Глава 1
Я помышлял о суициде ещё в Токио, но решился лечь на рельсы лишь в момент, когда самолёт заходил на посадку в Вашингтоне – оттуда я проехал ещё с сотню километров до Нью-Йорка и, спускаясь в подземку, всё же передумал: меня, однако, беспокоила не сама смерть, а антисанитария, поэтому было решено выбрать метро почище – по крайней мере так, чтоб в нём не было крыс; на попутках я добирался до Сан-Франциско и первым рейсом улетал в Париж – настолько привлекательной казалась идея исчезнуть в холодных водах Ла-Манша; маршрут всегда был одинаков, менялась последовательность: иногда сначала было Токио, потом Вашингтон – Нью-Йорк – Сан-Франциско – Франция, иногда отправной точкой становился Шарль-де-Голль, с некоторой периодичностью я стартовал в Сан-Франциско: но как бы я ни бежал за смертью, всё время я отдалялся от неё дальше и дальше. Нигде я не находил в себе сил совершить последний рывок к желаемому – казалось, что смерть – процесс интимный, а я стремился нарушить этот интим долгими прелюдиями – нарочно я взносил нож над головой, как бы намереваясь снять скальп, а потом опускал его, желая лишь из уважения напоследок провести по артериям вен на своих руках, но ввиду слабовольности быстро сдавался.
Глядя на табло в аэропорту Токио, я увидел до боли знакомую надпись Moscow, но казалось, что расстояние, добровольно выстроенное между мною и этим городом, со временем стало настолько большим, настолько неимоверным, что будь я хоть трижды Васко да Гамой, мне бы потребовалось как минимум ещё две жизни, чтобы преодолеть его.
Я оказываюсь там, где не должен был – мой взор тут же падает на ленту, по которой тараканами пробегают один за одним чемоданы, розовый идёт вслед за фиолетовым и в эту яркую палитру, словно сирота, пытается встрять чёрный, за котором катится уже белый, с выгравированным на нём мишкой и надписью “I love you” – далее зелёный коридор, проверка документов и, наконец, соглядатаи власти – и уже неважно, пытаются ли они играть роль встречающих влюблённых или таксистов, разрывающихся между личной жизнью и желанием заработать на эту самую жизнь копеечку – они расходятся, уступая мне, и я сажусь в первую встретившуюся жёлтую машину – там я называю адрес, который мне нужен, но которому при всё этом не нужен я, и водитель плавно давит правой или левой ногой по педали, а я тут же слышу, как мой чемодан, в котором лежит всё самое ценное, что у меня есть и чего у меня одновременно с тем больше нет, начинает скакать вверх-вниз под давлением дорожных ям, лежачих полицейских, не случившихся аварий и выбежавших на шоссе суицидников-пешеходов, и я, разъярённый временем и пространством, в которых я застрял, пытаюсь завязать диалог с водителем, но на каждый мой вопрос он кивает – либо да, либо нет – и я спрашиваю его имя, пытаясь поставить его в тупик, но он вновь и вновь повторяет одни и те же движения головы – либо вверх-вниз, либо лево-право.
Мы доезжаем и я выхожу из машины, прощаюсь с ним так, словно мы знакомы чуть больше, чем полчаса. Передо мной квартира, в которой я некогда прожил больше 20 лет. Интересно, насколько сильно слово “некогда” выбивается из общего контекста – я думаю про себя, не вслух, что было бы вернее сказать, что “некогда” я отсюда уехал, некогда я купил билет в один конец и некогда я почему-то решил, что мне стоило бы вернуться и попробовать начать всё сначала именно тут.
Вашингтон, Нью-Йорк, Рим, Токио, в конце концов – даже в Валенсии я мог бы назвать как минимум несколько кладбищ, но тут… тут ни одного.
