Все совпадения с реальными людьми, явлениями, вещами, предметами, понятиями, названиями и событиями случайны. Слова и мысли персонажей не всегда совпадают с мнением автора. Действие настоящего произведения происходит в параллельной, фантастической реальности. Сказка – ложь…
Пролог
Философ-элеат как-то сказал, что поскольку летящая стрела, в самом деле, покоится, то мир, в том виде, каким мы его видим, есть всего лишь иллюзия, создаваемая нашим умом, а в действительности все вещи выглядят совсем иначе. Тогда один из оппонентов дал философу по морде и спросил: «Если все действия и события происходят только в твоём уме, то как быть с этим?».
История превратилась в хрестоматийный пример, на котором педагоги из года в год пытаются объяснить какую-то абстрактную мудрость. Но, что, если все физические процессы и явления представляют собой лишь аффективные последствия взаимодействия сознаний, совершаемого в рамках некоей ментальной коммуникации, без сомнения, весьма примитивной? Тогда вполне логичным будет предположить существование и более сложной, абсолютной коммуникации, не отягощённой даже случайными проявлениями на сенситивном уровне, для которой всё материальное предстанет в облике далёких, искажённых теней.
Запись Первая
Прости меня, отец.
Муки, терзания, поиски искупления – всё не то. Я знаю, что отцеубийце нет ни покоя, ни сострадания. Я обречён на жизнь в тени своего молчаливого предательства, и, словно прокажённый, встречать каждый новый день покинутым и отверженным.
Увлечения дамами, занятия государственными делами не даруют мне забвения, а лишь притупляют страданье, вновь оборачиваясь фаталистической улыбкой измен союзников и придворных леди. Все будто в назидание норовят совершить надо мною мелкое предательство. Впрочем, какую верность я тщусь получить, живя в своей мерзкой лжи!
Вероятно, самые подлые злодеяния совершаются под вуалью метафизического благого намерения в акте изощрённого самообмана.
Я таков, и, наверное, никогда не примирюсь с терзающими мою душу демонами.
Прости, отец, ни одного дня с той страшной ночи в Михайловском замке я не провёл без сожаления. И теперь на пороге великой игры, в которой Буонапарте уже пошёл королевской пешкой через одну клетку, я силюсь углядеть в случайной символике хоть тень твоего одобрения, словно я не в силах войти в открывшиеся передо мною двери отрешённым.
Я не вправе предаваться экзальтированному самобичеванию в час, когда стране, которую ты истово любил, потребна холодная и твёрдая решимость. Но я и не в силах разогнать окутавший меня туман, и, быть может, мне этого также не суждено, как и получить вожделенного прощения, которое никогда не снизойдёт на меня теплотою твоей длани. Христианство учит другому, запрещает уныние. Но даже, если бы я стал праведником, то всякому небесному всепрощению предпочёл бы отцовские объятья.
Теперь я должен сжать кулаки и явить себя исполненным праведного гнева, ибо те силы, которые привёл в движение Буонапарте, грозят повесить на мою совесть ещё и гибель Отечества, если я не прерву своих околоморальных бдений хотя бы на время. А уж когда всё кончится, я хочу забыться. Не знаю, будет ли мне это по силам, но, уверен, что всегда найдутся крепкие вина или особые сорта табака, полезные этой цели.
Мне памятен один из давних дней, когда я навещал высокородную пирушку, устроенную в фамильном доме Шереметевых под Москвой. Там мы вместе с Багратиони пили тифлисское, удалившись на одну из дальних террас. Быть может от выпитого, а, может, и просто под влиянием слишком долго хранимого молчания, я обронил пару слов об одной из посетивших меня тревог. В ответ Багратиони живо предлагал всё бросить и уехать в горы. Уж не знаю, насколько серьёзно, но он довольно подробно изложил легенду бегства. Я даже представил себя иссушённым старцем с крючковатыми руками, жующим листок кинзы. Может, в этом что-то есть?..
Прочь эти мысли, они слишком развращают. Отец, теперь на пороге грандиозных событий, к коим я оказался случайно причастен, прошу позволить мне лишь кроткое допущение, что плохой сын мог бы заслужить твоё снисхожденье.
Запись Вторая
Благослови меня, отец.
Мои демоны по-прежнему терзают меня, но теперь муки совести приобрели подобие решимости. Я сделал новую большую подлость – позволил им сожрать Мишу. И хотя этот позорный жест вряд ли займёт главное место в галерее моих мерзостей, но, как метко выразился один коротко знакомый мне гусар, такое говно навсегда прилипает к штанам.
Однако произошедшее, как это ни странно, приобрело силу импульса, возбудившего во мне деятельность. Миша стал жертвой, но больше они не получат никого. Я не отдам им старину Барклая, как бы они того не желали.
Мои просчёты оборачиваются горькими последствиями. Это деморализует. Я, кстати, давно понял, что азарт и кураж не приходят сами по себе. Ими можно лишь заразиться как простудой. Вот и мне досталось немного такой болезни от полковника Чернышёва. Если бы не его, в самом хорошем смысле слова, приземлённость, мистические практики Барклая показались бы мне больным бредом. Так что, наверное, чтобы словам мудреца внимали, с ним рядом непременно должен находиться ловкач-авантюрист.
Итак, я обращаюсь к вещам, природы которых не знаю. Я взываю к безднам великой древности и, уверен, именно это вполне соответствует твоим взглядам, отец. Я убеждён, что ты бы сделал то же. Идея одурманивает. Я словно иду по твоим следам и в своих делах впервые по-настоящему ощущаю твоё присутствие. Большинство моего окружения, будь оно посвящено во всю полноту наших планов, наверняка попыталось бы предостеречь, удержать меня от авантюры, и какая-то часть моей души до сих пор противится начатому, заставляет отступить, но другая, куда большая, как будто стала тобой. Я, разве что, не доверяю дела казакам.
Запись Третья
Прокляни меня, отец.
Мой жребий брошен, а единожды выпитый яд отравляет меня изнутри своими смрадными парами. Только глупец на моём месте мог рассчитывать на возвращение прежней жизни. Искра погасла, а мои демоны снова молча тащат меня в свой тёмный омут.
Союзники чествуют меня, а за спиной клянут. За поверженного Буонапарте русского царя нарекли императором мира. Хотя, какой я, к чёрту, император! Так, удельный князёк, а мои ближайшие подданные – серые крысы, да и не крысы вовсе, а кроткие мышата. Я видел белые берега и владыку нездешнего племени в сияющей ледяным сапфиром короне. И, хотя, я уверен, что мне открылась лишь толика запредельного, все постыдные житейские дрязги и делёжка ничтожных клочков земли под ногами, которую принято называть политикой, меркнут, выглядят глупыми и нелепыми.
Кажется, скандинавы в своих легендах рассказывали о вселенском древе, которое растёт сквозь нижние и средние миры, обращая свою могучую крону к самому Асгарду. Теперь я увидел, что на этом древе мне уготовано место чахлого листочка, дрожащего под порывами даже лёгкого ветра. Мой высокий титул – ничто, моё имя – тлен. И, как нелепо, что я позволил себе поверить, что представляю собой нечто большее.
О финальной пробе не будет знать даже Барклай. Мудрец наверняка занял в иных краях достойное место, которое он желал и, которое так скрупулёзно подготавливал. Моё же последнее путешествие начнётся почти спонтанно. Случайный собеседник в провинциальном трактире оказался бегущим от прежней жизни бретёром. Он теперь уже, наверное, на полпути в сибирскую деревушку, готовый примерить на себя роль странника с таинственным прошлым. Боюсь, его южный выговор и неистребимые малороссийские словечки не позволят даже идиоту всерьёз заподозрить в нём пропавшего императора, но идея Багратиони будет исполнена в масштабах ещё больших, чем он мог предположить.
Мне же предстоит привыкнуть к честному ремеслу и кроткой жизни. Моё английское седло чрезвычайно неудобно, поэтому я хочу попробовать выделывать кожу. Так что, при должном усердии, быть может, вскорости я смогу ездить верхом с комфортом.
Листки рукописи аккуратно умещаются в камине между чуть занявшимися берёзовыми чурками. Я доверяю огню свою последнюю тайну. В ином мире я начну всё сначала, и, кто знает, может, однажды Древнейший примет меня в свои безграничные владения.
Глава 1. Роковой вечер
Я любил зимнюю Москву. Покрытые уютным снегом улицы старинного города прочно сплелись в моём сознании с ощущениями детской свободы и непосредственности. Мостовые над застывшей водой, по которым меня водила, держа за руку, бабушка; лавка пирожника на Солянке, где продавали, наверное, самые вкусные в мире булочки с корицей; мечтательные лица гимназисток с Тверской… Эти образы, пожалуй, навсегда останутся со мной как воспоминания счастливых дней, проведённых в этом городе, когда я жил там в детстве, и, когда в годы юности меня с друзьями-лицеистами отправляли в Москву на зиму, «чтоб жирок завязался», как непременно напутствовал нас урядник Тимофей Архипович. Сейчас забавно вспоминать, как этот розовощёкий добряк почтенных лет, прошедший турецкую войну, выхлопотал у нашего начальства добро на московские каникулы для особенно усердных в учёбе школяров. Усердия, правда, мы не проявляли, но Архипыч верил в нас каким-то чувством предвидения и всегда выгораживал своих шельмецов перед строгими педагогами и наставниками.
– Москву познать надо, – говаривал Тимофей Архипович, – а Питер успеете. Что там, сто лет городу… Вот Москва – дело другое. Тут чувствовать надо.
И мы кутались в солдатские шинели, слушая мудрого старика, а потом томились в ожидании, когда же наступит этот час, кончатся экзамены, а мы будем толкаться за место в санях и хрустеть чёрствыми бубликами, глядя на белые поля по дороге к Москве.
Совсем же детские воспоминания об этом городе пахли ароматом бабушкиного чая, пряников, которые так искусно пекла матушка, и, пожалуй, каких-то тмутараканских специй, которых почему-то всегда в нашем доме обнаруживалось в избытке.
И теперь, когда я вот уже десять лет как обосновался в уезде, в фамильном батюшкином доме, меня неуклонно тянет каждую зиму в прежнюю столицу. Московский дом наш, правда, пришлось продать, когда батюшка проигрался в карточки каким-то проходимцам из провинции, но сам город от этого не стал менее близким моему сердцу. Наверное, душа каждого дворянина, не имеющего особого достатка, горячо любит именно Москву, хотя бы из-за того, что в петербургских салонах подают слишком свежий кофе, а улицы вымощены не по-русски опрятным гранитом. И только, когда денег отчаянно не хватает, чтобы заложить партию-другую в ламберт, душа начинает судорожно стремиться к родному и старому, куда менее требовательному, чем новомодное.
Я улыбнулся своим мыслям и откинулся на потёртую мягкую спинку сиденья моей брички. Отодвинув шторку рукой, я увидел за окном уходящие к небу толстые стволы деревьев, чернеющих на белом фоне заснеженного Измайлово. Мой кучер, Степан, давно уже принялся тянуть какую-то заунывную крепостническую и, быть может, от того очень русскую мелодию. Ехать предстояло ещё довольно далеко.
Рассказывали, что в петровские времена здесь стояла довольно обширная слобода и жила немчура. С тех пор минуло немало времени, слобода сгинула, как, впрочем, сгинула целая эпоха, когда те самые немцы пользовались исключительным расположением. Наверное, всем суждено измениться в наше непростое время. Даже самым консервативным надлежит держать ухо востро и следить за тем, как бы не переменилось само то, за что радеют их не терпящие ничего нового умы.
Мой путь лежал на Мясницкую улицу, в салон Веры Андреевны Ильиной, стареющей куртизанки, которая именовала свой приют для нашей братии на английский манер клубом.
Всё же прав оказался Тимофей Архипович, когда говорил, что в Питере о свободной мысли судачит всякий хорёк, а вчерашний чухонский рыбак сегодня чистит ботинки генералу и размышляет о позднем творчестве Феофана Прокоповича. Признаться, эта публика успела опостылеть всему моему существу ещё с дюжину лет назад, когда мне в голову полезла вся эта дурость об объективной потребности в близости к царскому сапогу. Слишком уж убедительно размахивал штыковой винтовкой Павел, и я думал, что не попадёт под удар, прежде всего, тот, кто держится ближе к прикладу.
За этими размышлениями я не заметил, как уснул. Из забытья меня вывел стук в окно брички. Я неохотно потянулся и увидел, как на улице в уже зачинающихся сумерках топчется Степан.
– Приехали, барин, – сообщил он недовольным баском. – Просыпайтесь, извольте.
Я поднялся с сиденья, открыл дверку и шагнул в морозный сумрак. Оглядевшись по сторонам, я признал внутренний двор дома Веры Андреевны.
– Уже бы лошадь выпряг что ли, – бросил я Степану. Тот в ответ неуклюже пожал плечами.
Между тем, нам навстречу уже шагали двое гладко выбритых и одетых по-европейски мужиков. Один из них сообщил нам на английском с сильным акцентом: «Welcome!», а второй поинтересовался, не слишком ли туманной выдалась дорога и, какой овёс более по вкусу нашей лошадке. Я узнал Петьку и Свирида Сокола – местных лакеев. Вера Андреевна величала первого Питом, а второго почему-то Джулиусом, запрещала им носить бороды и приказывала общаться с гостями, как подобает образованным лондонским джентльменам. Получалось, правда, у них не вполне убедительно.
– Степану моему помогите, – сказал я в ответ крепостным. – А я, с Вашего позволения, сразу к хозяйке. Церемоний не надо, замёрз, как видите.
С этими словами я оставил мужиков хлопотать с лошадкой и моим скромным дорожным скарбом, а сам поковылял через сугробы ко входу в дом.
Сам облик нынешней обители Веры Андреевны отставал от классических представлений о вкусе. Античные колонны, которые в уменьшенном виде крепили фасад, слабо увязывались с резными ставнями на окнах. О доме, в целом, складывалось впечатление как о некоем капризе зодчего, которому русская душа, вероятно, виделась апофеозом сближения культур, совершенно различных и, на первый взгляд, чуждых одна другой. Вера Андреевна, кажется, приобрела этот дом у какого-то купца, не жалевшего сил и средств на то, чтобы укорениться в высшем, как он, видимо, полагал, обществе. Но, несмотря на попытки придать дому богатый вид, он скорее походил на разросшуюся двухэтажную избу, к которой прибились трофейные аксессуары, чем на дворянское жилище. Хотя, внутри дом представал очень уютным и приходился по душе даже самым критичным посетителям.
Я без стука дёрнул свинцовую ручку, – оказалось не заперто; и вошёл внутрь. В широкой гостиной сияла стосвечная люстра, и на мгновение я рефлекторно зажмурил глаза. Ещё через мгновение мне уже заботливо предложили оставить шубу подошедшие слуги, а кто-то высокий и сладкоречивый осведомился, как я насчёт шампанского. Я улыбнулся и зашагал по зале. На диванах умещалась разнополая, шумно разговаривающая публика. Обычно у Веры Андреевны собирались молодые люди, вроде меня, но отыскивались и довольно почтенные – как хотя бы господин в бархатном пиджаке, который стоял возле камина с бокалом вина, почему-то не пожелав расстаться с цилиндром. Ильина привечала таких довольно старательно, желая разбавить молодую струю брызгами опыта.
Откуда-то доносились стихи, и я невольно прислушался. Декламировали курьёзную фантастическую балладу о строптивой парижанке, приехавшей в Россию XIX века из Франции XVII столетия и, как, наверное, следовало догадаться, её последующих злоключениях. Слушавшие при этом громко смеялись. Моего слуха, в частности, достигли строки:
Из туфельки пила коньяк,
Ногой качая как-то так…
– Каменский приехал, – подумал я. – И, конечно, со своими дурацкими каламбурными виршами.
Повернувшись в другую сторону, я увидел у окна в окружении дам и нескольких совсем неизвестных мне офицеров пухлую фигуру Сабурова – орловского магната. Тот в привычной для себя манере поглощал мандарины с кожурой, пил водку и рассуждал о политике.
– Я считаю, – басил он, – что выход для России уже полтораста лет – это сближение с австрияками. Англичане хоть и дело знают, но они на альбионе сидят. Нет, брат, нам стоило Австрию пуще поддержать в своё время…
Я шёл дальше. Наконец, откуда-то сверху я услышал почти забытый голос хозяйки дома. Та о чём-то распорядилась со слугами и теперь ловко спускалась по лестнице, подбирая полы длинного небесно-голубого платья.
– Ой, да, кто же это у нас! – увидев меня, закричала Вера Андреевна, – Энни, мой мальчик! Слуги! Подайте уже бренди, гости же просят, кто там на кухне!
Я раскланялся:
– Добрый вечер, любезная Вера Андреевна, I’m so glad to meet you again.
– Well done, мой мальчик, well done, – ответила Вера Андреевна, широко улыбаясь и, не переставая оправлять своё платье. – А я уж подумала, совсем забыли старушку.
Я охотно рассматривал хозяйку. С момента нашей последней с ней встречи, которая произошла года, эдак, четыре назад, на её вытянутом белом лице прибавилось морщин. Однако в её русые волосы ещё не вкралась седина, а голубые глаза продолжали сиять по-девичьи наивно и радушно. Она всё ещё оставалась, по-своему, красива и, я полагаю, многие из гостей даже не в самых смелых мыслях представляли себя её любовниками.
– Что Вы, Вера Андреевна, как можно, – опомнившись, сказал я. – Вам сердечный привет от матушки. Как Вы живы-здоровы? Что нынче по нраву в Московии?
– Ой, голубчик мой, – засеменила Ильина. – Всё по-старому у нас. В мире только перемены какие-то. Как бы снова не вышло нашим полковникам оказии оружием побряцать. Впрочем, о политике позже. Вы-то, Вы-то как? Почему безымянный перст не окольцован? Али дамы в уезде перевелись?
– Да, так, – улыбнулся я. – У нас всё больше не про мою честь. Я ведь одичал малость.
– Да, это мы исправим, – рассмеялась Вера Андреевна. – И пару Вам враз сыщем. У нас в Москве девушкам по сердцу дикие.
Я улыбнулся в ответ и развёл руки в стороны, мол, я в Вашем распоряжении, исправляйте, если Вам угодно. Ильина засмеялась.
– Пойдёмте же, я Вас познакомлю со всеми. Давно Вы, голубчик не приезжали. Поди, почти никого не знаете у нас теперь.
С этими словами Вера Андреевна взяла меня за руку и повела через гостиную, не переставая смеяться. Я охотно последовал за хозяйкой, с удовольствием топча мягкие персидские ковры с красными, казавшимися русскими, узорами. Вопреки предположению Ильиной, пока мы шли, со мной поздоровалось несколько старых знакомцев и, вдобавок, раскланялся средних лет господин в бежевом камзоле, походящем на средневековое одеяние странствующего рыцаря. Я, правда, не вспомнил, кто он, и при каких обстоятельствах мы могли оказаться знакомы.
Между тем, мы с Верой Андреевной дошли до центра зала и остановились. Хозяйка сделала жест рукой, привлекая к нам внимание.
– Дорогие мои, – сказала она. – Позвольте представить нашего гостя. Точнее, кому представить, а кому – напомнить. Это же мой дорогой Энни, уездный джентльмен и, между прочим, жених.
В ответ я услышал довольные возгласы и увидел, как присутствующие поднимают бокалы. Кто-то даже приятельски похлопал меня по плечу, подойдя сзади. По всей видимости, в доме Веры Андреевны по-прежнему оставалась в почёте доброжелательная непринуждённость. Я сбивчиво поблагодарил всех за внимание, пожал несколько протянутых мне рук и снова повернулся к хозяйке. К моему удивлению, она уже держала два толстых бокала с плескавшимся на дне чем-то тёмным.
– Позвольте отрекомендовать Вам в качестве, так сказать, приветственного напитка, – прощебетала Вера Андреевна. – В уезде таким не потчуют.
Я с благодарным кивком принял бокал и поднёс к губам.
– Подарок мистера Хьюза, – вставила Ильина, стукаясь со мной и, едва ли не ударяя мне по губам бокалом. – Практически председателя Палаты Общин.
Я выпил залпом. Горькая холодная жидкость имела явственно различимую примесь ячменя. В целом, походило на некоторые виды самогона, до которого я вовсе не был любителем. То, что в доме англоманки подают британское спиртное, разумеется, не вызывало никаких удивлений. Вера Андреевна вообще, сколько я её помнил, всегда оставалась щедрой на горячительные напитки. При этом сама пила крайне мало, хотя в течение вечера практически в любой момент имелась возможность застать её с изящным бокалом в руке. Видимо, ей нравился образ почтенной лондонской леди, ведущей светскую общительную жизнь со всеми вытекающими отсюда последствиями, причём, вытекающими в прямом смысле этого слова.
Желая поблагодарить хозяйку, я причмокнул языком, начал говорить что-то пространное, но тут же осёкся, – Вера Андреевна уверенным движением схватила меня за руку и снова поволокла через комнату.
– Я Вас сейчас пристрою, Энни, – объявила Ильина. – Доверьтесь мне, мой мальчик.
С этими словами хозяйка дотащила меня до восточной части залы, где под красными бархатными шторами помещался изящный столик с закусками, подле которого вели беспечную беседу молодые люди.
– В этом обществе Вам должно быть интересно, – не переставая улыбаться, сказала Ильина. – Гришенька, Лиза, Настасья, Мэри, Эрни.
Я учтиво поклонился и уже буквально открыл рот, чтобы представиться, но хозяйка меня опередила.
– Энни, напомню, – сказала она, подавая мне ещё виски. – Теперь Вам лично представлю. Прошу любить и жаловать. Хоть и говорит, что одичал, но я-то прекрасно знаю, что он ни чуточки не изменился. А уж кавалер он завсегда первосортный.
Молодые люди ответили вежливым смехом. Почувствовав себя немного неловко, я кашлянул и виновато понурил глаза.
