Цитата
Иван ТУРГЕНЕВ
В ДОРОГЕ
Утро туманное, утро седое,
Нивы печальные, снегом покрытые,
Нехотя вспомнишь и время былое,
Вспомнишь и лица, давно позабытые.
Вспомнишь обильные страстные речи,
Взгляды, так жадно, так робко ловимые,
Первые встречи, последние встречи,
Тихого голоса звуки любимые.
Вспомнишь разлуку с улыбкою странной,
Многое вспомнишь родное далекое,
Слушая ропот колес непрестанный,
Глядя задумчиво в небо широкое.
Поздравляем «Родную Кубань» с 20-летием!
«Парус» сердечно поздравляет русский форпост у южных рубежей Отечества – «Родную Кубань» – и ее главного редактора Юрия Михайловича Павлова с 20-летием журнала!
Неоценим ваш вклад в развитие и сохранение национальной культуры!
Творческого вдохновения, новых талантливых авторов и серьёзных читателей!
Редколлегия и редсовет «Паруса»
Художественное слово: поэзия
Александр ДЬЯЧКОВ. Стихи, которые нельзя читать жене
***
Не знаю, кто тому виной?
Должно быть, сущность человека…
Но держат вместе нас с женой
малышка-дочь и ипотека.
Жена любила, но сейчас
важней всего здоровье дочки.
Я не любил (любил лишь раз,
но, право, это заморочки).
Такой расклад: жена винит
меня за недостаток чувства.
А я уставший инвалид,
в моей душе темно и пусто.
Когда «поют» мне о любви,
мне не нужны ещё примеры.
Но, умоляю, не язви
про слабость православной веры.
Мы веруем, но, между тем,
всё наше пребыванье в Боге
не отменяет ни проблем,
ни лжи, ни злости, ни тревоги.
Не знаю, кто тому виной?
Должно быть, сущность человека…
Но держат вместе нас с женой
малышка-дочь и ипотека.
Дочь подрастёт, жена уйдёт.
Не знаю будет ли ей лучше?
Другой какой-нибудь урод
лапши навесит ей на уши.
А может, всё наоборот:
у ней появится мужчина,
и бывшая моя зачнёт
в придачу к дочери и сына?
Я всё теперь переживу.
Я стал холодным эгоистом.
Продам квартиру и в Москву
рвану читать лит-ру артистам.
А в театральный институт
не попаду – устроюсь в школу.
Туда-то уж меня возьмут,
хоть там пахать не по приколу.
Вложу оставшуюся прыть
в литературную карьеру.
На вечера начну ходить
и графоманов звать к барьеру.
А по ночам, открыв вино,
но честно выпив только чаю,
начну шептать: я мёртв давно,
но чаю, Господи, но чаю…
***
По-настоящему любил
я в этой жизни только раз.
Потом, конечно, этот пыл
позорно сдулся и угас.
И вот живу с одной, другой,
седьмой, четвёртой, двадцать пятой…
Но вывод, выстраданный мной,
едва ль поймёте вы, ребята.
Жить нужно с нелюбимой, друг!
С любимой жить – тупая мода.
Любимая уйдёт – каюк.
А нелюбимая – свобода.
Хотя всё чуточку сложней,
я, к женщинам питая жалость,
любил их всё слабей, слабей,
пока на дне души моей
ни капли чувства не осталось.
И если делать по уму,
то жить мне нужно одному.
На выходных проведать дочку,
подкинуть бывшенькой бабла.
На съёмной хате в одиночку
теперь и жалость сжечь дотла.
ВАНЯ
Из цикла «Наблюдательная палата»
Суицидник не мечется.
Суицидник ждёт случая.
Слава Богу, что лечится
показуха кипучая.
Все твои суицидные
размышленья и доводы —
комары безобидные,
хоть и жалят, как оводы.
Может, мама внимания
не дала в детстве-юности?
Может, эти метания
даже мельче – от глупости?
Ты съезжай от родителей
и без образования
поработай водителем,
стань курьером, мой здания.
Заведи бабу видную миловидную ромбовидную каплевидную,
поживи с этой клушею,
и твою суицидную
хренотень я послушаю.
…Видел, как на свидании
терпит мать твои грубости.
Нет, пока что метания
стопудово от глупости.
***
Я посажу на санки Дашу,
и мы отправимся гулять
по зас…..му Уралмашу,
знакомиться и вспоминать.
Вот это, Дашенька, бараки,
построенные до войны.
Здесь в суете, тщете и мраке
рабочие погребены.
А вот высотки, словно в латах,
торчат в строительных лесах.
Социализм в отдельно взятых
и огороженных дворах.
А это, Даша, проходная,
сюда почти что сорок лет
ходил наш дед, не унывая
(тебе он прадед, а не дед).
А это сквер, и в этом сквере
всё в жизни было в первый раз.
Здесь я задумался о вере,
когда пошёл в десятый класс.
Здесь целовался я впервые
и здесь впервые закурил,
и первые стихи кривые
читал деревьям, как дебил.
А вот дурдом, здесь в два подхода
я перезимовал развод.
Пусть я не вышел из народа,
но здесь спускался я в народ.
Народ… но задремала Даша,
как био-фотоаппарат.
Пойдём домой, там мама наша,
наверно, сделала салат.
Всё то, что серо, стёрто, мглисто,
обрыдло, стало никаким,
для Даши будет самым чистым
воспоминанием святым.
***
Odi et amo…
Катулл
Панельный дом, невзрачные кусты,
просевший снег и голуби, как копы.
И с омерзеньем понимаешь ты,
как далеко ещё нам до Европы.
Но есть мой друг игумен-сердцевед,
и есть мой храм, воскресший в этом морге.
И с гордостью: «Нигде такого нет» —
ты выдыхаешь чуть ли не в восторге.
Короче, ненавижу и люблю,
как в стареньком двустишии Катулла.
Но он писал про женщину свою,
я о стране, стоявшей на краю,
что в пропасть… и от пропасти шагнула.
***
Мне жена говорит: у тебя нет мечты
ни улучшить наш быт, ни прославиться, ты
опустился вконец, ты амёба, ты глист,
никакой не мудрец, а простой пофигист.
Я отвечу жене, правду-матку рубя
(мне хватает вполне возражать «про себя»):
вот покинули б вы вместе с Дашкой вдвоём
в прошлом мой, но, увы, в настоящем ваш дом
на четыре денька… ну, на три… или два…
я купил бы пивка и смотрел бы «Дом 2»,
отключил телефон, снял часы со стены
и отправился в сон видеть странные сны.
…Я от веры в Христа ждал невиданных дел,
за неснятье креста я погибнуть хотел,
жечь людские сердца, всем указывать путь…
Я не знал до конца, в чём религии суть…
Стометровый забег перерос в марафон.
Тем и слаб человек, что сначала силён.
Но кончаются сто первых метров в свой срок.
Я молиться и то ежедневно не смог,
я ходить не сумел ежемесячно в храм,
ни поступков, ни дел! Обывательства гран
в Православии есть, я к нему не готов.
Просто спать, пить и есть, причащаясь Даров?
Нет, покуда я жив и не взят в оборот,
мне подайте порыв, дайте подвиг и взлёт!
Да, меня благодать укрепляла в пути,
но не в силах нести, я могу лишь поднять
крест.
***
Я в юности хотел порока
и целомудренной любви.
Хотел и классики, и рока,
ручья и горного потока…
Чего угодно! Жить бы то(ль)ко
не как родители мои!
Но гнула жизнь своё упрямо,
пружинил я… и, наконец,
преподаватель я, как мама,
и обыватель, как отец.
Не состоялось где-то что-то.
Я не поднялся над судьбой.
И жизнь моя: болезнь, работа
и ссоры частые с женой.
Светлана ДОНЧЕНКО. Творец дождя
РАННЯЯ ОСЕНЬ
Ранняя осень. Жара не сдаётся…
Солнце нещадно палит.
Небо не плачет дождём, а смеётся.
Золотом лист не горит.
Грустно. От пыли кусты поседели.
Птицы лениво поют.
Мысли тревожные вдруг одолели,
Так в голове и снуют.
Счастье осеннее, где заплутало?
Где твой венчальный убор?
Жду. Только сердце немного устало.
Да утомился мой взор…
***
Осенней грусти не испить до дна —
На дне бокала плещутся остатки.
На чувства осень вовсе не бедна,
В ней горечи и сладости – в достатке.
Вот только пьют все отчего-то грусть,
Им кажется она вином столетним.
Заучивают осень наизусть,
Стараясь быть как можно неприметней.
Поют хмельные песни под дождём
И светлой грустью омывают руки.
Вино глотают, закусив ломтём
Большой, холодной, выдержанной скуки…
ТВОРЕЦ ДОЖДЯ
В ненастный вечер плачет дождь осенний,
Роняя слёзы на седые мхи.
И тянет тонким запахом трухи
Подмокших листьев на порожках в сени.
Ждёт небо новых лёгких вознесений.
Да ветер рвёт последний лист с ольхи.
И не осталось никаких сомнений
В том, что ноябрь – великий, редкий гений,
Творец дождя, который льёт стихи.
В ЛЕСУ
Размыт дождями край тропинки,
Заросший бузиной лесной.
Промокли куртка и ботинки,
Рюкзак холщовый за спиной.
Похоже – заблудилась! Глупо
В поход одной уйти с утра.
Под ложечкой заныло тупо:
Ещё и дождь, как из ведра.
Иду, молюсь, прошу тропинку:
«К сторожке отведи меня».
В руке своей зажав дубинку,
Смотрю с тоской… К закату дня
Лес стал готовиться упрямо.
И с каждым шагом всё темней.
Молюсь, молюсь, всё чаще: «Мама!» —
Летит мой зов среди ветвей.
И вдруг – о чудо! – запах дыма
Заполнил сладко ноздри мне.
Ускорив шаг, неустрашимо
Пошла на дух сей в полутьме.
Лесная, чёрная избушка
Почти невидима в ночи…
Тепло протоплена, горбушка
Лежит на полке у печи.
Топчан в углу, подушка с пледом —
Любому путнику ночлег.
И пусть ты мне совсем неведом,
Спасибо, Божий человек!
***
Та пыль, что выбивают кони
В степи под стук своих копыт,
Мне слаще, чем духи в флаконе.
В ней запах страсти!
Не разлит
Он боле на степных просторах —
Как в Божьих росах и дождях,
Как в поднебесных птичьих взорах,
Как в переполненных ручьях,
Тех, что все реки превращают
В моря, бездонные моря!
Ах, отчего так восхищает
Лишь пыль меня, как дикаря!
МЕРА
Отстоялась мутная вода
И прозрачной стала, как слезинка.
Так и очень горькая беда
Временем размоется. Тропинка
Светлой жизни уведёт вперёд,
Следом за надеждою и верой.
И настанет радости черёд —
Бог отмерит самой щедрой мерой!
***
Что ты, осень, бродишь по дворам пустынным
Путницей усталой, без былой красы?..
Что ты потеряла за высоким тыном?
Был он раньше частью лесополосы.
А теперь унылый, весь заиндевелый,
Прячет он незримый цвет иссохших глаз,
Тех, что в прошлом веке тонкий и несмелый
Тополь горделивый от пилы не спас…
Он мечтал родиться в парке том старинном,
Где в осеннем буйстве яркой бирюзы
Сосны, пихты, ели взглядом благочинным
Мигом иссушают проблески слезы.
Что ты, осень, бродишь по дворам пустынным,
Что же не заходишь ты в старинный сад?
Там по тропкам чистым, узеньким, но длинным
Убегает в зиму хмурый листопад…
***
Всю ночь трудился снег и утром
Мой город белым перламутром
Засыпал. И жемчужным блеском
Тропинки к чёрным перелескам
Припудрил щедрою рукою
И берег весь по-над рекою.
Укутал парк гагачьим пухом,
Всем елям – дивным вековухам —
Накинул шубки из снежинок.
Кубанский колоритный рынок
Вмиг превратил в дворец роскошный.
Прекрасен снежный труд всенощный!
Святослав ЕГЕЛЬСКИЙ. Край меловых и рукотворных гор
БЕССОННИЦА
Открывается дверь. И в проёме стоит чернота.
Никогда у меня ещё не было ночи длиннее.
Ну, конечно, сквозняк. Всё равно всё внутри холодеет,
Замирает дыханье невыпущенным изо рта.
Эта ночь, этот страх – сколько будет меня он тревожить?
Не давая уснуть, заставляя смотреть в потолок…
И опять – как ответ – заскрипев – до мороза по коже —
Открывается дверь, как страница с заглавьем «Пролог».
Открывается дверь – и опять я сквозь сон её слышу.
Темнота, загустев, многотонно ложится на грудь.
Пробираюсь к окну – всё равно мне уже не уснуть —
И смотрю на мозаику окон и чёрные крыши.
В небесах, как в груди, бьётся белое сердце луны.
Завороженный мир канул в сон под его аритмию.
Зарождается день – высоко над луной и над миром,
Отражаясь в морях, что безводны и не солоны.
МАКЕЕВКА
Я здесь впервые в жизни счастлив был,
И здесь же – первые узнал печали,
Я бредил горизонтом голубым,
Хоть взрослые его не замечали.
Меня с ума сводили поезда,
Гудящие в неведомых просторах,
Я машинистом стать хотел, когда
Я вырасту (синоним слова «скоро»).
Был детский сад напротив. А левей —
Панельный дом в пять этажей. И тополь
Его, как друг, ладонями ветвей,
Как по плечу, по краю крыши хлопал.
Кузнечики электропередач
Гигантскими прыжками убегали
За терриконы, шахты, мимо дач,
Лесопосадок, автомагистралей.
Расплавленный закат стекал в ставки,
Он застывал в них тёмно-синей бездной,
И день от ночи были далеки,
Как звёзды отражений – от небесных.
Я помню иероглифы ветвей
В прогнувшемся от туч апрельском небе,
И молнии за домом, что левей,
И гром, и мысль, что это движут мебель.
То была первая моя гроза.
И я читал на стёклах строки капель,
Как можем мы порой читать глаза,
И небеса тряслись в грозе, как в кашле.
Гораздо позже я открыл букварь,
И вдруг расширились границы мира:
Теперь в них были школа и бульвар,
И только третьей частью их – квартира.