Самолёт приземляется в Вашингтоне, выкатывается за пределы ВПП в Токио, в Нью-Йорке состав сходит с рельс из-за постороннего объекта, в Риме мы танцуем под пластинку “The Smiths”, в Париже мы впервые целуемся, в Праге я вижу её голой, а в Амстердаме она предстаёт передо мной во всей красе – я пытаюсь уловить каждую фибру её души – и понимаю, насколько она прекрасна в том виде, в котором я вижу её сейчас – она абсолютно нага, но в моих глазах она всё ещё в одежде – я вижу её джинсы, ремень, бьющийся о её колени, оправа её очков уже сломана, но она даже и не думает об этом, она идеальна такой, какой она есть – и вот я спрашиваю, а зачем я тебе, но она молчит – я вижу, как её отражение в зеркале мутнеет, сначала исчезает правый глаз, затем ухо, постепенно растворяется нос, нога, рука – и вот она исчезает полностью – а я бьюсь грудью о зеркало, избиваю руками стену, с моей спины стекает, кажется, литр крови, а голова всё также продолжает лежать на рельсах – и тут я слышу, как передо мной тормозит состав и мир постепенно погружается во тьму – и я думаю про себя о том, как всё же он, этот мир, прекрасен. Клуб отчаянных самоубийц-домохозяек. В пасту полагается добавить чуточку цианида, но во избежание отёка не добавляйте сыр – во всяком случае, на него у вас аллергия.
Дверь открывается. Она смотрит на меня, а сзади стоит её муж – он спрашивает, кто пришёл и выходит в коридор посмотреть. Завидев меня, разворачивается и двигается в обратном направлении.
Мы знакомы? – спрашиваю я.
А что ты тут делаешь?
Столько боли в её голосе – будто комета эпохи разбилась о горы Тибета и вот, я, окровавленный, опечаленный и мёртвый, вынужден отчитываться за то, что “некогда” позволил себе умереть.
Ты ведь…
Да.
И мы молчим. Голова. Моя голова всё ещё лежит на рельсах, а тело стоит тут и ведёт этот диалог. Отчаянные попытки продолжить обрываются внезапно возникшим молчанием.
******************************************************
Дверь закрывается перед моим лицом – и я вижу, как из-под угла подглядывают все: мой отец, моя мать, моя сестра, мой брат. Мой брат? Ведь его голова тоже должна лежать на рельсах, а он стоит тут – тело его отрывается от земли – нож падает из рук – кровь стекает по кистям его рук и, едва задевая недавно купленную белую рубашка, сливается в единую лужу на полу – он падает замертво, но не умирает – более того, он делает это (то есть остаётся в живых) специально, чтобы придти сюда и встать тут, за углом, чтобы наблюдать и дальше – он наблюдает за тем, как я дёргаю дверную ручку, кричу, взывая к помощи, и вот, когда наконец ко мне спускается ангел и, схватив в правую руку мою левую, а левой вцепившись за дверную ручку, помогает мне открыть её и заталкивает туда – я вижу, как все они: все, мой отец, моя мать, мой брат и моя сестра – растворяются в том самом углу, за которым они стояли, в пространстве между спальней и кухней, и я бегу туда, бегу, что есть мочи, пытаясь нагнать хотя бы кого-то из них, но, никого не заметив, делаю пару шагов назад и лицом к лицу сталкиваюсь с ней. Она спрашивает, голоден ли я, но знает, что я могу не есть неделю. Мы идём на кухню и она наливает мне суп. Непродолжительный диалог: где я был всё это время. И почему я жив.
А я был в Токио, я был в Вашингтоне, я был в Париже, я был в Риме, я был в Тегеране, я был в Валенсии – и в каждом из этих мест я умер: где-то я умер один раз, а где-то два; где-то меня переехал поезд, а где-то поглотили морские волны, но она обо всём этом не знает. И я рассказываю ей о том, что мне надо было просто переждать. Просто переждать. Воскреснуть. Я бы назвал это так – да, я ждал воскрешения.