Улыбнувшись шире прежнего, хозяйка кончила меня рекомендовать парой шуток со сватовским уклоном и поспешила к заскучавшим в другом конце комнаты офицерам. Увещевавший их ранее Сабуров, уже изрядно захмелев, опустился на широкое, обтянутое зелёным сукном кресло, покрыв его почти полностью. Он что-то сопел под нос и хмурил брови. Вообще он слыл весьма выносливым участником подобных мероприятий и, в особенности, застолий. Так что, глядя на него в те мгновения, я предположил, что застал уважаемого гостя с орловской земли взявшим некоторую передышку.
Оставляя нас, Вера Андреевна украдкой шепнула на ухо девушке, которую представила мне Лизой, а та при этом посмотрела на меня, сощурив глаза, и засмеялась. Повинуясь чувству смущения, я снова опустил взгляд.
Через мгновение моя новая компания уже шумно и доброжелательно приветствовала меня, так что конфуз, вызванный излишней настойчивостью хозяйки, улетучился сам собой. Григорий с Эрнестом пожали мне руку. Они производили довольно приятное впечатление, много шутили и держали себя располагающе. Трое же девушек вели себя, как положено, скромнее, но при этом весьма мило поддерживали звучавшие шутки, тем самым, оставаясь далеки от чопорности.
– Так Вы, значит, дикий? – Полюбопытствовала Мэри, стройная темноволосая леди с удивительно светлой кожей.
– Да, как Вам сказать, – ответил я. – Уездный осадок.
– Значит, Вера Андреевна беспокоится, что Вы вдруг станете необузданным и не совладаете с собой? – рассмеялась Лиза.
– Вы знаете, – попытался отшутиться я, – с меня, пожалуй, хватит опасений маменьки, что я, вырвавшись из-под опеки, заключу какой-нибудь мезальянс.
– О, Вы полагаете? – снова рассмеялись девушки. – Разве материнская забота может быть излишней?
– Думаю, эти опасения пора оставить за сроком давности, – ответил я.
Девушки игриво улыбались, и я отметил про себя, что размеренная провинциальная жизнь безнадёжно далеко унесла меня от мира светских девиц и кавалеров, оставив лишь возможность довольствоваться непринуждённым и ни к чему не обязывающим течением беседы, где не слишком обнаруживалась моя непосвящённость.
Мы провели ещё некоторое время за подобным разговором. Мне даже удалось сместить его акцент с собственной персоны на отстранённые темы.
Хотелось пить – виски оставлял не слишком приятное послевкусие.
– У Веры Андреевны, насколько я помню, всегда отменный чай, – сказал я, глядя по сторонам.
– Ещё бы, – поддержал меня молодой человек, которого Ильина назвала Эрни.
– Но чай у хозяйки нынче подают поздно, – отозвалась Лиза.
– Ах, ужин я, стало быть, не пропустил; весьма отрадно, – сказал я и подумал, что, помимо прочего, ещё и чертовски проголодался и совершенно не против сытно откушать с дороги.
Так, за вежливой и, практически лишённой какого-либо смысла, беседой я провёл с полчаса. За это время мне довелось познакомиться ещё с парой посетителей. Они оказались гостями из Петербурга, и я не запомнил их имён, отметив лишь для себя, что эти люди производили впечатление обнищавших дворян, обретающихся теперь на ниве ностальгической светской салонной жизни, где их потчевали скорее за благородство пращуров, чем за нынешнее положение. И, хотя в искренности почти породнившейся мне Веры Андреевны сомневаться не приходилось, в каком-либо ином обществе, как я подумал, меня, некогда записного участника шумных вечеринок, принимали бы не более гостеприимно, чем оных петербуржцев.
Между тем в центре зала снова появилась Ильина и, улыбаясь в прежней манере, принялась ангажировать к ужину.
– Дорогие гости, прошу, – говорила она, жестом приглашая проследовать в комнату для трапез. – Мой повар спешит удивить Вас новыми угощениями. Предлагаю продолжить наши беседы за столом.
Повинуясь, гости двинулись в столовую. Я прошёл в общей массе. После широкой, просторной гостиной, новое помещение казалось сравнительно небольшим. Дом Ильиной здесь поворачивал буквой «Г», и прямо перед окнами с завидным постоянством мелькали фонарики лихачей с Армянки. Львиную долю пространства, – добрые две трети, занимал стол, имевший форму вытянутого овала. Убранство столовой, выдержанное в духе аристократической самодостаточности, располагало – оклеенные полосатыми коричнево-зелёными обоями стены, на которых висели картины в узорчатых позолоченных рамках, изящные стулья с пухлыми бархатными сиденьями, два длинных и узких шкафа по противоположным сторонам – сервизный и книжный.
Посетители продолжали входить. В обычаях дома Ильиной значилась занятная черта или даже странность: прежде чем потчевать гостей объявленным ужином, хозяйка томила их в ожидании за шампанским и другими напитками, пока слуги на глазах у всех сервировали стол. Закуски в этой части вечера не могли удовлетворить всех притязаний публики и её значительная часть, как правило, успевала при этом порядком захмелеть.
Не удержавшись, я преодолел привкус виски двумя большими хрустальными бокалами шампанского. В конце концов, ощущение лёгкого опьянения сулило здоровый аппетит и практически полное отсутствие смущения перед малознакомыми собеседниками, которые присутствовали на вечере в явном большинстве по сравнению с теми, кого я хотя бы немного знавал раньше.
В это время посыльные с кухни уже вовсю вносили угощения и расставляли приборы. Наблюдая за всем этим, я узнал знаменитый обеденный набор Веры Андреевны на пятьдесят персон из китайского фарфора. Белые с синей каймой тарелки, точная копия сервиза из резиденции Елизаветы Петровны, успели прослыть предметом гордости Ильиной. У императрицы, правда, те приборы рассчитывались на двадцать человек.
Посередине стола на всю его протяженность немедленно распределили огромные ананасы, уж не знаю, настоящие ли, а затем двое ловких мальчуганов уместили рядом стеклянные графины и декоративные кувшины с разноцветными напитками. Слуги постарше расставляли стулья.
Я повернулся за очередным бокалом шампанского и обнаружил, что стою прямо под одной из картин – написанным на тёплом тёмном фоне портретом средних лет мужчины с исхудалым бледным лицом, сидящего за письменным столом в аскетически обустроенном кабинете. Казалось, он недоедал и пребывал в состоянии измученного философского поиска.
– Джон Локк, – прочитал я внизу под рамкой. Совершенно не представляя, кто этот господин, я мысленно отнёс его к последователям Фрэнсиса Бэкона, взращенным на благодатной валлийской земле. Рядом нашлись и другие портреты – всего в столовой их развесили пять или шесть. Соседнее с Локком полотно демонстрировало куда более сытого человека. Пухлощёкий добряк с пером в руке, одетый в бежевый строгий сюртук, восседал среди двух стопок книг солидного вида и объёма.
– Дэвид Юм, – гласила надпись подле холста.
– Надо же, как я отстал от жизни, – подумал я, переходя к следующему портрету.
Увиденное немного удивило меня – посреди написанной спешными тёмно-коричневыми мазками комнаты стоял некий джентльмен в наполовину расстёгнутом старомодном чёрном костюме и белых перчатках. Удивляло, разумеется, не это, а абсолютно непостижимое выражение лица господина. Заключённые между щедро отпущенными бакенбардами большие глаза, налитые кровью, массивный нос, искривлённый в более походящей на оскал улыбке рот с торчащими из уголков тёмно-жёлтыми зубами, – всё это несло явственный отпечаток нечеловеческой, совершенно необузданной, звериной природы. И снова изображённый на холсте оказался мне неизвестен. Никакого Джона Стивенсона я не знал, совершенно не представляя, кто он, и, чем прославился.
Поскольку мне не вспомнилась здесь ни одна из увиденных картин, я сделал вывод, что Ильина обзавелась ими в последние несколько лет. Так или иначе, но эти портреты, особенно последний, более подходили холодным каменным коридорам замка, чем московскому дому, в котором, среди прочих, веселятся и делятся забавными бессмыслицами краснощёкие повесы. Впрочем, это обстоятельство никого из присутствующих, похоже, не смущало; я ещё подумал, что, возможно, таковыми оказались новомодные и потому совершенно неизвестные мне тенденции оформления обеденных комнат в Англии.
От изучения столовой живописи меня отвлёк звучный голос хозяйки.
– Ну, вот и всё, мои дорогие, прошу к столу, суп стынет, – объявила она, садясь в центре на противоположной от меня стороне.
Рядом с Ильиной разместились Каменский (к моему неудовольствию, он, как правило, оставлял за собой право вести вечер, определяя направленность и характер тостов) и незнакомый иностранец – какой-то англичанин лет тридцати пяти в мятом сером костюме без бабочки, без банта, но с вязаным шейным шарфом. По ходу вечера он периодически появлялся подле хозяйки. Вера Андреевна охотно обхаживала и угощала географически милого гостя, а тот надувал щёки, пил бренди, закусывая канапе, и вяло поддерживал беседу. До меня долетали общие фразы с неизменными «So… well». Казалось, будто бы он так начинает абсолютно любое предложение.
Мои недавние собеседники сначала позвали меня сесть в их кругу, я вроде бы пошёл к ним, но потом замешкался, попутно упустил пару хороших мест и в итоге оказался оттеснён к краю неподалёку от выхода в гостиную.
– Что ж, и то неплохо, – подумал я. – По крайней мере, смогу улизнуть из-за стола без лишних объяснений, если станет скучно.
По привычке я поздоровался с соседями. Справа от меня оказался доброжелательный и вежливый господин в пенсне, представившийся доктором Аркадием Игнатьевичем. Слева – длинноволосый юноша, неразговорчивый и неприветливый, с холодным истощённым лицом. Услышав моё приветствие, он воровато покосился на меня, буркнул что-то неразборчивое и уставился в тарелку. Тут я вспомнил его. Этого парня мне доводилось встречать ещё в Петербурге. По моим прикидкам, сейчас ему явно исполнилось поболее двадцати пяти, но выглядел он как пятнадцатилетний мальчик. Фамилия его упорно не вспоминалась, – не то Силкин, не то Вилкин. Прослыв в столице философом, он, в сущности, принадлежал к когорте молодых людей с критическим умом, но инфантильным характером. Такие, как он, могли часами вести разговоры о социальной справедливости и обустройстве общества; а ещё спорить, выдвигая тысячи аргументов после своей же фразы «Более мне с Вами говорить не о чем, увольте, милейший».
Рассматривая гостей напротив, я снова обнаружил несколько знакомых лиц. Прямо передо мной по ту сторону стола расположились двое представителей небезызвестной в Москве семьи Жевлюхиных – отец и сын. Мне много рассказывали об их легендарном пращуре – Прохоре, носившем «гордое» прозвище Володой. Будучи родом из низших слоёв, он внезапно добился милости Петра и даже участвовал в его Всепьянейших соборах одним из самых разгульных и отвязных мужиков. Легенды ходили также о его невероятной, почти, что былинной силе, передающейся по прямой мужской линии. Говаривали, что сам Прохор, на потеху ошалевшему от пьянки царя, умертвлял десятками, заливая выпивку в глотки слабеющих несчастных сквозь разомкнутые его железной рукой, дрожащие в конвульсивном порыве челюсти. Внешний же вид потомков Володоя, пришедших в гости к Ильиной, наиболее точно следовало бы назвать закормленной свирепостью. Хотя их лица на вечере источали спокойствие, налицо имелась и его цена – неровные, порванные бакены и перекошенные набок крупные носы. Располагая завидным для многих достатком, Жевлюхины не скрывали своих длинных сальных волос париками, и, я готов биться о заклад, что пару раз за вечер Жевлюхин-отец неуловимым движением вытирал испачканные руки о свою непотребную шевелюру.
Подали первое блюдо. Пока Ильина под общее одобрение перечисляла входившие в него ингредиенты, я не удержался и снял пробу. Горячая наваристая похлёбка пришлась как нельзя кстати. Среди большого количества пряной зелени и водорослей я различил мясистые мидии красноватого цвета и креветки. Судя по цвету и вкусу, морские деликатесы вымачивались в рассоле или вовсе консервировались.
Пока я утолял первый голод, послышался тост. Подняв взгляд, я увидел вставшего со своего места Каменского с виски в руке. Он держал бокал так, что на окружающих смотрел широченный золотой перстень на среднем пальце.
– Господа, – начал он. – Я попрошу минуту внимания.
Ильина раздавала направо и налево гостеприимные улыбки и жестами предлагала всем плеснуть себе выпивки.
– Я возьму на себя смелость и позволю себе обратиться к Вам со вступительным застольным словом, – продолжал Каменский. – Да простите мне мою дерзость, но я чрезвычайно люблю и ценю традиции этого дома, а в последние годы наша дорогая и обожаемая хозяйка доверяла эту почесть именно мне.
– Всё как всегда, – подумал я и приготовился слушать исполненную бессмысленной лести речь.
– Предлагаю выпить за двух человек, – произнёс тем временем тостующий. – Этой речью я хотел бы отметить очень дорогих и уважаемых, да, что там, любимых мною людей. Как Вы привыкли, в доме Веры Андреевны всегда всего в достатке, закуски восхитительны, напитки изумительны. И, между прочим, доставлены из самой Англии. Так давайте выпьем за тех самым двух человек, единственных в Европе и России, кто регулярно успешно преодолевает континентальную блокаду – за государя Алексан Палыча и обворожительную, удивительную Веру Андреевну Ильину! Ура! Пьём!
Раздались аплодисменты и под всеобщее одобрение гости выпили. Я, привстав, стукнулся бокалом с Аркадием Игнатьевичем и кое с кем напротив. Мой сосед слева и виду не подал, когда раздался звон посуды, – не поддержав никого, он нахмурил брови и опрокинул рюмку водки, не закусывая.
Я вернулся к супу.
– Как всегда очень вкусно, – услышал я голос Аркадия Игнатьевича. – Вы не находите Антон Алексеевич?
– О, да, – с улыбкой ответил я. – Давно я не кушал экзотики.
Между тем, сидящие за столом не спешили разбиваться на партии, и большинство вело совместную беседу. Говорили, естественно, о политике. Хоть жизнь в Москве шла, как я успел заметить, по-прежнему, своим особым укладом, из-за пределов страны всё чаще приходили тревожные вести. Даже мне, весьма далёкому от подобных вопросов, за последние годы пришлось привыкнуть, что вчерашние французские гувернёры, а то и просто клоуны и приживалы оказались объединены железной и целеустремлённой волей. В нашем уезде одно время завёлся какой-то ловкач, открывший свою типографию. Исправно, хоть и с изрядным запозданием, он перепечатывал «Ведомости», и только ленивый у нас не баловал себя новостями из зарубежья. Из прочитанных сводок определённое уважение внушало то, как Буонапарте, поставив на колени Европу, на удивление искусно для столь топорной цели, обратил вчерашние самодостаточные и ревностные к собственной истории народы в своих покорных слуг и цепных псов. Помимо прочего, писали, что на западных рубежах Отечества становилось всё неспокойней. Усмирённые не столь давно штыками блестящего Суворова поляки, почуяв силу, поднимающуюся из Парижа, вылезли из своих нор. И, хотя они, в целом, жили и мыслили по-средневековому, но, как и любые существа, неспособные к чему-либо созидательному, свято верили в свою исключительность. Теперь они глупо и самонадеянно рассчитывали скинуть русское владычество, воспользовавшись, словно бы хирургическим инструментом, французской экспансией. Подливал масла в огонь и Буонапарте. Рассказывали даже, что в одном из своих публичных выступлений он весьма убедительно сулил некую свободу и особый статус для Царства польского, так что вполне мог сойти для особо страждущих и вовсе освободителем.
– Господа, – обратилась к сидящим за столом хозяйка. – А, что же, новости-то какие? Порфирий Иваныч, Митенька, Вы особенно осведомлены. Как-никак из Петербурга прибыли сегодня (она обратилась к кому-то с моей половины стола и с противоположного края). Не томите.
– Вера Андреевна, – послышался ответ кого-то из них. – Да, знаете ли, так сложно уже давно не приходилось. Шакалы кидаются буквально, травят нас, а мы отвечаем. Но это ж полбеды. Беда будет, когда война открытая начнётся.
– Ох-ох, не было печали, – покачала головой Ильина. – Что же это будет! Может как-нибудь договорятся?
– Да, было бы с кем говорить, – послышался в ответ подчёркнуто грустный голос. – Наполеон, говорят, фигура вымышленная. Подсунули в Эрфурте нашему государю карлика какого-то, не то из цирка, не то из театра. Чёрненький такой. Говорил складно, чуть царя не убедил. А там на самом деле кукловоды сидят и за ниточки дёргают. И у них всё буквально решено.
– Жидва, стало быть, – послышался бас Сабурова. Он, видимо, отдохнул и вернулся к общению в прежней манере.
– Ах, – всплеснула руками Вера Андреевна. – И всё ж люди уже знают, всё молва доносит. И быль, и небылицы всякие.
– А Вы-то, Антон Алексеич, сами, надеюсь, в эту чепуху не верите? – обратился ко мне доктор.
– Вы о карлике? – улыбнулся я. – Не верю, разумеется. Чего только не расскажут.
– Я просто поражаюсь, насколько гипертрофированные формы может приобрести рядовая чепуха, – сказал Аркадий Игнатьевич, наполняя свой бокал. – Как врач Вам скажу: если продолжать в таком же духе, мы все скоро придём в состояние массовой истерии.
– Аркадий Игнатьевич, – заметил я. – Но ведь опасения, в целом, небезосновательны. Сейчас только дурак не замечает надвигающейся войны. Я бы хотел, чтобы обошлось, как тут Вера Андреевна говорит, но пока что мы, похоже, рискуем в обозримой перспективе оказаться в незавидном положении. Вы не находите?
– Я-то? – отозвался доктор. – Лично я считаю, уважаемый Антон Алексеич, что и Буонапарте в этом самом незавидном положении рискует оказаться. Безусловно, Европу он к ногтю ловко прижал. Но Европа, по сравнению с Россией, как бы точнее выразиться, поболее окультурена. Разумеется, там есть свои традиции, страхи и демоны. Но и демоны эти там тоже окультурены. А в России мсьё Буонапарте ожидает столкновение с необузданной стихией. Истинно Вам говорю.
Между тем, вовсю ангажировали второе блюдо. Я хотел переспросить доктора насчёт демонов, но не успел. Подоспевшие слуги расставили перед нами тарелки с новым угощением, и я решил, что вопрос уже перезрел.
Глянув на второе блюдо, я обнаружил его весьма заманчивым. В тарелках оказалось чудно пахнущее жаркое с горячим гарниром – тушёной капустой, баклажанами, кабачками и помидорами. Выглядело аппетитно и сытно. Ловя момент, Вера Андреевна привстала со своего стула.
– На второе у нас сегодня блюдо портовой кухни, – сказала она. – Скауза. Непритязательно, но очень полезно и вкусно. Подаётся вместе с биттером.
В продолжение её слов перед гостями немедленно расставили кубастые бокалы с тёмным, почти, что чёрного цвета, пивом. Дамам предназначались более изящные кубки на пару глотков; кавалерам же предлагалось пить из посуды, напоминающей небольшие горшочки, к которым приделали ручки. Я взял в руки такой бокал и с удовольствием принялся любоваться желтоватой пенной шапкой, нависающей над запотевшим стеклом.
– М-м-м, – послышалось справа. Очевидно, доктор снял пробу. – Весьма, весьма недурно.
Я также попробовал. Первый глоток оказался великолепен. Терпкий холод освежал, пробуждая новую волну аппетита. Покончив с половиной бокала, я принялся угощаться мясом с овощами. Всё оказалось удивительно вкусным. Вмиг расправившись с содержимым тарелки, я спросил у полового ещё пива, прихватил с закусочного блюда пару скибок жирной ветчины и остался абсолютно доволен.
Мы обменялись с доктором ещё парой ни к чему не обязывающих мнений, и я также послушал остальных. Темы разговоров разнились, но, так или иначе, всё равно отсылали к политике и нависшей над всеми угрозой с Запада.
Я также обратил внимание, как Вера Андреевна буквально каждую минуту поворачивалась к своему гостю из Англии и, активно жестикулируя, что-то поясняла ему, очевидно, переводила. Тот, в свою очередь, неизменно механистически либо утвердительно кивал, надувая щеки, либо щурил глаза и пожимал плечами.
– И на всё своё мнение у собаки, – послышался голос слева от меня.
Я покосился в сторону и понял, что молодой человек, сидящий рядом, тоже обратил внимание на иностранного визитёра.
– Жрёт, троглодит, в три горла, – продолжал он, говоря словно бы сам с собой, но нарочито отчётливо, будто желая оказаться услышанным. – Не согласиться, так мы вот они со своим мнением; а уж если и согласиться, так с гордостью и соизволеньем!
Молодой человек сам при этом почти не притронулся к еде, довольствовавшись, разве что, парой канапе, но пил, при этом, весьма исправно, и только водку.
Через час, когда за интеллигентной беседой мы с доктором откушали ещё по три бокала пива, а остальные присутствующие также, в целом, насытились и немного осоловели, Вера Андреевна поднялась со своего места.
– Хоть и говорят, что сытое брюхо туго к художествам, – сказала она, – я бы хотела, чтобы наш вечер не терял поэтической составляющей. Не будьте строги ко мне, но мы все живём в непростое время, когда чрезвычайно важным становится сознание своих достоинств и благодетелей. За них держась, только и можно выйти из тёмных дней. Но так уж повелось, что не всегда это удаётся. Ещё раз извините, что прерываю Ваши беседы.
Хозяйка задвинула стул и облокотилась на него руками. Её лицо приняло выражение тревожного ожидания. Она словно всматривалась куда-то вдаль. Когда гости, приготовившись слушать, притихли, Ильина глубоко вздохнула и принялась декламировать.
We’re staying at the foothills
In mystic wooded realm.
The land of smiles and clean rills
Consigns us to the dream.
Awaked by the west wind,
Deceived by cunning foe,
We’re waiting for the day’s grind –
The chance to call for Law.
But high rules have changed now,
The justice kept «swan song»,
A hunter took his death bow…
Alas we slept too long
No rest, no quiet in pleasure,
No life beneath the wall.
Our wishes are the treasure –
Salvation to us all.
We’re staying at the foothills
In mystic wooded realm.