Я вглядывался в звёзды, как в глаза
Далёкого неведомого друга,
И я, и он – мы были голоса
В какой-то вечной, грандиозной фуге.
Я слушал ночь. Безумьем было спать!
Мной овладела жажда слышать звуки
Машин, шагов, часов, пробивших пять
И снова взявших время на поруки.
Рассвет обычно проскользал сквозь щель,
В неплотно пригнанных друг к другу шторах,
Дневную скуку возвратив вещей.
Я засыпал, поймав последний шорох.
А утром, снова – от избытка сил
Переходя на бег, я предавался
Пути. Через бульвар ползли такси,
И плыли в окнах облака, как в вальсе.
Так было в снег. И в яблоневый снег.
А в тополиный снег всё вдруг менялось.
Ненужным становился этот бег
Мир был накрыт жарой, как одеялом.
И раскалённый город – весь был мой!
С средневековостью копра над шахтой,
Что башней, не один видавшей бой,
Мне виделся, меж облаков зажатый.
Я в нём любил и лабиринт домов,
Своей похожестью сбивавших с толку,
И небо, мутное, как старое трюмо,
Когда том осени снимался с полки.
И мой бульвар, который все шаги
Мои хранит, как буквы – лист бумаги,
Как небо, став без тополя нагим,
Ветвей хранит приветственные взмахи.
Век незаметно пролетит, как миг.
Как пролетают детство, юность, зрелость,
Как исчезают люди меж людьми,
И звезды, что к рассвету догорели.
Лишь нам с тобой исчезнуть не дано,
Пока живу – храню тебя, как дека
Рояля, что хранит аккорд давно
Ушедшего в столетья человека.
Лишь нам с тобой исчезнуть не дано.
Как всеопределяющие вехи,
Как амфоры века хранят вино,
Друг друга будем мы хранить вовеки.
ЦВЕТОК
В сердцевине белого цветка,
В сонном мире влаги и нектара
Отдых от полуденного жара
Наконец нашёлся для жука.
У дорог, на улицах, в домах —
Душно, душно от жары и чада,
А в цветке – рассветная прохлада,
Животворная, как жизнь сама.
В сердцевине белого цветка
Так легко уснуть под шёпот листьев,
И, написанные невесомой кистью,
В тихий сон вольются облака.
В мирный сон вольются лепестки,
Куполом над головой сомкнувшись;
Звёзды – жившие когда-то души —
Будут удивительно близки.
Нежно вздрагивающий их свет
Глупому жуку нашепчет счастье
Быть живой, неотделимой частью
Для планеты, лучшей из планет,
И поверившему им жуку
Будет сниться… много будет сниться!..
И рассвет займётся на границе
С небом – первый на его веку.
И цветок с рассветом станет домом
(Яблочный цветок – уютный дом).
И шептаться будут так знакомо
Листья, только – не понять, о чём.
Будет день. Над морем крон зелёных —
Майский снег – от яблонь к облакам…
И цветок качнётся изумлённо
Вслед летящим в небо лепесткам.
БЕГ
Ты вовлечён в наплыв событий,
Ты загнан под одну из крыш
Многоэтажек. С толку сбитый,
Бежишь по жизни и бежишь.
А дни приходят и уходят,
Как будто дверью ошибясь,
В свои извечные угодья
Сквозь снег и мартовскую грязь.
Ты постигаешь бесконечность,
С балкона глядя в небеса,
Вот в клумбе протрещал кузнечик,
Вот снег, вот первая гроза.
Вот первая твоя морщина,
И седина в твоих висках,
По улицам летят машины,
Как дни, как годы, как века.
За новолуньем – тает месяц.
Мелькнув тарелкою пустой,
Исчезнет, ничего не веся,
Уйдёт, накрывшись темнотой.
И ты исчезнешь, не заметя
Исчезновенья своего —
В мечтах об отдыхе и лете,
С отяжелевшей головой.
Бег кончится. Но в одночасье —
Сквозь листопад, туман и снег
Ты снова побежишь, и счастье
В том, что конечен этот бег.
***
Кто я на свете? Я не знаю сам.
Я лишь разрозненные знаю вещи:
Меня влечёт к полночным небесам,
Как будто ими мне покой обещан.
Я слышу вечность в музыке воды
И в дождевых сплетающихся струнах,
И ночи напролёт её следы
Читаю, будто книгу, в звёздных рунах.
Ещё я знаю: листья так желты
Бывают осенью – от солнца, что впитали,
И улетают, ставши с ним на «ты» —
К нему, за ним – в открывшиеся дали.
Я знаю снег, в лицо летящий мне!
Ему уже я подставлял ладони —
Он был дождём – на острия камней
Он словно упадал в земном поклоне.
Стенная плесень – лунные моря
Дублирует – от края и до края,
И очертанья эти – с октября
В углу, за шторой – это тоже знаю.
Я знаю – в ночь зажжённая свеча
Истает с первым проблеском рассвета,
Ещё я знал – в начале всех начал —
Кто я, зачем… но память стёрла это.
НОЧЬ
Ночь черным-черна.
Этой ночи грусть
Я, как «Отче наш»,
Знаю наизусть.
Зацепил звезду
Гребешком забор:
– Всё равно уйду!
– Забери с собой…
– Да куда забрать?
– В тишину и синь.
– Нет, не выйдет, брат,
Даже не проси.
Тополя луну
Затащили в сеть,
И она в плену,
Но уйдёт от всех.
Облако фонарь,
Будто ржавый гвоздь,
Будто с ним – война,
Проколол насквозь.
Облако дождём
Расплескалось вниз,
На дома – но что
Облаку до них?
На асфальт и в пыль,
В грязь и на траву.
Ты сегодня был,
Завтра – в синеву.
Вспыхнул – лишь на миг
Тусклый свет даря,
Брошенный в камин
Лист календаря.
Вспыхнул – и погас,
Растворен навек
Среди всех богатств
Мира – человек.
Тянется, беля,
К звёздному шатру
Новый день. Земля
Завершает круг.
ОСЕНЬ
Так поздно теплится восток
Над клёном рыжим.
И на ветру дрожит росток
На нашей крыше.
Созвездья капель на стекле,
Рассветы в восемь.
И на обеденном столе —
В вазоне осень.
На пианино и шкафу,
Рыжи по-лисьи,
Сквозь сон – цветы, а наяву —
Букеты листьев.
И кажется, что всё навек —
Берёзы-свечи,
И тот стоящий человек,
И этот вечер.
И ночь, вся в золотых огнях
Пустых бульваров,
И от прохожих и меня —
Обрывки пара.
И будто скалы, облака
Над нашим домом,
Плывут в закаты и века
Судьбой ведомы.
И сталкиваются, и вновь —
На небе чисто.
Не были, были – всё равно —
И вслед им – листья.
И всё ж – не меньше облаков,
Без тех, что стёрлись,
И так же – где-то далеко
Звезда сквозь прорезь.
Луна в прорехе, как портрет
В овальной раме —
Как тысячи и сотни лет,
До нас – и с нами.
ДОНБАСС
Край меловых и рукотворных гор,
Донца и Калки, Игоря и скифов,
В разлуке я с тобой – который год!
Который год мне вместо дома Киев!
Я здесь родился – здесь я жил и рос,
Стоят над жизнью, словно заголовки:
Макеевка, Ханжёнково, Буроз
Черёмушки, Криничная, Щегловка…
Встречают, провожают – тополя,
Выстраиваясь в ровные шеренги,
За горизонт дорогу мне стеля,
Под вечер – в золотистом ожерелье.
И трубы на штыки берут рассвет,
Когда я, оторвавшись от бумаги,
Свободен ото всех земных сует,
Смотрю, как реют облачные стяги.
Из этих окон я смотрел на мир,
Когда ещё огромным мне казался
Тот тополь с листьями, истёртыми до дыр…
Сентябрь прошёл, а тополь, вот, остался.
Из этих окон я смотрю на двор,
И тополь худ январской худобою,
Край меловых и рукотворных гор!
Я – хоть и ненадолго – вновь с тобою.
***
Ночь продирается сквозь окна
Чересполосицей огней,
Дождя, листвы, луны моноклем
На мокрой крыше и над ней.
Ночь отпечатана в созвездьях
Лохматых капель фонарей.
И ни души… Чудно, что есть я.
Застыло всё, как в янтаре.
В квадратах окон пальцы-ветви
Увязли, как в смоле паук,
Воздеты вверх с немым приветом
Метёлки тополиных рук.
И неизбежность пробужденья
Сомнительна. Не верю, что
Подслеповатый день проденет
Свой луч, как нитку, между штор,
Что солнце вновь желтком яичным
Вдруг выскользнет из облаков,
Застыв в полуночи, я лично
Не верю, что во сне легко.
В какую ночь уснул – не помню,
Не помню, как попал к окну,
С луной, висящей многотонно
И вниз струящей тишину…
ОГОНЬ
Развели, чтоб согреться, огонь.
Он метался, просился на волю,
Извивался, как мучимый болью,
И тянулся лизнуть мне ладонь.
Без огня – ничего не увидеть,
Непроглядна вокруг темнота,
Чёрно-белы черты, как в графите,
Испещрившем пространство листа.
Как тепло от руки, от дыханья,
От склонённой ко мне головы,
И теперь не нужна мне другая,
Хоть вчера ещё были на «вы».
Ты садишься ко мне на колени —
Мы устали, теперь отдохнём,
И огонь обнимает поленья,
И поленья трещат под огнём.
Это старая, старая сказка,
И сегодня герои в ней – мы,
Хоть сюжет её прост и истаскан,
Как покров окружающей тьмы.
Были двое – и жили до искры,
Промелькнувшей в касании рук,
И не знали тревожащих истин,
Что потом принесли столько мук.
Всё вокруг от огня засияло,
Участилось биенье сердец —
Всем живущим известно начало,
Никому не известен конец.
Посмотри! Что-то вспыхнуло в небе,
Только это ещё не рассвет.
Я счастливым таким лишь во сне был,
Что не снился уже много лет.
Посмотри! Вдруг истаяли звёзды,
Добела раскалён небосвод,
И непройденный путь наш навёрстан,
И все реки перейдены вброд.
Все вопросы нашли вдруг ответы —
Даже ясно, зачем мы живём…
Наша осень вдруг кончилась летом,
И наш вечер вдруг сделался днём.
…Ветер тихо развеивал пепел,
Нашу память об этом огне…
А огонь – то ли был, то ли не был,
То ли в дрёме почудился мне.
Мы простились с тобой. Я направо,
Ты – налево продолжила путь.
Нам кивали сгоревшие травы,
Шевеля предрассветную муть.
Художественное слово: проза
Георгий КУЛИШКИН. Святочная история наших дней
Рассказ
Началось с бабы Тани, соседки по общей прихожей. Хотя, пожалуй, что нет – началось с того, что выдохся картридж, а как раз на воскресенье Алеша планировал отпечатать курсовую, которую, кровь из носа, надо было сдать утром в понедельник. Друзья, он знал, гурьбой укатили за город, а фирмочки, занимавшиеся заправкой, вполне логично оказались запертыми.
Тогда-то и пришла к Алеше мысль впредь заправлять печатное устройство самому. С детства обожающий покопаться во всевозможной технике, он без труда разобрался, что к чему, и, не затратив и получаса, нашел через интернет, где приобретаются расходная химия и запчасти.
О доступной и недорогой заправке картриджей на дому вскоре узнали приятели и приятели приятелей. И вот тут-то как раз вмешалась в ход событий баба Таня. Голосистая, как громкоговоритель, она стала вещать на весь корпус, что у нее не проходной двор, сопровождая данную информацию всем тем, что по обычаю сопутствует подобным заявлениям.
А Лёша к тому времени уже успел привыкнуть к небольшим дополнительным доходам. И, значит, ему не оставалось ничего иного, как поставить дело на легальные рельсы.
У города в аварийном доме нашлось пустующее помещение площадью в сто пятьдесят квадратов. Алексею столько не требовалось, ему с лихвой хватило бы и пяти, но город, в отличие от частных владельцев, брал по-божески. И Алеша остался.
Однако дешевизна, как водится, бывает обманчива. Районное начальство, которому спокон веку не было никакого дела до этого здания, вдруг с его, Алеши, появлением озаботилось побелкой фасада и благоустройством прилегающей территории. Лёшиными, разумеется, силами и за его, понятно, счет. И санстанция, то в упор не замечавшая свалки в ничьих комнатах, где, словно в перинатальном центре, с комфортом плодились крысы, теперь требовала, чтобы ничто не стояло у Алеши непосредственно на полу, а лишь на стеллажиках и в тумбочках, и чтобы на соответствующем ведре крупно было написано – «Для полов».
Ровесник и тёзка, пожарный инспектор, приятельски побеседовав и без ложных отнекиваний приняв посильный взнос, оставил всё же предписание, прочтя которое, Лёша долго и основательно чесал в затылке. В предписании, со сноской на даты исполнения, предлагалось вывесить план эвакуации, приобрести четыре огнетушителя, разблокировать черный выход и полностью смонтировать заново всю электропроводку.
Друзья, располагавшие опытом взаимоотношений с пожарным надзором, уверяли, что если бакшиш принят, сделать достаточно только то, что не требует капитальных затрат. Мол, оттуда, из пожнадзора, в любом случае снова придут и снова не откажутся от предложенного, оставив в новом предписании прежние пункты. Но Алексей, страдая болезненной исполнительностью, влез в долги, однако полностью во всех арендованных комнатах заменил проводку.
Тёзка появился ровно через год. К тому времени Алеша расчелся с долгами и даже успел немного отложить про черный случай. Бравый, в отутюженной, лихо сидящей на нем форме, инспектор с лучезарной улыбкой крепко пожал хозяину руку. Затем испытал душевный подъем, обнаружив на видном месте план эвакуации. И, словно близким родственникам, обрадовался огнетушителям. А вот выполненная в строгом соответствии со СНИПом электропроводка, как показалось, несколько его озадачила. Впрочем, если и да, то самую малость. Делая сразу два дела, тёзка продолжал судачить о том о сём, оформляя новое предписание. Затем, получив вполне умеренное своё, с чем-то смущаемой душевностью во взгляде пожелал Алеше всего самого лучшего и удалился.
