, передовые методы: лоботомия, электрошок, ледяные ванны. Всё для прыгунов с Эмпайр-стейт-билдинг, слэшеров запястий, алкоголиков, наркоманов, убийц, шизофреников и женщин с послеродовой депрессией, мужья которых подсуетились их сюда упрятать.
Страшно. Сколько криков и безымянных пациентов, и таких знаменитостей, как Юджин О'Нил, Трумэн Капоте и Дэвид Чепмен, убийца Джона Леннона, впитали эти стены. Вошли несчастные в чугунные ворота, оказались на стальных столах подземного морга, и остались блуждать тенями в длинных коридорах. Затихла клиника, жирная пыль на стенах лобби осела на огромные фрески, расписанные учениками Диего Риверы, зарос секретный сад и в гипсовых скульптурах, сделанные руками пациентов, треснули морды баранов и выпали синие стекляшки из лошадиных глаз. Но зачем пропадать добру? Город снял историческое здание со своего баланса, а университет «Лагуны» принял и отдал молодым профессорам.
Тихо в лаборатории последнего этажа старинного здания госпиталя «Белвью», где рыжая и конопатая аспирантка Алиса Можайская заворожённо смотрит, как пузырьки кислорода насыщают физраствор в огромной колбе. И как из неё живительная влага поступает по трубочке в ванночку со свежей нарезкой мозга крысы специально выведенной лабораторной породы.
Алиса наклоняется над ванночкой, втягивает в пипетку очередной срез и пускает рыбкой в чашку петри, укреплённую на микроскопе, приникает к окулярам, наводит фокус и попадает в сияющий мир гиппокампа – маленького участка мозга, где рождается память. Как на рисунках волшебника Рамона Кахаля1, сияющие жирненькие нейроны выстроены в несколько спиралей, спирали скручены к центру, словно гиппокамп сжимает в кулаке память крысёнка о жизни в виварии. Алиса, легко касаясь рукоятки манипулятора электрода, его кончиком прокалывает поверхность среза и вводит иголочку в центр памяти, нажимает кнопку «пуск» и электрод выстреливает короткими очередями тока. Нейроны отзываются живым электричеством и многократно усиленный приборами сигнал пробегает по экрану компьютера. Победа! Первый срез сегодня, который наконец вышел живым из-под лезвия её микротома. Теперь ставка на твёрдость рук и добродушие взращённых в виварии крыс. «Морской конёк» гиппокамп – островок памяти в структуре мозга, жаркое поле битвы нейробиологии.
Да, маленькая личная победа!
Но рано она радовалась: сигнал от нейронов тут же исчез, срез не выжил.
Десятый за сегодня, как и всю эту неделю. Ничего не могу. Не пробить предвзятости Джастина, а терпение Тодда скоро кончится. И конкурент – новый аспирант Малколм Фримен – наступает на пятки. И что тогда? Не буду думать об этом сегодня.
Алиса глянула из единственного окна в торце длинного коридора: рассвело – и тогда подошла к своей экспериментальной установке, перекрыла кислород и выключила фонарик под микроскопом.
Всё. Утро. Пора домой. Завтра всё сначала. И ни у кого не буду спрашивать, нельзя, надо самой.
Она хотела вызвать лифт, но кнопка не загоралась, и она впервые рискнула спуститься по чёрной лестнице, вышла в коридор психиатрической клиники, показала бейджик с шестого этажа этого же здания, и ей разрешили пройти к выходу. Коридор вывел в лобби. Запахло как в детстве, когда в классе она лила уксус и мел шипел и пузырился.
Вот это да!
На Алису смотрели панно девяти громадных фресок, краски продирались сквозь покрытие первым прозрачным слоем свежей извёстки. Ага, латунная табличка, тоже в извести.
Она ладонью стёрла белила. «Ефим Марголис, больница „Белвью“, павильон C. Представлено художественной комиссии города Нью-Йорка, февраль 1939 года. Фрески асекко площадью 900 кв. футов».
Этот неизвестный художник, труд которого решили уничтожить, изобразил солнечный свет, тарелки с мясом и фруктами, коров в стойлах, учёных в халатах, колбы с химикатами и дымы заводских труб. Какофония образов, как в страшном сне Диего Риверы, приглушённая белилами и назло им, вопила о счастье жизни. И где? Здесь, в доме скорби.