For listen to the deep wills
And float with the stream.
Закончив, Ильина закрыла глаза и склонила голову под прозвучавшие аплодисменты и слова одобрения. Затем присела обратно и что-то чувственно, чуть ли не со слезами на глазах, сказала англичанину, приложив ладонь к груди.
Стихотворение произвело хорошее впечатление. Даже Сабуров, казалось, стал сопеть тише, чем он это делал обычно, словно пытаясь уловить строки, произносимые Верой Андреевной. Каменский разразился словами похвалы с видом эксперта. Я рассмеялся, – уж что-что, а поэзия, по моему скромному мнению, оставалась далека от него, а он от неё.
Оставалось непонятным только, чьи стихи декламировала хозяйка. Раньше в таких случаях она неизменно называла автора, теперь же всё походило на её собственное творчество, хоть я и не помнил, чтобы за Ильиной когда-либо водилась страсть к сочинительству.
– Замечательно, Вера Андреевна, – звучали реплики. – А теперь неплохо бы ещё разок послушать.
– Спасибо, милые, – отозвалась Ильина. – Но давайте в другой раз, расчувствовалась немного, за Отечество тревожно.
Подали чай с эклерами, и неспешно началась традиционно самая длинная часть ужина.
– Господа и дамы, – через некоторое время раздался вызывающий тенорок. – А позвольте и мне поддержать поэтическую нотку.
Молодой человек, сидящий рядом со мной, опрокинул дежурную для него рюмку водки, встал со своего места и направился ко входу в столовую, словно хотел занять такое место, откуда бы его все видели.
– Вы, Вера Андреевна, – продолжал он, – тут о пробуждении ото сна поведать нам изволили…
Присутствующие перешёптывались и нервно ёрзали на стульях, но прервать философа никто не решился.
– Так вот, я тут на ходу набросал кое что, – сказал молодой человек, доставая из внутреннего кармана пиджака свёрнутый пополам, испещрённый записями тетрадный лист. – Прямо в продолжение к сказанному, честно, от души. О, боги! Как же противно!
Мне оказался знаком этот стиль. В Петербурге такие люди частенько выступали с обличительными, написанными нарочито небрежно, стихами. Они играли с рифмой и размером, словно сами законы стихосложения представлялись им обременительными. Строки у них выходили, как правило, смелые, но диссонировали изрядно, и я подумал, что без небольшого скандала вечер не обойдётся.
– Много времени я у Вас не займу, – заключил молодой человек, принимая волевую позу. Он выгнул колесом тощую грудь, широко расставил ноги и, сдвинув брови, продекламировал высоким отчаянным голоском.
Мы очень долго шли во тьме,
Как будто тени в странном сне.
Рассвета луч нас всех будил.
Надежду новый день сулил.
Но утро жизни обернулось
Пустой вуалью – тьма вернулась,
И сквозь роскошеств дивных злат
Разнёсся душный, гиблый смрад.
Мы сами вмиг оборотились
И в чашу смерти жадно впились.
И прахом серым всё пошло,
И солнце чёрное взошло.
Заветы мудрых враз забылись,
И чернотой плоды налились.
В России русский стал чужим,
Паршивым новой моде мним.
Никто не скажет Вам «привет»,
Коль в Вашей жопе перьев нет.
А заграничное «мерси»
Милей простой родной души.
Вчерашний дурень виски пьёт,
Мочу в горшок отхожий льёт.
А бабы сарафан не просят –
Французское всё, стервы, носят!
На брата брат строчит донос,
Помещик херит сенокос,
Трудиться больше силы нет,
Больными полон лазарет.
Вся народившаяся знать –
Подлец, предатель, хитрый тать.
У них на всё один закон:
Ты к деньгам угодишь в полон.
Покуда толст твой кошелёк,
Жене ты лучший муженёк.
Но чуть калитка истощится,
Былая жизнь не воротится.
Вот уж уклад, не возникай,
А не согласен – привыкай.
Такая жизнь в стране, услада!
Прям, жить, и умирать не надо.
Но, глядя на весь этот сброд,
Я не посмел предать свой род.
Так ризу скорби я надел –
Мне чести глас того велел.
И ризу скорбную мою
Ни пред одной блядью не сниму!
Последние слова молодой человек выкрикнул скороговоркой, совсем уж эмоционально и надрывно, будто едва сдерживал слёзы.
Сделав это, он бросил по сторонам несколько затравленных взглядов, – воцарилась неудобная пауза (присутствующие, по-видимому, переваривали дерзкую выходку парня); а затем, более не произнося ни слова, бросился прочь.
В этот самый момент произошло ещё одно событие. В тот миг, когда молодой скандалист ринулся к выходу, в дверном проёме столовой появился новый гость – статный, на вид чуть старше моего, с зардевшимися на морозе щёками, блестящей улыбкой и редкими, почти кошачьими, усами. Вошедший эквилибристически ловко держал в правой руке огромную пузатую бутылку, ещё две оказались заправски размещены подмышкой. Левой рукой гость сжимал неизвестно откуда добытый посреди зимы букет огненно-оранжевых тюльпанов. Философ чудом разминулся с визитёром, едва не опрокинув его ношу.
На секунду улыбка сошла с лица вошедшего. Он проводил хулигана удивлённым взглядом, а затем, снова широко улыбаясь, повернулся к нам.
Я услышал недоброе перешёптывание. В частности, до меня долетело весьма многообещающее: «дьявол» и «бретёр». Вера Андреевна, впрочем, поднялась со своего стула и с милой улыбкой воскликнула:
– Ой, ну нате Вам. Или, как там по-гусарски… Ба!
Вновь прибывший сделал пару шагов вперёд.
– Позвольте поприветствовать Вас, очаровательная, прекрасная и гостеприимная Вера Андреевна! – громко сказал он, а затем, неуловимо меняя тему, заорал. – Сашка, твою-то мать! Ты-то здесь откуда?!
Не понимая, к кому он обращается, гости принялись опасливо переглядываться. Вдруг со своего места вслед за Ильиной поднялся англичанин и шагнул к хозяйке, словно, желая спросить что-то деликатное.
– Ты чего, шельма, на себя нацепил? На выставку собрался? Первый приз задумал ухватить! – продолжал радостно вопить вошедший.
– Простите великодушно, Вера Андреевна, – произнёс английский гость на чистом русском языке без какого-либо акцента.
Ильина ответила негодующим взглядом.
– Бес попутал, – нерешительно добавил англичанин, помолчав долю секунды, а затем столь же резко и проворно, как минутой ранее философ, под всеобщее молчаливое удивление бросился к выходу.
Новый посетитель, чуть смутившись, снова проводил убегающего взглядом. А затем, в своей прежней манере повернулся к хозяйке.
– Так, о чём же я! Здравствуйте, дорогая Вера Андреевна, – орал он. – Позвольте примкнуть к Вашему столу в этот замечательный вечер!
Ильина широко улыбалась.
Гость ловким движением всучил кому-то две бутылки из-под мышки на хранение, а затем, подобравшись к вышедшей ему навстречу хозяйке, опустился на одно колено, протянул ей цветы и поцеловал руку.
– Ох, угодил, угодил, – отозвалась Ильина. – Знаешь ведь, Дима, чем меня порадовать.
– И это ещё не всё, – поднимаясь, продолжал гость. – Настоящий, парижский столетний коньяк!
Он всунул Ильиной поверх цветов пузатую бутылку и, довольно улыбаясь, поклонился.
Хозяйка благодарно приняла дары.
– Друзья! Я неизменно следую одной традиции, – сказала она. – Как Вы, Дима, меня в своё время научили, если дарят напиток, так подарок следует немедленно поместить на стол. Не стесняйтесь! Джеймс, подайте лимону и морозовых яблок тем, кто будет угощаться.
Гость меня определённо заинтересовал – слишком уж неоднозначно публика отреагировала на его появление. Очевидно, подносить даме бутылку смел только очень близкий ей знакомец. По его внешнему виду и манере поведения угадывалось военно-кавалерийское, скорее всего, гусарское происхождение. Драгун не достал бы цветов, а кирасир не принёс бы дорогого коньяку. Ещё я подумал, что для молодого скандалиста-философа случилась удивительно счастливая оказия улизнуть раньше прихода военного гуляки. В Петербурге мне часто доводилось наблюдать, как подобные молодые нигилисты часто становились жертвами опытных питоков, сманивающих их составить им компанию под предлогом задушевной беседы о переустройстве русского государства и общества. Итогом становились совершенно отвратительные сцены, когда молодые люди напивались до свинячьего состояния на потеху публике и, особенно, своим сиюминутным компаньонам-гусарам.
– Дима, – продолжала Ильина, – а садитесь к нам!
– Знаете-с, дорогая Вера Андреевна, – неожиданно вставил Каменский. – Если Ваш гость изволит сесть рядом с нами, то я последую примеру Вашего несостоявшегося английского друга и юноши, изволившего читать непотребщину.
– Да, что Вы? – удивилась хозяйка. – Почему? Что случилось? Не уходите, прошу!
– После того как этот господин нанёс мне публичное оскорбление сапогом в прошлом году, – гордо заявил Каменский, – я не намерен сидеть с ним рядом. Гусь свинье не товарищ! И остаться за одним столом с ним готов лишь из уважения к Вам, Вера Андреевна.
– Да, полно Вам, сударь, – громко произнёс новый гость. – Я и сам не горю желанием с Вами соседствовать. Тут места хватит – усядусь!
И он пошёл вдоль комнаты в поисках свободного стула, подхватив по пути оставленные прежде бутылки. Вскоре он, подняв голову, посмотрел в мою сторону и, очевидно, заметив оставшееся свободным место слева от моего, с улыбкой направился к нашему краю.
– Вы позволите? – с той же улыбкой спросил он меня, отодвигая ногой стул сбежавшего философа.
– Сделайте одолжение, – ответил я, помогая ему справиться со стулом.
Гость поприветствовал соседей, с кем-то коротко объяснился, а потом принялся настойчиво коситься в мою сторону, словно, ожидая момента заговорить, когда я повернусь к нему. Мы пили чай, и я увидел это боковым зрением. Наконец, он не вытерпел.
– Ну-с, милостивый государь, позвольте представиться, – сказал он добродушным голосом, протягивая мне руку, – поручик Ржевский.
– Антон, – ответил я, пожимая его руку, – просто Антон можно, рад нашему знакомству.
– Очень хорошо, – продолжал гость. – Я прямо чувствовал, что человек хороший, когда сюда садился.
– Ну, может и не хороший вовсе, – удивился я. – А вы гусар?
– Лейб-гвардии полка, – ответил Ржевский. – Но сейчас временно на вольных хлебах.
Казалось, что он немного смутился, и я замолчал. Отвыкнув, помимо прочего, от общения с бравурной офицерской братией, я, признаться, чувствовал себя в тот момент неловко, то и дело, ожидая подвоха.
– Ну-с! – снова вспыхнув доброй улыбкой, воскликнул мой новый сосед по столу, – давайте, Антош, с Вами за знакомство.
С этими словами Ржевский картинно щёлкнул пальцами по своим бутылкам и жестом пригласил меня. Я не отказался.
– Вот, попробуйте-с нашей, – сказал поручик, наполняя два изящных бокала. – Продукт отменный.
Я с лёгким сомнением глянул на полупрозрачную желтоватую жидкость, а потом опрокинул фужер в один присест. Напиток оказался крепким, но не дюже, и имел крайне специфический вкус. Создавалось впечатление, будто я пил жидкие копчёности.
– Простите, господин поручик, – сказал я, опуская бокал, – позвольте осведомиться, что мы пьём?
– А! – крякнул Ржевский. – Это, брат, арака.
– Никогда не пробовал, – произнёс я, кивнув, всё ещё ожидая какого-нибудь розыгрыша, столь же глупого, сколь и внезапного.
– Так давайте ещё по одной, – мгновенно отозвался поручик. – И, что Вы, Антош, так церемониально. Со мной можно и проще.
– Гм, прошу извинений, – вдруг сказал доктор. Он уже пару минут смотрел в нашу сторону, явно заинтересовавшись происходившим процессом. – А не будет ли господин поручик столь любезен, чтобы угостить представителя с медицинского поприща? У меня-с, признаться, особые отношения к этому чудному напитку.
– Так, и с радостью, – воскликнул Ржевский. – Милости прошу! Сей напиток не токмо доктора, даже монаси приемлют – лечит тело и просветляет разум.
– Последний раз, – протянул доктор, опустошив бокал, – я пил араку во время экспедиции в Среднюю Азию, лет, так, восемь назад. Спасибо Вам, уважаемый поручик, за чудесное воспоминание.
– Так дело-то благородное, – улыбнулся Ржевский, снова наполняя три бокала, и я подумал, что он совсем не похож на обычного гусара-бретёра. Гулякой и прохвостом он, вполне возможно, и даже наверняка, являлся, но вот беспричинные дуэли, скрытые желчные оскорбления и непредсказуемая резкость, казалось, не имели ни малейшего к нему касательства.
С первой бутылкой мы покончили довольно лихо.
Я почувствовал себя настолько вальяжно, что рискнул даже рассказать соседям пару несмешных анекдотов (других не вспомнилось). Ржевский, вежливо посмеявшись, принялся откупоривать вторую бутылку.
– Антон Алексеич, – послышался голос доктора. – А чем Вы обычно занимаетесь в уезде?
Я, было, принялся отвечать, но в этот момент к нам сзади внезапно подошла Ильина.
– Ох, я вижу, Вы уже познакомились, – сказала она, возлагая руки на мои плечи, – Дима, это отпрыск очень уважаемой мною семьи. Я хорошо знаю Энни со времени его юношества. А его батюшка, в своё время, у нас в гимназии читал курс античной истории.
– Так, Вера Андреевна, – довольно отозвался Ржевский, – я ж чувствую, хороший парень, свой.
– Таким красавцем вырос, – продолжала Ильина, – но нет невесты! Прямо не знаю, куда девушки смотрят, если моего мальчика не замечают. Так ведь хорош.
– Вера Андреевна, – перебил я. – Ну, право слово, неловко. И, какой же я мальчик, коли четвёртый десяток разменял!
– Да, полно Вам, – рассмеялась Ильина. – Вы, Энни, для меня всегда останетесь мальчиком. Вы же мне как родной племянник прямо. Дима, я Вам истинно скажу, на Вас одного надежда. Нашли бы пару жениху.
Я едва не подавился.
– Запросто, Вера Андреевна, – отозвался Ржевский. Я ж вижу, сохнут дамы, сохнут прямо по Антону. Надо только помочь выбор сделать. Как говорится, у нас товар…
– Слушайте, – вставил я с неловкой улыбкой, – при всём к Вам уважении, Вера Андреевна, и, Дмитрий, простите, не знаю Вашего отчества, но Вы так говорите, словно меня здесь нет.
– Полно, полно Вам, – засмеялась Ильина, Вы уж не обижайтесь на старушку, но свадьбу мы Вам скоро сыграем. Пришло время.
Ильину окликнули, и она отошла к другому краю стола.
– Ух, прямо в краску вогнали, – сказал я, принимая новый бокал.
По ходу второй бутылки Аркадий Игнатьевич отлучился в уборную, и мы продолжали пить вдвоём.
– А, знаете ли-с, каламбур новый, – гаркнул Ржевский. – Полковник срать ходит в поле, майор в море, а подполковник – так и вовсе, уходит в подполье. Но тут насрали рядом…
Каламбур оказался вовсе не новым – я хорошо его помнил ещё с Петербурга.
– Так, не сносить солдату головы! – перебил я рассказчика.
Ржевский, нисколько не смутившись, громко расхохотался, словно это я рассказывал шутку с самого начала, а он услышал её впервые.
– Знаете уже? Ого! Ну, точно, свои! – кончив смеяться, сказал поручик. – Гульнём знатно, чувствую. Может, даже к дяде Мише поедем.
Вскоре к нам вернулся Аркадий Игнатьевич.
– Вот-с, господа, – сказал он, ставя перед нами тёмный сосуд с длинным горлышком, – добыл по дороге.
В бутылке оказался ром.
Мы рассказали друг другу пару нелепиц, доели стоящие по близости закуски, и теперь уже я ушёл в уборную.
Клозет Веры Андреевны представлял собой разветвлённую систему умывальников и туалетных комнат. Всё это оборудовалось в подвале с расчётом как раз на такие вечера с большим количеством гостей. Спустившись по лестнице, я уткнулся в огромное зеркало с узорчатым обрамлением. Глянув в него, я увидел совершенно безобразную, но, в тоже время, беспечную и довольную личность. Воротник моей сорочки по непонятной причине оказался перекошен, а лацканы пиджака выпачканы кабачковой икрой. Когда я сделал попытку смыть пятна водой, выяснилось, что они уже успели засохнуть. По-видимому, я просидел в таком виде за столом не менее часа.
Впрочем, это обстоятельство показалось мне совершенно малозначительным и никчёмным. Коварный Вакх уже расставил свои сети, в которые я с охотой ринулся, так что былые смущение и напряжённость растаяли, а предстоящая мне ночь выглядела всё более дивно и вдохновляюще. Окрылённый внезапными и лёгкими знакомствами, я снова почувствовал себя своим среди лихой богемы, которой я вознамерился вернуть должок за всё время своего отсутствия.
– Мы ещё малость подкушаем, – думал я, – а потом простимся с Верой Андреевной и поедем гулять честной компанией моих новых знакомцев. И, конечно, я буду кутить с настоящим гусаром, без сомнения, самым отчаянным и лихим.
Вернувшись, я обнаружил своих ближайших соседей по столу уже собирающимися на выход и прощающимися с хозяйкой.
Увидев меня, Ржевский заорал во всю глотку:
– А вот и наш предводитель! Мы готовы выступать!
– Энни, – а что Вы мокрый? – с сомнением поглядев на меня, спросила Ильина.
Я улыбнулся, исполнив неопределённый жест, который, по моему мнению, должен был всё объяснить. Сомнение не покинуло лица Ильиной, но тут вмешался Ржевский.
– Вера Андреевна, – сказал он, – так на чём же я остановился! Ах, да, ещё раз огромное-огромное Вам спасибо за чудесный вечер, а мы бы хотели съездить ещё навестить друзей, чтобы достойно завершить нашу встречу.
Я внезапно почувствовал, что совершенно пьян и, если начну говорить, то буду выглядеть совсем уж неубедительно. Поэтому я решил поддерживать разговор только глупыми улыбками и кивками головой.
– Энни, – словно почувствовав моё состояние, продолжала Ильина, – может Вам прилечь, отдохнуть. Куда же Вы, на ночь-то глядя?
– Вера Андреевна, – снова вставил Ржевский, – нам бы на морозец ненадолго. Доктор соврать не даст.
– Как врач скажу, – вставил Аркадий Игнатьевич, – всё господин поручик истинно, разумно…
Он оказался пьян не менее моего.
– Ох, Энни, – не унималась Ильина, – я всё же за Вас беспокоюсь. Вы ж от московской жизни отвыкли. Так, Вы поаккуратнее, поберегите себя, возвращайтесь ночевать ко мне, я уж распорядилась – Вам комнату приготовили. Перины… Как Вы любите. Пораньше приезжайте.
Я хотел поблагодарить хозяйку, но ограничился очередной улыбкой и паралитическим взмахом головы в попытке изобразить поклон.
– Ох, Энни, осторожней только, – ещё раз попросила Вера Андреевна. – Ржевский! Вы-то хоть присмотрите, на Вас ответственность!
– Вера Андреевна! – улыбался Ржевский, вытягиваясь и выгибая грудь. – Не извольте сомневаться, Антон Алексеич будет к Вам доставлен невредимым и, что главное, абсолютно довольным.
Ильину, наверное, не слишком устроило такое объяснение, однако она не стала более препятствовать моему уходу, ещё раз попросив меня вернуться пораньше, и замерла в прощальной позе. На все её увещевания я по-прежнему реагировал кивками головы и ещё для верности пару раз вставил «да-да» и «конечно». Говорить хозяйке что-либо длиннее я постыдился, боясь всецело обнаружить своё опьянение.
Сбивчиво попрощавшись с некоторыми оставшимися гостями, мы направились к выходу. Ещё собираясь, я обнаружил, что к нашей компании прибился четвёртый участник. Им оказался человек с виду моих лет, вроде как приехавший в Москву с месяц назад из Рязани. Я упорно не мог запомнить его имени и почему-то окрестил про себя Борисом.
Мы миновали коридор, на ходу неряшливо накинув уличные одежды.
– Прошу Вас, господа, – крикнул шедший впереди Ржевский, а затем распахнул перед нами дверь, за которой открывалась ночь.
С шутками и прибаутками мы вывалились на улицу. Обступавшая Москву косматыми тучами и собиравшаяся начаться ещё днём буря пощадила город. Практически стоял штиль. Снег шёл ровными хлопьями, окутывая улицы опрятным одеянием.
Меж тем, за годы, что не навещал прежнюю столицу, я, и правда, как говорила Ильина, успел позабыть облик ночной Москвы – широкой и манящей. Она теперь пробудилась и расцвела под уютной снеговой дымкой.
Я шёл и дивился переменам, происходившим с городом. Разумеется, в том состоянии я не ограничивался собственным пережитым опытом – мои мысли устремлялись к полузабытым бабушкиным сказкам. Теперь, когда я смотрел на шумные народные гуляния на современных улицах, с трудом верилось, что ещё чуть больше сотни лет до этих дней здесь разделывали туши, сбрасывая отходы в пруд всего-то за полверсты отсюда. Совсем уж не представлялось, что в тёплые дни здесь всё отравлялось смрадными испарениями из отстойников. И, что положивший всему этому конец Пётр кричал, мол, и в Кремле отсель ему спуску от вони нет, и даже макнул лицом в нечистотные воды кого-то из чиновников.
Двинувшись вдоль Мясницкой, мы с головой окунулись в бурлящую кутерьму. Казалось, весь город озаряло светом – во многих окнах пылала иллюминация, исправно светили высокие фонари, блики и лучи отражались от иссиня-белых сугробов, переливаясь изумрудными и авантюриновыми отблесками.