На бланке, размноженном типографским способом (для облегчения задач проверяющего весь дежурный текст был распечатан, а все необходимые графки разлинованы), было указано Алексею, что теперь он должен заменить на окнах глухие решетки распашными, поставить, заказав в организациях, имеющих на то лицензию, вместо обычных дверей огнестойкие. А еще – заключить договор с такой-то фирмой на исполнение противопожарной сигнализации, тревожный импульс от которой передавался бы непосредственно в диспетчерскую огнеборцев.
Долги к третьему появлению тёзки-инспектора, которое, словно по расписанию, осуществилось точнехонько через год, на этот раз еще не успели покрыться, что не помешало Алеше ощущать внутри нечто праздничное, сравнимое с тем, что чувствовалось им когда-то на экзаменах, когда добротно выучен предмет. Однако прилежание Алексея почему-то не обрадовало проверяющего. Скорее, наоборот. Тёзка озабоченно закусил губу и так углубился в размышления, что, остановив глаза на Лёше, явно не видел его. Потом, вдруг оживившись, вжикнул молнией на кожаной папке и вынул из ее недр рулетку.
Замерив расстояние от пола до потолка, инспектор звучно причмокнул, с удовлетворением изобразив на лице наигранную разочарованность.
– Понимаешь, – пояснил он Алексею, у которого при разомкнувшихся с вдохновенным звуком губах инспектора споткнулось сердце, – при столь малой высоте потолков уже нельзя вести прием заказчиков. А тут еще деревянные перекрытия, которые необходимо снабдить огнестойкой защитой. То есть отнять еще сантиметров десять-пятнадцать…
– Какой защитой? Какая высота?.. – ошарашенно проговорил Алеша. – И почему ты сразу не сказал?.. Зачем же я два года ишачил, приводя в порядок помещение, в котором в принципе нельзя работать?!
– Ну, так уж и «в принципе»! Можно, утвердив соответствующий проект, поменять перекрытия на железобетонные. Или – тоже, конечно, с расчетами и проектом – углубить полы…
– Ты издеваешься?
– Я? – актерски возмутился инспектор, не скрывая, однако, откровенного торжества во взгляде. – Это нормы такие, – и он ловко выхватил из папки увесистую книгу в затерханной мягкой обложке. – И мы с тобой обязаны их соблюдать!
– Это сколько же там норм, в таком толстом буке! – охнул Алексей. – И найдется ли кто-нибудь, кто способен их все выполнить?!
Инспектор неопределенно приподнял плечи и улыбнулся.
– Так что же мне делать? – в отчаянии спросил Лёша.
– Тебе, – с нажимом отвечал тёзка, – надо было задать этот вопрос еще два года назад! А не падать теперь в обморок. Чтобы мы начали смотреть на нарушения в твоей мастерской сквозь пальцы, ты должен стать полезным человеком для нашей конторы.
– Я – полезным? Чем?
– Видишь ли, нет ни одной организации, ни одного производства, где не используют принтеры…
– Теоретически – да. А на деле по нескольку дней могу просидеть без почина.
– Это без дружбы с нами ты так сидел. А вот если подружимся… Есть множество солидных фирм, которые отнюдь не бедны и с удовольствием отблагодарили бы инспекцию, но испытывают затруднения с наличностью. Так вот как раз ты, ничем не рискуя, можешь выручить и их, и нас. При этом и себя не забыть.
– Это как это?
– Проще простого. Я на проверяемом объекте договариваюсь об определенной сумме, и они переводят тебе эти деньги якобы за обслуживание оргтехники. Ни у кого никаких подозрений: оргтехника действительно имеется, обслуживать ее необходимо. Далее ты снимаешь полученное со счета, и мы благородно делим навар с учетом всех твоих потерь, хлопот и интересов.
– И ты больше не достаешь меня предписаниями?
– Достаю. Бумаги должны выписываться – как без бумаг? К примеру, сегодня нарисую, что ты должен пропаять такие-то соединения в проводке. А они у тебя уже пропаяны. То есть я потребовал – ты исполнил. Ну что – по рукам? Или будем зарываться в землю, углублять полы?
Лёша принял предложенную руку, чувствуя невыразимое облегчение. Отныне всё им заработанное не будет больше уходить на обеспечение пожарной безопасности!
В ту минуту он не мог еще осознавать всех выгод скрепленного рукопожатием согласия. Переводы посыпались на его счет с непрерывностью снежинок, рождаемых снегопадом. До крайней степени щепетильный в расчетах, он честнейшим образом отдавал тёзке-инспектору долю, причитавшуюся контролирующей организации. Взаимно и та сторона не имела никаких возражений относительно оставляемой Алексеем себе своей доли. У Лёши завелись, наконец, деньги! И появилась скромненькая, но машина – штуковина до зарезу необходимая в его расширяющемся хозяйстве.
А хозяйство действительно пошло в рост. И еще как! Ведь почти каждая из фирм, подмаслив через Алешу инспекцию, попутно делала еще и реальный заказ. Алексей стал, как говорят, зашиваться. Позвал на подмогу друзей, те привели своих знакомых, и вскоре у них образовалась закадычная шатия из дюжины не всегда обязательных, но зато приятных в общении работников.
Огрехи, допускаемые собравшейся развеселой братвой, подчищал за всех он сам, Алеша, тихий и безотказный, покладистый и надежный. Благодаря чему фирма всё больше набирала солидности, приобретала вес и известность.
Но в один из неизменно улыбчивых дней в помещении, интенсивно приспосабливаемом юным товариществом не только для осуществления производственной деятельности, но и в качестве прибежища для утех и развлечений, появился вежливый до угодливости, средних лет мужчинка.
– Скажите, пожалуйста, – начал он, уединившись с Алексеем в закутке, считавшемся кабинетом, – вы собственник этих апартаментов? – и необидно улыбнулся, бросив взгляд на просевшие дугами низкие потолки.
– Допустим, – ушел от прямого ответа Алексей.
– Дело в том, что мой клиент, очень и очень авторитетный в городе человек, хотел бы выкупить данное помещение.
– Это исключено! – не задумываясь, отрезал Лёша, успевший сродниться с этими стенами, свыкнуться с успешностью, которая нашла его здесь, и побрататься с шебутной бражкой, собранной им под этими, пусть и не весьма приглядными, сводами.
– О, не спешите, не спешите говорить нет! Вы не знаете, КОМУ хотите отказать!
– А кому? – поинтересовался Лёша.
– Условия договора запрещают мне называть имя, но, чтобы вам приоткрылся масштаб личности, сообщу по секрету, что школьная спортплощадка, граничащая с двором этого дома, уже отписана моему клиенту. Как вам кажется, много в городе найдется людей, способных оттягать у школы спортивную площадку?.. Он планирует снести это, скажем прямо, отжившее свой век здание, и возвести на его месте элитную высотку. Нынешний спрос на престижные квартиры вам известен, цены на подобное жилье тоже не являются секретом. Против такой заинтересованности могущественных людей нам с вами не устоять. Поэтому лучше согласиться с их пожеланием. Это будет и спокойнее, и выгоднее.
Участливый взгляд посетителя передавал нешуточную угрозу, и Лёша, никогда не умевший лукавить, бесхитростно поделился:
– Но у нас тут как-то вот… Как-то вся жизнь… Получается, отдать всё, а получить какие-то деньги.
– А вы возьмите не «какие-то», возьмите хорошие деньги.
– И что с ними делать?
– Приобрести аналогичную хатынку в другом месте.
– Я, видите ли, тоже не всё могу говорить, но для нас именно место, адрес… И потом, сто пятьдесят квадратов в самом центре – да их не укупишь!
– Сложновато, – признал гость, – но если подключить профессионалов…
И здесь бесхитростный Лёша нашелся:
– А купите вы для нас помещение! Где-то тут, в центре. И мы туда съедем.
– Ну а что, – поразмыслив, согласился гость, – можно попробовать.
Алексей никак не ожидал от себя такой изобретательности и такого таланта блефовать. Жизнь, оказывается, и вправду учит. Ведь он всего лишь арендовал эти, ставшие такими же привычными, как собственное жилье, квадраты. Но и впрямь до такой степени сроднился с ними, что торг вел, искренне считая их своими.
Кстати сказать, ему ведь уже и предлагали было выкупить помещение у города. И даже действовала программа, по которой арендаторы пользовались преимущественным правом выкупа. И цена назначалась городом никак не рыночная. Но Алешу останавливала мысль о неизбежном хождении по кабинетам, где, как ему представлялось, обитают в точности такие же типажи, как пожарный инспектор. И Алексей не без оснований предполагал, что там его станут мытарить неисполнимыми условиями, выдвигая оные с присовокуплением всё тех же прозрачных намеков. Да еще и где-то нужно было раздобыть для выкупа сразу внушительный куш. Зачем выкупать квадраты, когда ты живешь себе и платишь потихоньку ничуть не обременительную аренду? А главное, Алексей не видел повода к беспокойству: кто же в здравом уме ни с того ни с сего позарится вдруг на эту халабуду, столько лет простоявшую бесхозной?
Теперь же, выслушивая вкрадчивого стряпчего, он понял, что ему необходимо выиграть время, чтобы успеть выкупить милое сердцу пристанище. Пусть вежливый мужчинка ищет для него замену этих квадратов, пусть показывает найденное, а он, Алеша, будет браковать предложенное и делать всё, чтобы ускорить свою собственную покупку. Если, конечно, – от этой мысли у Алеши всё похолодело внутри, – если те могущественные граждане не озаботятся узнать, точно ли он собственник, и не турнут его отсюда, простимулировав расторжение городом договора аренды.
Чувствуя себя чуть ли не мошенником, которого могут схватить за руку, он подал заявку на выкуп. Прошло! И события потекли по трем направлениям. Неспешным порядком вызревала, одолевая этап за этапом, процедура приватизации. В свой черед, риелтор, нанятый всесильным неизвестным, искал коммерческую недвижимость, способную удовлетворить Алексея. А параллельно чья-то невидимая рука одно за другим предпринимала действия, назначенные принудить засидевшихся в этом доме жильцов второго этажа к наиболее охотному расставанию с их квартирами.
Первое направление отличала обычная казенная неторопливость, хотя всё протекало в целом довольно гладко. Чего никак нельзя было сказать о направлении втором. На дворе выкомаривал, выкидывая невиданные фортели, восьмой год. Две тысячи восьмой, конечно. Крупнейшие банки Штатов без ограничений ссужали деньги банкам помельче, а те под небольшой процент распихивали их коллегам всего мира. Брали многие, но аппетит поистине неутолимый отличал финансистов, проросших там и сям на просторах бывшего Союза. Вот здесь уж брали так брали! И со щедростью сеятелей, без оглядки разбрасывали направо и налево валютные кредиты. Кризис, призванный покончить с этим безумием, уже маячил на горизонте, а люди, как это обычно и бывает в канун катастрофы, вели себя всё безрассуднее.
Под залог приобретаемых объектов народ влезал в долги, чтобы покупать недвижимость, которая дорожала бешеными скачками, чем приманивала к себе толпы новых желающих. Вежливый мужчинка был подлинным мастером своего дела, однако отпущенный ему лимит средств никак не позволял найти хоть что-нибудь, имевшее шанс понравиться Алексею. Предлагая время от времени что-то найденное, риэлтор заранее знал, что не получит согласия, и скорее испытывал неловкость, чем имел основание упрекнуть Алешу в несговорчивости.
Но самым щедрым на сюрпризы оказалось направление третье. Явившиеся вдруг, словно черт из табакерки, электрики, выдвигая причиной аварийность строения, пригрозили жильцам отрезать электричество, а газовщики без лишних разговоров смахнули автогеном с наружных стен газовые трубы и наглухо запаяли торчащий из земли хвост ввода. Нежданно-негаданно оставшиеся без газа люди первым делом бросились в ЖЭК. Но там все странным образом прятали от них глаза, а начальник, показав пальцем в потолок, шепотом сослался на город. В мэрии искатели справедливости, после заглядывания наугад во множество разных дверей, оказались в юридическом департаменте, работники которого клятвенно пообещали затребовать квалифицированный ответ городского отдела архитектуры и строительства.
Подозрительно скоро прибывшие на место специалисты из «архитектуры» побродили вокруг дома, сделали несколько снимков в помещении Алексея и на трещинах старинного кирпичного забора, кое-где уцелевшего по границам двора. И оставили у трещин бумажные маячки, что тоже засняли фотиками.
В появившемся вслед за этим «заключении» увеличенные фотографии похожего на руины забора выдавались за снимки несущих стен здания. И был обозначен такой процент износа жизненно важных конструкций, при котором администрация не только вправе отключить электро-, газо- и водоснабжение, но даже и обязана принудительно выселить жильцов.
Обитатели второго этажа в полном составе примчались к Алексею, как делали это при каждом новом демарше коварного инкогнито. Их было всего лишь трое. Одной из квартир владела одинокая бабушка – хлопотунья и чистюля, сильно вдохновлявшаяся в процессе возведения хулы на власть имущих и не лишенная артистизма. Другую квартиру занимала бездетная пара предпенсионного возраста, тоже имевшая обыкновение пошуметь солидарно с соседкой. Но их непримиримость не выглядела такой уж решительной.
На этот раз бабушка, Любовь Игнатьевна, с нарочитой доверчивостью заглядывая Лёше в глаза, высказалась в том смысле, что неплохо бы подать требование о привлечении к ответственности бессовестных фальсификаторов из «архитектуры». И адресовать его никому иному, как вновь назначенному столицей прокурору области, которого выдвинула на должность политическая сила, пребывающая в яростных контрах с партией мэра и большинства в горсовете.
– Вы, Алешенька, человек молодой, образованный… – закончила она комплиментом, обязывающем Алексея взять на себя труд по составлению необходимой бумаги, а также хлопоты и риски, связанные с подачей этой бумаги.
Алексей, не без удивления открывающий в себе в последнее время способность увиливать от плутовских к нему подходцев, ответил без заминки:
– У меня такое заявление не возьмут.
– Почему?! – в один голос воскликнули Любовь Игнатьевна и Виктор с Викторией.
– Прокуратура принимает жалобы непосредственно от граждан, чьи права нарушены. Никогда от посторонних. Я здесь нахожусь в нежилом помещении. И оно нежилым стало только потому, что аварийное. То есть признание дома аварийным никак не влияет на мое здесь присутствие.