Алиса подошла к панели с двумя учёными. Халаты с завязками сзади, рукава на резинке стягивают запястья, как в старом чёрно-белом фильме. Здесь в цвете. По белому полотну халатов играют терракотовые отблески с поверхности квадратного стола, по разные стороны которого они сидят. Черноволосый и усатый приставил правый глаз к единственному окуляру голубого старинного микроскопа, а левой рукой настраивает яркое зеркальце, пытаясь направить луч света на препарат. Огромный лоб и плохая стрижка. «Как у Джастина», – усмехнулась Алиса. В чертах лица второго много женственного: высокая скула, чёрная бровь.
Да это же женщина! Стрижка короткая, но грудь под халатом высокая. Она держит нежно, как младенца, рыжего кролика с короткими ушами. Мадонна науки. Какая разница – её кролик или мой крысёнок.
У Алисы сжалось сердце. За спиной женщины-ученой в горшках горят красные герани и рвутся к окну листья зелёного фикуса. За спиной мужчины – два хирурга в белых масках мрачно склонились над операционным столом, на котором замер пациент под светло-горчичной простынёй.
Сзади раздалось покашливание: охранница с пустой кобурой на вздутом животе и в бронежилете на огромных грудях потела, распространяя бриз дезодоранта и кислой плоти.
– Не слышала, как хлопнула за вами входная дверь, вот и решила проверить. Нравится?
– Не смогла мимо пройти. Кто этот Ефим? Зачем хотели уничтожить эту красоту?
– Да это наш пациент, старик лет девяноста. Это он в молодости рисовал, а вчера украл известь из подсобки и ночью закрасил. Он здесь давно живёт. Сказки всякие рассказывает об этих стенах. А ваш акцент откуда?
– Я русская.
– Так он тоже из России! И перестал понимать английский – забыл, что ли? Можно врач тебе позвонит, когда надо будет переводить? Так вот же он!
Из приоткрытой двери палаты номер сто шесть на Алису смотрел бородатый старик с живыми чёрными глазами на сморщенном лице постаревшего Довлатова. На руках шофёрские перчатки начала эры автомобилей.
Так вот кто бежал тогда вниз по фуникулёру! Надо бы с ним поговорить!
Но к Ефиму уже спешила дежурная, и она помахала ему рукой, не надеясь на ответ, но он успел! Взмах руки, как тогда, на Трамвайной площади, и треуголка с пером пропала за массивной спиной санитарки.
II
КРЫСИНАЯ ГИЛЬОТИНА. ИЮНЬ 1997-го
Пылал закат над сумасшедшим домом,
Там на деревьях спали души нищих,
За солнцем ночи, тлением влекомы,
Мы шли вослед, ища свое жилище.
Борис Поплавский «Пылал закат над сумасшедшим домом» (1933)
– Ну? Ты узнал что-нибудь? – спросил Снаут.
– Пожалуй, – медленно ответил я. – Он не один. Снаут состроил гримасу.
– Вот видишь. Это уже кое-что. Так у него кто-то в гостях?
– Не понимаю, почему вы не хотите объяснить, что это такое, – заметил я, притворяясь равнодушным. – Ведь, живя здесь, я рано или поздно все узнаю. Зачем же такая таинственность?
– Поймешь, когда к тебе самому придут гости, – сказал Снаут.
Станислав Лем «Солярис» (1961)
Словно стетоскоп врача, на грудь лабораторного халата Алисы переброшена трубка с воздухом, что тянется от кислородного баллона к ванночке с искусно подобранной питательной средой. В неё будет сейчас перенесён живой мозг, препарированный из отсечённой головы лабораторной крысы. Халат, белый и крахмальный в начале недели, сейчас грязноват, на грудном кармашке с лиловой вышивкой её имени брызги крови, почти незаметные постороннему глазу. Кровь – крыс, выращенных в виварии, они белошёрстны и не агрессивны. Халат – одеяние палача при маленькой гильотине. Перед тем как ввести наркоз, её мысль споткнулась о привычное «прости, ушастик» – так же замирал физиолог Иван Павлов перед очередной собакой больше века назад.