Люди разных возрастов и сословий в великом количестве высыпали на улицы. Вдоль дороги, по которой то и дело сновали извозщические сани, откуда ни возьмись, появились и выстроились в ряды длинные укрытые сукном лотки торгашей под навесами из широко скроенных, похожих на балдахин, тканей, гнущихся под тяжестью навалившего снега. Отовсюду раздавался весёлый женский и детский смех, беззаботные девицы с разукрашенными щеками, одетые в белые меха, плясали под задорные звуки гармошки. За торгашами суетились мужички и бабы в фартуках, надетых поверх пуховых армяков и шубок. На огромных чугунных противнях они выпекали блины, лепёшки и какие-то невиданные угощения. Рядом стояли кадки с закусками. Люди подходили, угощались, хохотали, смотрели на девиц. Огромные бородатые мужики в безразмерных лисьих шубах, вероятно, зажиточные купцы, гуляли с детьми. Задорная ребятня весело резвилась среди сугробов. Их здоровяки-отцы с важным видом о чём-то беседовали, периодически посматривая в сторону отпрысков.
– Никиша, не ешь снег! Выплюнь, выплюнь, – покрикивал один из бородачей. – Что ж ты обоссанный в рот суёшь!
С удивлением я различил доносившиеся из подворотни звуки гуслей. Чудная ночь интриговала и захватывала. Старинный город жил своей жизнью, несмотря на то, что война стояла у порога и уже стучала в его двери. Пьяный и довольный, я смотрел на всех этих краснолицых молодцов, на смеющихся девушек, и в душе моей крепла уверенность в том, что трудности, связанные с Буонапарте, не так уж страшны и не так уж неразрешимы. Да, и сам Буонапарте в моих мыслях тогда чудился кем-то занимающим промежуточную позицию в иерархии лиходеев из русских сказок, будучи примерно равным Соловью-разбойнику, и сильно уступая Змею Горынычу. Многое пережила Россия, многое сгинуло на её веку. Сгинул Соловей, сгинет и новый свистун-корсиканец, сгинут и все эти милые повесы и зеваки, сгинем и мы. И от того абсолютно драгоценной мне показалась идея нашей принадлежности к этому миру шумных улиц, горячих блинчиков под ночным небом, отважных знакомцев и прелестных девушек.
Наша компания растянулась и погрузилась в толпу.
– Вот это жизнь! – сказал я, подойдя ко Ржевскому, – Спасибо Вам, поручик, что вытащили.
– Да уж, Антош, – кивнул Ржевский, улыбаясь и щуря глаза. – Но, то ли ещё будет! Я тут одно местечко знаю… Извозчика бы.
Аркадий Игнатьевич угостился блинами с маслом и икрой, выпил пару бокалов запеканочки и догнал нас. Бориса мы нашли танцующим подле огромной бочки, с которой улицу осыпал бешеными звуками пёстро выряженный дудочник.
На углу Мясницкой и Милютинской мы остановили извозчика.
– В сторону Страстного бульвара, папаш, – крикнул Ржевский, запрыгивая на козлы, а там показывать будем. Только вихрем! Доплатим.
– Как скажешь, барин, – ответил пожилой усатый извозчик, – тут почти прямая дорога есть. Эх, прокачу!
Вчетвером мы залезли в сани, пара гнедых тронулась и под азартные крики Ржевского мы покатили по Москве.
Въехав напрямик в Фуркасовский переулок, мы понеслись по нему рысью. По обе стороны в тускловатом свете мелькали купеческие жилища, а на самой дороге дюжие мужики в надетых набекрень шапках огромными заступами убирали снег. Увидев нас, они бросились врассыпную.
Ржевский настоял на том, чтобы мы срезали путь по известному ему маршруту. Извозчик, слабо споря, согласился свернуть, и через подворотню вырулил в совсем неизвестный квартал, почти лишённый фонарей, с простенькими одноэтажными домами. Приглядевшись в просвет между ними, я понял, что мы скачем, оставляя по левую руку Софийку.
Пролетая пустыри и подворотни на страшной скорости под наш общий галдёж, мы буквально взбудоражили тихий район. Разбуженные хозяева громко бранились, во дворах исступлённо брехали псы, а из какого-то погреба даже закукарекал петух.
По настоянию Ржевского извозчик в одной из подворотен лихо повернул лошадок, мы вылетели на Неглинный проезд и понеслись к северу. Снег, казалось, стал валить сильнее, поручик привставал на козлах, высматривал дорогу и, закрывая лицо от метели, кричал:
– Вот оно! Вот пошло-то, попёрло! Гони, папаш, с вихрем!
В эти минуты Ржевский казался подобным герою древнего мира на боевой колеснице с верным и покорным возницей рядом. Тот, правда, уже успел пожалеть, что связался с нами, но гнал все ещё как надо.
– А теперь на Петровку поворачивай, – вдруг гаркнул поручик, – ещё срежем!
– Помилуй, барин! – взмолился извозчик. – Ведь убьёмся.
– Не бойсь! – вопил Ржевский, – в обиде не оставлю! Ребятушки, не подведу!
Он с силой выхватил вожжи из рук обезумевшего извозчика и принялся править сам.
Каким-то непостижимым образом, лошади миновали стену трёхэтажного казённого дома, вывернули в сторону, сшибли дряхлую изгородь и понеслись на Северо-запад наперерез.
На Петровке, на радость извозчику, мы сбавили ход – ночных торгашей на улице оказалось даже больше, чем на Мясницкой. По-парадному важно мы проехали улицу, раздавая поклоны гулякам в богатых одеждах, толкущимся по обе стороны дороги и уступающим нам путь.
Свернув на Страстной бульвар, Ржевский вернул вожжи пришедшему в себя извозчику.
– Прости, папаш, – сказал он мягко. – Увлёкся.
Мы пересекли Сенную площадь и сошли на другой стороне возле неприметного домика, помещавшегося между особняками приличных размеров. Из окон, прорубленных вровень с землёй, исходило мутное свечение и доносился озорной гам.
Я осмотрелся. Вдалеке сквозь снежную мглу виднелась колокольня Страстного монастыря. В стороне от нас на огромном пустыре толпилась шумная публика. Присмотревшись, я понял, что там залит огромный каток. От наблюдений меня оторвал крик Ржевского.
– Папаш, ну что ж я тебя уговариваю! Дверь устал держать, и холоду напустим! Пошли, угощу… Красиво правишь, заработал! – тараторил он.
– Барин, – не сдавался извозчик. – Так нельзя ж, упрут всё.
– Мы прямо здесь сани с лошадками оставим, а сами возле окна сядем. Я хозяина знаю, он для меня места всегда придерживает.
Объяснение подействовало, и осмелевший извозчик, махнув рукой, шагнул в кабак. Наша компания последовала за ним.
Войдя внутрь, мы мгновенно погрузились в шумную кутерьму, царившую в заведении. Создавалось впечатление, что добрая половина собравшихся отчаянно курила какую-то дрянь с запахом сухих виноградных листьев. Дым особенно клубился в центре помещения; вентиляцию, вероятно, устроить забыли.
Навстречу нам вышел неизвестно как заметивший гостей коренастый мужичок с большой чёрной бородой, он оказался хозяином.
– Господин поручик, для Вас и Ваших друзей как всегда зарезервировано, – сказал он. – Прошу.
Мы проследовали за Ржевским в дальний угол. Там прямо подле окна стоял большой дубовый стол. Поручик на ходу с кем-то поздоровался, а затем уселся на дальний край скамьи.
– Господа, прошу располагаться! – довольно кричал он. – Не взыщите, не притязательно, но кормят отменно и вообще тут всё в полном порядке.
Я сел рядом со Ржевским. Борис с доктором, пошатываясь, оседлали скамью напротив. Извозчик много суетился и часто заглядывал в окно. И только трижды убедившись, что за ним топчутся его лошадки, уселся рядом со мной.
Вскоре к нам подлетел половой.
Этой дивной ночью мы проявили изрядное единство чаяний и устремлений, поскольку каждый из нас пятерых спросил большую порцию пельменей. Ржевский силился и храбрился угостить всю компанию яблочной наливкой местного перегона, но подошедший хозяин отговорил его от этой заведомо обречённой затеи.
– Господин поручик, побереглись бы, – говорил тот. – Судя по Вам и приятелям Вашим, лучше настоечки покрепче… Мороз ведь. Поберегитесь.
Сказанное казалось убедительным, и мы принялись пить пахнущую пряностями настойку и закусывать вкуснейшими огневыми пельменями. К оным половой подал множество закусок и гарниров, прямо на любой вкус. На нашем столе появились горшочки со сметаной, соусами и овощными смесями.
Откушав, мы, наконец, вернулись к более или менее связным разговорам.
– Руку зашиб дюже, – сетовал Борис, потирая предплечье. – Ка бы не сломал.
– Ох, ты, – удивился Ржевский, – ай-ай-ай, это как же так?
– О фонарь, вестимо, – ответил Борис.
– Так-так-так-так-так, – вмешался доктор. – Как врач… позвольте осведомиться, какого рода боль?
– А шиш её знает, но болит, – невесело сказал Борис. – Это если уж в подпитии больно, а так наутро, может, и вовсе на стену полезу.
– Вы не унывайте, – бодро вставил Ржевский, наполняя бокал Бориса. – С нами, в конце концов, доктор, он Вас осмотрит! Да, Аркаша?
– Ни в коем случае! – выкрикнул Аркадий Игнатьевич. – Пьян, господа, чертовски пьян. Но я Вам адресок напишу сейчас… Поручик, Антошенька, бумажонку бы с карандашиком… Явитесь ко мне на приём завтра, всё уладим.
– Так Вы как раз в этой области, то есть по части переломов, специалист? – удивился я. – Вот удача, да, Борь?
– Я-то? – отреагировал доктор. – О-о-о! Это отдельная тема. Но, и в этой области тоже. Я в ментальной сфере специализируюсь. Но тут, знаете, если постигнуть проблемы человеческого сознания в достаточной степени, так тут же можно разом и физические травмы уладить…
– Это как же? – полюбопытствовали мы хором. В стороне от разговора остался только извозчик, который, закусывая пельмешками, производил впечатление абсолютно всем довольного человека.
– У меня, между прочим, свой метод! – кричал Аркадий Игнатьевич. – Метод подсоззсзсзсз-нательной беседы, если хотите. Я лечу мыслительные расстройства пациента… ну, там внимание рассеяно или привиделось чего… диалогом, в котором, так сказать, докапываюсь до корня, сути…
– Так как же это с телесными процессами связано? – удивился я.
– О-о-о, Антон Алексеич, очень даже связано, – ответил доктор. Именно наше сознание и только оно заставляет тело чувствовать, страдать, болеть или наоборот восстанавливаться. Просто эти аспекты, так сказать, ещё мало изучены. А уж потом, если продолжать исследования, так я допускаю, что мы докажем ментальное происхождение всех болячек и сможем даже самые сложные из них исцелять.
– Складно Вы, доктор, говорите, – сказал Ржевский. – Но как-то не дюже всё-таки. Выходит, в сознании, в мыслях человека всё коренится, что связано с ним?
– Выходит так.
– А как же, предположим, на войне? – удивился поручик. – Добрые люди и колют друг друга, и режут, и картечью изводят. А тут, оказывается, весь урон в голове?
– Ну, Вы не передёргивайте, поручик, – пытался парировать доктор.
– Казачки вон – раны земелькой присыпают, а там кому какая доля, – продолжал Ржевский. – А тут, оказывается, с человеком надо просто взять, поговорить правильно, и всё само пройдёт. Извините, я человек не от медицины, Ваши исследования и опыты не опровергаю, но как-то не вяжется. Не находите?
– Поручик! – вдруг рассмеялся доктор. – Пору-у-учик, Вы мерзавец! Я ж лыка не вяжу сейчас. А ведь всё бы доказал и показал. Что Вы за человек! Я ж Вас прошу – помогите добыть бумажонку с карандашом. Я адрес-то для Бори запишу, и Вы с ним приезжайте… и Вы, Антон Алексеич, и Вы, простите, не знаю, уважаемый извозчик… Всё ж объясню. Сейчас только бумажку…
Доктора прервали. В кабак внезапно ворвались цыгане со скрипками и мандолинами, грянув пламенный чардаш. Повинуясь сиюминутному импульсу, я вскочил со своего места и закружился в страшном танце. Плясал я долго и яростно. Помнится, я даже одарил поцелуем в щёку какую-то даму с равнодушным лицом.
В какой-то момент передо мной возникла перекошенная физиономия Ржевского.
– Пойдёмте, освежимся, Антош! – крикнул он. – Чуть на морозец и обратно, составьте компанию!
– С радостью, – отозвался я, и пошёл наружу, даже не надев шубы.
Ржевский с порога прыгнул в пушистый сугроб. Я последовал его примеру.
Повалявшись, я вскоре встал. Ночных гуляк поубавилось, снег перестал, а в облачной дымке появились разрывы, через которые обнажалась звёздная россыпь бесконечного космоса.
– Напрасно Вы без шубы, – с улыбкой пожурил меня поручик. – Простудитесь, а мне перед Верой Андреевной ответ держать. Вот-с, как говорится, чтобы согреться.
С этими словами поручик протянул мне початую пузатую бутылку.
Мы пили, смеялись, о чём-то разговаривали, а потом я вдруг очнулся в какой-то бильярдной. Прямо напротив, удивлённо глядя на меня, с пола поднимался Ржевский. Торопливо выбравшись на улицу, мы обнаружили, что, к счастью, забрели вовсе не далеко.
Возвращаясь обратно в кабак, я вдруг увидел выступающую стену пристройки к соседнему особняку. На широкой каменной кладке поверх следов угля и какого-то мусора красовалась размашистая надпись: «РЖЕВСКИЙ МУДАК». Остановившись рассмотреть творчество неизвестного автора, я вскоре услышал голос подошедшего сзади поручика.
– Так и слава пришла, Антош, – сказал он.
Я улыбнулся и решил подбодрить компаньона.
– Должен отметить, многоуважаемый Дмитрий, – начал говорить я в подражательском Ржевскому тоне, – стиль и спешный характер написания, а, кроме того, особенности грамматики автора, свидетельствуют о том, что писал либо поверженный конкурент, либо дама, которая руководствовалась надуманным оскорблением.
– Вы полагаете? – отозвался Ржевский.
– Уверен, поручик, – ответил я, – уверен. Произведение просто исполнено поражения и обиды. Поэтому общий смысл послания должен быть немедленно истолкован правильным образом и обращён в Вашу пользу.
– Не смею с Вами спорить, Антон Алексеич, – гаркнул Ржевский, – нао вспомним о чувстве долга! Сейчас вернёмся, наших всех соберём, ещё по одной, а потом к дяде Мише поедем! А то лошадки помёрзнут. Кстати, где они?
Я оглянулся. Ни пары гнедых, ни саней на месте не оказалось. Помявшись ещё немного на улице, мы, наконец, решились идти огорчать извозчика.
Вернувшись, мы обнаружили за столом только Аркадия Игнатьевича. Тот крепко спал, рефлекторно сжимая в руках всё-таки добытый огрызок желтоватой бумаги с написанным каракулями текстом. Борис отыскался за карточным столиком. Когда мы подошли, он, по-видимому, завершил какую-то важную партию, и теперь стоял на четвереньках прямо на столе. Перед ним сидел почтенный господин, толстый и солидный. На плечах бедняги красовались эполеты из атласных шестёрок. Он покорно вытягивал шею, а Борис хлестал его карточками по носу и губам, выкрикивая зловещим голосом:
– Салом, да по мусалам!
Мы насилу оттащили своего компаньона и принялись искать обокраденного по нашей милости извозчика. Тот, как выяснилось, ещё танцевал.
– Подойди, пожалуйста, отец, – сказал Ржевский.
Улыбка мгновенно спала с лица извозчика, он будто что-то почувствовал и опустился на скамейку.
– Не томи, барин, – молвил он дрожащим голосом.
– Мы со всем благородством пригласили тебя, отец, – уверенно и громко, но издалека начал поручик.
– Ну-ну, не томи, – вставил извозчик.
– По моему настоянию, оставил ты лошадок и сани в надёжном месте, у нас на виду, – орал Ржевский, надсаживая голос. – Но!
– Что «но»? Что «но», барин? – простонал извозчик.
– Но не перевелись еще конокрады в землях московских! – рубанул Ржевский.
Мы с Борисом переглянулись. Я ожидал практически любой реакции, но всё равно не удержался и отпрянул. Извозчик сначала подскочил к окну, а затем, удостоверившись в пропаже, издал жуткий, протяжный вопль, исполненный безысходности и отчаяния.
Не теряя драгоценного времени, мы спросили у хозяина еще бутылку настойки и принялись успокаивать ей извозчика. Я поддержал и пропустил несколько стопок.
– Ты не волнуйся, отец, – увещевал горемыку Ржевский. – Сейчас здоровье поправим, тебя домой отвезём. А то, если хочешь, давай с нами к дяде Мише! А завтра поедем лошадок твоих искать и вызволять.
Извозчик в ответ только выл в перерывах между глотками настойки. К концу бутылки он всхлипнул, неожиданно повалился на уже спящего доктора и слабо захрапел.
Общим решением мы собрались уходить.
– Засиделись, господа, да и дядя Миша может уснуть, нас не дождавшись! – подгонял Ржевский.
Посовещавшись с хозяином, мы втроём отнесли извозчика в подсобку и, уложив его на лавке, укрытой куском старого сукна, отправились за доктором. Перед уходом Ржевский что-то черканул на записке, оставленной Аркадием Игнатьевичем, а затем сунул её в карман извозчику вместе с пачкой ассигнаций, похудевшей после расчёта с кабачником. Я силился заплатить сам, но поручик пресёк мои действия словами:
– Антоша, оставьте на дорогу, там уж будет Ваш выход!
Мы выбрались на улицу. Аркадий Игнатьевич оказался значительно тяжелее, чем казался с виду. Его с трудом тащили втроём. Доктор уснул на редкость крепко и не пробудился даже когда мы случайно ударили его головой о притолоку, а затем уронили на Сенной.
На улице стало безлюдно, мороз креп – по ощущениям дело шло часам к трём ночи.
В поисках извозчика мы доковыляли до Тверской. Там нам подвернулся подходящий мужичок в чёрном безрукавном армяке, надетом поверх шерстяной кофты.
– Нам бы к другу! – крикнул Ржевский, – недалеко и покажем.
– Господа, – грубым голосом ответил извозчик, – я уж домой качу.
– Ну, перед сном и полезно, – не отставал поручик…
– Червонец, – перебил его извозчик.
– Ты что же такое ломишь, земляк! – закричал Ржевский и теперь уже я поспешил его перебить.
– Полтора! – сказал я, – только с вихрем!
Мы втащили доктора в большие сани, запряжённые в тройку вороных.
– Эх, Антоша! Вам бы в гусары! – довольным тоном заметил Ржевский и привычным движением запрыгнул на козлы.
Мы понеслись по Тверскому бульвару вдоль стены заснеженных деревьев на юго-запад. Москва стихла и засыпала. Я чувствовал наваливающуюся усталость, но храбрился. Борис почти сразу принялся клевать носом и вскоре присоединился к спящему Аркадию Игнатьевичу. Зато Ржевскому оказались нипочем усталость и сон. Судя по выкрикам, он бравировал и храбрился, давая наставления извозчику.
По просьбе поручика мы вскоре привычно свернули в переулок и, пересекая Никитские, покатили подворотнями. На Волоцкой дороге Ржевский велел извозчику взять строго к западу, тот исполнил, и лошади вынесли нас на середину Поварской. По дороге я думал над таинственным дядей Мишей, ночным другом поручика, и, оказавшись на той улице, слегка смутился, решив, что это какой-нибудь напыщенный гусь из важных персон, обживших здешние особняки. Но моим опасениям оказалось не суждено сбыться, поскольку мы мухой пересекли Поварскую и через пару переулков выехали к Новинскому валу.
За ним нам открылся заваленный снегом и почти неезженый Большой Девятинский.
Борясь со сном и, глядя сзади на Ржевского, я уподобил его на этот раз моряку в лодке, сражающемуся с бурей. Сани прыгали на снежных барханах, поручик высоко подскакивал на козлах, размахивал руками, громко и неразборчиво кричал.
Наш путь лежал в самый конец переулка, где стоял белый особнячок с разбитым за невысокой оградой аккуратным садом. Деревья в нём, укутанные от мороза чехлами из мешковины, приобрели причудливые пирамидальные формы, и издали в неясном свете фонарей казалось, будто перед домом растут кипарисы, словно бы в центре Москвы поселился римский патриций.
Под наши бравурные крики мы миновали раскрытые решётчатые ворота и подъехали прямиком к жилищу. Видимо, созданный нашим визитом шум заставил обитателей особняка выйти на крыльцо. Я различил коренастую фигуру, вероятно, хозяина – с непокрытой головой и в распахнутой, надетой наспех шубе поверх халата. За ним стояли двое присных с суровыми лицами. Один из них держал факел. Мы круто свернули перед крыльцом, обрушив на встречающих изрядную волну снега из-под салазок.
– Миша, твою-то мать! – крикнул Ржевский, спрыгнув с саней и, помогая мне снять спящих Бориса с Аркадием Игнатьевичем. – Не спишь всё-таки. Я ж чувствовал, что бдишь ещё!
– Ржевский, ну, конечно, – ответил таинственный хозяин. – Я так и думал. Ну, здравствуй, Дмитрий Иваныч. Ужель достался мне покой уединенный…
– Ох, и шельмец же ты, Миша! – как ни в чём не бывало орал Ржевский. – Взял из Питера свалил! Завязывай с этими чудачествами, мой тебе совет. Донесут ведь!
– А я срал на всех тех, кто доносит, и доносить будет, – сказал хозяин. – И без тебя, Дмитрий Иваныч, решу, как мне работать и дела решать.
Между тем, когда мы дотащились до крыльца, шум разговора заставил Бориса проснуться. Выражение сонного блаженства вдруг сменилось на его лице гримасой ужаса, он узнал собеседника Ржевского и с дичайшими воплями бросился наутёк. Аркадий Игнатьевич при этом и ухом не повёл, продолжая спокойно сопеть.
