Посвящается Амалии Лейс
и всем, кто был лишен своей родины.
Часть
I
. Чужбина
К нам обернулась бездной высь,
И меркнет Божий свет…
Мы в той отчизне родили́сь,
Которой больше нет.
Борис Чичибабин
Пролог
На протяжении веков Русь привлекала к себе переселенцев из Европы. Под защиту великих князей стекались люди, ищущие лучшей жизни. Среди них было немало немцев, гонимых нищетой, безземельем и религиозными преследованиями. Самый значительный поток мигрантов пришелся на эпоху Екатерины Великой. Ее манифест открывал двери в новую жизнь: переселенцам обещали льготы, свободу вероисповедания, самоуправление и освобождение от военной службы.
Но все изменилось к концу XIX века. Русско-германские отношения охладились, и эмиграция практически остановилась. Власти ввели жесткие меры: принудительное изъятие земель, отмену прежних привилегий и обязательную воинскую службу. Разочарованные, многие российские немцы покидали страну, устремляясь не столько в Германию, сколько в Америку, где их ждала новая надежда.
С началом Первой мировой войны судьба немецкого народа в России окончательно изменилась. Немцев лишили судебной защиты, закрыли школы и газеты, подвергли высылке из прифронтовых районов. По городам прокатилась волна погромов, а предприятия и фирмы с немецкими владельцами в Москве закрыли одним росчерком пера. В планы правительства вошло и массовое переселение немцев Поволжья в Сибирь, но революция 1917 года прервала этот процесс.
Большевики декларировали свободу народов, и на карте страны появилась Автономная Советская Социалистическая Республика немцев Поволжья. Однако годы относительного спокойствия быстро сменились новой трагедией. Вторая мировая война принесла невиданную жестокость: сталинский режим обвинил весь немецкий народ в предательстве. Начались массовые выселения в Сибирь и Казахстан, а законодательно было запрещено возвращаться в родные края.
После распада Советского Союза немецкий народ оказался рассеянным по бывшим республикам. Для большинства единственным выходом стала эмиграция в Германию, где им пришлось заново начинать строить жизнь.
Это история народа, пережившего века испытаний, но сохранившего силу духа и стремление к своему дому…
Давид. Кузнец в чужом краю
И дернул же черт красавицу Ингрид, в одно воскресное утро спешившую на молебен в церковь на окраине Ганновера, перебежать дорогу карете барона фон Каленберга. Кучер, мгновенно оценив опасность, резко натянул вожжи. Два роскошных черных жеребца, подчиняясь железной узде, пронзительно заскрежетали подковами по брусчатке, пытаясь остановиться.
Сладкая дрема, в которую впал сидящий в карете толстый и нарядный барон, прервалась столь внезапно, что его роскошный парик, украшенный буклями и покрытый белоснежной пудрой, слетел на пол экипажа. Рассердившись до глубины души, фон Каленберг выругался, торопливо нахлобучил парик обратно и выглянул в окно, отодвинув бархатную шторку.
На осеннем ковре из рыжих кленовых листьев лежала молодая девушка. Ее пышная серая юбка с красными узорами слегка приподнялась, открыв стройные ножки в белоснежных чулках и расписных деревянных башмачках. Заметив взгляд из кареты, Ингрид поспешно прикрыла ноги, поднялась и принялась отряхивать юбку, смущенно извинилась: "Verzeihen Sie mir."
Барон замер, его сальные глазки блеснули жадным интересом. Вылезая из кареты, он с натужной любезностью произнес:
– С каких небес к нам этот ангел спустился?
И вот, как говорится, фон Каленберг потерял голову. Да так, что его черное бархатное сердце будто размягчилось, и любовь с первого взгляда захватила его без остатка…
С того самого воскресного дня жизнь Ингрид и всей семьи Шмидт превратилась в нескончаемую пытку. Отец девушки, кузнец Вольфганг Шмидт, даже в самых страшных снах не мог представить, что окажется в такой беде.
Барон фон Каленберг, как охотник, взявший след, преследовал шестнадцатилетнюю красавицу на каждом шагу. Он искал встречи, осыпал подарками и улыбками, будто пытался затуманить разум девушки. Но Вольфганг видел эту игру насквозь.
– Хоть бы малейшая надежда, что он женится, – сокрушался кузнец. – Тогда можно было бы как-то смириться и с его возрастом, и с его немощами. А так ведь только развлечется и бросит!
Родители с ужасом понимали: их дочь хотят превратить в метрессу. Три старших брата Ингрид кипели гневом, готовые отдать свои жизни, чтобы защитить честь сестры. Их решимость пугала отца, который не раз осаживал горячие головы сыновей, особенно когда на пороге снова появлялся назойливый ухажер.
Барон, избалованный жизнью и властью, не терпел отказов. Для него слово "нет" от простолюдинов звучало почти как вызов. Привыкший брать желаемое силой, он был уверен: сопротивление Шмидтов – временное. Ведь положение в ратуше и родственные связи его супруги позволяли ему плести интриги за ширмой респектабельности.
Но в Ингрид было что-то особенное – ее невинная красота вскружила голову барону сильнее, чем все его прежние любовные авантюры. И тогда он решил убрать преграды на своем пути. За щедрое пожертвование священнику фон Каленберг устроил так, чтобы по округе поползли слухи о "нечистоте" кузнеца.
– Они язычники, поклоняются духам огня, – шептали прихожане, все реже заходя в кузню. – Чем черт не шутит!
Клиенты, опасаясь связываться с "еретиками", начали искать других мастеров. Вольфганг лишился заработка, а вскоре и самого дела: однажды ночью кузню объяли алые языки пламени. Это было не просто совпадение – это стало последним ударом в череде бед.
Вся семья Шмидт, задыхаясь от дыма, металась между колодцем и горящей кузней, неустанно таская воду. Кузнец Вольфганг, обжигая руки, спасал из пламени остатки своего труда: молотки, формы, железные заготовки. Но самым ценным был его амбосс – наковальня, символ мастерства, и он, с трудом волоча его на плечах, выбрался наружу. В тот же миг крыша кузни рухнула за его спиной, выбросив в ночное небо сноп искр.
Было ли это поджогом по наущению барона или фанатичной выходкой испуганных слухами соседей – теперь уже не имело значения. Кузня была уничтожена, и с нею – надежда на прежнюю жизнь.
– Нам здесь жить точно не дадут, – всхлипывала жена кузнеца, глядя на дымящиеся руины. – Уезжать надо, пока беды не стало еще больше.
– Спасибо тебе, святой отец, – неожиданно произнес Вольфганг, перекрестившись и поклонившись в сторону шпиля базилики.
Домочадцы изумленно уставились на него.
– Отец, с чего это ты его благодаришь? – взорвался старший сын. – Разве не он устроил нам эту травлю?
Кузнец выдержал паузу, словно взвешивая свои слова.
– Да, так и есть, – наконец сказал он. – Но тот же святой отец своей рукой указал нам путь к спасению.
Семья слушала с недоумением, пока Вольфганг не разъяснил свою мысль. На дверях храма и на других значимых местах города недавно появились печатные копии манифеста их землячки – Екатерины Второй.
– Вот оно, наше спасение, – сказал кузнец, раскрыв перед близкими текст указа.
Манифест императрицы провозглашал, что в необъятных просторах Российской империи есть земли, готовые принять переселенцев. Екатерина обещала переселенцам привилегии: свободу вероисповедания, освобождение от налогов и службы, плодородные земли и возможность строить новую жизнь вдали от предрассудков и гонений.
– Если нам здесь нет места, – сказал Вольфганг, сжимая амбосс, – значит, мы найдем его там, где можно честно работать и жить без страха.
Так в сердце семьи Шмидт зародилась новая надежда – отправиться в земли, обещанные указом императрицы, где даже пепел их сожженной кузни мог стать символом нового начала.
Семья Шмидт не стала ждать, пока сборный пункт Ганновера наполнится переселенцами. Решение было принято стремительно: дом продан, нехитрая утварь и кузнечные инструменты погружены на телегу, и они тронулись в путь. Вольфганг не оглядывался. Не бросил ни единого взгляда на места, где он родился, где играли его дети, где покоились поколения предков. Его мысли уже устремились в будущее.
Дети почти выросли, но супруга кузнеца настояла на том, чтобы на телеге нашлось место для старой семейной колыбели. Она была тяжела, с коваными узорами и медными украшениями, но Вольфганг ничего не сказал. Эта колыбель, как символ надежды на будущее, напоминала, ради чего они покидают родину.
Он еще не знал, какой долгий и суровый путь ожидает их впереди. Сначала английский пароход доставит их из Любека в Кронштадт, затем небольшие суда понесут их вверх по Неве, через Шлиссельбургский канал в Ладогу, а оттуда по Волхову до Новгорода. Дальше – вниз по реке до Торжка, а потом на подводах, а позже на санях через Кострому, Белозерск, Кирилов, Петровск и, наконец, Саратов.
Этот путь растянется на месяцы, а для некоторых станет последним. Переселенцы нарекут дорогу после Торжка "Birkenkreuzweg" – "Дорогой березовых крестов". Береговые склоны вдоль маршрута усыпят могилы, помеченные крестами, сколоченными из молодых берез.
Под одной из них семья Шмидт оставит свою семнадцатилетнюю Ингрид. Болезнь, подстерегшая ее в пути, оказалась сильнее надежды. Лихорадка унесла девушку, оставив в сердце каждого из них рану, которую не исцелит ни время, ни новая земля.
Но телега покатилась дальше. Вольфганг, стиснув зубы, сжимал поводья. Они бежали ради будущего. Ради тех, кто еще не родился, ради тех, для кого колыбель станет символом новой жизни, несмотря на то, какой ценой она достанется.
В Саратове Канцелярия опекунства передала семью Шмидт под опеку старосты одной из уже основанных колоний, господина Мюллера. Под его присмотром они преодолели последние сто верст вниз по течению Волги, завершая свое долгое и полное утрат путешествие.
Поселение, куда их привезли, поражало оживлением. Повсюду возвышались аккуратные деревянные дома, построенные наспех, но с тщанием. Две церкви, католическая и лютеранская, символизировали единство в разнообразии. На берегу Волги еще пахло свежим раствором у достраиваемой кузни из дикого камня.
Для Вольфганга этот момент оказался судьбоносным: его здесь ждали. Староста с ходу предложил ему первую работу – изготовить вывеску для деревни. С трепетом и гордостью кузнец принялся за дело. Каждая готическая буква, накаленная до багрового свечения, была вложена в доску с любовью к своему ремеслу. Когда вывеска "Dorf Müller" заняла свое место на границе села, она привлекала внимание всех, кто пересекал ее рубеж, восхищая своим искусством.
Теперь Шмидтам предстояло освоиться в этом новом мире. Здесь, на восточных склонах Приволжской возвышенности, соседствовали и уживались католики, лютеране, меннониты и баптисты. Все они были выходцами из разных уголков Германии: Баварии, Изенбурга, Дармштадта, Саксонии и Ганновера.
Вольфганг, глядя на суету вокруг, чувствовал, что жизнь начинает обретать новый смысл. Они не просто спаслись от беды, они стали частью чего-то большего – сообщества, где каждый день рождались надежда и вера в будущее.
На зависть соседним русским деревням село Мюллер процветало и словно дышало упорядоченной жизнью. В его лучшие годы здесь имелось все, что могло сделать обитателей независимыми от внешнего мира: частная школа и министерское училище давали детям будущее, врачебный и ветеринарный пункты заботились о здоровье людей и скота.
Ссудо-сберегательная касса предлагала жителям финансовую поддержку, а Gasthaus – уютный поселковый трактир – служил местом встреч и досуга. Гордостью села была маслобойня и редкое для российской глубинки чудо техники – паровая мельница М. Кауфмана, ставшая символом прогресса и предприимчивости.
Каждую пятницу в Мюллере оживали базары. Их гул притягивал купцов, крестьян и ремесленников из ближних и дальних окрестностей. Лавки предлагали все, что душе угодно: ткани сарпинки, кожаные изделия, изящные вязанные вещи, искусную столярную мебель и добротные кареты.
Село словно впитало в себя немецкую любовь к порядку и труду, став островком благополучия среди бескрайних приволжских просторов.
Спустя почти полтора века полуслепой старик Адольф Шмидт горько жалел о решении своего прапрадеда покинуть Германию. Легенда о красавице Ингрид и зловещем бароне фон Каленберге давно канула в лету, уступив место новым, куда более мрачным страницам семейной истории.
Летом 1914 года дорфауфзеер на сходе жителей села Мюллер объявил, что конфликт между Австрией и Сербией обернулся мировой войной, втянув в нее и Россию. Вскоре антинемецкая истерия охватила страну. Царское правительство запретило немецкие собрания, организации и прессу, а заодно наложило табу на немецкий язык в школах, документации и даже в быту. Говорить на родном языке стало преступлением. Село Мюллер отныне значилось на карте как “Кривцовка”.
Однако, несмотря на все запреты, немцев все же послали на фронт. Только в окопах, среди взрывов и смертей, они могли, не опасаясь наказания, выкрикнуть проклятие от боли или прошептать молитву перед смертью на своем языке. Поле боя стало для них единственным убежищем родной речи.
На фронт отец Адольф уже не годился, а младший сын, Николаус, был еще слишком юн. В армию призвали старшего сына семьи Шмидт, Франца, едва успевшего вступить в брак.
Адольф, полуслепой старик с тяжкой ношей утрат и горечи, проклинал все подряд. Но на этот раз его проклятия были адресованы не прапрадеду, оставившему родные земли Германии, а покойному отцу.
– Почему ты тогда нас отсюда не вывез? – стонал он у надгробия на кладбище. – Ведь сам царь дал нам на это право. А теперь твой внук идет на войну!
Адольф говорил об Указе Александра II от 4 июня 1871 года, который отменил все привилегии немцев-колонистов, дарованные им еще Екатериной II. Этот закон ввел обязательную воинскую повинность для переселенцев, но при этом позволял тем, кто с этим не согласен, покинуть Россию в течение десяти лет.
Старик, как и большинство немецких колонистов, воспитывался в духе патриотизма и видел в службе на благо России почетный долг. Но, когда война коснулась его собственной семьи, Адольф не мог справиться с обидой и страхом. В такие моменты он особенно остро сожалел, что сорок пять лет назад их семья не последовала за баптистами и меннонитами, уехавшими в Аргентину, где их вера и жизнь могли бы быть свободны от оружия и насилия.
Франц Шмидт был тем, кого в селе называли завидным женихом. Высокий, статный, с уверенной улыбкой и горящими глазами, он заставлял замирать сердца местных красавиц. Девицы тайком писали ему любовные записки, подолгу задерживались у колодца, надеясь встретить его, и даже пекли пирожки, лишь бы как-то привлечь внимание. Однако, как и бывает в жизни, любовь оказалась не только слепа, но и коварно несправедлива.
Франц выбрал для себя вовсе не ту, о которой мечтали все соседские парни. Его избранницей стала Мария, дочь владельца маслобойни. Невысокая, с простой внешностью, без особых даров красноречия и изящества, она вызывала у соперниц лишь тихий ропот.
– Ну что он в ней нашел? – шептались на базаре.
– Да это же расчет, – уверенно утверждала одна из отвергнутых красавиц.
Адольф Шмидт с женой были только рады такому выбору. Отец философски рассуждал:
– Зачем идти к благосостоянию терновым путем, если можно, как по маслу, прямо к цели?
Поздней весной Франц и Мария обвенчались. Храм был полон, но вместо благословений и молитв народ потихоньку шушукался:
– Как же она до его губ дотянется? Табуретку не забыла взять?
– Или кастрюлю! Наденет на голову Францу, подтянется…
Свадьба прошла под аккомпанемент злых языков, а счастье молодоженов оказалось коротким. Война, как жестокий ветер, вырвала Франца из жизни. Он пропал без вести, и весть о его гибели сломила семью.
Мария, двадцатилетняя вдова, осталась одна в новом доме, на чужой земле. Она не знала, как поступить: оплакивать мужа, которого едва успела узнать, или пытаться двигаться дальше. Лишь настойчивые уговоры свекрови заставили ее надеть траурное платье. Только тогда Мария расплакалась, но не по Францу – ее слезы были о себе, о жизни, которая снова обманула ее надежды.
Родители Марии, спасаясь от притеснений, уехали в Америку, оставив ее одну. Когда положенный год траура подошел к концу, старик Адольф принял решение:
– Ты выйдешь за Николауса.
Младший сын, сидевший за столом, чуть не поперхнулся от неожиданности. Мать, зная привычки мужа, лишь похлопала сына по спине, успокаивая. А Мария облегченно вздохнула и поспешила в свою комнату снять траурное платье.
За закрытой дверью она слышала, как свекор и Николаус спорят. Слова терялись за гулом мужских голосов, но ей было не до этого. Главное, что появилась надежда и свет. Николаус же, у которого еще не было невесты, чувствовал, что его лишили чего-то важного. Это чувство, словно крошечная заноза, останется с ним навсегда.
А Мария, довольная своим будущим, уже пригласила в дом пожилую швею Эмму Лейс. Свадебное платье от первого брака следовало перекроить – жизнь давала ей второй шанс, и она не собиралась упустить его.
Нелюбимая, нелюдимая и неграмотная Мария, ко всеобщему удивлению, через два года после второго замужества родила сына. Николаус, который старался избегать близости с женой, был ошеломлен. Ведь, казалось, единственные их совместные ночи случались лишь тогда, когда он возвращался домой навеселе.
Но стоило ему впервые взять на руки крошечного наследника, как в сердце неожиданно возникло приятное покалывание, а в душе разлилось теплое, непривычное чувство. В тот миг Николаус не только простил отцу его брачный деспотизм, но даже ощутил благодарность. Ведь в его руках сейчас билось маленькое сердце, частичка его самого.
С того дня Николаус понял, что готов до последнего вздоха жить ради этого ребенка, защищать его и любить. Он сам выбрал сыну имя – Давид, древнее имя, означающее у греков и евреев одно и то же: "любимец".
Мария же, казалось, не испытала к ребенку ничего. Тяжелые роды выжгли из нее все силы, оставив вместо нежности лишь горькую усталость. Да и сам Давид напоминал ей о мужчине, который никогда не смотрел на нее с любовью.
Николаус был чем-то похож на своего брата Франца, но Мария сразу заметила различие. Франц, пусть и недолго, но смотрел ей в глаза, целовал ее руки, гладил по щеке. Николаус же был совсем другим. Сыновья Адольфа Шмидта словно разделили между собой роли: если Франц был нежным с женой, то Николаус всю свою любовь теперь дарил только маленькому Давиду.
И эта любовь, которую она сама никогда не удостоилась, заполнила сердце Марии горькой, безумной завистью. Каждое его прикосновение к сыну, каждый взгляд, полный отцовской нежности, словно заново напоминали ей о ее ненужности, о том, что ее существование для мужа – лишь неизбежное следствие чужой воли.
В младенческом возрасте, Давиду исполнилось всего два года, он однажды, как бы следуя своей наследственной тяге к ремеслу, в кузне схватил маленький молоток. Его пухленькие ручки крепко обхватили рукоять, и, визжа от восторга, малыш начал стучать по металлическому пруту.
– Давай, Давидхен! Бей, Давидушка! – оглушительно кричал Николаус, весь сияя от гордости. Его голос разносился так далеко, что, казалось, его могли услышать на другом берегу Волги. – Пусть каждый Шмидт в своем гробу почувствует силу подрастающего кузнеца!
К десятилетнему возрасту Давид уже выделялся среди сверстников. Сын кузнеца, он, как и отец, был широкоплечим и сильным, что вкупе с его румяным лицом делало его похожим на живой квадратный пряник. Даже его ладони были прямоугольными и твердыми, словно боек молота.
В этом возрасте он уже освоил амбосс – тот самый, который почти полтора века назад Вольфганг Шмидт вывез из Германии, рискуя жизнью. На нем Давид впервые самостоятельно отковал гвоздь для подковы.
Соседские мальчишки обожали проводить время с Давидом. Он был справедливым, без заносчивости, с добрым нравом. Его товарищи ценили не только веселый характер, но и то, что он всегда был готов защитить их: то ли от своры злых дворняг, то ли от подростков с соседней улицы, пытавшихся доминировать в детских разборках.
Единственным, чем Давид не мог похвастаться, был рост.
– Это тебе от матери досталось, – говорил Николаус с легким упреком, когда замечал, как сын тянется вверх, в тщетной попытке догнать своих более высоких ровесников. – У Шмидтов мужчины всегда были рослыми. Твой дядя Франц, к примеру, был как минимум на голову выше любого односельчанина.
Давид, затаив дыхание, слушал отца. Это был первый раз, когда он узнал, что у него был дядя. Погибший на поле боя Франц внезапно превратился для мальчика в невидимого героя, чей образ еще долго будет вдохновлять Давида на новые свершения.
Подрастающий Давид радовал Николауса, наполняя его жизнь светлыми моментами. Мальчик рос крепким, смышленым и трудолюбивым, словно воплощая все лучшие черты, которые кузнец надеялся передать своему потомку. Но радость отцовства не могла заполнить пустоту, что словно черной тенью окутывала Николауса, когда заканчивался день.
Когда Давид на закате солнца уютно устраивался в своей постели и погружался в мир детских снов, его отец оставался один. Дом, где некогда шумно звучали голоса большой семьи, теперь был тих и мрачен. Сын не мог заменить Николаусу все то, чего требовала жизнь взрослого мужчины. Нужда в понимании, тепле, разделении тягот дня с кем-то близким становилась болезненной.
Николаусу приходилось выбирать: идти в постель к Марии, с которой он так и не нашел настоящей близости, или же спрятаться со своим одиночеством в любимой кузне. Почти всегда он выбирал второе. Кузня была для него убежищем, местом, где он мог забыться. Но именно там, среди запаха металла и угля, притаилась опасность, которая медленно, но неумолимо подтачивала его жизнь.
Односельчане нередко расплачивались за его работу бутылками самогона или домашнего вина. Вначале Николаус принимал это как неизбежность деревенских порядков. Но со временем он стал находить в спиртном странное утешение. Глоток-другой помогал приглушить боль и смягчить гнетущее чувство пустоты. Со временем выпивка стала его спутником, а кузня – местом, где он мог не только работать, но и скрываться от реальности.
Николаус не заметил, как пристрастие стало овладевать им. Постепенно спиртное вытеснило в его жизни почти все остальное. Он все реже находил силы для работы, все больше углублялся в свои мрачные мысли. Давид оставался единственным светлым пятном в его мире, но даже любовь к сыну не могла вернуть ему былой крепости духа.
И вот однажды утром соседи зашли в кузню. Там, среди металлических заготовок, в тени остывшего амбосса, они нашли кузнеца. Николаус лежал на земляном полу, неподвижный, словно застыл в вечной тишине. Его лицо, суровое, но умиротворенное, казалось, наконец-то избавилось от тяжести прожитых лет.
Судьба так и не позволила ему увидеть, кем станет его сын, какой жизненный путь выберет Давид. Все, что осталось от Николауса, – это его ремесло, любовь, вложенная в мальчика, и непреодолимое желание, чтобы хотя бы его ребенок смог прожить жизнь иначе, чем он сам.
Но нельзя на селе без кузни. Это знали все, включая местных большевиков, которые не медля пригласили другого специалиста из соседнего кантона. Кантоном тогда называли административную единицу в составе Автономной Советской Социалистической Республики немцев Поволжья, что-то вроде района, но с более широкими полномочиями. В каждом кантоне были свои центры ремесел и хозяйств, откуда можно было быстро найти нужного мастера…
С появлением Детлефа Майера в доме Шмидтов жизнь Давида изменилась. Новый кузнец, высокий и крепкий вдовец лет сорока, пришел в село с тремя своими сыновьями и быстро завоевал расположение Марии. В отличие от Николауса, он был властным, грубым и не терпел чужих успехов.
Мария, как только увидела Детлефа, будто ожила. Она быстро забыла о своем умершем муже, и траурное платье так и осталось лежать в сундуке. Детлеф вскоре не только завоевал ее сердце, но и поселился в доме, словно всегда там жил. Однако для Давида это стало началом тяжкого испытания.
Отчим с первых дней невзлюбил пасынка. Детлеф считал его соперником в кузне. Ему не нравилась тяга подростка к ремеслу, его ловкость и умение, которые выделяли Давида среди других детей. Даже соседи замечали, что мальчишка будто рожден с молотком в руке.
Однажды соседский рыбак зашел в кузню, держа в руках ржавую цепь:
– Давид, сделай кольца покрепче, чтобы лодку держали, – попросил он, даже не глядя на Детлефа.
Этот случай стал последней каплей. Когда Детлеф вернулся вечером из трактира, от него несло спиртным, а в глазах метался злой огонь.
– Ах ты, дрянь малая! Я горбачусь, чтобы тебя кормить, а ты меня заработка лишаешь?! – гремел он, врываясь в дом.
Давид, который ждал ужина за столом, встал, сжав кулаки.
– Это наш дом, не твой. Убирайся!
Эти слова взорвали отчима. Схватив со стены кнут, он замахнулся. Но Давид успел перехватить плеть и дернул ее так резко, что Детлеф потерял равновесие, упал на пол и больно ударился. Когда он поднял голову, его ноздри были залиты кровью, а лицо побагровело от злости.
– Убью, – прошипел он, поднимаясь.
В этот момент на Давида сзади набросились его сводные братья. Они повалили его на пол, били кулаками по лицу и пинали в живот. Давид сопротивлялся, как мог, но силы были неравны. В какой-то момент ему удалось вырваться. Он выскочил из дома, его разорванная рубашка хлопала на ветру, словно лоскуты флага.
За ним с грохотом захлопнулась дверь, сорвав с косяка подкову, что всегда считалась символом удачи. Давид бросился прочь, не оглядываясь. Слезы и гнев смешались в его душе. Он понял: этот дом больше не его. Впереди была тьма ночи, холодный ветер и неизвестность, в которой ему предстояло искать свое место.
Давид слонялся вокруг отчего дома, грея озябшие руки подмышками. Ему хотелось верить, что вот-вот откроется дверь, и мать, его единственный близкий человек, позовет обратно. Но вместо этого за занавеской мелькало злое лицо Детлефа, который потрясал кулаком, словно обещал, что в следующий раз пощады не будет.
Ближе к полуночи дверь все же скрипнула. Давид замер, но вместо слов утешения он увидел, как на крыльце мать осторожно оставила его старое пальто, потерянную где-то в драке фуражку и узелок, из которого пахло хлебом.
– Ты сильный, как все Шмидты, – шепнула она, стоя в тени. Быстро перекрестив сына, Мария скрылась за дверью, будто боялась быть пойманной.
Давид молча подобрал вещи. На его глазах выступили слезы, но он не проронил ни звука. Все было ясно. Мать выбрала: не его, а отчима.
В свои одиннадцать лет он оказался на улице. Деревня, некогда населенная многочисленными родственниками, теперь пустовала для него. Одни, как бабушка и дедушка, уехали за океан еще в годы Первой мировой, другие умерли с голоду или растворились в городах.
Эту ночь Давид провел, зарывшись в теплое сено на сеновале того самого рыбака, из-за которого все началось. Рыбак и не знал, что мальчик устроился в его сарае. Холодный воздух жалил щеки, а слабый свет луны пробивался сквозь щели в досках. Давид сжимал в руке узелок с хлебом, который теперь был его единственным богатством.
Утром, голодный и замерзший, он отправился бродить по селу. Разговоры взрослых на улице дали подсказку. На противоположном берегу Волги, говорили они, создают совхоз с громким названием “Кузнец социализма”. Туда едут комсомольцы со всей страны.
Давид не понимал, что значат слова "совхоз" или "комсомольцы", а уж о социализме он и вовсе не слышал. Но слово "кузнец" зацепило его, будто открылось окно в новую жизнь. Это было как знак судьбы.
– Надо туда, – решил он.
Но возникла проблема: река. Волга, холодная и величественная, блестела на солнце, и пересечь ее казалось задачей не из легких. Лодок, что обычно сновали от берега к берегу, в это время видно не было.
– Вот только как перебраться? – задумчиво проговорил он, всматриваясь в бурлящую воду. В его глазах уже горел огонь решения. Давид чувствовал: здесь он не останется, а что ждет его там, за рекой, – узнает только тот, кто осмелится сделать первый шаг.
В ту ночь небо было черным, как деготь, ни одной звезды. Кромешная темнота накрыла деревню, словно тяжелое покрывало. Давид шагал вдоль берега, спотыкаясь о камни, до боли сжимая в ладони складной ножик – отцовский подарок, последний оставшийся у него символ защиты и силы.
Рыбацкую лодку он нашел на ощупь, различив льняной канат, которым та была привязана. Давид узнал его сразу: когда-то он сам чинил эту привязь, а теперь, из-за неисправных металлических колец, лодка держалась только на веревке. Убедившись, что лодка та самая, он молча срезал канат острым лезвием. Его сильные, уже привычные к работе руки работали уверенно, хотя сердце в груди билось так громко, что казалось, его можно услышать с другого берега.
Стараясь не замочить ботинки, Давид оттолкнул лодку от берега и прыгнул внутрь, приземлившись на деревянную скамью. Весла он прихватил заранее – их он снял со стены сеновала, уже предчувствуя, что впереди будет длинный путь.
Он никогда раньше не греб, но выбора не было. Лодка медленно развернулась, и Давид, сбиваясь с ритма, начал грести. Весла скрипели, вода плескалась о борт, а суденышко неуклюже покачивалось на волнах. Чем дальше он уходил от берега, тем сильнее нарастало ощущение тревоги.
Мокрая чернота воды вокруг казалась живой, тяжелой, враждебной. Лодка выглядела маленькой щепкой на поверхности этой бездны. Волны тихо дышали, иногда громко плескались, как будто пытались схватить и утянуть мальчика за собой. Липкий страх оседал на плечах, сковывая движения. Но Давид упрямо греб, стараясь держаться прямо.
На мгновение из-за тучи выглянула луна. Ее свет озарил берег, который быстро уменьшался и терялся вдали. Давид остановился и посмотрел назад. Он успел увидеть знакомые очертания деревни – места, где он родился, где когда-то был дом, семья, отец. А теперь это все осталось позади. Словно и не было. Место, где его прогнали, больше не могло называться родным.