КАК ИВАН ПЕТРОВИЧ ПАВЛОВ СОЖАЛЕЛ О СОБАКАХ. ИЗ СТАТЬИ А. Д. ПОПОВСКОГО «ПАВЛОВ» (1946)
«Когда я приступаю к опыту, связанному в конце с гибелью животного, я испытываю тяжёлое чувство сожаления, что прерываю ликующую жизнь, что являюсь палачом живого существа. Когда я режу, разрушаю живое животное, я глушу в себе едкий упрёк, что грубой, невежественной рукой ломаю невыразимо художественный механизм. Но переношу это в интересах истины, для пользы людям».
Академик Иван Петрович Павлов, первый русский нобелевский лауреат, создал учение о высшей нервной деятельности, ввёл понятия условного и безусловного рефлексов. Но говорили, что Павлов кулаками бил сотрудников за небрежность в работе и плохое обращение с животными; в его лаборатории собак изводили сотнями. И как Павлову удавалось до конца жизни оставаться кумиром советской власти, несмотря на жёсткую критику политического режима? Павлов посвятил всю свою жизнь той теме, за которую он взялся, студентом прочтя Сеченова. В 1892 году Павлов получил деньги от Эммануила Нобеля за помощь в ликвидации эпидемии холеры в Баку, где находились нефтяные предприятия Нобелей. Деньги ушли на обустройство экспериментальных лабораторий. Кроме собак были козы и шимпанзе.
Павлов занимался основополагающими вещами, одинаковыми у человека и животных. Закономерности возникновения рефлексов едины для всех живых существ. Психика человека тоже зиждется на рефлексах. Но подопытными Николая Красногорского, ученика Павлова, были не только собаки – ещё и беспризорные сироты. Эти опыты Красногорский описал в трудах. В 1926 году его успехи запечатлел Всеволод Пудовкин в научно-популярном фильме «Механика головного мозга». Детям не дырявили тела, как собакам. Но с юными участниками опытов проделывали то же самое, что и с животными. Например, кормили бисквитами под звук метронома, который служил возбудителем условного рефлекса и заставлял усиленно выделяться желудочный сок.
Павлов попросил своих учеников фиксировать стадии его перехода в иной мир. В момент, когда руки Павлова стали коченеть, кто-то позвонил в дверь. Один из студентов вышел к посетителю и сказал: «Извините, но академик сейчас очень занят. Он умирает».
Согласно строгому протоколу, утверждённому высшим комитетом по правам лабораторных животных, Алиса вводит наркоз, ждёт, а потом точным движением опускает нож и мгновенно отделяет голову крысёнка и вскрывает тонкий череп – прозрачные кости прогибаются под острыми лезвиями маленьких, как маникюрные, ножниц.
Хоть бы не повредить мозговую ткань, а потом нарежу мозг на тончайшие срезы – дай мне удачу, пусть нейроны памяти наконец проживут долгие часы эксперимента.
Алиса села за микротом, достала из коричневого конвертика и вставила новую бритву. Усмехнулась. Наша гордость, этот дорогущий прибор с охлаждением и микровибрацией, по сути, похож на обычный слайсер, гастрономическую машинку для нарезания, сыра и ветчины для сэндвичей в итальянском бистро по соседству.
Вот уже три месяца длятся безуспешные эксперименты: нейроны живут дольше и дольше, но всё равно гибнут посредине эксперимента, не выдерживая протокола тестирования. И тогда Алиса начинает сначала: гильотина – нож – микротом – бритва – эксперимент. Тодд и Джастин подбадривают, говоря, что это уникальные эксперименты и что в некоторых лабораториях от них уже отказались, и добавляют, что верят в неё. И декан тоже поверил.
Так и сегодня, чуть разогнала эксперимент, только-только нейроны памяти стали отвечать на её команды живым электричеством и пошла запись результатов, как щёлкнуло, напряжение ушло, и нейроны замолчали. Она откинулась на спинку рабочего кресла, мочки ушей зачесались от стыда.
А ведь декан Мануэль Акоста тогда искренне выпалил, что нашлась потеряшка, и поздравил, что Тодду я пришлась ко двору.
Позвонил Джастин, раздражённо сказал, что Мануэль давно ждёт её на стандартную встречу декана с аспирантами первого года. Его секретарша мне почему-то позвонила, считает, я за тебя в ответе. Сама, пожалуйста, следи впредь за графиком аспирантуры.
