© Éditions Grasset & Fasquelle, 2023
© Е. Тарусина, перевод на русский язык, 2025
© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2025
© ООО “Издательство Аст”, 2025
Издательство CORPUS ®
Глава 1
Лауды
Лангедок, монастырь в Верфёе. 11 февраля 1367
– Брат Антонен, мы сейчас себе яйца отморозим.
– Не пристало монаху произносить такие слова.
– Для монаха главное не слова, а истина… А истина состоит в том, что мы себе яйца отморозим.
– Холод в самом деле непомерный.
– “Холод непомерный!..” Мы с тобой из разных конюшен, брат Антонен. Будь проклят этот английский холод!
– Скорее уж францисканский холод!
– Ох уж эти говнюки францисканцы!
– Прекрати, Робер.
– К счастью, Господь защищает их не лучше, чем нас, и достойно вознаграждает за проповедь бедности. Зима – проклятье, хоть и справедливое. Говорят, они дохнут целыми тучами, как саранча, с благословения славной матушки-природы, этой злобной карги…
– Поторапливайся, мы опаздываем.
– Если бы ты не торчал в нужнике битый час, мы бы не опаздывали.
– Кишки подвели.
– Да, еда и правда дрянь.
– Ты же сам ее готовишь!
– Из того, что мне выдают, чуда не сотворишь. Я не Иисус, Антонен, и не умею превращать навоз в розовую воду.
– Слышишь? Нас зовут.
– Вот срань, это ризничий!
Сквозь туман до них доносился строгий голос. Они почти бегом припустили к клуатру. С ласточкиных гнезд, вмерзших в углы арок, свисали ледяные слезинки. Антонен и Робер обогнали старого монаха, ковылявшего в часовню на лауды – первую службу нового дня, где возносили хвалу утренней заре и воскрешению.
Половина четвертого ночи. Солнце еще и не думало подниматься. Лауды были главной пыткой для монахов.
– В этот час они, наверное, и приходят…
– Кто?
– Демоны, которые являются за человеком в день его смерти… Во время лауд.
– Тише, он идет.
К ним приближалась черная фигура. Робер замедлил шаг, давая другу немного обогнать его, и первый удар обрушился на Антонена. Как обычно, самый сильный. Второй, менее чувствительный, пришелся ему по спине. Ризничий снова занес палку, и они поспешно юркнули в часовню.
– Вот спасибо, – прошипел Антонен.
– Зато все почести достались тебе!
– Почетный удар палкой?
– Между прочим, Христос за тебя муки принял.
– И за предателей тоже.
– Аминь.
Свечи дрожали, словно и им было холодно. Желтое пламя трепетало, его скудный свет зябко жался к горячему фитилю. Позади них, разделяя часовню надвое, высилась стена темноты.
За ней скрывался приор.
Под коленями монахов хрустела тонкая корочка льда. Тишину то и дело нарушал кашель, но пространство немедленно поглощало его звуки. Братья полчаса молились про себя под бдительным оком ризничего, который стоял над ними и высматривал задремавших.
В темной глубине, где еле теплился огонек лампады, слышалось затрудненное дыхание, пугающее, словно жалобные вздохи из потустороннего мира. Тишина и холод наводили на мысли о смерти. По спинам монахов пробегал озноб одиночества.
Громкий голос приора призвал вознести хвалы Господу:
– Alleluia laudate dominum in sanctis eius laudate eum in firmamento virtutis eius[1].
Антонен покосился на Робера, молившегося рядом. На странного брата Робера, который упорнее всех отлынивал от повседневных трудов, но проявлял усердие в молитве. Склонившись до земли, стиснув переплетенные пальцы, он бормотал слова псалма столь же истово и страстно, как только что поносил раннюю утреннюю службу и никчемных францисканцев и англичан.
Его вера была такой же крепкой, как и его голова.
Вера ему досталась не как подарок свыше. Он заработал ее ценой лишений и страданий. Отец не позволил ему выбирать себе путь. Просто притащил его, двенадцатилетнего, в обитель и оставил братьям, а на прощание сказал, словно припечатал: “Раз уж ты ни на что не годен, сгодишься Господу”.
Приор перевернул страницы книги и запел псалом; остальные подхватили, с трудом шевеля застывшими губами. От их пения свечи разгорелись ярче, их пламя колыхалось в такт дыханию монахов. Сияние самой большой свечи коснулось золоченой картинки в книге, и она засверкала, как драгоценный камень. “Аллилуйя, хвалите Господа!” – голоса зазвучали громче. Глухой колокольчик ризничего призвал всех к молчанию и к следующей покаянной молитве.
Когда они вышли из часовни, тьма уже немного поредела. Бледная полоска на восточной стороне неба подсветила на каменных стенах монастыря полоски изморози. Вода в колодце застыла, плиты в клуатре покрылись слоем льда, и монахи скользили по ним, как на коньках. Оставленные у входа в часовню накидки заиндевели и стали тускло-серыми, как рясы, в которых монахи молились в часовне, безропотно трясясь от холода. Заледеневшие капюшоны торчали кверху, как колпаки ярмарочных шутов. Оскальзывающиеся на льду фигурки монахов прекрасно вписались бы в их потешную труппу.
Робер и Антонен повернули в сторону келий.
Час поспать, потом два часа поработать, и следующая служба.
– Что, если я тебе скажу, что приор не умеет читать?
– Ну и что? Я тоже не умею.
– Вернее сказать, он читает не так, как мы, – уточнил Антонен.
– Откуда ты знаешь?
– В часовне слишком темно, чтобы разглядеть без лупы хоть одну букву. Тем не менее он водит пальцем по строчкам и в нужный момент переворачивает страницы.
– Он все эти псалмы знает наизусть, так зачем ему притворяться, будто он их читает?
– Он не притворяется, он ощупывает буквы пальцами, как слепой.
– И на кой хрен ты все это мне рассказываешь?
– Речь идет о чтении, это очень важно.
Робер сдержал зевок.
– Тебя отрядили вместе со мной мыть кухню.
– Завтра?
– Да, и еще на целую неделю.
Антонен сделал вид, что не заметил насмешливого взгляда своего товарища.
– Оно вряд ли поможет тебе, когда настанет время чистить кастрюли…
– Что?
– Твое чтение.
– Почему тебя так раздражает, что я умею читать?
– Потому что ты богатенький сынок.
– Я не могу забыть все, что знаю, только чтоб тебя порадовать.
– Из-за этого ты задираешь нос.
Робер дружески хлопнул Антонена по плечу, которое пострадало от палки ризничего и все еще ныло, и у дверей своих келий они расстались.
– Пусть Господь хранит тебя в краткие минуты сна, брат Антонен, – сказал Робер.
– Храни тебя Бог, Робер.
Вознесшийся к небесам, на высоту полета воронов, бывший монастырь клюнийского ордена, ныне принадлежащий доминиканцам, выглядел таким, каким и был. Временным пристанищем. Белую каменную громаду, возвышающуюся посреди широкой прогалины, черным океаном окружал лес, со всех сторон подступая темной приливной волной. Внутри, словно крабы на прибрежных камнях, безмятежно копошились монахи. Жизнь внизу имела преимущество: эти люди могли слепо довериться судьбе. Очутись они наверху, сразу почувствовали бы, что их вот-вот поглотит пучина.
Доминиканский орден, несмотря на обет бедности, не видел ничего зазорного в том, чтобы занимать прекрасные заброшенные обители богатых орденов ушедшего века. Предшественники возводили свои монастыри так, чтобы их было видно издалека, на холмах или горных отрогах, но не в долинах или низинах, где смиренно влачилась в грязи братия, более приверженная евангельским заветам. Впрочем, доминиканцы презирали невежество крестьян и предпочитали города, где легче было распространять образование. Множились общины монахов, не склонных к уединению, желавших именоваться “братьями” и проявлявших больше интереса к мирским делам, нежели к одиноким размышлениям. Они были не канониками, приписанными к одному храму, и не затворниками, не покидавшими келий, – они были братьями-проповедниками. Свое предназначение они видели в том, чтобы странствовать и нести людям слово Божье.
Монастырь в глуши, такой как Верфёй, был редкостью. Но его грандиозные размеры соответствовали духу братства. Доминиканцы хранили память о воинственных основателях ордена и о его обителях, больше похожих на цитадели. Этого требовала история ордена, начавшаяся столетие назад. И начавшаяся с большой крови. Отцы-основатели снискали благосклонность папы, истребляя еретиков, вернее, благословляя мечи воинов, рубивших тем головы.
В те времена устои Церкви подрывали ереси, а еще больше – расплодившиеся продажные монахи, толстобрюхие, алчные, порочные. На нищенствующие ордены францисканцев и доминиканцев была возложена тяжкая ноша: раздавить ядовитых гадов с их вредоносными проповедями и восстановить репутацию священнослужителей.
Стремления обоих основателей совпадали. Но не образ действия. Франциск подавал пример жизни в бедности и любви, а Доминик вдохновлял святую инквизицию, укреплявшую истинную веру в пламени костров.
Франциск взывал к сердцам заблудших людей, а Доминик – к их пеплу, и его голос звучал громче.
Страх попасть на костер сгонял людей в храмы и заставлял не замечать богословских ошибок. Диспуты свелись к простым вопросам, а добрым христианам, озабоченным чистотой религии и ее освобождением от папской власти, посоветовали предаваться размышлениям в тишине, вдали от всех. Это был полезный совет.
В монастыре когда‐то укрывались катары, осажденные французскими рыцарями. Его камни были окроплены кровью отступников, кощунственно взалкавших чистоты.
Судьбы двух орденов, вылупившихся в одном гнезде, сложились по‐разному. Если спустя столетие нищенствующие францисканцы вызывали жалость, то доминиканцы внушали страх.
Крепостную стену разрушать не стали, и в Верфёйском монастыре, наверное единственном в Европе, сохранился дозорный путь, и монахи бродили по нему, словно безоружные воины. Здания, выстроившиеся квадратом вокруг храма, задней стороной примыкавшего к клуатру, создавали ощущение грубой, надменной силы. Немного в сторонке раскинулся сад с огородом, где монахи выращивали целебные травы и, странствуя с проповедями, лечили ими мирян. Еще немного дальше располагалось кладбище: четыре десятка крестов отмеряли возраст монастыря, в стенах которого завершили земной путь три поколения насельников. Глубокая яма в центре кладбища была заполнена известью, уровень которой проверяли в начале каждого месяца, и накрыта бронзовой крышкой.
Никто еще не забыл о чуме.
Глава 2
Поручение
– Антонен, к приору.
Молодой монах бросил скоблить сковороду и легонько пнул своего товарища, дремавшего у очага, который ему было велено вычистить.
Работа на кухне считалась приятным послушанием. Если забыть о крысах, которые там кишмя кишели; впрочем, они уже никого не пугали. Робер насаживал грызунов на зубья вил, орудуя ими, как рыцарь мечом.
Антонену больше нравилось работать в библиотеке или в скриптории: устав предписывал братьям бывать там часто, даже в ущерб послушаниям, связанным с ручным трудом, которые монахи других орденов должны были выполнять неукоснительно. Доминиканцам полагалось уметь читать. К наиболее упорствовавшим в невежестве, таким как Робер, относились по‐братски, но посматривали на них свысока. Однако Робер с гордостью работал на кухне, заботясь лишь о том, как его оценивает Господь Бог, и оставаясь совершенно равнодушным к мнению братьев.
Когда наступал день трудов в скриптории, его отправляли обрабатывать тряпье и изготавливать бумагу. Он вымачивал ветошь, толок большим пестом, измельчая волокна ткани и превращая их в однородную массу, которую потом выкладывал на рамку, формируя лист. Оставалось только разровнять и утрамбовать его и отправить на сушку, и все это Робер выполнял с большим рвением. Он заявлял, что от него будет больше толку, если он будет делать книги, а не читать их. Ему, как минимум, приходилось изрядно попотеть.
– Может, пока продолжишь?
Антонен указал на сковороды, покрытые застывшим жиром.
– Вот дождусь тебя, тогда и продолжим, – зевнув, произнес Робер.
Приор принимал братьев в зале капитула, где монахи собирались каждый день, чтобы распределить послушания, рассмотреть жалобы, разрешить споры.
Ризничий произнес имя Антонена и бросил на него недобрый взгляд. Он был одним из старейших насельников монастыря. Похоронил целое поколение братьев. Образчик сурового, непоколебимого благочестия, он, казалось, никого не любил, тем самым доказывая, что для того, кто решил стать монахом, любовь к ближнему – необязательное условие.
В иерархии неприятных ему людей Антонен занимал одно из первых мест. Его происхождение не имело значения, все было куда серьезнее. Антонен читал по‐французски и по‐латыни не в пример лучше других братьев и гораздо быстрее самого ризничего, несмотря на ежедневные упражнения последнего. Однако чтение было для ризничего предметом гордости. А молодой монах уже дважды занимал его место в скриптории, когда перед копированием нужно было разобрать текст рукописей, пожертвованных монастырю богатыми донаторами ради спасения души. У ризничего не было других претензий к Антонену, но всякое добродушие имеет свои пределы.
Приор ждал его, сидя у резного дубового аналоя. На крышке, на уровне его груди, лежала драгоценная книга, местное сокровище, иллюстрированное мэтром Оноре, знаменитым мастером книжной миниатюры прошлого века. За исключением францисканцев, противников любой роскоши, все остальные ордены благоговели перед дивной красотой Библии из Верфёя.
– Подойди.
Приор сделал ризничему знак выйти и указал Антонену на стул возле себя. Антонен заметил его раздутые ноги, опухшие от водянки. Он держал их на весу, не касаясь пола. С кожей цвета мертвой коры они напоминали ветви старого дерева, покрытые наростами. Босые ноги не переносили контакта с обувью. Пальцы были усеяны фиолетовыми пятнами. Он опустил одеяло, чтобы их прикрыть.
– Хочу попросить тебя об одолжении.
Об одолжении? Антонен и вообразить не мог, что подобное слово может слететь с уст приора Гийома, одного из самых уважаемых монахов ордена.
Провинциальные приоры почитали его; ходили слухи, что он был знаком с тем, о ком не следовало говорить, чье имя было выбито на священных каменных плитах в часовнях, где вырезали имена прославленных доминиканцев. В крипте Верфёйского монастыря такие тоже имелись. Антонен знал ту плиту, на которой нельзя было молиться.
От величайшего из магистров, как гласила молва, остался всего лишь белый рубец на камне. А еще воспоминания приора Гийома, священные, словно реликвии. Горе тому, кто захочет знать больше.
“Об одолжении…” Вот бы Робер это слышал.
Антонен смиренно склонился перед приором, ожидая, что тот скажет. Старик пристально смотрел на него. Он дышал с трудом, его грудь прерывисто вздымалась.
– Кого бы ты выбрал в товарищи, чтобы отправиться за пергаментными кожами и изрядным запасом чернил и перьев?
– Брата Робера, – не колеблясь, ответил Антонен.
– Значит, брата Робера… Не знаю, достаточно ли он покаялся, чтобы покинуть стены монастыря.
– Он кается каждый день, святой отец.
– Ты ходил с ним проповедовать?
– Да, в Тулузу и в Альби. Он мне даже жизнь спас в Ломбе, когда я уже не сомневался в том, что сыны катаров нас сожгут.
– Антонен, катаров больше нет.
– Святой отец, он спас жизнь нам обоим.
– Это мне известно, как и то, что мне пришлось использовать свое влияние, чтобы освободить его из узилища, когда он на городской площади поколотил брата францисканца.
– Он молится, чтобы заслужить прощение Господа, и ходит к исповеди.
Губы приора тронула улыбка.
– Антонен, ты преданный друг.
Он снова погрузился в чтение великолепной книги. Его пальцы заскользили по выпуклым золотым буквам. В часовне у Антонена часто возникало чувство, будто пальцы приора обладают способностью видеть. И, чтобы постичь тайны книг, они столь же необходимы, как и глаза.
Этого человека было трудно понять. Порой он смотрел на вас доброжелательно, а иногда – с неумолимой суровостью. Он внушал страх. Назначал наказания, неукоснительно следуя самым жестким правилам, но братья были сердечно привязаны к нему, даже те, кого он на три дня запирал в келье и заставлял поститься, карая за плотские грехи.
– Знаешь, чем отличаются францисканцы от доминиканцев?
– Доминиканцы несут людям слово Христово и защищают Церковь.
– Нет, Антонен. Нет, они не различаются ни в чем и не должны были разделиться. Отец Доминик создал наш орден одновременно с отцом Франциском, основавшим свое братство, чтобы показать пример бедности. Наши отцы уважали и любили друг друга. В чем твой товарищ упрекает наших нищенствующих братьев?
– Они довольствуются тем, что просят милостыню и любят природу. А мы проповедуем, и…
– И?
– …и за это в нас бросают камни.