– Но ты же понимаешь, Лёш, – заметил Виктор, – что как только покончат с нами…
– Еще бы не понимать! Но формальных оснований подавать конкретно эту жалобу у меня нет. Я могу сочинить бумагу, могу свидетельствовать, что засняты не наши стены, а забор. Но подписать ее и пойти с ней надо вам троим. Или кому-нибудь из вас одному. Лучше всего тете Любе.
– Мне?.. – изображая робость маленькой девочки, но и не без тщеславинки из-за того, что избрана, откликнулась Любовь Игнатьевна. – Почему непременно мне?
– Вы трогательная и беззащитная. К вам трудно отнестись по-казенному, – словчил Алексей, отплачивая тете Любе её же льстивой монетой. – И прокурора помянули вы. А инициатива, говорят, наказуема.
Любовь Игнатьевна готовилась к визиту в прокуратуру, как к незабываемому первому своему свиданию. Она пробовала нанести макияж и принарядиться. Затем убирала лишнюю подкраску и одевалась строже. В конце концов, мудрость взяла верх, и она остановилась на полном отсутствии косметики, поношенном домашнем сарафанчике и кофте с вытянутыми локтями.
Посещение должностного лица, по отзывам тети Любы, сложилось самым благоприятным образом. Ее слушали очень внимательно, да и она не оплошала. Фигли-мигли с подсовыванием забора вместо стен и заклеймила, и высмеяла.
Не прошло и месяца, как на имя тети Любы поступило официальное письмо прокурора, камня на камне не оставляющее от ложного «заключения» и грозящее привлечь махинаторов к ответственности.
Вчитываясь и комментируя замысловатые, но юридически значимые обороты, на сходке у Алексея отмечали получение письма как много пообещавшую промежуточную победу. А когда в квартиры вернули газ, – ликовали с чувством победы окончательной.
Тем временем процедура выкупа подошла к предпоследнему шагу – Алёшу направили к специалистам, производящим оценку объекта. Конфузясь, в выражениях, лишенных ясности, он намекнул, что готов благодарить за умеренность итоговой цены. Это встретили с пониманием, без ухищрений и экивоков назвав вполне приемлемую величину благодарности.
Он сразу же рассчитался и спросил, нельзя ли выдать акт оценки побыстрее. Ему ответили, что затягивать дела не станут, но что излишняя поспешность способна вызвать подозрения. Он согласился, подумав о своих обстоятельствах, о нежелательности огласки, и не стал настаивать на чрезмерном ускорении.
Но тут злые, как коршуны, снова налетели работники газового хозяйства. Оскорбленные ролью крайних, которых понукают дергающими вперед-назад приказами, они, сцепив зубы, отмалчивались на трагические взывания тети Любы и обходили ее, когда это требовалось, как неодушевленное препятствие.
Прокурор, которым она пыталась испугать бригадира слесарей, на этот раз оказался занятым, и Любовь Игнатьевне ничего не оставалось, как вручить под роспись жалобу надутой секретарше.
Что-то изменилось в стане противника. Там словно получили подкрепление. Стряпчий, прежде извинявшийся, что не может найти ничего подходящего, теперь заявился вдруг с перекошенной физией.
– Тебе давали двести тысяч! – бросил он злобно. – Сегодня мне поручили предложить в качестве крайней цены двести пятьдесят!
Он говорил с таким неудовольствием, словно это были деньги, отнимаемые у него лично. А в голове у Лёши кто-то ехидненько, хотя и трусовато подумал о том, как повел бы сейчас себя этот человек, узнай он, что помещение вовсе не принадлежит упрямцу, заставившему его так потрудиться и столько истратить нервов.
– Но, видимо, и за двести пятьдесят у вас не выходит купить для меня что-то стоящее… – с невольной робостью в голосе возразил Алёша.
И эта его нерешительность чем-то окончательно вывела доверенное лицо из себя.
– Ты вдумайся! – крикнул стряпчий и постучал в исступлении костяшками пальцев по столешнице, как делают обычно, намекая, что у собеседника деревянная голова. – Вдумайся! За эти вот ишхеры! За эту халупу – четверть миллиона долларов!
Но Лёша не собирался продавать помещение. Скрепя сердце, он готов был обменять метры на метры, и понимал только, что предлагаемой суммы не хватит для покупки стольких же метров, а сама по себе ее величина никак его не трогала.
– Ну, ты скажи хоть что-нибудь! – бесновался порученец. – Уперся, как баран! Взять такие деньги, оказаться в таком шоколаде!.. Ты посчитай, сколько лет тебе надо провошкаться с этими твоими фитюльками, чтобы заработать такие бабки! А? Посчитал?
«Эк его глючит! – думал Алёша, и ему хотелось поглубже упрятать голову в плечи. – А хата-то не моя!..»
Исчерпав доводы, стряпчий поднялся, поигрывая желваками.
– Ну, люди! – сказал он сквозь зубы себе самому. – А потом еще и обижаются!..
Уходя, он чуть не ударил распахнутой дверью грузную женщину-почтальона в плоско ступающих тряпичных тапочках. Ребята так и не завели почтового ящика, и она заходила с корреспонденцией прямиком в мастерскую.
В конверте, который поспешно вскрыл Лёша, пришло предложение произвести оплату по окончательно утвержденной городом стоимости. Отдать следовало в пересчете на заокеанские деньги около семи тысяч. Прилагался также график возможной рассрочки – разрешалось вносить долями в течение шести месяцев. Но Лёша давно был готов к этому, определяющему судьбу его дела, платежу. И, бросив всё прочее, помчался в банк.
В доставленных почтальоном документах значилось также, что сделка будет считаться завершенной в момент получения городом всей суммы. Еще не имея на руках свидетельства о собственности, Алексей с банковской платежкой, подтверждающей, что дело сделано, вернулся к себе. Давно уже привык он так говорить и думать о мастерской – «к себе». Но теперь, открывая двери, почувствовал, что вот именно «К СЕБЕ».
А в углу, который служил подобием кабинета, его с трагическими лицами ожидали Любовь Игнатьевна и Виктор с Викторией. Тетя Люба молча переместила по столу письмо на бланке прокуратуры.
Лёша читал, не сразу улавливая, о чем речь. Осмыслить написанное мешало изумление. Та же прокуратура за подписью того же главного лица доводила до сведения заявителей вещи, напрямую противоречащие тому, что утверждалось той же прокуратурой в предыдущей бумаге. Теперь там были убеждены, что «заключение» отдела архитектуры и строительства достоверно отобразило реальное состояние объекта, что городские службы в целях безопасности обязаны произвести отключение газа и что жильцам настоятельно рекомендуется не препятствовать им в этом.
Читая, Алексей невольно подумал о своем – ему вдруг показалось, что не только имеющаяся у него платежка, но, пожалуй, и само на гербовой бумаге свидетельство о собственности ничего не решит окончательно. Всё, оказывается, без особого труда и без каких бы то ни было зазрений совести в одну минуту могут вывернуть наизнанку.
– Да-а… – с безнадегой выдохнул Виктор. – С сильным, говорят, не борись, а с богатым не судись. Вы, теть Люба, как себе знаете, а мы пас. У нас есть Викина комната, тут возьмем деньги и съедем.
Любовь Игнатьевна показала Лёше взглядом на опустившего лицо Виктора. Что-то от школьницы промелькнуло в ее лице. Так укоряют дети предателей.
– А что, – чувствуя необходимость оправдаться, произнес Виктор наступательно. – Красного петуха подпустят – не ровен час, сами с домом сгорим. А в лучшем случае ни с чем останемся.
– Угрожали? – спросил Лёша, припомнив слова стряпчего о людях, которые потом еще и обижаются.
– И угрожать не надо. Вон на Дарвина в точности, как наш, домишко – дотла. А семейство упиралось, вроде нас с вами. Теперь бродит по головешкам.
– Вольному воля, – сказала тетя Люба. – А я так дешево, как им хочется, не отдам. Пойду к прокурору, пусть в глаза мне посмотрит.
Мысль о том, что их обветшалое строение могут поджечь, прежде как-то не посещала Алёшу. А ведь это действительно, – подумал он, – очень просто сделать. Заброшенные старые сараи, оставленные давно переселившимися жильцами, с проходом между дощатыми стенами, похожим на лабиринт… Развести там костерок, в этих закоулках – и среди бела дня никто не хватится, пока не займётся так, что не спасти. А у него, у Лёши, в мастерской одного оборудования, которым он обрастал незаметно… А запасов химии! А сколько всего чужого, принятого в ремонт и на заправку!..
Оставшись после ухода соседей один на один с тревожной неразберихой внутри, Алёша почувствовал, что ему, пожалуй, самое бы время согласиться. И взять, пока дают, то, что дают. Ведь и в самом деле: что стоит тем могущественным людям безнаказанно устроить тут пепелище, тем более что главный правоохранитель области – и тот переметнулся на их сторону?
А потом – ведь кто ОНИ? Их нет. Их как бы не существует. Суетится посредник, который сам по себе никто и звать его никак. Газ отрезают, запугивают тоже не ОНИ. И подожжет халабуду тоже какое-нибудь ничтожество, которое и знать не знает, от чьего имени чиркнет спичкой.
Нет, – подумал Лёша, – теперь, когда он уже собственник, надо только дождаться стряпчего и дать добро. Потянул резину – хватит. Покупка, слава богу, сладилась – пора и честь знать.
Но риелтор, как назло, исчез. То наведывался дважды в неделю, а тут скоро месяц, как от него ни слуху ни духу. Это внезапное его исчезновение, да еще и после ультиматума, предъявленного на повышенных тонах, тревожило Алёшу всё основательнее. Что-то там затевается, что-то они наверняка придумали новенькое…
Когда заглянул Виктор с просьбой помочь по-соседски вынести и погрузить на машину старинный сервант, безотказный Лёша тут же откликнулся и позвал своих. В комнатах наверху, уже пустых и неопрятных, вокруг громоздкой вещи, которая больше века простояла на одном месте и впилась ножками в доски пола, из дюжины неумех обособились, как это водится, трое охочих командовать и затеяли перебранку.
Лёша, не имея привычки вмешиваться в такие споры из-за убеждения, что там сами разберутся, подумал, что вот они и съезжают, Виктор с Викторией. И что это ему, Алёше, еще один звоночек. И как бы не запоздалый. И вдруг в его голове мелькнуло: если квартира продана, то продана кому-то. Переговоры ведет посредник, но покупает-то тот, кто посредника нанял!
– Слушай, Вить, а купил-то кто?
По горячности, с которой спросили, Виктор понял суть заинтересованности и ответил, безнадежно улыбнувшись:
– Некое предприятие «Рассвет». В лице директора Городецкой А.П.
– А какие-то данные о предприятии?
– Данные? В машине у меня договор, пойдем глянем.
Свидетельство о регистрации номер такой-то. Лёша, во избежание ошибки трижды перепроверив цифры и буквы кода, переписал для себя этот номер, а также фамилию директрисы и название предприятия.
В инете ни по фамилии, ни по названию фирмы никаких сведений он не обнаружил. Подумал вдруг, что соответствующим службам получить по номеру свидетельства полный расклад – проще пареной репы. Но сам-то он ведь не служба, а физлицо, ему не дадут. Поспрашивал у ребят в мастерской – нет, ни у кого таких знакомых, которые могли бы оказаться полезными, не нашлось. Сделал несколько звонков. Мимо.
Уже под вечер вспомнился тёзка-пожарный. Пройдоха. И служит в органах. Компетентных или не очень, но все-таки. И лицо в некотором роде заинтересованное.
Тёзка после трудов праведных уже отдыхал дома. Условились, что Лёша подъедет, и они переговорят в машине. Запрыгнув на бордюр вблизи искомого подъезда, Алексей втиснулся между машинами на бывший газон, пущенный местными и залетными под стоянку. Позвонил, сказал, что на месте. И стал поглядывать на освещенные яркой лампой двери под козырьком, чтобы маякнуть, когда пожнадзор выйдет, показать ему, где приткнулся.
Люди возвращались с работы, заходили в дом. Выскочила какая-то девчонка; оживленно общаясь, будто сама с собой, по невидимой связи, перебежала в соседний подъезд. Вышел старик, отступил на пару шагов в сторону, закурил. Некто субтильный, сутуленький и какой-то пришибленный, словно только что получивший подзатыльник, спустился с крыльца и, ступив на проезжую часть, вытянул робкую шею, озираясь. Лёше показалось, что он знает откуда-то этого затравленного человечка. Не вспомнив, однако, где бы они могли встречаться, он перевел ожидающий взгляд на двери. Никто не появлялся, и глаза сами вернулись к неузнанному знакомцу, который искал кого-то, присматриваясь к пасущимся на убитом газоне машинам. «Да это же тёзка!» – будто бы некто посторонний изумленно воскликнул у Лёши в мыслях, и он, распахнув дверцу, поспешно выбрался наружу, сигналя рукой. Тёзка махнул, что видит, засеменил навстречу. Пока он, в клетчатой, тесноватой ему рубашке и домашних трениках, такой не похожий на себя в форме, приближался, Лёша ошеломленно думал, что вот, оказывается, какой он на самом деле, его тёзка! Стоило снять форму и… А если вдобавок отнять у него и службу?..
С трудом узнанный инспектор зябко поежился от вечерней свежести и потер себя по плечам, согреваясь в машине. Просьбу он принял как вполне объяснимую, но согласие посодействовать дал с осторожностью.
– Я понюхаю через знакомых, но только ты меня ни о чем не просил, а я тебе никаких данных не давал. Идет?
Добытые сведения тёзка продиктовал при новой встрече, заставив Алёшу записать их своей рукой. Городецкая Алена Павловна. Юридический адрес предприятия, адрес фактический и два телефона – сотовый и стационарный. Держат магазины ювелирных изделий, выступают заказчиками в строительстве, владеют и сдают в аренду торговые, производственные и офисные площади. Каждый из названных пунктов был подкреплен перечнем адресов.
Теперь, пока могущественные люди, отчаявшись получить Лёшино согласие, не решились на что-то для него непоправимое, надо поскорее возобновить переговоры. К тому же им будет очень полезно узнать, что он знает. Ведь их собственность способна сгореть, если что, ничуть не менее ярко, чем собственность его. Нет, сам он, понятное дело, никогда не отважился бы на поджог. Но это известно только ему, уж никак не Алене Павловне.