Так Алиса впервые за три месяца аспирантуры попала к Мануэлю Акоста в кабинет. Каким просторным, чистым и полным воздуха он ей показался! Дальняя стена составлена из белых кубов книжных полок. Боковые стены – терракот кирпичной кладки – вбирали тепло книг и излучали на посетительницу. Энергия стен? Над его рабочим столом под потолком три окна впускают волны света, отражённого от чёрного озера напротив – стеклянной стены небоскрёба главного госпиталя «Лагуны». Этот неверный свет смягчают матовые светильники. В рамках дипломы и страницы с рисунками нейронов, выдранные из книги основателя нейронауки Рамона Кахаля. Нейроны разные: одни как цветики-семицветики на длинных ножках, другие, развесистые, как ивы, плачущие над прудом, а третьи прорастают в коре головного мозга плотными разноцветными клумбами.
И главный рисунок – гиппокамп, «морской конёк» по-латыни, а в нём две плавные дуги кустистых нейронов Пуркинье скручиваются к центру в тугую пружину, словно гиппокамп зажал память в кулаке, и тут же яркое фото, снятое на флюоресцентном микроскопе, современный препарат гиппокампа. Алиса вспомнила, что декан получил за этот снимок премию журнала Nature.
Рабочий стол с тремя гигантскими мониторами отгорожен длинным файл-кабинетом вишнёвого дерева. Перед ним два кресла и круглый столик, на нём статуэтка гигантского кальмара, сжимающего в щупальцах нечто знакомое. Мануэль усадил её в кресло, а сам вышел из-за стола и сел на стул в дальнем углу комнаты, так, чтобы вся её фигура попадала в его поле зрения. Психолог. Молчал, изучал. Алиса первая не выдержала, указала на кальмара:
– Сушёная рыбка?
– Нет, нет. Все так думают. Засушенный гиппокамп слона, вернее, слонихи. Слоны, они всё помнят. Я тоже, как слон, помню, как мы завалили её с другом лет тридцать назад.
– Из ружья?
– Лекарственная винтовка. Слониха жила в зоопарке, смотритель избивал её палкой между ушами, потом её продали в парк развлечений, и она катала детишек по кругу от столба к столбу, где дети оставляли для неё яблоки и арахис. Через несколько лет туда пришёл её обидчик, так она его вспомнила и выбрала момент, чтобы его затоптать, но мерзавец спасся. Слоны таят обиду годами. Держать её для детей стало опасно, вот хозяева и решили, что пусть для науки послужит и привели её ко мне сюда. Ну, мы со студентами-медиками этот вот гиппокамп и изучали.
Ничего себе. Это он к чему?
Из задумчивости её вывела фраза, видимо, Мануэль её повторял уже несколько раз – о всемирной сети мест на Земле, где у человека открывается память о прошлом и где обитают животные с огромными гиппокампами. В таких местах строят храмы предков. Места усиления памяти.
– Госпиталь «Белвью», где ты с Тоддом и Джастином сейчас работаешь, стоит на месте индейского храма «Память пяти тысяч отцов назад».
Академик заговорил о магии этого старого здания, но Алиса уже мысленно отмахнулась от намёков о местах силы и прочей чепухе, перебила его:
– Отцов? Может, лет? Пять тысяч лет назад?
– Да нет, отцов, так индейцы время измеряют: пять тысяч отцов назад, пятьдесят тысяч отцов назад. И Манхэттен у индейцев звался Шайнаш-кинек – «остров встречи с предками в устье реки, текущей вспять». Это потом они переименовали его в Манна-хата – «место, где нас обманули».
– Кто обманул? – вяло попыталась поддержать беседу Алиса, хотя уже утомилась от обилия баек.
– Голландцы, конечно. Сама ведь, наверное, знаешь, как они стреляли из мушкетов по лодкам индейцев, не хотели платить аренду за Новый Амстердам. Давно это было, не бойся, в семнадцатом веке. Всё нормально, все удивляются такому летоисчислению, – успокоил её декан.
Помолчал, потом пробормотал «кровь не водица» и «все рыжие и горячие всегда перебивают». Алиса скривилась виновато и перевела разговор на портрет за его спиной: женщина в старомодном, под горло, докторском халате и круглой белой шапочке держала модель мозга, а за ней старинное здание над рекой, похожее на госпиталь. Смутно знакомое, но если это «Белвью», то откуда этот речной госпитальный причал?