– В дворницкую на печку, – строго распорядился хозяин, указывая на доктора. – А этих ко мне в кабинет. Подать чаю.
Мы повиновались и последовали в дом.
В прихожей шедший впереди хозяин повернулся к нам.
– Господа, ёб Вашу мать, – сказал он. – Вы хотя бы здесь не орите, дочь разбудите.
– Да, ты что же, Миша, – пытаясь совладать с голосом, зашипел Ржевский, – как можно! Само собой…
Слуга с факелом провёл нас по винтовой лестнице на второй этаж и раскрыл дверь комнаты с камином и большим окном.
Внутри оказалось натоплено. Мы уселись с разных сторон за письменным столом, накрытым зелёным бархатом. Хозяин занял своё место в огромном чёрном кресле.
– Я всё-таки дивлюсь с тебя, Мишаня! – снова громко заговорил поручик. – Хватятся же при дворе! Взял, сбежал, ну, котяра!
– Слушай, Ржевский, – отозвался хозяин, – я тебе ещё раз говорю: давай я сам разберусь в том, что и как мне делать. Я сыт уже этими интригами. Уроды сраные, ни хера не смыслят, а только государю шепчут. Так вот, я на этих шептунов, повторяю, срать хотел. А судить следует по делам. И дела-то как раз у меня лучше здесь идут, где меня никто не отвлекает (он недовольно покосился на нас со Ржевским).
– Ну, и чем же ты, плут, занимаешься посередь ночи? – поинтересовался поручик заплетающимся голосом.
– В данный момент читаю материалы по практике применения гражданского кодекса Буонапарте, – сказал хозяин, словно не обращая внимания на буффонаду и панибратство поручика.
– Во! – крикнул Ржевский. – Ещё одно! Я тебе сколько говорил, и с этим тоже завязывай! Не то те твои коллеги государю ещё и молоть будут, что с французами накануне войны якшается, себе почву для отъезда готовит.
– А не скажи, Дмитрий Иваныч! – неожиданно азартно парировал хозяин. – Надо отделять откровенное дерьмо от государственного дела. На то и есть государь, чтобы этим заниматься. И на то шептуны нужны, чтобы дерьмо это производить. Так даже лучше, если вдуматься – сразу видно, где дело, а где кисель.
– Ну, Миша! – протянул Ржевский, – Голова! Кто бы мозговитый ещё б тебя послушал, кроме нас! Но война, увы, опять грянет, и отправятся твои труды в дальний ящик дожидаться своей очереди. А мы кровь проливать за Отечество пойдём.
– Вот ты говоришь, война, – не унимался хозяин. – А ты это видел?
Он показал нам лист с какими-то отчётами и неясным текстом, похожий на полицейский рапорт.
– Налог мой, ввозной, – продолжал Миша. – Ты мне, Дима, год ещё без войны дай, и, может, не придётся проливать ничего. Захочет мсьё Буонапарте повоевати, ан не на что будет!
Тут в кабинет вошёл слуга с тележечкой, гружёной большим самоваром, блюдом с пирожками и чайной утварью.
Запах свежего чая неожиданно придал мне силы, и, пока наши чашки наполнялись, я зачем-то вскочил и, схватив хозяина за шею, крикнул:
– Да, что там чай! Давай-ка мы, Миша, лучше чего покрепче выпьем!
– Молодой человек, – ответил хозяин брезгливым голосом, поворачиваясь в мою сторону. – Вы ещё не напились?
Даже в своём тогдашнем состоянии я ощутил сильнейший прилив стыда и, не зная как замять конфуз, отпрянул назад. В ситуацию вмешался Ржевский.
– И правильно, мой друг совершенно прав! – выпалил он, активно размахивая руками. – Ты его не так понял. А как сказал тонко! И выпьем обязательно, только чаю сначала… Я Вас не представил! Это Антон Алексеич собственной персоной, интеллигент! Редкого ума и культуры человек!
– Заметно, – ухмыльнулся хозяин, чуть смягчившись.
Мы принялись пить чай. Мой прилив сил оказался мнимым и улетучился с первым глотком душистой горячей жидкости. Я прильнул боком к столу и, щуря глаза, расслабился. Мой новый приятель, похоже, всё ещё не знал усталости. Он громко кричал, много жестикулировал, но нить разговора начала ускользать от меня – я проваливался в дрёму.
– И вот, Миша, какая штука, – долетел до меня голос поручика. – Ка бы эта пошлина нам боком не вышла. Хорошо ещё, я коньяк парижский прибёрег, а так бы не нашёл ничего подходящего, и в салоне бы опозорился с твоими налогами. Так что непонятно пока ещё, чего больше от этих Ваших новых мер – пользы или вреда.
– Слушай, Ржевский, – внезапно рассмеявшись, ответил хозяин, – вот, что ты мелешь? Что ты мелешь? Ты шути поменьше и увидишь, как я всем им сраку выкручу. Сам же потом скажешь, что я прав оказался.
– Ну, это я так, к слову, – отметил поручик. – Тебя чуть критиковать надо, чтобы не расслаблялся.
– Расслабишься тут с Вами, – покачал головой хозяин, и добавил, – курить будешь?
– Угощай гостей, коль не шутишь, – улыбнулся Ржевский.
Хозяин вытащил из ящика стола кубастую деревянную коробочку и поставил перед нами. Я, с трудом разлепляя веки, услышал едва уловимый скрип петелек и шелест ворошимой бумаги.
– Антон Алексеевич, – вдруг обратился ко мне хозяин, – Вы-то как, хороший табак курите?
Сделав усилие, я открыл глаза. Хозяин протягивал мне дощечку с двумя закреплёнными на ней трубками на выбор. Ржевский уже набивал табаком свою. Я вежливо отказался.
Комната быстро наполнилась новым запахом. От него я, пуще прежнего, стал проваливаться в беспамятство. Прежде чем уснуть, я ещё успел увидеть, как поручик с хозяином, повернувшись к камину, пускают дым колечками и о чём-то неспешно беседуют. Их слова улетали от меня, смешиваясь с приятным потрескиванием дров в огне. Через какое-то время я различил донёсшееся откуда-то извне ржание лошадей и ощутил на горячих щеках свежее дыхание морозного воздуха. Я стал кутаться сильнее в окружившие меня меха и уснул крепчайшим сном без сновидений.
Из забытья меня вывел далёкий шум. Он постепенно приблизился и, став невыносимым, заставил меня пробудиться. Раскрыв глаза, я обнаружил себя лежащим в уличной одежде на перинном лежаке хорошо знакомой мне комнаты Веры Андреевны.
В первые секунды мне показалось, что я тяжелейше болен. Немного одумавшись, я понял, что таковыми оказались последствия бурно проведённой ночи. Сил не хватало даже для совершенно незначительных движений, мучительно болела шея, ныла застуженная поясница, ужасно кололо пересохшее горло. Внутри меня будто клокотало прокисшее варево – дико тошнило, ныла печень. Вдобавок, буквально выкручивало суставы, особенно, в кистях рук, и совершенно невыносимо болела голова. Я лежал на спине, все части моего больного тела безнадёжно затекли, но попытка повернуться набок привела к новой волне боли. Я беззвучно застонал.
Между тем, разбудивший меня шум оказался разговором в гостиной. Я узнал голос Веры Андреевны. Она громко бранилась, и я пожелал провалиться на месте, поняв, с кем она стоит внизу.
– Не пущу и всё! – кричала она. – Сколько тебе говорить можно! Проваливай! По-хорошему, Ржевский, убирайся, и не приходи больше!
– Вера Андреевна, – защищался поручик. – Виноват. Но, хоть на минуту. О здоровье справлюсь, да парой слов перекинусь.
– Ты что, уже допился до того, что родной язык перестал понимать? – не унималась Ильина. – Довёл моего бедного мальчика, споил, развратить хотел!
– Вера Андреевна, – пытался вставить мой вчерашний спутник, – в миллионный раз простите великодушно, но всё не так. Мы аккуратно, как Вы напутствовали…
– Аккуратно? Да ты совсем обнаглел! Бедный мой Энни… Под утро привезли чуть живого… Я глаз не сомкнула, ждала, а потом возле постели дежурила, плохого боялась! Ах, Ржевский, зла не хватает. Рожу твою вечно пьяную видеть не могу!
– Ну, Вера Андреевна! Хотите, на колени встану? И я заглажу! Непременно заглажу! Вот увидите!
– Что ты там загладишь! Молчи, окаянный! Ах, мой Энни… Нет, Ржевский, ты мне всё-таки скажи, скажи, мерзавец, Вы что, ползли? Объясни мне, негодяй, почему у него шуба вся в грязи? Ты где грязь посередь января нашёл?
– Вера Андреевна, голубушка!
– Молчи, треклятый! Ах, бедные родители Энни, что скажут, если узнают! Вот справятся они, как у сына дела, как в Москву съездил, и узнают, неровён час, что он спутался с пьяницей и проходимцем Ржевским! Так, что ли?
– Вера Андреевна, – ответил Ржевский, – Ну, зачем же Вы так круто! Гуляли сильно, не отрицаю. Но с благородством!
– Да, какое благородство! Чтоб тебе пусто было! У них фамилия известная! Вас же пол-Москвы могло видеть! Какой позор!
– Ну, прошу Вас, на минутку!
– Пошёл вон! Я сейчас слугам прикажу поганой метлой тебя гнать! – исступлённо кричала Вера Андреевна. – Уходи и, чтоб на пороге даже не появлялся!
Ржевский ещё раз сбивчиво извинился и, охая, стал удаляться. Я услышал закрывающуюся входную дверь.
Полежав ещё с минуту, я всё же смог подняться на ноги. Подойдя к окну, я выглянул на улицу и едва не закричал от невыносимо яркого света, ударившего по моим воспалённым глазам. С трудом глянув вниз, прямо под окнами я увидел сани. К ним, спиной ко мне, хромая и дёргаясь, направлялся Ржевский. Одетый в потрёпанное зимнее пальто с дыркой на спине, он выглядел жалко. Вдруг интуитивно предугадав события, я с усилием отпрянул от окна, потому что в следующую секунду, как мне показалось, Ржевский бы обернулся.
Вскоре на лестнице послышались шаги. Я вернулся в постель и, притворившись спящим, притих.
В комнату вошла хозяйка. По колебаниям моих век она сразу поняла, что я не сплю.
– Ох, мой дорогой Энни, – сказал она, садясь на край софы. – Как Вы? Очень плохо Вам?
– Вера Андреевна…, – выдавил из себя я и не узнал своего голоса.
– Ах, Энни, Энни, – Вы меня погубите, – качая головой, продолжала Ильина. – Джеймс! Где Вы там с рассолом запропастились!
Я силился заговорить снова, но Ильина жестом попросила меня молчать.
– Это я во всём виновата. Отпустила Вас с этим бретёром! Ведь могла догадаться, что ни к чему хорошему не приведёт. Ах, дура, дура я старая.
В дверях появился слуга. В руках он держал поднос, на котором помещались большой кувшин и кружка.
Я выпил залпом поднесённого рассолу, обливаясь и проливая на ложе. Затем бессильно откинулся на подушку.
– Я больше не буду так, Вера Андреевна, – выговорил я сиплым голосом.
– Да, чего уж, – ответила хозяйка. – Выздоравливайте теперь. А негодяй этот наглости набрался, аж приехал. К Вам рвался. Насилу отвадила.
Я молча смотрел на Ильину, ловя её исполненный истинной жалости и тревоги взгляд. И пуще похмелья меня терзало чувство стыда.
– Отлежусь, посплю ещё чуток, – думал я, – а потом бежать, бежать далеко отсюда. Вернусь, носу из дому казать не буду, и в Москву теперь не ранее, чем через десяток лет осмелюсь явиться. Только отдохну чуток… Ах, как же стыдно!
Помолчав ещё пару минут, я собрался с силами и снова обратился к хозяйке.
– Вера Андреевна, миленькая, Вы только не волнуйтесь… Мы, кажется, вчера были у Сперанского.
– Как! Зачем! В таком виде?! – вскинулась Ильина. – О, мой дорогой…
И она закрыла лицо руками.
Глава 2. Загадки в темноте
Я выглянул в окно. За ним открывались виды, полные свежей зелени. Утро выдалось чуть прохладным. На высокой некошеной траве за постоялым двором в свете поднимающегося солнца переливались капли росы. Безоблачное небо сулило жаркий полдень.
Посмотрев на часы, я обнаружил, что проспал. Пришлось собираться поспешно и неаккуратно. Небритым я вышел из комнаты, рассчитался с хозяином и послал Степана запрягать.
– Как? – удивился хозяин. – Даже завтраку не откушаете?
– Невозможно, – отмахнулся я. – Опаздываю. График, видите ли.
– Ну, так, может с собой? – не отставал хозяин. – Агафья мигом завернёт. Пшёночка, грибочки. Всё свежачком, в горшочках. Откушаете в дороге, так оно и веселее.
Я не смог отказаться. В любом случае, подъесть стоило, поскольку ехать ещё предстояло далеко, а отклоняться от курса в поисках нового пристанища и терять, тем самым, время, не хотелось. Коль будем ехать без задержек, Степан обещал к позднему вечеру доставить меня в Москву.
Подобный скитальцу с кулёчками и узелками, я забрался в бричку и, не раздвигая шторок, приказал своему кучеру трогаться.
Минуло без малого полгода с момента моего поспешного бегства из старой столицы. И, хотя исколотая память не меньше прежнего продолжала терзать меня образами страшного и позорного кутежа, ни единого дня я не провёл без иррационального желания вернуться. Подобно разбойнику, приходящему на место своего злодейства, я хотел снова навестить город, чтобы крепко просить прощения у натерпевшейся от моей инфантильности Веры Андреевны, и, быть может, на счастье убедиться в том, что память обо мне среди случайных знакомых и вовсе посторонних людей той ночи иссякла. В последнее, правда, верилось слабо. По этой причине я пробирался в Москву практически инкогнито – таясь, и, не совершая лишних остановок.
Переставленная после зимы с салазок на колёса бричка выявила массу старых недоделок. Одно из задних колёс ходило восьмёркой, передние почему-то вообще сидели ниже положенного, отчего я всё время ехал с лёгким наклоном вперёд.
Миновав к полудню пару деревень, мы вырулили к тракту, ведущему в Москву с северо-запада. Такой путь мы выбрали не случайно. Отсюда до самого Петровского путевого дворца простирались густые леса с небольшими разрывами, так что все открытые места можно было запросто миновать, легко маневрируя. Мы планировали так ехать вплоть до самой Хотынки, а там уж смотреть по обстановке.
Не посвящённый в мои мысли наверняка счёл бы меня одержимым бредом гонений душевно больным, но я люто боялся едва ли не любого общества. Мне казалось, что каждый норовит узнать меня, и пуще погибели я страшился встречи с кем-нибудь, причастным к моему позору. В страшных снах я видел, что когда-нибудь снова увижу Ржевского, либо ещё кого-то из той злосчастной ночной гулянки. Я крайне стыдился как самого кутежа, так и своего трусливого бегства. Лихой поручик теперь виделся мне некоей персоной, способной простым своим присутствием обличить мои странные поступки. Опекаемый родными и близкими, я с горечью осознал, что, в сущности, не умею жить своим разумением. И бегство от общества человека, который в одну ночь стал мне надёжным товарищем, олицетворяло всю глупость и безответственность моего положения.
Изредка выглядывая из окошка, я всё же успел увидеть, как мы миновали по мосту небольшую речушку, а потом всё больше стали углубляться в лесистую местность.
Перевалило за полдень, когда Степан остановил бричку.
– Барин, – сказал он, стуча в дверку, – привал не изволите? Печёт, и лошадкам бы передохнуть.
– Это можно, – ответил я и выбрался наружу.
Мы стояли на обочине старой, проложенной в бородатые времена, грунтовой дороги, проходящей прямо через лесной угол. Деревья над нами смыкали кроны, преломляя солнечный свет. Лёгкий ветерок едва колыхал листву; из чащи доносилось пение неведомых птиц.
– Сколько времени нужно? – спросил я крепостного.
– Часок, и тронемся дальше, – заверил меня Степан. – Я только лошадок выпрягу, пусть травку пощиплют, походят.
– До ночи-то успеем?
– Обижаешь, барин! Мы с опережением едем.
– Почём знаешь?
– Да, тут до Хотынки напрямую полсотни вёрст, не больше.
Я удивился.
– А это ты с чего взял? – спросил я. – Лично для меня загадка вообще, где мы находимся.
– Так, знамо дело, – улыбнулся Степан. – Вам за шторкой-то не видно. А, может, и задремали. Балку, когда объезжали, видели?
– Какую балку?
– Э-э-э, барин, – рассмеялся крепостной. – Всё с Вами ясно. Ну, дело хозяйское. Но сомневаться не извольте. Мы не птицы, напрямую не полетим, но и с объездом, живы будем, – к вечеру довезу. Точнее гадать не буду – дорога, сами понимаете.
Я с сомнением ещё раз огляделся и предпочёл довериться Степану. Тот выволок из-под дна коляски широкую доску и, приспособив на манер стола, выложил на неё сухари и две фляжки с водой.
– Угощайся, – сказал я, ставя перед ним харчи с постоялого двора.
– А Вы как же?
– Да, пока ехал, подкушал, – ответил я. – Дай только водички.
– Воду не жалейте, – отозвался крепостной, разворачивая грибное жаркое. – Из Хотынки напьёмся. Там ключ бьёт – я место знаю.
Утолив жажду, я вытащил из брички подушечку, прислонил её к колесу, прилёг и вытянул ноги. Закрыв глаза, я погрузился в чудные лесные звуки. Помимо прочего, я различил пение дроздов. Иногда вдруг налетал лёгкий летний ветерок. Он трогал древесные кровы, и, если не открывать глаза, казалось, что сижу я вовсе не в лесу, и слушаю шум далёкого моря.
– Барин, – казалось, буквально через минуту раздался басок Степана. – Может, в коляске поспите, опоздаем же. А там впереди волчьи тропы есть – не хотелось бы в потёмках добираться.
Я буквально вскочил на ноги.
– Я что, уснул? – взволнованно спросил я.
– Да, на пару часиков, было дело.
– Что ж ты меня не разбудил? – удивился я.
– Так, это, – сбивчиво проговорил кучер, – дело ж хозяйское. Я сам прикорнул чутка.
Не зная, на кого сильнее стоит злиться – на себя или на Степана, я негромко выругался и полез в бричку.
Кучер, впрочем, особенно не беспокоился по поводу потери времени, будучи уверенным вечером доставить меня в город. Так я снова задремал, одолеваемый зноем. В моём сознании мелькали образы прошлого, так или иначе возвращавшие меня в нынешнее щекотливое положение. Я вспоминал свои петербургские годы – беззаботную инфантильную жизнь с некоторыми, как казалось тогда, случайными проделками. Превозмогая чувство стыда и отвращения, я думал о кутеже с лицейскими друзьями, когда мы решили отметить какую-то чёртову юбилейную дату нашего школярства. Тогда мы, сами того не помня, оказались в Кронштадте, где в совершеннейшем бреду захватили стоявший в доках фрегат. Абсолютно немыслимо, как мы вышли на недостроенном корабле в Финский залив и даже причалили к безвестному песчаному берегу. Там нас и обнаружили спустя несколько часов – упившихся до непотребства ромом и валяющимися без чувств. Позорное дело тогда замяли в самом его зачатке по настоянию гулявшего с нами абсолютно испитого моряка, оказавшегося по трезвости каким-то важным флотским чином. Но сама история, похоже, ничему меня не научила.
Очнувшись от очередного забытья, я ощутил едва уловимое дуновение свежего ветерка. Зной отхлынул и сквозь шторки в кабинку пробивались нежные лучи прошедшего свой зенит солнца.
Мы стояли среди какой-то поляны, в стороне от дороги. Выбравшись наружу, я увидел, как распряжённые лошадки гуляют по лужайке на длинной привязи и пощипывают зелёные кубастые бутоны, растущие почти вровень с землёй. Степана я не обнаружил. Тот отыскался через мгновение с бадьёй в руках.
– Воды набрать ходил, барин, – сообщил он мне. – Тут ключ хороший. А лошадки подустали, пусть любин пощиплют.
Я вопросительно уставился на крепостного.
– Так, телят кормют, – пояснил Степан, – а оно и лошадкам хорошо. Сладкий ведь, хоть и не поспел ещё.
– Я не об этом, – сказал я. – Мы где вообще стоим-то? Далеко ехать?
– Так оно-то понятно, где, – ответил Степан. – Хотынку за версту миновали. Тут запруда, а там (он кивнул в сторону не то деревьев, не то огромных кустарников, растущих чуть ли не вплотную друг к другу и, казавшихся непролазными) и Сады Виршовские начнутся скоро.
Я мало что понял из такого объяснения, но заключил, что мы одолели большую часть пути. Напившись воды и уничтожив остатки еды, – Степан заверил меня, что через полчаса мы будем уже на московских выселках, – мы тронулись.
Чутьё кучера нас не подвело. Выехав из подлеска и миновав ещё две или три просёлочные дорожки, больше походившие на случайно проложенные тропы, бричка вдруг въехала на мощёную оранжевым булыжником широкую дорогу. Выглянув в окно, я увидел на почтенном от нас расстоянии несколько добротных каменных двухэтажных домов и пяток деревянных срубов поменьше на холме. Здесь, скорее всего, располагались охотничьи угодья, а прямо за ними в овражке угадывалась новая деревенька.
Ещё минут через десять мы проехали несколько особняков, стоящих среди вырубленной части леса, и по доносившемуся до меня вполне городскому шуму, я понял, что мы вот-вот прибудем.
Так уж сложилось, что раньше я добирался до Москвы по южной дороге. Она, хоть и значительно сильнее растягивалась, но по пути мне доводилось останавливаться во многих гостеприимных поселениях. Да, и сама дорога, езженная многократно самыми важными особами, считалась безопаснее других, и мне почти всегда по пути попадалось несколько патрулей, объезжавших окраины крупных сёл и охранявших тракт от народного разбоя.