Позвонить? Объясняться, не видя человека, не зная, кто он и с какого перепугу набивается на разговор, Лёша не умел и не любил страшно. Нельзя сказать, что очные знакомства подобного рода нравились ему больше. Но если общения не избежать, он всё же предпочтет видеть того, с кем говорит. К тому же обитает Алена Павловна, как оказалось, совсем рядом, буквально в двух кварталах от Лёшиной мастерской.
На первом этаже бывшего НИИ в здании сталинской постройки шел ремонт. Но лестница на второй этаж была уже старательно отмыта, и несколько влажных тряпок, расположенных по восходящей на широких ступенях, настоятельно рекомендовали вытирать ноги. Широкий и длинный коридор, уже переделанный под эрзац-шик евроремонта, оставался по-старому сумрачным и ничего не сообщал о людях, занимавших комнаты справа и слева. Но там явно работали – почти беззвучно и малоподвижно, как того и требуют добросовестные учет, отчетность и деловая переписка.
Лёша наугад заглянул в комнату, где за включенными компьютерами сидели несколько женщин и молоденьких девчушек.
– Не подскажете, как мне найти Алену Павловну? – спросил он у старшей из них по положению, о чем свидетельствовали и стол, за которым она сидела, и место, где он стоял.
– Алену Павловну? – отозвалась она с тревожным удивлением, а все ее подчиненные с одинаковым любопытством повернулись к нему.
– Да, мне нужна Алена Павловна. Предприятие «Рассвет». Директор.
– А по какому вопросу?
– Я владелец помещения, которое ваша фирма намерена приобрести, и хотел бы переговорить.
– Именно с ней? – спросила старшая по комнате как о чем-то почти невозможном.
– С ней. А то посредник, знаете… Как испорченный телефон.
– Но Алену Павловну не так просто застать…
– Да? – озадачился Алёша. – А можно, я оставлю номер своей мобилки? – И попросил: – Пожалуйста!
– Ну… оставляйте, – поразмыслив, уступила старшая. – Я передам. Но не обещаю, что это будет сегодня.
– Спасибо! – улыбнулся Алёша.
Минут через двадцать курлыкнул в кармане телефон.
– Ты разыскивал Алену Павловну? – недовольный мужской голос.
– Да, но потому и разыскивал, что не хотелось бы через посредника…
Там мгновенно вспылили:
– Вот ты и говоришь напрямую!
– Понял, – отозвался Лёша, толком ничего еще не понимая.
– Ты где сейчас?
– У себя. Это в двух кварталах от Алены Павловны.
– Знаю. Машина есть?
– Есть.
– Подъезжай сейчас, как ты говоришь, к Алене Павловне. Брякнешь по этому номеру – я выйду. В машине и потолкуем.
Подъехав, Лёша дважды нажал на кнопку, оживил связь.
– Иду! – коротко и раздраженно бросили оттуда. – Ты на чем?
– Старенький «Опель». Синий, – прибавил Алексей после заминки – торопливо, чтобы успеть, пока там не отключились. – И немытый.
На ступени у входа, где по случаю ремонта стояли заляпанные дощатые козлы, выскочил сухопарый коротышка в обтягивающей тесной одежде, резко не походящей на то, что носил Лёша. Быстрым взглядом с первой попытки угодил в Алексея и выставил палец, спрашивая: ты?
Лёша кивнул и потянулся к дверце пассажира, чтобы приоткрыть.
Высоким ботинком из крокодиловой кожи коротышка, брезгливо мигнув щекой, ступил на затоптанный коврик, уселся. Машинально закрывая за собой, глазами нацелился в глаза Алексея и смотрел не мигая, как смотрят боксеры перед боем.
Неожиданная тяжесть этого взгляда заставила Лёшу потерять из виду, что собеседник щупл и невелик ростом. Оставаясь на месте, атакующие глаза словно бы приближались, прокалывая зрачки Алёши, и он, Алёша, желая не спасовать, но и не имея охоты бодаться, посмотрел в ответ открыто и беззлобно. И атакующий натиск соперника провалился, как проваливаются те же боксеры, вложившись в удар, который не попал по цели.
– Как ты меня вычислил? – с нотами допроса начал пришедший.– Сёма растрепал?
Сёмой, было понятно, он назвал риелтора, и Алексей, чистосердечно ответив движением лица, что нет, успел подумать, как опрометчиво не приготовился к такому вопросу. Впрочем, кто-то другой в нем, находчивый и не расположенный с оглядкой взвешивать каждое слово, заметил не без лукавой таинственности:
– Ну мы же все у родины переписаны… И Алена Павловна ничем не хуже прочих.
– Далась тебе эта Алена Павловна! Всю жизнь копытим, копытим. И – на жен, на жен. Сами под Богом ходим, на нас не запишешь. Тебе еще не приходилось из собственной благоверной, которая ни палец о палец, делать миллионершу? Нет? Везунчик! – раздражение в собеседнике, как дрова, которые шевельнули, вспыхнуло ярче, и он, снова напирая взглядом, произнес, прервав самого себя:
– Короче! Что ты мне хотел сказать без посредника?
Лёша продумывал, как поведет разговор, но заготовка, казавшаяся толковой в замысле, озвучилась до того вычурно, что он почувствовал, как краснеет.
– Я не хочу быть бревном на пути прогресса. И сразу сказал, что готов меняться на равное помещение. Но такое стоит сейчас триста тысяч.
– Так, – оживился пришедший, явно расположенный здесь и сейчас завершить сделку. – Ты хочешь триста, я предлагал двести, давай ни мне, ни тебе: двести пятьдесят!
– Но ты уже предлагал через Семена Борисовича двести пятьдесят…
– Да?
– Да.
– Ладно, предлагал так предлагал. Тогда от этой цифири метим на другую: ни нашим, ни вашим, двести семьдесят пять!
В резкости последних слов Лёша почувствовал предел, за которым всё может сломаться. Он, собственно, готов был согласиться и на двести пятьдесят, и возразил вовсе не для того, чтобы переместиться в торге еще на шаг в свою пользу, а просто уточняя, как было на самом деле.
– Хорошо, – ответил Лёша. – Хотя, честно сказать, ума не приложу, куда перебираться.
– Ты это серьезно или только так – чтобы не промолчать?
– Серьезно.
– Да ты открой рекламу! Предложений – чертова гора! Только свистни – и арендуешь место в сто раз лучше, чем имел!
– Арендовать? Я как-то не подумал. Зациклился: купить, купить! А оно и правда – взять в аренду…
Покупатель смотрел на него как на нечто небывалое – весело смотрел и с неожиданной в его колючем облике радушной симпатией.
– Ну, ты даешь! – и снова резко сменил настрой. – Выходит, предложи тебе Сёма аренду – мы бы давно уже поладили?
– Не знаю. Я как-то аренду совсем упустил из вида.
– Ну, Сёма, ну, засранец! Полгода проморочить голову!.. Так: появится – ты ему ни слова о том, что мы ударили по рукам! Продаешь сам, а кому – не его собачье дело! Хочу увидеть, с какой рожей заявится ко мне! Ладно, ближе к делу. Готов завтра с утра быть у моего нотариуса с документами?
– Готов. Но вот такую сумму принять на счет – готов не очень. У меня и без того – переводят туда, переводят…
– Мне тоже светить такие траты не с руки. Сколько покажем официально?
Подумав, что купил у города за эквивалент семи, Лёша сказал:
– Тысяч пятнадцать? Для ровного счета…
– Идет. Тогда посиди, принесу остальное.
Через несколько минут покупатель появился на своем крыльце с пакетом. Будто в несвежую, подо что-то уже простилаемую прежде газету завернули небольшую буханку «Бородинского».
– Держи. Все двести шестьдесят. Открывать не надо – меня последнее время пасут, как шпиона. За подлинность купюр и точность пересчета отвечаю.
Лёша спровадил сверток себе за спину – на коврик под задним сидением, сказал:
– Но мы даже не познакомились.
– Мой номер в твоем телефоне. Пометишь – Саша. Ну а я тебя – как облупленного…
– Вот именно. Как-то оно не того: ты обо мне всё, а я – Саша…
У покупателя снова недоброй тяжестью наполнился взгляд, но теперь в этой тяжести не было наступательного напора – в ней угадывалось словно бы некое сожаление и даже, показалось, старательно скрываемая неловкость. Он усмехнулся половиной лица и назвал полное с отчеством имя и фамилию известнейшего в городе бандита. Фамилию звучную, с детства служившую вместо клички.
– Доволен?
Вопрос пришелся в самую точку. Пожалуй, что Лёше действительно было бы комфортней оставаться в неведении. Он, этот Саша, и нынешний мэр города дружили с юности и бандитствовали по-черному в девяностые и начале нулевых.
– Сделку, считай, закрыли, можно и поделиться, – сказал Саша. – Видишь ли, мы с Юрчиком, как он избрался, забожились друг перед другом, что впредь каждый наш чих будет законным. Но как же это трудно! Не держи я сам себя зубами каждую минуту – вы бы у меня вылетели из этой халупы в два счета и без всякого выходного пособия. А я вам – сотни тысяч зеленых, и время на вас трачу, время, которое стоит миллионы! И так ведь не только с вами – на каждом шагу, за что ни возьмись! А как, бывает, чешутся руки!.. Пытка! Пытка! – И снова оборвал себя. – Так, завтра в десять. И можешь сделать для меня доброе дело? Поговори с бабкой! Я отстегиваю ей справедливые деньги, она же загадывает такое – волосы на затылке шевелятся. Будь другом, скажи ей, что уходишь. Уже для нее аргумент. Время, понимаешь ты – время! Чувствую, еще немного – и никому они станут нафиг не нужны, эти козырные квартиры…
Дома Алёша открыл свёрток. Пачки сотенных купюр, перепоясанные крест-накрест банковскими лентами. Пересчитывая, переложил их с места на место. Двадцать шесть. У него не было сомнений – сосчиталось как-то само собой, механически. Банкноты и вовсе новые, и уже побывавшие в ходу. Новые, свежие на ощупь, чем-то напомнили Лёше мерею на лайковых перчатках мамы. Давняя память, из детства. А к деньгам не проснулось никакого чувства. От родителей это в нем, что ли? Зарабатывая на хлеб и воду, всю жизнь они проездили с цирком. И ныне продолжают колесить. Клянут свое существование последними словами, а бросить всё, осесть на месте, – всё одно для них, что лечь в могилу. Его, Лёшу, когда подрос немного, оставили сиротой у деда с бабушкой…
В книжном шкафу располагалась библиотека, собранная покойными стариками. Он вынул несколько томов из первого на широкой полке ряда. Пяток книг из второго ряда устроил лежа в узком просвете. Туда, в возникшую прореху во втором ряду, угнездил сверток, наново укутанный в газету, замуровал томами, стоявшими впереди.
На этом полученное от Саши ушло из его мыслей. Наперед стыдясь почему-то того, что должен сказать, Алексей думал: как, в каких словах известит он Любовь Игнатьевну?
И всё ощутимее теснила сердце забота – куда переезжать? Что ж, с утра он займется поисками, попросит всех своих, чтобы узнавали, где, что и по какой цене.
Тетя Люба осветилась улыбкой, исподтишка излучающей превосходство, когда он, мямля и заходя издалека, заговорил о своих новостях. И, не дослушав, объявила, что и сама со дня на день намерена выбираться.
– Дали согласие? – обрадовался Алексей.
– Дала. Но не этим. И получаю ровно вдвое по сравнению с тем, что эти мне навязывали!
Видно было, что ей, Любовь Игнатьевне, ставили строжайшим условием неразглашение имен и должностей, но что она не в силах не поделиться с кем-нибудь, а прежде всего – с Лёшей, юным, полным сил соратником, который банально сдался в отличие от нее, беспомощной старушки, одержавшей верх.
– Я продала квартиру… – она театрально подержала паузу, – сыночку прокурора области! Им, как вы сами понимаете, здесь не жить, им все эти фокусы с газом, светом и поджогами до одного места. И возьмут они с наших ретивых застройщиков не деньгами, нет! – тетя Люба опять интригующе потянула время, и Алексей успел заметить, что она, поладив с кем-то, вся теперь на стороне тех, кому дала согласие. Как, впрочем, и он, ударивший по рукам с Сашей и теперь безотчетно желающий ему успеха. – Они затребуют долю в строительстве! – завершила Любовь Игнатьевна победоносно, а Лёшу затронула невеселая мысль о том, что все, включая, оказывается, и его самого, норовят урвать у тех, кто затевает дело.
…Бойкое место у выхода из метро. Нижний этаж арендованного павильона служит приемной, где Лёша встречает клиентов, принимая заказы, и где на красивых стендах в тесном, но безупречном порядке ожидают выдачи заправленные и отлаженные печатные устройства. Заправка и ремонт осуществляются на этаже верхнем, где каждый сантиметр площади пришлось задействовать с сугубой рациональностью. Отсутствие прежней шири само собою избавило фирму от непрерывных кутежей и свиданий с подружками. Сам Лёша по собственной воле ни за что бы не покусился на праздничность и праздность былого существования. Он, который оплачивал пирушки и брал на себя хлопоты хозяина, считал это почетным долгом. Ведь ему подфартило с помещением и заработками, и он был уверен, что всякий на его месте так же безоглядно поделился бы всем этим с приятелями. Как-то незаметно вошло для обитателей мастерской в привычку, сделалось само собою разумеющимся, что все затраты несет он, Лёша. И убирает после всех, и доделывает за всех просроченные из-за развлечений заказы. И каково же было его удивление, когда он стал обнаруживать, что ему садятся на голову, что об него едва не вытирают ноги. Воспротивиться, однако, не хватало характера. Многие уже не останавливались перед тем, чтобы в приказном порядке давать ему задания, и поторапливали, посмей он замешкаться. И он всё больше делался объектом насмешек. Причин – хоть отбавляй. Тут тебе и воздержанность к питью, и робость с девчонками. Со странным его пиететом к ним, едва не обожествлением.
Но вот остались в прошлом гулёвые квадраты, и прибавилось, благодаря расположению у выхода из метро, заказов. И осыпались, как-то сами по себе отряхнулись, отстали от коллектива нагловатые бездельники. Скупые производственные площади водворили дисциплину и ответственность. Оставшаяся меньшая половина ребят вполне управлялась с объемом работы, возросшим втрое. И все оставшиеся прониклись к нему, Алексею, истинным уважением, которое не в последнюю очередь подкреплялось новой величиной их заработков. А не ушли из мастерской именно те, кто в заработках больше всех и нуждался.