– Моя мама. Она была психиатром, одной из первых женщин-профессоров. Из-за неё и мозгом я заинтересовался. Причём в четыре года.
Алиса удержалась от шуточки «Не рановато ли?», но он понял и повторил, что да, в четыре или пять.
– Мама взяла меня с собой в клинику, я играл на полу в огромной приёмной, там было много посетителей, они сидели долго, мне было скучно. Я обкручивал игрушечного осьминога медной проволочкой с катушки: я тогда любил всякие щупальцы и провода. И тут один мужчина падает и начинает хрипеть и дёргаться. Вызвали маму и отвели его к ней в кабинет. Потом я спросил её: «Почему этот дяденька так странно двигался и такие страшные звуки издавал? Ему что, не стыдно?» «Он не хотел делать эти движения». «Но почему тогда он это делал?» «Понимаешь, ну, ты не хозяин всего, что происходит с тобой. Есть нечто, что называется мозгом и находится у тебя в голове, и иногда мозг делает то, что ты не хочешь делать. И поэтому пациент ходит ко мне, он болен».
Алиса пошутила, что первый раз слышит о таком раннем получении базовых основ нейробиологии, а сама она фрукт запоздалый. Уходя, она вдруг вспомнила таинственную его фразу, которую пропустила мимо ушей: о том, что Джастину и Тодду помогает само здание «Белвью», его стены, которые влияют на гиппокамп и крыс и экспериментаторов. И о намёках на паранормальные явления в коридорах «Белвью». Она обернулась и начала было уточнять:
– Призраки пациентов?
Но он оборвал её:
– Поймёшь, когда к тебе самой придут гости.
Ничего себе, ну и шуточки у декана! И она не стала рассказывать ему о русском художнике Ефиме, о котором узнала, случайно попав на первый этаж.
Алиса вернулась в лабораторию. Голова раздулась, как шар, от всего увиденного и услышанного бреда. Собралась выключить оборудование, но тут Джастин плавно втёк в лабораторию, держа два стаканчика с кофе. Кофе пришлось заглатывать на бегу: позвонили из клиники первого этажа:
– Чудит Ефим Марголис, отказывается понимать английский, помоги с переводом! Художник опять в депрессии и не хочет принимать лекарства.
– Что у него? – решилась спросить Алиса, потом неуверенно посмотрела на Джастина. – Паранойя. Говорят, тридцать лет он здесь заперт.
– Я с тобой, мало ли что.
Джастин увязался за ней. Она лишь дёрнула плечами: как хочешь, – но облегчённо выдохнула, что идёт туда не одна. При виде яркой Алисы – «Шагал, ну ты просто Шагал, девочка!» – Ефим размяк, принял успокоительное и забормотал по-русски о видениях в ночном коридоре, о том, что его мозг принимает радиоволны «радио Белвью», что старые стены знаменитой дурки могут углублять эмоции, которые только пробуждаются, например любовь. Алиса перевела этот бред Джастину. Но Джастин, умный скептичный Джастин, почему-то не скривился своей фирменной ухмылочкой, а как-то затих. Ефим переглянулся с ним, потом взглянул на неё – умные глаза, ни капли безумия – удовлетворённо хмыкнул уже по-английски: «Видишь, я в порядке». Алиса промолчала – о чём тут спорить, – и Ефим добавил:
– Поймёшь, когда к тебе самой придут гости.
Ничего себе, совпадение!
Они пошли к выходу, Джастин вдруг заговорил:
– Все тебя любят, всем ты нравишься: и Шломо и Хассану. Вот и этот старик художник флиртовал с тобой, готов был все лекарства проглотить, лишь бы тебе угодить.
Алисе захотелось уколоть его: «Что, во вселенной монахов существует понятие флирта?» – она вспомнила, как Джастин признался ей: «Я монах сейчас, без романтических отношений». Пару дней назад, посмеиваясь, она поддела его: почему это девушки никогда не звонят ему в лабу? Но почему-то не решилась подхватить вброшенный им мяч, сказала только:
– Не знала, что тебе знакомы такие слова, как «флирт».
Наверное, он растерялся от её невинной подколки. Она поняла это потом, вспомнив, как остановился взгляд Джастина, словно споткнулся на ровном месте, и дёрнулась челюсть. Потому и обрушился на несчастные замазанные фрески в лобби первого этажа, чтобы стереть слово «флирт», промелькнувшее между ними.