Полоска земли исчезла, скрытая тьмой. Давид вернулся к веслам, но в голове эхом отдавался этот последний образ: дымные крыши домов, река, идущая вдоль деревни, и светящиеся окна, где за ужином сидели семьи. Чужие семьи.
Темнота была абсолютной, но звуки над рекой наполняли пространство жизнью. Иногда раздавался резкий всплеск – это рыбы били хвостами по воде, словно проверяя незнакомца на прочность. Где-то высоко в небе кричали перелетные птицы, а издалека им вторил гулкий зов филина, укрывшегося в лесу. Каждый звук заставлял Давида вздрагивать, но в то же время успокаивал. Он чувствовал, что в этой пустоте он не один.
"Я не один, – повторял он себе. – Если они живут, значит, и я справлюсь".
Грести становилось тяжелее. Руки ныла от усталости, холод пробирался под тонкую одежду. Но Давид смотрел вперед, туда, где его ждала неизвестность. Она пугала его, но в то же время манила. В ней было что-то новое, что-то свое, что-то, ради чего стоило идти дальше.
Чем ближе лодка подходила к другому берегу, тем сильнее насыщались запахи: влажный воздух принес с собой тяжелую смесь тины, несвежей рыбы и гнилой древесины. Эти ароматы обволакивали мальчика, напоминая о близости земли и о том, что он вот-вот завершит свое первое путешествие в неизвестность.
Давид упорно работал веслами, его маленькие, но уже сильные руки механически повторяли однообразные движения. Мышцы ныли, спина ломила, а пальцы будто приросли к дереву. В какой-то момент лодка резко остановилась, с глухим скрипом наткнувшись на песчаный берег. Этот звук отдался в ушах мальчика громким эхом. Давид облегченно выдохнул и разжал руки. Даже в темноте он увидел, как на ладонях проступили кровавые полосы от ссадин, оставленных грубой поверхностью весел.
Тяжело дыша, он выбрался из лодки. Ноги, дрожащие от усталости, тонули в мягком песке, а тело раскачивалось, будто все еще продолжало ощущать покачивание на волнах. Давид на мгновение остановился, чтобы оглядеться. Небо чуть посветлело – из-за туч вынырнул узкий лунный серп, осветивший берег бледным, почти призрачным светом. Вдалеке темнели густые заросли кустарника. Они казались недосягаемыми, но одновременно манили мальчика, обещая укрытие.
Собрав последние силы, Давид побрел вперед, оставляя за собой глубокие следы на влажном песке. Его дыхание было частым и хриплым, а каждый шаг давался с трудом. Наконец, достигнув кустарников, он остановился. Ветки хлестали по лицу, цеплялись за одежду, но мальчик уже не обращал на это внимания. Он просто упал на колени, а затем обессиленно рухнул на бок.
Шершавые руки с трудом подгребли под голову охапку опавших листьев. Давид едва успел улечься поудобнее, как усталость, накопившаяся за долгую ночь, окончательно победила. Мир вокруг потускнел, шорох ветра в ветвях смешался с его тихим, размеренным дыханием. Так, среди ночной прохлады, запахов воды и земли, мальчик впервые почувствовал себя по-настоящему одиноким.
Давид проснулся от громкого, надрывного крика, который эхом разлетался над рекой. Уже светало, и серый утренний туман, клубясь, скрывал дальние берега. Сквозь этот молочный покров он различил темный силуэт медленно плывущей баржи. На ней, закинув голову, громко и нестройно пел мужчина. Даже на расстоянии было понятно, что певец изрядно пьян – его голос то срывался, то гулко рассыпался над водой.
Мальчик зябко поежился. Влажная одежда прилипала к телу, а ледяная утренняя роса пропитала его насквозь. Давид поднялся, с трудом размял затекшие от холода и сна конечности, и направился вглубь кустарников. Хруст веток под ногами звучал громче обычного в тишине, разбавляемой лишь отдаленным бульканьем воды.
Пробравшись сквозь густую чащу, он вышел на открытую местность и тут же увидел перед собой необычную картину: неподалеку раскинулся новенький поселок. Деревянные дома еще пахли свежеструганными досками.
Но больше всего внимание Давида привлекло большое здание, украшенное яркими красными флагами и плакатами с крупными буквами, которые он не мог прочитать. Давид не знал русского языка, но он чувствовал, что эти надписи что-то значат. Плакаты были яркими и казались очень важными, а само здание выглядело как место, где принимают решения.
Давид молча подошел ближе. Его мысли смешивались с тревогой и возбуждением. Он предположил, что это место, вероятно, было чем-то вроде управления или собрания важных людей. Но когда он потянул за деревянную ручку двери, она не поддалась. Замок удерживал дверь на месте, а вокруг не было ни души.
Почувствовав холод, Давид поправил воротник своего старого пальто, чтобы хоть немного укрыться от холодного утреннего воздуха, и натянул фуражку до самых ушей. Присев на крыльцо, мальчик порылся в узелке, оставленном матерью, и вытащил хлеб. Он был жестким, но голодный Давид не стал раздумывать. Откусив огромный кусок, он жадно начал жевать, чувствуя, как к нему возвращаются силы.
Сидя там, на крыльце, мальчик наблюдал за медленно оживающим поселком. Люди начинали выходить из домов, рабочие громко переговаривались, а вдалеке заскрипели колеса повозки. Давид понимал, что теперь начнется самое сложное – убедить этих людей, что ему здесь есть место.
Первая к зданию подошла женщина в красном платочке, синем комбинезоне, из рукавов которого выглядывали края вязаного свитера, и в кирзовых сапогах.
– Ты че здесь сидишь? – спросила она, окинув взглядом мальчишку.
Молча Давид бросил свой взгляд на нее, оценивая с ног до головы, и продолжил жевать хлеб. Ему совершенно не хотелось отвечать. И не только из-за того, что он практически не знал русского языка. В его представлении разговаривать с женщиной, которая явно не могла быть главной в этом доме, да и вообще нигде, было бессмысленно.
– Язык проглотил, что ли? – снова спросила незнакомка, недовольным тоном, подбоченясь.
Давид снова промолчал, но краем глаза следил за ней.
– Тебя здороваться не научили? – не унималась женщина.
На этот раз у Давида невольно мелькнуло желание понять, что же она говорит. В ее голосе звучало что-то неожиданно живое, настойчивое, не похожее на пустую браваду деревенских женщин, которых он знал.
Но незнакомка, не дождавшись ни слова в ответ, раздраженно вздохнула, открыла замок и скрылась за дверью.
Вслед за ней в здание начало подтягиваться все больше людей. Уже человек десять прошло мимо Давида, когда он решился подняться и тоже вошел внутрь.
– «Guten Morgen!» – робко поздоровался он по-немецки, поскольку другого языка не знал, осматривая при этом огромную комнату. Увиденное его удивило: та самая женщина в красном платке восседала за массивным дубовым столом, заваленным бумагами, а все остальные стояли перед ней.
На его слова никто не отреагировал. Тогда Давид набрался смелости и громко повторил:
– Guten Morgen!
Люди в комнате с удивлением обернулись в его сторону.
– А, у тебя все-таки есть язык? – усмехнулась женщина за столом.
Давид не понял ее слов, но догадался, что она говорит о нем. К своему изумлению, он осознал, что эта женщина – самая главная в доме.
– «Ich heiße David», – сказал он, что на его родном языке означало: «Меня зовут Давид».
– «Was machst du hier?» – спросил незнакомец за его спиной, что переводилось как: «Что ты здесь делаешь?».
Резко обернувшись, он увидел высокого кучерявого мужчину, держащего свернутую в трубку газету. Радость охватила мальчика – наконец кто-то говорит на его языке.
– Я работать хочу, – выговорил Давид, нервно мнущий свою фуражку.
– В каком смысле работать? – мужчина шагнул в комнату и стал здороваться с каждым за руку, поглядывая на мальчишку.
– Работу ищу, – добавил Давид.
– А тебе сколько лет?
– Пятнадцать, – ответил он, прибавив себе четыре года.
– Тебе пятнадцать?! – переспросил мужчина на русском, прищурившись.
– А выглядишь на десять, – вмешалась женщина в комбинезоне. Судя по ее тону и тому, как она внимательно вслушивалась в немецкую речь, было заметно, что она понимала хотя бы часть сказанного Давидом, хотя, возможно, не все.
Давид пожал плечами, ясно поняв, что его слова вызывают сомнения.
– Спроси его, Антон, что ему от нас надо, – велела женщина.
– Он говорит, что работу ищет, товарищ управляющая, – ответил мужчина, обратившись к ней.
– Нам только детей тут и не хватало, – раздался чей-то смешок.
– Я кузнец, – произнес Давид твердо и уверенно.
Женщина оценивающе оглядела его с головы до ног и, видимо, представив мальчишку с молотом, усмехнулась:
– Нам кузнецы нужны, конечно, только ростом повыше да взрослее.
Антон перевел слова начальницы, но Давид не собирался сдаваться.
– Ну возьмите меня хоть кем-нибудь! Я любую работу могу делать!
– Да куда мне тебя взять? В трактористы, что ли? Ты же сам едва выше передних колес трактора, а на сиденье тебя и вовсе поднимать придется!
– Я сильный! Руки у меня вот какие! Ну пожалуйста! Мне идти некуда, я сирота, – с отчаянием выпалил он.
Антон едва успевал переводить.
– Ты даже русского языка не знаешь. Как мы будем общаться? Жестами, что ли? – устало вздохнула женщина и снова углубилась в свои бумаги.
– Не мешай, парень, иди своей дорогой, – сказал Антон, мягко подталкивая его к выходу.
Давид вышел на крыльцо, опустив голову. Следом за ним вышел Антон.
– Тебе лучше среди своих жить, – сказал он. – Ищи работу в немецких поселениях.
– Там я точно никому не нужен, – мрачно ответил Давид, развернулся и направился в сторону Волги.
Бродя весь день вдоль берега, он надеялся найти свою лодку, которую, видимо, унесло течением.
“Дурак, надо было ее привязать или подальше из воды вытащить,” – ругал себя мальчик.
И хотя возвращаться в родное село было боязно – пугала и сама переправа через широкую Волгу, и неизбежный гнев соседа, чью лодку он взял без спроса, – другого выхода Давид, кажется, не видел. Права была управляющая: без знания русского языка ему в совхозе делать нечего. Вот только как его выучить, живя среди немцев?
Поужинав остатками хлеба и нарвав пару горстей подмороженного терна, еще задолго до захода солнца Давид забрался в один из стогов сена, которыми было усеяно поле между Волгой и поселением, и мгновенно уснул.
Ранним утром следующего дня он снова сидел на ступеньках управления совхоза, на этот раз без завтрака. Как и вчера, первой пришла уже знакомая женщина в красном платочке и отворила дверь.
– Ты опять здесь? – удивленно спросила она, разводя руками.
Не говоря ни слова, Давид смотрел на нее, не отводя взгляда.
Вскоре в здании собралось все правление совхоза. Давид терпеливо ждал прихода того самого кучерявого мужчины, и, когда тот появился, пошел за ним следом.
– Guten Morgen! – во весь голос поздоровался мальчик и снял фуражку.
– Ну объясни ты ему, – обратилась управляющая к невольно ставшему переводчиком Антону, – нет у нас для него работы. Молодой он еще.
Антон только собрался перевести ее слова, как Давид, дрожащим голосом, перебил:
– Я же вырасту. Я всему научусь. Я могу лошадь подковать, топоры и серпы заточить! Неужели я в вашем тракторе не разберусь?
Антон с тяжелым вздохом перевел слова мальчика.
В комнате повисла тишина. Видимо, каждый размышлял, как поступить с этим упорным и отчаянным подростком.
– Нина Петровна, а давайте попробуем, – неожиданно обратился Антон к управляющей. – Может, действительно из мальчика толк будет? Ну не оставлять же его на зиму, глядя на улице. У нас ведь совхоз именно для сирот создали. Неужели из-за маленького роста и незнания русского языка не возьмем?
Управляющая посмотрела в сторону Давида, затем обвела взглядом всех присутствующих. Остановив его на Антоне, она невесело заметила:
– Ты же знаешь, что мы принимаем только совершеннолетних детей, окончивших школу.
– А что делать? Куда его отправить? Поблизости ведь нет ни одного детприемника, – ответил Антон, для убедительности обняв Давида за плечи. – Год пролетит, мы даже не заметим. Пусть парни в общежитии потеснятся, а я ему с русским помогу.
– Ты хоть в школе учился? – спросила Нина Петровна, доставая из стола какие-то бланки.
– Нет, – честно признался Давид.
– Так, значит, жить будешь в общежитии, питаться в столовой, – радостно переводил мальчику слова начальницы Антон. – Четыре дня работы в поле и мастерской, два дня курсы трактористов. В воскресенье – ликбез. Отдыхать, извини, не придется.
– А какая сейчас может быть работа в поле? – удивился мальчик. – Урожай-то уже собрали, скоро и снег пойдет.
– А про озимые и снегозадержание не слышал? – женщина посмотрела на Давида с легкой улыбкой. Он начинал ей нравиться. – Пойдешь на склад, пусть там тебе валенки и ватник выдадут. Скажешь, “ваша мать” распорядилась. Они поймут. Как тебя величать-то, Катигорошек?
– Давид, – представился мальчик, и у него на глаза навернулись слезы. Но это были слезы счастья. Совхоз принял его в свою семью…
Здесь все было по-другому – новым, чужим и незнакомым. Поселение напоминало маленькую вселенную посреди бескрайних степей: три длинных барака для жилья, столовая, здание управления, механизированная техническая мастерская, клуб, баня, кооперативная лавка и несколько складов. Чуть поодаль, как в укромных уголках, виднелись коровник и свинарник.
Рассказывали, что идея создания этого совхоза принадлежала лично товарищу Сталину. Легенда гласила, что все началось с его визита на Кубань, в недавно открытый сиротский дом. Тогда директор учреждения посетовал:
– Дети у нас, Иосиф Виссарионович, ни в чем не нуждаются, всем обеспечены. А вот куда им податься после школы – это настоящая беда. Многие снова оказываются на улице, превращаются в жуликов, воров, а то и бандитов.
Сталин задумчиво потер трубку пальцами и произнес:
– Надо обязательно найти способ… направить это молодое поколение в нужное русло.
– Но как, товарищ Сталин? Они из ворот детского дома разбредаются, как осенние листья по ветру. Уследить за ними – задача невыполнимая…
После этого разговора на левом берегу Волги началась работа. Именно тогда для выпускников детских домов и был создан совхоз с громким названием – "Кузнец социализма".
В те времена эти края были настоящей глушью. Бескрайние степи, где на сотни верст не встретишь ни селения, ни путника. Совхоз развернулся на этих просторах с небывалым размахом. Сюда съехались молодые комсомольцы и сироты со всей страны. Они жили здесь, работали, делили кров и пищу, словно большая многонациональная семья.
Для Давида это место стало настоящим открытием. Впервые он встретил столько разных людей: белорусов, молдаван, татар, армян. Даже в совхозной столовой была своя пестрая палитра. Поваром первых блюд был украинец, за второе отвечал узбек, а выпечкой занимался Ахат – кавказец, в котором смешались грузинская и кабардинская кровь.
Ахат был человеком сложной судьбы. Его история, услышанная позже, потрясла Давида. Дяди по материнской линии, не принявшие "позора" смешанного брака, убили отца Ахата. Потеря любимого мужчины довела мать до самоубийства. Бабушка ненадолго дала мальчику тепло и кров, но вскоре умерла. Родственники отказались принимать "бастарда", и пятилетний Ахат оказался в детском доме.
Сейчас же Ахат был одним из самых ярких людей совхоза. Среднего роста, но с могучими плечами, он обладал невероятной силой и всегда выходил победителем на совхозных состязаниях по борьбе. Давид, невысокий и щуплый, однажды не удержался и бросил вызов метису в спортивном ринге. Бой был скоротечным, но даже Ахату пришлось постараться. Давид проиграл, но его храбрость и настойчивость впечатлили Ахата. С тех пор они стали друзьями.
Ахат, с доброй улыбкой вспоминая ринг, иногда подшучивал над Давидом:
– Ты, немец, не только молотом кузнечным орудовать умеешь, но и в драке норовишь огонь показать. Молодец, дух в тебе есть!
И Давид, зардевшись, кивал, понимая, что в этом новом месте его настойчивость и упорство помогут построить жизнь заново.
За совхозным столом Давид впервые в жизни попробовал такие блюда, как винегрет, окрошку, харчо, голубцы, вареники и даже шашлык. Последний, кстати, был приготовлен специально для него Ахатом, который решил угостить друга чем-то особенным. Запах жареного мяса с приправами, поднимающийся от шампуров, заставил мальчика забыть обо всем на свете. Это было настоящим праздником вкуса – совсем не похоже на скромную похлебку, к которой он привык.
Совхозная столовая вообще поразила Давида. Открытые, длинные столы, сотни людей, которые ели, не прячась и не опасаясь, – все это было для него в диковинку. Вспоминая свое село Мюллер, он никак не мог привыкнуть к этой свободе. Там, в годы голода, еда была чем-то почти запретным, словно грехом, который нужно скрывать. Ели быстро, украдкой, часто в углу, подальше от глаз прохожих. Ставни на окнах закрывались, чтобы никто не увидел, как семья делит скромный кусок хлеба или миску супа. В самые трудные времена они даже прятались с едой друг от друга, чтобы не вызвать зависть или слезы.
Но совхоз жил иначе. Здесь царила общность. Да, жизнь была тяжелой, а работа – изнуряющей, но никто не умирал от голода, и еда перестала быть символом борьбы за выживание. Давид начинал понимать, что значит жить среди людей, делить с ними и труд, и радость.
Работа в совхозе, впрочем, была не только тяжелой, но и бескомпромиссной. Каждый знал: чтобы "ковать новую жизнь", нужно вкладывать в нее все силы. Комсомольцы горели энтузиазмом, гордо называя себя строителями будущего. Старшие товарищи из парткома не отставали – зорко следили за порядком, поддерживали боевой дух лекциями и напоминали о важности их труда.
Клуб в поселении открывался только по особым случаям – чаще всего в честь государственных праздников. А перед танцами непременно звучала торжественная речь или лекция. Это была неизменная часть жизни совхоза – немного официоза, немного веселья.
Давид слушал эти лекции с трудом, не все понимая из-за языка, но чувствовал: здесь все иначе. Это был новый мир, в котором люди работали сообща, жили общиной, и каждый чувствовал свою значимость. Даже такой маленький и неуклюжий парень, как он.
Прошло три года. За это время Давид заметно изменился. Он стал шире в плечах, скулах, а его шея и руки налились мускулами, словно наполненными тяжелым свинцом. Да, именно тяжелым, не дающим подняться металлом. Иначе как объяснить, что в тот период, когда сверстники обычно вымахивают чуть ли не на полметра, он с трудом прибавил каких-то двадцать сантиметров?
– Зато в тебе силы на двоих хватит, – подбадривал его Ахат, хлопая друга по плечу.
– И новый гусеничный трактор "Коммунар" наверняка мне достанется, – смеялся Давид в ответ. – Я ведь, наверное, единственный из всех трактористов, кто может в его кабине работать стоя!
Русский язык Давид освоил неожиданно быстро, чем изрядно удивил всех. Хотя новые слова давались ему с трудом, он поражал окружающих чистым, почти безупречным произношением. Самые сложные для иностранцев звуки – Ч, Щ, Ж, Ы – он произносил так, будто родился с ними.
Научился этому Давид, как кузнец: через наблюдение, упорство и фантазию. Например, чтобы правильно выговорить Ч и Щ, он представлял, как шипит раскаленный металл, резко погруженный в холодную воду. Звук Ж он ассоциировал с шумом напильника, трущегося о сталь.
А особенно трудный для иностранцев звук Ы Давид уже прекрасно знал. Однажды в кузне, помогая отцу, он случайно ударил молотком по пальцу. Ноготь, конечно, почернел на следующий день, но боль в момент удара была такой, что мальчику хотелось завыть, как волк. Вместо этого, сжав зубы до скрежета и растянув губы, он позволил себе лишь глухое:
– Уыыы!
Так что Ы, которой в немецком языке просто не существует, стала для Давида знакомой и даже родной.
Со временем он смог упорядочить в своей голове хаос русского языка – с его множеством падежей, правил и бесчисленных исключений. Как опытный мастер, он подбирал слова так же аккуратно, как гайку к болту.
Но все же оставалась одна слабость – немецкий глагол "haben". Этот универсальный глагол, означающий "иметь", "есть", и просто связку слов, так глубоко укоренился в его речи, что Давид невольно вставлял его даже в русские предложения.
– Ну, ты хабэн, давай быстрее! – мог сказать он товарищу.
Эти случайные "хабэн" его самого ужасно раздражали, но у друзей неизменно вызывали смех.
Так Давид, хоть и старался изо всех сил стать "настоящим русским", все равно сохранял в себе теплый отблеск своей немецкой души.
А вот с техникой у Давида никогда не было никаких проблем. Каждую деталь трактора он мог определить вслепую, просто на ощупь. Будь то "Коломенец", "Запорожец" или "Фордзон-Путиловец", все, что выходило из строя, в его руках быстро обретало вторую жизнь. А одноцилиндровый двигатель "Карлика" Давид вообще разбирал и собирал с такой скоростью, что уже к концу рабочей смены маленький трактор пыхтел, свистел, ехал и уверенно пахал.
Товарищи по МТМ давно заметили, что Давид приходил на работу раньше всех и с нескрываемой радостью. Ему не нужно было напоминать или заставлять: он буквально жил мастерской. Вечером, когда другие рабочие спешили домой, он часто оставался, доводя начатое до совершенства или просто разбирая очередную загадку железного механизма. Не человек, а настоящая машина.
Заведующая, Нина Петровна, души не чаяла в трудолюбивом и рассудительном пареньке. Ее особенно восхищало, что, в отличие от многих совхозных трактористов, Давид не кичился своими знаниями и умением. Он никогда не прятался за фразами вроде "это не моя работа" или "пусть этим занимается специалист". Давид с готовностью брался за любое дело, а чаще сам предлагал помощь, если видел проблему.
– А ведь мог стать бродягой или попрошайкой, – не раз говорила она с гордостью. – Но нет, хватило силы духа и ума найти свое место в жизни. Вот ведь, на ноги твердо встал, как настоящий мужчина.
Одинокая коммунистка, Нина Петровна нередко называла Давида своим сыном, которого у нее никогда не было. И это было не просто словами – она действительно гордилась мальчишкой, который сумел превратить свою непростую судьбу в путь успеха.
Заведующий совхозной мастерской, дядя Антон, когда-то поручившийся за немецкого паренька, теперь тоже не скрывал удовлетворения. Давид оправдал его ожидания. Более того, он так вырос в мастерстве, что Антон доверял ему обучать других трактористов, хотя они зачастую были старше своего наставника.
– Говорил ведь, что толк из него будет, – любил повторять дядя Антон, поглядывая на трудолюбивого парня. – Вон как ребята на него равняются. Настоящая находка, а не работник.
Но за всей этой "взрослостью" подростка порой все еще проглядывалось детство. Особенно ночью, когда, укрывшись с головой под одеяло и крепко зажмурив глаза, он будто видел отца. В его воображении они сидели рядом, как в старые времена, и Давид с гордостью рассказывал о своей новой жизни в совхозе. Он делился каждым успехом: как починил трактор, как освоил новую технику, как помог собрать урожай. Казалось, что отец слушает внимательно, кивая с одобрением.
Конечно же, Давид тосковал и по матери. Да, она выгнала его. Да, предала. Но ведь это была его мать. Материнскую кровь не вычеркнуть, не вытравить. Она текла в нем, жгла, звала к тому, чтобы понять и простить. "Надо обязательно навестить ее," – решил он однажды, сжимая кулаки.
Вот только когда? И как? Жизнь в совхозе была расписана до минуты: то посевная, то уборочная, то тракторы подлатать, то новую задачу поручат. И ведь все дела на нем, на юном комсомольце. Не подведи, не упусти. А вдобавок еще учеба – нужно ведь и трактористом стать, и образование не забросить.
Но даже если бы выпало свободное время, добираться до села Мюллер было непросто. Прямо через Волгу – рукой подать, но транспортного сообщения между берегами не существовало. Лодочники? Их еще попробуй найди, да уговори, чтобы переправили. Оставался долгий прибрежный путь.
Сначала нужно было отправиться вверх по течению Волги – сто километров до города Покровска, который в этом году переименовали в честь Фридриха Энгельса. Теперь он стал столицей немецкой автономной республики. Из Энгельса следовало переправиться паромом через Волгу в Саратов. А потом – снова вниз по течению, еще сто километров, к родным местам.
Давид вздыхал. В один день точно не управишься. Это путешествие казалось ему бесконечно долгим и утомительным. Но где-то в глубине души теплела мысль: "Я все равно найду способ. Обязательно найду".
Было бы желание, а уж оно само выведет. И случилось нечто совершенно неожиданное, о чем Давид даже не смел мечтать. В конце сентября 1932 года совхоз "Кузнец социализма" организовал ярмарку, приуроченную к осеннему завершению полевых работ. Совхозное хозяйство добилось первых мест по всем показателям в Зельманском кантоне. Газеты наперебой восхваляли успехи воспитанников – детей-сирот, которые благодаря труду и заботе выросли настоящими строителями социализма. Всех желающих приглашали посетить ярмарку, чтобы своими глазами увидеть, как работает передовое хозяйство.
Готовясь к празднику, Давид тщательно начистил до блеска свои недавно купленные ботинки, отутюжил сшитые на заказ широкие черные брюки и аккуратную сарпинковую рубашку. Долго стоял перед зеркалом, пытаясь уложить непослушные кудри, которые торчали в разные стороны, как будто насмехаясь над его стараниями. Весь этот процесс сопровождался репетицией речи, с которой ему поручили выступить на митинге. Наконец, капитулировав перед упрямыми завитками, он натянул на голову фуражку, совершенно забыв, что ораторы обычно снимают головной убор перед трибуной.
Давид уже знал, что его портрет появился вчера на доске передовиков труда у здания управления совхоза. Шагая по улице, он то и дело замечал, как его приветствуют и поздравляют односельчане. Смущение слегка раскрасило его щеки, но он лишь кивал в ответ, пытаясь скрыть радость. А сердце-то гулко отбивало ликующий марш – оно было готово выпрыгнуть из груди от переполняющего чувства гордости.
Он знал, чего добился. Еще совсем недавно – простой немецкий мальчишка, изгнанный из дома, а теперь – герой дня. Давид понимал, что его труд, настойчивость и упорство позволили достичь большего, чем он осмеливался представить. Но, несмотря на переполняющую его гордость, он всеми силами старался не выдать свои эмоции. Не хотел, чтобы кто-то подумал, будто он возгордился.
И вдруг он остановился, словно наткнулся на невидимую преграду. Навстречу по широкой улице с утрамбованной грунтовой дорогой шли мать и отчим.
Мгновение, казалось, застыло. Все трое стояли, как окаменелые. Когда-то Давид представлял себе эту встречу совсем иначе. В своих мечтах он возвращался в родное село Мюллер сильным, красивым, уверенным в себе. Местные дети бежали за ним толпой, крича:
– Давид! Давид вернулся!
Он воображал, как войдет в отчий дом, высыплет на стол целый мешок конфет, баранок и пряников, накинув матери на плечи дорогой платок, который давно для нее купил. А отчим и сводные братья будут стоять в сторонке, терзаемые завистью и стыдом.
Но все оказалось совсем не так.
– Мама! – наконец вырвалось у Давида.
Он кинулся к Марии, сгреб ее в свои крепкие руки и прижал к себе. Его мать, еще не успевшая прийти в себя от шока, стояла неподвижно, как будто боялась пошевелиться. Давид держал ее долго, очень долго, словно боялся, что она снова исчезнет, как сон.
Отчим, хоть и старался не показывать виду, не был особо рад встрече с пасынком. Он украдкой разглядывал Давида, словно оценивая его с ног до головы. Три года – срок немалый, и за это время мальчишка заметно изменился: вытянулся, окреп, и выглядел довольно ухоженно. Хорошо сидевшая одежда и уверенная осанка явно говорили о том, что жизнь в совхозе пошла ему на пользу.
Чувствуя, что неловкое молчание затянулось, Детлеф осторожно одернул жену, как будто возвращая всех к реальности:
– Ну все, все. Нам надо идти, а то товар весь разберут, – произнес он с деликатной поспешностью.
Эти слова вдруг выдернули Давида из своих мыслей. Он отпустил мать, сделал шаг назад и строго посмотрел на Детлефа. Однако вместо привычной детской обиды его взгляд был спокойным, даже взрослым. В знак уважения Давид кивнул и протянул руку отчиму.
Майер растерялся. Не ожидая такого жеста, он медленно протянул руку в ответ. Ладонь пасынка оказалась сильной, даже чересчур для подростка, но Давид сдержанно и прямо смотрел ему в глаза. Детлеф почувствовал, что мальчик не собирается демонстрировать силу – наоборот, в этом рукопожатии было что-то примирительное. Добрая, немного смущенная улыбка на загорелом лице Давида говорила о прощении.
Не успел Детлеф что-либо сказать, как за спиной Давида раздался знакомый голос:
– Давидушка, сынок, а я тебя ищу! С ног уже сбилась.
Нина Петровна, заведующая совхозом, спешила к нему. Ее неизменная красная косынка ярко выделялась на фоне нарядной формы: гимнастерка с юбкой вместо привычного комбинезона. Грудь украшал орден Красного Знамени, но на ногах остались простые кирзовые сапоги, будто она только что вернулась с работы.
– Здравствуйте! – приветливо сказала она, обращаясь к Детлефу и Марии. – Вы тоже на ярмарку? Откуда будете?
– Это моя мама, – поспешно ответил Давид, немного смутившись. – Из Мюллера, с того берега.
– А как это? – Нина Петровна удивленно подняла брови. – Ты же говорил, что сирота?
Давид покраснел, понимая, что лучше было рассказать об этом раньше:
– У меня только отец умер… А мама вышла замуж за… Майера.