– Брат Антонен, какова высшая ценность для францисканцев?
– Любовь ко всему сущему.
– А для нас, доминиканцев?
– Разумность всего сущего.
Приор слегка склонил голову в знак согласия:
– Вы отправляетесь завтра.
Антонен почтительно отошел, осторожно пятясь, чтобы не оступиться, угодив в одну из многочисленных щелей между каменными плитами. Он несколько раз исполнял обязанности секретаря приора, занимаясь монастырскими счетами и отправляя послания капитулам окрестных земель. Монастырь полностью обеспечивал себя всем необходимым для работ в скриптории, и на языке у Антонена настойчиво вертелся один вопрос. Монах замер в дверях, и приор почувствовал, что того одолевает сомнение.
– Что еще?
Антонен, застыв на пороге, выдержал неодобрительный взгляд ризничего, кашлянул и спросил:
– Святой отец, зачем понадобился пергамент? Он дорогой, а бумага ничем не хуже. Генеральный капитул рекомендует ее для использования во всех скрипториях.
Приор положил в книгу закладку и строго проговорил:
– Брат Антонен, для того, что мне предстоит написать, нужна кожа.
Глава 3
В дороге
– Три дня тащиться в компании осла, чтобы привезти какие‐то вонючие кожи?
– Приор разрешил тебе выйти из монастыря, будь ему благодарен хотя бы за это.
– Я здесь не для того, чтобы бегать ему за покупками.
– Тогда пойду один, оставайся на своей кухне.
– Один? Ты и в клуатре‐то заблудишься, а уж снаружи… Я не могу тебя бросить.
– Тем более что тебе хочется подышать вольным мирским воздухом.
– Проповедовать, брат Антонен, вот на что мы подписывались. Сидя в монастыре, я схожу с ума.
– Я уверен, что дело очень важное.
– Какое?
– Книга.
– Важных книг не бывает. Проповедь – вот что важно. Книги никого не могут обратить.
– А Библия?
– Кто ее читал, кроме священников? Братья, переписывая ее, мозоли на заднице набили, пока мы гонялись за поганцами, которые пляшут под дудку дьявола.
– Есть и чистые души, брат Робер.
– Нет, брат Антонен, чистых душ нет. Поверь мне. Все чистые души на небесах. На земле остались только собаки.
– Тогда тебе лучше вместо речей запастись косточками, и у тебя будет много новообращенных христиан.
– Истинно так, любезный брат, – согласился Робер, втянув ноздрями запах сырости, стелившийся над лесной почвой. – Но ты прав, – прошептал он, – он приятный.
– Кто приятный?
– Мирской воздух.
Приор смотрел в окно зала капитула на двух молодых монахов, шагающих по дороге в Тулузу.
Он закрыл книгу, подозвал ризничего и, опершись о его руку, побрел в свою келью.
Ноги превращали его жизнь в пытку, но он накопил столько прежней боли, что новая не нашла где поселиться. Место было занято. Из почерневших ступней в лодыжки вонзались тысячи раскаленных игл. “Вы ничто в сравнении с гвоздями”, – заявлял он им, поскольку часто разговаривал со своими болями, словно с живыми существами, ибо их упорство напоминало ему волю к жизни, свойственную человеку.
Робер и Антонен все дальше уходили от монастыря в сторону горизонта, к большому лесу в двух лье от обители; казалось, деревья своими кронами упираются в небо. Приор со своими первыми спутниками выкорчевывал такие же в те давние времена, когда поля, отвоеванные у леса, стали символизировать христианский порядок – в противовес дьявольскому хаосу. Это было еще до чумы.
Гийом отодвинул дощатую кровать, на которой страдал от боли ночи напролет, и с трудом поднял доску на полу, под которой был спрятан манускрипт в кожаной обложке. Он невыносимо смердел. От него исходил запах тления, как нельзя лучше отвечающий содержанию. Приор взглянул на первые строки, выведенные его рукой десять лет назад, когда у него впервые появилась одышка. Чернильные буквы расплылись, сделались толстыми и разбухли, как его тело. Бумага, на которой он писал, выкрошилась на обрезе и покрылась коричневыми завитками поселившейся в ней плесени. Бумага решительно ни на что не годилась; вряд ли запечатленные на ней воспоминания переживут его самого.
“Какое значение имеют жалкие обрывки воспоминаний?” – могли бы спросить его братья, которым он настойчиво прививал безразличное отношение к времени.
Если в них одни лишь сожаления, то, разумеется, никакого.
Не стоит придавать значения тоске по былым временам тех, кто надолго задержался в этом проклятом мире, кто давно должен был рассеяться от малейшего ветерка, словно остывшая, бесполезная, докучливая пыль. Не стоит придавать значения тому, что остается после нашего убогого земного существования. Никто не достоин вечных небес. Никто из тех, кто сыто жил на этой земле, порабощенной злом, не заслуживает спасения.
В голове приора Гийома воспоминания обретали форму крестов, воздвигнутых над прахом деяний, которым он не помешал свершиться. Время стерло их следы, но кресты оставались на месте. Все воспоминания приора были отмечены крестами из пепла, это были гигантские погосты деяний, даже тени которых канули в забвение. Любой мог сказать, что ничего и не было. Но кресты никуда не девались, они свидетельствовали о том, что не нам решать судьбу наших поступков, что ни один след, оставленный нами на земле, никогда не сотрется.
Его час близился, и сердце старика знало об этом. Может, ему лучше было бы молиться, а не срывать покровы со своего прошлого. Но молитвы было недостаточно. От нее кресты воспоминаний не рушились, они зорко стерегли огромные могильники, и он должен был рассказать о них миру.
Эту память следовало вскрыть, как гнойник. Но молитва Богородице оказалась недостаточно пригодным инструментом. Тут нужен был настоящий, хорошо заточенный нож, острый, как перья, которые он чинил каждый день, прежде чем сесть за письмо. Никакой другой труд так не утомлял его. Но даже крайняя усталость не помешала бы ему совершить его, пусть даже он лишался последних сил. Ибо в его памяти обитало чудовище, и ему было необходимо от него избавиться, а иначе гореть ему в аду вечность за вечностью.
Он провел указательным пальцем по первым строкам рукописи. Всю жизнь кончики пальцев помогали ему разбирать написанные слова.
В голове звучали голоса из детства: “Гийом, ты никогда не научишься ни читать, ни писать”.
Такими были его первые воспоминания о школе. Буквы не стояли на месте. Они мельтешили у него перед глазами. Они смешивались в разном порядке, образуя приятный взору хаос, неохотно поддававшийся разумению. Преуспевали только те, кто сильно этого желал, потому что требовалось призвать все силы ума, чтобы расставить буквы по местам.
У Гийома этого желания всегда было предостаточно.
Он хотел читать. Несколько лет он боролся с душевным смятением, которое кое‐кто из эрудитов приписывал козням дьявола. Его называли “книжной лихорадкой”; буквы плясали у него перед глазами, как языки пламени.
Однако дьявола можно победить. Гийому понадобились годы, чтобы овладеть техникой чтения. Ей обучил его отец, сын слепца. Ключ был прост: следовало найти глагол и выделить его более толстым слоем чернил, чтобы подушечка указательного пальца могла его нащупать и определить. Слова вращались вокруг этой неподвижной выпуклой точки, они вели свой танец упорядоченно, и смысл предложения становился понятен. Без обозначения глаголов написанное растекалось, как вода. Слова в нем плавали, как хотели.
Откуда бралась эта зыбь, превращавшая буквы в волны? Он не знал. Но он усвоил, что секрет устойчивости фразы заключен в небольшом утолщении, оставленном пером и служившем чем‐то вроде якоря, что удерживал слова под пальцем и позволял их прочесть.
“Неспособный” – постановили профессора, разбив его надежды учиться в университете.
Однако благодаря неспособности к письму его заурядная жизнь, обещавшая унылое будущее, сделала поворот и понеслась бурным потоком.
– Может, пора заморить червячка? – спросил Робер, когда они провели в пути два часа.
Не дожидаясь ответа, он развязал котомку и вытащил толстый ломоть хлеба, сало и пирог с зайчатиной.
– Робер, мы же нищенствующая братия.
– И что?
– А то, что нищенствующим монахам следует просить себе пропитание.
Робер расстелил одеяло на земле и указал на деревья вокруг:
– Спроси у них. Белки говорят, что им ничего для нас не жалко.
Антонен обвел взглядом дубы вокруг себя с таким безнадежным видом, что Робер рассмеялся:
– Ну давай, садись.
– Так мы до деревни засветло не доберемся.
– Ну, значит, доберемся завтра. Нам с тобой не впервой ночевать под луной. Не бери в голову, братишка.
– Салом и пирогом тебя ризничий одарил?
– Да. Он добрый человек.
– Ты внес их в кухонную книгу записей?
– Не беспокойся, у меня там особый счет.
Они придвинулись поближе к теплому боку осла. Антонен на секунду задумался о грехе чревоугодия, усугубленном кражей съестных припасов, но счел, что вина лежит не на нем, а на его товарище, и его сомнения рассеялись.
Немного позднее они собрали сухие ветки для костра и натянули на голову одеяла. Робер достал кремень. Твердый камень несколько раз ударился о металлическое кресало, выбив пучок искр, и его хватило, чтобы подпалить трут. Робер подул на огонек. Сложенные кольцом ветки разгорелись от него за несколько секунд. Приятели разложили вещи вокруг костра.
– Антонен!
Антонена уже клонило в сон. Он что‐то пробурчал, поплотнее заворачиваясь в одеяло и зная, что это ему не поможет. Ночью Робера всегда тянуло поболтать. И он все равно не отстанет, пока не получит ответа.
– Где мы возьмем козлиную кожу?
– Спи.
Робер раздул огонь и устроил себе постель. Лес тихонько разговаривал. Приятный ветерок колыхал верхушки крон. Вместе с ним с деревьев неспешно сходил на землю сон.
– Где мы найдем козлиную кожу? – снова забубнил Робер.
– У дубильщика, – немного помедлив, ответил Антонен. – И никаких коз мы искать не будем, только телят.
– Телят?
– Да, мертворожденных.
– Мертворожденных? Ты спятил?
– Нет, именно из кожи мертворожденных телят делают самый тонкий пергамент – велень.
– Наш приор сошел с ума. Кто пишет на велени?
– Тот, кто собирается написать нечто важное, я так думаю.
Робер долго обдумывал этот аргумент, а его приятель тем временем крепко уснул. Робер взвешивал все за и против, как его учили в доминиканской школе.
– Мертвые телята, – подытожил он, закрывая глаза. – Гадость какая.
Глава 4
Веленевая кожа
Чтобы найти дубильню, карты не требовалось. Кожевников изгоняли за черту города. Отыскать их не составляло труда, нужно было только идти вдоль крепостной стены на отвратительные запахи, среди которых преобладал один: смрад замоченных кож.
Им повстречалась повозка мясника с горой туш, облепленных мухами. Мясник согласился подвезти их, и он уселись сзади.
– Как ты можешь это выносить? – простонал Антонен, едва сдерживая подкатившую тошноту.
Робер, положив котомку на тушу, с удобством разлегся на ней, подняв целый рой мух.
– Расслабься, брат мой. Христос тоже явился в мир во плоти.
– Но не во плоти тухлого теленка.
– Во плоти распятого человека, а это то же самое. Отдыхай.
От пройденных за день шести лье ноги и правда отяжелели. Пробираясь среди туш по узкой дорожке, ведущей к кожевенной мастерской, Антонен гадал, что заставило приора Гийома проявить такую волю. Он как никто бережливо относился к расходам монастыря, казна которого пополнялась только трудами монахов и подаяниями. Изредка перепадавшие обители несколько монет позволяли раз в день кормить братию и покупать дрова на зиму, при том что орден рекомендовал топить только в январе, а в другие зимние месяцы терпеть лишения, ибо дрожать от холода считалось богоугодным делом.
Согласно врученной ему расписке, за веленевые кожи было обещано тридцать пять золотых экю. Антонену в полудреме привиделись эти сверкающие тридцать пять экю. Это было целое состояние, и потратить такую сумму могли себе позволить только сеньоры.
“Привези мне кожи, да поскорей”.
Приор отдал ему бумагу, не скрывая ее содержания, и отпустил, указав на дверь твердым взглядом, отбивающим всякое желание задавать вопросы.
На подъезде к кожевенной мастерской Робер растолкал его, и Антонен очнулся. По нему ползали мухи, не отличавшие его от дохлой скотины. Он приоткрыл один глаз и вздрогнул: над ним склонились две темные сарацинские рожи.
– Что это?
– Это турки.
– Турки?
– Да, любезный брат, просыпайся, ты в Иерусалиме.
Антонен отогнал мух. У двоих мужчин, шедших за их повозкой до самой дубильни, на головах красовались тюрбаны. Мясник поглядывал на мавританских сопровождающих с крайне презрительным видом. И плевался, едва не попадая в них.
– Крестоносец, – хмыкнул Робер.
Уже лет пятьдесят самые крупные кожевенные мастерские Европы вели торговлю с турками – непревзойденными мастерами в искусстве выделки кож. Константинопольские купцы, год за годом сталкиваясь с отказом платить по долговым обязательствам, сочли более надежным отправлять представителей своего племени на европейский континент. На окраинах городов выросли турецкие кожевни; во время эпидемий нехристей хватали и приносили как искупительную жертву заодно с еврейскими ростовщиками. Костер объединил всех грешников, и их веры нашли примирение в огне. В годы чумы костры пылали повсюду. Уличные предсказатели призывали к великому очищению, поскольку настали последние времена. Было записано, что ни один еврей или турок не должен встретить конец света в Европе, так что убивали их с особым рвением, дабы лишить возможности дожить до Апокалипсиса.
Турецкие кожевники часто оказывались убийцами или ворами, которых вытащили из узилища в обмен на службу. После темниц Анатолии закончить жизнь на виселице или на костре казалось им вполне приемлемым. Их как будто уже ничто не волновало. Им никогда не изменяла покорность, они прикрывались ею, словно панцирем, защищавшим от оскорблений и плевков. Эти “люди-черепахи” передвигались медленно и замыкались в себе при малейшем незнакомом звуке.
– Мухам проповедь читаешь, да, монашек?
За повозкой шла молодая крестьянка. Робер с улыбкой рассматривал ее. Антонен отвел взгляд. От ее красоты захватывало дух, она была полуодета, над корсажем виднелись плавные изгибы ее груди, черные волосы доходили до бедер, под прозрачной желтой шалью просвечивали плечи. Мелкий дождичек, словно забавляясь, обрисовывал ее формы то здесь, то там, когда ветер облеплял намокшей тканью ее тело. Она шагала босиком, в замаранном платье, но ее кожа светилась так, что на ней не видна была грязь.
– Не красней, Антонен, она христианка.
У нее на шее висел крест. Она сжала его пальцами и поцеловала, не сводя с Антонена затуманенного взора. Мясник, правивший повозкой, повернулся к монаху:
– Если хочешь эту потаскушку, возьми ее. Можешь исповедать ее задницу. Ей есть что рассказать.
Сальный смешок мясника пронзил Антонена насквозь и растворился, как и мир вокруг.
– Ты грезишь, любезный брат? – спросил Робер, удобно расположившийся на кожах, словно в кровати на постоялом дворе.
Антонен не ответил и закрыл глаза. Красота потаскушки погрузила его в молчание и сосредоточенность. Он думал, что не способен испытывать такое сильное желание. От него, как от неизведанной, пронзительной боли, перехватило дыхание, и душа словно перевернулась. Во время самых вдохновенных молитв в монастырской часовне ничто так больно не обжигало его сердце, не заставляло пережить страсти Господни. Антонен подумал, что в этот миг его жизнь могла прерваться, и после смерти эта боль длилась бы вечно – так сильно она его опалила. Однако смерть была не так прекрасна, как потаскушка. И он отложил кончину на потом.
Они вошли в дубильню. Вонь, обволакивающая повозку, впитывалась в них, как тухлая жижа. Мясник натянул на лицо маску, чтобы защитить нос.
Турки развернули повозку, собираясь выгрузить кожи.
На входе в зловонное логово появились двое мужчин. По виду татары, бритоголовые, низенькие и толстые, они пролаяли что‐то неразборчивое, обращаясь к тем, кто оттаскивал туши. Стоявший рядом с ними бледный улыбающийся юноша поманил путешественников к себе:
– Подходите, святые отроки, не бойтесь.
Молодой кожевник представился мастером по выделке велени. Эту работу турки предпочитали поручать тем, у кого руки были более чувствительными, чем у них. Юноша провел монахов через всю дубильню, в подвал, где изготавливали пергамент. Заказ приора уже подготовили. Чаны, где вымачивались кожи, покрывала коричневая пленка, в которой тускло поблескивали плоские пузырьки; они лопались, распространяя немыслимый смрад. Оба путешественника прикрыли нос платками, сдерживая тошноту.