И так получилось, что теперь я сам, как беглый разбойник, шёл по заячим тропам, таясь и беспокоясь о своей незаметности. Москвы с её предвестниками я в этих местах не знал абсолютно и, попадись нам на пути какие-нибудь лихие люди, помощи бы не пришло.
Прежняя столица, по-видимому, всё разрасталась. Срубы и особнячки, которые мы проезжали, производили впечатление новостроя, а по обеим сторонам дороги оставались ещё не выкорчеванными пни и бесформенные кусты. Людей, которых я видел из окна, нельзя было бы отнести к какому-то определённому сословию. Представлялось возможным сказать только то, что они не принадлежали к знатным фамилиям, даже обнищавшим. Мужчины в большинстве носили бороды, на женщинах я видел более походящие на робы платья. Все пребывали в состоянии праздной ленности: кто-то курил на завалинке, кто-то слонялся вдоль дороги, а несколько человек я увидел попросту лежащими в густой траве в вальяжных позах.
Когда мы въехали в почти совсем привычную городскую черту, манеры обитателей приобрели более суетливый характер. По голосам с улиц угадывались повседневные заботы, и Степан пару раз останавливался, чтобы пугнуть норовящих выскочить посреди дороги мальчишек.
Повернув на безымянную улочку (я абсолютно не понимал, как мой кучер ориентируется в этих местах), мы очутились на разбитой каменной дороге. Создавалось впечатление, что здесь под впечатлением от петербургских мостовых работали невыразимо бездарные старатели. Тут с нами произошло самое серьёзное за всё время пути происшествие. На очередном колче бричка задержалась дольше обычного, Степан приободрил лошадей, те с силой рванули, нас шарахнуло в сторону, а потом бричка сильно клюнула носом. Под ругань кучера, падая перед собой, я боковым зрением увидел в окошке катящееся назад наше переднее колесо.
Оправившись от довольно болезненного удара, я выбрался из кабинки и увидел, что мы оказались у левой бровки дороги. Отлетевшее колесо лежало на противоположной стороне улицы. Степан охал и причитал, а поблизости остановилось несколько заинтересовавшихся нашим конфузом зевак.
Я разразился бессильным ругательством. До Мясницкой с этих чёртовых куличек ехать предстояло, вероятно, с полгорода.
– Привёз, умелец? – бросил я Степану.
Тот молча заковылял к потерянному колесу.
– Ловлю попутку или извозчика? – продолжал я.
– Погоди, барин, – засеменил крепостной. – Тут почти всё на месте. Прилажу тотчас. Не переломилось ничего. И коляска-то на трёх стоит почти ровно, если уж на то пошло.
С этими словами он принялся мне что-то показывать, видимо, желая доказать, что хлопот предстоит совсем немного.
Помявшись немного на улице, я чудовищно устал от вынужденного общества прохожих, а то и просто ротозеев, остановившихся, чтобы понаблюдать за складывающейся трагикомедией починки брички. Не желая более выносить этого, я нырнул в двери первого попавшегося здания – двухэтажного казённого дома, в котором на первом этаже оказалось что-то вроде харчевни.
Несмотря на некоторый упадок сил, ещё недавно теплящееся во мне желание снова перекусить и найти, вдобавок, удобный лежак, пропало почти сразу, после того как я перешагнул порог. В нос ударил необычайно кислый запах, а мои глаза едва не начали слезиться от едкого дыма, в избытке клубившегося под низким закопчённым потолком.
Внутри оказалось многолюдно. Безликие, сливающиеся в один тёмно-серый поток обыватели полнили залу. Некоторые из них молча сидели на длинных скамьях, другие ели из жестяных мисок, наподобие тех, что держат в арестных домах, а ещё с дюжину толпились под тусклым светильником у стены, о чём-то нервно и довольно громко разговаривая. Их голоса в плохой акустике сливались в какофонию, однако по самим интонациям становилось понятно, что большинство не вполне трезвы.
Я бесшумно присел на край незанятой скамейки, стоящей ближе всего к выходу и, подняв воротник своего старенького френча, прижался к источавшей каменный холод стене. Пытаясь избегать зрительного контакта с завсегдатаями, я, тем не менее, старался не упускать никого из виду, готовый при первой необходимости выйти прочь.
Так прошло порядка двадцати минут. Никто более не входил, и никто не вышел. Создавалось впечатление, что многие из собравшихся и вовсе проживают здесь каким-то загадочным мещанским симбиозом. Вдруг почти убаюканный неразборчивым многоголосым бормотанием я ощутил нарастающий градус общего недовольства, словно бы находившиеся внутри люди, распаляя сами себя, ругали правительство. Посмотрев по сторонам, я к своему неудовольствию, понял, что меня давно заметили, и, более того, я, скорее всего, стал предметом обсуждения.
Вскоре из толпы выделился среднего роста человек в засаленной рубахе. В отблесках неясного света она казалась тёмно-синей, с большими, похожими на эполеты, соляными пятнами на плечах. Шедший ко мне оказался абрютирован до степени абсолютного стирания внешних половых различий. Так, к своему удивлению, даже, когда этот человек уже находился в нескольких шагах от моей персоны, ни по лицу, ни по фигуре, ни даже по тембру голоса я не мог определить, мужчина передо мной или женщина. За описанным человеком ко мне двинулось несколько его друзей. До меня, в частности, долетели обрывки совершенно грязных и пошлых ругательств.
– Довели черти, накликали беду, – услышал я, поднимаясь со скамьи. – А мы теперь за господ лиха отведаем. Сами-то сбегут, поди, недоноски.
Наверное, наиболее логичным решением представлялось просто немедленно выйти прочь. Едва ли эти несчастные оказались бы горазды на активное преследование. Однако в моём случае победила гордость.
– Я, конечно, прошу прощения, что не владею ни манерой, ни символикой Вашей беседы, – начал я, становясь спиной к выходу, – но, полагаю, у меня нет ни малейшего основания принимать услышанное на свой счёт.
– Издеваются ещё, – послышалось в глубине залы. – Кровососы, всё не насытятся.
– Да, и хоть бы их первыми на штыки подняли, – захрипели у противоположной стены, – немного Вам осталось гулять. Подохнем, так все, и господа эти засратые вперёд нас.
На подходившего ко мне человека все эти непонятные выкрики, похоже, производили впечатление руководства к действию. Его мутные рыбьи глаза с толстыми красными прожилками приняли решительное выражение, и он принялся на ходу подсучивать рукава.
– Суки проклятые, – заорал он безумным сиплым голосом, – давить вас как…
Ему не дали закончить. В момент, когда нас уже разделяло расстояние вытянутой руки, прямо за моим правым плечом мелькнула внушительных размеров тень, и на хребет несчастному опустилось что-то определённо очень тяжёлое. Бедняга рухнул как подкошенный, Степан встал передо мной, держа наготове оглоблю.
Я не представлял, что после такого удара возможно вообще хоть на минуту оставаться в живых, однако поверженный, к моему удивлению, зашипел и, извиваясь, словно бы вместо костей его тело держалось на эластичных хрящах, по-змеиному пополз назад во мрак.
– Следующую гадюку, какая сунется, – спокойным басом произнёс Степан, – перебью в кисель.
Желающих отведать оглобли не нашлось. В нашу сторону полетели ругательства, впрочем, куда более абстрактные, чем мгновениями ранее.
– Надо уходить, – шепнул мне крепостной, – я уж и починил всё.
Я молча кивнул и перевёл дыхание, после чего тут же направился к дверям.
Бричка стояла прямо возле входа. Я, немедля, запрыгнул в кабинку, и через несколько минут, когда Степан вернул на место вынужденную стать орудием оглоблю, мы вновь тронулись.
Москву заливало мягким закатным солнцем. Разумеется, меня не покидала мысль о произошедшем в харчевне инциденте. Я не знал, чем мог вызвать такую лютую ненависть у мещан, но пахло дурными вестями.
– Хотя, – думал я, – ещё неизвестно, что может взбрести в голову пьяному люду. Не стоит слишком долго пытаться понять их извращённые измышления.
Когда мы добрались до знакомых и памятных с детства московских районов, на душе стало намного покойнее. На самой Мясницкой всё и вовсе оставалось почти в точности таким же, как и прежде, во времена моей учёбы. Я не навещал Москву в летнее время уже, наверное, с десяток лет и теперь с упоением вдыхал проникающие в кабинку одурманивающие ароматы сирени и слушал сатанеющих в пышных садах соловьёв. К моему удивлению, нам почти никого не встретилось: несколько беспечных повес, шедших по противоположной стороне улицы в сторону Армянского, и, пожалуй, у самого дома Ильиной, когда мы уже миновали открытые ворота, сзади кто-то проехал в экипаже. Заключив, что моя затея с тайным и незаметным приездом удалась вполне, я открыл дверку брички и спрыгнул.
Мы остановились посреди двора. Так я прибыл к Вере Андреевне в час, когда последний закатный луч уже позолотил огненные настурции в её саду, оставив их благоухать под высоким, быстро темнеющим лиловым небом.
В окнах первого этажа горел свет. Я по привычке дёрнул дверную ручку, – на этот раз оказалось заперто, и с удовлетворением подумал, что Ильина никого нынче не принимает.
Воспользовавшись верёвочкой звонка, я буквально через полминуты услышал за дверью звуки каблуков. Дверь отворила сама Вера Андреевна, одетая в длинное вечернее бархатное платье амарантовых тонов.
– Энни! – радостно воскликнула она, выскакивая мне навстречу. – Как хорошо, что Вы меня не бросили.
– Добрый вечер, дорогая Вера Андреевна, – сказал я, и мы обнялись. – Надеюсь, я не нарушил Вашего уединения.
– Да, входите же, – продолжала Ильина. – Я всегда сердечно Вам рада, а особенно в такую трудную минуту. Знаете, как отрадно видеть милые лица в это время.
Хотя уже с первых её слов ощущалось напряжение, последнюю фразу хозяйка вовсе произнесла так, словно бы не сомневалась в моей осведомлённости о каких-то мрачных событиях, и, более того, будто считала, что события эти и явились поводом моего приезда.
– Прошу великодушно простить мою уездную отсталость, – сказал я, переступая порог, – но, что случилось? И всё ли с Вами в порядке?
– Как же, Энни, мой милый, – всплеснула руками Вера Андреевна, – восьмого дня как французы… Война началась!
Её слова полосонули как ледяная сталь остро заточенной бритвы, и, хотя я, как и многие, уже давно считал вторжение неотвратимым, это известие заставило меня внутренне содрогнуться. В ту минуту я подумал, прежде всего, о ближайших родственниках – матушке с батюшкой, чьё имение стояло много западнее. Я лихорадочно оценил время, необходимое наполеоновцам, чтобы добраться до тех мест на марше, и пуще смерти мне показалась навязчивая, почти болезненная мысль, будто ехал я в Москву, а почти за самыми моими плечами наступала французская орда. Этот страх я сразу постарался поймать на явном противоречии здравой логике и отогнать прочь.
– Входите же, – продолжала Ильина, видимо, желая вывести меня из оцепенения.
– Да-да, – опомнился я и принялся расстёгивать френч.
– Ох, Энни, Энни, – суетилась хозяйка, – как же тревожно. Ну, да Вы проходите. Дайте, я Вас хоть накормлю с дороги.
– Благодарю Вас, Вера Андреевна, – отозвался я. – Нет аппетита. Окажите только любезность распорядиться насчёт чаю.
– Самовар уж на столе! – воскликнула Ильина, жестом приглашая меня проследовать в гостиную. – Прошу Вас, Вам все будут рады не меньше моего.
Я слегка напрягся, поняв, что гости у Веры Андреевны всё же водятся, однако, входя в освещённые мягким светом стенных канделябров покои, ожидал застать какое-нибудь официальное лицо за дежурной кружечкой лечебного отвара под кизиловое варенье. Сама обстановка и тревожные вести, пришедшие с западной границы империи, не предполагали почвы для раутов. По крайней мере, за Ильиной никогда не водилось любви к весельям посреди бушующей беды.
Однако, когда я, быстро миновав коридор, вошёл в гостиную, передо мной предстало нечто такое, что мигом пробудило во мне прежние страхи. Лишь неимоверное, жуткое усилие, предпринятое над собой, не позволило мне тотчас же броситься прочь.
– А на ловца и зверь бежит! – заорал Ржевский, поднимаясь из-за стола. – Антоша, твою-то мать! Не поверишь, только что о тебе говорили. Пламенно рад видеть!
Вместо рукопожатия он заключил меня в крепкие объятия.
– Добрый… добрый вечер, поручик, – едва опомнившись, ответил я. – Взаимно рад нашей встрече.
Я чувствовал, как на меня новой волной наваливается позор зимнего кутежа.
– Ты, главное, пропал куда-то, – не унимался Ржевский. – Но я, брат, так тебе скажу: верил, что ты вернёшься, когда черёд придёт. Вот и Владимиру прямо сейчас твердил… Так же?! Я ж говорил, бравый молодец Антон Алексеич! Человечище!
Тут я, доселе стыдливо не поднимавший головы, посмотрел за плечи Ржевскому и увидел второго позднего гостя Веры Андреевны.
– Добрый вечер, Антон Алексеевич, – сказал он, встретившись со мной взглядом, затем быстро, но без спешки поднялся мне навстречу и протянул руку.
Одетый в старомодный тёмно-зелёный сюртук, отороченный синей маркизетовой тканью, своим спокойным волевым лицом и ясными серыми глазами он производил впечатление аристократа старых образцов воспитания. В ту же минуту я вспомнил, где его видел. Не оставалось ни тени сомнения, что передо мной стоял ещё один персонаж той страшной снежной ночи – любезно раскланявшийся господин, следующий по части гардероба давним традициям, чьего имени я даже не вспомнил, уподобив его средневековому странствующему идальго. Я по-прежнему не представлял себе, кто это, и, услышав из его уст своё имя, в бессчётный раз ощутил себя неловко.
Как можно вежливей я поздоровался. Ещё через мгновение подоспела отдававшая слугам распоряжения на мой счет Вера Андреевна, и мы вчетвером сели за стол. Чайное убранство привлекало внимание несвойственным хозяйке аскетизмом. Кроме большого самовара, круглых глиняных чашек с блюдцами и небольшой сахарницы, на столе ничего не нашлось.
Я ещё раз подтвердил Ильиной нежелание ужинать и благодарно принял поднесённую мне горячую чашку, источавшую сладкий аромат.
– С мелиссой заварили, – подмигнула мне хозяйка, – прямо как Вы всегда любили.
Не зная, чему удивляться сильнее, я принялся кусать сахар. В моё отсутствие в этом доме произошло либо слишком много, либо напротив – слишком мало событий. Во всяком случае, преданный Ильиной страшным проклятиям Ржевский, теперь восседал подле хозяйки, вызывая своими рассказами на её лице добрую искреннюю улыбку.
– Теперь лично позвольте отрекомендовать, – не оставлял мою персону вниманием поручик, обращаясь к таинственному гостю, – воспитанник нашей Веры Андреевны, удалец, баловень фортуны и большой охотник до приключений.
При этих словах я нервно сглотнул, позабыв про кипяток, и едва не ошпарился.
Гость кивал головой, а Ильина впервые со времени моего появления сдержанно засмеялась. Я силился улыбаться и кланяться, но более всего хотел провалиться на том самом месте, где сидел.
– А танцор какой! – воскликнул Ржевский.
Теперь уже Ильина подавилась чаем, а я ощутил невыносимый жар в щеках и подумал, что цветом лица стал похож на андалуссийский апельсин.
К моему счастью, ибо я понятия не имел, как перевести беседу, Ржевского невольно прервали слуги, поднёсшие нам варенья и блюда с ломтями заварного хлеба.
– Что Вы, что Вы, Дмитрий Иваныч, – вдруг заговорил гость. – Я уверен в правильности нашей с Вами позиции, и (он посмотрел прямо на меня), Антон Алексеевич, действительно, очень рад нашей новой с Вами встрече.
– Благодарю Вас, – поклонился я в ответ, – но, простите великодушно, мы, кажется, ко всему прочему, не вполне знакомы, по крайней мере, я решительно не помню, когда и при каких обстоятельствах нас представляли друг другу. Ещё раз покорнейше прошу меня извинить. Со мной иногда в последнее время делалось нехорошо.
С этими словами я покосился на Ильину. Та сначала строго на меня взглянула, затем картинно вздохнула и отвела глаза в сторону.
– Антон Алексеевич, – отозвался мой собеседник, – это мне надлежит принести свои извинения за некоторую таинственность. Дело в том, что до настоящего времени я видел Вас дважды, и ни разу мне не представилось случая познакомиться с Вами лично. Князь Владимир Николаевич Трубецкой, имею честь представиться.
– Рад нашему знакомству, князь, – ответил я. – Простите ещё раз, но не будете ли Вы любезны поправить мою память, ибо я силюсь, но совершеннейше не могу вспомнить обстоятельств нашей первой с Вами встречи.
– О, – отозвался Трубецкой, – Вы меня тогда почти наверняка не видели. Это случилось в девяносто восьмом году во время одного из парадов на Дворцовой…
– Ого! – перебил Ржевский, – так ты, Антоша, у нас в Петербурге ошивался раньше? Ну, чертяка, всё успевает. И на парад, и…
Он не закончил, поймав недовольный взгляд Ильиной.
– Так, мы же по делу прибыли, – заметил поручик, с лёгкостью меняя тему.
– Да-да, – Дмитрий Иваныч, – сказал Трубецкой. – Я как раз собирался сказать.
За окном уже совсем стемнело, и Ильина послала слуг за настольными свечами, словно мы вознамерились читать.
– Я собираюсь быть предельно откровенным, – продолжал князь, – однако же вынужден просить Вас сохранить всё сказанное в тайне от непосвящённых в эти дела.
Ржевский улыбнулся в усы, а мы с Ильиной кивнули.
– Антон Алексеевич, – вдруг обратился ко мне Трубецкой, – до Вас уже, вероятно, дошли печальные вести с границ. Вы наверняка в достаточной степени осведомлены о войне…
– Узнал от Веры Андреевны, – ответил я. – А до того… дорога знаете ли. Уж не сочтите за сознательное невежество. Простите, что не могу должным образом поддержать такую беседу.
– Об этом Вас я не прошу, – улыбнулся Трубецкой. – Собственно, ещё и двух часов не прошло, как я прибыл из Петербурга, так что новостями впору делиться мне самому. А наша с Вами встреча… это, с Вашего позволения, символ, в ознаменование того, что задуманное нами непременно нужно постараться исполнить. Прошу выслушать.
– Разумеется, князь, – учтиво кивнул я. – Хоть и не вполне понимаю, о чём Вы говорите.
– Не беспокойтесь, я всё подробнейше изложу… Вера Андреевна, – продолжил князь Трубецкой, – Вы тут меня было расспрашивать принимались. Теперь с приходом Антона Алексеевича я смогу удовлетворить Ваше праведное любопытство вполне, прошу только считать всё это сказанным не в передачу.
– Да, что Вы, – махнула рукой хозяйка, – И так ведь сто лет меня знаете, Володенька, не сомневайтесь.
– Я не сомневаюсь в Вас, уважаемая Вера Андреевна, – Трубецкой улыбнулся уголками губ. – Но, увы, в теперешнее время приходится, как говориться, дуть на воду. Так вот, как только поступили сигналы и донесения от казачьих разъездов и охотников западных угодий о том, что огромная армия, которая всё прибывала к нашим рубежам, и, которую невозможно утаить, пришла в движение, государь собрал высочайший совет в Петербурге. Ваш покорный слуга имел честь присутствовать там. Совет начал эмоциональной речью наш давний друг и благодетель Барклай (при его упоминании Ржевский с важным видом качнул головой). Он много говорил об истории, цитировал Гёте и пытался сразу же пустить Совет по пути решения задач конструктивного характера. Необходимо, – говорил он, – в городах и поселениях, где вскоре окажется Буонапарте, прежде всего, снарядить обозы, опустошить амбары, вывезти казну. Армии, по мнению Барклая, надлежит защищать крупные дороги и ключевые города. Никаких пограничных сражений, никаких контратак. Не то, – подвёл он итог, – рискнув сейчас и проиграв, мы можем встретить Рождество в дороге за Урал.
– Увы, – продолжал Трубецкой, – окружение государя в настоящее время столь разношёрстно и противоречиво, что, подбирая ключи к одним, Вы рискуете получить к себе в оппозицию всех остальных. Обретший слишком большое влияние Аракчеев первым посмел встать после Барклая. Он кратко и жёстко выругал немчуру, показал что-то несуразное на карте и громогласно объявил, что Буонапарте, дескать, уже проиграл кампанию, как только вознамерился войти в Россию. Ни ста, ни пятисот тысяч, ни двух миллионов, – говорил он, – не хватит, чтобы, во-первых, разгромить все боеспособные русские части, а, во-вторых, выполнять полицейские, охранные обязанности и держать империю под контролем. Так, нужно ли ждать, пока Буонапарте в этом убедится сам? Нужно собрать в кулак то, что есть сейчас под ружьём (он так и сказал, ручаюсь), а остальных, способных постоять за Отечество, он, якобы, сам железной рукой рекрутирует и поставит в строй за месяц. Только немедленное соединение частей и генеральный удар способны обеспечить быстрейший успех. К нашему несчастью, практически всё военное делопроизводство в настоящее время проходит через Аракчеева: донесения о численности войск, о манёврах наполеоновских маршалов, о кадровом составе войскового управления – буквально все сведения. Так, этот человек, несмотря на своё скудоумие, создал некое подобие военной эрудиции и считает тему кампании против Франции своей по праву.
– Меня всегда поражало, – вставила Ильина, – как у нас ловко должностями распоряжаются, будто бы нельзя поставить каждого на своё место.