– Ну тогда понятно, – мягко улыбнулась Нина Петровна, не показывая ни капли упрека. Она дружелюбно подхватила Марию и Детлефа под руки. – Пойдемте, я вам что-то покажу.
Ну конечно же, заведующая совхоза сразу потащила их к доске почета. На ярко освещенной стене красовались портреты лучших работников: доярок, механизаторов, агрономов. Среди них выделялась фотография молодого парня с подписью: «Победитель соцсоревнования, тракторист, комсомолец Давид Шмидт».
Мария, словно зачарованная, осторожно погладила стекло, за которым находился снимок ее улыбающегося сына. Затем, с тревогой и гордостью одновременно, посмотрела на Давида, как будто пытаясь спросить: "Это правда ты?"
Давид смутился, хлопнул себя ладонью по лбу и рассмеялся:
– Вот те на! Нина Петровна, – обратился он к заведующей почти шепотом, – они ведь у меня по-русски читать не умеют. Да и понимают не все. Им перевод нужен.
Нина Петровна улыбнулась, кивнув в знак понимания, и коротко объяснила Марии и Детлефу смысл надписи, переведя все на понятный им язык.
После этого она повела их в общежитие. Помещение оказалось чистым, светлым, с двухэтажными ярусами нар. Вдоль прохода тянулся ровный ряд одинаковых табуреток, а деревянный пол блестел от тщательной чистки. На окнах висели короткие цветастые занавески, добавляя уюта.
Давид вдруг словно вспомнил что-то важное. Он бросился к одной из нар, засунул руку под соломенный матрас и вытащил оттуда аккуратно завернутый бумажный сверток. Развернув его, парень с бережностью достал серый пуховый платок.
– Очень мягкий и теплый, – смущенно произнес Давид, набрасывая платок на плечи матери. – Из козьего пуха.
Мария, будто не веря, присела на край нижней нары. Она долго, с явным трепетом гладила нежный платок на своих плечах. Ее глаза наполнились слезами, но она не проронила ни слова, боясь разрушить этот момент.
Детлеф, видя это, отошел в сторону, уселся на одну из табуреток и закурил. Давид мельком взглянул на отчима, задумался, а затем, словно приняв решение, порылся в кармане брюк и достал небольшой перочинный нож.
Это был нож его родного отца – единственная вещь, оставшаяся ему на память. Давид очень дорожил этим предметом, но сейчас считал, что именно момент требует жертвы. Подойдя к Детлефу, он протянул нож со словами:
– Это тебе.
Детлеф от неожиданности чуть не выронил папиросу. Он осторожно взял нож, словно боялся сломать его или нарушить этот жест, и обхватил Давида за плечи.
– Спасибо… – прошептал он прямо в ухо пасынку. Затем, выдохнув, добавил: – Ты уж прости меня.
Давид лишь крепче сжал его руку, показывая, что все обиды остались в прошлом.
Нина Петровна стояла в центральном проходе общежития, скрестив руки на груди, как будто пыталась удержать себя от излишней эмоциональности. Она смотрела на Давида и его мать, на их трогательную, хоть и сдержанную встречу. На ее лице отражалась смесь гордости, умиления и легкой строгости – та самая неподдельная теплота, которой она обычно окружала своих подопечных.
Она уже все поняла. Ее острый ум и опыт быстро сложили картину: отчего этот мальчишка оказался в их совхозе, почему он с таким рвением взялся за любую работу и как, несмотря на все тяготы, он сумел добиться того, чего многие взрослые не могли. И сейчас, видя перед собой Марию, Нина Петровна испытывала не только сочувствие, но и чувство своего рода справедливости.
"Как же так, мать, допустила такое? – подумала она. – Чтобы свой ребенок был вынужден искать себе место в жизни вдалеке от родных?"
Но внешне она осталась сдержанной. Ее голос прозвучал бодро, но с легкой ноткой наставничества:
– Ты хоть свою речь для митинга выучил? – обратилась она к Давиду, как бы возвращая его из вихря эмоций к делам насущным.
– Конечно! – кивнул Давид с искренней уверенностью, поправляя фуражку.
– Вот и смотри у меня! – слегка повысила голос Нина Петровна, с улыбкой постукивая пальцем по своему ордену, будто намекая на дисциплину. – Ты ведь сегодня наш главный герой. Сам, наверное, видел, сколько людей приехало на тебя полюбоваться. Ты уж не подведи!
Слова управляющей прозвучали как легкий упрек, но в них чувствовалась искренняя вера в парня. Она видела, как Давид от ее слов немного расправил плечи, явно ощутив еще большую ответственность.
Однако ее взгляд снова упал на Марию, которая продолжала сидеть на краю нары, укрытая подаренным платком, будто под защитой сына. Казалось, что женщина с трудом верила происходящему, словно не могла осознать, что перед ней стоит не мальчик, которого она когда-то прогнала, а сильный, уверенный в себе юноша, который стал примером для других.
"Как бы я хотела, чтобы она поняла, что потеряла, – думала Нина Петровна, внимательно наблюдая за ней. – Чтобы она сама наказала себя за ту боль, которую причинила этому парню. Хотя, глядя на ее глаза, кажется, что она уже понимает. Не все ошибки можно исправить, но, может быть, еще не поздно начать заново?"
Мария подняла взгляд на Нину Петровну, будто почувствовала ее мысли. Их взгляды встретились, и в этом коротком молчании заведующая будто передала ей невидимый упрек, но и надежду – шанс искупить свою вину перед сыном.
– А мы с вами, Мария, пока на митинг не пойдем, – внезапно заговорила Нина Петровна, нарушая тишину. – Тут у нас в совхозе есть кое-что интересное. Думаю, вам будет полезно увидеть, где и как ваш сын достиг таких успехов. А заодно и поговорим… о важном.
Она подхватила Марию под руку и слегка кивнула Детлефу, приглашая следовать за ними. Давид остался стоять в проходе, провожая их взглядом. Он знал: Нина Петровна что-то задумала. И хотя он не был уверен, что именно, ему стало легче. С ее заботой он мог не сомневаться, что его мать наконец увидит то, чего он достиг, и, возможно, осознает, каким человеком он стал, несмотря на все испытания.
Нина Петровна, уверенно ведя Марию через широкую улицу совхоза, заговорила:
– Давид – удивительный парень. Скажу прямо: редко встретишь таких трудолюбивых и порядочных. А ведь я помню, каким он сюда голодный и бездомный пришел. Маленький, худой, испуганный, но с таким огнем в глазах… Сразу поняла – с ним надо работать, поддержать, помочь раскрыться.
Мария слушала молча, ее сердце сжималось от каждого слова. Они остановились перед невысоким зданием с широкой крышей – это был местный детский дом, где когда-то начиналась новая жизнь Давида.
– Вот тут, Мария, ваш сын встал на ноги. Здесь он учился быть сильным и самостоятельным. Пойдемте, я кое-что покажу.
Внутри здание оказалось уютным, с просторными комнатами, яркими ковриками на полу и стенами, увешанными фотографиями. Нина Петровна остановилась у одной из досок и указала на черно-белый снимок. На нем – совсем еще мальчик Давид, в слишком большом комбинезоне, с серьезным, но решительным взглядом, стоял рядом с трактором.
– Первый год у нас, – пояснила Нина Петровна. – Тогда он даже ключ в руках держать толком не умел. А теперь посмотрите на него – механик, передовик, да еще и пример для других ребят.
Мария медленно провела пальцами по фотографии. Она не могла отвести взгляда от лица сына. В этот момент ее пронзила боль: все те годы, когда он здесь рос и становился взрослым, она не была рядом.
– Это еще не все, – продолжила Нина Петровна и повела ее дальше.
Они зашли в просторную комнату, похожую на мастерскую, но вместо тракторов здесь были чертежи, схемы и макеты.
– Здесь Давид обучает других ребят. Видите? Его идеи. – Заведующая указала на аккуратные записи и зарисовки на доске.
Мария покачала головой, не веря своим глазам.
– Ваш мальчик, Мария, помогает другим стать лучше. Это не только трудолюбие, но и доброе сердце. Знаете, многие из нас могли бы озлобиться, но он выбрал другой путь.
Мария не выдержала. Она закрыла лицо руками и беззвучно заплакала.
– Я все понимаю, – сквозь слезы прошептала она. – Я совершила ошибку, страшную ошибку…
Нина Петровна мягко положила руку ей на плечо.
– Да, вы потеряли многое, – сказала она, не пытаясь утешать. – Но пока Давид смотрит на вас с надеждой, у вас есть шанс это вернуть. Все зависит от вас.
В этот момент дверь приоткрылась, и внутрь заглянул Давид.
– Мама, – его голос был тихим, но полным любви, – все в порядке?
Мария подняла на него заплаканные глаза и кивнула.
– В порядке, сынок. Теперь – да.
Она встала, смахнула слезы и, крепко обняв его, впервые за долгое время почувствовала, что ее сердце нашло покой.
До митинга оставалось два часа, и Давид потащил мать с отчимом в совхозную мастерскую. Мать явно смущалась, потому что к ее сыну постоянно подходили рабочие мастерской, жали ему руки, похвально хлопали его по плечу и что-то говорили на русском. И лишь один взрослый высокий мужчина со свернутой газетой под мышкой обратился к нему на немецком языке:
– Der Traktor vom Prochor startet nicht. Wirf bitte einen Blick drauf, – сказал он, имея в виду, что трактор у Прохора не заводится и нужно на него взглянуть.
– Дядя Антон, давай не сейчас, – попросил Давид, – ко мне родители приехали.
– Хорошо, только не забудь, пожалуйста, – Антон в упор рассматривал гостей.
Давид, заметив, как мать с отчимом переглядываются, весело произнес:
– Видите, какие у меня тут дела? Даже дядя Антон не может без меня!
Он улыбнулся, но в его голосе звучала гордость. Парень уверенно шагнул к ближайшему трактору и, похлопав по его массивному колесу, добавил:
– Вот этот трактор мы вместе с ребятами чинили всю прошлую неделю. Старый совсем, но теперь работает как новенький!
Мария, глядя на сына, чувствовала горькую радость. Она понимала: он стал таким благодаря своей борьбе, своему труду, но без нее. Отчим, не зная, что сказать, только кивал, хотя по его виду было заметно, что он искренне впечатлен.
Давид продолжал рассказывать, показывая различные детали мастерской: наборы инструментов, аккуратно развешанные на стенах, большой стеллаж с запчастями. В какой-то момент он вынул из кармана сложенный лист бумаги.
– А вот это, – сказал он, разворачивая лист и показывая чертеж, – мой проект. Мы с ребятами собираемся переделать один старый плуг. Если все получится, он будет легче и быстрее.
Мария смотрела на чертеж, не понимая деталей, но восхищаясь тем, как уверенно сын о нем рассказывает.
– Ты сам это придумал? – тихо спросила она.
Давид засмеялся.
– Не совсем. Нина Петровна меня подтолкнула, ну а дальше – книги, практика. Тут же, если хочешь чего-то добиться, надо головой работать, не только руками.
Мать покачала головой, глядя на него. В ее глазах застыло восхищение, смешанное с болью.
– А можно я помогу? – неожиданно произнес Детлеф, указывая на чертеж.
Давид удивленно посмотрел на отчима.
– Вы в чертежах разбираетесь?
– Ну, немного. В детстве отец меня научил… – Детлеф неуверенно улыбнулся.
– Тогда давайте! – оживился Давид. – Вон там детали.
Детлеф, ощутив добродушный тон пасынка, сразу включился в работу.
Мария села на деревянный ящик, наблюдая за тем, как ее сын и муж обсуждают что-то у верстака. Впервые за долгое время она почувствовала слабый, но ясный огонек надежды.
"Может, еще не все потеряно," – подумала она, сжимая в руках чертеж, который сын ей отдал.
Потом тройка прямиком направилась в столовую. Давиду очень хотелось познакомить родителей с другом Ахатом.
Правда, пообщаться им не удалось. На кухне сегодня был полный аврал: варили, жарили и парили не только для своих, но и для многочисленных гостей ярмарки. Повар Назарий, выкроив минутку времени, подсел к Шмидтам с тарелкой еще горячих пирожков с картошкой и тремя кружками компота.
– Побалуйте себе, я зробив це сам, – предложил он, вытирая тыльной стороной ладони выступивший пот с покрасневшего от работы лица.
– У вас очень хорошо тесто получилось, – сказала Мария на немецком.
Давид перевел, погладив мамину руку, посмотрел ей в глаза и тихо добавил:
– Ну мама, у твоих штрудлей тесто лучше получается. Правда!?
– О! – пробасил одессит, услышав знакомое слово. – Штрудель! Я теж можу їх спекти. Делов-то: яблоки, мука да корица.
– Какие яблоки? – очень удивился Давид.
– Ну які вони! Ті шо в рулоні. Пироги з яблуками.
– Да нет же! – возразил Давид, рассмеявшись. – В наших штрудлях яблоками и не пахнет.
Он перевел разговор родителям, и все трое весело рассмеялись.
– Штрудли – это тушеное мясо с квашеной капустой, картошкой и сверху с парными рулетиками из теста, – пояснил Давид, воочию представляя себе, как мама подает на стол его любимое блюдо. Воспоминание было таким ярким, что казалось, он почти чувствовал аромат свежих штрудлей, витающий по дому. – Кушать можно без хлеба. Вместо хлеба эти самые штрудли.
– Жити століттям, вчитися століттям! – сказал на прощание, вставая из-за стола Назарий. – Запитайте у мами рецепт цих штруделів, ми будемо робити їх для цілого радгоспу.
Мария улыбнулась, слегка смущенная этим предложением, но в глубине души ей было приятно, что любимое семейное блюдо теперь могло стать частью жизни сына и его новых друзей.
Сидя за столом и с умилением поедая угощение повара, Давид заметил, что отчим нервничает и ерзает на своем месте.
– Что-то не так? – напрямую спросил он Детлефа, пристально глядя ему в глаза.
– Да нам на ярмарке надо кое-что купить, – замялся отчим, по привычке потерев колено. – Боюсь, что разберут, пока мы тут сидим.
Давид улыбнулся и махнул рукой, словно разгоняя его беспокойство:
– Не переживай! Год был урожайным, на всех хватит. Не в лавках, так на складе найдем все, что вам надо. Тут уж без вопросов.
Детлеф сдержанно кивнул, но заметное напряжение в его плечах чуть ослабло. Мария, наблюдая за этой сценой, задумчиво смотрела на сына. Она видела, как уверенно Давид вел себя – совсем как взрослый мужчина, не только сильный, но и готовый взять на себя заботу о близких.
– Пойдемте после обеда, – добавил Давид, словно подытоживая. – Я помогу вам выбрать самое лучшее. Здесь все знают меня, так что у нас проблем точно не будет.
Мать и отчим переглянулись. Даже такие простые слова сына были пропитаны заботой и внутренней уверенностью, что заставило их снова почувствовать, насколько изменился и возмужал Давид.
После небольшого перекуса, Давид с Марией и Детлефом поспешили к дому управления, где уже собрались жители совхоза и гости ярмарки. На сколоченной из свежих досок сцене уже стояло все управление совхоза. Заметив Давида, Нина Петровна демонстративно помахала ему рукой:
– Давай, поднимайся сюда!
Она предоставила слово победителю соцсоревнования, Давиду Шмидту.
Все дружно зааплодировали. Молодой комсомолец, смущаясь, подошел к высокой, покрытой красным материалом трибуне.
Давид робко подошел к краю трибуны, теребя в руках свою фуражку. Он сразу понял, что будет за ней смешно выглядеть и поэтому лишь встал рядом. Герой дня оглядел собравшихся – людей было много, и большинство смотрели на него с искренним интересом и одобрением.
– Давай, Давид, не стесняйся! – подбодрила его Нина Петровна, ободряюще махнув рукой.
Он набрал в легкие воздуха, словно собираясь прыгнуть в ледяную воду, и начал говорить.
– Товарищи! – голос его дрогнул, но он быстро взял себя в руки. – Мы все знаем, что успех совхоза – это общий труд. Труд всей нашей большой семьи…
С каждой фразой Давид становился увереннее. Он говорил о том, как важно работать сообща, как он гордится своими товарищами, и как они вместе добиваются все новых побед. Его слова звучали просто, но искренне, а жесты выдавали неподдельное волнение.
Тем временем Мария, стоя в первом ряду, с удивлением смотрела на сына. Ее мальчик, еще недавно совсем ребенок, теперь стоял перед сотнями людей и говорил так, будто это было его призвание.
Детлеф тоже слушал внимательно, не сводя глаз с Давида. Он будто впервые увидел в нем что-то большее, чем просто подростка. Его взгляд, сначала холодный, постепенно смягчался.
Когда Давид закончил, толпа разразилась аплодисментами. Даже самые строгие старожилы совхоза, сидящие в первом ряду, одобрительно кивали. Нина Петровна не скрывала улыбки – она гордилась своим воспитанником.
– Молодец! – громко выкрикнул кто-то из толпы.
Давид смущенно поклонился, спеша уйти со сцены. Мария, не выдержав, шагнула к нему навстречу и, едва он спустился, крепко обняла.
– Ты настоящий мужчина, Давидушка, – прошептала она, не удержав слез.
Отчим молча протянул руку. Давид посмотрел на нее секунду, потом пожал ее твердым, взрослым рукопожатием.
– Мы гордимся тобой, – выдавил из себя Детлеф, глядя Давиду прямо в глаза…
После митинга Давид повел мать и отчима по рядам ярмарки, растянувшейся от поселка до самого берега Волги. Родные почему-то передумали что-либо покупать. Отчим невнятно пробормотал, что нужную деталь для сеялки он и сам сможет сделать.
Давид с удивлением наблюдал за тем, как родители торопились покинуть ярмарку. Только что, еще за столом, они казались спокойными, но теперь их лица будто потемнели. Мать избегала его взгляда, а Детлеф, стиснув губы, глядел куда-то вдаль, к Волге.
– Мама, а как же поросенок? Ты же так хотела… – попытался остановить их Давид.
Мария замешкалась, но не обернулась.
– В другой раз, Давидушка, – сказала она как можно спокойнее, но голос дрожал. – Зима впереди, лучше подождем.
Лишь однажды Мария задержалась у прилавка с высокими горками отборного картофеля. Она бережно взяла в руку один бледно-розовый плод, равномерно усыпанный десятком красных глазков, и восхищенно произнесла:
– Боже, какая красота. Как на подбор: яблочко к яблочку!
– Этот сорт у нас здесь называют «Лапоть», – стал расхваливать свой продукт продавец, – очень хороший! Неприхотливый. Куда не бросишь, везде взойдет. Советую взять на семена.
Мария посмотрела на Детлефа, но тот категорично повертел головой и пошел дальше. Супруга поспешила за ним.
Отпускать родных с пустыми руками Давид счел неприемлемым.
– Ефим, у тебя есть мешок? – обратился он к продавцу. – Насыпь мне два ведра. Деньги я тебе потом занесу.
Давид с легкостью забросил покупку себе на плечо и поспешил догонять мать с отчимом.
Мария и Детлеф, заметив, что Давид нагоняет их с мешком картофеля на плече, остановились у следующего ряда прилавков. Детлеф скрестил руки на груди и нахмурился.
– Зачем ты это сделал? – недовольно бросил он, не дожидаясь объяснений.
– Просто так, – пожал плечами Давид, улыбнувшись. – Вам же картошка понравилась. А тут, говорят, самый лучший сорт. Пусть будет.
Мария смутилась, взгляд ее скользнул по мешку, который Давид с легкостью поставил на землю.
– Зачем ты тратишься? – укоризненно произнесла она, хоть в голосе ее слышалась благодарность. – Мы ведь только на ярмарку посмотреть приехали. Денег у нас нет.
– Мам, да брось ты. Это не трата, а подарок. Ничего страшного, – Давид махнул рукой. – К тому же я сам этот сорт садил в прошлом году. Растёт, как говорят, «и в огне, и в воде». Вам точно пригодится.
Детлеф посмотрел на мешок, потом на Давида. Губы его чуть дрогнули, но он удержался от улыбки.
– Ну, раз уж ты так настаиваешь, – проворчал он, хотя голос стал мягче.
– Настаиваю, – весело подтвердил Давид.
На берегу Волги их ждал знакомый рыбак в новой лодке. Давиду стало жутко стыдно за свою давнюю кражу, но он не подал виду. Сосед радостно приветствовал подросшего пасынка кузнеца, видимо, не подозревая, что тот причастен к пропаже его старого суденышка.
– Ну, здравствуй, Давид, – бодро произнес рыбак, крепко пожимая ему руку. – Сколько лет, сколько зим! Слышал, ты тут звезда, весь совхоз о тебе говорит. Молодец, парень!
Давид напряженно улыбнулся, глядя на рыбака, который уже помогал Марии сесть в лодку. Давид аккуратно уложил мешок картофеля на дно.
Перед глазами на миг промелькнула та давняя ночь, когда он угнал старую лодку рыбака, чтобы перебраться через Волгу.
– Какая огромная у вас лодка теперь, – проговорил Давид, чтобы отвлечься от мыслей, и похлопал по борту нового судна. – Прямо загляденье!
– Ага, – хмыкнул рыбак, поправляя весло. – Твой отчим помог собрать. Хорошая, надежная. Правда, та, старая, мне дорога была… Ну да ладно, чего уж теперь.
Давид почувствовал, как у него вспотели ладони. Ему вдруг стало казаться, что рыбак знает о той краже, но молчит из уважения к его матери или из-за доброты.
– А вы, как, часто теперь рыбачите? – попытался сменить тему Давид.
– Конечно! Волга-то у нас щедрая. Ну, хватит болтать, пора отправляться.
Мария и Детлеф уже устроились в лодке, и рыбак подал Давиду руку, прежде чем оттолкнуться от берега.
– Ты заходи как-нибудь. Помнишь, как я тебе мальком рыбу ловить показывал? Посидим, поговорим.
Давид кивнул, не найдя слов. Когда лодка отплыла, он долго стоял на берегу, глядя на удаляющееся судно. В голове смешались стыд, благодарность и желание все исправить.
"Как-нибудь", – подумал он. – "Как-нибудь я обязательно расскажу ему правду. И сделаю все, чтобы заслужить прощение".
В среднем Поволжье зима оказалась как всегда холодной и снегообильной. Уже к середине декабря, ведь к этому времени морозы опустились ниже двадцати, Волга покрылась льдом.
Давид находился в помещении правления совхоза, как вдруг где-то недалеко раздались мощные взрывы. Давид невольно вздрогнул. Грохот был таким мощным, что казалось, сам воздух содрогнулся. Стекла в окнах мелко задребезжали, а у некоторых дверей зазвенели небрежно прикрученные петли. Люди, находившиеся в помещении правления, на мгновение замерли, будто пытались понять, что произошло.
Нина Петровна, всегда осведомленная и спокойная, бросила взгляд на Давида и пояснила:
– Это на том берегу, в вашем Мюллере. Там теперь колхоз организуют. Вот и взрывают церкви.
Слова, казалось, не вызвали у нее никаких эмоций – будничное сообщение, ничего больше. Но для Давида они прозвучали, как гром среди ясного неба.
Он медленно поднялся и подошел к окну. Где-то вдали за белоснежными просторами Волги поднимались клубы серого дыма, расплывавшиеся в морозном воздухе.
– Церкви? – переспросил он, словно не веря.
Нина Петровна кивнула.
– А что ты хотел? Теперь там будет новая жизнь, без поповского дурмана.
Давид стиснул кулаки. Он чувствовал, как поднимается что-то тяжелое и болезненное из глубины его души. Перед глазами вдруг возникли образы кирх, которые он так хорошо помнил с детства. Высокие шпили, уходящие в небо, готические окна, отражающие солнце, запах холодного камня и воска внутри. Это были не просто здания. Это были вехи памяти его народа, свидетели их трудов и надежд.
– Ну а здания-то здесь при чем? – неожиданно громко вырвалось у него. Он даже сам удивился своей дерзости. – Могли бы там контору или клуб сделать.
Нина Петровна бросила на него внимательный взгляд.
– Слишком много они означают, – произнесла она сдержанно. – А тебе-то что? Ты разве верующий?
Давид замолчал. Что он мог ответить? Нет, он не был верующим. Комсомольские собрания, агитации, рассказы о новом мире – все это захватило его дух. Он верил в будущее, верил в свои силы, но отчего-то сейчас ему было больно.
Он не стал рассказывать Нине Петровне о том, как когда-то слышал истории, что его прапрапрадед, Вольфганг Шмидт, вложил свое мастерство в строительство этих кирх. Говорили, что он лично выковал металлические перекладины и растяжки, которые держали колокола. Давид чувствовал, как невидимая связь с его далеким предком тянется через века. Это была часть его наследия, его корней.
В тишине, которая воцарилась после взрывов, Давид услышал, как где-то вдалеке лениво завывал зимний ветер. На душе было тяжело, но он сдержал свои чувства. Оправившись, он снова опустился на свое место, будто ничего не произошло. Впереди была работа, а личные мысли могли подождать.
– А ты не хочешь мать с отчимом проведать? – как бы невзначай обратилась Нина Петровна к Давиду. – Нам поручили взять над колхозом шефство. Туда уже прислали из Саратова комсомольцев. Зимой они там без кола и двора. Им даже спать негде и не на чем, не говоря уже про еду. Отвезешь туда муки, картошки и тушу свинины. Из одежды четыре стеганки и столько же пар валенок прихвати.
На предложение Нины Петровны Давид среагировал с живым интересом. Он попытался скрыть свою радость, но уголки губ сами собой поднялись в легкой улыбке. Ему приятно было не только то, что он наконец сможет повидать мать, но и тот факт, что эта поездка станет чем-то значимым. Давид не любил сидеть без дела, и ему импонировала идея быть полезным, особенно в условиях, когда помощь нужна не просто соседям, а целой группе людей, приехавших с энтузиазмом строить новую жизнь.
– Сделаю все, как скажете, Нина Петровна, – ответил он, поднимая глаза на заведующую.
В этот момент его взгляд невольно задержался на ее белом платке. Легкий, словно паутина, он красиво лежал на ее плечах. Это был тот самый платок, который Давид подарил ей неделю назад, после нескольких дней мучений, размышлений и подсчета скудных накоплений. Тогда, на ее день рождения, она встретила его с улыбкой, приняла подарок и тут же накинула платок на голову, будто платок был самым ценным в мире.
Сейчас, глядя на этот белоснежный аксессуар, Давид почувствовал тепло внутри. Было приятно знать, что подарок не забыт, что он нужен. И, возможно, именно этот маленький знак внимания укрепил доверие между ними.
– Поедешь завтра спозаранку, – продолжила Нина Петровна. – Упакуем все, чтобы ничего не помялось и не потерялось. А к вечеру навестишь родных. Переночуешь у матери и к вечеру следующего дня вернешься.
Давид кивнул.
– Ну, значит, договорились, – подытожила Нина Петровна. – А теперь иди, отдохни. Завтра день будет долгий.
– Спасибо, Нина Петровна, – ответил он, слегка смущаясь, и вышел из кабинета, чувствуя, как за ним следят её внимательные глаза…
Выехать рано утром на следующий день не получилось. Сцепления оглобель держались лишь на честном слове. Давид живо представил себе, как они ломаются посреди заснеженной дороги через реку, и ему одному приходится тащить сани на своем горбу. Пришлось задержаться. Пару часов ушло на то, чтобы разобрать и перековать в мастерской проржавевшие части.
– Теперь полвека выдержат, – самодовольно произнес Давид, разглядывая свою работу.
Тяжело нагруженные сани с шефской помощью для новорожденного колхоза добрались до места назначения лишь после полудня. Давид, хорошо знавший свое родное село Мюллер, быстро сориентировался в улицах. Однако главной проблемой было то, что большинство односельчан еще не догадывались, что у них организуется колхоз, а тем более не знали, кто станет его руководителем и где расположится контора. Напуганные взрывами церквей, многие жители и вовсе не откликались на стук и не открывали двери.
Зимой солнце садится быстро, и село рано погружается в темноту. Давид заметил один дом с ярко освещенными окнами, выделявшийся на фоне снежной улицы. Он догадался, что именно здесь могли расположиться комсомольцы, и оказался прав.
Начальница штаба, хабалистая женщина явно на позднем сроке беременности, расписалась в получении груза. Трое полупьяных мужиков лениво сбросили баулы и мешки с саней прямо в снег. Давид укоризненно посмотрел на них, собираясь что-то сказать, но, сдержавшись, лишь махнул рукой. Дернув уздечку, он направил лошадь дальше. Животное, будто понимая настроение хозяина, неспешно тронулось, легко таща по занесенной снегом улице уже пустые сани.
Отчий дом Давид нашел без труда. Подъехав вплотную к крыльцу, он остановил лошадь и, не распрягая, привязал ее к поручням перил. С досадой заметил, что древесина сильно прогнила и давно требовала замены. Впрочем, он знал, что совхозная лошадь послушна – ее можно было бы привязать хоть к стеблю травы, и она осталась бы стоять на месте, словно прикованная.
В одном из окон дома едва заметно мерцал блеклый свет керосиновой лампы. Давид подошел ближе, подтянулся и постучал по раме. Ответа не последовало. Видимо, стук оказался слишком слабым, чтобы его услышали. Тогда он обошел дом и кулаком громко забарабанил по двери.
Через какое-то время за дверью послышались шаркающие шаги. Следом донесся недовольный голос отчима:
– Кто там?
– Да открывай же! – весело крикнул Давид. – Или хотите гостя на морозе оставить?
– Что-то случилось? – Детлеф впустил Давида в дом, коротко пожал ему руку и добавил с некоторой настороженностью: – Почему на ночь глядя?
– Меня по делам в ваш колхоз прислали, – ответил пасынок, стряхивая снег с валенок. – Вот напоследок и решил к вам заглянуть.
– Значит, и у вас уже знают про наше горе? – буркнул отчим, будто сам с собой, опуская взгляд.
– Ты о чем? – удивился Давид, нахмурив брови.
– Да про эту чертову коллективизацию, – пробормотал Детлеф, тяжело вздыхая.
– А что так грустно? – с неподдельным удивлением спросил Давид, пожимая плечами. – Работать вместе-то надежнее. Вы же сами видели, как у нас в совхозе все налажено.