Кожевник посоветовал:
– Нужно принюхаться, и тогда полегчает.
– Дерьмо всегда пахнет дерьмом, – отрезал Робер.
– Не тогда, когда оно у тебя в носу.
Он указал на чан, до краев наполненный темной массой и покрытый слоем мух.
– Знаешь, монашек, что лучше всего размягчает кожи? Собачья моча! Вот почему тут так много псов, и никто не осмеливается их прибить. Римляне, например, сами мочились на кожи.
Они остановились у рам с распяленными шкурами. Перед ними были десятки косых крестов с натянутой на них кожей, снятой с мертвых коров. Антонен подошел к одной из рам: сушившаяся на ней кожа просвечивала насквозь, словно кисея. Он потрогал ее и ощутил тепло, старательно превращавшее тленную плоть в вечный пергамент. Бесполезно было пытаться объяснить свои чувства Роберу: он смотрел на эти кожи как на ошметки трупов.
– Да, друг, работенка у тебя примерно как у вороны, – произнес он.
– Разделкой туш я не занимаюсь, – возразил кожевник, явно уважавший свое искусство.
Антонен подтащил своего спутника к просвечивающей коже.
– Взгляни на эту кожу, Робер. Она похожа на витраж.
– Витраж? – вздохнул тот. – Незачем тебе было уезжать из монастыря.
Кожевник отвернулся от Робера и, оставив его одного, повел Антонена к рамам в дальнем конце помещения.
– Это и есть веленевая кожа, – сказал он, указав на рамы, где сушились в темноте небольшие пластины кожи.
Он посветил на них, поднеся фонарь. Тусклый свет скользнул по кожам, придав им оттенок меда.
– Так ее можно распознать: свет по ней растекается.
Антонен притронулся к еще влажной поверхности. Он почувствовал, что кожу окружает слой теплого воздуха, позволяя ей оставаться живой. Велень была словно ладонь, прижавшаяся к его ладони.
– Почему ты их гладишь? – прошептал кожевник, пристально глядя на него.
– Потому что не могу удержаться, – ответил Антонен.
Дубильня с ее фонарями и полумраком немногим отличалась от часовни в Верфёе с горящими свечами и книгой. Но Робер не склонен был здесь молиться.
– Что с заказом для приора? – осведомился он повелительным тоном.
У них за спиной возник турок. Он с презрением наблюдал за прогулкой монахов по мастерской. От их облачений тянуло ладаном, а этот запах был ему еще более мерзок, чем вонь гниющего мяса. Окинув цепким взглядом обоих монахов, он счел, что Антонен, проявивший интерес к велени, не достоин ни малейшего внимания. И заговорил с Робером так, будто тот был один.
– У тебя деньги с собой, монашек?
– С собой? Чтобы подарить их шайке разбойников? Нет, у меня при себе письмо приора Гийома, и тебе, турок, его будет достаточно.
Он протянул ему письмо.
– Тридцать пять экю за пятьдесят кож, дороговато, – заметил Робер.
Турок пожал плечами:
– За шкуру вашего короля Иоанна пообещали выкуп четыре миллиона.
– Но никто не собирался ничего на ней писать, – отозвался Робер.
Турок издал недобрый смешок, показав испорченные, хуже, чем у дряхлого старика, зубы. Кислоты, разлагавшие мертвую плоть, любили и живую и в первую очередь обгладывали зубы и ногти. Робер подумал, что в один прекрасный день кожу турка можно будет натянуть на сушильную раму, и тому не найдется религиозных возражений. Поскольку турок не обратился в христианство, судьба безбожника, будь он земляком Робера или жителем тех краев, где он проповедовал, не вызывала у молодого монаха никакого сочувствия. Он же сарацин… С французскими‐то безбожниками работы хватает, так что восточные пусть сушатся в дубильнях.
Они спустились на несколько ступенек, в сводчатый зал, где хранились под замком самые ценные экземпляры.
Посылка для приора уже была собрана. Робер попросил развязать ее, чтобы проверить качество пергамента.
Юноша-кожевник поднес к ним горящую свечу. Антонена это видение заворожило.
– Я никогда не видел столько пергамента.
Робер пожал плечами:
– Подумаешь, обычный пергамент. Вымачиваешь, счищаешь со шкуры мездру и дубишь. Это кто хочешь может сделать.
– Но только не веленевую кожу, – возразил Антонен.
Турок рявкнул:
– Кожа – она и есть кожа, так‐то, монашек. Ее скребут ножом и вымачивают в кислоте. А теперь выметайтесь отсюда.
Немного позже они отправились на постоялый двор по соседству с дубильней, где хозяин, считавший себя грешником, дал им пристанище, а взамен потребовал его исповедовать.
С рассветом они должны были отправиться в путь, на рынок в Тулузе, где продавались перья и орешки-галлы, служившие для изготовления чернил. Они выслушали исповедь и получили за это миску супа и ломоть хлеба на двоих. В подвале для них нашлось два соломенных тюфяка – за исключением вшей, совершенно таких же, как у них в кельях. По стенам, из которых сочилась затхлая вода, ползали какие‐то мерзкие твари. Робер пожалел, что принял исповедь хозяина, и стал про себя сочинять особую молитву, чтобы вернуть тому отпущенные грехи.
После долгого путешествия они были чуть живы от усталости. Антонен обмотал веревкой сверток веленевой кожи и привязал к крюку на потолке, затянув тугой узел. Они сходили помочиться в уголок подвала. Робер затушил свечку, зевая, прочел “Отче наш” и завернулся в одеяло.
Антонену не удалось уснуть. Издалека до него долетал грохот повозок, звяканье колокольчиков на шеях быков, песни пьянчуг и нескончаемый лай собак.
– Ты почему не спишь? – спросил Робер.
– Потому.
– Антонен, есть и другие потаскухи.
– Не понимаю, о чем ты.
– Тогда не копошись, как шелудивый.
Антонен подождал несколько минут. Робер начал засыпать. Антонен поднялся и растолкал его.
– Ты думаешь о дьяволе, Робер?
– С ней если что к тебе и прицепится, то не дьявол, а дурная болезнь, – проворчал Робер.
Прозвонил церковный колокол. Миновал час вечерни, солнце зашло, и окрестный шум внезапно стих, как будто весь мир сосредоточил внимание на безмятежно спокойном эхе колокольного звона. Антонен подумал, что, должно быть, настала пора снова стать самим собой.
Он прочитал магнификат – славословие Деве Марии – свою любимую краткую молитву.
Magnificat anima mea dominum, “Величит душа Моя Господа”[2], – повторял он, думая о беспутной девке. Он давно уже знал, что сражаться с нечистыми мыслями бесполезно, потому что от борьбы они только крепнут. И зачем гнать от себя образ этой женщины, ведь магнификат открывает объятия земной красоте, а разве красота может вытеснить Господа из сердца?
Робер уже не спал. Теперь он вертелся на тюфяке, в то время как Антонен постепенно успокаивался.
– Ты знаешь, почему женщины не смотрят на меня? – спросил Робер.
– Потому что ты выглядишь как монах, – ответил Антонен.
– А ты нет?
– Судя по всему, я меньше похож на монаха, чем ты.
– Это уж точно, – согласился Робер.
– Почему?
– Потому что они чувствуют, что ты больше подвержен искушению.
Антонен долго обдумывал вердикт своего товарища. Доминиканский устав требовал избегать поспешных ответов, даже если слова готовы сорваться с уст. Настроение предшествует размышлению, учили наставники, настроение – голос дьявола. Молчание, предваряющее речи духовных лиц, подчеркивает святость их последующих слов.
– Робер!
– Да?
– Ты никогда не думал, что женщины на тебя не смотрят просто потому, что у тебя рожа противная?
Оба дружно расхохотались и в один миг уснули.
Глава 5
Прокаженные
Тулуза была выстроена из кирпича, что свидетельствовало о том, что в этом городе живут христиане. Кирпич, гораздо более дешевый, чем камень, символизировал бедность и более приличествовал нищенствующим орденам, к тому же цветом напоминал кровь катаров, из‐за которых Тулуза превратилась в столицу доминиканцев.
– Люблю этот город, – заметил Робер.
– Почему?
– Не знаю… Здесь чувствуется вера.
По дороге им встретились десятки паломников; у некоторых ноги были сбиты в кровь, и местами она насквозь пропитала намотанные под обувь тряпки. Вдоль основного пути, Тулузской дороги, повсюду были разбиты временные лагеря. Путь святого Иакова завершался в Компостеле. Двести льё пешком, если хватало сил преодолеть горы. Для стариков паломников конечным пунктом служила Тулуза. Там их и хоронили, на кладбище Сен-Мишель, с ракушкой на груди[3]. По слухам, в лазарете, куда их приносили, с ними разговаривали по‐испански, чтобы они верили, будто добрались до города святого Иакова.
Все, кто попадался навстречу Роберу и Антонену, явно влачили на себе тяжкий груз страданий и надежд; превозмогая усталость, они кланялись монахам.
Два путешественника шли своей дорогой, сопровождаемые приветствиями и молитвами.
Робер шагал молча, поднимая глаза на бедняг в ответ на обращенные к нему мольбы. У него от волнения дрожали губы.
– Знаешь, в жизни такими и нужно быть.
– Какими?
– Паломниками.
Они вошли в город через северные ворота. Стражники беспрепятственно пропустили их: белые одежды ордена служили им пропуском. Они направились к центру. Доминиканский монастырь возвышался над всеми домами, он стоял у самой площади Капитулов: так называли в Тулузе богатых купцов, управлявших делами города. Роберу захотелось посмотреть на строящийся собор, и они повернули на улицу Трипьер, судя по всему знакомую ему не хуже, чем тропинки возле Верфёя. Улица представляла собой сплошную свалку нечистот, из которых выступали грязные лачуги. По ней свободно разгуливали свиньи, поддерживая собственный порядок. С ними лучше было не встречаться: их укусы причиняли вреда больше, чем собачьи. На их покрытых дерьмом мордах заразы и паразитов было ничуть не меньше, чем на ноже хирурга. Робер яростными пинками отгонял их, если они подходили слишком близко. Антонен из осторожности держался за собратом.
Святому Стефану пришлось запастись терпением. Только спустя столетие его собор поднялся над землей, однако даже недостроенный, он казался прекрасным. Новый неф возвели вокруг старого, еще не разрушенного. Ветхий остов, утративший кровельные балки, грозил гибелью прихожанам, сохранившим верность храму, где изредка еще служили мессу. Древний собор отказывался умирать, а новый появлялся на свет с большим трудом. Колонны нефа, увенчанные деревянными крепежными арками, вздымались к небесам, но наверху еще не хватало замковых камней свода; каменные арки пока не сомкнулись, и вспомогательные балки висели в пустоте от портика до хоров. Арки подпирали лишь влажный воздух Гаронны, которая одаривала их коварными поцелуями, пахнущими сыростью и водорослями. Апсида, возвышавшаяся позади грандиозных незаконченных линий трансепта и нефа, напоминала остов затонувшего корабля.
– Похоже на галеон, – зачарованно произнес Робер. – Я проповедовал здесь до Верфёя.
Армия рабочих сооружала распорную полуарку между столбом и контрфорсом. Архитектор в окружении каменщиков руководил операцией. Над ними двое подмастерьев, переставляя ногами, вращали большие беличьи колеса, поднимая с их помощью массивные камни, обвязанные канатами, надетыми на лебедку. Камни медленно ползли вверх, и чернорабочие, стараясь облегчить первые метры подъема, поддерживали их, оскальзываясь в грязи.
– Они трудятся до седьмого пота, – прошептал Робер.
– Ты думаешь, этот труд угоден Господу?
– Конечно, он дороже всего пергамента, какой есть на свете.
Они прошли чуть дальше на юг по улице Филатье, где процветала торговля. Лавочники подавали им милостыню, не столько из щедрости, сколько для того, чтобы они поскорее убрались подальше: монахи могли испортить коммерцию.
В здешних местах монастыри благоденствовали. Обители доминиканцев, францисканцев, кармелитов, августинцев… Все эти ордена дали обет бедности и соблюдали его, молясь в великолепных часовнях, где билось хотя бы одно смиренное сердце.
– Почему бедные собираются здесь? – поинтересовался Антонен.
– Потому что тут кругом дома богачей, – ответил Робер. – Нищенствующие монахи просят подаяния, братик мой. А чтобы подать милостыню, ее достают из кошелька. Ты не найдешь ни одной обители нищенствующего братства там, где живут бедняки.
Им преградила путь небольшая толпа. Чуть дальше поперек улицы стояла повозка, нагруженная сеном. Управлявший ею погонщик орал на зевак, мешавших волам двигаться дальше. Напротив них перед ветхим домом сгрудилась чернь. Входную дверь перечеркивал нарисованный известью белый крест. Такой же крест был и на земле, и никто не осмеливался на него наступить.
– Зачумленные, – прошипел Робер и отпрянул.
Страх перед чумой холодил кровь. Однако многолюдное сборище свидетельствовало о том, что чума тут ни при чем.
– Прокаженные, – поправил товарища Антонен.
У них за спиной прозвучал чей‐то голос.
– Дайте дорогу слугам Божьим.
Их вытолкнули к толпе зевак. Робер упирался и искал способ выбраться на одну из соседних улочек. Но сопротивляться потоку, выносившему их к дому, было невозможно. На подходе к кресту самых смелых, дерзнувших подобраться слишком близко, оттеснили стражники. Один из них сделал знак монахам, что они могут подойти. Антонен потянул за рукав Робера, стоявшего у края шумной толпы.
Перед дверью лекарь в кожаном одеянии совещался с почтенного вида мужчиной в мантии из серого бархата и шапке, подбитой белым мехом.
Стражник коротко сообщил:
– Это прево, он хочет разобраться с прокаженными.
Чьи‐то руки дергали монахов за рясы. Женщины умоляли их благословить.
– Лучше будет, если мы помолимся за них, когда придем в обитель, – шепнул Робер дрожащим голосом.
Лекарь уже стоял в дверях.
– Позовите монахов, – распорядился он.
Врачеватели прокаженных часто пользовались присутствием священнослужителей, чтобы толпа не забила страдальцев камнями.
Они двинулись вперед. Робер следовал за товарищем на значительном расстоянии. Оба испытывали сильный страх: Робер боялся смерти, а Антонен – жизни.
На пороге сердце Робера забилось сильнее. Поговаривали, будто прокаженные купаются в человеческой крови, чтобы исцелиться от заразы, и что они сторожат врата ада, потому что небеса прокляли их за гнусные грехи. Антонен насмехался над этими россказнями, но что он смыслил в жизни?
Стражник стал их поторапливать, и они следом за лекарем зашли в дом.
Антонен никогда еще не бывал в таком неприглядном месте. Балки единственной комнаты местами просели и пропускали свет с верхнего этажа. Широкие трещины в стенах напоминали бойницы, окруженные полосками плесени и белесого налета. От грязи с души воротило, и отвратительно пахло хлевом, так что трудно было дышать. Им навстречу вышла старуха с прикрытым тряпками лицом. Свеча у нее в руке осветила обшарпанную лестницу. Они поднялись вслед за ней в смрадную, на вид совершенно пустую комнату.
– Там, дальше, – произнесла она, указав на закоулок, погруженный во тьму.
Врач жестом велел им отступить назад. Он прижал к лицу кожаную маску, пропитанную камфарой, чтобы не отравиться ядовитыми миазмами. Потом подышал над маленьким мешочком, наполненным цветками скабиозы, и рассыпал вокруг их фиолетовые головки. Робер придержал за рукав Антонена, подошедшего слишком близко. Лекарь шагнул вперед. Длинная трость из слоновой кости в правой руке придавала ему вид слепого. Она привела в движение человеческую массу, затаившуюся в углу.
Старуха опустила свечу пониже. И из темноты возникли они.
Двое мужчин и одна женщина сидели на корточках, привалившись друг к другу. Кожа на лицах бугрилась шишками размером с грецкий орех; опухшие руки были покрыты серой чешуей, как лапки ящерицы, они вяло свисали по бокам их тесно прижатых друг к другу тел; больные дышали в унисон, слившись в единое чудовищное существо. Над бесформенной массой зависла трость. Первой от кучи отделилась женщина; она попыталась подползти поближе к монахам, державшимся в стороне, и протянула к ним изуродованную руку. Трость оттолкнула ее. Она снова осела на пол, скуля, как испуганное животное.
Мужчины медленно поднялись. Старший пробормотал несколько слов, обращаясь к лекарю. Он наклонился, и старуха поднесла к нему свечу. Круг пламени осветил ужасающую картину: нос, словно обглоданный какой‐то тварью, обнажившиеся кости. Прокаженная снова поманила рукой Антонена, и он шагнул к ней. Дорогу ему преградила трость. Он услышал молящий голос мужчины, который его взволновал.