За стеклянной стеной павильона валил снег с дождем, а тут было тепло, тесновато и уютно. Погода распугала клиентов. Лёша смотрел на тяжелые хлопья, бьющие по луже и сразу становящиеся водой, и чувствовал что-то подзабытое, что-то из детства – грустное и мечтательное.
Тенью мелькнула мимо витринного стекла легкая фигурка, сигнальным колокольчиком тренькнула дверь.
Она вошла, хлюпая мокрыми насквозь сапожками, остановилась у приемного стола. Большой, заполненный до отказа пластиковый пакет переложила из руки в руку и освободившуюся зябко сжала в кулачок. Когда она всхлипнула, он понял, что лицо ее влажно не от снега. Или не только от снега. И, удачно найдясь, предложил:
– Хотите кофе? – и подхватился, не дожидаясь ответа, к стоящему всегда под парами автомату.
Уже устроенная им в кресле для посетителей, она смутилась, когда он поставил перед ней чашечку.
– Вы пришли с заказом, вам полагается! – балагурил он, запрашивая кнопками кофе и для себя.
Не смотрел, чтобы не стеснять, но видел, как она непослушными, замерзшими губами коснулась обжигающей пенки. Запомнил, поймав первым взглядом, светлые крапинки на ее широковатых скулах и близкие крапинкам по цвету янтарные глаза. Подумалось, что, наверное, она рыженькая, но отемняет волосы, и подрисовывает брови и ресницы.
Похожее на позыв к озорству, вдруг подступило к нему желание угадать, какая она без ретуши, и представилось, что она должна смахивать на конопатого мальчишку, которому покажи палец – и он расхохочется. Такое лицо – сценическое, для манежа – делает его мама. И ей так часто под развеселой маскою лица бывает не до смеха. Как вот теперь и его заказчице.
– Вас кто-то обидел? – спросил он и оробел, подумав, что поступает бестактно.
А она, словно только этого ей и не хватало – чтобы спросили участливо, – вдруг прорвалась признанием:
– Она придирается ко мне, чтобы выгнать! На каждом шагу придирается! Мои испытательные полгода без зарплаты заканчиваются – и она, чтобы не оформлять, чтобы задаром другую взять дурочку… А мы с мамой мечтали, что вот начну зарабатывать. Немножечко, но все-таки. Ничего я не начну! – и уткнувшись в кисти рук со школьным бесцветным маникюром, она расплакалась навзрыд.
Слезы и эта ее доверчивость легли ему на душу как признание в дружбе.
– Да что вы! – вырвалось у него так громко, что следующие слова он произнес почти шепотом. – Да это же хорошо! Вам надо учиться, а не прислуживать какой-то хамке!
– На бесплатный мне не поступить, а на платный у нас нету! – ревела она, уже не сдерживая себя.
– Ой, как вы ошибаетесь, думая, что вам делают плохо! – заговорил Алексей торопливо, словно хотел не дать ей и секунды для ее слов. – Меня вот пожарник два года поедом ел, а потом оказалось, что он выхватил мою фирму на такую высоту, что и мечтать нельзя! Или стали выживать из помещения. Думал – беда! А вышло… Я выкупил его у города за семь тысяч, а мне выложили в сорок раз больше! Где бы такое было мыслимо?
Четыре тысячи процентов заработать! В один миг! Как пальцем щелкнуть!
Лёша не помнил, как очутился перед ней на корточках. Он бережно пробовал забрать ее холодные, как ледышки, руки в свои, заглядывал ей в лицо.
– С вами такая же история! Абсолютно, совершенно такая же! Уходите оттуда немедленно! Сию буквально секунду! Поднимайтесь! Поднимайтесь, говорю! И садитесь на мое место! Садитесь, садитесь! Вот так. С настоящей минуты вы принимаете и выдаете заказы. Это проще, чем поджарить яичницу. А я спокойно займусь, наконец, снабжением, отчетами и всем прочим. А они за готовым пусть сами приходят! Наберете по телефону – и пусть приходят. И зарплата ваша уже капает вам на карточку. Вот и попробуйте сказать, что та, которая делала вам плохо, не сделала хорошо!
Она мигала слипшимися, почти отмытыми от туши, белесыми ресницами. И ничего не пробовала говорить. Ей столько всего надо было бы спросить, но она знала, что спрашивать ничего не нужно. Его искренность была ответом на всё.
– У нас тут небольшой, молодежный и сугубо мужской коллектив! – сыпал, не узнавая себя, Алёша. – Был сугубо мужской. Мы вас тут замуж выдадим – оглянуться не успеете! – балагурил он, всегда безнадежно косноязыкий с девчонками, и чувствовал, как ему не хотелось бы ее замужества с кем-то другим.
Слова, исторгаемые необъяснимо счастливым настроем, текли из его рта неудержимо. И множество удивленных, веселых мыслей всплывало в нем, подобно пузырькам из газировки. Он сказал ей, а только теперь подумал, отдавая себе отчет, что ведь действительно выхватил у города свои метры за семь тысяч и тут же, не прошло и двух недель, сдвинул их за двести семьдесят пять! И эти деньги – четверть миллиона! – лежат у него нетронутыми в дедовом книжном шкафу. А ведь на них – как же это раньше не приходило ему в голову? – можно купить хорошую машину, купить и обставить квартиру. И путешествовать! И сыграть свадьбу! И оплатить ее учебу!
Он сидел в кресле для посетителей, положив локти на стол и мечтательно разглядывая неотразимо милую, веснушчатую дурнушечку.
– А ты куда хотела поступать?
– Туда не поступишь, – сказала она с давно примиренным сожалением.
– А все-таки?
– В медицинский.
– А каким доктором?
– Детским, – почти шепнула она, сконфузившись отчего-то этим своим признанием.
Судовой журнал «Паруса»
Николай СМИРНОВ. Судовой журнал «Паруса». Запись четвертая: «Светописный домик»
У брата моего Степана – он на два года младше – заболело горло, позвонил ему: застарелая ангина. Сделали анализ, успокоили: опухоль не злокачественная!.. А что же не проходит?.. Голос осип, осел.
Слово имеет зрение, видит нас. Сегодня приснился сон: Колыма, наш домик, отец и мать в возрасте той жизни, и я с братом. Никогда так, всей семьей, не снились; они укладывают его в тёмной – там у нас зимой ставень не открывали – комнате, «спальне», на свою кровать у стены, и говорят: это Степе! Я спорю: а мне где лечь? Они не уступают, даже не смотрят на меня: нет, сначала должен лечь Степан!
Мы в детстве спорились: кому первому вставать утром в школу? Меня будит мать – я: а Степка? К нему подойдет – он: а Колька?..
Я даже во сне удивился, так давно и живо не снился колымский наш дом и давно умершие родители; и эта темная комната с её постелью – в отличие от чепухи, вереницей сновидений тянущихся всякую ночь и тут же забывающихся; затревожился.
А потом узнал, что брату новый анализ сделали, и болезнь у него уже запущена, операцию делать, сказал врач, уже поздно. Уже и глотать ему стало трудно… Поставили в больничную очередь на облучение – два месяца жди!.. Очередь туда, говорят, у нас большая…
…Первая наша с братом сказка в детстве – про избушку. Была у зайца избушка лубяная, а у лисицы ледяная – начинала мать рассказывать. Я еще не знал, что такое луб, и поэтому избушка лубяная представлялась какой-то нездешней. А потом другая сказка и тоже про избушку: кто, кто в тереме живёт? Я – мышка-норушка, я – лягушка-квакушка, я – заяц в поле свертень… Всем в избушку хочется!.. И, точно живой, по-сказочному лубенел наш дом, который отец срубил с Кудинычем, дневальным из барака. И, слушая, я оглядывал с удовольствием и удивлением наши теплые, беленые стены и печку – как хорошо! и стены будто глядят на тебя и тоже радуются, что всё – так! И будто прямо в сердце грохал новый гость: я медведь всем пригнетыш! Сейчас – в теремок ему не влезть! – сядет на него и всё разгромит…
Мне так хотелось построить свою избушку. И в одно прекрасное время, говоря словами матери, когда уже мы с братом в школу пошли, в одно прекрасное время, то есть летом, в каникулы, нашелся такой человек, дядька, который взялся нам избушку построить. И не только нам, но и другим мальчишкам.
Дядька в то лето появился на нашем прииске и жил у лесника Доброжанского. Дом их на отшибе, на берегу речки Бухалая. Доброжанский – турка, с тридцать второго года на Колыме, женился на якутке, у них были две девчонки младшие, да два мальчишка. Старшему, Кольке-якуту, уже шестнадцать, в кинобудке работает, курит, как взрослый, открыто у клуба. А Юрке-якуту тринадцать, вокруг него мы и собирались: я с братом, наш друг Серега Киценко да Колька Казаков, сын начальника отдела кадров, лучший Юркин дружок. Девчонок решили не принимать в избушку.
Как с каменистой, тронутой мошком да чахлой травой плешины от дома лесника спустишься в кусты приречные, тут и место выбрали в глушняке бряда с ивняком, на чистом песочке у душистых, малорослых топольков.
Дядька в серой спецовке, в резиновых сапогах, приземистый, грибоватый: с большой головой в кепке примятой, мордастый такой! Четыре столбика тут же срубил, ошкурил, мы ямки вырыли, поставили; и всё делал быстро, шевелисто и молча; а потом как принялся командовать! Морда стала зверская, как у медведя: широкая, с приплюснутым, раздавленным, что ли, носом, рябая, как дресва, в крупных щербинах, и бугристая по щекам: видать, когда-то в лагере еще обморозился. Глазки голубенькие в этой дресвяной маске бегали под козырьком кепчонки маленькие, быстрые, как зверьки.
Ругается, психует:
– Мне сегодня же чтобы были доски с дровосклада!.. Что, тырить не умеете?! Мне вас еще учить, как тырить доски?.. Тогда я не буду строить!..
Покрикивает хрипло, машет руками. Руки у него вообще всегда, если не работали, ходили ходуном… Верно, хорошо умели тырить… Юрка-якут попятился, улыбаясь хлипко: айда!
Дровосклад огромный, обнесен колючей проволокой, но она редкая, да и порвана местами, а со стороны реки – вообще входи свободно к штабелям бревен, досок, дров, реек отбросных, горбыля – горы их тянутся по берегу прозрачной – на дне железяки накиданы – тугой быстрины Бухалая.
Мы набираем досок, горбылей, каких утащить по силам. Весь берег-галечник здесь красный от лиственничной коры. Ходят рабочие вдалеке у ворот, где верещит пила-циркулярка в сугробах свежих опилок, но на нас не обращают внимания.
Юрка выбрал длинную широкую доску, она играет, прогибается, ударяет по ребрам: он перехватывает её с боку на бок. Юрка в чёрной вельветке, и черные глаза его играют: вот дядька удивится, какую доску он приволок!
Трусцой, торцы досок с веселым грохотом прыгают по голышам-окатышам: тпру-ру-рум! Солнце с низкого над долиной неба печет жарко. Река шумит и шумит прохладно, вековечно, так, что шум приобретает какой-то загадочный, очеловеченный смысл, вбирая и наши голоса, и стройку, и унося их к дальним сопкам, в сизеющий таинственно, тающий сон тайги на краю долины.
Но дядька не удивился Юркиной доске. Встречает нас с добычей молча, снова недоволен, что ли? Ему всё мало… Через полчаса опять заорал:
– Вы мне, знаете… чтобы… у меня! – Бросив молоток, сечет воздух короткими руками, глаза выворачивает: – Если завтра не приволочете досок на крышу – прогоню вас! Сам тут поселюсь!.. Тут у меня стоит бутылка спирта! – тычет на столбик для столика. – Там – кипит уха на костерке! В окошко закидываю удочку! – рукой изображает, как выдергивает хариуса: – Кидаю его в котелок. Выпиваю – закусываю! Во, жизнь!..
Но стали мы чувствовать: вроде дядька-то – нарочно ругается? Да ему самому нравится работать и нас пугать; и самому хочется порыбачить, погужеваться тут летом, он завидует нам, что у нас такой домик хороший! Но уж где ему с такой мордой – не возьмем! Морда зверская у дядьки, обмороженная, бугристая, как дресвяная маска – лишь голубеет глазками – маленькими, как у медведя… Только медведь раздавил избушку своей тушей, а дядька – построил!
И только теперь я понял, что это была, может, последняя попытка одинокого человека (ни имени, ни фамилии которого мы не знали, просто – дядька) даже не попытка, а игрище построить дом, гнездо с детьми. Поэтому он так и изображал из себя… Построил – и сразу же ушел. Повернулся спиной в серой спецовке на наши благодарности – ничего не сказал. Ушел, как медведь…
А к нам, узнав про домик, начали приходить, проситься Витька Папахин, Васька Пупков, мать у него библиотекарша, да два брата Власовых, сыновья кузнеца, да Колька Варич, сын бурильщика, да Ринат Абдрашидов, да Женька Разбицкий с Димкой Сухаревым, и последним пришел Витька Паль, сын бухгалтера. Все что-нибудь несли в общий котел: варить еду. Пришлось и девчонок, сестер Доброжанских, по блату взять в поварихи: Любку – одиннадцати, да Надьку – семи лет.
В сентябре, когда уже холодно стало здесь собираться, да и в школу пошли, я забрел раз в избушку по шуршащей тополиной листве, посидел у столика на лавочке. Как грустно, одиноко; холоден притоптанный пол земляной с вмятыми окурками папиросок «Север». Уж мы и курить пробовали… За кустарником вода прибывает, подмывает шаткий ивняк на гребнях намытого песка, по-осеннему бурлит перекат, словно чует, что скоро зима – завалит речку снегом, выморозит до дна. Но и приютисто все же, словно здесь еще невидимо поселился кто-то и глаголет, что впереди жизни такой хорошей уж никогда не будет. Ушел ты из сказочного домика, покинул сказочный мир и теперь плутаешь неизвестно где. Как в дремучем лесу медведь… Звонил уже два раза брату – не отвечает, телефон отключен, похоже. Облучать его будут сорок пять дней.
…Не всегда удается связать внутреннее с внешним в нашей странной жизни, где одна половина предметов принадлежит к действительности, а другая половина к миру, находящемуся внутри человека; еще не закончил я этот рассказ, как (и тоже после долгого перерыва) приснился мне давно умерший друг.