Мария тем временем подошла к сыну, обняла его и, ни слова не говоря, помогла снять стеганку. Давид раскрыл свой вещмешок и с улыбкой вывалил на стол его содержимое: пачка конфет, пара банок консервов и два больших куска хозяйственного мыла.
– Может, в хозяйстве пригодится, – произнес он, протягивая мыло матери.
– Еще как пригодится! – всплеснула руками Мария, не скрывая радости. – Ты присаживайся за стол, я сейчас тебе супу налью.
Из соседней комнаты вышли трое сводных братьев. Их взгляд больше привлекали гостинцы Давида, чем он сам.
– Так вы уже вступили в колхоз? – спросил Давид, усаживаясь за стол.
– А нас разве спрашивали? – возмущенно бросил Детлеф. – Всех несогласных тюрьмой и конфискацией пугали.
– Нам-то чего бояться, – вставила Мария. – У кузнецов никогда земли особой не было. Только огород, и то с десяток аршин.
– Дура ты, – не выдержал Детлеф. – Если все отдадут землю в колхоз, зачем тогда кузнец? Без своего хозяйства с голоду сдохнем!
Мария молча поставила перед сыном тарелку с супом.
"Пустые щи", – с разочарованием отметил Давид, едва взглянув на еле заметный слой капусты. За день он порядком проголодался.
Мария уловила его блуждающий взгляд и, тяжело вздохнув, тихо призналась:
– Мы снова голодаем. Картошку, что ты подарил на семена, до весны сохранить не удалось.
Давид почувствовал, как к горлу подступило сожаление. Он ругал себя за то, что не взял с собой хотя бы мешок овощей – в их совхозе этого было в избытке.
– В колхозе вам будет легче, – сказал он, стараясь говорить уверенно. – Если земли сложат вместе, без техники их не обработать. А где железо, там и кузнецы нужны.
Ответа не последовало. Никто не поддержал его слов, но и возражать не стали. Давид, чувствуя повисшую в комнате тишину, молча доел суп. Он чувствовал, что разговор не задался, и, кажется, затянулся дольше, чем хотелось.
Внезапно, сам для себя, он резко поднялся и сказал:
– Ну, знаете, мне пора.
В глубине души Давид надеялся, что отчим остановит его, начнет уговаривать остаться ночевать. Что сводные братья кинутся распрягать лошадь, а мать постелет ему теплую перину из пушистого гусиного пуха. Но ничего подобного не произошло.
Детлеф нехотя поднялся из-за стола, развел руки в стороны и сухо произнес:
– Ну, раз пора, то, конечно, надо ехать.
Затем, закурив папиросу и накинув полушубок, он вышел в сени, даже не взглянув на пасынка.
Мария растерянно посмотрела на сына. Она молчала, но в ее взгляде читалось бессилие. Один тяжелый вздох дал понять, что она в этом доме ничего не решает.
Давид почувствовал горечь, но не позволил себе показать это. Он хотел было обнять мать на прощание, почувствовать тепло ее рук. Однако, вместо этого, как-то неловко похлопал ее по плечу.
– До свидания, – сдержанно проговорил он и вышел на улицу.
Застоявшийся и продрогший конь рысцой понес сани прочь от дома, некогда дорогого сердцу юноши. Давид чувствовал, как холодный ветер пробирается под воротник, но не мог отвести взгляд от дома, постепенно исчезающего вдали.
Через несколько минут он достиг берега Волги. Небо над ним сияло тысячами звезд, словно кто-то рассыпал драгоценные камни по бархатной черноте. Мягкий свет полнолуния отражался в белоснежных сугробах, создавая впечатление, будто ночь сама по себе светится. В такую зимнюю ночь можно было видеть на километры вперед – вся округа лежала перед ним, как на ладони.
И вдруг тишину прорезали выстрелы. Конь, испуганно всхрапнув, рванул вперед, и сани в мгновение ока вынесло на заснеженный лед реки. Давид резко оглянулся на шум – за его спиной, где-то в стороне села, раздался гогот пьяных комсомольцев.
И тут, словно вторя хаосу, с берега послышался сердечный девичий вопль:
– Vater, was hast du uns angetan?! (Отец, что же ты с нами сделал?!)
Давид натянул вожжи, и конь послушно остановился, утопая голенями в рыхлом снегу. Юноша, не раздумывая, соскочил с саней и поспешил к тому месту, откуда доносился крик.
Подойдя ближе, он различил под голым ветвистым деревом четыре укутанные в темные одежды фигуры. Они стояли молча, как статуи.
– Что случилось? – спросил Давид по-немецки, стараясь говорить мягко, чтобы не напугать их. – Могу я вам помочь?
Ответом было лишь приглушенное всхлипывание.
– Амалия? – пригляделся Давид, узнав одну из девушек. Это была швея, которую он видел пару раз раньше. – Я Давид, сын кузнеца. Ты как-то помогла моей маме перекроить платье.
Девушка подняла голову, глаза блестели от слез.
– Добрый вечер, Давид, – едва слышно отозвалась она, дрожа всем телом.
– Какой к черту добрый?! – возмутился он, шагнув ближе. – Что вы здесь делаете, на таком морозе?
Амалия. Вскрик над Волгой
День рождения Амалии выпал на жаркий понедельник, 19 сентября 1910 года – этот факт ее мать любила вспоминать всю жизнь.
Накануне, несмотря на запрет своей строгой матери-католички Анны-Розы, Мария-Магдалена отправилась со свекровью на богослужение в лютеранскую церковь в приволжском селе немецких переселенцев Мюллер. Пастор убедил беременную женщину, что ей не только можно, но и нужно бывать в Храме Божьем, чтобы благодарить Всевышнего за дар новой жизни, чье сердце бьется у нее под сердцем.
А уже на следующее утро, в начале трудовой недели, Мария-Магдалена разрешилась. Кажется символичным, что новорожденную назвали Амалией – ведь это древнегерманское имя означает «трудолюбивая». Однако история имени оказалась куда запутаннее.
Бабушка, Анна-Роза, настаивала на том, чтобы девочку назвали католическим именем Амалия. Ее зять Георг, убежденный лютеранин, не стал спорить. Он был уверен, что имя выбрано в соответствии с церковным календарем имен святых и покровителей. «Что ж, имя хорошее», – подумал он, и вопрос был закрыт.
Но Анна-Роза видела в этом имени нечто большее. Почти через два десятилетия, на смертном одре, она призналась своей внучке в тайне. Священник католической церкви однажды рассказал ей другое, латинское значение имени Амалия – «достойный противник».
Анна-Роза не могла простить своей дочери Марии-Магдалене ни брака с лютеранином Георгом Лейсом, ни ее отступничества от католической веры. Но она видела в Амалии шанс все исправить. Воспитание внучки в католическом духе стало для нее личной миссией. Ради этого, овдовев, она нашла повод переселиться в дом зятя-лютеранина, надеясь, что время и ее усилия сделают свое дело.
Мать Георга, Эмма, возможно, догадывалась о планах своей сватьи, которая особо и не пыталась их скрыть, но всерьез их не воспринимала. Проповедник лютеранской церкви уверял: согласно догматам, католик мог стать евангелистом (так официально называют протестантов-лютеран), но обратный переход был невозможен. Поэтому Эмма совершенно спокойно отнеслась к тому, что ее сын взял в жены католичку.
К тому же, сама того не осознавая, Эмма придерживалась весьма либеральных взглядов, даже не зная такого слова. Задолго до свадьбы любимого сына она во всеуслышание заявила, что примет сноху любого рода и вероисповедания:
– Даже если это будет женщина из киргизских степей или из заморской Японии. Лишь бы она сделала Георга счастливым.
Более того, Эмма была готова смириться даже с худшим, по ее мнению, вариантом – если бы сын женился на русской.
– Упаси, конечно же, Господь! – молилась она, едва представив такое. Ведь в таком случае Георгу пришлось бы не только покинуть родительский дом, но и уйти из немецкого села.
Царские законы для переселенцев были строги: колонисты давали клятву соблюдать их, ступая на русскую землю. Одним из таких законов запрещалось склонять православных к переходу в другую веру под страхом сурового наказания. Принуждать к крещению мусульман, напротив, разрешалось, а православных – ни в коем случае.
Эмма никогда не слышала о смешанных русско-немецких семьях, да и ее родители тоже. Но она догадывалась, что если бы Георг женился на русской, ему пришлось бы перейти в православие. Жить с русской женой и оставаться лютеранином было немыслимо в те времена: венчание и крещение детей допускалось только при единой вере обоих супругов и их семей.
Честно говоря, при всем своем "либерализме" Эмма облегченно вздохнула, когда Георг привел в дом всего лишь католичку. Тем более, что Мария-Магдалена сама изъявила желание перейти в лютеранство. А когда выяснилось, что она к тому же оказалась доброй, трудолюбивой и чистоплотной снохой, Эмма убедилась окончательно: вероисповедание – это не главное. Оно должно помогать людям жить и любить, а не возводить преграды на их пути.
Дед Амалии, Иоганн Лейс, был человеком редкого мастерства: хлебороб, плотник, каменщик, а на старости лет увлекся еще и виноделием. Именно он спроектировал и собственноручно построил дом, где позже родилась Амалия. Это был добротный, четырехкомнатный дом, выложенный из дикого природного камня и покрытый деревянной кровлей.
За домом находились большой амбар и просторный хлев для домашнего скота. Хозяйский огород простирался до самой реки, на сто метров, усеянный бесчисленными грядками и несколькими яблонями. У самого берега, на высоком склоне, Иоганн еще в расцвете своих сил вырыл просторный погреб.
Этот погреб был настоящим шедевром, разделенным на три части. Первая – ледник, где круглый год хранились многокилограммовые куски льда, заготовленные зимой на реке. Вторая – овощное хранилище. А третья – небольшое сводчатое помещение, выложенное из того же природного камня. Здесь, как говорил сам Иоганн, происходило «дозревание» его самогонного вина.
Иоганну завидовали не только соседи-колонисты. Русские крестьяне из ближайших деревень специально приезжали, чтобы полюбоваться на его мастерство и перенять опыт. Его сооружения, будь то дом или погреб, стали предметом восхищения и символом трудолюбия и находчивости настоящего немецкого мастера.
Семья Лейс была большой и дружной. После Амалии на свет появилось еще пятеро дочерей: Мария, Эмилия, Рената, Роза и Анна. Девять женщин и один мужчина. Не жизнь, а малина! Усилиями многочисленного женского состава в доме Лейс всегда царили чистота и порядок. Каждый домочадец был накормлен, одет и ухожен.
Погреб и чердак ломились от запасов: мясо, шпик и копченая колбаса, вяленая рыба, топленое свиное и сливочное масло, варенье и соленья, сушеные фрукты, ягоды и грибы – все было припасено с любовью и тщанием. В сундуках аккуратно хранились мотки пряжи и бесчисленные отрезы ткани, которые могли бы обеспечить одеждой не одно поколение.
Работа на поле – пахота, сев и жатва – ложилась почти полностью на плечи Георга. Он справлялся с этим стойко, хотя время от времени ему помогали женщины. В их амбаре никогда не было пусто: закрома были до краев заполнены зерном, мукой, фасолью и кукурузой.
Однако мысли о том, чтобы завести еще одного ребенка, вызывали у Георга тревогу. Он считал, что и так несет немалый груз ответственности. Поэтому, узнав, что Мария-Магдалена снова ждет ребенка, он был скорее озадачен, чем рад.
Но Бог в этот раз подарил Георгу то, о чем он, возможно, мечтал, но не смел надеяться: долгожданного сына. Мальчика назвали Мартин.
– Дети – не картошка, и зимой растут, – говорил теперь уже обрадованный отец, с гордостью глядя на младенца. Георг знал, что не за горами то время, когда сын подрастет, станет его опорой и продолжателем рода.
Амалия хорошо помнит, как они с бабушками готовили для новорожденного брата старую колыбель-качалку. Хотя, что там говорить, готовили? Просто протерли люльку да постелили свежевыстиранные пеленки. Эта колыбель почти не успевала запылиться или рассохнуться – дети в семье появлялись на свет каждые полтора-два года.
Бабушка Эмма не уставала рассказывать историю качалки. Ее прадед, едва обосновавшись на берегах Волги после переселения из Саксонии, вырезал эту люльку из прочного дуба. С тех пор, на протяжении полутора столетий, она неизменно служила новым поколениям их рода.
Амалия знала качалку до мельчайших деталей. На боках были вырезаны затейливые деревца, царственные птички и лазурные цветочки. В изголовье сияло ярко-красное солнышко, а в ногах – полумесяц, окруженный звездами. На каждой стенке красовались резные ангелочки, будто охраняющие сон младенца.
– Креста на люльке не хватает, – привычно сокрушалась бабушка Анна-Роза. – У нас, католиков, на каждой колыбели крест вырезают, чтобы Бог ребеночка защищал.
– Не слушайте ее, – мягко вмешивалась бабушка Эмма, обращаясь к внучкам. – Нельзя почитать то, на чем Господа распяли.
Эмма вспоминала недавнюю речь пастора на воскресной службе:
– Второй заповедью на скрижалях божьего свидетельства записано: "Не делай себе кумира". И это важнее, чем "не убивай", "не прелюбодействуй" или "не кради". К сожалению, история религий полна примеров, когда учение подменяли суеверием. Лютеранину не нужна икона или крест. Он знает, что Господь на небесах и достаточно взглянуть вверх, чтобы напрямую с Ним говорить.
Эмма готова была пересказать свахе эти слова, но Анна-Роза ее слушать не собиралась. Она, достав из-за пазухи флакончик со святой водой, обильно окропила качалку.
Анна-Роза была воспитана в строгих католических традициях и менять свои убеждения на старости лет явно не собиралась.
Иногда бабушка Эмма, сама того не замечая, бросала на спинку качалки сушиться влажную пеленку.
– Ты что, хочешь, чтобы наш внук бессонницей страдал? – восклицала Анна-Роза, срывая пеленку. Она торопливо крестила колыбель и добавляла: – Это плохая примета!
Материнский инстинкт, казалось, у девочек был врожденным. С самого раннего возраста они играли в кукол, пеленали их, кормили и качали. Неудивительно, что старинная люлька, стоявшая в углу комнаты, манила их как магнит. У каждой из девочек буквально чесались руки, чтобы покачать ее.
– О Боже! – вздрагивала Анна-Роза, заламывая руки, будто наступил конец света. – Нельзя качать пустую люльку! Вы что, хотите, чтобы ваш брат смертельно заболел?
После того как детей удалось отогнать, бабушка снова крестила качалку, шептала молитвы и продолжала смотреть на нее с подозрением.
Эмма, молчавшая до поры до времени, наконец, не выдержала. Она подошла к свахе, сложила руки на груди и тихо, но твердо сказала:
– Ты либо в Бога верь, либо записывайся в ворожейки.
Анна-Роза замерла. То ли слова Эммы задели ее, то ли она пыталась найти достойный ответ, но так ничего и не сказала. Развернувшись, она вновь обратилась к внучкам:
– И запомните: в колыбель сами не вздумайте садиться!
Девочки даже не думали спрашивать «почему». Каждая из них сразу представила себе те страшные беды, которые неизбежно обрушатся, если они ослушаются. Мрачные предостережения Анны-Розы делали ее слова почти магическими, и никто не осмеливался проверить их на деле.
Двадцать первый год стал для многих тем самым концом света, который бабушка Анна-Роза предсказывала всю жизнь. Пусть земля и вселенная не сгинули в небытие, но что-то судное, зловещее витало в воздухе. Никто в округе не помнил такого, чтобы урожай оказался меньше посеянного.
И как будто одного несчастья было мало, на крестьян обрушилась новая беда – продразверстка. Большевики вваливались в каждый дом Кривцовки и безжалостно отбирали у людей последнее – продовольствие для голодающих городов. Семью Лейс не пощадили: очистили амбар до последнего зернышка, увели весь скот.
Мария-Магдалена, дрожа от отчаяния, вышла навстречу незваным гостям. В руках она держала завернутого в пеленки младшего сына, Мартина.
– Да что же вы за нелюди такие! – воскликнула она на русском, опускаясь на колени. – Чем мне семерых детей кормить?
Большевики, суровые и молчаливые, переглянулись. Наконец, сжалились: оставили семье мешок муки и маленького козленка на развод – чтобы дети не остались без молока. Перед уходом один из них зло бросил через плечо:
– Не нравится? Так катись в свою Германию!
Но и эти крохи оказались лишь временным спасением. Мука закончилась быстро, а козленок оказался козликом. Молока от него не дождаться. Георг принял тяжелое решение – зарезать животное. Мяса с него вышло чуть больше, чем с кошки, но другого выхода не было.
Теперь Георг все чаще уходил на охоту и рыбалку, пытаясь раздобыть хоть что-то съестное. Бабушки, одевшись потеплее, тащили из леса все, что только можно было подать на стол: коренья, ягоды, даже кору деревьев. Они варили из нее отвар, которым поили домочадцев. Конечно, это не могло насытить, но чувство голода на время притуплялось.
В доме стало тише. Даже дети, всегда шумные и озорные, теперь сидели молча, словно старались не тратить силы.
Но беда никогда не приходит одна. У Марии-Магдалены от стресса, страха и скудного питания пропало молоко. Младший сын Мартин заливался истошным криком от голода, лицо его от напряжения становилось синеватым. Бабушка Эмма, следуя своей старой привычке, уговаривала сноху продолжать прикладывать младенца к груди. Но как ни старался малыш, кормящая грудь оставалась пустой. Было очевидно, что он голодает.
Раньше в доме пеленки не успевали сохнуть, их меняли несколько раз за день. Теперь их перестали стирать так часто, а смена происходила лишь через день.
Анна-Роза пыталась помочь по-своему: заваривала для Марии-Магдалены травяные чаи, собранные по своим рецептам. Но и это не принесло результата.
Отец, Георг, изнемогал в своих поисках. Он обошел все окрестные деревни, надеясь достать хотя бы немного коровьего молока для умирающего сына. Но коров давно забрали большевики. Наконец, в одной калмыцкой семье, что жила в семи верстах от Кривцовки, ему улыбнулась удача. У них нашлось кобылье молоко – единственное, что осталось после продразверстки, потому что жеребая лошадь едва могла передвигаться. Она удачно ожеребилась и спасла семью.
Теперь чаще всего Амалия ходила за этим молоком. Каждый раз ей приходилось преодолевать долгий путь – семь верст в одну сторону. Калмыки брали плату не деньгами, которых не было, а обменом. Иногда они сами указывали, что принести: пряденую шерсть, одежду, инструменты. За крынку молока отдавали молоток, вилы, лопату или мамины бусы.
Молоко заливали в темно-коричневую бутылку из-под водки, которую в селе прозвали "соловейкова церковка". Чтобы кормить Мартина, Мария-Магдалена закручивала в горлышко лоскуток сарпинковой ткани. Через эту самодельную соску ребенок сосал молоко.
Эмма старалась хоть как-то успокоить голодного младенца между кормлениями. Она завязывала в платочек или кусок набивной ткани щепотку ягод, сушеных или свежих, и делала "Süßknoten" – сладкие узелки. Мартин сосал их, пока мать готовила следующую порцию молока.
Анна-Роза тем временем бродила по песчаной опушке леса, собирая корни солодки, которые называла "Süßholzwurzel". Старшие дети жевали их сырыми, а для Мартина Мария-Магдалена заваривала сладкие корни с чабрецом. Этот напиток они называли "Steppentee" – степной чай.
Несмотря на все усилия, голод оставил неизгладимый след. Годы лишений так и остались "в костях" Мартина. Он вырос низкорослым, хрупким и болезненным. Голодное детство наложило на него свой печальный отпечаток.
Но это будет потом. А сейчас, сидя на кровати с сыном на руках, Мария-Магдалена осторожно поила Мартина кобыльим молоком. Его исхудавшее, обессиленное тело казалось почти невесомым. Напоив малыша, она прижимала его к себе так крепко, словно боялась потерять. Слезы катились по ее щекам, и она, уткнувшись лицом в тонкие пеленки, горько шептала:
– Зря ты появился на этот свет…
Эти слова разрывали сердце Амалии. Она стояла в стороне, боясь приблизиться. Разве можно сетовать на рождение своего ребенка? Ведь ребенок – это дар Божий, даже в самые тяжелые времена. Эти мысли пугали ее, но она не понимала, что судьба однажды заставит ее саму столкнуться с подобным отчаянием.
В те голодные годы Кривцовка словно утратила душу. Население сократилось вдвое – люди падали замертво прямо на улицах. Домашние, которые еще держались на ногах, вынужденно выносили умерших родственников за порог. Церковная телега, скрипя на каждом повороте, каждый вечер собирала тела, чтобы отвезти их на кладбище.
Поселковое кладбище разрослось вдвое всего за год. Прежние ухоженные могилки с памятниками и оградами остались в прошлом. Теперь землю наспех присыпали, оставляя только бугорки и криво сколоченные деревянные кресты.
Амалия однажды подслушала, как родители шептались с бабушками о “каннибалах” в соседней деревне. Девочка не знала значения этого слова. Родителей спросить не посмела. Боялась получить нагоняй. Раз уж они об этом вслух не говорят, значит, это не положено детям знать. Потом, уже взрослой, она прочитает о каннибализме и ужаснется. Амалия мысленно поблагодарит своих родителей, что те не рассказали им, детям, о людоедах.
Это страшное время, надломило даже либеральную лютеранку Эмму. Она уже не противилась, когда над входной дверью их дома Анна-Роза повесила крест и в каждой комнате на стенах появились иконы. Молчала, когда католичка пригласила священника, дабы тот освятил их жилье.
Спасаясь от густого ладанного дыма кадила, которым богослужитель размахивал, обходя каждую комнату их дома, Амалия выбежала в палисадник. Оттуда она спокойно с недетской ухмылкой на губах наблюдала за религиозной церемонией. Легко можно было догадаться, что она не верила в чудодействие этого обряда.
В школе русская учительница им давно объяснила:
– Бога нет! Это все бабушкины сказки.
И хотя Амалия безмерно любила Эмму и Анну-Розу, верить в их проповеди она уже не собиралась.
Несколько дней позже тринадцатилетняя Амалия шумно взбежала по ступенькам крыльца отчего дома, нараспашку отворила дверь и радостная предстала пред семьей Лейс. Как всегда, худющая, загорелая, с оттопыренными ушами и растрепанными косичками. На шее у нее алел красный галстук, скрепленный зажимом в виде серпа и молота.
– Теперь уж точно конец света! – почему-то на русском воскликнула Анна-Роза. У нее не хватило даже сил устоять на ногах.
– Меня приняли в пионеры! – радостно салютовала Амалия. – Мы будем строить светлое будущее.
– Es steht in den Büchern, – голосила бабушка на немецком, стоя на коленях и закатив глаза. – Ihr werdet kein Glück auf der Erde mehr haben. Ihr würdet sehr oft den eigenen Tod wünschen.
(Это записано в книгах: вам больше не будет счастья на Земле. Вы часто будете желать себе смерти.)
Гражданская война закончилась, белогвардейцы были разгромлены, но в Поволжье продолжали орудовать многочисленные банды и отряды. Среди них были бывшие царские офицеры, эсеры, монархисты, анархисты и кто знает еще кто – все они противостояли новой власти большевиков, раздираемые личными конфликтами и междоусобицами. Село Кривцовка уже в который раз переходило из рук в руки. Никто не мог с уверенностью сказать, за что и против кого сражались очередные оккупанты. Быть может, их удерживала царская присяга, не позволявшая сложить оружие. А может, это уже превратилось в обыкновенное мародерство, грабежи и насилие, не имеющие никакого отношения к офицерской чести.
Георга политика не интересовала – заботы у него были куда прозаичнее. Как говорится в пословице, «семеро по лавкам», а детей нужно было кормить. Недалеко от села, в полесье у болота, водились куропатки. Вооружившись сетью и петлями, он еще до рассвета отправлялся на охоту за дичью. Перед уходом строго-настрого наказал домочадцам: если почувствуют опасность, пусть немедленно прячутся в погребе.
Подземное укрытие, построенное дедом Иоганном, и вправду заслуживало благодарности. Со стороны улицы и дома оно выглядело неприметно – просто холмик, поросший травой и кустарником.
Мария-Магдалена и сама понимала, что оставаться днем дома было опасно. Недавно шальная пуля, пробив оконное стекло спальни, насквозь пронзила раму деревянной колыбели. Ангелы-хранители уберегли – всего десять сантиметров ниже, и свинец бы попал в мирно спавшего Мартина.
И вот опять – стрельба началась с самого утра. Под свист пуль семья Лейс торопливо укрылась в погребе. На сей раз решили спрятаться в винном: благодаря глубине и каменному своду он казался самым надежным. Солидная дубовая дверь с недавно установленным Георгом внутренним засовом из толстого железа внушала дополнительное чувство безопасности.
Усадив бабушек и детей на полках и ящиках, Мария-Магдалена еще раз тщательно проверила, плотно ли закрыт засов.
Перестрелка стихла только к середине дня. В погребе, как по команде, раздался громкий детский плач – с утра никто из малышей не ел. В спешке взрослые не подумали или просто не успели взять с собой еды. Мария-Магдалена, мать семерых голодных детей, вздохнула: выбора не было – надо было идти в огород, нарвать хотя бы редиски, лука или огурцов.
В полной темноте, на ощупь поднявшись по крутым ступенькам, она замерла у массивной дубовой двери. В погребе все затаили дыхание. Было слышно, как Мария-Магдалена тяжело вздохнула, будто прогоняя страх перед тем, что может ждать ее снаружи. В полной тишине раздались слова ее короткой молитвы. Засов скрипнул, дверь приоткрылась, и на мгновение солнечный свет проник внутрь, осветив напряженные лица тех, кто оставался в укрытии, провожая ее взглядом.
Марию-Магдалену ждали долго, но она так и не возвращалась. В погребе постепенно нарастало беспокойство. Лишь бабушки и Амалия старались держать себя в руках. Остальные дети, изнемогая от голода, плакали, словно щенята, и наперебой просили хлеба.
Амалия, как старшая сестра, взяла на себя ответственность успокаивать младших. Она тихо пела им песни, рассказывала сказки и уговаривала потерпеть, обещая, что скоро мама вернется и всех накормит. Одновременно она пыталась поддержать бабушек, которые не находили себе места от тревоги за дочь и сноху.
Прошло несколько часов, но Мария-Магдалена не появлялась. Ситуация стала невыносимой. Наконец, решив, что ждать больше нельзя, семья осторожно выбралась из погреба. Тихо, гуськом, они двинулись между грядок в сторону дома. Вокруг стояла настороженная, гнетущая тишина.
В доме стоял резкий запах табачного дыма. Лучи заходящего солнца, пробиваясь сквозь полупрозрачный воздух, высвечивали плавающие слои дыма. Это казалось странным – ведь никто из семьи не курил. На столе хаотично стояли стаканы, рядом лежала пустая пятилитровая бутыль из-под самогона, валялись остатки зеленого лука и надкусанные огурцы.
Марию-Магдалену нашли в спальне. Она сидела на краю кровати, завернутая в лохмотья своей разорванной одежды. Ее густая, всегда аккуратно заплетенная коса теперь висела растрепанной сбоку, наполовину распустившейся. На руках и груди были кровавые пятна, а к животу она прижимала окровавленную подушку. Белоснежное покрывало кровати было усеяно яркими алыми следами.
Ее взгляд был пустым, словно утонувшим в невидимой точке на полу. Губы едва слышно шептали:
– Как больно… Господи, как же больно…
Опущенные плечи дрожали от тихих рыданий.
– Маля, забери младших отсюда, – твердо сказала одна из бабушек, сдерживая дрожь в голосе.
– Ждите нас на кухне, – добавила другая, решительно закрывая дверь спальни за детьми.
Сестренки и Мартин, как будто почувствовав, что на дом опустилось огромное несчастье, вели себя тише воды, ниже травы. Никто из детей не вспоминал о голоде. Все сидели молча, погруженные в свои детские, но уже тревожные мысли.
Амалии в эту минуту отчаянно захотелось обнять их всех, крепко прижать к себе, как это делала мама, и, целуя каждого в лобик, сказать, что все будет хорошо. Но она сдержалась. Боялась, что слезы, долго сдерживаемые, прорвутся, и тогда она потеряет то едва обретенное спокойствие, которое пыталась сохранить ради них.
Старшая сестра только тихо и заботливо поправила мягкую волнистую челку на лбу у Мартина. Младший брат спал на скамейке, свернувшись клубочком, словно пытался спрятаться от всей жестокости этого мира, и положил свою кудрявую головку ей на колени.
– Как же не вовремя ты родился… – прошептала Амалия, повторяя слова матери. Но, в отличие от них, в ее голосе звучала не обида, а печальная мудрость, которая пришла к ней раньше времени. Она, казалось, внезапно повзрослела и ясно осознавала: жизнь уже никогда не будет прежней.
Через некоторое время бабушки заспешили, забегали по дому. То за водой, то за корытом. В их суетливых движениях ощущалась напряженность и неуловимая тревога.
Вдруг холодный воздух коснулся лиц детей – это бабушка Эмма пронесла мимо них куски льда, завернутые в старое полотенце. Казалось, даже стены дома вздрогнули от леденящего дыхания, принесенного снаружи.
Затем все снова погрузилось в тишину. Лишь мерное тиканье настенных часов отрывисто напоминало о времени, которое словно замедлило свой ход, растягивая мгновения неизвестности.
Амалия раньше не знала, что можно спать сидя. До сих пор ей не приходилось этого делать. Оказалось, можно, хотя потом все тело ломит, а каждая косточка ноет. Видимо, от этого неудобства она и проснулась.
За окном едва светало. Были бы целы на деревне петухи, они наверняка в эти минуты возвестили бы наступление нового дня. Но всех их давно съели. Другие же птицы – соловьи и жаворонки – словно вымерли, испуганные недавним грохотом перестрелок, и тоже хранили тишину.
Стараясь не разбудить братика, Амалия осторожно выбралась из-под его головы, подсунув вместо своей коленки отцовский рюкзак, который кто-то, видимо, принес со двора.