– Что он говорит? – спросил Робер.
– Они отказываются отправляться в лепрозорий.
При этих словах старуха кинулась к окну, размахивая свечой:
– Они отказываются ехать в лепрозорий!
Ее крик разнесся по улице, долетел до толпы, и его эхо проникло внутрь, сквозь стены дома.
– В лепрозорий!
– В лепрозорий!
– Лепрозорий или костер!
Гул голосов усиливался. Прокаженным грозили кулаками; стражников, защищавших вход, осыпали грубой бранью.
Трое несчастных, вжавшись в стену, со стонами прикрывали голову руками.
Робер, такой же жалкий, как они, забился в угол у маленького окошка. Он жадно, словно воду, глотал уличный воздух, еще не отравленный миазмами.
Антонен стоял рядом с лекарем. Комнату наполнял отвратительный запах пота и тления. Мужчина с обглоданным носом снова подался вперед и низким хриплым голосом стал умолять врача. Антонен разобрал только несколько слов, произнесенных немного громче.
– Не проказа… Не проказа.
Он заискивающе пополз к лекарю. Тот мягко положил ему на плечо кончик трости и, легонько оттолкнув к остальным, сказал ему:
– Уговори их спуститься. Они собираются сжечь дом.
Масса снова приняла прежнюю форму, и Антонен услышал всхлипы. Он никогда еще не испытывал такую безысходность.
– Отойди, – приказал лекарь.
Антонен двинулся к Роберу, который молился, стоя на коленях спиной к комнате, лицом к окну. Он окликнул его по имени, но Робер не отвечал. Он оглох от ужаса. Антонен взял его за руку.
– Идите и откройте дверь, – услышал он.
Прокаженные в конце концов сошли вниз. Узкую улочку запрудила толпа. Ее волны со всех сторон бились о стены ветхого дома. Люди целыми семьями торчали у окон. Отовсюду слышался гул голосов, и он усиливался. По всему городу звучали призывы расправиться с прокаженными. Женщины размахивали крестами и четками. С соседних улиц доносились церковные песнопения.
При появлении лекаря воцарилась тишина. Он оглядел толпу и громким голосом заявил, что прокаженные находятся под защитой города и Церкви. И встал во главе процессии.
Антонен смотрел, как перед ней расступаются люди. Сердце на миг защемило от давнего воспоминания. Он увидел отца: тот шагал через такую же раздавшуюся толпу, а следом в пустом пространстве брел он сам, в длинной, слишком широкой для него накидке, не дававшей этому пространству сомкнуться вокруг него. Он крепко вцепился детской рукой в накидку, и от бушующего мира его отделяла пустота, способная защитить от всего на свете.
Сначала прокаженных отвели в храм, чтобы совершить церемонию изоляции[4].
На паперти их ждал прево. Стражи подали им на конце копья красные одеяния с вышитыми на груди белыми руками, шляпы с широкими полями и трещотки. Их поставили на колени под черным полотнищем, натянутым между поперечинами, и священник закрыл им лица плотными черными вуалями. Женщина и второй мужчина плакали, а безносый держался невозмутимо.
Храм заполнился людьми. Раздался похоронный звон, и служба началась. Священник бросил на головы несчастных горстку кладбищенской земли и провозгласил в наступившей тишине:
– Друг мой, это знак того, что ты умер для мира, но ты возродишься в Боге.
Он благословил их и снова заговорил, обращаясь к каждому по очереди:
– Запрещаю тебе заходить в храмы, на рынок, в башни и другие места, куда стекается народ. Запрещаю тебе омывать руки в источниках и ручьях. Запрещаю тебе есть и пить с другими людьми, кроме таких же прокаженных. Запрещаю тебе притрагиваться к детям. И знай, что после кончины, когда твоя душа покинет тело, тебя предадут земле в таком месте, куда никому не позволено будет прийти.
После этого стражи проводили их в лепрозорий. Толпа расступилась. Все пятились от них и прикрывали рот, боясь вдохнуть грязный воздух, коснувшийся разлагающейся кожи.
Когда они проходили мимо двух монахов, Антонен услышал, как прокаженные тихо повторяют одни и те же слова, и этим маленьким хором управляет, словно дирижер, человек без носа:
– Собаки… Демоны… Нечисть.
Толпа сдвинулась, оттеснила друзей от начала процессии, прокаженные ушли дальше. Лицо Робера обрело прежние краски.
– Может, надо было… – неуверенно начал он.
– Что?
– Сразу пойти в монастырь нашего ордена.
– Ты сам хотел взглянуть на собор.
Робер кивнул и понурился.
– Посмотри туда… – сказал Антонен.
В толпе мать держала за руки двоих детей, маленького мальчика и девочку, лица которых были усыпаны отвратительными гноящимися прыщиками, а глаза заплыли. От них никто не шарахался.
– Смотри, у них ветрянка, – сообщил Антонен.
– Откуда ты знаешь?
– Прежде чем посвятить себя Богу, я был сыном лекаря.
– И что?
– А то, что они прогуливаются по улицам, как ты и я, а им никто и слова не скажет, потому что ветрянка – не кара Божья, как проказа или чума. – Антонен указал рукой на толпу и продолжал: – Они не боятся болезни, зато боятся преисподней.
– А кто решил, что ветрянка – не кара Господня? – осведомился Робер.
– Я не знаю. Наверное, какой‐нибудь францисканец, ты ведь рассказывал мне, что все они покрыты сыпью.
– И то правда, – без тени сомнения согласился Робер.
Из окон и дверей высовывались палки. По мере того как прокаженные удалялись от церкви, ненависть к ним разгоралась с новой силой. Ребятишки стали собирать камни.
Монахи в бессилии наблюдали за нарастающим хаосом, и несколько последующих минут навсегда запечатлелись в их памяти. Мать покрытых сыпью детей, когда с ней поравнялись прокаженные, плюнула в лицо безносому мужчине. Выйдя из церкви, он ни разу не замедлил шага, несмотря на тычки и поднятые палки, преграждавшие ему дорогу. Двое остальных держались за ним, для защиты выставив перед собой скрещенные руки.
Плевок остановил безносого, и толпа отхлынула, освободив вокруг него широкое пространство.
Ни слова не говоря, он шагнул к женщине, которая попятилась от него, прикрывая детей, цеплявшихся за ее юбку. Стражники шли вперед, ничего не замечая.
Безносый одним движением откинул с лица ткань и вырвал девочку из рук матери. Он поднял ее замотанной тряпками рукой и приблизил к своему лицу. И заглушил ее крик, прижавшись ртом к ее рту. Потом бросил ее наземь, в грязь.
Внезапно стало необычайно тихо. Как в склепе, подумал Антонен.
Тишину разорвали вопли матери, и все сборище разом пробудилось и заревело, как взбесившееся стадо. Один из стражников бросился к мужчине, наблюдавшему за толпой и посылавшему ей воздушные поцелуи гниющей рукой.
И воткнул меч сзади в шею мужчины.
Глава 6
Инквизиция
После сцены с прокаженными спутники долго молчали.
Они повернули к монастырю братьев-проповедников.
– Понимаешь, чернила… – наконец заговорил Робер.
– Что – чернила?
– Это деревья, которые заболели.
– Что ты выдумываешь?
– Ты сам знаешь. Чернильный орешек, галл, – что‐то вроде чумного бубона на коре дуба, он появляется от укусов ядовитой мухи, и кора местами вздувается, как кожа этих несчастных. Из этих опухолей на коре готовят самые лучшие чернила для твоей веленевой кожи.
– И что же?
– А то, что это как с прокаженными. Из них получаются чернила. Они нужны Господу, чтобы начертать свою волю. Из чумы тоже… И из нас тоже… Из всего получаются чернила. Наши слезы черны, ими пишет Всевышний, для этого мы и здесь.
Антонен почувствовал волнение в голосе друга. Он поймал горящий взгляд Робера и взял его под руку.
Они повернули к набережной и пошли на север вдоль правого берега.
Надвигались сумерки. Завтра они отправятся в мастерскую художника-миниатюриста на рынке Сен-Дидье. У него есть все необходимое для письма: перья и обработанные чернильные орешки. Приор посоветовал им обратиться за хорошими чернилами к мастеру с острова Рамье, известному качеством своих заготовок. В монастыре чернила тоже делали, но настоять дробленые чернильные орешки в сосудах с дождевой водой было недостаточно. Монастырские галлы выделяли лишь бледный танин, плохо ложившийся на пергамент. У мастера-миниатюриста имелись свои секреты; его чернила были очень темными и прочно связывались с пергаментом благодаря клею из гуммиарабика и редкому веществу, которое не мог себе позволить ни один монастырский скрипторий, – железному купоросу, придававшему чернилам глубокий черный цвет.
На этот счет приор высказался определенно. Без веленевых кож и купороса не возвращаться.
Река была широка. Антонен, никогда не видевший моря, думал, что оно, наверное, похоже на эту реку. Только на нем волны побольше.
Люди переходили реку вброд по отмели в Базакле. Даже мост был не нужен. Вокруг них над водой возвышались бескрылые мельницы. Эти мельницы напоминали большие корабли, стоящие на якоре в протоках, где сильное течение вращало огромные колеса с лопастями, которые приводили в движение мельничные жернова. Они растирали пшеничное зерно в муку, и в испеченном хлебе сохранялся запах океана, поднимаясь вверх по течению всех впадающих в него рек.
Залюбовавшись на водяные мельницы, оба спутника не обратили внимания на приближавшихся к ним мужчин. Робер заметил их первым и почувствовал угрозу. Это было не воровское отребье с набережных. Мужчины степенно направлялись к ним. Двое были молоды, третий, постарше, приволакивал ногу. Они были при оружии, на поясе висели обоюдоострые мечи. Сзади на их одежде виднелись красные кресты.
– Облаты, – прошептал Робер.
Это были воины, чаще всего израненные, которые возвращались после военных кампаний и поступали на службу в монастыри. Первые облаты-воины появились в эпоху крестовых походов: немощные рыцари стали вести праведную жизнь в обителях, не принимая обета.
Старый солдат поздоровался с ними и объявил, что ему поручено проводить их в монастырь доминиканцев. Он говорил с ними вежливо, но твердо. Робер и Антонен удивленно переглянулись. Воинский эскорт для двух никому не известных нищенствующих монахов – неслыханная почесть. Они последовали за воинами по лабиринту улиц, удаляясь от реки. Робера это удивило. Старый солдат успокоил их, заявив, что так они доберутся до места на несколько минут быстрее, чем обычной дорогой.
Антонен наклонился к своему спутнику и тихо сказал:
– Мы идем на юг. Так мы не попадем в монастырь.
– Знаю, – с беспокойством ответил Робер.
Со стороны квартала кармелитов показались башни графского замка Нарбонне.
Солдат перестал отвечать на вопросы. Тревога друзей возрастала. Они перебрались через развалины римской крепостной стены и вышли на открытое пространство.
Робер застыл.
– Я знаю, куда они нас ведут.
– Куда? – спросил Антонен.
– Туда, – ответил Робер и показал на низкое темное здание. – В дом Сейана. В дом инквизиции.
Облаты стали подталкивать их, поторапливая.
Робер снова попытался расспросить старого крестоносца, но тот по‐прежнему молчал.
– Там тебе ответят, – бросил он, когда они остановились напротив здания.
На пороге их ждали два монаха в белых рясах. Орден был основан именно здесь, полтора века назад. До них порог этого дома переступил святой Доминик, однако друзей это нисколько не утешило. Их завели внутрь кирпичного здания. Его низкие арочные окна были забраны железными решетками. Обитые свинцом ворота, ведущие в темный вестибюль, отрезали их от городского шума. Антонену почудилось, что будто жизнь осталась позади.
Они пересекли внутренний двор. Бродившие по нему монахи при их приближении накидывали на голову капюшоны. Обнесенное стеной пространство уходило далеко в глубину. Два сводчатых прохода тянулись вдоль боковых дворов, связанных коридорами с клуатром, к которому примыкали часовня и трапезная. На одной стороне располагался дортуар, где спали монахи, напротив него – тюрьма инквизиции. Снаружи ничто не указывало на то, что за воротами находится странный монастырь с двумя симметричными крыльями: одним – для молитв, другим – для страданий.
Им велели ждать в холодном вестибюле, у двери главной часовни.
Ризничий, по сравнению с которым его собрат из Верфёя казался веселым трубадуром, сунул ключ в замочную скважину.
Роберу и Антонену в голову не могло прийти, что можно запирать часовню.
Они вошли в просторное помещение, такое же холодное и голое, как дортуар цистерцианцев. Над хором висел простой большой крест. Через тусклые окна сочился опаловый свет. Ни кадильницы, ни потира, ни скамей на красноватом, идеально ровном, не вымощенном плитами земляном полу. По всей видимости, подумал Антонен, это место не для молитв.
Старая часовня Святого Доминика в начале века была превращена в зал суда, где проходили процессы над еретиками. Несколько десятилетий эти стены не слышали пения, и камни тут пропитались криками и слезами.
Инквизитор был тучен. Для доминиканца это было редкостью, потому что братья-проповедники считали своим долгом блюсти худобу.
Со дня основания нищенствующих орденов правила предписывали монахам терпеть лишения. Когда Робер, который часто отбывал послушание на кухне, слегка раздобрел, приор его выбранил. “Крест поднимает легкое тело”, – говорил он, намекая, что оно без лишних усилий вознесется на небеса.
Инквизитору закон был не писан, тем более что в краю, где говорили на окситанском диалекте, законы устанавливал он сам. К югу от Луары инквизиторы не подчинялись никому, кроме папы. Иначе говоря, по большей части только самим себе.
По их мнению, кроме их братьев доминиканцев и еще нескольких орденов, которые им приходилось уважать, существовала только безликая масса каноников, малограмотных клириков, покорных своим епископам, чуть менее неотесанным, чем они сами, но своей алчностью и невежеством порочащих Церковь. Однажды, когда сердце каждого еретика будет вырвано из груди, этих людей тоже постигнет кара.
“Жирный инквизитор”, как называли его нечестивцы, верил в истощенного безжалостного Бога. Инквизитор был человеком мудрым, суровым и воздержанным. Он постоянно постился и носил власяницу, дабы не забывать о муках Христа. Однако тело не следовало указаниям его воли. По странной причуде химии он толстел от самой малости, которую себе позволял. Из-за этого пострадала его карьера в ордене. Дабы доказать его благочестие, приор обители перед лицом свидетелей, назначенных римскими кардиналами, на несколько недель запер его в келье и посадил на хлеб и воду. Его корпулентность от этого не пострадала, в отличие от характера, навсегда испортившегося от такой несправедливости судьбы.
Инквизитор Луи де Шарн преисполнялся высокого мнения о себе, когда его “я” забывало о телесной оболочке и сияло разумом и верой. Он выносил приговоры под влиянием презрения, которое питал к собственному телу. Его суровость немного смягчалась, когда он судил женщин: ему претило терзать пытками эту странную плоть, и он охотнее отправлял их медленно гнить в светском узилище.
Он не походил на великих инквизиторов прежних лет, при воспоминании о которых люди все еще содрогались. Его добродушный вид успокаивал, он изображал милосердие, слушая речи обвиняемых, но в приговорах оставался безжалостным.
Два монаха стояли на коленях, опустив головы. Они невольно придвинулись ближе друг к другу, и их плечи соприкасались. Оба были встревожены. У них сжималось горло, и липкий пот стекал по спине, несмотря на жуткий холод. Антонен, как и Робер, понимал, что их сюда не пригласили, их арестовали. Ни один, ни другой не представлял себе, что такого они могли сотворить, пока ходили за пергаментом. Но они знали, что инквизитор без труда составит акты о совершенных ими проступках и даже о греховных мыслях, которые открылись ему благодаря собственной проницательности.
Инквизитор умел проникать в сознание. Антонен подумал, что ему придется расплачиваться за то, что возжелал потаскушку, а Роберу – за то, что стащил ломоть сала.
Очевидно, их подслушали доносчики. Exploratores, тайные агенты судей, шпионили повсюду и, словно свора легавых, охотились на ересь в городах, деревнях, храмах и в мыслях грешников. Разве можно от них укрыться? Они шныряли даже по кладбищам, и могильщики по их приказу выкапывали останки неверных, ускользнувших от их зоркого ока. Мертвецов отправляли на костер, где они горели вместе с живыми, чтобы все усвоили урок святой инквизиции: даже на том свете предателям от нее не скрыться.
Инквизитор в одиночестве восседал посреди хора в большом деревянном кресле, некрашеном, без резьбы. Вокруг него стояли три пустых кресла: во время процессов их занимали монахи – члены суда и нотариус, которому поручали вести протокол. Состав суда инквизиции был неполным, но это не успокоило обвиняемых.