– Милая Вера Андреевна, – мягко улыбнулся Трубецкой, – если бы это было так просто. Никогда Вы человеку высокого поста, но некомпетентному, не объясните, что ему пора вернуться в хлев сено ворочать. Вкусивши жизни красивой и должности ответственной, не уразумеет человек того, что не на своём месте оказался. Если уж развивать метафору, то такой и сено рассыплет, и избу спалит. Здесь подход другой должен быть. Матушка Екатерина это умела как, пожалуй, никто сейчас. Она условному дурню на высокой должности и объяснять ничего не стала бы. Если он провинился сознательно, так строжайше ответит, а, если по глупости, как чаще всего бывает, то она ему и титул красивый, ничего не значащий пожалует, и в плане денег ублажит, и дифирамбов о его мужской силе напоёт. Все ведь у нас падки до лести. И пока он станет нежиться в императорских благодеяниях, Екатерина уберёт его туда, где никакого вреда государственным делам он в жизни не причинит. Разумеется, со всеми почестями и на громкую должность. Скажем, высочайшим личным Её Императорского Величества секретарём и блюстителем по делам добычи золота на Сахалине. Неизвестно, найдут ли там золото и станут ли искать вовсе, а счастливый человек будет себе спокойно кружиться на балах в Петербурге и получать пенсион, который и так ему положен.
– А каков, по-Вашему, золотодобытчик Аракчеев? – улыбнулся Ржевский. – Или вовсе кладоискатель?
– Знаете, Дмитрий Иваныч, – заметил Трубецкой, – это не честно – иронизировать над моими метафорическими ухищрениями, в коих я силюсь перед Вами изгалиться. Аракчеев, если позволите, хороший снабженец, исполнительный и хозяйственный. Кроме шуток, ему бы императрица, пожалуй, поручила обеспечение тыла. Вполне графская должность. С еженедельным докладом лично у неё и дважды в неделю – в Главном Штабе войск. Но кроме этого, по остальным дням за версту бы распорядилась его не подпускать ни ко Двору, ни лично к тем, кто ведёт военную кампанию. Разумеется, столь же вежливо и деликатно. Он общей каши вроде бы и не испортит, а всё же сомнительно таких, как Аракчеев, держать при себе только на этом основании. Так вот, стоит признать, что в некоторых вещах граф Аракчеев прав абсолютно. Как только на стол к императору стали ложиться донесения о передвижении войск Буонапарте, как только, если уж на то пошло, тот кончил свою европейскую кампанию, так наша оборонительная доктрина потерпела крах в самом своём зачатке, не успев найти применения. Укреплённые районы, которые так активно строились в последние полгода, потеряли свою надобность тотчас, как стало ясным, с какой лёгкостью и непредсказуемостью армии Буонапарте способны маневрировать. Французы не турки – времени не теряют. Нужно самим действовать, соединить части, чтобы перед Буонапарте маячила многочисленная боеспособная армия. А для этого нужно отходить, и отходить весьма глубоко. Сложно поверить, но едва ли не до самого начала войны находились адепты идеи молниеносного удара по французам на границе. Ещё более странно, что такие абсурдные предложения звучали даже, когда оказался отвергнут план Багратиони. Здесь Аракчеева не упрекнуть, он последовательно отстаивает идею отхода для соединения армий. Но вот, куда отходить, он себе не представляет. То есть он в свойственной ему солдафонской манере отрапортовал, что Буонапарте, по агентурным данным, не намерен идти дальше Смоленска, и, что нам оттуда и надлежит бить врага объединёнными силами, а что это за агентура, он не пояснил. Я же смею предположить, что кто-то в его окружении придаёт слишком большое значение парижским газетам. Одна написала давеча, что Наполеон к августу сядет пить чай в Витебске, а другая, что он с Мюратом намерен рыбачить в Луцке к середине июля. Из всего этого вывод может быть только один…
– Не читать французских газет? – предположил я с улыбкой.
– Тогда два, – заметил Трубецкой. – Ещё то, что у французов повсеместно в ходу карты нашей империи. Аракчеев прав в том, что по частям русскую армию разбить проще, ежели она соединится и придёт в полную готовность дать отпор наступающему противнику. Но семи пядей во лбу не нужно, чтобы такую мысль уразуметь. Государь с год назад со всем благородством и честью заметил французскому послу, что, в случае экспансии, при нужде отступлением готов принять и заслужить прозвище Камчатского, но не просить позорного мира. Сказано красиво, чего уж, но только теперь, когда Буонапарте шагает по России, нужно точно знать, на какой рубеж надлежит отводить войска. И здесь, боюсь, ни Аракчеев, ни даже государь не осознают, насколько глубоко следует двинуться, и как долго избегать крупного дела, чтобы сохранить армию. Идеи Барклая непопулярны. В войсках тоже сложно объяснить, что надлежит идти за сотни вёрст в тыл. Но, как это ни странно, именно такой ход Буонапарте ждёт меньше всего, и в этом кроется ключ к нашей виктории. У Аракчеева нашлось много сторонников. Кто-то даже начал хлопать, хотя, если уж по чести, то талант государственного руководителя, скорее, в том, чтобы не раскритиковать очевидные ошибки, а изначально обставить всё так, чтобы решить проблему с наименьшими потерями. Я думаю, что, раз уж войны избежать не удалось, господам, вроде Аракчеева, надлежит отойти на второй план и предоставить волю и полномочия тем, кто эту войну способен выиграть.
– Ох, Володенька, – всплеснула руками Ильина, – так Вы бы с Аракчеевым поговорили. Вы же такой благоразумный, убедили бы.
– Я, Вера Андреевна, – снова улыбнулся Трубецкой, – имел честь деликатно указывать на некоторые просчёты и неправильные, по моему скромному мнению, допущения. Мне на это сказали, уж простите, что за столом цитирую, но не могу перефразировать, что меня смешают с дерьмом. На это я заметил, что господину графу придётся подождать, так как французский император, похоже, не посвящён в его планы и не намерен медлить со вторжением, а на войне плести интриги и сводить личные счёты не только не разумно, но даже преступно. В общем, в сложившейся обстановке, поскольку государь не пойдёт наперекор своим любимцам, нужно выиграть время, одномоментно совершив действия, угодные большинству, и, также, сколько возможно, развязать руки Барклаю, пока он остаётся главнокомандующим. А потом сама обстановка будет подталкивать окружение государя к верным решениям. Скажем, не будет никаких самоубийственных контратак под Минском, если армия сможет соединиться восточнее Смоленска. Это уже и сейчас почти очевидно. Так родился большой план.
– Ах, Володя, – всплеснула руками Ильина, – план всё-таки есть! Ну, так головы светлейшие, я и не сомневалась.
– План этот родился несколько месяцев назад, – пояснил Трубецкой. – Но только после Совета, имея ещё тайное совещание, все причастные к его принятию лица определились с деталями и постановили начать действовать. Вам, Вера Андреевна, и, Антон Алексеевич, может, известна персона одного хорошего друга и соратника нас с Дмитрием, – полковника Александра Иваныча Чернышёва.
Я пожал плечами.
– Слышала, безусловно, – сказала Ильина, – но лично незнакома.
– Александр Иваныч, – продолжал Трубецкой, – до недавнего времени пребывал в Париже с дипломатической миссией. Блестяще справившись со своими истинными обязанностями, он передал в Петербург ценнейшие сведения и о планах Буонапарте, и о тех ресурсах, посредством которых он эти планы намерен реализовывать. Наверное, главными идеологами наших намерений следует назвать самого Чернышёва и ещё Барклая, который нам, как я уже сказал, покровительствует, но главное сейчас не это, а то, что с совещания Чернышёв вышел с полным одобрением плана без аракчеевских поправок, то есть с высочайшим поручением собрать несколько летучих отрядов и двинуться с ними к западным рубежам. Главная задача отрядов состоит в создании плацдарма сопротивления Наполеону там, куда ещё несколько месяцев не сможет достать регулярная армия. Помимо очевидных сложностей, у нас будет много союзников: казаки, солдаты, отставшие от отступающих частей, даже крестьяне, которые воспротивятся французскому владычеству. Если вдуматься, это огромная сила, способная не просто подпалить хвост Буонапарте, а устроить самый настоящий большой пожар. Из каждого отряда может вырасти целая партизанская армия. Представьте себе, каких успехов можно добиться, не просто пакостничая в тылу, а ещё и координируя свои действия с войсками. И, если для любой армии великой удачей является выход в тыл к противнику, и стоит это, как правило, огромных боевых и тактических заслуг, то нам такая диспозиция, если позволите, сама ложится в руки. Не знаю, сколько точно решено создать отрядов, но Вашему покорному слуге поручено возглавить один из них. Разумеется, ещё до высочайшего соизволения я позаботился о составе отряда, который поведу. Уверен, то же самое сделали и те, кому, кроме меня, Чернышёв поручил командование. Полковник поставил только одно условие – в отряде не должно быть больше двадцати пяти персон. После совещания я скакал верхом во весь опор в Москву, практически не отдыхая, но только меняя коней. Здесь я встретился со Ржевским. Поручик оказал мне честь, подтвердив имеющуюся ранее договорённость, и вступил в отряд, который поведу я. И, когда мне думалось, что партия наша укомплектована в составе двадцати четырёх, Дмитрий Иваныч предложил пригласить присоединиться к нам двадцать пятому.
Сидевший уже долго молча Ржевский вдруг посмотрел, сощурив глаза, прямо на меня. Трубецкой отставил свою пустую чашку в сторону и сложил кисти рук на столе пирамидой.
– Уважаемый Антон Алексеевич, – обратился ко мне князь, – с Вашего позволения, предлагаю Вам присоединиться к нашей партии, следовать завтра на итоговый Совет к Чернышёву, а оттуда незамедлительно отбыть на войну.
От удивления я выронил из рук кусочек сахара, который всё это время перебирал пальцами.
– Прошу меня извинить, – сказал Трубецкой, – моё предложение, скорее всего, звучит внезапно, и может показаться дерзким, но смею Вас заверить, что я ничего от Вас не утаил и рассказал то, что знаю. Если завтра Вы поедете с нами к Чернышёву в Останкино, то все вместе мы узнаем прочие детали. Их я слышать до настоящего времени не мог, да, и, полагаю, никому, кроме самого полковника, они неизвестны. Кроме того, Александр Иваныч после моего отъезда из Петербурга наверняка имел беседу и с государем, и с высшим воинским командованием. Так что доподлинно все точки будут расставлены завтра.
Кажется, я, помимо прочего, ещё и закашлялся.
– Понимаю, Антон Алексеевич, – продолжал князь, – вряд ли мы можем говорить о каком-либо опыте применения нечто подобного в ходе других военных кампаний, однако, опять же, позвольте Вас заверить, что и с формальной точки зрения я не предлагаю ничего запрещённого. Наездничество, коим, по своей правовой природе, является наше занятие, никогда государем не возбранялось, но, пуще того, во все времена в России поддерживалось и поощрялось…
– Да, какое наездничество! – опомнилась Вера Андреевна, – Володенька! Дима! Что же Вы! Он мальчик совсем, не воевал никогда, и не его это дело. Есть двадцать четыре человечка у Вас, и полно. Благословляю и желаю удачи, скучать по Вам буду сильно, но Энни…
Наверное, очередное постыдное заступничество хозяйки вернуло мне дар речи.
– Простите, князь, – собираясь с мыслями, сказал я, – но Вы, кажется, не вполне меня поняли. Дело в том, что я едва ли могу оказаться полезным цели Вашего, без сомнения, благородного и даже героического предприятия.
– Действительно, не вполне понимаю, – ответил Трубецкой. – Простите…
– Я поясню, – сказал я. – Конечно, пару раз в жизни мне доводилось держать в руках оружие, а ещё чуть меньше стрелять из него… Не в людей, разумеется… Но, боюсь, отсутствие у меня пресловутого военного опыта превратит мою скромную персону в большую обузу для Вас и Вашего отряда. Хотя, безусловно, я очень благодарен Вам за предложение, считаю его огромнейшей честью, конечно, незаслуженной…
В этот момент я покосился в сторону и поймал взгляд Ржевского. Тот молча смотрел мне в глаза совершенно по-детски, с тем, наверное, чувством, с каким ребёнок просит взрослых отпустить с ним погулять его удалого друга, такого же озорного мальчугана, без которого дворовые игры вовсе не милы сердцу.
Наверное, я не закончил фразы, и инициативу поспешно перехватила Ильина.
– Правильно, – говорила она, поглаживая меня по плечу, – правильно, Энни, а господа сами разберутся. Ну, Володенька, Дима, чаю не изволите ещё? Самовар остывает.
– Большое спасибо, – сказал Трубецкой. – Антон Алексеевич, Вера Андреевна, простите мне мою настойчивость. Но, прежде чем Вы окончательно откажетесь, позвольте заверить Вас, что никакого особенного опыта и ратных подвигов от Вас я не требую, приглашаю лишь как достойного и благородного человека. Дмитрий Иваныч просил за друга, когда говорил о Вас. И я, право слово, не ожидал…
– Просил? – удивился я.
– Если позволите, – сказал Трубецкой, переглянувшись со Ржевским, – Дмитрий Иваныч весьма деликатно, но убедительно перечислил Ваши благодетели, которые рекомендуют Вас очень ценным участником предприятия. Я, правда, буду крайне рад, если Вы окажете мне честь и согласитесь.
– Да-да, – вставил Ржевский, – всё как на духу сообщил, со всем благородством отрекомендовал, не извольте сомневаться, Вера Андреевна.
– Да, ты что же такое говоришь, Дима! – закричала хозяйка. – Тебе зимы мало? В сугробах не погубил моего мальчика, так в лесах и болотах извести задумал?
– Вера Андреевна, миленькая, – не удержался я, понимая, что, хоть и говорят, что выбор есть всегда, но никакого выбора в этом случае у меня, в сущности, нет, – Вы только не волнуйтесь так, прошу. Я должен, я поеду.
Глаза Ржевского сверкнули ярчайшим огнём, и он с чувством кивнул. С хозяйкой же чуть не сделалось припадка.
– Вы меня с ума свести задумали! – громче прежнего закричала она. – Володенька, Дима, это он, не подумав, сказал. Энни! Вы что! Смерти моей хотите! Не пущу никуда. Сейчас слуг позову, велю Вас наверху запереть.
– Весьма неудобная позиция для Антона Алексеича, – улыбнулся Ржевский. – А как же от врагов он, запертый, обороняться будет, ежели французы дом обложат!
Ильина, не в силах сказать что-либо членораздельное, завыла диким голосом и принялась размахивать руками в сторону поручика, словно в того вселились бесы.
– Вера Андреевна, – пытаясь говорить как можно вкрадчивей, обратился я к хозяйке, – любезная моя, ну, не позорьте, молю Вас. Поймите же, что мне не отсидеться. Как я в глаза смотреть буду другим.
Видимо, мои слова немного вернули её в чувства.
– О родителях подумайте, – бросила она мне.
– Вера Андреевна, Вы же знаете, – снова начал объяснять я, – батюшка так уж точно примет скорее это, чем позорное отсиживание. А, если узнает, как всё было, так и вовсе уважать меня перестанет. А матушка… Матушка поймёт.
– Ох, Энни, – покачала головой Вера Андреевна, – только присутствие хоть и близких мне, но посторонних Вашей фамилии людей, не позволит мне сказать Вам всего, что я думаю… Но прошу ещё раз трезво и, не оглядываясь ни на кого, подумать и отступиться от своих слов. Вы же сгоряча…
– Мы выйдем, простите, – сказал Трубецкой поднимаясь.
– Конечно, конечно, – не наших ушей это дело, – подтвердил Ржевский.
– Прошу, не нужно, – сказал я, хватая поручика за рукав. – Вера Андреевна, ну, прошу Вас, не губите. Я ведь сказал. Не отступлюсь, хоть молнией убейте на этом самом месте.
Ильина не ответила, а только молча встала и принялась сама убирать со стола.
– Я в кухню, – молвила она неестественно равнодушным голосом, уходя, – не изволите ли, господа, ещё чего?
– Большое спасибо! – чуть ли не хором объявили мы на три голоса.
– Ну, Антоша, молодец, – негромко, словно боясь, что услышит хозяйка, сказал Ржевский, подходя и дружески похлопывая меня по плечу. – Я и не сомневался в тебе. Хотя, в тот раз ты дюже внезапно отъехал. Я ж, прям, волновался, не случилось ли чего, откуда такая поспешность!
– Нет-нет, уважаемый поручик, – ответил я. – Просто уездные дела…
– А! Тоже хорошо, – заорал Ржевский. – Но, что с нами тогда не поехал лошадок бедняги-извозчика искать, это, брат, жаль! Ты представляешь, Вова, гуляли мы как-то зимой с Антоном немного. Ну, как подобает, с благородством…
Я глубоко вздохнул и уставился в потолок. Трубецкой с интересом слушал, вежливо кивая головой.
– Ну, и решили на извозчике подъехать, когда утомились, – продолжал Ржевский. – Так, что ты думаешь, у извозчика-то коляску его с лошадьми того… спёрли! Вот умора!
– И, как же, нашли? – с неподдельным интересом спросил князь.
– Обижаешь! Нашли! – протянул Ржевский. – Здоровье поправили и нашли. От нас ещё ни один конокрад не уходил!
– Это очень отрадно, – заявил Трубецкой. – А то, знаете ли, неудобно, наверное, Вам было перед извозчиком…
– Ну, как, неудобно, конечно, – подтвердил Ржевский, – но мы же не хамы какие-нибудь. По всей Москве за злодеем гонялись. А был бы с нами Антон, мы бы втрое быстрее управились! Но, у него дела, что делать… И правильно. Нельзя же всюду успеть.
– Не сомневаюсь, Антон Алексеевич, что с Вами упряжку нашли бы в два счёта. Я вижу, Вы с поручиком отличная команда, – сказал князь.
Я вежливо поклонился, а про себя подумал, что нахожусь в каком-то театре абсурда. Ржевский несёт околесицу, а князь, десять минут назад говоривший более чем серьёзные вещи, теперь мало того, что поддерживает этот балаган, но ещё и, похоже, проявляет к нему живой интерес.
А ещё я с грустью осознал, что мне стало до невозможности стыдно от своего зимнего демарша. Бегство от общества человека, который доверял мне просто, потому что нашёл меня вызывающим его расположение по каким-то понятным только ему символам, в сущности своей являлось бегством от самого себя. Мне захотелось взвыть от накатившего чувства, таким интересным и заманчивым вдруг показалось то милое приключение по отысканию уведённых лошадок.
– Знаете, Антон Алексеевич, – обратился ко мне Трубецкой, – с Вашего позволения я вспомню нашу первую с Вами встречу. На том памятном параде в девяносто восьмом Павел вёл себя особенно развязно и дерзко. Он до крайности разгневался на молодого паренька-преображенца, нёсшего знамя. По мнению Павла, тот держал древко слишком низко от земли. Парень так распереживался, что даже оступился. А император дошёл до того, что ударил упавшего солдата наотмашь по лицу. Бедняга не смел подняться, так и лежал ниц, пока Павел не отошёл от строя. Все наблюдали за унижением, и только один человек вышел из толпы, помог солдату подняться и подал ему платок утереть разбитую губу. Я не забыл Вашего лица, Антон Алексеевич, и считаю это поступком действительно честного человека.
– Благодарю Вас, – ответил я, – но я вовсе не придавал какого-то особого значения тому случаю.
– Уверен, – сказал князь, – что этот достойный поступок для Вас, в хорошем смысле, обыденность. Но, возвращаясь к нашему предприятию, именно таких товарищей я хотел видеть в своём отряде. Не извольте сомневаться, опытных следопытов и закалённых воинов у нас хватит. Гораздо ценнее другое – уверенность, что рядом со мной будут благородные люди, верные своему делу. Ведь преданный делу никогда не предаст своего товарища.
В гостиную вошла Ильина. Она села с края стола и, с усилием улыбнувшись нам, поинтересовалась, что ещё предложить. Хозяйка старалась держаться так, будто никакого эмоционального объяснения не случилось и в помине, однако, увидев её заплаканные глаза, я сжался изнутри и понял, что слова «стыд» совсем недостаточно, чтобы описать те чувства, что переполняли меня в ту минуту.
– Вера Андреевна, – обратился к ней Трубецкой. – Примите мою благодарность за вкуснейший чай. И ещё примите мои заверения, что я и только я в ответе за Антона Алексеевича. За жизнь каждого участника отряда порукой моя жизнь. Или, если угодно, моя смерть.
Ржевский с проникновенным лицом подошёл к Ильиной и, встав на одно колено, поцеловал ей руку.
Не в силах сдерживаться, Вера Андреевна зарыдала в голос.
– Господа, – всхлипывая, сказала она. – Да, Вы меня поймите. Решено, так решено, не моё это дело. Но не прощу себе, если что-то… Ах, простите.
Она встала и снова покинула нас.
– Что ж, Антон Алексеевич, – сказал Трубецкой, выходя вместе со Ржевским в коридор, – если Вы передумаете, никто не вправе будет Вас упрекнуть. Но, если Вы решения своего не измените, то встретимся завтра в Останкино. Приезжайте к четырём часам пополудни. Вы увидите нас с Дмитрием. И передайте Вере Андреевне наши извинения, что уходим, не попрощавшись.
Ржевский молча кивнул, пожимая мне руку.
– Договорились, господа, – сказал я. – А насчёт извинений, думаю, Вера Андреевна отнесётся с пониманием. Такой уход, кажется, называется английским.
Немного помявшись, я пошёл к хозяйке. Я знал, что она имела обыкновение в волнительные минуты отвлекать внимание чтением. Поднявшись по лестнице, я прошёл в самый конец пустого тёмного коридора и постучал в дверь библиотеки.
– Да-да, – послышался голос Ильиной.
Я нерешительно переступил порог.
– Разрешите войти, Вера Андреевна?
– Прошу Вас.
Библиотека по праву считалась хозяйкой самой уютной комнатой в доме. Пушистые ковры, бархатные шторы, обои тёплых тонов с позолотой придавали убранству комнаты вид спокойный, но торжественный. Вдоль стеллажей с книгами стояло несколько аккуратных этажерок. У окна находился стол-бюро из чёрного африканского дерева, подле него стоял необыкновенный спиралевидный торшер из неизвестного мне материала, а под ним умещалось большое мягкое кресло, обитое зелёной вельветовой тканью. Хозяйка сидела в нём с небольшим томиком в руках. Подойдя ближе, я увидел, что она читает некое переложение валлийских сказаний в рыцарско-романтическом ключе, бывшее весьма популярным у светских дам во времена царствования императрицы Елизаветы.