– Папа вернулся! – догадалась девочка. Всплеснув от радости руками, она бросилась в родительскую спальню, не задумываясь о том, что могла найти там.
На вновь застеленной белоснежной постели, облаченная во все белое, лежала Мария-Магдалена. Ее лицо казалось безмятежным, словно она просто уснула, но тишина в комнате была зловещей. С обеих сторон кровати на стульях сидели бабушки, неподвижные, словно изваяния. Их взгляды устремлялись то на лицо Марии-Магдалены, то в никуда, не в силах выдержать реальность.
У изножья кровати, на коленях, сгорбился Георг. Его плечи тяжело вздымались, он всхлипывал и нервно скручивал в руках свою фуражку.
– Прости… прости… – то и дело повторял он сквозь слезы, будто обращаясь одновременно к жене и к самому себе.
– Мама! – вскрикнула Амалия, увидев эту сцену. Внезапно все вокруг нее поблекло. Пространство, словно в вихре, закружилось, и девочка, потеряв сознание, рухнула прямо у запачканных болотной тиной сапог отца.
Позже ей объяснят, что мама умерла от двух ножевых ранений в живот…
В глубоком трауре семья справила и девять дней, и сороковины, и годовщину смерти Марии-Магдалены. Но время, казалось, остановилось, а вместе с ним и жизнь в доме. Вместо тепла и уюта, которые она приносила, в стены навсегда поселились полумрак и холод. Хоть и продолжали зажигать лампы, и печь по-прежнему топилась, атмосфера оставалась гнетущей. Веселый детский смех давно стих, и казалось, что с ним ушла сама радость.
Отец искал утешения в работе. С раннего утра до поздней ночи его можно было найти в поле или в хлеву, и нередко он оставался там ночевать. Дом, с каждой его деталью, невыносимо напоминал ему о Марии-Магдалене.
Бабушки Эмма и Анна-Роза, поникшие в своем горе, уже не снимали траурных одежд. Их объединила невыразимая боль утраты, и они с удвоенной заботой окружали внуков. Однако Амалия больше никогда не видела даже тени улыбки на их лицах.
Смерть Марии-Магдалены окончательно разрушила былые разногласия между лютеранкой Эммой и католичкой Анной-Розой. Их спор о вере уступил место тихому взаимопониманию, такому глубокому, что было сложно представить, что когда-то они могли спорить. И в итоге, как будто и здесь была скрытая связь, они покинули этот мир почти одновременно, будто даже смерть не смогла их разлучить.
После смерти бабушек вся тяжесть домашнего хозяйства легла на плечи многодетного отца. Амалия, старшая дочь, делала все возможное, чтобы помочь ему, но этого было недостаточно. Вместо того чтобы объединиться в заботе о доме и семье, Георг надломился. Слишком многое оказалось ему не под силу.
Он все чаще стал заглядывать в трактир и возвращался домой в изрядном подпитии. Амалия терпеливо ждала его возвращения, помогала раздеться и укладывала в постель. Георг не сопротивлялся, молча подчинялся дочери, словно ребенок, утративший волю. А потом засыпал, уходя в глубокий, забывчивый сон, где, возможно, он хотя бы ненадолго находил покой.
Амалия только что устроилась на лавке под окном, штопая свои чулки, когда вдруг Георг неожиданно проснулся. Слез с кровати, подошел к дочери, мягко погладил ее по голове и тяжело сел рядом. Его лицо было изможденным, а глаза полны муки.
– Это ведь я вашу маму убил, – сказал он тихо, но так, словно каждое слово давалось с болью.
Амалия резко вскочила, выронив чулки и иголку. Наперсток с металлическим звоном отлетел от пола и закатился под стол.
– Ты что мелешь? – прошептала она, стараясь не повышать голос, чтобы не разбудить младших. – Не дай бог, дети услышат! Иди лучше проспись.
Георг не двинулся с места, его взгляд был отрешенным.
– Она осталась бы жива, если бы я, идиот, согласился тогда уехать в Америку, – продолжил он, словно не слыша дочери.
Амалия вздохнула, присела рядом и осторожно обняла его.
– Кто же мог такое предвидеть? – тихо ответила она, стараясь утешить.
Георг покачал головой.
– Твой дядька Генрих меня же предупреждал, – пробормотал он, как бы разговаривая больше с самим собой.
От отца попахивало спиртным, но в его словах звучала странная ясность, как будто память осталась трезвой.
– Буквально сразу после революции немецкие поселения Поволжья заполонили агенты переселенческого комитета, – начал Георг, его голос был тихим, но наполненным горечью.
Амалия молча слушала, вглядываясь в лицо отца, будто пытаясь найти следы давнего выбора, который, возможно, изменил их судьбу.
– Они агитировали наших людей эмигрировать в США, – продолжал Георг. – Ни для кого не было секретом, что эти агитаторы представляли интересы германских Бременского и Гамбургского пароходств. Ох, они тогда на нас, дураках, прилично наживались, перевозя людей через Атлантику. Были среди зазывал и наемники от американских землевладельцев. Рабочие руки им нужны были, чтобы осваивать их необъятные земли.
Амалия кивнула, пытаясь представить себе те собрания, о которых говорил отец.
– В нашем доме тогда собралось столько народа, что лавки из палисадника пришлось заносить, – продолжил Георг, опуская взгляд. – Рядом со мной сидели отец Иоганн и твой дядька Генрих.
Он тяжело вздохнул, как будто снова ощутил на себе вес тех решений.
– Агент был хитрым, улыбался каждому ребенку и раздавал пряники, – голос Георга стал резче, но в нем звучала горечь, а не гнев. – Он был подкованным, знал, с чего начать. Сладким словом и обещаниями, как и пряниками.
– Наше агентство, – пояснил агитатор. – имеет свои бюро в Саратове, на перевалочном пункте в Эйткуне и, конечно же, в самой Америке, – начал свою речь мужчина с холеным лицом, обводя взглядом собравшихся, – на всем пути следования мы гарантируем вам информационную и правовую поддержку, безопасный проезд на пароходе, обустройство и наилучшие перспективы для фермеров и ремесленников.
Слова его звучали уверенно, но половина из сказанного оставалась непонятной для большинства присутствующих. Даже дети, которые еще недавно с аппетитом жевали свои коржи, теперь сидели тихо, будто зачарованные.
– Есть вопросы? – спросил агент, обводя комнату взглядом.
– А где находится этот ваш Эйткуне? – первой решилась бабушка Эмма, нахмурив лоб.
– Правда ли, что на корабле всех тошнит? – робко спросила жена Генриха, поправляя косынку.
Агент, казалось, был готов к такому повороту и попытался ответить, но словно открыв плотину, вопросы хлынули лавиной со всех сторон:
– По чем билеты?
– Сколько можно взять с собой багажа?
– Что за деньги в Америке и можно ли рубли там поменять?
Кто-то вскочил, чтобы спросить, другой, услышав ответ, раздраженно плюхнулся обратно на табурет. Половицы гулко скрипели под передвигаемыми лавками и стульями. Каждая реплика сопровождалась шумом, будто все в комнате решили доказать свою значимость громкостью движений.
Агитатор старался сохранять улыбку, но напряжение в его лице выдавало, что поток вопросов и шум давили даже на его подготовленное терпение…
Георг ненадолго замолчал, погрузившись в воспоминания, потом тихо добавил:
– А ведь тогда Генрих уже предупреждал меня… Но я не слушал.
– Да что тут еще обсуждать, – громко прервал шум голос Генриха, перекрывая гул передвигаемых табуретов и лавок. – И так уже понятно, что надо бежать из России. Совсем не важно, во что это обойдется. Большевики вон царя и правительство свергли, кто знает, что с нами сотворят?
– И на кой черт мы им сдались? – усмехнулся Георг, оборачиваясь к сидящим за его спиной. – Мы ведь ничего плохого-то не сделали.
– А мы никогда и никому плохого не делали, – через голову отца наклонился к Георгу брат Генрих. – Но почему-то наше село уже в русское переименовали, закрыли немецкие школы. Забыл, что ли? Гляди, теперь и немцами писаться запретят, фамилии на русские менять заставят.
– Не нагоняй на нас страху, – раздраженно выкрикнул Георг, – у тебя что, тоже память отшибло? Вспомни, как тридцать лет назад мюллерцы уже уезжали в эту Америку.
Комната вдруг затихла. Кажется, даже дети на мгновение перестали дышать, вслушиваясь в отзвуки тяжелых слов. Столь печальную историю нельзя было забыть.
Тогда из семидесяти семей, что решились на эмиграцию, пятилетнюю одиссею пережили и вернулись обратно в село лишь сорок человек. Но уже не с тем, с чем они отсюда уехали: пешие, с дубинкой в руках, с сумой на спине и без гроша в кармане. Семеро из них на обратном пути к тому же ослепли.
В тишине эту картину прошлого, словно ожившую, можно было почти увидеть. На миг всем показалось, что в воздухе повеяло пылью тех давних, суровых дорог.
– Так они же в Аргентину и Бразилию выезжали, – пояснил агент, улыбаясь так, словно разъяснял что-то элементарное. – А мы вам предлагаем Северную Америку. Оттуда еще никто не захотел вернуться в Россию.
– А землю ваш комитет нам тоже предоставит? – как о самом важном спросил Георг, чуть прищурив глаза.
– Бесплатно не раздаем, – честно признался агитатор, разведя руками. – Но имеются льготные ссуды и налоговые послабления при обзаведении земельными участками.
– И зачем тогда, скажите, добрые люди, нам со своей земли куда-то ехать, чтобы там новую покупать? – Георг подался вперед, словно стараясь достать правду из самого агитатора.
– У вас тут не личная, а общинная земля, – со знанием дела поправил Георга агитатор. Голос его стал более строгим, и в нем зазвучали нотки терпеливого наставника. – И между прочим, большевики собираются ее между всеми крестьянами поровну поделить. Готовьтесь к тому, что многие из ваших полей отойдут соседней русской деревне. Там каждый второй – безземельный бедняк.
– Да никто не посмеет у нас землю отобрать, – упрямо возразил Георг, ударив кулаком по колену. – У нас на нее все бумаги имеются.
Агитатор чуть заметно усмехнулся, но не ответил сразу. Он сделал паузу, словно собирался сказать что-то важное, но передумал. Словно не хотел разрушать последние иллюзии собравшихся.
– Ну вы посмотрите, что он о себе возомнил! – вскочил со стула брат Генрих, в сердцах хлопнув по спинке лавки. Его лицо раскраснелось, а в голосе звучало возмущение. – Отец, может, ты ему объяснишь, что у царя этих бумаг и грамот побольше было. И что с того? Как собак в шею прогнали и царя, и его министров.
Старик Иоганн, сидевший в углу, поднял голову и медленно вытер платком глаза, которые уже давно не могли удерживать слезы.
– Нам надо вместе держаться, – произнес он сдавленным голосом, словно отвечая не только сыну, но и всему роду Лейс.
Агитатор, заметив накал страстей, вежливо, но твердо взял слово:
– Я не собираюсь обсуждать политические вопросы, – он сделал паузу, словно стараясь подчеркнуть нейтральность своей позиции. – Мне всего-то лишь поручено объяснить вам преимущества переселения и помочь в оформлении необходимых бумаг.
Закончив свою речь, мужчина с холеным лицом ловко собрал со стола свои брошюры и бумаги, быстро сложил их в портфель и, обменявшись кратким прощанием с хозяевами, поспешно вышел из дома.
– А зачем большевикам и бедноте сдалась наша земля? – не мог угомониться Георг, сверля взглядом спину брата. – Одни, городские белоручки, не знают, как ее обрабатывать, а другие, бездельники и попрошайки, не хотят этим заниматься.
Генрих остановился в дверях, на миг замешкавшись.
– Пока не поздно, – удрученно произнес он, обернувшись, – соглашайся, брат. А то боюсь я, что за твое упрямство твоим детям дорого расплачиваться придется.
Георг встал, сложил руки на груди и, стиснув зубы, выпалил вслед уходящему:
– Большевики немцам автономию обещают!
Брат обернулся лишь на мгновение, но ничего не сказал. Только взмахнул рукой, словно отгоняя надоедливую муху, и, не оглядываясь больше, вышел во двор.
Георг остался стоять посреди комнаты, сжав кулаки так, что побелели пальцы. В тишине можно было услышать, как скрипнула входная калитка, а потом шаги Генриха растворились вдали.
Закончив свой рассказ, отец нежно взял ладонь Амалии, поцеловал каждый палец и скорбно произнес:
– Ведь Господь же ниспослал нам Америку как спасение, а я отверг Его благодатную руку. Ни за что я этого себе не прощу!
От отца попахивало спиртным, но в его словах не ощущалось тумана опьянения. Его память была ясной, а боль – настоящей и бездонной…
Несколькими днями позже ниже по течению Волги нашли его труп.
– Хороший был мужик, – скажет на похоронах старик-сосед, – вот только не по силу ему оказалось справиться с горем.
В семнадцать лет на хрупкие девичьи плечи Амалии свалилась нелегкая участь стать главой и кормилицей шестерых сирот.
Большевики сдержали свое слово. Немцам Поволжья в 1927 году предоставили АССР – Автономную Советскую Социалистическую Республику. Село Кривцовка вновь стало называться Мюллер. Поля, словно пережившие долгую зиму, снова начали щедро плодоносить. Беспощадную продразверстку заменили на в разы более низкие продналоги. Крестьянские хозяйства оживали, набирали силу, снова развивались.
Но только не у Лейс. В их семье попросту не осталось тех, кто мог бы обрабатывать землю. Средств на то, чтобы нанять работников, тоже не было.
Летом Амалии вместе с сестрами Марией и Эмилией приходилось наниматься на поденную работу к зажиточным односельчанам. Они жали хлеб, собирали картофель, выполняли любую тяжелую сельскую работу. Зимой сирот спасало рукоделие. Амалия, благодаря бабушке Эмме, с детства умела кроить и шить. Белоснежная швейная машинка, стоявшая в углу комнаты, стала настоящим спасением. Она шила платья, халаты, рубашки и фартуки, вязала варежки, носки и даже теплые кофты. Все это продавали или меняли на еду.
Ради куска хлеба сестры нянчили чужих детей, стирали белье и мыли полы. Даже девятилетний Мартин старался помогать. Каждый день он отправлялся к берегу Волги, собирал хворост и, надрываясь, приносил его домой для растопки печи.
От этой картины у Амалии сердце обливалось кровью. Но она убеждала себя, что это лучше, чем просить милостыню на паперти. Хотя даже от этого Господь их не уберег.
В начале тридцатых годов природа была к Поволжью милостива. Дождей не было в избытке, но и засуху никто не предвещал. Однако, несмотря на это, вновь наступил голод. Хлеба было не достать – ни купить, ни заработать. Он исчез, словно его вовсе не существовало.
Грамотные односельчане винили в случившемся большевиков и начавшуюся коллективизацию. В селе Мюллер пока не было колхоза, но многие догадывались, что рано или поздно это коснется и их.
Амалия не искала виновных. Она ломала голову лишь над тем, как прокормить семью. Иногда от бессилия и безысходности у нее опускались руки настолько, что хотелось залезть в петлю. Но, заглянув в потухшие глаза детей, которые, осунувшись и исхудав, не отходили от стола, словно боялись пропустить раздачу еды, она находила силы идти дальше.
Она бродила по полям в поисках оставленных после уборки картофелин или заблудившихся зерен. Иногда ей удавалось найти немного съедобного, но чаще – нет.
Однажды соседка, зашедшая проведать сирот, рассказала, что видела, как в воскресенье Рената стояла с протянутой рукой у католической церкви, а двойняшки Анна и Роза – у лютеранской. Соседка не осуждала их, понимая, как тяжело приходится сиротам, и принесла мешочек пшена и крошечный кусочек сала.
В тот вечер Амалия впервые и единственный раз ударила Ренату по лицу.
– Я не позволю позорить нашу семью! – выкрикнула она сдавленным голосом.
Рената молчала, лишь закусила губу и отвела взгляд.
После этого казалось, что в Амалии угасли последние остатки чувств. Из той девочки с красным галстуком, мечтающей о светлом будущем, ничего не осталось.
Вскоре Амалия горько пожалела о своем поступке. Осень 1932 года принесла еще одно потрясение. Рената, отчаявшись от постоянного голода, нашла возле амбара несколько початков кукурузы и, не задумываясь, съела их. Она не знала, что зерна были обработаны крысиным ядом.
Девочку не успели спасти. В тот же вечер она умерла в мучениях на руках у Амалии.
В ярости и отчаянии Амалия рвала на себе волосы, рыдала, обнимая безжизненное тело сестры. Она винила себя за то, что подняла на Ренату руку, за то, что не смогла уберечь ее, за все, что происходило вокруг.
– Это я во всем виновата! – кричала она, бросаясь к амбару, где погибла сестра.
Она была готова голыми руками задушить хозяина амбара, но соседи удержали ее.
– Амалия, успокойся, это несчастье, а не злой умысел, – говорили они, пытаясь утешить девушку.
Но Амалия не слушала. Ей казалось, что мир вокруг рушится, что она потеряла еще одну частичку своей семьи, а с ней и себя…
В последние месяцы деревню охватила настоящая трагедия. Амалия почти ежедневно видела, как мимо их дома на санях перевозили тела умерших от голода односельчан. Окоченевшие, завернутые в старые тряпки или холсты, их увозили на переполненное кладбище.
Когда пришел черед Ренаты, Амалия не стала просить помощи у соседей. Она даже не додумалась до этого. Взяв все на себя, она сама завернула безжизненное тело сестры в белый холст, который остался от бабушки, и погрузила на старые, скрипучие санки.
Дорога к кладбищу оказалась особенно тяжелой. Снежный наст пробивался под ногами, и порой санки едва двигались. Но Амалия не останавливалась.
Достигнув маминой могилы, она развела небольшой костер, чтобы отогреть промерзшую землю. Ее руки с трудом копали мерзлый грунт, но мысли были сосредоточены лишь на одном: Рената должна покоиться рядом с матерью.
Когда все было закончено, Амалия тяжело вздохнула, ощущая не только физическое истощение, но и глубокую пустоту внутри.
Мария и Эмилия в это время остались дома, присматривая за младшими, как Амалия велела. Никто из них не догадывался, через что пришлось пройти сестре в этот день…
В доме стало еще тише. Анна и Роза, которые когда-то наполняли комнаты радостными голосами, теперь уже давно не вставали с постели. Их худенькие тела с трудом выдерживали тяготы голодной жизни. Все усилия Амалии и оставшихся сестер накормить девочек хоть чем-нибудь заканчивались неудачей. Двойняшки даже не могли глотать.
– Полная дистрофия организма, – холодно и обреченно произнес фельдшер, заглянувший в дом по просьбе соседей. – Здесь медицина бессильна.
Через несколько дней Анна и Роза покинули этот мир. Амалия с Марией своими руками завернули девочек в половинки старой простыни с их родительской кровати. Без гроба, так же как и Ренату, их похоронили на кладбище. На этот раз двойняшек уложили поверх отца, рядом с могилами матери и сестры.
Амалия долго сидела между свежими насыпями. Бесчувственная тишина вокруг казалась глухим криком, который эхом отдавался в ее сердце. Лишь к ночи она поднялась, чтобы идти домой. Но вдруг ее ноги подломились, и она упала на могилу матери.
Глухие рыдания вырвались из ее груди. Сильная, стойкая Амалия, которая всю свою жизнь держалась, словно скала, не выдержала. Потери одна за другой, разрушившие ее семью, превратили эту скалу в песок.
Слезы текли без остановки, заливая холодную землю. Амалия лежала, не чувствуя ни пронизывающего холода, ни наступившей ночи, ни себя самой…
К двадцати двум годам Амалия похоронила семерых членов своей семьи. Каждый удар судьбы оставлял на ее душе глубокий шрам. Ей казалось, что ее жизнь превратилась в бесконечную череду потерь и лишений, где каждый новый год приносил только горе и отчаяние.
С каждым днем Амалия чувствовала себя всё более истощенной, не только физически, но и морально. Ее сердце стало твердым, словно камень, не от избытка силы, а от необходимости выживать в мире, который не оставлял места для слабости.
Однако даже в своих самых мрачных мыслях она не могла представить, что судьба готовит ей еще более суровые испытания. Ее жизнь, и без того истерзанная утратами, ждала новая волна страшных потрясений, которая перевернет все окончательно…
В дом постучали вечером. Настенные часы Лейс недавно променяли на пару бурячков, но Амалия по привычке посмотрела на пустую стенку.
– Должно быть где-то около семи, – промелькнуло в голове, – кто бы это мог быть в столь поздний час?
Гостей они уж точно не ждали. Вся семья в сборе сидела за столом и пила перед сном подобие чая: залитые кипятком высушенные на печи шкурки от свеклы.
Размышляя, что в такую стужу и мороз в их село чужие не придут, Амалия, даже не спрашивая, кто это, открыла дверь. Но этих людей она точно не знала. Первой в дом вошла женщина. Амалии показалось, что она была огромная как скала: в мужском широком овчинном полушубке и валенках. Ее сопровождали трое мужчин, тоже одетых по-зимнему. Двое из них держали в руках керосиновые фонари. Амалия разглядела на стекле клеймо в виде летучей мыши. Не каждый в селе мог себе позволить эти ветроустойчивые фитильные лампы, привезенные из Германии. Они имелись только у зажиточных односельчан. У Лейс тоже была одна, отец обычно брал ее с собой на рыбалку и охоту. Но Амалии в прошлом сентябре пришлось ее обменять на мешок початков кукурузы.
Женщина стряхнула с плеч и воротника снег, который непрерывно валил с утра и, осматриваясь, молча прошла мимо Амалии к столу, где в недоумении застыли трое Лейс. Затем, так же ничего не объясняя, она прошла в родительскую спальню. Амалия видела в проеме двери, как та аккуратно и даже нежно погладила стоящую там колыбель. Потом нежданная гостья заглянула в детскую и напоследок в третью комнату, где раньше спали бабушки. Вернувшись в гостиную, женщина сбросила с себя полушубок на стоящую под окном лавку. Все увидали ее огромный живот.
“Беременна”, – догадалась Амалия, да и ее сестры, наверное, тоже.
– Вы тут вчетвером живете? – спросила будущая мать старшую из Лейс.
Амалия лишь молча кивнула.
– Вещи собираем и освобождаем дом, – немного поразмыслив, добавила, – теперь он наш.
– Почему это наш дом стал вашим? – на плохом русском спросила Амалия, не готовая к такой наглости и не желающая верить в то, что это сейчас происходит с ней на самом деле.
– Здесь теперь будет управление колхоза.
– Подождите, что значит колхоза? А куда нам деваться?
– А это уже не наша проблема. Так что давай, собирайте вещички и проваливайте отсюда.
Широко расставив ноги, женщина устало уселась на стул, где еще недавно сидела Амалия. Взглянув лишь краем глаза на лежащие на столе рисунки Мартина, она небрежно смахнула их на пол. Простой карандаш укатился к ногам стоящих у двери непрошеных гостей. Один из мужчин поднял его. Мартин подбежал к тому и попытался вырвать свой карандаш.
– Отдай! – слабым голосом скорее попросил, чем требовал мальчик.
Вместо этого верзила дал ребенку подзатыльник, а карандаш положил себе в карман.
Амалия поспешила прижать Мартина к себе. Сестры молча переглядывались, оценивая ситуацию. Старшая сестра перевела на немецкий, что от них требуют эти люди. Конечно же, нужно было сопротивляться. Худая, высокая Амалия не боялась и подраться. Да и сестры давно уже были не подростками: двадцать один год и девятнадцать. Но девушки хорошо понимали, что силы не равны. Против трех вооруженных мужиков не попрешь. А громкоголосая беременная баба, казалось, по весу была тяжелее всей семьи Лейс. Против этого люда ни силой, ни словами им свой дом уже не отстоять.
– Wir müssen gehen, – разведя руками, Амалия печально произнесла в сторону домочадцев.
"Нам нужно идти", – с оттенком горечи повторила она по-русски, словно пытаясь найти в этом больше решимости.
– Так, что встали-то? – громко обратилась новая хозяйка дома к пришедшим с ней мужчинам. – Давайте заносите наше добро. И чтобы к утру на доме плакаты повесили. Завтра начнем записывать крестьян в колхоз.
Одевшись, Амалия оглянулась. Брать им с собой нечего было. Все, что у них еще имелось, было надето сейчас на них. В сундуках и на полках шаром покати. Единственным богатством оказалась ручная швейная машинка. Переносная ручка отломалась, поэтому пришлось машинку в картофельный мешок засунуть. Мартин помогал при этом Амалии, а та молилась:
– Лишь бы ее не отобрали!
Сестры, каждая для себя собирали в полотенце котомки.
– Давай, давай, пошевеливайтесь! – торопила их беременная командирша.
– Вы же сами скоро мамой будете, – вдруг решила надавить на жалость Амалия, – куда же нам деваться? На улице мороз еще какой! Даже если мы в амбаре или хлеву укроемся, то к утру на смерть замерзнем.
– В каком еще амбаре? – подбоченилась женщина. – Там будет наш склад, а в хлеву колхозная конюшня. Идите вон к соседям жить. Что у вас знакомых нет? Поди приютят.
– Да кто приютит? – умоляюще сложила ладони Амалия. – Все голодают, а нас четыре лишних рта.
– Я же тебе, девочка, уже объяснила. Это меня не волнует. У меня приказ, новая установка партии по созданию колхоза. Твой дом нам лучше всего подходит. Не могу же я в лачуге создавать штаб социалистического будущего вашей деревни.
– Может, хотя бы за печкой позволите нам приютиться? Мы занавеску повесим. Нас никто не услышит и не увидит.
– Еще чего не хватало, чтобы вы у меня под ногами здесь бегали. Пошли вон отсюда!
– Да, вот он оказывается какой социализм, – сквозь слезы рассудила Амалия, взвалила на плечо мешок и, выходя на мороз, добавила, – светлое будущее бездомных сирот.
Уже на улице, оглядываясь по сторонам и все глубже закутываясь от холодного ветра в воротник, ее осенила мысль. Амалия вспомнила о погребе, который когда-то спасал их от пуль.
По глубокому снегу через огород семья Лейс гуськом поспешила на берег Волги. В винном погребе стояла сносная температура. Готовить пищу им было не из чего, поэтому и в этом плане можно было обойтись без печки. Но здесь чувствовалась сырость, и Амалия пожалела, что не прихватила с собой отцовский овечий тулуп, который всегда висел у них за печкой. Он бы им здесь очень пригодился.
Дав указание сестрам, собирать из деревянных ящиков топчан, набравшись смелости, Амалия одна снова вернулась в родительский дом.
Не обращая внимания на рассевшихся за столом четырех незваных грабителей, Амалия молча прошла к печи и сняла висевший там тулуп. Новая хозяйка дома даже оробела от такой девичьей храбрости, но внешне вида не подала. Молчали и ее соратники.
Нахлобучив поверх пальто тулуп, Амалия на минуту задумалась. Она явно вспомнила о чем-то очень важном. С трудом протиснувшись между печкой и стулом, на котором сидела беременная женщина, старшая Лейс вытащила из родительской спальни детскую колыбель.
– Стоять! – не поднимаясь, стукнув кулаком по столу, заорала командирша, а один из мужчин вскочил и загородил девушке путь.
Готовая на все, Амалия схватила со стола чайник с кипятком, подняла и злобно крикнула:
– Щас ошпарю!
И уже обращаясь к беременной зашипела, четко и медленно выговаривая каждое слово:
– Люлька заколдована. Она уже второй век в нашей семье. Не советую класть туда чужого ребенка.
Мужчина, оставаясь стоять перед Амалией с распростертыми руками, вопросительно посмотрел в сторону своей начальницы.
– Да пусть забирает, – тяжело вздохнула и, поглаживая свой живот, произнесла будущая мать, – ну их к черту, этих немцев!
Амалия, не выпуская из рук чайник и таща за собой семейную реликвию, гордо вышла из дома и так хлопнула за собой дверью, что от неожиданности новая хозяйка даже подпрыгнула на стуле.
– Ух, какая боевая! – почесывая себе грудь, произнес ей вслед один, самый разухабистый комсомолец. – Горячая, должно быть.
Он как бы невзначай посмотрел в окно, проследив, в какую сторону направилась Амалия, оставляя за собой тянувшиеся по снегу следы от колыбели.
Поздно ночью, семья Лейс проснулась в подвале от громкого стука в дверь. Пьяные комсомольцы нашли их там.
– Открывайте, суки! – орали они наперебой, ломясь в дверь.
В тот же момент раздался выстрел и зычный голос их командирши перекричал трех мужиков:
– А ну пошли отсюда! Быстро в избу!
По удаляющимся звукам скрипящего хруста снега под ногами можно было догадаться, что мужчины послушались начальницу. Громко посетовав на кобелей, женщина тоже удалилась. За дверью стало тихо, но из Лейсов в эту ночь уже никто не смог уснуть. Еще теснее прижавшись друг к другу, они молили, чтобы скорее настал рассвет.
Им надо было бежать отсюда. Они понимали, что в этот раз их спасла эта женщина, но рано или поздно похотливые мужики снова попытаются достичь желаемого. Но никто из сестер не знал, куда им податься. На следующий день они нашли на берегу Волги и притащили в подвал толстое бревно, чтобы подпирать и так массивную дверь. Прихватили с собой и вооружились увесистыми поленьями.
Так, стараясь быть незамеченными, они прожили в подвале с горем пополам неделю, постоянно запирая за собой дверь.
А боялись они не зря. В один из вечеров – только начало темнеть – в очередной раз пьяные комсомольцы попытались ворваться в убежище. Грубый стук, перемежавшийся с пьяным хохотом и угрозами, разрывал тишину. И вновь их спасла беременная председательша.
Разогнав мужиков, она постучала в дверь.
– Открывайте! – хрипло крикнула она, тяжело дыша от возмущения и, возможно, усталости.
Амалия повиновалась.
– Знаете, красавицы мои, – начала женщина с порога, прижимая обеими руками огромный живот, – я тут не намерена вас больше караулить и защищать от этих кобелей. У меня своих забот хватает. Так что с глаз моих долой. Да побыстрей.