– А я догадался, почему Ефим их хотел закрасить. Он вспомнил, что эта его работа вторична. Что эти микроскопы, злаки и плоды он слизал с утраченной фрески «Мексика, запертая в клетку» своего учителя Диего Риверы. Сама вспомни ранние опыты Тодда Сектора, когда он думал, что стёр память у крысят, а потом она неожиданно возвращалась. Тодд вызывал воспоминание о прошлом обучении, потом, не давая уйти обратно в память, стирал их блокаторами и электрошоком, а потом выяснил, что стёр только одну из новых копий воспоминания, а старая копия этого же воспоминания поднялась из глубинных структур мозга. Может, самый первый вариант памяти на стёртое им воспоминание! И то, что Ефим называет «радио Белвью», пробудило, казалось бы, стёртую им память о том, что он украл идею своего учителя.
Алиса вдруг разозлилась на него, почувствовала, как её щёки загорелись, а сердце бухнуло и встало, потом бухнуло опять. Она и поблагодарить его не смогла за то, что пошёл с ней. Выскочив на улицу, она припустила прочь от него, оглянулась на бегу, ухватила его перекошенное от такой её наглости лицо и отмахнулась: «Пока».
А может, эта злость – просто страх будущих, нет, уже наступивших отношений? Ну что мне с ним делать, если он заинтересовался? Или даже влюбился? Зачем мне это бревно? Хорошо брёвнам. К тому же он скоро уходит из лабы.
Вечером Алиса рассказывала Лейле, сидя у неё в саду с чашкой какао пополам с ромом, приводила в порядок мысли, которые вызвали у неё истории декана Акоста. Мудрая Лейла хитро улыбнулась:
– Это шуточки, с тобой просто флиртовал старикашка декан, а ты не врубилась!
Опять флирт!
– Нет… Не просто. Мне показалось, что декан всерьёз верит, что «Белвью» влияет и на гиппокамп крыс, и на гиппокамп экспериментаторов. Или за дуру меня держит, что ли?
Лейла рассказала, как на первом курсе аспирантуры они штудировали его книгу по психологии, в которой он объяснял, что всё то, что мы делаем – продукт нашего мозга, без мозга мы были бы ничем.
– Ну тогда является ли музыка мозгом?
– Да.
– Является ли язык мозгом?
– Да.
– Ненависть – это мозг?
– Да.
– Голод, надежда и знание, любовь, секс? Если это всё мозг, то тело только то, что вокруг него может двигаться, или что?
– Ну, более-менее. Кстати, об эмоциях, которые, вероятно, подавляет Джастин… – Лейла раскрыла свой учебник и прочитала: – «Если не осознавать свои эмоции и не справляться с ними, то ваше самочувствие хуже, и у вас больше физических симптомов стресса – например, чаще болит голова. За избегание своих чувств приходится платить высокую цену. Подавляя их, мы подавляем и свой иммунитет, что может вызывать целый спектр физиологических последствий – от головокружения до болезней. На психологическом уровне это тоже работает в минус. Можно повлиять на то, как внешне выражаются эмоции, но не на внутренний опыт. Проще говоря, подавление не прогоняет эмоции, они остаются внутри, причиняя ещё больше боли».
А потом подвела итог их встречи:
– Ну ладно, ты сиди тут, переваривай, отдыхай, а мне в церковь надо на вечернюю службу.
III
САД ЛЕЙЛЫ. ИЮНЬ 1997-го
Сад Лейлы углом взрезает перекрестье улиц. Переход как раз напротив карусели входа в комплекс госпиталей университета. На крестовине Первой авеню и Тридцать второй Восточной улицы закручивается торнадо из студентов-медиков в короткополых докторских курточках. Они, если бы не торопились, могли бы увидеть сквозь копья редкой решетки, как сереет бетон двух брюхатых построек и как закруглены амбразуры их окон. Архитектор-японец, тот, что потом возвел рухнувшие башни-близнецы, разминал здесь в молодые голодные годы свои творческие мускулы. Он, с немыслимой для нынешних цен на землю щедростью, разделил два многоквартирных дома широким пространством плотного бобрика грязной травы, в котором натыканы кусты боярышника. Густой запах портянок от цветущих соцветий – это здесь первый признак весны, как и в далеком Питере.