Антонен вспоминал слова своего спутника в лесу Верфёя.
– Робер, ты когда‐нибудь видел, как сжигают человека?
– Нет, но я видел горящих свиней. Наверное, это примерно одно и то же.
Он вздрогнул. По залу прокатился голос инквизитора.
– Брат Антонен и брат Робер из Верфёйского монастыря.
Из заплывшей жиром глотки вылетал звучный голос. Подбородок почти полностью утонул в складках, тонкие ярко-алые губы, казалось, были накрашены.
– Твой отец, брат Антонен, был врачом. А твой, брат Робер?
– Работником на ферме.
– Крестьянином?
– Нет, не крестьянином, – поправил Робер, – а работником. Мой дед был крестьянином, а отец управлял в Беллюге землями одного сеньора.
Инквизитор подождал, пока снова воцарится тишина. Монахам почудилось, что в пустых креслах появились какие‐то фигуры, как будто собрался суд призраков, чтобы вынести им приговор. От мягкого голоса инквизитора они рассеялись.
– Как здоровье приора Гийома?
Этот вопрос сбил их с толку, они переглянулись, и Робер приготовился отвечать, но инквизитор поднял руку.
– Этот вопрос обращен к твоему брату.
Он выжидал, уставившись на Антонена: тот по‐прежнему стоял на коленях, опустив глаза, и не знал, что ответить.
– Монахов лечишь ты? – снова заговорил инквизитор.
– Я выращиваю лечебные травы и готовлю снадобья, – ответил Антонен.
– Нет ли у тебя в огороде дурмана?
– Нет, святой отец.
– Брат Робер?
– Никогда не было, святой отец.
– Какое, по‐твоему, лучшее лекарство для доминиканца?
Антонен заколебался:
– Вы хотите сказать, какая трава наилучшая?
– Нет, какое лекарство – лучшее?
– Не могу сказать, – с усилием проговорил Антонен.
Инквизитор терпеливо повторил вопрос:
– Какое лекарство лучше всего для монаха?
– Молитва, – выпалил Робер.
Его слова, судя по всему, удовлетворили инквизитора. Он кивнул. Склонил тяжелую голову, поднес руку к глазам и замер на некоторое время. У друзей начали болеть колени.
– Брат Антонен, – вопросил инквизитор. – Как ты полагаешь, каково состояние здоровья приора Гийома?
Антонен бросил взгляд на Робера, ожидая помощи. Но Робер подавленно молчал.
– Хорошее, – с трудом выговорил Антонен. – Только у него распухли ноги, и иногда ему трудно дышать.
– Я тебе не об этом здоровье говорю.
– Я не понимаю, святой отец.
– А следовало бы понимать, сын лекаря, – властно произнес инквизитор.
Потом, повернувшись к его спутнику, сказал:
– Что ты об этом думаешь, брат Робер?
Робер пробормотал что‐то невнятное.
– Сын крестьянина, это нормально, что ты ничего об этом не думаешь. Но тебя, брат Антонен, отец должен был научить, что здоровье триедино: здоровье тела, разума и души. Я тебе толкую не о телесном здоровье Гийома, не о его умственном здоровье, которое всегда было для всех нас образцом и о котором вы и вдвоем‐то судить неспособны. Но что ты думаешь о его душевном здоровье?
– Не знаю, святой отец.
– Не ведет ли он порой странных разговоров или, скажем, таких, какие несовместимы с покоем и гармонией, необходимой для жизни, посвященной Господу?
– Святой отец, я никогда не слышал, чтобы приор Гийом произносил неподобающие слова.
– Говорят, он пишет книгу.
– Да, – подтвердил Антонен. – Оттого он и дал нам это поручение.
Инквизитор повернул надетое на указательный палец железное кольцо. Ни камня, ни гравировки – кольцо из матовой стали, похожее на обручальное. Он был совершенно спокоен, казалось, у него много времени или же время ему повинуется из страха, что он подвергнет его слишком суровому суду.
Монахи не знали, сколько минут или часов прошло с тех пор, как их привели в часовню.
– Где пергаменты?
– У дубильщика, там же и наш осел.
– Копией какого труда будет его книга?
– Мне это неизвестно, святой отец.
– Может, он будет что‐то переводить?
– Я не знаю.
– Доминиканские монахи переводят или переписывают. Они переводят греческие тексты или копируют святых отцов, писавших на латыни. Пятьдесят кож, брат Антонен, хватило бы для “Органона” Аристотеля, но велень слишком дорогая, так отчего же приор не уведомил орден? Тебе это известно?
– Нет, святой отец.
– А ты, брат Робер, все молчишь?
– Приор об этих делах не рассказывает, – отозвался Робер.
– Вот оно как… – продолжал инквизитор, и голос его зазвучал более сурово. – Однако есть вещи, о которых не обязательно говорить, но ты все равно узнаешь. Вот ты, например, Робер де Нюи, сын Альбера. Я знаю о тебе всю правду, хотя ты мне в ней не сознался.
Инквизитор велел позвать облата. Старый крестоносец вошел и приблизился к ним. В руках у него была цепь с двумя железными кольцами, свисавшими до самой земли. Инквизитор достал из кармана своей рясы свиток пергамента и развернул его.
– Здесь у меня обвинительный акт. Некий доминиканец прошлой весной поколотил одного из наших братьев францисканцев, когда тот проповедовал слово Божие. По-твоему, это правдивая история?
Робер потупился, не в силах произнести ни слова.
– Видишь ли, Робер де Нюи, доминиканцы – миролюбивый орден, у него братские отношения с членами всех других христианских орденов, в особенности с нищенствующими братьями-францисканцами.
Инквизитор махнул рукой, и облат надел кандалы на лодыжки Робера. Молодой монах почти не сопротивлялся, когда два солдата схватили его за плечи и подняли на ноги. Затекшие ноги его не слушались, и он послушно позволил тащить себя к выходу из часовни.
– Святой отец…
Инквизитор движением руки остановил стражей.
– Ты хочешь говорить, брат Антонен?
– Да, святой отец.
– В защиту своего брата?
– Епископ Альби его уже осудил, и он исполнил епитимью.
– Епископ? Как можно сравнивать епископское наказание с судом инквизиции? Твой орден был выбран папой, дабы судить дела Церкви, а ты, брат из Верфёя, пытаешься прекословить мне, мешая наказать паршивую овцу, которая марает наши белые одежды?
– На него наложили суровую епитимью, я тому свидетель.
Инквизитор посмотрел на него притворно ласковым взглядом и негромко продолжал:
– Брат, знаешь, почему на судах инквизиции никогда не бывает адвокатов?
Антонен покачал головой.
– Потому что обвиняемого защищает сам Господь. Он решает, помиловать его или покарать, и говорит моими устами.
– Робер невиновен, святой отец.
– Довольно! – отрезал инквизитор, хлопнув ладонью по подлокотнику кресла.
Он повернулся к Роберу, и его крупное тело заколыхалось. Он ткнул себе в грудь пальцем с железным кольцом.
– Мне решать, каким должно быть твое наказание. Тебя поместят в “узкую стену”[5] до тех пор, пока ты не предстанешь перед моим судом. Уведите его.
Облаты утащили закованного в цепи Робера, и он исчез из виду. Антонен остался наедине с инквизитором. Его душой завладела неудержимая ярость, у него внутри все перевернулось. Он сжал кулаки и отогнал прочь молитвы, стучавшие в его христианское сердце.
Глава 7
Предательство
– Что такое “узкая стена”?
– А ты как думаешь, монашек? – хмыкнул облат, которому задал вопрос Антонен.
Один из солдат сказал:
– Камера, где ты сможешь устроиться с удобством. Там ты научишься спать стоя.
Подгоняемый их гнусными смешками, Антонен поспешил к дортуару.
Настала непроглядная, сырая ночь. Свечи в доме Сейана ничего не освещали. В переходах неверный свет сочился еле‐еле, стекая желтыми каплями вместе с воском и указывая дорогу тараканам. Таким Антонену показался и пустынный внутренний двор – дорогой тараканов. Бродившие по нему братья следовали маршруту, обозначенному бледными огоньками, такими же чахлыми, как их души. “Тараканы… тараканы”, – повторял Антонен по пути к дортуару, думая о своем товарище, и его глаза наполнялись слезами.
Он проснулся на рассвете. Один из монахов принес его вещи и положил на землю перед ним. Он молча проводил его в главную часовню, где его ждал инквизитор в окружении облатов. Тот велел им выйти и остался наедине с Антоненом.
Антонен не преклонил колен.
– Я приказал отправить чернильные орехи, купорос и перья в дубильню.
Монах отчетливо слышал слова инквизитора, но до него не доходил их смысл.
– В дубильню?
– Да, вместе с пергаментами. Ты все это погрузишь на своего осла и отправишься назад, в Верфёй.
– А Робер?
Инквизитор не ответил. Антонен чувствовал, что почва уходит у него из‐под ног. Отныне от его покорности зависела жизнь Робера, однако Антонен не мог сообразить, чего от него хочет инквизитор. Он был бессилен перед этим бесчувственным человеком, чудовищное тело которого не помещалось в кресле и который наблюдал за ним, как за насекомым, попавшим в ловушку.
Ему хотелось бы увидеть, как инквизитору проткнут шею, как тому прокаженному из собора, но он усмирил свои страсти, как учил его приор Гийом, создав внутри себя пустое пространство. Ему не удалось избавиться от образа Робера, стоящего в узкой камере, и у него свело живот.
– Я не понимаю, – наконец проговорил он почти беззвучно.
– Должно быть, Гийом испытывает к вам большую привязанность, раз доверил вам такую важную миссию. А привязанность чаще всего взаимна.
Антонен выдержал взгляд инквизитора. В поведении монаха чувствовалась отвага, редкая для столь юного создания. Но инквизитор за долгие годы привык сталкиваться и с гордостью, и с отвагой. Он знал, что это товар недолговечный, от пребывания в зловонной камере и молота палача он быстро портится. Сколько людей, исполненных высокого достоинства, после нескольких часов на дыбе ползали перед ним на коленях! Он предпочитал трусов, которые сразу отбрасывали смелость и благородство, ибо они на человеческой шкуре долго не держатся. Трусливые люди позволяли беречь силы и деньги: ему не приходилось оплачивать услуги палача. По этой причине он был более снисходителен к трусам, нежели к храбрецам.
– Ты знаешь, чего я хочу?
Антонен ничего не ответил. Инквизитор наклонился к нему. От него исходил запах мускуса. Полузакрытые, изумрудного цвета глаза приблизились к лицу молодого монаха, стараясь проникнуть ему в душу.
– Я хочу знать, что он пишет.
Антонен наконец начал догадываться.
– Брат Антонен, помешает ли тебе страх перед геенной огненной солгать мне? – Изобразив на лице сомнение и не дожидаясь ответа, он продолжал: – Мне не верится, что страх попасть в ад не позволит тебе солгать. А вот страх потерять брата Робера – да. Вовсе не боязнь ада.
– Ложь – это грех, – прошептал Антонен.
– В грехах можно покаяться, брат Антонен. В этом их сила. Исповедь – броня греха. Она его защищает, охраняет, оправдывает. Кто поверит, что боязни согрешить достаточно, если грехи можно отпустить? Если бы ты дал мне честное слово, что не упустишь ни слова из труда приора, я поверил бы в твою искренность, потому что ты чист сердцем. Ты можешь подумать, что клятва обеспечит тебе мое доверие. Однако порукой твоей честности будет твой брат, который находится у меня в руках, это лучше любых обещаний.
– Нет необходимости…
– Молчи и слушай! – резко оборвал его инквизитор. – У меня в руках духовная жизнь твоего товарища. Суд никогда не приговаривает к смерти, он предает осужденного в руки мирской власти государей. Виновных отправляет на костер земной мир, а не небесный, к которому мы с тобой принадлежим. Тем не менее я могу простить его или приговорить, и это зависит от тебя. Но если я его приговорю, а миряне проявят к нему милосердие, я исторгну его душу из нашего ордена. Для всех братьев он станет никем. Тот, кто подаст ему милостыню, будет проклят, тот, кто исцелит его, будет проклят, тот, кто заговорит с ним, будет проклят. Он станет таким же, как тот прокаженный, которого ты видел вчера. И даже хуже: он станет духовным прокаженным и будет молить стражников отправить его на костер.
Его голос зазвучал еще жестче.
– Я хочу каждую неделю получать письмо с копией того, что тебе продиктует приор Гийом. Хочу, чтобы ты ничего не упускал, ни одного слова, даже если тебе не все будет понятно. То, что я поручаю тебе, – нелегкая работа, но, если ты выполнишь ее хорошо, это откроет тебе дорогу к высоким постам в нашем ордене: я за этим прослежу. Но прежде всего это спасет жизнь нашего дорогого брата Робера.
Он позвал облата, и тот передал Антонену его пожитки, а также мешок с хлебом и флягу воды. Инквизитор добавил к этому кожаную сумку с заранее подготовленными полосами пергамента и перьями.
– Каждое воскресенье в час вечерни к тебе будет приходить облат и забирать письма.
– Что мне сказать приору, когда он спросит о Робере?
– Что он заболел и мы оставили его у себя, пока он не поправится.
– Можно мне с ним повидаться, святой отец?
Инквизитор окинул молодого монаха снисходительным взором и велел облату проверить, в порядке ли багаж путешественника, а сам повернулся к Антонену и с сочувственным видом ответил:
– Нет.
Облат подтолкнул монаха к двери. Бледный утренний свет уже проникал в часовню. Антонен бросил последний взгляд на следы коленей, своих и Робера, все еще заметных на влажном земляном полу. Уже переступая порог, он услышал голос инквизитора:
– Брат Антонен!
Облат остановился. Инквизитор встал, его тело, казалось, занимало весь хор. Он нацелил закованный в железо палец на монаха.
– Если ты предашь меня, Антонен из Верфёя, я переломаю каждую косточку твоему брату. И скажу, что это привет от тебя.
Потом, кивнув облату, приказал:
– Проводи его.
Антонен отправился обратно в Верфёй по пути паломников. Где теперь Робер? Сколько тревожных ночей ему предстоит пережить в тюремной камере? Какую судьбу ему уготовил инквизитор? Какие пытки ждут несчастного? Чего стоит друг, который не разделяет с тобой страданий? Легко клясться в дружбе, когда не ты сидишь в темнице. На что ты способен? Эти вопросы задавал себе Антонен. Принести в жертву доверие приора и всех братьев, чтобы пройти до конца, в одиночестве, по пути предательства? Разве не всякое предательство оплачивается ценой души?
Паломники, направлявшиеся на юг, к Тулузе, при встрече с монахом обнажали головы, а тот шагал на север, в свой монастырь, и даже не видел их. Они шли на юг, а он на север, возвращаясь из паломничества. Антонен шел один, повернувшись спиной к Компостеле и к храму, не имевшему никакого отношения к святому Иакову. Одинокий паломник на пути апостола, которого никогда не прославляли, который не отпускал ни одного греха. Единственный странник, шедший поклониться Иуде.
– Где твой друг? – спросил молодой кожевник.
– Заболел.
Нагруженный веленью и чернильными орешками осел ждал его рядом с чанами, где вымачивались кожи. Мастер передал Антонену кожаный футляр с флаконами железного купороса.
– Это будет самая прекрасная в мире книга, – сказал он, сунув в руку Антонена небольшую медаль.
Антонен повертел ее в пальцах. На одной стороне была выгравирована эмблема ордена: крест, увенчанный восьмиконечной звездой, – символ святого Доминика. На оборотной стороне было с трудом различимо большое готическое “Э”, которое явно пытались соскрести ножом. Молодой человек опустил руку на ладонь Антонена и сомкнул его пальцы вокруг медали.
– Никому ее не показывай, – произнес он и вернулся назад, к чанам.
Антонен медленно тронулся в путь. У выхода из дубильни он встретил потаскушку, та подалась было к нему, но остановилась, не приближаясь. Он ждал, что она посмотрит на него так же, как в первый раз, но что‐то с тех пор, наверное, изменилось; она взглянула на него совершенно равнодушно и отвернулась.
Он вышел на каменистую дорогу, ведущую к монастырю. На Тулузу тем временем обрушился проливной дождь. Антонен медленно двигался вперед, не стараясь уберечь от грязи облачение. Глядя себе под ноги, погруженный в раздумья, он позволил ослу вести его за собой.
Он вспоминал слова Робера, сказанные в подвале постоялого двора. Девушки отворачиваются от нас не потому, что мы носим не ту одежду или недостаточно красивы. Девушки отворачиваются от нас, если мы стыдимся самих себя.
Глава 8
Сирота
“Одиннадцатого апреля 1348 года в обители бегинок в Виль-Дьё на Рейне я, Гийом, готовлюсь выполнить самую обычную для этого века работу: умереть.
Я пока не страдаю, но чума уже поселилась во мне.