Убеждать их не пришлось. Семья Лейс за секунды собрала свои скромные пожитки и вышла из подвала.
На пороге Амалия остановилась и, оглянувшись, вручила председательше большой ключ от замка.
– Вот и ладненько! – недолго думая, пробормотала та, поворачивая ключ в руках. – Я здесь особо лихих и пьяных запирать буду.
Председательша в последний раз взглянула на детей и беременную Амалию, тихо добавив:
– А вам удачи. Живите, как знаете, но тут вас больше быть не должно…
Так в колхозе появилась тюрьма. Теперь пьяные комсомольцы, которые ранее наводили страх на всех, рисковали оказаться запертыми в подвале за свои выходки. Однако первым, кто будет заключен туда, окажется пастор недавно разрушенной лютеранской церкви. Его арест был воспринят как очередной удар по религиозной общине.
Католический же священник, предчувствуя опасность, успеет сбежать. Он покинет село тайно, под покровом ночи, и пересечет границу, чтобы найти убежище в Пруссии. Весть о его побеге быстро разнеслась по селу, оставляя за собой смесь облегчения и отчаяния среди тех, кто еще надеялся сохранить веру в эти тяжелые времена.
Вновь оказавшись без крыши над головой, поздно вечером остатки когда-то большой семьи Лейс сидели на берегу замерзшей Волги. Мороз был лютый, но отступать было некуда. Мария, Эмилия и Мартин, стараясь согреться, тесно прижались друг к другу под отцовским тулупом. Амалии под этим укрытием места не хватило. Она сидела немного в стороне, держа руки на краю колыбели, которую удалось забрать из дома.
Ее знобило, зубы стучали от холода, а руки, с которых давно слезла кожа от постоянной работы, судорожно тряслись, невольно покачивая люльку. Внутри нее было все, что осталось от их дома: несколько свертков с одеждой, пара тряпок и заветный мамин платок, который Амалия берегла как святыню.
Она подняла голову и посмотрела в небо, усеянное миллионами звезд. Улыбнувшись сквозь слезы, девушка прошептала:
– Не переживай, Анна-Роза, – обращаясь к умершей бабушке, как будто та могла ее услышать, – она же не пустая. В ней все, что осталось от нашего дома.
Где-то вдали завыла волчица, но семья Лейс сидела неподвижно, словно мороз сковал не только их тела, но и души.
Сознание Амалии обожгла горькая, невыносимая мысль:
– А ведь могло бы быть совсем иначе!
Она прижала озябшие руки к лицу, чтобы хоть как-то удержать нарастающее рыдание, но в голове продолжали вертеться мучительные образы.
– Согласился бы папа уехать вместе с Генрихом в Америку, – мысленно упрекала она, – то не изнасиловали и не зарезали бы маму. Не пришлось бы так сильно горевать бабушкам. Гляди, пожили бы еще. Не сгубил бы себя отец.
Ее взгляд упал на младшего брата Мартина, крепко сжавшегося под тулупом, словно боясь потерять последнее тепло.
– При живых родителях, наверняка, не умерли бы с голоду Рената, Анна и Роза. – Она закрыла глаза, стараясь отогнать воспоминания о сестрах, но вместо этого перед внутренним взором всплывали их бледные лица и потухшие глаза.
Вновь подняв взгляд на звезды, Амалия почувствовала, как ледяной ветер, казалось, пробирался ей прямо в сердце, выдувая последние остатки надежды.
– Господи, за что? – беззвучно прошептали ее пересохшие губы, и лишь небесная тишина ответила ей.
Амалия чувствовала, как сон постепенно поглощает ее, унося от жестокой реальности в мир грез. Тепло, разлившееся по телу, будто укрывало ее мягким, невесомым одеялом. Ее веки тяжело опустились, и перед глазами начали мелькать образы, наполненные счастьем, которое она никогда не знала.
Ей представлялось, как они всей семьей стоят на палубе белоснежного парохода. Легкий ветерок колышет их одежду, а бирюзовые волны мягко перекатываются под килем судна, унося его к далекой, сказочной земле.
Отец и дядя улыбаются, одетые в нарядные белые рубашки с отложными воротниками, строгие черные галстуки и длинные желтоватые кафтаны. Их начищенные сапоги блестят, отражая солнечный свет, а шляпы сидят на головах с достоинством. Их голоса сливаются в веселую песню:
"Под окном стоят телеги пред дверьми,
Мы едем с женами, с детьми!
Мы едем в славную страну,
Там столько злата, как песку!
Тру-ру-мо-мо, тру-ру-мо-мо,
Скорей, скорей – в Америку!"
Рядом бабушки, мама, тетя и все девочки Лейс, словно ожившие куклы в праздничных нарядах. Черные юбки с красными разводами плавно покачиваются, когда они идут, держась за руки. Белые рубашки с широкими рукавами, синяя душегрейка с блестящими пуговицами и нарядные чепцы делают их похожими на героинь старинной сказки. Белые бусы плотно облегают их шеи, переливаясь в солнечном свете.
На палубе их окружают люди в черных фраках, сверкающих манишках и белоснежных перчатках. Они приветливо улыбаются и угощают их горячим кофием и изысканным бельгийским шоколадом. Амалия смеется, пробуя сладость, которая растекается по языку, оставляя послевкусие счастья.
В этом сне не было места голоду, боли или утрате. Там были только радость, семейное тепло и надежда на будущее.
Из туманного состояния бреда Амалию вырвал резкий, гулкий звук выстрелов. Они раскатились по тихой ночи, заставляя девушку вздрогнуть. Ее взгляд мгновенно обострился, и она инстинктивно повернула голову в сторону родного дома. Под окнами, освещенные тусклым светом керосиновой лампы, пьяные комсомольцы и беременная председательша громко смеялись и, по-видимому, стреляли в воздух, празднуя создание колхоза “Путь Ильича”.
Амалия сжала край колыбели, и из ее груди вырвался отчаянный крик:
– Vater! Was hast du uns angetan? ("Отец! Что ты с нами сделал?")
Крик, казалось, разорвал ночную тишину, но тут же растворился в ветре, уносящем его вдаль.
Она закрыла глаза, пытаясь совладать с нахлынувшей болью, но внезапно почувствовала, что рядом кто-то стоит. Амалия подняла голову, и перед ней, словно из-под земли, возник парень.
Несмотря на плохое освещение, она сразу узнала его. Это был сын деревенского кузнеца – крепкий, высокий юноша с ясным, решительным взглядом. Его лицо было напряжено, но выражало странную смесь сочувствия и беспокойства.
На любовь не оставалось времени
Давид подхватил на руки младшего из семьи Лейс.
– Кожа, да кости, – вслух ужаснулся он.
В мальчике было чуть более пуда веса. Крепкий сын кузнеца даже не подозревал, что в этот момент он нес почти что своего ровесника. Двенадцатилетний Мартин был всего-то на два года моложе Давида.
Погрузив на сани семью Лейс, Давид коротко дернул повод, и лошадь трусцой повезла их на левый берег замерзшей Волги.
Холодный ветер хлестал в лицо, когда Давид уверенно вел лошадь через заснеженные просторы. Амалия сидела рядом с колыбелью, обхватив ее руками, как будто защищая единственное, что напоминало ей о доме. Ее взгляд был потухшим, а губы все еще дрожали от мороза и усталости. Сестры и брат тесно прижимались друг к другу под тулупом, пытаясь согреться.
– Давид, – с трудом произнесла Амалия, – ты правда думаешь, что нам помогут?
Парень, не отрывая взгляда от тропы, уверенно кивнул.
– Нина Петровна добрая душа. Она не оставит вас в беде.
В его голосе было столько убежденности, что Амалия впервые за долгое время ощутила проблеск надежды.
Несмотря на поздний час к огромной радости Давида в окнах управления совхоза горел свет.
– Не спит еще! – с теплотой в сердце подумал Давид и вслух гордо пояснил сидящим в санях. – Наша начальница первой приходит на работу и последней закрывает контору. Ее зовут Нина Петровна.
– Нина Петровна, – хором повторили Лейс.
Ввалившись гурьбой в здание, Давид с порога выпалил:
– Надо помочь! Они бездомные.
Заведующая бегло оглядела новичков. Видимо, вспомнила тот день, когда Давид пришел устраиваться на работу в совхоз и с улыбкой по-доброму произнесла:
– Раз надо, то устроим.
Нина Петровна поднялась со своего рабочего стола, на котором громоздились бумаги, и подошла ближе к семье Лейс. Ее взгляд был внимательным, полон сострадание и решительность.
– Давай думать, как их устроить, – сказала она и жестом указала на стоящий в углу старый диван.
– Садитесь пока, отдохните с дороги. Я приготовлю вам горячий чай.
Давид тихо шепнул Нине Петровне:
– Они с левобережья, комсомольцы заняли их дом.
Женщина задумчиво постояла, поглядывая на детей, которые с благодарностью пили предложенный горячий чай. Затем, явно приняв решение, она обратилась к Давиду:
– В семейном общежитии как раз освободилась кровать. Генрих и Эмилия передумали жить вместе.
Уже далеко за полночь, заперев двери управления на замок, Нина Петровна повела Лейсов селиться в общежитие для семейных.
Изначально оно даже не планировалось. Совхоз создавали для детей-сирот: два барака для парней и один для девушек. О семейных вообще не подумали. В то время тема семьи неохотно обсуждалась, а некоторые большевики пропагандировали советское безбрачие.
Но создать совхоз без взрослых оказалось просто невозможным. Многие из управления были уже женатыми и замужними коммунистами. Такие специалисты, как врачи, ветеринары и бухгалтеры тоже приехали сюда с семьями.
Как показала жизнь, идея безбрачия не повела за собой даже самых ярых и убежденных комсомольцев. В совхозе появились первые беременные девушки. Новые ячейки советского общества спешно регистрировали. Ради этого пришлось отправить человека в кантонный центр Зельман, чтобы тот привез бланки регистрации бракосочетания.
Вскоре из двух мужских один барак полностью стал семейным. Тонкими деревянными стенками его поделили на многочисленные маленькие комнатушки.
– Здесь должно быть свободное место, – уверенно произнесла Нина Петровна, распахивая дверь одной из комнат.
Внутри в буржуйке догорали дрова, озаряя тусклым светом помещение. Обитатели давно погрузились в крепкий сон, и воздух наполняли многоголосый храп и тихие всхрапывания. Все кровати были заняты. Осмотревшись, Нина Петровна подошла к мужчине, спавшему на первой от двери кровати, и легонько толкнула его в бок.
– Эй, оккупант, освобождай чужую жилплощадь, – скомандовала она с ноткой строгости.
Мужчина резко очнулся, сел на кровати и озадаченно огляделся, не сразу понимая, что происходит.
– Иди спать в свою семью, – поторопила его Нина Петровна, брезгливо указав на спинку кровати. – И портянки свои не забудь забрать!
Мужчина, бурча себе под нос, потянулся за вещами и, покачиваясь, отправился к своей семье.
Насколько позволял падающий из коридора свет одинокой лампочки, Амалия внимательно осмотрела комнату. Помимо буржуйки, вдоль стен стояли четыре кровати, каждая, видимо, предназначенная для одной семьи. На угловой кровати свисали сразу пять пар ног – похоже, там ютилась большая семья.
– Здесь пока и поживее, – Нина Петровна указала на освободившуюся кровать. – Располагайтесь. Остальное утром обсудим.
Амалия первой переступила порог комнаты, крепко удерживая в руках семейную реликвию – качалку.
– А это у нас в совхозе сейчас очень кстати, – с улыбкой заметила Нина Петровна, кивая на люльку. – Глядите, чтобы ее тут кто не прикарманил.
Немка удивленно подняла брови и, не совсем понимая сказанного, тихо ответила:
– Хорошо. Она же огромная, ни в какой карман не помещается.
Нина Петровна с трудом сдержала смех, прикрывая рот рукой. Ее взгляд смягчился, и в глубине глаз засветилось тепло.
С одной стороны, управляющая радовалась, что совхоз постепенно обрастает людьми. Выпускники сиротских домов взрослеют, остаются, устраиваются в хозяйстве, а теперь вот и семьи создают. Все это укрепляло коллектив, превращая его в крепкую общину.
Но с другой стороны, эти перемены принесли новую головную боль. Неожиданно встала острая проблема: что делать с детьми? Теперь руководству совхоза срочно пришлось организовывать ясли, детский сад и школу.
Семья Лейс поспешила занять кровать, радуясь, что хотя бы на время им предоставили крышу над головой.
Вновь прибывшие оказались в совхозе как раз кстати. Марию и Эмилию быстро оформили доярками, а Амалии досталась работа в свинарнике.
Их единственная кровать в семейном общежитии стала им домом. Позже Амалия даже сама не сможет понять, как они умудрялись там помещаться. Ведь на соседних кроватях уже появлялись на свет новые жизни – семьи росли.
Но, как говорится, в тесноте, да не в обиде. Напротив, эти годы в совхозе «Кузнец социализма» запомнятся Амалии как самые счастливые. Жизнь была простой, но наполненной теплом и дружбой. Девушка тогда могла чистосердечно и с полной уверенностью поддержать слова, написанные на плакате сельского клуба: «Жить стало лучше, жить стало веселее!»
В совхозе царила атмосфера большой семьи: здесь делили пополам и радость, и горе, поддерживали друг друга всем, чем могли. Колыбель Лейс стала настоящей находкой для местных семей, и Амалия порой даже не знала, где в данный момент находится их люлька и чей малыш в ней спит.
Младшего Лейса, Мартина, отправили учиться в первый класс местной семилетней школы. В селе Мюллер у мальчика не было возможности сесть за парту – тогда каждый день был борьбой за выживание, и основной урок его юной жизни заключался в том, как добыть еду.
Одноклассники Мартина в совхозной школе даже не подозревали, что их маленький, худощавый товарищ, сидящий рядом, на самом деле был старше их на целых пять лет.
Мартин быстро стал любимцем барака. После занятий в школе он охотно играл с детьми и присматривал за младшими в длинном коридоре общежития. Сердобольные соседки благодарили его за заботу: кто-то приносил угощение, кто-то латал поношенную одежду.
Особенно мальчишку радовал старик-сапожник, который каждый год на день рождения преподносил ему новую пару обуви. Сандалии, сапоги, валенки – подарок всегда был простым, но Мартин воспринимал его как настоящее сокровище. Даже то, что именины младшего Лейса приходились на жаркий август, не умаляло его радости. Этот день он ждал с нетерпением, больше, чем когда-то ждал волшебства рождественской елки, о которой так часто и с теплотой вспоминали Эмилия и Мария.
Но теперь говорить о рождественских традициях в советском обществе было запрещено. Елка осталась лишь воспоминанием, дорогим сердцу, но слишком опасным для разговоров на людях.
В совхозе жизнь диктовала свои правила. Работать приходилось бесконечно много, с раннего утра до поздней ночи. Труды сменялись трудами, и думать о чем-то другом просто не было времени. Поэтому для Амалии стало настоящим сюрпризом, когда одна за другой ее сестры – двадцатипятилетняя Мария и на год младше ее Эмилия – вдруг вышли замуж.
В тот год в их совхоз была прикомандирована геолого-разведывательная бригада. Среди приезжих оказались два брата, которые, к удивлению многих, связали свои судьбы с не слишком приметными сестрами Лейс. Спустя несколько месяцев молодожены покинули совхоз, отправившись в город Энгельс.
Для Амалии это событие стало переломным. Она словно очнулась от долгого сна и впервые задумалась о своей жизни, точнее, о ее полном отсутствии за пределами работы.
Видимо, сказывалось воспитание. Амалия знала, что не подпустит к себе первого встречного – так учили ее бабушки. Они всегда говорили, что семья строится на уважении и любви, а не на торопливых решениях. Но годы шли, и поиски того самого, единственного, явно затянулись.
На красивую и статную Амалию заглядывались многие парни их совхоза. Но все ограничивалось взглядами и, в лучшем случае, одним-двумя свиданиями. Почему-то ухажеры быстро теряли к ней интерес. Сначала Амалия решила, что причина в ее немецкой национальности. Однако когда младшие сестры без особых сложностей вышли замуж за украинцев, она поняла, что дело явно не в этом.
В чем же была причина? Амалия и сама не знала тогда, что виновником ее одиночества оказался человек, с которым ее связывала родное село – ее земляк.
Давид взрослел на глазах. Его плечи ширели от ежедневного труда, руки становились сильными, а взгляд – уверенным. Но вместе с этим все сильнее становилась и его привязанность к Амалии. Он уже не мог представить ни дня, ни ночи без мыслей о ней. Его взгляды невольно задерживались на ее губах, изящной линии шеи, изгибах тела. Он ловил себя на том, что каждое ее движение, каждый взгляд, каждая улыбка будто завораживали его, заставляя сердце биться быстрее.
Да, она была старше его на девять лет и выше на целую голову. Но разве это имело значение? В его глазах Амалия была недосягаемой, словно звезда, и в то же время его единственной мечтой. В снах он видел только ее: как они идут вдвоем по зеленому лугу, как она смеется и обнимает его.
Ревность съедала Давида изнутри. Каждый неженатый парень в совхозе казался ему соперником. Он замечал их взгляды, украдкой устремленные на Амалию, и внутри него разгорался огонь. Один только вид кого-то, стоящего рядом с ней, вызывал в нем желание защищать ее – от чего угодно, даже от того, что существовало лишь в его голове.
Единственным человеком, которому он доверился, стал его друг Ахат. Ахат был известен всей округе: непобедимый борец, с которым никто не смел связываться. Давид долго сомневался, но все же однажды выложил другу все, что лежало у него на душе.
Ахат, услышав признание, усмехнулся:
– Я ноги переломаю каждому, кто посмеет приблизиться к твоей девушке.
И это было не просто бравада. Все в совхозе знали, что Ахат не бросает слов на ветер. После его слов, те немногие, кто еще пытался ухаживать за Амалией, быстро ретировались. Казалось, невидимая стена возникла вокруг нее, и никто не осмеливался приблизиться.
Амалия, конечно, замечала, что к ней стали относиться иначе. Ее окружал странный вакуум – как будто вокруг нее внезапно стало больше пространства. Но она не догадывалась, чьих это было рук дело. Давид, напротив, с каждым днем становился все увереннее. Ему казалось, что его время вот-вот придет…
Люблю – и точка! Как же просто звучит, правда? Но любовь редко бывает простой. Для одних это чувство – словно полет, нектар, который пьешь глоток за глотком, упиваясь каждой секундой близости. Они парят на крыльях страсти, не выпуская из объятий своего избранника, жадно вглядываясь в черты его лица, впитывая запах его кожи, будто боясь, что этот миг ускользнет.
Для других же любовь – это словно лихорадка, болезненная и тревожная. Они прячутся в тени, избегают встреч, мечутся в лабиринтах собственных мыслей. Вопросы терзают их разум: "А вдруг это не мое? А вдруг я недостоин? Или он, или она меня?" От этих мыслей ломит голову, сердце бьется тяжело и тревожно, а порой даже живот скручивает болью, словно тело не выдерживает накала чувств.
Любовь – не сердцем, а разумом. Пусть нам кажется, что сердце сбивается с ритма, когда мы рядом с любимым человеком, но это лишь обманчивый сигнал. Ведем себя, как полоумные, но выбираем осознанно. Неуверенные тянутся к уверенным, слабые – к сильным, те, кто ищет опоры, – к самостоятельным. Некрасивые жаждут красоты, а порой люди ищут зеркальное отражение самих себя. Это выбор мозга, четкий, как выверенное решение, даже если он прикрыт романтическим туманом.
Любовь, конечно, бьет током по сердцу, будоражит кровь, заставляет думать, что без другого человека солнце светить перестанет. Но это не слепая случайность. Это симфония разума и чувств, где первое скрипка играет чаще, чем мы осознаем.
Любовь между Амалией и Давидом была, но не той, что воспевают в романах или показывают в кино. Их чувства не рождались под звуки серенад или в свете полной луны. Они выросли из заботы, ежедневного труда и простой человеческой поддержки.
Амалия и Давид жили в условиях, где жизнь требовала не слов, а поступков. У нее был свинарник, который не знал ни выходных, ни праздников – постоянные опоросы, кормежка, уход. У Давида – нескончаемая вереница хозяйственных работ: то тракторы ремонтировать, то сеять, то косить, то убирать хлеб. И все же, несмотря на этот нескончаемый круговорот дел, между ними проскальзывало что-то особенное.
Любовь Давида проявлялась не в стихах или цветах, а в действиях. Он делился с Амалией продуктами и деньгами, доставал редкие медикаменты для ее младшего брата. Не раз помогал ей с тяжелой работой, даже если сам был измотан.
Амалия замечала эту заботу, но не сразу осознавала ее истинное значение. Когда работы в поле завершались с закатом, Давид неизменно ждал ее у ворот свинобазы. Он провожал ее до общежития, следя, чтобы с ней ничего не случилось на пустынной, темной дороге.
– Ты что, ухаживаешь за мной? – однажды, улыбнувшись, спросила она.
Давид, словно мальчишка, тут же смутился. В темноте его пылающий румянец остался незамеченным.
– С чего ты взяла? – пробормотал он, стараясь выглядеть равнодушным. – Я же писем тебе не пишу и в кино не зову. Просто не хочу, чтобы тебя по дороге собаки покусали. Видишь, сколько их тут бездомных развелось?
Эта фраза, произнесенная с наигранной беспечностью, осталась в памяти Амалии. В ней она почувствовала нечто большее, чем заботу о безопасности. Это была любовь – тихая, несуетливая, не требующая лишних слов. Она искала свое выражение в каждом поступке, в каждом взгляде. И однажды Амалия это поняла.
Давид, конечно, не был тем идеальным принцем, о котором грезила Амалия в редкие минуты мечтаний. Он был далек от ее идеала – невысокого роста, моложе ее на девять лет, еще совсем юн в глазах зрелой женщины. И все же его забота и настойчивое присутствие не оставались незамеченными.
Амалию тяготило мысль о том, чтобы ранить Давида прямым отказом. Он был ее земляком, человеком, который помог ей пережить самые тяжелые времена. Его доброе сердце и готовность всегда прийти на помощь вызывали у нее уважение, даже если сердце не откликалось взаимностью. Да и мечты о богатыре-принце, который увез бы ее в сказочное будущее, становились все более призрачными.
Давид, напротив, не оставлял попыток завоевать ее сердце. Он не давил на нее, не предъявлял требований, но и не отступал. Его тихое, ненавязчивое присутствие стало для Амалии привычным, как солнечный луч, пробивающийся сквозь утренний туман.
Однажды, в момент редкого затишья в их бесконечной череде трудов, он заговорил о главном:
– Я буду ждать, когда ты захочешь стать моей женой, – сказал он почти шепотом, как будто боялся напугать ее своими словами.
Амалию это заявление застало врасплох. Ее улыбка чуть дрогнула, но она тут же взяла себя в руки.
– Ты сперва в армии отслужи, – ответила она с легкой дипломатией, словно открывая перед ним дальний горизонт, – а там видно будет.
Ее слова прозвучали как мягкий отказ, но в них была искра надежды. Для Давида это было все, что нужно. Он понял, что его путь к ее сердцу еще не завершен, но и не закрыт. Теперь он знал: у него есть время доказать, что он достоин ее любви.
Геолого-разведывательные работы на территории совхоза осчастливили женитьбой Марию и Эмилию Лейс, но принесли с собой беду. Первые же бурения показали, что в степи неглубоко находятся большие запасы грунтовых вод. Поволжье считалось второй после Украины хлебной житницей СССР. Руководство немецкой республики поставило перед собой очень высокую цель – достичь или даже обогнать по уровню хлебозаготовок Украину. Решение этой задачи виделось в расширении и освоении новых пахотных земель благодаря орошению. Руководство совхоза «Кузнец социализма» тоже получило сверху указание: в кратчайший срок освоить все незадействованные земли.
– Они там что, читать не могут? – открыто возмутилась Нина Петровна. – Ведь геологи предупредили, что эти воды соленые и для земледелия не пригодны.
Никто в управлении совхоза ей тогда не возразил…
Ночная тишина в мужском общежитии разорвалась неожиданным и неуместным появлением Амалии. Давид едва успел распознать ее силуэт в тусклом свете керосиновой лампы, когда она, дрожа, бросилась к нему. Тепло ее объятий и влажность слез, впитывающихся в его рубаху, застали его врасплох.
– Нину Петровну арестовали, – повторила она, задыхаясь от слез.
Слова прозвучали как гром среди ясного неба. Давид молча прижал ее крепче, чувствуя, как ее отчаяние передается и ему. В голове смешались вопросы и гнев: за что? почему?
Амалию трясло. Она, казалось, еще не до конца осознала случившееся.
– Кто… кто это сделал? – хрипло спросил Давид, чуть отстраняясь, чтобы увидеть ее лицо.
– Из кантона, – прерывисто выдохнула Амалия. – Говорят, саботаж… Не выполнила приказ по освоению земель.
Давид почувствовал, как внутри него закипает ярость. Саботаж? Нина Петровна? Эта женщина, которая жила работой и ставила совхоз выше всего? Он знал, как она спорила, отстаивала мнение геологов, но ее аргументы упирались в глухую стену приказов сверху.
– Это ошибка, – твердо сказал он, хотя сам понимал, что слова не изменят реальность.
Амалия подняла на него взгляд, полные слез глаза были словно немой мольбой.
– Давид, что теперь будет с нами? С совхозом?
Он не знал ответа. Но, глядя на нее, почувствовал, что должен что-то предпринять.
– Мы не оставим ее одну, – сказал он, его голос стал твердым, как сталь. – Узнаем, где она. Узнаем, что можно сделать.
Слова звучали уверенно, хотя внутри он понимал, что их возможности против системы минимальны. Но взгляд Амалии, ее доверие к нему, словно дали ему силы. В эту ночь Давид почувствовал, что теперь он не просто сосед или друг. Ему предстояло быть для нее опорой, быть тем, на кого она сможет положиться.
За окном начало светать. Новый день над степью принес с собой тишину, но внутри каждого жителя совхоза «Кузнец социализма» зарождалась тревога.
Рано утром Давид, взвинченный ночными размышлениями, поспешил в мастерскую, где обычно можно было найти заведующего МТС, дядю Антона. Он был одним из немногих взрослых, кому Давид доверял. Парень буквально ворвался в помещение, где механики возились с трактором, и, не дожидаясь ответа на свое приветствие, выпалил:
– Дядя Антон, за что?!
Заведующий поднял голову от деталей, бросил строгий взгляд на Давида и, ни слова не говоря, приложил палец к губам. Его суровый жест был более красноречив, чем любое объяснение. Давид мгновенно замер, ощутив, как холодный страх пронзил его.
Дядя Антон молча выпрямился, сложил инструменты в ящик и, не оборачиваясь, направился к выходу, оставив Давида стоять посреди мастерской. Все вокруг сделали вид, будто ничего не случилось, а звук лязга металла и стука молотков снова заполнил пространство.
Про Нину Петровну никто не хотел говорить. Словно ее имя стало запретным. Люди избегали обсуждений даже в шепоте, боясь, что любой неосторожный звук может дойти до тех, кто мог бы задать лишние вопросы.
В поселке установилась гнетущая тишина. Каждый понимал: случилось что-то серьезное, но никто не смел взглянуть правде в глаза. Давид вышел из мастерской, сжимая кулаки. Его охватило бессилие и гнев. Он знал, что этот страх, который заставлял людей молчать, был хуже любого приказа.
Собрание жителей совхоза было назначено на утро. Люди с тревогой собирались возле конторы управления, многие понимая, что новости будут серьезными. Первый секретарь райкома ВКП(б), строгий мужчина с хмурым взглядом, взошел на импровизированную трибуну. После формального приветствия он объявил:
– В связи с кадровыми перестановками руководство совхозом будет осуществлять новый начальник – директор.
Эти слова прозвучали как гроза. "Директор" – новое для них слово, словно чужое, внезапно вошедшее в их устоявшийся мир. Люди переглядывались, а некоторые шепотом переспрашивали друг друга: "Что это значит? Как теперь будет?"
На трибуну поднялся новый директор – высокий мужчина с пронзительным взглядом, в строгом костюме. Он представился лаконично, уверенным голосом, и сразу перешел к делу, зачитав указания "сверху". Было ясно, что этот человек пришел не для того, чтобы искать компромиссы.
После собрания началась раздача официальных документов. Давид, стоя в очереди с другими молодыми мужчинами, получил из рук нового начальника белый конверт. На его лицевой стороне выделялась надпись: "Повестка".
– Готовьтесь к службе, молодой человек, – сухо произнес директор, задержав на Давиде взгляд, как будто изучая.
Давид медленно кивнул, хотя в голове тут же закружились мысли. Служба? Сейчас? Когда все в жизни снова пошло наперекосяк?
Подойдя к Амалии, стоявшей в стороне, он молча протянул ей повестку. Она прочла ее быстро, но без эмоций, лишь крепче сжала губы.
– У тебя теперь свой фронт, – произнесла она, стараясь, чтобы голос не дрогнул.
Давид кивнул. Он понимал, что настал момент, когда их пути временно расходятся, и от его силы и воли будет зависеть, каким он вернется. А внутри горело одно желание – вернуться как можно скорее, чтобы снова быть рядом с ней.
Давиду действительно исполнилось восемнадцать лет, и этот факт уже давно не был секретом. Ему пришлось признаться в своём истинном возрасте честно и без уверток. Секрет раскрыла Нина Петровна, которая всегда следила за порядком и требовала документального подтверждения всего, что касалось ее подопечных.
После знакомства в 1932 году с матерью и отчимом Давида на ярмарке она сделала официальный запрос в его родное село Мюллер. Вскоре ей прислали выписку из церковной книги, где все было записано черным по белому. В тот же день она вызвала Давида в управление.
– Ты знаешь, что мне грозит за использование детского труда? – строго спросила Нина Петровна, смахивая очки на кончик носа.
Давид стоял, виновато переминаясь с ноги на ногу, хотя и с трудом сдерживал улыбку.
– Так я же первые годы и не работал, – отшучивался он, опуская глаза, – в основном-то учился…
Ее лицо дрогнуло. Казалось, она вот-вот рассмеется, но тут же взяла себя в руки.