Она говорила, что думала, то есть буквально – такой поток сознания, на который я не то что не обращал внимания, я даже не имел интереса этого делать – я думал о том, что мой брат стоял тут, а я помню, помню его бездыханное тело, каким я видел его ни раз: я видел его свисающим с петли, я видел, как сквозь зубы он улыбался, когда поезд проезжал по соседнему пути, но самое ценное – я видел, как кровь победила терзанья его души между жизнью и смертью и я помню, с каким интересом я заглядывал ему в глаза, когда, наконец, не зашла мать – но и та ничего не сделала, она лишь опустила его веки и вышла, а потом менялись дни в календаре: это была пятница, а потом суббота, воскресенье, пятница, вторник, пятница, среда, пятница, четверг, пятница и пятница уже никогда не кончалась – она была вечной. Я заходил в ту комнату, в которой он сделал это – то есть это была его комната и видел, как календарик, стоявший на одной из его немногочисленных полок, извещал о том, что сегодня пятница. И она, как казалось, уже никогда не перерастёт в нечто большее – в субботу, в понедельник или даже в воскресенье.
Она оголяется передо мной, но я не слышу. Я не знаю, зачем она это делает. Я вижу. Она стоит голая и я понимаю, что хочу думать о ней постоянно. Я хочу представлять её торс, её рёбра, её плечи, её ноги, руки, ладони, пятки, сердце, пускающее кровь по её венам, лёгкие, которыми она дышит, почки, печень, желудок – в ней было идеально всё, но она накидывает на себя халат и спрашивает, что я видел. А я видел всё – я видел мирозданье, я видел карту мира, опечатанную на её родинке, я видел её грудь – и я спрашиваю, а куда пропал он, её муж? И она молчит, а я вижу его, выглядывающим из-за угла – он стоит там, с моим братом, сестрой, матерью, отцом. И она молчит, но уже громче – и сквозь это я слышу: “Он умер”.
Глава 2.
В Вашингтоне умирать было скучнее всего, в Токио слишком красиво, в Тегеране слишком вульгарно, в Париже слишком холодно, в Риме просто слишком. Москва на фоне всего остального казалась самым идеальным городом – тут соответствовало всё: я мог и утопиться, что, конечно, было бы похабно; броситься под поезд, сорваться с крыши, но я уже и не хотел умирать, хотя, конечно, не мог избавиться от этой мысли, которая уже больше стала привычкой, но я все равно не хотел.
В Москве смерть казалась милой, симпатичной девушкой, которая ехала около меня в метро, на соседнем ряду, и в пролёте между Курской и Площадью Революции она подходила ко мне и присаживалась слева, облокачиваясь своей головой на моё плечо, она не спрашивала, как у меня дела и в целом не соблюдала никаких формальностей, она называла своё имя – и этих имён у неё было настолько много, что я не запомнил ни одного: она была блондинкой с именем Вера, короткостриженной Елизаветой, рыжей Дашей и моей любимой – брюнеткой Соней, но даже того я не помнил: мы общались недолго, возможно, минуты две-три, но мы не обсуждали ничего – мы общались фразами, а не предложениями, а потом она проваливалась сквозь пол вагона и оказывалась на рельсах и я больше не замечал под своими ногами земли, я видел ток, бесконечный ток, бегущий по её коже, бесконечные рельсы, на которых лежало её бесконечное тело и я видел, как она бесконечно мучается перед тем, как один раз умереть и отправиться в бесконечность. Но мы всегда выходили на одной станции и шли по одной платформе в одну сторону и я видел, что она всё ещё жива, движется, так же как я, дышит, подобно мне, её лёгкие способны вдыхать, сердце способно биться, а душа – чувствовать, но всё это будто не шло вровень с тем, за чем я наблюдал ещё совсем недавно – за ней, на тех самых рельсах. Мы выходили на улицу и я поворачивал направо, а она налево. Я ненадолго останавливался, чтобы посмотреть, куда она пойдёт, но она растворялась в церквях, в переулках, в ресторанах, магазинах, улицах, пешеходах, автомобилистах, огнях, фонарях, пожарах, в шуме – её не становилось и она не просто прекращала быть, казалось, что её никогда и не было.