Мне это известно так же хорошо, как лекарям из Кёльна, людям знающим, которых сестра-настоятельница общины вызвала в начале морового поветрия и которые за это время все скончались.
Медицина не лечит чуму.
Ни лечебные травы, ни кровопускания, ни прижигания бубонов раскаленным железом или охлаждение их льдом, ни посты, ни бесконечное питье отвратительных на вкус отваров, ни промывание язв святой водой, ни их бичевание, ни ворожба, ни молитвы не могут исцелить от чумы. Не приносит пользы даже принесение в жертву евреев. Чем больше их сжигают, тем больше расползается мор.
В окно моей комнаты я вижу реку, которую часто пересекал с человеком, чьим учеником я был. Я спрашиваю себя, чему я научился с тех пор, как его не стало, но прежде всего – что я сделал без него. Ничего, чем можно было бы хоть немного гордиться.
Я до сих пор брожу взад-вперед по своей памяти, как по келье. Я напрасно пытался соединить в единую личность того, кто меня всему научил, и того, кто – я тому свидетель – так ужасно жил. Разве можно судить одновременно двух человек, коими был мой учитель? Разве можно справедливо покарать одного и помиловать другого? Все мнения о нас – это середина между нашими лучшими и худшими поступками. Но когда разница так велика, как выбрать между тем, кто заслуживает безусловного прощения, и тем, кому самое место в аду?
На протяжении долгих лет мой щедро засеянный ум давал только горькие плоды. Во что я превращусь? Мои легкие горят огнем. Я умру прежде, чем меня унесут. Что остается от зачумленных, когда они умирают в городе, в своих домах? Черный крест на дверях да окрики чумных носильщиков, звонящих в колокольчик: «Мертвецы есть? Мертвецы есть?»
Да, у меня есть мертвецы. Я сам себе чумной носильщик, мне есть что положить в повозку: мою запутанную жизнь, юного Гийома, покоящегося на дне моей памяти, истового верующего монаха, каким я был, и человека, который омыл свои чистые руки в водах Христовой веры, а потом замарал их кровью… Мертвецы есть? У меня есть мертвецы: все те благородные люди, у которых было мое лицо и кто не выжил. Люди праведные, люди добрые, люди уповающие, отнятые у меня чумой. Счастливые люди, коих я не сумел удержать, не сумел уберечь от смерти, чьи останки захоронены в моей внутренней могиле, где лежат, не обретя покоя, все те люди, какими я был. Да, у меня есть мертвецы…”
Приор закрыл книгу в подгнившем переплете, с вылинявшими от сырости страницами. Чернила стерлись, и многочисленные белые пятна сделали строки почти нечитаемыми. Новый труд на веленевой коже восстановит старый, оставшийся незавершенным, и не подвергнется разрушению.
– Это книга воспоминаний?
– Велень для воспоминаний простого приора? Нет, Антонен, я пишу не книгу воспоминаний, а исповедь.
Антонен без помех добрался до монастыря в Верфёе. Приор остался доволен качеством пергамента и насыщенным цветом чернильных орешков. Отсутствие Робера казалось вполне оправданным, и приор прекратил расспросы.
Антонену почудилось, что ризничий уставился на него более суровым, чем обычно, взглядом, когда он стал описывать внезапную лихорадку своего товарища и слабость, не позволившую ему продолжить путешествие. В остальном его рассказ просто выслушали, и он вернулся к своей обычной монашеской жизни. С этого времени потянулись однообразные пустые часы монастырского быта. Антонену приходилось привыкать к миру без дружбы с Робером, и даже на солнце этот мир был беспросветно темным. День не наступал. У него в одночасье отняли юность, и забрал ее тот, кто не желал ему зла. Ее унес Робер, сам того не ведая. Антонен надеялся, что она еще жива и находится где‐то рядом с его другом, в тюремной камере, и возможно, благотворно действует на него и служит ему защитой. В его собственной келье в Верфёе от нее ничего не осталось.
Приор отправил его трудиться в скрипторий, где он проводил большую часть дня, готовясь к работе на веленевой коже, не терпевшей никаких исправлений. Фразы, записанные на простом пергаменте, затем переносились на велень, куда накладывалась бумажная рамка размером с книжную страницу, чтобы рассчитать расположение слов без переносов в конце строки. Дни проходили в трудах, ночи были короткими.
Диктовки приора начинались на рассвете и заканчивались в полдень, после чего Антонен шел в скрипторий и оставался там до сумерек. Не доев скудную порцию, он выходил из трапезной и бродил по внутреннему двору, чтобы отсрочить момент, когда он останется в одиночестве на своей постели, борясь со сном. Соседняя келья, где прежде жил Робер, не пустовала. По ночам в ней угадывалось какое‐то движение. Оттуда слышались крики и стоны. Антонен закрывал ладонями уши, но это не помогало.
Он ненадолго обретал покой только в саду целебных трав, куда приходил вдохнуть запах лекарств. Ухаживая за растениями, он ловил обрывки воспоминаний. Видел фигуру отца, которого унесла чума, но о детстве не помнил ничего.
“Лучше никаких воспоминаний, чем плохие”, – говорил Робер и сплевывал на землю, отдавая дань милым родичам, которые, укачивая его в младенчестве, стучали в ритме колыбельной палкой ему по голове.
Работа в скриптории отдаляла его от других монахов. Все они стали ему чужими. Он чувствовал, что они испытывают неловкость, а потому в трапезной отсаживаются подальше от него и сторонятся, направляясь в клуатр. Его близость с приором разжигала в них зависть, но дело было не только в этом. Никто не верил в болезнь Робера, и его исчезновение вызывало разные толки.
– Как можно пережить чуму? – спросил Антонен, когда приор ненадолго прервал диктовку.
Излечиться от чумы… Гийом никогда не считал это возможным. Эпидемия 1348 года унесла жизни более трети жителей в странах Европы. Люди не могли припомнить, когда еще бывало столько жертв. Лихорадка свалила с ног Гийома спустя несколько месяцев после миссии на Востоке.
– Как пережить чуму? Мне это неизвестно, Антонен. Знаю только, что те, на кого снизошло такое благословение, во второй раз не заболевают.
– С помощью Божьей?
– Наверное… сами того не желая.
– Не желая?
– Да. Ярость чумы подпитывается жаждой жизни. Во время печального сорок восьмого года я видел, как повсюду вокруг меня умирают сотни людей: братья, сестры, крестьяне, горожане, знатные сеньоры. Все они сильно, отчаянно хотели жить. Все как один готовы были сопротивляться. Когда я занемог, последнее, что меня заботило, – это выживание. Я принял болезнь как сестру, которая пришла исповедать мою грешную душу. Может, это и дает возможность ускользнуть от чумы – ничего не хотеть.
Приор позволял себе немного прогуляться около девяти часов утра. Антонен сопровождал его в сад лекарственных растений, где Гийому нравилось рассматривать целебные травы, которые он сам сажал много лет назад. Как только Антонен появился в монастыре, приор посвятил его в тайны растений.
– Что это за трава – дурман? – спросил он у приора, когда тот, улыбаясь, гладил листок шалфея, лечившего, как уверял отшельник, которому монастырь посылал милостыню, все болезни.
– Это не трава, дурман скорее похож на водоросль.
– Водоросль на суше?
– Да. Он липкий, зеленый и расползается вширь. Крестьяне считают, что его извергают из себя цапли, бродя по краю болот. Его называют “плевком луны”. Он появляется ночью, после дождя, и исчезает как по волшебству. Алхимики с особым рвением ищут это растение. Оно им нужно, чтобы изготовить философский камень.
– Это дьявольское растение, святой отец.
– Растения, как и все элементы природы, созданы Богом, не так ли, Антонен?
– Вы не верите в дьявола, святой отец?
– Нет, я верю в дьявола. Но дьявол пребывает за пределами мира, в этом его отличие от Бога.
– Значит, в растениях дьявола нет.
– Как и в животных и в нас самих. Ты никогда не должен говорить о дьявольских травах, о сатанинских камнях, о бесовской воде, потому что в природе ничто ему не принадлежит. Дьявол – это чужак.
Они в тишине прошли через сад. Антонену привиделось, что вокруг его кельи вырастает дурман, предвещая ночные кошмары.
В тот вечер он бродил по дозорному пути на стене. Был час молитв, но после ареста он перестал им доверять. Он никогда бы не подумал, что несправедливый рок может обрушиться на него с такой силой. Его доминиканская вера была выкована для борьбы и повиновения, но не для предательства своих.
Порой у Антонена возникала мысль, что Богу наплевать на людские дела, как будто ему больше нечего здесь делать и все происходящее уже не имеет к нему никакого отношения. Что ему безразличны его дети и он оставил их сиротами и поручил заботу о них природе: пусть растит их, как может. Вот таков этот мир, думал Антонен, – огромный сиротский приют, где время течет в размышлениях о том, почему тебя бросили. Что касается природы, то Бог, создавая ее, по ходу дела забыл добавить нежность, а потому ее любовь была суровой, если только у нее вообще было сердце, что вызывало сомнения.
С крепостной стены Антонен смотрел, как из леса поднималась тьма: ее как будто испускали деревья. Ее черный вязкий сок медленно заливал горизонт.
Где сейчас Робер? В своей камере? На дыбе в пыточной? В муках? Может, он уже умирает…
Между ног Антонена проскакивали кошки. Дозорный путь был их территорией. Во время эпидемии пошла молва о том, что монастыри, где держат кошек, не поражаются заразой. Приор Гийом, как правило не придававший значения слухам, не оставил их без внимания и даже поддержал на местном капитуле доминиканцев.
Никто не знал, каким образом кошки прогоняют чумные миазмы, но они, по крайней мере, охотились на крыс. Может, приор просто хотел избавиться от этих тварей, которых ужасно боялся. Казалось, в его воспоминаниях кишмя кишели крысы, внушая ему непреодолимое, почти мучительное отвращение.
Итак, приор дал задание монахам привадить кошек. В коридорах расставили плошки с молоком. Вскоре десятки кошек уже несли караул по всему монастырю и пробирались даже в часовню, но их оттуда не выгоняли.
Монахи так и не узнали, в действительности ли кошки защищают от чумы, но защищать от крыс они точно перестали. Верфёйские крысы стали такими большими, что кошки не решались на них нападать. Постепенно звери пришли к соглашению. Случалось, что они разгуливали вместе, бок о бок, в полном взаимном равнодушии, как старые супруги, смирившиеся с присутствием друг друга.
К Антонену подошел крупный рыжий кот с пушистой шерстью. На его широкой морде сверкали два глаза, рассеченные лезвиями зрачков. Кот напомнил Антонену инквизитора.
Кот, мяукая, крутился под кормушками для монастырских птиц, куда монахи клали сливочное масло. Возвращавшиеся по весне ласточки его обожали. Зимой кормушки сторожили, сидя в сторонке, сороки и вороны и хватали воробьев, решившихся попытать счастья.
Антонен поставил перед котом плошку с молоком, но тот с презрением отверг угощение. Он хотел масла, жира для своего большого тела. Получив желтый кусочек, который Антонен выковырнул из кормушки, он проглотил его в мгновенье ока, жадно, словно давно голодал, потом подошел и облизал испачканные маслом пальцы монаха. Антонен протянул руку, чтобы его погладить. Кот моментально ощетинился и стремительно выбросил вперед лапу. От его когтей на запястье Антонена остались три кровавые полоски. Антонен его не прогнал, он рассматривал большое тело кота, принявшего оборонительную позу и готового снова пустить в дело когти.
“Инквизитора нельзя гладить”, – подумал Антонен и отошел в сторону.
Наступило первое воскресенье. Близился назначенный срок. Неделя истекла. Кошачьи царапины пошли ему на пользу. От боли он очнулся. Раны были поверхностными, но мучительными. Они пульсировали, как маленькое сердце; руку сильно жгло до самой подмышки.
Последние часы он провел словно в тумане, спотыкаясь о самого себя. Благодаря этой боли, не оставлявшей его в покое, он медленно приходил в сознание и начинал обдумывать ситуацию.
Он скопировал три веленевые страницы. Они рассказывали о прошлом, о чуме, которая настигла приора, о его исцелении. Он славил милосердие Господа и просил у него прощения. Антонен не понимал, почему эта книга так важна. Она начиналась как наставление для кающихся. Может, оно предваряло признание в великом грехе, исповедь, которой ждал инквизитор? Но главная проблема заключалась не в содержании веленевой книги. Приор диктовал медленно, как будто у него впереди была целая вечность. На написание книги, вероятно, уйдет не один месяц. Сможет ли Робер выдержать так долго?
Выйдя из часовни, он направился не в келью, как другие братья, а в сад лекарственных трав. Рука сжимала в кармане свиток пергаментов, служивших черновиком текста, с которых он переписывал его на драгоценную велень.
Старый облат ждал его за стеной сада. Ни слова не говоря, он протянул руку. Антонен задал ему вопрос о состоянии Робера, но не получил ответа. Облат был закутан в толстую шерстяную накидку с красным крестом, вышитым на груди, у самого сердца. Вместо сердца.
Его спутники ждали чуть поодаль. Антонен слышал дыхание их лошадей. Он отдал облату пергаменты.
– Это все?
Монах кивнул. Старый солдат подошел к нему вплотную.
– О чем он говорит?
– О чуме, – ответил Антонен.
– И больше ни о чем?
– Нет, больше ни о чем.
– А об учителе? – прозвучал резкий голос.
– Никогда не слышал, чтобы он говорил об учителе.
Красный крест нырнул в тень.
– Когда я увижусь с Робером?
– Это еще надо заслужить, – бросил облат.
Глава 9
Каффа
Робер стоял.
Камера напоминала узкий коридор. С одной стороны – кирпичная стена, а с другой – дверь, обитая железными полосами. Раз в день монах приоткрывал ее и протягивал ему миску супа и чистый горшок, чтобы справлять нужду. Три метра в длину и меньше метра в ширину, да еще отдушина, не выходившая никуда и пропускавшая лишь затхлый воздух из других камер.
Узник мог либо стоять, либо лежать, но не на спине, а только на боку, опираясь на плечо. Сидеть не получалось, шершавые стены с острыми выступами обдирали колени.
Так что Робер в основном стоял, он и спал, как лошадь, опираясь на стену, пока хватало сил. Однако его положение казалось ему вполне сносным.
Он давно привык существовать в тяжелых условиях. Кнут отца, ночной, пробирающий до костей холод Верфёя, долгие дороги проповедника выдубили его дух, как те кожи, за которыми он отправился несколько дней назад. Его тело могло вытерпеть и не такое. Христос мучился куда сильнее, думал он.
Он был монахом. Он подписал с Господом договор о страдании. И только потом – о любви.
Инквизитор разрешил, чтобы с него сняли кандалы, теперь он мог сделать несколько шагов, и это поддерживало в нем мужество.
– Я иду, – повторял Робер, перемещаясь в одну сторону, потом в другую по узкой щели между стен. – Я иду, как паломники по дороге. Иду боком, царапая спину и живот о камни, волоча ноги, как калека, но я иду, как и все они. В самой темной ночи, когда на небе ни звезды и Бог нигде не являет себя. Но Бог никогда не явит себя тому, кто не идет во славу Его.
Его тело было крепко, он знал, что сможет вынести пытки. Но все ли?
Говорят, у каждого своя пытка. Особая пытка, которую не выдержит даже самый отважный человек. По мнению учителей-доминиканцев, в этом состояло предоставленное дьяволу право сокрушать души уверенных в своей силе и святости. Для того чтобы подавить гордыню, самый тяжкий смертный грех, Господь, по мудрости Своей, решил, что не будет на свете такой воли, которую невозможно сокрушить. Никто не сможет выстоять под дьявольской пыткой. И Робер хранил в тайнике сознания мысль об одной пытке, о которой инквизитор ни за что не должен был узнать, иначе он заставит Робера признаться во всех преступлениях на свете. Пока он ползал, как насекомое, между грязными стенами каменного мешка, ни один страх не донимал его сильнее этого: что однажды инквизитор подберет такую пытку, которая сокрушит его мужество.
– Жан, присмотри за дверью, – велел приор.
Антонену не приходило в голову, что у ризничего может быть имя. Он обнаружил, что эти двое прекрасно ладят друг с другом, между ними сложились по‐настоящему братские отношения, однако они скрывали их при посторонних. Он почувствовал это, когда приор диктовал ему, а потом он копировал текст; ризничий присутствовал при этом, держась поодаль и следя за дверью, как будто она могла открыться в любую секунду.
Приора Гийома и ризничего связывала дружба, и, как догадывался Антонен, она была давней и крепкой. Оставаясь наедине, они общались как кровные братья, между ними не чувствовалось разницы в положении. Однажды в день диктовки, придя немного раньше, Антонен через приоткрытую дверь услышал их голоса. Ризничий советовал приору соблюдать осторожность, и Антонен разобрал такие слова: “Не наговори лишнего, Гийом, у тебя много врагов”.