– Учился он! А по коридору все равно бегал с лопатой. Знаешь, сколько волос седых из-за тебя заработала?
Вместо ответа он лишь пожал плечами, а Нина Петровна, отодвинув бумаги, вдруг, как мать, заботливо взяла его за плечо.
– Ладно, Давид. Но смотри, теперь ты взрослый. Отвечать за себя придется самому.
Эти слова он запомнил. Они звучали как напутствие, которое становилось актуальным теперь, когда в руках у него лежала повестка в армию. "Отвечать самому" – эта фраза закрутилась в голове, словно звон колокола, напоминающий, что детство закончилось окончательно.
Трудно представить Давида Шмидта солдатом. И не потому, что военная форма ему не шла – напротив, в гимнастерке он выглядел впечатляюще. Широкая грудь и мускулистые руки делали его фигуру почти статуей, словно выточенной из крепкой породы. Невысокий рост с коротким торсом и жилистой шеей гармонично переходил в мощные плечи и широкую грудную клетку. Узкий таз и крепкие, словно высеченные из камня, ляжки подчеркивали его природную силу. Коренастая фигура Давида внушала уважение, а короткие квадратные кисти рук с выдающимися жилами и внушительными кулаками говорили о том, что он, пожалуй, мог бы одной рукой уложить любого.
Лицо его тоже не лишено было приметной красоты: смуглая кожа, круглые щеки, ярко-зеленые глаза, крупный прямой нос и мясистые губы создавали облик человека, в котором простота сочеталась с надежностью.
Но, несмотря на все это, трудно было представить Давида Шмидта военным. Почему? Да потому, что за мощной статурой скрывалась душа миротворца. Добродушный, ласковый и спокойный, он не умел конфликтовать. Соседи по совхозу вспоминали о нем только хорошее – никто никогда не видел Давида в драке, ни одна склока не могла затянуть его в свой водоворот. Его уважали не за силу, а за тот мягкий свет, что исходил от него, как от человека, способного помочь, выслушать, понять.
Служить в армии Давиду довелось в артиллерии – водителем тягача “Коминтерн”, за которым в прицепе ехала грозная 122-мм пушка. Техника быстро подчинилась его рукам – за рулем он чувствовал себя уверенно и спокойно. Два года службы пролетели для него незаметно, словно сон, в котором не было ни грома пушек, ни изнуряющих маршей. Все его мысли были дома, в родной деревне, где осталась Амалия. Перед отправкой в армию она обещала, что станет его женой, как только он вернется.
Но осенью 1939 года привычный уклад службы был нарушен. В один из дней полк Давида подняли по тревоге, и уже под покровом ночи их колонна пересекла польскую границу. Артиллерийский тягач, управляемый Давидом, медленно въехал во Львов. Здесь, под огнями чужого города, красноармейцам зачитали официальное распоряжение Советского правительства о том, что им предстоит "взять под свою защиту жизнь и имущество населения Западной Украины и Западной Белоруссии".
– Ну, теперь уж сто пудов будет демобилизация! – радостно выдохнул Давид, когда официальная часть закончилась. Его вера в скорое возвращение домой была крепка, как и он сам.
Он радовался напрасно. Почти без отдыха их части приказали отправляться дальше – освобождать народы Прибалтики. Операция больше напоминала путешествие, или, как говорил их командир, “культурную войну”. Солдаты двигались по дорогам, почти не слыша выстрелов, встречаемые лишь настороженными взглядами местных жителей.
На одном из привалов неподалеку от городка Тарту, Давид случайно заметил на обочине потрепанную брошюру. Подняв ее, он обнаружил, что это сборник стихов, автор которых был ему неизвестен. В краткой биографической справке упоминалось, что автор – поэт Игорь Северянин, эмигрировавший из России в Эстонию. Давид, доселе далекий от поэзии, был удивлен, как глубоко его тронули строки одного из стихотворений:
В пресветлой Эстляндии, у моря Балтийского,
Лилитного, блеклого и неуловимого,
Где вьются кузнечики скользяще-налимово,
Для сердца усталого – так много любимого,
Святого, желанного, родного и близкого!
Давид долго смотрел на строчки, словно в них была скрыта какая-то подсказка. “Странная штука, – размышлял он. – Меня, хотя и немца, неудержимо тянет обратно на берега Волги, а русский поэт воспевает Балтийское побережье. Значит, понятия ‘родина’ и ‘чужбина’ не зависят ни от крови, ни от места рождения…”
В Литве, Латвии и Эстонии артиллерийские тягачи так и не расчехлили своих пушек. Все походы остались лишь маршами через города, где никто не оказывал сопротивления. Октябрь сменился ноябрем, но про увольнение никто не говорил, а вопросы на эту тему приказали считать нарушением дисциплины.
30 ноября пришел новый приказ – война с Финляндией. Командиры, очевидно, решили дождаться зимы, когда болота Южной Финляндии промерзнут и станут проходимыми. Но в расчетах “умные головы” не учли лютые северные морозы, которые наслоились на трудности этой кампании. В суровых условиях сотни красноармейцев полегли в промерзшей земле Карелии, а тысячи вернулись домой изувеченными, с обмороженными руками, ногами или ушами.
Давида спасал его тягач, где всегда находился уголок тепла, и крепкие валенки, которые чудом достались ему накануне. Зима растянулась на три долгих месяца, но в марте война закончилась. Ее окрестили “зимней войной”, а Давид… снова остался при исполнении.
Срочная служба затянулась. За образцовое выполнение обязанностей и дисциплину ему, одному из первых в части, присвоили новое звание, введенное в Красной Армии совсем недавно. Теперь он был ефрейтор Шмидт, но это звание мало грело душу. Четвертый год службы приближался к концу, и Давид с каждым днем все больше мечтал о доме, где его ждала Амалия.
Давид вернулся в совхоз поздней весной сорок первого года. Переполненный радостью и волнением, он первым делом бросился к свинарнику. На бегу, захлебываясь от счастья, громко крикнул:
– Амалия!
Его голос разнесся над двором. Из темного проема ворот показалась знакомая фигура. Давид мгновенно подбежал, сжал ее в объятиях и, запинаясь от волнения, спросил:
– Теперь-то выйдешь за меня замуж?
Амалия улыбнулась, глядя прямо в его глаза:
– Да!
– Обручальное кольцо сам тебе выкую! – уверенно заявил он.
– Зачем? – удивилась она.
– Так вроде положено, – смутился Давид.
– Приданое тоже положено, а у меня его нет, – рассмеялась Амалия, откинув русую косу с лица. – Даже еще братик больной в нагрузку. Где жить-то будем?
Давид не растерялся:
– Обо всем договорюсь в конторе. Тут я уже видел целую улицу новых домов!
Но при последнем вопросе он на мгновение замер:
– Нина Петровна-то вернулась?
Амалия молча покачала головой, и в ее взгляде сквозила тень утраты…
Из конторы Давид вернулся хмурым. Дом ему не дали. Даже угол в общежитии оказался занят. Отдыхать после армии и войн времени тоже не было. Посевная кипела, и каждый работник был на вес золота. Давида сразу же отправили на самое дальнее поле, где бурили скважины для новой ирригационной системы.
Поздним вечером, переодевшись в гражданское, он отправился встретить Амалию с работы. Девушка заканчивала молоть ячмень для свиней. В тусклом свете лампочки она ловко сгребала зерно лопатой. Ее румяное лицо светилось здоровьем и теплом, русые косы выбивались из платка. Давид вдруг ощутил, как внутри него закипает нечто большее, чем радость.
Не выдержав, он подошел, обнял ее крепко, словно боялся, что она растворится в ночи, и впервые поцеловал по-настоящему, жадно, с душой.
Ту ночь они провели вместе. Лежали за дробилкой на слое рассыпанного зерна, мечтая о том, как построят свою жизнь, как заведут детей. Это был их единственный миг счастья, унесенный временем…
Наутро Давида отправили на целинные земли за двадцать километров от совхоза. Работа была изматывающей, а возвращаться домой – редкой привилегией. Но даже эта рутина оборвалась в конце июня.
В один из дней на поле появился посыльный. Мартин, немощный братишка Амалии, привез весть на скрипучей бричке: немцы напали на СССР. Давида и еще одного механизатора вызвали в сельсовет.
На следующий день у сельсовета стояли дымящиеся моторы грузовиков, шумела толпа мобилизованных. Родные прощались, плача и обнимаясь. Давид отыскал Амалию среди множества лиц. Она сжимала его рюкзак.
– Ты что дрожишь? – он нежно гладил ее плечи.
– Страшно, Давидхен, – голос девушки был дрожащим. – Левитан ведь сказал, что это Великая и Отечественная война. Я боюсь, что это надолго.
– Все обойдется, – он старался говорить уверенно. – Война закончится быстро. Как в Прибалтике. Вернусь до озимой вспашки.
Амалия замялась, потупив взгляд:
– Давид… Я беременна.
Он замер, улыбка ушла с лица. Мгновение он молчал, затем крепко обнял ее:
– Тем более. Нам нельзя затягивать с этой войной. Вернусь до родов, обещаю.
Призванных из Зельманского кантона отправили на фронт через железнодорожную станцию в Саратове. На привокзальной площади их держали больше двух недель. Солдаты ночевали под открытым небом, коротая время в ожидании приказов. Несколько раз давали команду грузиться в эшелоны, но в последний момент ее отменяли. Лишь в середине июля их наконец погрузили в товарные вагоны и отправили на юг.
Эта новость вызвала удивление. Война шла на западе, а их увозили все дальше вглубь страны.
Воинское подразделение формировали в лагере Осоавиахима неподалеку от Уральска. Давид, остановившись у проходной, вслух прочитал длинное название:
– Общество содействия обороне, авиационному и химическому строительству.
Новобранцев первым делом наголо подстригли, затем выдали форму. На приведение униформы в порядок дали всего день. Давид, как умелый человек, сам подшивал, утюжил, а главное – с трепетом прикреплял на петлицы латунные треугольники ефрейтора. Эти знаки он привез с собой из совхоза, где спрятал их в вещмешок, не решившись носить. Тогда сослуживцы подтрунивали над ним, называя выскочкой, но Давид знал: он заслужил звание честным трудом.
Однако сейчас ефрейторское прошлое оказалось мало кому интересно. Больше всего его удивляло другое: вместо артиллерии или танковых войск механика и тракториста отправили в пехоту.
– Ну какой из меня пехотинец? – с недоумением думал Давид. – Поди пойми логику командиров!
– Ефрейтор! – раздался бодрый голос старшины Аникеева.
Давид вскочил по уставу.
– А я тут голову ломаю, как же с желторотиками один управлюсь. Ты у меня будешь командиром отделения!
– Товарищ старшина, я не умею! – замахал руками Давид.
– Научим, – невозмутимо ответил Аникеев.
– Я тракторист… – попытался оправдаться ефрейтор.
– Вот и хорошо! – раздраженно прервал его старшина. – Рычаг в руки – и вперед!
Приказав через час построить отделение, он ушел в штаб.
Давид взглянул на своих подчиненных – десять молодых бойцов. Среди них был один русский, два украинца, шесть казахов и один татарин. Большинство из них почти не знали русского языка.
– Значит так, – твердо сказал Давид. – Каждый должен выучить фразу: «Рядовой такой-то к проверке готов».
Рядом с ним, во главе второго отделения, стоял казах Анар Кужабергенов – бывший преподаватель и отличный знаток русского. Давид почувствовал к нему уважение.
Тем временем командир роты, обходя ряды новобранцев, громко приказывал:
– Учить только тому, что нужно в бою! Ни минуты на пустяки!
Слова эти, несмотря на кажущуюся простоту, запомнились Давиду надолго.
За пару недель новобранцев погрузили в основы военной науки. Каждый день они маршировали, выстраиваясь в шеренги, колонны и взводы. Молодой политрук, лейтенант Федор Симоненко, с энтузиазмом объяснял смысл июльского обращения Сталина к народу. Затем выдали винтовки. Бойцов учили разбирать и собирать их, чистить, смазывать и относиться к ним, как к «матери родной». Потеря оружия грозила трибуналом.
В один из воскресных дней августа командиры и бойцы приняли присягу. В ту же ночь их срочно погрузили в эшелон, который рано утром отправился на запад…
Давид мечтал увидеть Москву, но и в этот раз столица пролетела мимо. На большой скорости эшелон промчался мимо города, направляясь в сторону Новгорода. До Новгорода, впрочем, они не доехали: разгрузка прошла в Валдае.
На подходах к городу началась спешная подготовка позиций второго эшелона обороны. Бойцы рыли окопы и блиндажи прямо в нескошенном ржаном поле. Для Давида и его отделения, состоявшего преимущественно из сельских жителей, это стало особенно болезненным моментом. Саперные лопатки вгрызались в чернозем, срезая колосья зрелой ржи.
– Опять быть голоду, – тяжело вздохнул Давид, не сдерживая навернувшиеся слезы.
Эта работа была не просто физически изнурительной, но и морально тяжелой. Каждый удар лопатой напоминал о том, что крестьянин привык создавать, а не разрушать.
С каждым днем все отчетливее слышались звуки далекой канонады. Однако во втором эшелоне обороны бойцы узнавали о ходе боевых действий лишь из сводок Совинформбюро. Давид понимал: сражения неизбежны, но тяжелее всего было ждать.
Мимо их укреплений шли колонны красноармейцев на запад. Обратно возвращались лишь телеги с ранеными.
В один из редких перерывов Давид решил написать письмо Амалии. Раздобыл тетрадный листок, намочил слюной химический карандаш и, используя приклад винтовки как подставку, начал писать:
Здравствуй, моя любимая Маля.
Хочу сообщить, что я жив и здоров, чего и тебе желаю. Я очень по тебе соскучился. Но ты мне пока не пиши. Мы скоро пойдем в наступление. Когда разобьем врага, если останусь жив, тогда тебе все расскажу.
Я очень счастлив, что у нас будет ребенок. Главное, чтобы он родился здоровым, и чтобы с тобой все было хорошо. Если мальчик, назови Николаусом в честь моего отца. А если девочка, то решай сама. Женщины в этом лучше разбираются.
Надеюсь, что Мартина по здоровью на фронт не заберут. Какой-никакой, а тебе помощник.
Низкий поклон всем соседям и совхозным кузнецам социализма.
Ваш Давид Шмидт.
Он аккуратно сложил листок, вложил его в конверт, который раздобыл заранее, и спрятал в вещмешок. Письмо еще предстояло отправить, но Давид знал, что сделает это при первой же возможности.
В первых числах октября их дивизию перебросили с Валдайских позиций под Москву. Эшелон двигался под постоянной угрозой воздушных налетов. Когда они прибыли на станцию Малоярославец, бомбежка продолжалась. Разгрузка и окопывались в условиях, когда земля дрожала от взрывов. Этот рубеж стал их новой линией обороны, задачей которой была защита столицы…
Ночь перед первым боем выдалась на удивление спокойной. Над позицией стояла тишина, лишь иногда нарушаемая шелестом ночного ветра. Бледный лунный свет отражался в сапогах офицера, который шел вдоль траншеи.
– Командир отделения ефрейтор Шмидт! – стараясь сохранить уставную осанку, но не высовываясь из окопа, представился Давид, когда офицер приблизился.
– Вольно, – устало произнес политрук Симоненко. Он полусогнувшись шагнул ближе, оглядывая солдат.
Бойцы, заметив приближение лейтенанта, тихо прижимались к размокшим стенам траншеи, освобождая ему путь.
– Еврей, что ли? – неожиданно спросил Симоненко, разглядывая лицо Давида.
– Никак нет! – опешил тот. – Я немец.
– А-а-а-а, – протянул офицер задумчиво, словно это что-то объясняло. Он перевел взгляд на остальных. – Все к бою готовы?
– У нас, кроме винтовок, только по две бутылки зажигательной смеси, – начал было Давид, пытаясь объяснить нехватку вооружения.
– Не паникуй, ефрейтор! – оборвал его Симоненко. Голос звучал твердо, но без резкости. – Приказано держать оборону до последнего!
Лейтенант замолчал, смотря в сторону темного горизонта, где, казалось, таилась угроза. Затем, уже тише, добавил:
– На рожон не лезть. Но и отступать не смейте. Некуда дальше.
Слова офицера повисли в сыром ночном воздухе, усиливая напряжение, которое и без того чувствовалось в каждом бойце. Впереди их ждало неизвестное, но все понимали, что оно будет тяжелым и кровавым.
На следующий день после утреннего авианалета и оглушительной артподготовки немецкие войска перешли в атаку.
– Держаться до последнего, – голос ефрейтора Шмидта дрожал не от страха, а от отчаянной решимости. Это не был приказ – это была просьба, обращенная к его бойцам.
Первую волну наступления удалось отбить. Но ближе к полудню немецкие танки двинулись вперед, поддерживаемые артиллерией. Линия обороны батальона начала рушиться под их прицельным огнем. Каждый взрыв выбивал куски земли и надежды. Солдаты прятались в окопах, вжимаясь в сырую землю, словно она могла стать спасением.
Давид чувствовал, как от холода и сырости онемела его щека, прижатая к земле. Взрыв снаряда совсем рядом оглушил его, но он все равно продолжал цепляться за остатки контроля.
Первым не выдержал один из бойцов взвода. Он встал и побежал – не к своим, а к немцам, с поднятыми руками.
– Трус! – мысленно вскрикнул Давид, вскидывая винтовку. Руки дрожали, но он нажал на спусковой крючок. Все пять пуль из его магазина полетели вдогонку перебежчику.
Не все бойцы сохраняли стойкость. Еще несколько солдат попытались прорваться к тылу, надеясь спастись.
– Один… два… – с ужасом считал Давид, видя, как они покидают позиции.
– Назад! – кричал командир соседнего отделения, Кужабергенов. Его голос срывался от отчаяния.
Но дезертиры уже не слышали. Один из них упал, скошенный пулеметной очередью противника. Другого настигли свои – линия обороны сзади не оставляла шанса на бегство.
Разрыв танкового снаряда буквально разорвал пространство рядом с окопом Давида. Осколки разлетелись во все стороны, а огонь охватил воздух. Бутылки с зажигательной смесью взорвались одна за другой, добавляя хаоса.
Перед глазами Давида мелькнули миллионы огненных искр. Невыносимая боль пронизала его тело, будто прошила насквозь. Сознание плавилось, уходя в бездну тишины и темноты.
Историки потом напишут: несмотря на численное превосходство и массированные атаки, немецким войскам не удалось прорвать оборону в этом секторе. Город остался недоступным. Когда фашисты обошли его с тыла, советские бойцы оказались в окружении.
Два дня воины держались без сна и продовольствия, сопротивляясь до последнего патрона. Когда боеприпасы закончились, оставшиеся пошли на прорыв.
Из нескольких тысяч человек, защищавших этот рубеж, живыми из окружения вышли лишь около сотни. Это была победа, за которую заплатили слишком дорогую цену.
Зов последней косули
С мороза душу в адский жар
Впихнули голышом:
Я с родины не уезжал -
За что ж её лишён?
Борис Чичибабин
С высоты орлиного полета можно было видеть, как покрытую толстым слоем снега Мугалжарскую равнину пересекала витиеватая трещина – это была низина русла реки Елек. Извиваясь среди степи, она разрывала белоснежный покров, словно тонкая, но уверенная линия кисти художника. Местами по ее берегам ярко высвечивались желтые песчаные обрывы, добавляя контраст в монохром зимнего пейзажа. А известняковые кручи, напротив, сливались с бескрайним снежным ковром, становясь почти неразличимыми в этом безмолвном царстве холода.
Елек – название реки, которое с казахского переводится как «косуля». Когда-то их здесь водилось великое множество, словно сама природа выбрала это место для их грациозной жизни. Эта степная река с давних пор была неотъемлемой частью местного ландшафта. Ее русло, то бурное и неукротимое, то лениво и размеренно текущее, словно дышало в унисон со степью, напоминая, что и под снежным саваном затаилась жизнь, готовая пробудиться с первым весенним теплом.
На исходе ясной и безветренной ночи легкий налет из мелких кристалликов инея окутал стволы прибрежных ив. Изморозь, словно тончайшая вуаль, обволокла ветви деревьев и чернотала, кругловатые прутики камыша и длинные, сухие листья рогозы. Даже их обычно темно-бурые початки теперь казались украшенными мягким белым мхом. Мороз последних дней еще больше выбелил и без того серебристые метелки тростника, придав им вид хрупких снежных украшений. На кустарниках вдоль берега, словно пушистые гирлянды, свисали паутинки, застывшие в изморози – остатки ушедшего бабьего лета.
Все вокруг было укутано непорочной белизной и дышало зимним очарованием. Лишь местами среди этого царства чистоты виднелись темные, зеркальные пятна воды – незамерзшие лужайки реки, где из-под земли пробивались мощные родники, напоминая о том, что даже в самое лютую стужу природа не замирает полностью.
В какой-то момент у прибрежных зарослей мелькнула серая тень. Изящное бурое животное с коротким белым хвостом осторожно вышло из густых зарослей, оставляя за собой глубокие отпечатки копыт в мягком снежном покрове. Косуля приблизилась к кромке блестящего льда, ее движения были грациозны, словно выверены природой до мельчайших деталей. Она замерла, настороженно вскинув голову, осматриваясь: взгляд в одну сторону, затем в другую, и снова короткое оглядывание назад.
Охотник, притаившийся неподалеку, слегка улыбнулся краем губ. Он знал, что косули видят мир не глазами, а ушами и носом. Их обоняние и слух безупречны, но зрение оставляет желать лучшего. Самец, не почуяв опасности, уверенно нагнулся к воде и начал пить. Его крепкие, уже хорошо развитые рога, с двойным разветвлением и начинающимся сгибом внутрь, говорили о возрасте – этому дикому козлу, как их еще называют, было больше двух лет.
Охотник знал негласное правило: стрелять в молодых животных нельзя. Их рога еще недостаточно красивы и рельефны, отсутствует тот идеальный изгиб, придающий им форму лиры, так ценимой среди охотников. Да и мясо у молодняка не обладает тем насыщенным вкусом, который ожидается от зрелого трофея.
Мир вокруг застыл в утренней тишине, лишь косуля, склонив голову, пила воду, не подозревая, что ее невидимый наблюдатель уже принял решение оставить ее в покое.
Охотника и дичь разделяло сейчас примерно сто метров. Мужчина даже перестал дышать, словно весь окружающий мир замер вместе с ним. Мускулы его тела натянулись, как стальные струны, а прицельный глаз, казалось, видел и дальше, и четче, чем обычно. Внутри разгоралось свойственное охотнику непреодолимое желание: не упустить добычу и попасть наверняка.
Подняв мушку на уровень спины зверя, он полузамерзшим пальцем осторожно и плавно начал нажимать на курок.
Тишину рассек оглушительный выстрел. Самец косули рухнул на землю, словно подкошенный, лишь раз успев издать низкий, свистящий рев – последний сигнал тревоги, предупреждающий сородичей об опасности. Охотник замер, ожидая, что вот-вот из зарослей с треском и шелестом ринется врассыпную стадо – несколько самок и молодняк, обычно сопровождающих старшего козла.
Однако ничего не произошло. Пространство вокруг застыло в настороженном молчании. Лишь с прибрежных ив, сбивая облака белой изморози, с гулким карканьем поднялась черная стая воронья, добавляя происходящему зловещую атмосферу.
В тот же миг яркий луч солнца, вынырнувшего из-за кромки высокой известняковой кручи на противоположном берегу, пронзил глаза охотника, заставив его зажмуриться. Когда же он открыл глаза, пейзаж перед ним изменился до неузнаваемости. Резкие контуры и темные линии прибрежных зарослей исчезли, растворившись в безграничном ослепительном белом свете, в котором даже тень казалась недостижимой.
Мгновение назад ястребиный взор охотника без труда улавливал каждую мелочь – извилистую ветку, едва заметную тропинку копыт на снегу, тонкую игру теней в прибрежных кустах. Теперь же, по воле природы, все слилось в одно сплошное сияние.
"До чего же роковым может быть одно мгновение, лишь крошечный шаг минутной стрелки," – подумал он, сдерживая вздох. Медленно поднявшись из своего укрытия на краю песчаного обрыва, местный бай Баймухамбет Шукенов позволил себе мимолетный взгляд на горизонт, прежде чем вновь обратить внимание на добычу.
Первым делом он поправил сдвинувшийся на макушку рыжий лисий малахай и стряхнул с груди и локтей полушубка из белой овечьей шкуры налипшую смесь снега и песка, накопившуюся за время долгого ожидания. Затем он затянул крепче ремень из прочной дубленой кожи с орнаментом и металлической бляхой и с недовольством отметил грязные пятна на коленях светлых шаровар, усиленных клиньями из овчины между ног. Закинув ружье через плечо, охотник начал спускаться в низину реки, умело балансируя на крутом склоне и притормаживая шаги в валенках в калошах, которые казахи называют байпаками.
Обегая проталины, где прозрачные родниковые воды подтачивали лед, Баймухамбет осторожно приблизился к павшему животному. Стройный самец косули лежал неподвижно, словно сливаясь с белизной снега, который теперь украшали тонкие бисерные капли крови, раскинувшиеся веером вокруг.
Присев рядом, охотник провел рукой по короткому темному меху спины, чуть поблескивающему буроватым оттенком. Мягкий переход оттенков на боках – от серого с кремовым до почти белоснежного на брюхе – завораживал, напоминая о естественной гармонии дикой природы. Баймухамбет осторожно прикоснулся к широким, густо поросшим волосками ушам, изучил покрытые бугристыми наростами рога, свидетельствующие о возрасте и достоинстве животного.
Его пальцы нежно накрыли широко раскрытые агатовые глаза косули, обрамленные длинными густыми ресницами, словно стремясь дать ей последний покой. Шепотом он произнес слова прощения, обращенные к повелителю всех живых существ, обещая, что этот дар природы будет использован мудро и с благодарностью.
Завершив молитву, Баймухамбет провел сухими ладонями по лицу, словно запечатывая слова благодарности и прощения. Затем он резко поднес пальцы ко рту и оглушительно свистнул, так громко, что эхо прокатилось над заснеженной равниной.
На вершине песчаного обрыва, где охотник недавно прятался в ожидании дичи, появился гнедой жеребец. Его бурый окрас казался насыщенным и глубоким благодаря густым черным волосам, особенно заметным на голове, шее и верхней части ног. С каждым его движением густая, смолисто-черная грива развевалась в воздухе, будто языки пламени. Из широких ноздрей вырывались клубы пара, создавая иллюзию, что конь буквально источает жар.
– Не конь, а огонь! – с неподдельным восхищением воскликнул Баймухамбет, с гордостью любуясь своим верным спутником.
Следом за гнедым жеребцом, у края обрыва появились две фигуры всадников. Не теряя времени, они спешились и осторожно начали спускаться по отвесному склону, стараясь не отставать от уверенного и стремительного хода коня, который первым ринулся к своему хозяину.
– Боран! – громко окликнул Шукенов своего верного спутника, коня, которого он сам вырастил и обучил. Имя жеребца в переводе означало "Буран" или "Метель", что идеально подходило для его неукротимого характера и бурного темперамента..
Сердце бая наполнилось гордостью, когда он увидел, как Боран, не обращая внимания на крутизну склона, уверенно преодолевает путь вниз, опережая людей. В это мгновение перед глазами хозяина мелькнуло воспоминание о том, как весной тот же жеребец, поддавшись природному зову, почувствовал кобылу на течке. Тогда Боран, полностью подчинившись животному инстинкту, умчался прочь, не обращая внимания на команды. Шукенову пришлось проехать не одну сотню верст, чтобы догнать беглеца.
– Скалолаз! – с неподдельной гордостью воскликнул бай, легко усаживаясь в седло. Он гладил Борана по развевающейся смолистой гриве, и от этой похвалы конь, казалось, становился еще бодрее, гордо фыркая и бросая вызов морозному утру.
Слуги, не теряя времени, осторожно подняли тело самца косули и ловко закрепили его на холке байского скакуна. Боран стоял спокойно, словно понимая важность момента, лишь слегка поводя ушами и выпуская облака пара из ноздрей.
Шукенов, оседлавший своего гнедого жеребца, подал знак, и трое всадников двинулись рысцой в западном направлении. Их силуэты постепенно растворялись в бескрайней белизне зимней степи, а ритмичное постукивание копыт уносилось эхом далеко за пределы извилистой долины Елека.
Уже через несколько минут Баймухамбет ощутил, как холод пробирается под одежду, а по телу разливается странная, будто бы нелепая усталость. Это было знакомое чувство, которое всегда наступало после удачной охоты: вслед за изнуряющим напряжением ожидания, когда каждая клетка тела была собрана в единый нерв, приходило полное опустошение. Потраченные силы и энергия словно покидали его разом, оставляя тело вялым и тяжелым, будто наполненным мягким сеном.
Бай уже заранее предчувствовал, что дома его ожидает очередной спор с молодой женой. Абыз, дочь великого султана Арынгазиева, владыки обширных земель Актобе, одного из богатейших и влиятельных представителей табынского рода казахского младшего жуза, всегда устраивала сцены, когда он возвращался с охоты.
Ее раздражение было вполне объяснимо. Совсем недавно она подарила ему наследника, и ей естественно хотелось, чтобы супруг чаще находился рядом, уделял время семье, а не отправлялся в очередную ночную охоту, отлучаясь каждые несколько дней, даже зимой.
Грех было даже допустить мысль, что Баймухамбет увлекался охотой, чтобы избежать общения с супругой, которая могла бы ему наскучить. Напротив, своими охотничьими трофеями он стремился еще больше понравиться Абыз, доказать ей свою силу, мужество и достоинство. Каждый раз, бросая к ее ногам подстреленное животное, Баймухамбет словно вновь и вновь клялся в своей любви.
Ему было неважно, что прекрасная Абыз частенько его укоряла. Бай-то хорошо замечал, с каким удовольствием она копалась в своих сундуках, переполненных мехами и кожей. Да и как всем женщинам, ей нравились красивые вещи, которые муж добывал ради нее.
Абыз знала о безграничной любви своего Баймухамбета. Именно эта уверенность делала ее ненасытной в желаниях разделить с ним каждое мгновение. Поэтому она так тяжело переносила их разлуки, особенно частые зимние ночные охоты.