Большая комната, похожая на общежитскую, уставлена железными кроватями, одеяла серые посмяты, в боринах, будто жильцы только сидели на них и куда-то ушли. Солнечно, светло, много окон, все свежо, ясно, ярко. Друг лежит на койке в своей задумчивой, обычной позе, руки закинув за голову. Я здесь написал рассказ: что-то тоже солнечное, яркое. Подробности рассказа я не держу в уме, а беру его общим родовым понятием или образом, как объем света теплого, умового. Лишь один лепесток розы в нём, как остаток крови, еще не претворившейся в свет. Дал его почитать другу, как в молодости давал читать ему свои сочинения… Прихожу – друг по-прежнему молчит, ничего не говорит, как в прежних снах перед моим несчастьем несколько лет назад – точно предупреждал! А на столе листы – и сокращен рассказ наполовину. Читаю – вроде так лучше?..
У меня был рассказ вообще – как образ всех рассказов, будто домик их сказочный, и в нём лепестком розы – как сердце, еще не претворившееся в свет. А теперь свет посмуглел на листах, и проступили на них, темнея, строки.
Если ты сократил, а стало лучше, толкую я другу, значит, рассказ мой пока – только заготовка?.. А он все молчит, не подтверждает, но и не отвергает моих слов, как-то он весь в себе: там у него, в себе, и моё – в голос, в слова не выводимое. Всё так и лежит на койке, и вся его поза и мои вопросы – как само собой разумеющееся, само о себе говорящее; дескать, какой бы ни был домик твоего рассказа, он – только половинка домика вечного. Поэтому и сократил вполовину (половину смертную, земную), вознеся в свой свет, понимающий без слов. В молодые годы он часто повторял: на том свете мы станем немыми, и восторг переполнит наши души – слова Василия Розанова… Такой сон, будто увидел меня изнутри друг; сон как зрячее слово о вечном домике светописном и о сердце, претворенном в свет.
Литературный процесс
Сергей СТЕПАНОВ. Волшебная музыка слова, Или в чем искусства едины
(о Всероссийской научно-практической конференции, посвящённой 200-летию И.С. Тургенева)
Московский государственный институт культуры внёс свою лепту в празднование 200-летнего юбилея крупнейшего русского писателя-классика Ивана Сергеевича Тургенева (1818–1883). 26-27 ноября 2018 года в МГИКе прошла Всероссийская научно-практическая конференция «Синтез литературы и музыки в русской классической культуре» (к 200-летию со дня рождения И.С. Тургенева). Основные организаторы – кафедра специального фортепиано факультета музыкального искусства МГИК и кафедра литературы факультета медиакоммуникаций и аудиовизуальных искусств МГИК. В конференции приняли участие преподаватели, аспиранты и студенты кафедры журналистики МГИК, кафедры сценической речи МГИК, Московского государственного института музыки им. А.Г. Шнитке, РАМ им. Гнесиных, Владимирского государственного университета им. А.Г. и Н.Г. Столетовых…
Проблематика синтеза литературы и музыки стала основополагающей для конференции, посвящённой юбилею И.С. Тургенева, далеко не случайно. Знаменитый писатель был человеком очень музыкальным, его поэтические произведения впоследствии стали известными романсами, музыкальными образами насыщена и его проза. В самом тургеневском слове заключена особая мелодичность.
Вступительное слово на пленарном заседании было произнесено проректором МГИК по научной деятельности, заведующим кафедрой литературы, доктором филологических наук, профессором А.Н. Ужанковым. В программе конференции материалы, посвящённые непосредственно жизни и творчеству писателя-юбиляра, музыкальным образам и музыкальной проблематике в его произведениях, сочетались с анализом многочисленных вопросов, связанных с взаимопроникновением различных видов искусств в русской и мировой классической культуре.
С интересными и содержательными докладами выступили как известные исследователи и практики (доктор философских наук, профессор кафедры литературы МГИК Н.И. Неженец; зав. кафедрой специального фортепиано МГИК, профессор В.Ф. Щербаков; доктор искусствоведения, заведующая кафедрой философии, истории, теории культуры и искусства Московского государственного института музыки им. А.Г. Шнитке А.Г. Алябьева; доктор педагогических наук, директор Высшей школы музыки им. А. Шнитке РГСУ Н.И. Ануфриева; доктор филологических наук, профессор кафедры литературы МГИК И.В. Калус; доктор философских наук, профессор Е.М. Шабшаевич; доктор филологических наук, профессор кафедры журналистики МГИК Т.Е. Сорокина; кандидат философских наук, директор Института искусств и художественного образования Владимирского государственного университета им. А.Г. и Н.Г. Столетовых Л.Н. Ульянова; доктор филологических наук, профессор кафедры литературы МГИК Я.О. Гудзова; доктор педагогических наук, профессор МГИК Г.А. Иванова; член Союза писателей России, доцент кафедры журналистики МГИК А.А. Бобров; кандидат искусствоведения, преподаватель РАМ им. Гнесиных А.Л. Резник), так и аспиранты, магистранты и даже студенты. В частности, студент 1-го курса кафедры журналистики МГИК А. Елесин.
При подведении итогов конференции на круглом столе все участники были едины в том, что русское и мировое классическое искусство есть явление взаимосвязанное, синкретическое, где различные виды и жанры во многом дополняют и более глубоко раскрывают друг друга.
Евгений ЧЕКАНОВ. Горящий хворост (фрагменты)
КОКОН
Как рождаются вновь? Как встают из могил?
Как обычно. По воле Творца.
Тесный кокон, которым ты так дорожил,
Вдруг рассыплется. Вмиг, до конца.
И над бедной поляной, которую ты
Всю исползал на долгом пути,
Замаячит трепещущий свет высоты…
Ты свободен. Восстань и лети!
Кажется, всё очень похоже: ты всю жизнь ползаешь, подобно гусенице, по своей земной поляне и набиваешь утробу, а затем превращаешься в этакую неподвижную куколку. И, значит, впереди у тебя новая ипостась: через некоторое время ты превратишься в роскошную бабочку и станешь порхать с цветка на цветок, пить нектар и с энтузиазмом совокупляться…
Ан нет! При ближайшем рассмотрении эта аналогия не выдерживает критики – достаточно осознать, что твоему праху, в отличие от живой куколки, суждено истлеть в земле. Ну, или испепелиться в печи крематория.
Мое поэтическое «я» возражает: мол, гусеница, окукливаясь, тоже думает, что она умирает. А она всего лишь окукливается. Гм… во-первых, неизвестно, о чем она там думает. А главное – процесс полного превращения чешуйчатокрылых происходит у нас на глазах, не скрываясь в трансцендентальные туманы. Этот метаморфоз мы можем наблюдать, он доступен опыту, – а вот человеческий метаморфоз, столь любезный моему поэтическому «я», нашему опыту недоступен. Во всяком случае, пока недоступен. А значит, и о нашем бессмертии речь пока можно вести только гадательно.
Мое поэтическое «я» опять возражает: мол, в случае человека речь идет не о бессмертии тела, а о бессмертии духа. Я опять сопротивляюсь: тогда и говорить нужно только о жизни духа. Но ты-то ведь, мое восторженное «я», отождествляешь с жизнью гусеницы – жизнь всего человека, а не жизнь одного только его духа!
Мое «я» опять возражает: а что оно такое, человек, ежели не дух?..
В этих схоластических спорах очень легко забыть о том главном, чего из моего стихотворения не выкинешь – о воле Творца. Ведь если Бог существует – а Он существует! – то Его воле всё подвластно, в том числе и наша реинкарнация. А уж как она там происходит – по типу ли «гусеница-кокон-бабочка», или как-нибудь иначе – это дело десятое…
Господи, но почему же мы так жаждем бессмертия? неужели нам мало наших ста лет на Земле?
***
Земную победу судьба стережет:
Ров крут и мосток ненадежен,
И меч окровавленный, встав у ворот,
Чуть что, она тянет из ножен.
Так что же – она всемогуща? Вранье!
Пройди, осторожно ступая, —
И вырви победу из рук у нее!
И пусть она плачет, слепая!..
В юности мне была близка романтика средневековых замков, рвов, мостов, цепей, доспехов, благородных рыцарей и прочей готической белиберды. Мне грезилось, что слепая Судьба стоит у ворот замка с мечом, мгновенно реагируя на каждый неосторожный шорох смельчака, намеревающегося умыкнуть прелестную Победу…
Эти строчки раннего стихотворения отразили мою тогдашнюю инфантильную уверенность в том, что Судьбу можно обмануть, что она не всемогуща. Наверное, многие люди и ныне так считают. Но сам я давно уже убежден в обратном.
ВАХТЕР
За окном горит прожектор, вьется снег…
Померещился вахтеру человек.
Вышел он, звеня ключами, – никого.
Только сердце вдруг застыло у него.
Показалось: из окна глядит вахтер,
На него глядит – а он стоит, как вор.
Нервы, что ли? Он к окошку подошел,
Взглядом комнату знакомую обвел:
Плитка, чайник, стул казенный у стола.
А хозяин, видно, вышел: всё дела…
И на всем пустом объекте – ни души…
Ох, чего не померещится в глуши!
Это стихотворение, написанное в годы студенчества и навеянное впечатлениями от нескольких месяцев подработки ночным сторожем на автостоянке, было моей попыткой поэтически поставить проблему раздвоения личности, взаимоотношений «я» и «не я». Не ведая, что над оным вопросом бились тысячи куда более могучих умов моей планеты, я просто припомнил свои ощущения и попытался воспроизвести их, возведя в нужную для стихотворения степень.
Какие задачи я ставил перед собой? Во-первых, мне очень хотелось поселить в читательской душе, пусть хотя бы на миг, то ощущение «странности» раздвоенного бытия, которое порой посещало и меня самого. Во-вторых, я хотел указать на метод погружения в это ощущение – нужно занять противоположную точку в системе «свой-чужой», поставить себя на место Другого. И еще я стремился показать, что человек не может и не хочет долго пребывать в расщепленном мире – он стремится поскорее вернуться к своему привычному «я», на свою человеческую «вахту».
Увы, никто из прочитавших это стихотворение никогда не сказал мне о нем ничего вразумительного. Решив, что вещь не удалась, я оставил попытки двигаться в этом направлении.
Может быть, и напрасно.
ПУТЬ НА СЕВЕР
Покидаю домашний уют.
– Ничего, – говорю, – ерунда!
Полтора этих года пройдут
И в душе не оставят следа!
Но плывет, словно шумный ковчег,
За окном ярославский перрон,
И молчит, как один человек,
До отказа набитый вагон.
И редеют леса за окном,
И всё чаще – кусты да песок.
И становится в поле темно,
И рассвет еще очень далек.
Хохочу, говорю невпопад,
В зыбкий сумрак смотрю до утра.
А колеса стучат и стучат:
– Полтора!
Полтора!
Полтора!..
В вузе, который я окончил, не было военной кафедры, и поэтому выпускники, не успевшие ранее отдать родине священный долг, должны были после учебы служить не офицерами, а рядовыми. Тут-то им (и мне в том числе) и пришлось хлебнуть горячего до слёз. Ведь тянуть солдатскую лямку «не со своим годом» всегда нелегко, а если тебя, великовозрастного молодого специалиста с высшим образованием, подчас уже отца семейства, отдают в подчинение 19-летним балбесам с двумя-тремя лычками на погонах, то и вообще получается тоскливо.
Правда, одно послабление отчизна сделала: служили мы не два года, как другие призывники, а лишь полтора. Но и этого хватило под завязку. Боже, как мы завидовали своим погодкам, которым посчастливилось окончить вуз с военной кафедрой, – все они отбарабанили свои полтора года лейтенантами!
Меня «советская армия» поначалу просто оглушила. Мужское общежитие – вообще не очень-то приятная штука, я это понял еще в свои 18 лет, когда сверстник, деревенский бугай, одолев в неравной борьбе, заломил мне за спину мою же руку и легко сломал ее в локте (а потом были месяцы хождения в гипсе). Но армия – это насилие мужчин над мужчинами, протяженное во времени. Не день и не два, а год (полтора, два, три) ты живешь в атмосфере сильнейшего давления на твое «я». А сопротивляться тебе запрещено.
Грубые души, привыкшие унижать и унижаться, принимают такой порядок на ура, гордые и тонкие – ломаются или надолго замыкаются в себе. Я умудрился проплыть между Сциллой и Харибдой. Голова на плечах у меня всегда присутствовала, да и физически я был не так уж слаб. Оставалось обрести (а точнее говоря, пробудить в себе) еще кое-что – смелость, хитрость, склонность к авантюризму и, самое главное, глубокое внутреннее презрение к нормам и установкам, навязанным извне.
Через боль, через страх, через страдание я полтора года шел к своему новому «я», навеки закладывая в свою душу пласт, на который могу, если придется, опереться и теперь…
ПО УЛИЦЕ БЕДЫ
Я шел по улице Беды —
И тьма была близка.
Никто не вынес мне воды,
Не подал ни куска,
Не внял ни стонам, ни слезам,
Своих не бросил дел…
Тогда решил я выжить сам —
И выжил, как умел.
Знать, небу было все равно,
Коль донесло с высот:
– Он должен был погибнуть… Но
Раз выжил – пусть живет!
Теряя темные следы,
Я тяжко шел на свет.
И люди с улицы Беды
Глядели мне вослед.
На «улицу Беды» я забредал в своей жизни часто, особенно в детские и подростковые годы. Позднее взросление, поражения в стычках со сверстниками, невнимание сверстниц, неудачи и хвори, полунищий быт родителей, – всё это я принимал слишком близко к сердцу. Утешали меня тогда только книги, первая и главная моя любовь.
Лишь годам к девятнадцати мое ощущение жизни стало, более или менее, комфортным: слезы и стоны остались позади, я научился выживать в мире людей, – как мог и умел.
Покидая улицу Беды, я шел мимо злобных, жадных, завистливых и тупых, мимо тех, кто в сердце своем давно уже поставил на мне крест. И мне не хотелось оборачиваться.
ХВОРЬ
Всё даст Господь!.. Любовь, победу, друга, –
Всё, что цветет на поле бытия!
Твое сомненье – это род недуга,
Всего лишь хворь постылая твоя.