– Ты любишь путешествия, Антонен?
– Я не знаю, святой отец.
Антонен никогда не совершал путешествий дальше, чем на пятьдесят лье. Он родился в Монпелье, городе медицинских школ, где его отец получил основную часть своих знаний. Ему был знаком только мир Лангедока, заключенный в треугольнике между Средиземным морем, Тулузой и Пиренеями на юге. В детстве во время поездок с отцом они останавливались только в богадельнях и лепрозориях. Отец сам воспитывал его; мать умерла, произведя его на свет.
Он мало что помнил о девяти годах, предшествовавших чуме, из‐за которой он попал к доминиканцам. Он снова и снова видел мужчину в длинном черном плаще: тот шагал по смрадным улицам городов и оборачивался, проверяя, не отстал ли от него сын. Но обращенное к Антонену лицо было закрыто кожаной маской с вшитыми в нее стеклянными глазами. “Не приближайся ко мне” – слышался голос отца, когда Антонен пугался и ускорял шаг, чтобы его догнать.
“Не приближайся ко мне”. Единственные слова, оставленные отцом ему в наследство. Теперь, когда он чувствовал, что после возвращения в обитель братья стали сторониться его, эти слова громче звучали у него в голове.
Приор, погруженный в задумчивость, ждал его у входа в скрипторий. Антонену были знакомы его молчаливые блуждания по закоулкам собственных мыслей. Теперь ему хватало смелости их прерывать.
– Путешествия куда, святой отец?
Приор поднял на писца усталый взгляд:
– В Крым, Антонен. В маленький город на Востоке. В Каффу[6].
– Гийом!
Ризничий вынырнул из полутьмы и подошел к скрипторию. Но приор жестом успокоил его.
– Понимаешь, Антонен, Жан знает эту историю и беспокоится. Но я рассказываю только о пережитых событиях. Историки однажды о них напишут. Не пиши ничего, кроме дат и названий. Остальное будет полезно только для тебя, чтобы ты ясно понимал, что мне хочется записать и оставить на веленевой коже.
– Каффа? – снова заговорил Антонен, повторявший про себя это название: в его воображении оно хлопало, как парус корабля, на котором он мечтал однажды куда‐нибудь уплыть.
– Да, генуэзская фактория на Черном море. На Великом шелковом пути.
Антонен развернул лист простого пергамента, на котором делал заметки, и окунул перо в обычные бледные чернила.
Генуэзская дорога связывала Каффу с Китаем. Она была безопасной. Татары заставили соблюдать мир, убивая без разбору, и обеспечили защиту торговли. Для итальянских купцов это было долгое путешествие через Азовское море из Каффы на северо-восток, в Тану[7], а оттуда – бесконечный путь на повозках, запряженных быками, потом верблюдами, ослами и мулами, через засушливые степи и горы.
– Каффа – запомни это название.
Гийом произнес его по буквам с паузами после каждой: так он всегда проговаривал незнакомые слова, которые предстояло написать на велени. Потом снова замолчал.
– Святой отец, а что произошло в Каффе? – спросил Антонен.
– Я тебе скажу, брат Антонен, – отозвался приор, – но сначала я хотел бы помолиться с тобой и Жаном.
Ризничий привел в порядок свечи, горевшие на решетках вдоль стен скриптория. Жар пламени вытапливал углубления в воске, и края загибались к фитилю. Приор отодвигал раскаленный воск и расправлял фитили. Порой он держал пламя между пальцами, словно перо, застывая на несколько мгновений, как будто его кожа была нечувствительна к огню, как у саламандры.
Антонен встал на колени рядом со столиком для письма, ожидая, что будет дальше.
– Я хотел бы помолиться за брата, которого нет с нами, – заявил приор.
Антонен поднял глаза. Ризничий и приор Гийом сложили руки и стали тихо читать псалом утешения[8]. Антонен смотрел на них, как на двух чужаков, совершавших непонятный ему обряд. Между тем он знал слова псалма, но они от него ускользали. Его ладони не хотели складываться, как будто считали, что он недостоин молитвы.
Гийом и ризничий молились с закрытыми глазами, однако он ощущал на себе их взгляды и тяжесть взглядов всех своих братьев. И тогда его глаза внезапно наполнились слезами, к горлу подступили рыдания, и он начал по‐детски всхлипывать, не сумев сдержаться или затаиться. Дочитав псалом, приор увидел, что по щекам Антонена текут слезы, и подождал, пока они высохнут. Потом, после долгого молчания, спокойным голосом произнес:
– Сейчас я расскажу тебе, что случилось в Каффе.
Глава 10
Veritas
– Я старел. Мне исполнилось сорок шесть лет, и я хотел пожить в других краях. Орден дал согласие. Наконец мне можно было поехать в главный храм в Каффе, откуда проповедники Евангелия отправлялись на Восток. Я хотел стать миссионером, Антонен, чтобы нести Слово Божие на краю света, далеко от Франции, где моя вера потеряла прочность.
На самом деле я хотел стать миссионером для самого себя, для того чтобы снова обратиться к вере вдали от всего, что я знал, и слушать только звуки пустыни.
Генуэзская галера доставила нас с сопровождавшим меня молодым доминиканцем на первую остановку. Ему, как и мне, не терпелось отправиться дальше на Восток. Но судьба решила иначе. Ворота Каффы едва открылись, чтобы вновь захлопнуться за нами. Татары напали на факторию. Торговцы перестали платить им пошлину. Запах богатств Шелкового пути вскружил головы итальянским и византийским купцам. Незадолго до того их жадность разрушила столетний мир, устоявший перед варварскими племенами. Ходили слухи, что генуэзцы начали торговать рабами с египетским султаном-мамлюком, лишив ордынцев рабочих рук и пополнения для армии. Первая осада, предпринятая за год до нашего прибытия, была прорвана. Защитники города одержали великую победу. Но войска Золотой Орды не были разбиты и вернулись к стенам Каффы.
Я ни разу в жизни не видел татар. Один монах описывал их как демонов, которых сатана насылает на нас, чтобы наказать Европу за ее грехи. Греки недаром назвали их именем, которым обозначали самые мрачные глубины ада – Тартар.
Я предполагал, что более чем на два дня не задержусь в этом городке, где благоденствовали лишь торговцы. А остался на два года. Два года осады, за время которых я ни разу не голодал. Рядом было море, оно давало нам пропитание, а закаленная в боях городская стража под командованием отличных офицеров обеспечивала нашу защиту. Но эти месяцы принесли погибель.
Татарская армия подошла в начале 1345 года со стороны пустыни.
Жители города собрались на двойной крепостной стене с башнями. Дозорные сообщили о приближении песчаной бури, одной из тех, что нередко случаются к востоку от великих проливов. Понадобилось несколько часов, чтобы понять, что гигантские облака пыли, летевшие в сторону города, поднимало до самого неба конное татарское войско. На нас неслась гора пыли.
Армия была огромна, она покрывала всю пустыню. Над цитаделью повисла глубокая тишина, словно в храме. Мужчины клали руки на крепостную стену, проверяя, надежно ли она их защищает, как будто эти камни были священными. А мы, бедные братья Христовы, единственные, кто мог явить Его милосердие перед лицом этой невероятной мощи, чувствовали тревогу этих людей и их потребность в духовной поддержке, тяжким бременем ложившейся на наши плечи.
Приор замолчал и ласково улыбнулся Антонену, который стоял у столика, подняв сухое перо и не зная, что писать.
– Сядь, Жан скажет, когда нужно будет записывать.
Они выпили немного воды.
– Хочешь знать, что собой представляют татары, Антонен?
Молодой монах ждал, не сводя глаз с губ приора.
– Они похожи на охотничьих псов. Они сливаются воедино, как свора собак, одетые в доспехи из вываренной кожи, не закрывающие рук, в войлочные шапки, надвинутые до самых глаз, они бьют голыми ляжками по бокам своих лошадей с длинными гривами, менее крупных, чем в наших краях, и тяжело нагруженных, словно быки. Их грудь украшает металлическая бахрома, она развевается, рассыпая солнечные блики по латам. Из окровавленных мешков, притороченных к седлу, торчат сабли и короткие копья. Они сверкают, Антонен, они притягивают солнце и стреляют его лучами. Татары несут в себе энергию неба.
Молва гласит, что они всегда в движении и даже спят в седле, на полном скаку. Но в тот день воины не двигались. Всадники собрались поодаль от стен и замерли, как охотничьи псы, сделавшие стойку. Сзади, обступив плотной массой запряженные верблюдами повозки и ощетинившись копьями, подтянулись пешие воины. Ни один всадник не нарушил строй, рабы сами разбили лагерь. Никто не мог понять, почему это войско замерло у наших стен.
Татары ждали знака.
Рассказывали, будто одна из их армий целый год стояла у ворот некоего города, ожидая божественного знамения, чтобы пойти на штурм. Жители могли спокойно выходить и без опаски прогуливаться прямо перед их лошадьми и даже их трогать, словно это были соляные изваяния посреди пустыни.
На самом деле, я думаю, татары хотели вывести врагов из равновесия. И это правда, ожидание сводило осажденных с ума.
Первые воинственные песни донеслись до нас лишь спустя два дня. Мы слышали слаженные, очень низкие голоса, горловые звуки почти без модуляций. Они немного напоминали песнопения наших монахов, однако пробуждали лишь животную, дикую силу.
Вооруженные пиками пешие воины подбежали к всадникам и запрыгнули на крупы лошадей. Наших солдат напугали эти пары воинов на одном коне. Уже не разглядеть было человеческих фигур, они напоминали демонов о двух телах, и их были сотни. Перед такой ордой защита Каффы казалась ненадежной. Со времени последней осады укрепления местами были усилены. Генуя прислала корабли, груженные камнем. В самых уязвимых местах толщину стен увеличили вдвое, ворота укрепили аркбутанами.
Помимо солдат, население Каффы состояло из торговцев, наемников и толпы авантюристов со всех уголков Европы и Азии, решивших обогатиться на Шелковом пути. Там были греки, латиняне, евреи, армяне, турки. Как только стало известно о передвижениях войск на границах Золотой Орды, вся эта толпа немедленно принялась за работы по укреплению цитадели, и в сердцах этих чужих друг другу людей возникло чувство единства. Выковалось братство. Под песни воинов женщины разожгли огонь под медными котлами на вершинах башен, масло закипало, и все были готовы сражаться.
Зазвонил монастырский колокол. Настал час ежедневного собрания монахов. Приор ушел к себе, чтобы надеть скапулярий и составить распорядок дня. Антонен остался наедине с ризничим. Старик, не произнося ни слова, пристально смотрел на него. Внезапно его рука поднялась и указала на герб ордена, высеченный над дверью, – геральдический щит в цветах ордена: белая туника и черный плащ. Его венчала надпись красными буквами: VERITAS[9].
Палец ризничего указывал прямо на нее. Он поднес к ней зажженную свечу и медленно провел ею вдоль девиза, выбитого на камне. Каждая буква, которую он освещал, словно загоралась огнем и железом выжигала в плоти Антонена это слово – “правда”. По мере того как свеча в руке ризничего двигалась вдоль стены, он испил полную чашу стыда за свое предательство.
Вернулся приор.
Ризничий снова поставил свечу рядом со столиком для письма. Антонен развернул чистый пергамент. Бледность монаха встревожила приора, и он накинул ему на плечи одеяло.
– Ты холодный, как лед, возвращайся к себе в келью и отдохни.
– Святой отец, можно я вернусь после вечерни? – спросил Антонен.
– Зачем?
– Чтобы услышать историю осады.
Приор мягко ответил:
– Важна не история осады Каффы. За те двадцать с лишним месяцев, что она длилась, были и смертоносные штурмы, и бесполезный героизм с обеих сторон. Татары так и не смогли взять город. Каждый, кто жил в те дни, рассказывал о них по‐своему. Мой рассказ не стоит того, чтобы на нем задерживаться. Мне хотелось бы, чтобы твое перо запечатлело на веленевой коже то, что случилось потом и чем закончилась осада Каффы.
– Это начало вашей истории, святой отец?
– Нет, Антонен, это начало чумы.
Глава 11
Чума
Скрепостных стен по всему городу разнесся крик:
– Они сдаются!
На востоке синеву разорвала широкая полоса белого света. Занималась заря. С дозорного пути было видно, как пустыня пробуждается и наползает на Каффу.
Шатры вражеского лагеря за ночь были свернуты. Противник не ходил на приступ уже несколько недель, и защитники крепости опасались неожиданного штурма.
Но татары явно собирались уходить.
Один из конных отрядов поскакал в направлении к городу, к еще не разобранным требушетам.
Эти метательные машины выглядели как гигантские цапли, их деревянные шеи покачивались на ветру, несмотря на державшие их канаты. Ордынцы едва не одолели защитников города, когда шли на штурм под прикрытием града камней, которыми осыпали крепость.
Отряд приближался. Около двух десятков всадников, а за ними – две крытые повозки, запряженные верблюдами. Первые воины сопровождения спешились рядом с машинами. Наши победные крики стихли, когда всадники повернулись лицом к солнцу. Это были не воинственные конники в коротких штанах, шлемах и кожаных доспехах, не прикрывавших рук, а бледные, изможденные фигуры в длинных белых накидках и больших, как у турок, тюрбанах, низко надвинутых на лоб. Их лица были прикрыты полосами тонкой ткани, отчего они напоминали призраков.
– Победа! – крикнул один из дозорных на башне, но никто не подхватил его крик.
Татары установили за машинами два шеста и прикрепили к ним свои знамена. Все воины были одеты примерно одинаково, только у одного из них плечи покрывала короткая, до пояса, голубая накидка, шитая золотом. Наверное, глава рода или хан, потому что воины падали перед ним на колени. Один из воинов расстелил ковер между знаменами, другой принес из повозки небольшой железный трон. Их повелитель сел. Его люди подогнали крытые повозки поближе к требушетам и откинули створки сзади. Все ненадолго исчезло в облаке пыли.
Когда ветер его рассеял, на земле мы увидели две кучи трупов.
По знаку господина белые воины схватили мертвецов за ноги и потащили к орудиям. Длинные коромысла требушетов на концах были усилены железными стержнями. К одному концу крепился противовес – свинцовый короб, наполненный камнями и песком, к другому – праща, куда загружались метательные снаряды. Татары повернули ворот лебедок, и в мертвой тишине машины заскрипели. От натяжения канатов коромысла качнулись и перевалились на другую сторону, с трудом подняв с земли тяжелые противовесы. Когда пращи коснулись песка, воины подвесили к ним тела, уложив их поперек ковша. Широко раскинутые ноги и руки свисали с обеих сторон. Издали казалось, что в пустыне появились огромные пауки.
Воины отпустили ворот лебедки, и в небо взмыл первый труп. Он комком полетел к небу, к солнцу, потом устремился в нашу сторону, раскинув руки и ноги, словно тряпичная кукла, и, болтая ими в воздухе, шлепнулся перед насыпью. Все, кто стоял на дозорном пути, подались вперед, чтобы рассмотреть обнаженное тело, которое лежало на животе, зарывшись головой в песок, в то время как воины подготавливали вторую машину.
Они загрузили в пращи еще два трупа и метнули их одновременно. Тела шлепнулись рядом с внешними рвами, и мы услышали хруст костей. Еще одно упало у подножья крепостной стены.
Татары прекратили стрелять трупами, чтобы точнее навести машины на цель, а может, чтобы дать нам время полюбоваться мертвецами, разметившими пунктиром дорогу на Каффу.
Ветер заметал тела песком. Я мог ясно разглядеть те, что лежали ближе всего, лица известкового цвета, черные пятна на висках, вывалившиеся изо рта раздутые языки.
“Они приносят нам в дар мертвецов”, – кричали солдаты. “Это татарское подношение”, – вторили им торговцы, столпившиеся на площади.
Громко щелкнула лебедка, и еще один труп устремился сверху прямо на нас.
– Посторонись! – закричал кто‐то собравшимся внизу.
Тело перелетело через зубцы и рухнуло прямо в толпу, никого не задев.
– Всем отойти! – скомандовал офицер.
Мертвая плоть издала тихий всхлип. Люди разбежались, вопя от ужаса, а на город обрушился дождь из трупов.
– Антонен, они падали с неба. Это был дождь из трупов. Никакому народу Библия не предсказывала такую казнь, худшую из худших.
Хан сидел возле камнеметов, и раб обмахивал его веером.
Около полудня офицер позвал меня осмотреть трупы, сложенные кучей во дворе. С тех пор как наш лекарь погиб во время очередной вражеской атаки, я исполнял его обязанности. “Монахи с этим тоже неплохо справляются”, – заявил офицер и вручил мне ключи от лазарета.