Я видел её в Греции – там со мной разговаривала Сапфо, в Париже я общался с Хедаятом, в Калифорнии с Лондоном, в Вене – с Вейнингером, в Токио – Юкио Мисима – но в каждом из них я видел её и она постоянно шла со мной на контакт, зазывала, манила, соблазняла, раздевалась и раздевала в ответ, но никогда – никогда она не видела меня голым, как и я её, даже будучи нагими мы стояли друг перед другом в одежде, покрытые по плечи. Я помню цвет её глаз – точнее цвета – они были зелёными, карими, голубыми, иногда жёлтыми, что символизировало о её плохом состоянии, иногда они окрашивались в красный – и я не знал, что это значит.
Её муж умер. Отчего? – интересуюсь я. Суицид.
Моей сестре двадцать четыре, мне – двенадцать, то есть разница между нами ровно в половину, но даже её хватает, чтобы расстояние было завершено на все сто, мы абсолютно не понимаем друг другу: там, где я вижу солнце, она видит луну, там, где в моих глазах зажигается огонь, в её – тускнеет, пожалуй, разве что кроме брата – он был некой опорной точкой наших интересов: его смерть не разделила, а сблизила нас. Мы оба понимали, насколько бесполезными были его предыдущие попытки ухода – он неправильно завязал петлю, лёг не на тот путь, такова была его жизнь (c’est la vie), но в конце концов ему удалось выбрать правильный нож, правильный диаметр разреза, угол, локацию – и хотя в его глазах читалось то, с какой досадой на себя, с какой обидой на мир, с какой тоской внутри, с какой душевной пустотой, заполонившей весь его мир, с какой страстью он хочет, чтоб ему помогли в эту последнюю секунду – он обнимает меня, нашу маму, сестру, протягивает руку отцу и все смотрят на него, я слышу стук сердец, сплетённых в одно целое, но в нём – в отдельной личности, в человеке со своими качествами, навыками, характером – все видят себя.
Посреди ночи звонит отец и говорит, что у него рак. Отойдя в подвал, он стреляет себе в голову.
Вечером того же дня – часов 18 спустя – мы получаем извещение о смерти матери.
И мы остаёмся вдвоём – мне 12, а ей 24. Я что-то спрашиваю и она что-то отвечает, мы продолжаем сидеть дальше в тишине, которую прерывает её возглас.
И жизнь продолжается.
И она бы могла стоять здесь сейчас – теперь уже мне было бы 24, а ей 36, но её тут нет, как нет её уже нигде – я искал её в её любимых барах, ресторанах, улицах, я заглядывал в церкви и вопрошал священника помочь мне найти её, я забегал в монастырские школы и кричал на монахинь, изначально ведая, что они и не знают, кто потерян – я бегал по городам, по странам, я опускался на морское дно и вытаскивал оттуда жемчуг, но, обнаруживая лишь в камни в ладонях, падал навзничь и кричал ещё громче; я искал её в магазинах, в обувных, в продуктовых, в придорожных кассах всех городских вокзалов, в гримёрках театров, в массовке телепередач, в больничных койках, моргах и ходил по кладбищу, озираясь на таблички в отчаянных попытках найти её инициалы хотя бы там. Но Л.С.В. не было нигде – она пропала окончательно, я даже не знал, жива она или нет. Её телефоны были недоступны, по её адресу жила какая-то старушка, которая, открывая мне дверь, любезно приглашала пройти – я чувствовал её одиночество так, словно оно принадлежало и мне в том числе, хотя и знал, что с нею меня ничего не связывает. Как удивительно то, что одна квартира у двух разных людей вызывает разные воспоминания и ещё обиднее от того, что то, что должно было сейчас быть частью моей обыденности вдруг стало воспоминанием. Неужели она умерла, пока самолёт набирал нужную скорость в Токио или пока в режиме крейсерского полёта пролетал над Сиэтлом. Может, она умерла в момент, когда я получал багаж уже тут – в Москве. Или когда я только-только собирал вещи ещё там, на другом конце света?