Так излечись! И черпай полной мерой
Из закромов желанья своего.
Но для начала – в Господа уверуй
И попроси здоровья у Него.
Люди, живущие без Бога в душе, терпят в своей жизни самые жестокие, судьбоносные поражения – я видел таких людей, наблюдал их долголетние мучения. И желчно думал при этом: поделом вам, нехристи!
Но если в чьей-то грешной душе я замечал хоть толику страха Божьего, то всегда сожалел о судьбе такого человека. И, если имел возможность, протягивал ему руку помощи.
Помогали в этой жизни и мне – и, надо сказать, довольно часто. Из чего я заключил, что не я один так чувствую и так живу: нас довольно много и мы поддерживаем друг друга. Надо только не стесняться просить о подмоге, когда в твою жизнь приходит недобрый час. И, с Божьей помощью, подмога придет. Кто-то обязательно подаст тебе руку, выручит, посодействует.
Сомнение в вышесказанном – есть болезнь духа. Мое стихотворение свидетельствует о том, что мне и самому случалось страдать этим недугом. Но с одра своей болезни я кричал именно эти слова – никакие другие!..
ГЛАЗА ГЛУБИНЫ
Пруд застелил опавший лист,
И два листка червяк прогрыз.
Глядела в дыры глубина,
И понял я, что нету дна
У водоема… Но вопрос
Точил к сомненью склонный мозг:
Так неужель для взгляда вверх
Необходим грызущий червь?
Бездонное пространство человеческого «я» глядит вверх, в бездонную глубину мироздания, человек всматривается в Бога. Но без дыр, проточенных червем сомнения, мы ничего не разглядим, поскольку каждый устремленный в небеса людской зрачок плотно застелен иссохшей мудростью земных веков. Этот опавший опыт мешает нам видеть истину.
Так в своем раннем стихотворении я оправдывал необходимость вечного сомнения, нашу потребность в черве, неумолимо прогрызающем всё то, что не дает нам смотреть вверх. И образный ряд для поэтической передачи своих мыслей мне удавалось без труда находить в окружающей природе.
Если бы я остался верен этой, условно говоря, тютчевской традиции, моя творческая судьба сложилась бы, возможно, совсем иначе. Но тогда, в конце 70-х, я счел верными упреки в «кузнецовщине», звучавшие в мой адрес, – и пошел в другую сторону.
Может быть, и напрасно. Во всяком случае, сегодняшний я послал бы всех, кто меня упрекает, очень далеко – и продолжал гнуть своё.
ПАМЯТЬ
Дитя на пепелище
На корточках сидит.
То что-то в пепле ищет,
То хмуро вдаль глядит.
Разроет пепел темный
И уголек найдет…
И вновь о доме вспомнит,
И вновь слезу прольет.
Неподцензурная литература была в конце 70-х для меня недоступна, западные радиоголоса я слушал редко, вполуха, не доверял им. Сведущего человека рядом не было. Душа моя жаждала полной правды обо всем, но получала лишь какие-то крохи, фрагменты, обломки…
Я чувствовал, что не знаю чего-то самого главного. Но чего именно?
Порой я казался себе ребенком, сидящим на пепелище родного дома и пытающимся вспомнить, каким был этот дом. Я выгребал из пепла уголек за угольком и до рези в глазах всматривался в них…
***
А что, если нету за зло наказанья –
И всё как попало идет в мирозданье,
И все душегубы пребудут в тепле,
А те, что погублены, – в пепле, в золе,
И все, кто исчезли в пучине войны, –
На мрак и забвение осуждены?
Гоню я подальше мысль черную эту…
А что, если нету? А что, если нету?
Зло, совершенное людьми, должно быть отомщено – в этом у меня никогда не было сомнений. Но если на мщение у людей нет сил, кто отомстит? Иисус Христос говорит: не мстите, оставьте отмщение мне, я сам воздам за каждое зло. Но когда еще это будет, да и будет ли? А душегубы – вот же они, совсем рядом!
Такие вопросы занимали меня в конце 70-х годов, когда рождалось это стихотворение. К мысли о том, что в итоге все равно побеждает добро, а сатана является всего лишь слепым орудием в руках Господа, мне предстояло прийти только лет через десять…
ОБИДА
Разное было в жизни…
Что же, судьба, спасибо
За оплеухи злые
И золотые сны!
Многое было в жизни,
Даже обидно как-то —
Больше не испытаю
Радости новизны.
Кажется мне порою:
Был я в саду огромном,
Много плодов красивых,
Пробуя, надкусил.
Горькими я гнушался,
Сладкими – наслаждался.
Съел бы и самый вкусный,
Да не хватило сил.
Вопль миллионов слышу:
«Ух ты, какой, гляди-ка!
Нам вот одно досталось —
Горечь и кислота…»
Братцы, я понимаю,
И говорю спасибо.
Но все равно обидно,
Что не сбылась мечта.
Всё это ирония, конечно, самоирония… Однако, земная жизнь и в самом деле представляется мне очень похожей на плодоносящий сад: так много в ней – несмотря ни на что! – хорошего, доброго, красивого, притягательного. Если когда-нибудь все наши войны будут перенесены за пределы планеты, Землю вполне можно будет сделать чем-то вроде библейского Эдема – и разрешение людям пожить в этом раю будет выдаваться только за особые заслуги перед человечеством.
А мне вот, грешному, вкупе с моими собратьями по историческому времени, довелось побывать в этом райском саду просто так, за здорово живешь. Повезло, что уж там кривить душой.
А вопли миллионов… ну, я тоже вопил в свое время. Да и сейчас еще иногда постанываю. Но больше по инерции. На самом-то деле, начиная с конца 80-х годов прошлого столетия, когда и было написано это стихотворение, я каким-то краешком души всегда ощущал – мы все живем в райском саду. А страдаем, кричим и злимся потому, что не научились в нем жить. И не желаем учиться, вот что удивительно!..
Наши встречи
Иван ЕСАУЛОВ. Отсутствует государственное понимание значения русской литературы для самого существования России
– Иван Андреевич, Вы известный ученый, посвятивший себя насущной, по-хорошему амбициозной задаче – восстановлению подлинных русских смыслов в науке об отечественной литературе, очищению ее от советских плевел. К сожалению, до сих пор в широких научных, образовательных кругах, во многих «толстых» журналах исследования, подобные Вашим, вызывают раздражение, отвергаются, замалчиваются. Что сегодня мешает распространению и утверждению в нашей стране этого совершенно органичного, наиболее плодотворного – национального подхода в изучении национального же наследия?
– Я бы не формулировал это как «национальный» подход. Точнее сказать по-другому: изучение национального наследия в соответствии с его собственными фундаментальными ценностями, с уважением к этим ценностям, а не с отрицанием их.
«Мешает» же слишком многое: и инерционность советского времени, с его атавизмом ленинского отрицания единой национальной культуры, хотя при этом на самого Ленина уже и не ссылаются. Ведь если десятилетиями под флагом «интернационализма» сначала выкорчевывать самое главное в отечественной культуре – то, что делает ее русской, а затем это национальное подавать исключительно в редуцированном, усеченном виде, словно бы конвоируя при помощи «проверенных кадров», то это порождает иные формы культуры и даже иные формы жизни, для которых то, чем я занимаюсь, а также некоторые другие коллеги, прямо-таки враждебная активность: это же голос недобитой еще России, напоминание об утраченном, а также, в некоторой степени, и его восстановление. Неподконвойное восстановление.
Ну и еще необходимые уточнения: во-первых, не я один в нашей филологии от этих «плевел» стараюсь ее «очищать», во-вторых, не надо думать, что «плевела» эти самые исключительно «советские».
– Называя своих оппонентов «хозяевами дискурса», Вы подчеркиваете, что они выгодны нынешней власти в РФ, более того – плоть от плоти ее. Поясните, пожалуйста, в чем состоит эта выгода и какую функцию они выполняют.
– И опять я не вполне соглашусь с формулировками. Меня совершенно не интересует «политика» как таковая, ею не занимаюсь, ее не исследую; я, слава Богу, не «политолог» и не пропагандист насаждаемой – с какой угодно стороны – «идеологии». Речь не идёт у меня о «нынешней власти», речь идет о номенклатурном классе, который, в целом, тот же самый, подают ли его представителей в медиа в качестве «власти», либо «оппозиции». В сохранении этой несменяемости и состоит та «функция», о которой Вы спрашиваете. И, конечно же, ни в коей степени те, кто владеет медиа, не являются моими «оппонентами»: ведь, будь так, это означало бы, что я тоже был бы «оппонентом» им, а просто смешно, если бы я позиционировал себя в этой роли.
– Надо полагать, «наши», местные «хозяева дискурса», в свою очередь, реализуют волю международных, с большой буквы «Хозяев»?
– Может быть, но у меня недостаточно информации, чтобы это утверждать с уверенностью.
– Мне думается, что положение современного российского литературоведения, а также, например, исторической науки до известной степени сравнимо с ситуацией в науках естественных, точнее в их преподавании, когда в сознание молодых людей по-прежнему внедряются вульгарные, сомнительные и безальтернативные представления о «случайном самозарождении» Вселенной и жизни на Земле, межвидовой эволюции и тому подобном. Что, на Ваш взгляд, помимо «заветов советской науки» побуждает многих ученых и педагогов, над которыми давно уже не висит угроза репрессий, упрямо насаждать соответствующие (анти)ценности? Некая психологическая, духовно-нравственная инертность, банальный конформизм? Или чаще всего это именно сознательная идеологическая, мировоззренческая позиция?
– Опять-таки, здесь нужно проводить особые социологические исследования. Но те, кто их проводит, сами включены в систему, а поэтому вряд ли мы получим корректные, достоверные результаты. Наверное, возможны разные варианты ответов на Ваши вопросы – и все они так или иначе отражают общественную реальность, но каков «процент» конформистов – по отношению к «идейным» последователям, трудно сказать. Хотя жизненный опыт и подсказывает, что последние всегда в меньшинстве.
– 2015-й был у нас объявлен Годом литературы, нынешний – Годом Солженицына. Государство вроде бы не забывает вовсе о литературе, но делает ли для нее, то есть для писателей и читателей, что-то по-настоящему полезное? Или всё, что мы имеем хорошего в этой области – исключительно инициатива энтузиастов-бессребреников, как Вы выражаетесь – «кустарей-одиночек», действующих вопреки системе, по ее недосмотру?
– Такого, как в СССР, отношения к писателям со стороны государства, когда создавались целые писательские бригады, когда писатели жили в совсем уж привилегированном положении, сравнительно со своими согражданами, ожидать не приходится. По понятным причинам. Хотя бы из-за другой степени воздействия на общество прежних «инженеров человеческих душ». Может быть, до известной степени, это и хорошо. Печально другое: отсутствует по-настоящему государственное понимание значения русской литературы для самого существования России. Я имею в виду не писателей-современников, к этому же не сводится та отечественная литература, которая обрела мировую значимость. Она могла бы и для современной России стать одним из столпов, сохраняющих ее идентичность.
– Есть нехорошее ощущение, что власти РФ способны всерьез задуматься о национальном лишь в связи с общенародным бедствием, наподобие, не приведи Бог, большой войны, как во времена Сталина, в 1941-42 годах, с его запоздалым, лобовым, во многом ущербным (прежде всего в искусстве) возрождением национального патриотического духа. Говоря Вашими словами, в очередной раз может быть воспроизведена «советская матрица», по-другому ведь эти люди просто не умеют…
– Это ведь не вопрос, а Ваше суждение? Я думаю, что дело вовсе не в «этих» людях, а в более глубинной трансформации, которая затронула более или менее всех. В названное Вами время еще жива была память об исторической России, сейчас же этого нет. Так что не буду предсказывать возможное развитие событий.
– Если всё же помечтать о будущей победе русской филологии, то какой Вы ее видите применительно к школьному, вузовскому преподаванию? На каких принципах оно должно строиться, какие произведения войдут в программу, какие из нее выпадут или займут более скромное место? Можете привести несколько таких примеров?
– Русская филология существует и сегодня, а не в «будущем». Дело не в «программе», хотя я, как нетрудно догадаться, сторонник более широкого представительства именно классической литературы в школе и в университетах (не только на гуманитарных факультетах). Но и русскую классику, как мы все отлично знаем, можно так «преподавать», что к ней появится лишь отвращение. Я не люблю пустых прекраснодушных мечтаний, они только лишь отвлекают от собственного дела, от того, чем человек занимается, не очень-то беспокоясь о погоде в третьем тысячелетии. Со своей стороны, в своих книгах и публичных выступлениях (например, в цикле «Беседы о русской словесности с Иваном Есауловым» на радио «Радонеж») я стараюсь внести свой вклад в это «будущее», а когда оно наступит (если наступит) – нам знать не дано. Для меня очевидно, что литература должна преподаваться как часть русской истории и культуры. Но не «по десятилетиям», а в контексте «большого времени» общенациональной жизни, где православие – не «компонент» этой культуры, а сама ее основа – именно такому пониманию классики и посвящены мои книги. Но это слишком долгий разговор.
– Когда я учился на филфаке, у нас был совершенно замечательный преподаватель «литведа» – Олег Николаевич Щалпегин, ныне здравствующий, один из авторов нашего журнала, который очень увлекательно, с юмором и в своеобразной игровой манере вел свой предмет, благодаря чему, видимо, я до сих пор назубок помню определения многих литературоведческих терминов. А как Вы устанавливаете диалог со своими студентами? Есть ли какие-то особенные педагогические приемы, секреты?
– Я просто стараюсь, в первую очередь, учитывать характер аудитории. Не слишком придавая значение (или, скажу прямо, вообще не придавая никакого значения) тому, что называют «педагогическими приемами», «методикой», «педагогикой» или «психологией». У меня какое-то стойкое предубеждение к этим дисциплинам, к их значимости для реального преподавания литературы (да и не только литературы). Много раз убеждался, что зачастую те, у которых всё в полном «методическом» порядке, согласно «отчетным документам», совершенно беспомощны (или неинтересны) живой аудитории. Человек ли для субботы или все-таки суббота для человека? Кажется, наши предки в свое время согласились со вторым ответом, а потом ему столетиями и следовали. Нашествие же новых – и весьма влиятельных – субботников-законников на наше отечественное образование не только заводит это образование в тупик, оно противно самому духу русской школы.