Татары оставили в покое метательные машины, и у меня появилась надежда, что это безумие наконец закончилось, но как только я подошел поближе, снова раздался громкий щелчок, и еще один труп пролетел над крепостными стенами и пробил кровлю какого‐то дома в порту.
Мертвецы были покрыты мелкими красными пятнышками, как будто истыканы иглой. На боках и под мышками вспухли язвы, шеи были раздуты из‐за разросшихся бубонов, на ляжках засохли следы сероватых испражнений.
Офицер прикрыл нос платком. За время осады, ухаживая за ранеными и читая молитвы над усопшими, я привык к трупному смраду, однако эти мертвые татары отличались от других. От них исходил запах болота, запах гниения, зловонного и живого.
– И эта жизнь была ужасна, Антонен. В них жила чума. Ни одно из земных творений не могло быть с ней связано. Она заставляла сомневаться в сотворении мира. Она заставляла сомневаться в Боге.
Я боялся. Не только мучений, коим болезнь могла подвергнуть мое тело, но мукам, которые угрожали моей вере. Ибо эта напасть вступила с ней в схватку. Она пыталась не просто лишить нас жизни. Она выискивала более лакомую добычу и увлеченно охотилась на нее – на наше милосердие, надежду, нашу веру в божественную доброту. Чума не походила ни на какую другую болезнь, она не довольствовалась тем, чтобы сокрушить нашу плоть, ей нужно было забрать наши души.
Я вспоминал святые слова, которые услышал Иов и которые Господь подсказывает сердцу, сомневающемуся в нем. Без Бога ты обратишься в трясину и будешь молить о смерти. В Каффе пахло глубинами ада, Тартаром, и бродили тени людей, которым суждено было обратиться в трясину.
– Ну что? – спросил офицер.
– Они насылают на нас чуму.
Сопровождавший нас солдат отшатнулся, прижал к лицу платок и побежал к крепостной стене. Офицер нагнал его на первых ступенях лестницы. И четко отдал приказ:
– Людям ничего не говори, отправь турок: пусть займутся мертвецами.
Два тела, крутясь в воздухе, подлетали к лазарету. Одно упало в нескольких метрах от него, сильно ударившись о землю, другое врезалось в балку и с грохотом куда‐то провалилось. Жители расспрашивали солдат. Никто не знал, что отвечать.
Мы все смотрели в небо, откуда сыпались мертвецы. Казалось, они прилетели издалека, из небесных сфер, где должны были парить ангелы, но теперь небеса обернулись адом.
– Что делать с телами? – спросил меня офицер.
Я не знал. В те годы никто не знал, что делать с зараженными телами. Кто‐то говорил, что их надо сжечь, другие уверяли, что дым от костров становится источником миазмов, а они разносят болезнь. Разве тогда кто‐нибудь в наших краях сталкивался с чумой?
К метательным машинам подъезжали по пустыне все новые крытые повозки. В траурной процессии брели лишь отощавшие верблюды – ни плакальщиц, ни священника. К прежним грудам добавлялись все новые трупы.
Чума охватила армию ордынцев месяцем ранее, и штурмы были остановлены.
Болезнь развивалась бурно, выкашивая по несколько сот человек в день. Поначалу тела прятали в отдаленных тесных ущельях в окрестностях Каффы. Шаманы обещали, что в полнолуние наступит исцеление. Когда свет луны залил лагерь, число заболевших утроилось. К похоронной процессии присоединилась повозка, утыканная копьями. На остриях, словно кровавые четки, торчали головы шаманов, которых хан велел казнить.
На площади Каффы лежали тела двух десятков воинов, разбитые, вывалянные в песке, в непристойных позах оргии смерти. Люди ходили вокруг них. Страх постепенно развеивался. Дети играли с трупами, прыгая по ним.
– Нужно было бы засыпать их известью.
– Извести нет, – сказал офицер.
Он упорствовал в своем решении не говорить о чуме и заявил своим людям, что прослышал о том, будто есть такой обычай: вождь побежденных татар приносит в дар победителям своих мертвецов. Должен явиться посланник с вестью о мире. Я опасался, что вид мертвых тел, армия со знаменами под стенами города и метательные машины, швыряющие трупы, вместо того чтобы почтительно сложить их под стенами крепости, начнут смущать умы горожан. Но людям хотелось в это верить. Они обнимались и распевали победные песни.
Потом поднялись на дозорный путь, повернулись лицом к пустыне, возблагодарили Господа и стали окликать татар.
Те по‐прежнему заряжали требушеты трупами и закидывали ими город. Их оставалось еще несколько десятков.
До самой ночи турки, которые обслуживали армию, перетаскивали трупы в порт, на продуваемое ветром место. Они складывали их в кучу на костре из досок и обломков кораблей и поливали маслом. В конце концов они получили приказ сжечь останки, которые быстро разлагались на горячем пустынном солнце.
Воины вынуждены были отгонять толпу, которая плясала вокруг костров, празднуя окончание осады. С наступлением ночи кучка женщин, обманув бдительность охраны, остановила на узкой улице одну из турецких повозок. Женщины сбросили тела татар на землю и стали глумиться над их наготой.
– Знаешь, Антонен, что эти женщины из Каффы сделали с трупами?
Они отрезали у них члены. Сложили куски плоти в кучку на площади и сожгли. Зачем сжигать члены мертвецов? Эти женщины были христианками, они верили в вечную жизнь. Но не были уверены, что в вечности их месть свершится. В том, что касается наказания, они никому не доверяли. Даже Богу. Когда инквизиторы выкапывают кости еретиков и на глазах у публики сжигают их на костре, они делают это для того, чтобы покарать их еще раз. Они поступают, как те женщины из Каффы, они боятся, что смерть помешает правосудию. Они думают, что Господь мягкосердечен.
– Антонен, мир населен безжалостными людьми. Они‐то и есть настоящие еретики.
Чтобы успокоить толпу, в ознаменование окончания осады была отслужена месса. Таким образом, не пришлось защищать повозки с мертвецами, и тела удалось сжечь, однако на нас продолжали сыпаться новые. В конце концов их побросали в море. Вскоре ими покрылась вся поверхность воды, и они бились о борта лодок и кораблей. Газы, скопившиеся в животе, не давали трупам утонуть. Тот, кто видел, никогда не забудет это море мертвецов. Вода как будто не хотела принимать чуму и отказывалась поглощать ее жертвы. Отказывалась их благословлять.
Утром наконец объявили о том, что осада полностью снята.
Татарская армия тронулась в путь и взяла курс на восток. Небольшой отряд воинов, собравшийся вокруг опустевших повозок, готовился к ней присоединиться. Они забрали знамена и оставили железный трон у стен города. Кучка рабов потащила на себе третий требушет, который не использовался для метания трупов, а два остальных сожгла. Знамена, хлопая на ветру, удалялись по направлению к армии. Ее черная масса долго колыхалась на линии горизонта, потом вдруг разом исчезла за ним, как будто ее унесло ветром.
Эта история так поразила Антонена, что у него задрожала рука, и написанное уже невозможно было прочесть. Приор завершил рассказ, описав, как осенью 1347 года из Каффы в Италию, на Сицилию, в Мессину, а потом и в Марсель отправились генуэзские галеры с чумой на борту, поразившей экипаж и пассажиров. Вот так, заключил он, начав с татар, чьи трупы были переброшены в Каффу, болезнь опустошила весь мир.
Антонен больше не чувствовал холода в зале капитула. После рассказа приора замкнутое лицо ризничего тоже не вызывало у него прежнего страха. С тех пор как он отдал облату первые скопированные листы книги, его разум прояснился. Равнодушие старого крестоносца говорило о том, что чума нисколько не интересовала инквизитора. И судьба Робера не изменится оттого, что инквизитор получит пергамент с историей Каффы. Он гонялся за тенью. Достаточно внушительной и опасной, чтобы заставить его преступить законы ордена и дерзко посягнуть на одного из его самых влиятельных лиц – приора Гийома. Антонен начинал понимать, какие силы сошлись в поединке над этой веленевой книгой.
– Святой отец, а ваш учитель был там, в Каффе? – спросил он.
Ризничий стукнул о пол своей палкой.
– Жан, учитель там был? – обратился приор к ризничему.
Старый монах не ответил. Гийом тихо повторил вопрос, теперь уже для себя. Потом, повернувшись к Антонену и опершись руками о край столика для письма, как будто для того, чтобы придать вес своим словам, проговорил:
– Брат Антонен, он там был, в некотором роде, и это первый важный секрет, который я тебе доверяю.
Глава 12
Крипта
Ворота монастыря отворились. Антонен поначалу решил, что это паломник: такой у него был убогий вид. Лицо закрывал капюшон, одежда свисала лохмотьями. Его сопровождал понурый осел. Антонен гадал, почему этому человеку позволили зайти в обитель через главные ворота. Нищие проходили через двор для послушников, которые работали на общину, у самого сада лекарственных трав. Мужчина откинул капюшон, и Антонен узнал молодого кожевника из Тулузы, мастера тонких кож.
Антонен по‐дружески подошел к нему, но тот встретил его холодно. Молодой человек даже не посмотрел на него, только толкнул плечом, проходя мимо. Он направился прямиком в зал капитула, уверенно, как человек, которому все здесь хорошо знакомо. Ризничий ждал его у дверей и раскрыл ему объятия.
Антонену стало неприятно при виде такой теплоты, какой ему не выказывали. Может, приор, ризничий и молодой кожевник разглядели у него на лице печать предательства, как клеймо на лбу вора? Ложь уже нанесла ему ущерб, в зеркале его пока было не разглядеть, но он уже чувствовался и медленно проступал из‐под кожи. Он все больше проявлялся с каждым прожитым днем, наносил ожоги и становился видимым тем, от кого его следовало скрывать. Другие монахи, которые ничего не знали, наверное, об этом тоже догадывались, потому что сторонились, завидев его, и с каждым часом вели себя с ним все более неприветливо, держались от него на расстоянии в часовне, зале капитула и трапезной, оставляя вокруг него пустое пространство. Каждый вплетал свой ремешок в плеть одиночества, занесенную над телом труса.
Большой кот на дозорном пути был единственным существом, кто его не оставил, кто осуждал его лишь тогда, когда он забывал принести угощение. Суд кота был прост, и он уважал его, но что такого он сотворил, чтобы заслужить позор, которым его окружили? Всего лишь исполнил долг друга.
Всем, что он сделал, руководило единственное желание – защитить Робера, а с ним обращались, как с новым Иудой. Но что они знали о правде, они о ней хотя бы задумывались? Ему не задали ни одного вопроса. Может, он собственными руками создал этот мир подозрительности, сам отправил себя в изгнание. Он сам, в одиночку, выстроил себе часовню печали. Все равно, кто виноват, думал он, и кто возвел стены часовен страха – ты сам или другие, – они все равно ужасны. Их не разрушит ни буря, ни огонь, в них, словно в тюрьме, заперт тот, кто верил, что там можно молиться.
Кот ждал его. Антонен выдал ему двойную порцию жира в надежде прочесть в его глазах хоть немного благодарности.
Следующая встреча с облатом была назначена на вечер. Антонен изложил на пергаменте важнейшие события последних дней осады Каффы. Он знал, что этого будет недостаточно. Инквизитор шел по следу таинственного учителя. Учителя? Кто это был? И почему спустя столько лет после своей смерти он заставлял сердца высших чинов ордена трепетать от страха?
Вот именно, смерти…
Антонен не переставая думал об этом со вчерашнего дня. В голове назойливо всплывала одна картина. Она направляла его мысли к крипте, на одной из плит в которой имя было стерто. Учитель был погребен не там. Антонен слышал, что он утонул, и его тела так и не нашли. По большей части плиты были мемориальными, под ними не покоились ничьи останки. Плита Фомы Аквинского, которого недавно канонизировали, была изрядно стерта коленями молящихся. Плиту проклятого учителя покрывал слой пыли. Антонен часто подолгу смотрел на нее, голую и заброшенную. Эта плита не оставляла его в покое с той минуты, когда приор произнес последние слова в зале капитула.
Антонен не раз заглядывал в альманах скриптория, где были записаны великие даты в истории мира. В первой строке на последней странице стоял 1347 год – начало чумы. Эта дата не выходила у него из головы. От великого потрясения их отделяло каких‐то двадцать зим. Чума тогда отступила так же внезапно, как и появилась.
1347 год. Учитель был в Каффе, приор так сказал. Почему именно эта дата неотступно преследовала и его мысли?
Антонен попытался сосредоточиться на воспоминаниях о крипте, и у него перед глазами проступили цифры на безымянной плите, но их как будто заволокло туманом. На камне был выбит срок жизни загадочного учителя, как у всех этих великих людей, – срок между двумя вехами, рождением и смертью, в которых, словно в тисках, была зажата их короткая жизнь. Однако в безупречной памяти Антонена имелось мутное пятно. Цифры на других плитах он видел ясно, а на плите учителя не мог разобрать ни одной. Какие‐то все же возникали, но как будто издалека, и оставались неразличимыми. Возможно, на этой неопределенности, как на тонкой нити, и висела жизнь Робера.
Вытянуть ее наверх можно было только одним способом.
Облат, скорее всего, уже выехал из Тулузы, до встречи оставались считанные часы. Братьям разрешалось входить в крипту исключительно во время вечерни, когда они собирались там вместе, однако решетчатая дверь всегда была открыта, как и в остальных святилищах, куда любой мог прийти помолиться.
Антонен колебался. Колокол прозвонил пять раз. На последнем ударе он решительно направился в часовню. Осторожно толкнул дверь. Внутри было пусто. Уже смеркалось, и темнота вступала в свои права, заполняя тенями пространство часовни. Он не стал зажигать свечи у входа и продвигался на ощупь. В воздухе пахло воском и ладаном. Свечи были подготовлены к вечерней службе, гасильники лежали на месте, накрыв фитили. Он задел рукавом один из них, но успел подхватить на лету, прежде чем тот грохнулся о пол. У него дрожала рука, и он остановился, чтобы удостовериться, что его никто не слышит, потом пошел вдоль стены до решетки, преграждающей вход в крипту. Потихоньку открыл ее и спустился по сырым ступенькам вниз.
Там, на дне небольшого светильника, куда по окончании службы один из братьев наливал масло, теплилось негасимое пламя. Вечное, но едва живое. Его зыбкие отблески неуверенно касались стен и сползали на плиты, пропитанные молитвами кающихся монахов. Антонен приблизился к той плите, на которой никто никогда не стоял на коленях.
Имя с нее тщательно соскоблили, так что от выбитых букв не осталось и следа, зато ниже сохранилась рельефная строка. Эта строка, покрытая пылью и плесенью, всплыла в его памяти. Он знал, что там было выбито. Он расчистил поверхность и увидел отчетливо проступившие цифры: 1260–1328.
Осада Каффы была снята в 1347 году, спустя девятнадцать лет после официальной даты смерти учителя. Если приор сказал правду, человек, которого проклял орден, не умер в тот день, который был выбит на камне.
Его взгляд остановился на отметине в уголке плиты. Он поднес к ней светильник. Свинцовая буква на камне выглядела так же, как восковая печать на письме. Буква “Э” готическим шрифтом, точно такая же, как на медали, которую ему дал кожевник.
– Что ты здесь потерял, а?
От мощного пинка он упал на плиту и с размаху стукнулся подбородком о камень. Боль пронзила челюсть, как раскаленным гвоздем, его замутило; потолок и стены как будто опрокинулись. Пол стал растекаться. Антонен вцепился в края плиты. Ризничий рывком поставил его на ноги и схватил за горло.
– Чертов соглядатай.
Он уперся в стену. Светильник у него за спиной разбился, и он почувствовал, как его обожгло растекшееся под рясой масло. Он хотел закричать, но пальцы старого монаха сжали его шею, не давая вздохнуть. Его горло словно сдавило клещами.
– Ты хочешь знать, что означает эта буква?
Антонен задыхался. Вены на шее вздулись, глаза вылезли из орбит, язык распух и, перестав слушаться, едва ворочался во рту. Из носа и рта текла кровь. Последняя струйка воздуха, поддерживавшая в нем жизнь, иссякла. Ризничий наклонился, касаясь губами его уха:
– Э значит Экхарт, – прошептал монах и резко разжал пальцы.
Антонен рухнул на плиту, и его стошнило. Он поднес руки к шее, чтобы разжать клещи, все еще сжимавшие его изнутри, закашлялся и выплюнул кровавую слюну. Ризничий бросил ему тряпку, она валялась на полу.
– Скажи спасибо Гийому, если бы не он, я размозжил бы тебе затылок.
Он поднял его и подтолкнул к лестнице. Антонен медленно, не говоря ни слова, поднялся по ступеням. Голова у него еще кружилась, но гордость заставила его выпрямить спину. Выйдя из часовни, он без колебаний направился в зал капитула.