– В поисках Олвен, – объявлялось с обложки.
– Люблю эпос бриттов, – сказал я задумчиво. – В юные годы прочитал всё, что нашёл в библиотеке на кафедре.
– Я помню, – улыбнулась Ильина, – когда жили у меня после гимназии, Вы подписывали свои сочинения псевдонимом «А. А. Кухулин».
– Но всё же мне ближе мифология русских сказок, – продолжал я. – У бриттов всё, в принципе, понятно, откуда взялось и, о ком сложено. Отец много рассказывал мне в юности про легата Артория Каста и о его легионе, который стерёг Бретань. Сначала они обороняли большой вал, построенный, в своё время, как бы не самим Цезарем, а потом он не то отрёкся от римского подданства, не то его самого отлучили, и Арторий с верными ему легионерами так и остались на острове, постепенно ассимилировавшись с местными обитателями.
– Что-то слышала, – сказала Ильина, откладывая томик в сторону.
– Я сейчас уже точно не помню всех деталей, – сказал я, – но в тамошних легендах и сказаниях именно после этих событий появился великий король Артур, бравый рыцарь Ланцелот, однорукий герой Кай и другие.
– По-моему, – возразила Ильина, – вполне себе загадочно и мистически.
– Почему же? – сказал я. – Мне кажется, наоборот, всё яснее некуда. Имена сами подают ключи к сути вещей и лиц. Артур – несомненно, Арторий, тут совсем очевидно. Ланцелот? Так, кажется, в легионе Артория самого опытного центуриона звали Луцием Ортом. Римская речь наверняка представлялась аборигенам тарабарщиной, и они немного переиначили. А, что до упомянутого мной Кая, то замените первую букву на созвучную ей звонкую, и получите вполне себе римлянина по имени Гай.
– Никогда бы не подумала на этот счёт, – сказала Ильина.
– А в русском эпосе всё совсем не так, – продолжал я, пошагивая вдоль комнаты. – Если с богатырями и драконоподобными чудовищами как-то можно ещё систематизировать, то, как быть со всем остальным? Какие-то непонятные герои из народа, дураки, совершающие подвиги и прыгающие по сословной лестнице. Что это? А ещё выражение – «при царе Горохе». Это ещё кто, и, когда он правил?
– Быть может, дело в том, – предположила Ильина, – что писалось всё в разные времена, и каждый норовил вставить что-то из своей эпохи, не очень-то задумываясь о логических связках.
– Может и так, – сказал я. – Однако же, если предположить иное, то получится просто инфернальная картина. В стране, где лет пятьсот правит царь по имени Горох или вовсе нет никакого царя, а есть только языческий культ поклонения стручковым растениям, в почёте богатырская удаль. В обиходе есть только одна твёрдая валюта – «царство», и все расчёты ведутся либо царством, либо полцарством, в зависимости от сложности обязательств, за которые причитается оплата. Общество выстроено на основе жёсткой иерархии, практически по древнеиндийской варновой системе, однако это не мешает самородкам из мещан совершать невозможные поступки и влюблять в себя благородных девиц. А, поскольку, как Вы заметили минутой ранее, писаны эти истории в разные времена, то, похоже, в этой стране, ко всему прочему, периодически наступают эпохи, когда все эти чудесные события и вправду могут произойти. И знаете, Вера Андреевна, быть может, и мне выпадет шанс пройти по лезвию ножа, как какому-нибудь персонажу сказки – дурачку или, возможно, принцу. Я, кстати, вполне подхожу под такую роль – нет у меня ни доблести, ни ратного мастерства, ни великого ума.
– Знаете, Энни, – вдруг необычайно спокойным и серьёзным тоном произнесла Ильина, – каково это проводить в тёмную безвестность человека, о котором я заботилась столько лет, когда он был совсем юн и неопытен и, перед родителями которого у меня непререкаемые моральные обязательства?
– Понимаю, Вера Андреевна, – сказал я, – но, стоит ли теперь терзать себя морализмом? Не прошло ли десяти лет с момента, когда я вышел из-под Вашей опеки? Вы сделали для меня, и без того, слишком много.
– О, да, Энни, – сказала хозяйка, – Я прекрасно понимаю, что Вы не тот мальчик, что раньше. Вы обучились, возмужали, давно выпорхнули во взрослую жизнь. И я Вас мысленно отпустила уже также давно. Но как-то сложно это всё принять, когда Вы рядом. Я чувствую себя ответственной за Ваши неудачи.
– Милая Вера Андреевна, – сказал я, – трудно мне уезжать, не скрою. Но ещё труднее покидать Вас с тяжёлым сердцем. Поймите меня, прошу. Отправляюсь в путь без родительского благословления, так и с наставницей и покровительницей найти взаимопонимания не сумел.
Ильина подошла ко мне и крепко обняла.
– О, мой дорогой Энни, – сказала она. – Да, я не смею, не смею стать поперёк Вам, как бы этого не хотела. Молвите, хоть, твёрдо решили? Утешьте старушку.
– Да, любезная Вера Андреевна, твёрже некуда.
– Ну, тогда так тому и быть, мой мальчик. Дима с Володенькой люди надёжные, в беде не бросят, но Вы всё равно поберегитесь.
– Это непременно, – сказал я, целуя хозяйке руку.
– Ну, – протянула Ильина, – время позднее. Вам бы выспаться, а то ведь завтра сборы. Во сколько выступаете?
– В четыре пополудни совет в Останкино.
– Ах, дорогу-то помните?
– Там я не был, только слышал. А башня-то издалека в ясную погоду видна. Найду как-нибудь, Вера Андреевна, – заключил я. – Извозчики же не перевелись.
– По Сретенке, и всё к северу, к северу, – сказала Ильина. – Просто всё. Только готовьтесь пару вёрст пешком идти. Лихие там места, в народе говорят, что так и вовсе проклятые. Совсем близко Вас не повезёт никто.
– Мало ли небылиц.
– Но Вы всё-таки поаккуратней и там, так, на всякий случай.
Я поклонился.
Ильина распорядилась насчёт постели, и вскоре я уже лежал на перинах в той самой комнате, в которой полгода назад так мучился похмельем.
Сон упорно не приходил, несмотря на проведённое мной в дороге время. Ночь представлялась таинственной и торжественной, предвещавшей неясные события. В этот момент мне хотелось сделать нечто особенное, подведя черту, быть может, навсегда уходящей от меня прежней жизни. Я зажёг свечи на небольшом столике, скорее декоративном, чем для работы с документами, не взирая на поздний час, спросил у слуг бумаги с письменными принадлежностями и послал за Степаном.
Через некоторое время в дверь моей комнаты постучали, и на пороге появился крепостной с заспанными глазами.
– Вызывали, барин? – осведомился он, переминаясь с ноги на ногу.
– Заходи, друг любезный, – сказал я, улыбаясь и, поднимая глаза от исписанной бумаги.
– Чего изволите? – спросил Степан, зевая во весь рот.
– Да вот, задумал я тебе за верную службу вольную дать. Уже дописываю.
Степан и ухом не повёл, только слегка усмехнулся.
– Спасибо, барин, – сказал он.
– Ты чего же, не рад, что ли? – удивлённо спросил я.
– Да, как-то непривычно, – мялся кучер. – И вольную-то на хлеб не намажешь и от дождя ею не укроешься.
– Ну, как же! – воскликнул я. – Даже как-то обидно. Ты, что же, не понимаешь что ли? Будешь сейчас свободным человеком, как я!
– Оно-то спасибо, барин, – сказал Степан, – только можно я ещё хоть годок у Вас крепостным побуду. Вдруг чего переменится. Тут и война… На дворе рассказали. А у меня ни дома, ни имущества, ни работы.
– Ты на этот счёт даже не волнуйся, – заверил я крепостного. – Мне тут завтра уехать нужно, не знаю, на сколько. Так, ты отдохни немного, бери мою бричку и езжай в уезд. Родителям объяснишь, что отбыл я на войну по зову сердца и чести. Батюшке грамоту покажешь, какую я тебе сейчас дам. Он тебя уважает очень. Только ты моим подсоби, если что. И, как раз, у моих родичей тебе и работа найдётся, и супа тарелку всегда нальют, и жить будешь, если хочешь, как раньше.
– Вот за это спасибо! – просиял Степан, – если как раньше, так совсем другое дело.
– А бричку потом себе оставишь! – сказал я. – В грамоте всё укажу. Подарок в честь освобождения. Как раз будет тебе резон её поправить, раз руки никак не доходят.
Степан низко поклонился.
– Ну, что ты шапку ломаешь! – с укоризной сказал я. – Ты теперь мне равен практически, если отбросить сословный аспект. Дописываю уже. Степан… как бишь тебя по отчеству?
– Фомич, вестимо.
– Так-с, Степан Фомич… А фамилия?
– Так, барин, – рассмеялся Степан, – нет никакой фамилии.
– Как это фамилии нет? – удивился я.
– Да, какая уж у меня фамилия. У нас на дворе через одного такие. Может, и была, да только позабыл.
– Непорядок! – воскликнул я. – Фамилия у всех людей быть должна. Сейчас и тебе присвоим. Давай-ка, дружок, в честь события такого знаменательного будешь ты, Степан Фомич, Свободин.
Степан слегка усмехнулся.
– Чего это ты? – снова удивился я. – Неужто фамилия не по нраву?
– Да, нет, барин, – заверил меня Степан. – Только странная, малость. Не жидовская, не?
– Ну-ну-ну, – осадил я кучера. – Ты это брось. Свобода, она никакой нации не имеет, она всем дана в одном обличии. Так что, попомни, Степан Фомич, сей час, когда вкусил свободы вкус пьянящий.
С этими словами я кончил писать и, поднявшись, вручил Степану вольную, крепко пожав руку.
Кучер ушёл, сон всё не приходил, и в некое подобие дрёмы я провалился только под самое утро, когда в небе за окном показались рассветные отблески.
Поднялся я к двенадцати часам, разбитый и уставший. Верный, исполнительный Степан, как я выяснил, уже отбыл в уезд. Узнав о моём жесте, Вера Андреевна, выдала ему немного денег и под завязку снарядила припасами. Я насытился поздним завтраком, сложил вещи и, кратко простившись, дабы не бередить вчерашних ран себе и хозяйке, вышел вон.
Я не стал останавливать извозчика сразу.
– Быть может, – думал я, – мне в последний раз в жизни довелось гулять по Москве. И я шёл вниз по Мясницкой, вдыхая ароматы садов, пытаясь насладиться каждым мгновением пребывания в милых сердцу местах. Дойдя до перекрёстка, я свернул на Сретенский бульвар, и практически сразу мне подвернулась повозка, запряжённая вороными.
– До Останкино, а там, где высадишь, – сказал я, памятуя о недоброй славе тех мест, о которой мне давеча говорила Ильина.
Мы проехали практически всю Сретенку, миновав множество особняков, трактиров и торговых лавок. За самим монастырём нам открылась новенькая брусчатка, мы никуда не сворачивали и, вскоре лошадки вынесли нас на длинный тракт, в конце которого маячил тёмный стержень зловещей башни петровского сподвижника Джейкоба Брюса.
Извозчик высадил меня, как и предвещала Вера Андреевна, за пару вёрст, и, сославшись на неудобную болотистую почву впереди, умчался прочь. Пройдя длинную, заросшую каштанами и липами низину, я вышел, наконец, на открытую местность. Прямо передо мной начинались останкинские болота с островками сухой почвы, а за ними высилась исполинская обсидиановая башня. Я подходил всё ближе, к удивлению, не замечая на вздымающейся в облачную высь чёрной гладкой поверхности никакого изъяна. Казалось, башню ежедневно полировали чьи-то огромные невидимые ладони. Монолит выглядел, и, правда, зловеще. Поставленный здесь сотню лет назад, он таил в себе немало загадок, одной из которых оставался способ, каким строилась башня и как держится в податливой влажной земле.
Старожилы и очевидцы тех событий, кажется, говорили, что башню вытачивали из цельной породы, привезённой с далёкого вулканического острова. Материал, якобы, перевозили на пяти баржах сразу, а в землю водружали посредством гигантских рычагов. Мне с трудом представлялись подобные дела, и, чем ближе я подходил, тем охотнее становился готов поверить в молву о колдовстве.
Между тем, покорённый видом башни, я не заметил, что нахожусь на болотах не один.
– Антоша! Как раз вовремя! – послышался знакомый голос.
– Здравствуйте, Антон Алексеевич! Благодарю, что Вы с нами, – сказал Трубецкой.
Они уже шли мне навстречу, одетые в лёгкие походные плащи, под которыми у Ржевского скрывалась форменная рубаха с непонятного вида жокейским жилетом, а у князя – бывший на нём зимой камзол.
Я поздоровался с компаньонами и мы втроём направились ко входу в башню – небольшой кованой двери, абсолютно неприметной с расстояния далее десяти шагов.
– Будь славен, царь Пётр! – крикнул Ржевский, подходя к монолиту. – И, да будут славны те времена, когда любой обычный чародей мог дослужиться до генерала артиллерии!
За незапертой дверью обнаружился абсолютно тёмный коридор, из которого пахнуло холодом.
– А где все остальные? – поинтересовался я.
– Остальные уже на месте, – улыбнулся Трубецкой. Уже половина пятого. Просто поручик знаменит своей педантичной пунктуальностью.
– Ах, время, – нараспев проговорил Ржевский. – Это, позвольте, тот ресурс, который принадлежит каждому. Так, позвольте побыть немного расточительным. Без нас всё равно не начнут.
– Ох, не злоупотребляйте, – сказал Трубецкой, и мы вошли внутрь.
– Не отставай, Антош, – бросил мне Ржевский.
Боясь споткнуться, я, наугад переставляя ноги, проковылял несколько шагов и упёрся в спину поручику. Владимир Николаевич возился впереди с новыми дверьми. Они вскоре раскрылись, и мы наконец-то увидели свет. За дверями оказался оборудован кулибинский лифт с зажжёнными стенными светильниками. Посередине кабинки стоял небольшой диван с мягкой подушечкой для спины, а по краям, почти у самых стен располагались рычаги подъёмного механизма.
Я, было, направился к одной из лебёдок, но мои спутники меня остановили.
– Не беспокойтесь, Антон Алексеевич, – сказал Трубецкой, – мы с Дмитрием справимся. Прошу Вас располагаться.
Пожав плечами, я уселся на диванчик, Трубецкой со Ржевским налегли на рычаги, и, с небольшим поскрипыванием, мы поползли вверх. Подниматься пришлось высоко, но мои товарищи, похоже, оказались к этому хорошо готовы. Не сделав ни единой передышки, они довели лифт до некоей точки, в которой в механизме что-то щёлкнуло. Товарищи закрепили рычаги, и Ржевский раскрыл двери, за которыми, как и внизу, мы не увидели ничего, кроме темноты.
– Не извольте беспокоиться, – словно угадывая мои опасения, сказал Трубецкой. – Мы почти на месте. Здесь небольшой поворот, и там будет лестница в верхнюю залу.
Вскоре стены, действительно, открыли нам узкую винтовую лестницу, освещённую сверху проблесками естественного света, и я понял, что мы почти у самого верха башни.
Поднявшись по лестнице, мы очутились в огромной круглой зале. Открывшиеся нам покои, лишённые, как таковых, стен (их заменяли невиданных формы и размера дымчатые стёкла), производили довольно сильное впечатление. С южной стороны за окнами, если так можно назвать увиденное мной, простиралась Москва. Церквушки, деревья и дома с огромной высоты выглядели игрушками. С других сторон виднелись казавшиеся бесконечным зелёным морем древесные массивы.
В центре залы стоял огромный круглый стол с разложенной на нём картой и какими-то неясными предметами. По различные стороны стола толпилось под сотню персон, но и этого количества не хватало, чтобы заполнить огромное зияющее пространство. Посмотрев под ноги, я увидел странные узоры и символы, начертанные на чёрной глади серебряной краской, словно звёзды в ночной черноте.
Вокруг слышались разноголосые разговоры. Общались одетые по форме офицеры, среди них я увидел несколько гусар, но большинство не носило ни мундиров, ни знаков различий. Трубецкой со Ржевским встретили много знакомых – моих спутников громко приветствовали, а я, ощущая некоторую неловкость, остановился в стороне. В какой-то момент я услышал приближающийся новый голос, живой и бодрый. Повернувшись, я увидел, как князь общается с каким-то статным господином, деликатно указывая в мою сторону. Взглянув на собеседника Трубецкого, я мысленно принял его за старшего брата Ржевского, настолько похожими на поручика казались его залихватские черты: чуть тронутые сединой курчавые, растрёпанные волосы, стиснутые в оскале сверкающие зубы, бешеные глаза, и, особенно, изрезавшие лицо несгладимые смеховые морщины.
– Последний участник моего отряда, – послышался голос Трубецкого, и я шагнул вперёд, называя себя и протягивая руку незнакомцу.
– Слышал-слышал, – улыбнулся тот, крепко сжав мою руку, – добро пожаловать!
Так и не представившись, он через мгновение скрылся в толпе. Продолжая осматривать залу, я вдруг увидел за противоположной стороной стола партию странного вида. Там молча стояла пара десятков дюжих молодцев, не по погоде облачённых в небрежно скроенные чёрные меховые шкуры, на грубых лицах воинов я разглядел спокойствие и холодную бесстрастность. Перед ними стоял, по-видимому, их предводитель – огромный, звероподобный увалень с широченными плечами, также одетый в шкуру, со сдвинутой к косматым бровям разлапистой шапкой. В руках предводителя я увидел огромный двусторонний топор. Во всём облике воинов этого отряда сквозили нечеловеческая мощь и древняя, таинственная природа. Но кого призвал в союзники русский царь?
Я ещё удивлённо скользил взглядом по зале, как присутствующие постепенно принялись расходиться, образуя некий порядок, а между рядами оглушительно зазвучал неожиданный надсаженный голос. Я принялся искать глазами говорящего, полагая, что это и есть Чернышёв, но не нашёл.
– Братья! – срывая голос, кричал он. – Дозвольте теперь обратиться к Вам! Нелёгкий час собрал нас вместе. Непростой жребий достался России в великой игре…
Ржевский с Трубецким подошли ко мне, и вскоре чуть поодаль от князя встали люди, очевидно, из его отряда. Ещё через мгновение все в зале уже стояли упорядоченно, так что мне, наконец, открылся таинственный оратор. К моему немалому удивлению, им оказался тот самый чернявый живчик, которого я принял за родню Ржевского.
– Отрадно мне, братья, – продолжал Чернышёв, не жалея голоса, – что такие богатыри и удальцы поднялись на борьбу. Так, пусть наше общее дело окажется достойным Вас! Вчера рано утром я имел тайную беседу с императором – с глазу на глаз, без свидетелей. Он утвердил наш план, одобрил последние детали, которые я с удовольствием сообщу теперь Вам. Итак, этой ночью на войну с Буонапарте выступят три отряда. Нас меньше сотни, но в наших руках великая сила общей праведной цели! Мне лично доверили предрешить количество компаньонов, и я сделал выбор не в сторону большего числа, но в пользу выучки и незаметности. Не в количестве наша сила, но в тайности! Три отряда, три паруса, победно поднимающиеся над страшными волнами, три смертоносных кинжала в сердце врага. Наш первый отряд – наши кулаки, наша железная мощь…
Я дёрнулся и увидел, как Чернышёв с наслаждением рассматривает здоровяков в шкурах с их звероподобным предводителем.
– Ваша задача, достойные воины, – продолжал полковник, – устрашать, крушить и сминать, повергать врагов в исступление, пробуждать суеверный ужас в их сердцах. Велика Россия, и пусть в западных лесах и весях врага подстерегают храбрецы вроде Вас. Вам надлежит выслеживать французов и их союзников, нападать на отставших, громить обозы. Пусть каждый наполеоновец прознает, что, чуть отойдя от тракта, он норовит попасть под карающую секиру, что в чаще их ждёт страшная смерть в могучих когтях. Пусть супостат убоится ночевать под открытым небом, пусть в судорожном трепете терзает тёмную пустоту бесчисленными дозорами. Бриан, Великий медведь! Веди своих удальцов! Мы узнаем Ваши метки на камнях и деревьях.
Молча и внимательно выслушав сказанное Чернышёвым, предводитель отряда вдруг вознёс над головой топор и, оглянувшись на свою братию, сотряс залу более походящим на рык хриплым криком.
– Второй отряд, – ещё более вдохновляясь, продолжал полковник, – это наши глаза и уши. В нём более всего закалённых в многодневных странствиях следопытов и охотников. Поведёт его мой старинный друг – князь Владимир Трубецкой. Володя всегда проявлял быстроту и ловкость – и в бою, и в походах. Вот и здесь обошёл меня, ибо многих из его партии я счёл бы за честь повести сам. Почти всех в его отряде я знаю лично и давно, но и всех прочих я почитаю наравне с ними, потому что знаю, князь собрал достойнейших из тех, кого знавал. Ваша задача, друзья, добыть для всех сведения о передвижениях французов, выведать тропы, по которым они пойдут, предсказать их планы. Пусть ваши летучие разведчики вызнают и разыщут, а потом передадут ценнейшие донесения для других отрядов и регулярной армии. Пусть каждый шаг, каждое ухищрение врага станет, благодаря Вам, для нас страницами открытой книги!
Трубецкой поклонился.
– Наконец, третий отряд, – переведя дыхание, произнёс Чернышёв, – призван предрешить итог кампании. Его поведу я, и цель наша, пройдя по Вашему следу, братья, воспользовавшись Вашим опытом и добытыми сведениями, проникнуть глубже всего, и поразить врага в самое сердце – обезглавить химеру, убить Буонапарте. Всем нам придётся нелегко. Но я уверен, что все с честью примут и вынесут тяготы пути, преодолеют испытания, добровольно принятые нами. Братья! На плечах Ваших к нам ворвётся рассвет, развеяв тьму, налетевшую с Запада! За Россию! За царя! За друзей! Ура!
Раздался многоголосый вопль, заставивший меня вздрогнуть. Но тут же шум унялся, лица присутствующих приняли прежние спокойные и волевые выражения.