Заставить Баймухамбета остаться дома Абыз могла бы легко – достаточно было одного намека на ее высокое происхождение. Земли, где ныне проживал род Шукеновых, принадлежали именно ей. Благодатные пастбища вдоль родниковой реки Елек были частью приданого, которое Абыз привнесла в их союз. Однако любящая супруга никогда бы не унизила своего мужа, напоминая ему о своем знатном роде или о богатстве, которое она принесла в их семью.
Ей и в мыслях не было воспользоваться этим преимуществом. Она считала это недостойным и даже боялась нечаянно задеть его гордость. Единственное, что она позволяла себе – легкий, почти невесомый упрек. С укоризной глядя Баймухамбету в глаза, Абыз могла чисто по-женски, тихо, но с чувством произнести:
– Тебе что, дома мяса не хватает?
А за охоту на косуль Абыз особенно не щадила мужа упреками:
– Мало тебе других зверей! Косуль теперь днем с огнем не сыщешь. А все потому, что станицы новороссов, словно шарики козьего помета, заполонили берега нашей реки и пугают этих грациозных животных. А ты, вместо того чтобы их пожалеть, еще и последних добиваешь. Если так пойдет дальше, косули совсем исчезнут, и тогда реку Елек придется переименовывать…
Охотник нежно провел рукой по мягкому меху косули, покоящейся на его седле, и мысленно прикинул, как ему в этот раз придется оправдываться перед Абыз:
– Мне, действительно, некуда было деваться, – начал он в своем воображении. – Я ждал лисицу или хотя бы степного зайца, но тут прямо в дуло мне вышел этот самец. Разве я мог упустить такую добычу? Зато теперь у тебя будут лучшие в округе замшевые сапожки из шкуры елика с берегов Елека. И все это потому, что я люблю тебя и ты моя единственная, навсегда.
Эти мысли, пронизанные любовью и теплом, будто обволокли его, отогревая изнутри. Мороз больше не казался таким суровым, а путь – таким долгим. Вскоре на возвышенности, недалеко от каменного кладбища, показались несколько серых юрт и две полуземлянки, сложенные из сланца.
У входа в одну из полуземлянок, что была крупнее и длиннее остальных, Баймухамбета поджидала Абыз. На ее голове высоко возвышался белый тюрбан, словно венец, подчеркивающий ее гордую осанку и благородство. Едва заметив супруга, она стремительно схватилась за уздечку его коня, останавливая животное.
Баймухамбет, уже внутренне готовый к очередной дискуссии, ловко спрыгнул с седла. Подойдя ближе, он нежно положил обе руки на плечи Абыз, пытаясь прочитать на ее лице настроение. Но взгляд супруги был озабоченным, что тут же насторожило его.
– Что случилось? – хотел спросить он, но Абыз опередила его. Она кивнула в сторону дверей:
– Пошли в дом, тебя там ждут!
В ее голосе звучала сдержанная тревога, которая лишь усилила напряжение в душе охотника.
Знал бы бай, что черные вороны, которых он на заре спугнул своим выстрелом, уже накаркали им беду.
– Кого это в столь ранний час принесло? – тихо спросил он, заглядывая в глаза Абыз, словно надеясь, что она скажет, что все в порядке.
– Двое посыльных из Актобе, – ответила она с заметной долей напряжения. – Русский офицер и его переводчик.
В ее словах не было ничего лишнего, но Баймухамбет понял: визит нежданных гостей не сулит ничего хорошего.
В натопленной комнате возле казана копошились две служанки. У входа, где обычно сидит прислуга, сейчас пили чай незваные гости. Низкорослый казах, одетый в пехотную шинель из грубого серо-коричневого сукна и без знаков различия, сразу же вскочил, с подобострастной льстивостью приветствуя хозяина дома. Представился он сыном семьи Исенгалиевых. В его треснутом пенсне и до блеска начищенных плоских медных пуговицах сейчас отражался свет керосиновых ламп жилища.
Русский офицер, явно нижнего ранга, как бы извиняясь за столь раннее и вероломное вторжение, сначала судорожно отставил в сторону чашку, но, видимо, вспомнив о цели своего визита и осознав свою значимость в данный момент, лишь слегка приподнялся и небрежно кивнул головой. Он снова удобно сел и продолжил прихлебывать чай.
– Уважаемый мырза, – сообщил переводчик, – нам приказано вам лично передать указ русского министерства.
Слово мырза, что на казахском языке означает "господин" или "знатный человек", было обращением, подчеркивающим высокий статус Баймухамбета. Официальный тон переводчика звучал подчеркнуто уважительно, но в нем все же сквозила нотка напряжения.
Прислуга помогла баю снять полушубок и байпаки. Абыз было предложила супругу надеть маси – тонкие кожаные сапожки, традиционную обувь, которая носится для тепла и удобства внутри дома. Но Баймухамбет отказался и, оставшись в войлочных чулках до колен, взобрался на невысокие нары, занимавшие все оставшееся пространство комнаты и покрытые дорогим ковром.
Он прошел в правый угол дома и заглянул в детский бесик, сплетенный из прутьев таволги. Колыбель, наполовину накрытая по традиции семью символичными вещами: чапаном, полушубком из бараньей шкуры, меховой шубой, уздечкой, камчой и специальной накидкой, хранила их первенца. Заглянув в лицо мирно спящего младенца, Баймухамбет наклонился над бесиком и со словами «Әлди-әлди» (баю-бай), шепотом убаюкивая сына, поцеловал его в лобик.
Почему-то взгляд его задержался на одной из многочисленных сабель, украшающих стену. Рука сама собой потянулась поправить оружие, словно от его точного положения зависел порядок в доме. Лишь убедившись, что все на своем месте, бай уселся во главе низкого столика, подогнув ноги калачиком.
Его поведение могло показаться надменным. Он будто бы не замечал и не слышал послов. На скулах русского офицера начали судорожно подергиваться мышцы от явного раздражения.
Абыз, стараясь смягчить напряжение, преподнесла супругу пиалу с чаем. Она прекрасно понимала: за этой кажущейся безразличностью бай скрывает свои растерянность и размышления. Он внимательно оценивает ситуацию, обдумывает возможные шаги и готовит достойный ответ.
Баймухамбет неспешно, почти с вызовом, еще раз осмотрел бедный, явно чужой, полувоенный наряд переводчика. Затем смачно отхлебнул горячий, душистый чай и, отведя взгляд на гостя, коротко бросил:
– Что ты сказал?
Желая заручиться поддержкой, переводчик бросил тревожный взгляд на офицера, а затем, скрепя зубами и сдерживая раздражение, вновь обратился к баю:
– Нам приказано вам лично передать указ русского министерства.
Баймухамбет внимательно посмотрел на гостя и спокойно, но с заметной строгостью произнес:
– Я думаю, ты не забыл традиции нашего народа: за хорошую новость тебе сүйінші (подарок за радостное известие) полагается, а вот за плохую и головы лишить могут.
– А я-то что? – растерянно пробормотал Исенгалиев, чувствуя, как к горлу подступает ком. – Я всего лишь переводчик.
В этот момент отворились двери полуземлянки, и в комнату вошли родственники бая. Оказывается, Абыз, предчувствуя неладное, послала за ними гонцов. Она сочла это необходимым – нечасто, а точнее, никогда, женщина не могла припомнить появления русских офицеров в их краях.
Баймухамбет удивился неожиданному визиту родных, но быстро сориентировался. Он посмотрел в сторону супруги и благодарно кивнул.
Два родных брата Баймухамбета, которые зимовали со своими семьями и скотом недалеко вверх по течению реки, привычно заняли места по правую руку от бая.
Бай Азамат, дядя хозяина, со своими сыновьями расположился у левой стены. Вместо приветствия он ворчливо бросил:
– Надеюсь, что встреча действительно очень важная. Впервые в жизни я прервал утренний намаз, и мы гнали лошадей десять верст галопом.
– Сейчас это узнаем, – Баймухамбет одним глотком допил чай из своей пиалы и, обратившись к царским посланникам, сурово добавил: – Чует мое сердце, что ваша новость не из хороших. Говорите, раз уж пришли!
Исенгалиев перевел на русский. Офицер встал, оправился и неторопливо достал из полевой сумки свиток с огромной сургучной печатью. Демонстративно, чтобы видели все собравшиеся, сорвал ее, развернул документ и стал читать:
– На основании высочайшего указа Его Императорского Величества о крестьянском землевладении, повелеваем, – офицер остановился, давая переводчику возможность довести важность послания до байской семьи на казахском языке и лишь потом продолжил. – Учитывая, что основным видом хозяйствования казахского и киргизского населения является скотоводство и они ведут кочевой образ жизни, все плодородные земли вблизи рек и водоемов передать в переселенческий фонд и за счет этих земель обеспечить освободившихся от крепостничества крестьян наделами.
Его слова, как будто удар молота, раскололи тишину, заставив присутствующих обменяться настороженными взглядами.
Исенгалиев, переводя, понизил голос, словно пытаясь смягчить сказанное. Но даже в его спокойных интонациях ощущалась тревога.
Баймухамбет сидел неподвижно, не сводя взгляда с офицера. На его лице не дрогнул ни один мускул, но в глазах затаилась едва уловимая смесь ярости и отчаяния. Абыз, стоявшая за его спиной, крепче сжала край своей шали, пытаясь не выдать волнения.
Внезапно он, нахмурившись, пробасил:
– Значит, наши земли решено отдать? И кто решил?
Эти слова прервали молчание, и все взгляды устремились на офицера.
– Это как понимать? – до бая начинала доходить трагичность ситуации. – Вы хотите на нашем кыстау поселить русских переселенцев?
– Это царский указ, – промямлил переводчик, – мы всего лишь глашатаи.
– Здесь наши земли! – вскакивая с места яростно выкрикнул младший брат бая. – Мы их не отдадим!
– Это же грабеж, – возмущался дядя Азамат.
Баймухамбет резко поднял руку, призывая родственников к тишине. Его взгляд обжигал, заставляя младшего брата и Азамата умолкнуть. Он повернулся к переводчику и холодно, но сдержанно произнес:
– Скажи своему офицеру, что закон должен быть справедливым. Здесь живут мои люди, их предки веками оберегали эти земли.
Офицер потребовал, чтобы Исенгалиев ему перевел, что говорят казахи.
– Возмущаются, – пожал плечами переводчик и от себя снисходительно добавил, – дикий народ, им буква закона ничего не значит.
Неожиданно бай встал и быстро подошел к переводчику. Схватил его за грудки, да так, что у того слетело и повисло на прикрепленной к одежде веревочке пенсне, и прямо смотря тому в глаза со змеиным шипеньем на чистом русском произнес:
– Если ты еще раз откроешь свой поганый рот, то я тебе лично голову оторву. Знай свое место, прихвостень!
Лицо Исенгалиева стало белее снега. Он скукожился и, казалось, что даже мгновенно потерял в росте. От страха у него подогнулись коленки. Переводчик был в шоке. Откуда было ему знать, что дед бая по материнской линии, местный проповедник ислама Мендыкулов не только сам слыл ученым человеком, но и дал хорошее образование всем своим детям и внукам. В том числе обучал их и русскому языку.
В комнате повисла тишина, наполненная напряжением, словно воздух стал тяжелым, как густой туман. Родственники бая замерли, понимая, что он находится на грани ярости, но осознавая, что его гнев был справедлив. Даже офицер, почувствовав перемену в атмосфере, напрягся и, хоть внешне старался держаться хладнокровно, краем глаза следил за каждым движением Баймухамбета.
Исенгалиев беспомощно хлопал глазами, стараясь найти хоть какой-то взгляд поддержки, но никто в комнате не выказал ему сочувствия. Баймухамбет отпустил переводчика так резко, что тот чуть не упал, и, продолжая сверлить его взглядом, с горькой усмешкой сказал:
– Ты думаешь, что они тебя оценят? Что дадут тебе место рядом с собой за столом? Ты для них никто. Ты сам отказался от своего народа ради тех, кто тебя презирает.
Затем бай повернулся к офицеру, выхватил из его рук свиток и произнес с ледяной спокойностью:
– Ваше дело передать указ, а наше – решать, как с ним поступить. Вы можете доложить своему начальству, что Баймухамбет Шукенов, владелец этих земель, будет защищать их до последнего.
Офицер оторопел, явно не ожидая услышать столь уверенную речь на своем языке. Он медленно сел обратно за стол, пристально наблюдая за баем, пытаясь осмыслить услышанное. Баймухамбет же вернулся на свое место, сел, выпрямился и жестом позвал Абыз, чтобы она снова подала ему чай.
– Мы еще посмотрим, чей закон сильнее, – тихо добавил он, снова обращаясь к офицеру, но уже с едва заметной улыбкой, в которой сквозила не столько угроза, сколько вызов.
Офицер уселся, все еще в некотором замешательстве, но его мысли продолжали блуждать. Он пытался угадать, как это все закончится, и зачем ему вообще было сюда приезжать. Вообще-то, у него была еще одна миссия, более важная, чем передача указа – выяснить, не решат ли местные люди сопротивляться, а если решат, то как именно. Но для этого ему нужно было не только выдержать этот момент, но и обеспечить свою безопасность, а также найти способ вернуться без потерь.
“Оно и понятно, – рассуждал про себя служащий, – неблагодарная у меня миссия – сообщать местным жителям о том, что их исконные земли переходят в собственность русских переселенцев. Благо, я не какой-нибудь там киргиз, а то давно бы за такие новости не сносить мне головы”.
В его глазах мелькала усталость, но наружность офицера оставалась непоколебимой, как будто он полностью контролировал ситуацию.
Баймухамбет продолжил громко читать царское уведомление, в котором роду Шукеновых предписывалось переселиться в степи Шубар-Кудука. В ответ на прочитанное, из угла комнаты донеслись испуганные крики женского рода. Абыз, стоя с побелевшим лицом, прикрыла рот рукой, произнося слова на казахском языке, полные ужаса.
– Ит олген жер! – вскрикнула она, в ее голосе звучала паника. Перевод этого выражения был ясен – «там, где собаки вымерли», что в данном контексте означало безжизненную, бесплодную землю.
– Барса келмес! – добавила она, а это означало «пойти и не вернуться». Это выражение тоже несла в себе страшное предчувствие – смерть или исчезновение без следа.
От этих слов в доме воцарилась напряженная тишина. Младенец в колыбели, испуганный тревожными звуками, проснулся и начал плакать, добавляя в этот момент еще больше драматизма происходящему.
– Султаны Арынгазиевы уже откочевали на территорию Уральской волости, – продолжил русский офицер, стараясь подчеркнуть важность своих слов. – И вам советовали не противиться.
Семья замолчала, а все взгляды немедленно обратились к переводчику, пытаясь осмыслить услышанное.
– И что, так без боя и сдались? – спросил Баймухамбет, его голос звучал сдержанно, но в нем явно проскальзывал скрытый гнев.
– В гарнизон дополнительно прибыло две сотни оренбургских казаков и рота стрелков, – ответил переводчик, развел руками, словно не зная, как облегчить ситуацию.
– Я же вам говорил, что врут землемеры, – произнес дядя Азамат, обращаясь к родственникам. – Никакой железной дороги здесь строить не будут. Царские казначеи подсчитывали, сколько наших владений можно отобрать, и вот до чего дошли!
Пришла весна. Род Шукеновых надеялся, что русские власти про них забыли. Они, как обычно, со всем скотом откочевали в глубь степи и расположились на летнем пастбище вблизи родников речушки Уш карасу. Но байскую семью и там нашли.
В один из майских дней с запада к их аулу приблизился кавалерийский взвод казаков. На сборы отвели сутки. Потом, правда, еще одни добавили. Собирать-то было что зажиточному роду Шукеновых. Под присмотром казаков семья погрузила на арбы с огромными колесами, запряженные одногорбыми бактрианами, свои юрты и домашнюю утварь, собрали и пригнали в низину многоголовые отары, стада и табуны. Совершив молитвенный обряд, огромный караван изгнанников широким фронтом двинулся в путь.
Через двадцать верст они достигли реки Елек и переправились через нее, затем, поднявшись на высокий берег, резко повернули на юг. По правую сторону от них остались дома их зимника и большое кладбище карасайцев. Казаки не позволили каравану здесь задержаться. Лишь только бай с супругой смогли проститься с усопшими предками. Баймухамбет, сидя на корточках, читал суры из Корана. Двое кавалеристов с высоты оседланных коней с интересом наблюдали, как Абыз засовывала между камнями надгробий горсти монет, завязанные в белые лоскутки ткани.
– Че это она там делает? – поинтересовался один из казаков.
– Это у них такой обычай. Называется садака – типа подаяний нищим.
– На кладбище?
– Да. Это когда благотворительность завернута в достоинство. У киргизов даже самые нуждающиеся не станут открыто и прилюдно клянчить милостыню. Зато знают, где, не стесняясь чужих глаз, можно найти помощь.
– На обратном пути нам стоит здесь на привал остановиться, – заговорщически подмигнул один другому.
Завершив свой молебен, бай Шукенов поднялся с корточек и, повернувшись в сторону реки, раскинул на высоте плеч руки и громко, как заклинание, прокричал:
– Кеш менi, асыраушым, қасиетті Елегiм, айыпқа бұйырма! Мен оралам, мiндеттi түрде, оралам! Сенiн жагалауынды мыңдаған ан-құсқа толтырамын, Ант етемін! – (Не осуждай меня, моя кормилица, мой святой Елек! Я вернусь, обязательно вернусь! Я вновь заполню твой берег тысячами животными. Клянусь!)
Эти слова разнеслись эхом, наполняя воздух древней, обетованной силой. Наполненные болью и надеждой, они перекатывались над рекой и растворялись в бескрайних просторах степи. Казалось, даже природа на мгновение замерла, чтобы услышать клятву Баймухамбета. Его жена Абыз смахнула слёзы с глаз и осторожно положила руку ему на плечо.
После церемонии у кладбища Баймухамбет помог супруге взобраться на верблюда, к горбу которого за ручку был подвешен бесик с их, на днях рожденным, уже вторым сыном Кадырбеком, и лишь потом сам вскочил на своего Борана.
В это время по протоптанной вдоль реки дороге с севера начали подъезжать многочисленные подводы, груженные стройматериалами и рабочими. Баймухамбет с недовольством наблюдал, как колеса тяжелых телег оставляют глубокие следы в прибрежной почве. Он задумался: "Вытопчут тут все, скотине питаться станет нечем." Взгляд его скользил по темному горизонту, где когда-то было так много зелени и жизни, а теперь постепенно захватывается пространство, которое его род веками называл своим домом. В его голове крепло ощущение, что ничего хорошего не ждет эту землю.
Правда, землемеры не обманули – здесь вскоре действительно появится маленькая станция железной дороги Оренбург – Ташкент, которая, как уже решили, будет носить название Аккемир. А реку Елек, что протекала рядом, русские делопроизводители переименуют и запишут в своих документах как Илек – так, как им послышалось. Это было просто очередным фактом для них, но для Баймухамбета это значило гораздо больше: это означало, что река, которая когда-то была живым символом, связывающим его народ с предками, станет просто еще одной географической точкой на карте чуждой им империи.
Уже ничто не могло остановить этот процесс. Баймухамбет знал это, и его душу наполняла горечь. Шум и суета рабочих не могли затмить в его сердце твердое чувство утраты.
Баймухамбет заметил, что на одной из первых телег, восседал уже знакомый ему переводчик Исенгалиев. В его треснутом пенсне и полувоенном наряде, с начищенными медными пуговицами, он выглядел почти комично. Но в этом образе было нечто пугающее – человек, который еще недавно был лишь простым помощником, теперь уже становился частью той системы, которая забирает землю у родовитых и справедливых людей, как Шукеновы.
Не замечая взгляда бая, Исенгалиев демонстративно поправил свои очки и молча продолжал наблюдать за процессом.
***
Род Шукеновых, с их многочисленными тысячеголовыми отарами овец, стадами рогатого скота и табунами лошадей, почти неделю добирался в полупустынную степь Шубар-Кудука, где едва хватало жалких и редких кустиков горькой полыни, чтобы прокормить разве что сотню непривередливых верблюдов. Земля была каменистой, неуступчивой, и, несмотря на то что этот край когда-то считался частью их территории, здесь не было ни той влаги, которая позволяла пастбищам расти, ни тех живительных источников, что давали силу животным и людям. Когда наконец они достигли нового места, род Шукеновых почувствовал, что на этот раз река удачи их не поддержит.
В первый же год на новом месте Шукеновы потеряли большую часть своего богатства – скот без корма падал, а бедные земли не могли прокормить даже самых выносливых животных. Овцы, лошади и коровы чахли, умирали от голода и болезней.
Конечно, не все казахи безропотно повиновались выселению. Из глубин бескрайних степей, где еще сохранялись остатки независимости и старых традиций, некоторые батыры, отрицающие власть чужаков, то и дело совершали вылазки, нападая на власть имущих и переселенцев. Эти смелые и отчаянные атаки становились ответом на растущее давление, на попытки силой переселить их с родных земель.
Логично было ожидать, что царские чиновники, встревоженные ростом сопротивления, вскоре запровадят жесткие меры и запретят казахам кочевать, лишив их последней свободы. Отобрали почти все юрты – это было главное жилье чабанов и кочевников, да и вся культура кочевого народа была основана на этой мобильности. Когда их лишили не только земли, но и привычного уклада жизни, последствия оказались катастрофическими.
Без укрытия и возможности перемещаться с местами пастбищ, род Шукеновых, как и многие другие, столкнулся с ужасным мором: скот чахнул от голода и болезней, а сами люди, лишенные надежды, теряли силы и здоровье. Полоса бедствий и разрухи затягивалась, и лишь немногие выжившие могли еще надеяться на будущее.
А потом свершилась революция, и на фоне кровавых бурь гражданской войны старейшины рода Шукеновых приняли решение не вступать в бой. И не потому, что они признали новую советскую власть или пощадили царизм за все принесенные страдания. Нет, причина была более прозаичной и, возможно, трагичной. Род Шукеновых, лишенный своего былого богатства и надежд, терять уже не имел чего.
Сил на сопротивление не хватало, да и средств для того, чтобы бежать в Китай, как это сделали многие другие казахи, у них не было. Этот многотысячный марш через горы и степи стал бы последним для них, оставив лишь смерть и разорение. Никакой борьбы уже не было в их силах.
В такой ситуации старейшины принялись за более рациональный выбор: оставаться и переждать. Жить и дружить с большевиками, петь их песни и по полной использовать все возможности, которые новая власть готова была предложить. Белобородые старцы, пережившие столь много страха и лишений, здраво рассудили, что коллективизация и все, что с ней связано, уже не принесет им ничего хуже того, что они пережили. В конце концов, коллективизация была менее страшной, чем разруха, голод и война. Они начали адаптироваться и мириться с новыми условиями, пусть и не разделяя идеологию, но принимая ее, как неизбежность, спасение.
У бывшего богатого бая Баймухамбета Шукенова, когда-то удачно и выгодно взявшего в жены дочь одного из самых влиятельных султанов Амангазиева, из всех прежних богатств осталась лишь одна, несомненно святая для него вещь – его три сына: Мурат, Кадырбек и Данда. Последний родился уже в изгнании, в мире, который сильно изменился и оставил их семью без прежней роскоши и статуса. Тот старинный мир, где на каждом шагу встречались великолепные кочевые шатры, бескрайние стада и неспешные разговоры о чести и богатстве, исчез. Вместо этого Баймухамбет был вынужден сталкиваться с новой реальностью, где его наследие было почти стерто, а мечты о будущем теперь нуждались в иной форме.
Но, несмотря на все потери и испытания, отец нашел свое утешение в стремлении дать своим детям лучшее из того, что мог. Он больше не видел в богатствах этой земли и в своих стадах гарантию успеха. Все, что оставалось у него в этом новом мире, это желание для своих сыновей построить жизнь, полную знаний. Баймухамбет видел будущее своих детей не в пастбищах и не в руках ремесленников, а в образовании.
Он настоял, чтобы мальчики ходили в русскую школу, обучались языку, литературе и всем тем знаниям, которые были ключом к тому миру, который теперь все больше определял их судьбы. Но этого было недостаточно. Осознавая важность дополнительного образования, отец организовал домашние занятия, пригласив жить в его доме двух учительниц, которых прислали в аул после революции. Эти женщины не только учили его детей, но и стали частью его дома. Денег за их проживание аксакал естественно не брал, он заботился о том, чтобы учительницы чувствовали себя комфортно, и даже кормил их, предоставляя сытные обеды, за которыми охотно следовали уроки и занятия.
Так, после хорошего обеда, под пологом простого, но уютного дома, учителя вели уроки для троих подростков. В атмосфере, где привычный порядок был нарушен, а самобытность прошлого исчезала, Баймухамбет все же находил способы сохранить главное – стремление к свету знаний, к будущему, которое было для его сыновей новым, но обещало гораздо больше, чем любые богатства прошлого.
Шло время. В ауле был создан совхоз. Выполняя жестокие планы по мясозаготовкам, новая власть начала систематически отбирать скот у местных жителей, загоняя его в окрестности железнодорожной станции Шубар-Кудука. Здесь, в душной, пропахшей кровью и мясом атмосфере, скот убивали, разделывали и, погрузив в вагоны, отправляли свежее мясо в Москву и Ленинград. Эта политика, словно безжалостный механизм, пронизывала всю жизнь местных людей, разрушая их прежний уклад и вырывая корни из земли, на которой они жили.
Для казахских детей того времени смерть животных стала неотъемлемой частью жизни еще до того, как они научились ходить. В тех домах, где не было взрослых мужчин, а обед не мог обойтись без мяса, казашки находили выход. Брали в свою руку ладошку младенца, пусть даже грудного, и, сжимая его маленькие пальчики, заставляли его, как могли, держать нож. С его помощью они перерезали шею курице или отсекали голову барашку – жестокая, но необходимая практика для выживания в условиях, когда жизнь, казалось, не ставила вопроса о гуманности.
Не обошло стороной это и братьев Шукеновых. Подросших мальчиков, как и многих других подростков, первых привлекли к работе на мясобойне возле станции. Они стали свидетелями того, как вся их земля превращалась в механический процесс, где из людских бед и животного страха готовилась еда для чужих городов. Мир детства уходит в прошлое, а на смену ему приходят резкие запахи крови, свист ножей и машинный ритм разделки. Это было не только их испытанием, но и моментом, когда они ощутили, что часть их родной земли и культуры поглощена жаждой торговли и власти.
Со своим ремеслом они справлялись превосходно, будто родились с этим навыком. Каждый резкий, точный удар ножа или топора был отточен до совершенства, и, несмотря на свою юность, братья Шукеновы не ошибались в движениях. Но было в их трудах нечто отчаянное, обреченное. Глубокое понимание того, что их усилия тщетны, что все, что они делают, сойдет на нет – все это порождало в их сердцах зловещую предчувствие. Они были всего лишь маленькими винтиками в огромной машине, которая не спрашивала о их судьбе.
– Какие-то безголовые эти городские! – с досадой щурясь на яркое весеннее солнце, говорил Данда, глядя на вагон, в котором они трудились. – Они никогда так не довезут мясо до столицы. Разве что эшелон червей доедет.
Скользя по залитому кровью полу товарного вагона, он с братьями загружал свежие части туш говядины, стараясь прикрывать их сухой соломой, чтобы хоть немного сохранить их свежесть. Но его раздражение не проходило.
– У нас даже дети знают, что мясо без обработки за сутки испортиться может, – нервничал он, понимая, что мясо, несмотря на все их старания, будет отправлено в такой путь, который обречет его на порчу.
Мурат, старший из братьев, крепко взял топор и, не обращая внимания на бурю недовольства в голосе младшего брата, протянул ему инструмент.
– Руби! – резко сказал он. – И помалкивай! Наше дело тут маленькое. Мы тут просто выполняем свою работу.
Данда яростно взял топор и, на мгновение обдумав слова, продолжил свой протест:
– А я не буду молчать! – проорал двадцатитрехлетний парень, словно обрушивая на своих братьев всю тяжесть своих мыслей. – Это же просто вредительство получается. Пойду и растолкую начальству.
Его голос эхом отдавался в вагоне, но ни один из рабочих не обратил внимания на его гнев. Они все, как и он, понимали – любые попытки изменить ход этого безумного процесса, поправить, что-то исправить, будут бессмысленны. Жизнь, казалось, перестала быть чем-то осмысленным и понятным.
Воткнув топор между ребер коровьей туши, Данда, не колеблясь, ринулся в сторону управления. С каждым шагом его сердце билось быстрее – в его груди горело желание донести правду до тех, кто, казалось, совершенно не заботился о том, что происходило на самом деле.
– Кто здесь главный? – с решимостью спросил парень, заходя в небольшое помещение при вокзале, где от серой повседневности пахло выгоревшими бумагами и старым табаком.
За столом, сгорбленный и поглощенный своими делами, сидел пожилой мужчина, чьи глаза с трудом поднимались от кипы бумаг.
– Че хотел? – произнес он, не отрываясь от работы, словно это было самое привычное занятие в его жизни.
Данда не стал терять времени и приступил к делу:
– Да дело тут такое. Вот мы мясо грузим, а оно ведь до Москвы не доедет… пропадет, – с легким раздражением на лице добавил он.
– Че, самый умный что ли? – откликнулся тот же голос, но уже с намеком на недовольство.
– Да не дурак вроде! Я школу с отличием закончил. Просто мы – животноводы. Наша семья раньше тысячеголовые отары и стада имела. Если сейчас это мясо не просушить, то в Москву приедут черви, – настойчиво проговорил Данда, чувствуя, как закипает его гнев от такого равнодушия.
Но старик лишь отмахнулся, не желая слушать:
– Ладно, пошел отсюда, – сказал он, отпуская его с пренебрежением, – не мешай мне работать.
Но тут раздался незнакомый голос, который заставил Данду замереть.
– Подожди, подожди, – услышал он, и обернувшись, увидел высокого поджаристого мужчину, в черной кожаной куртке, с большой красной звездой на буденовке. Его уверенная походка и решительный взгляд говорили о том, что перед ним человек с властью.
– Товарищ комиссар, – привстал за столом пожилой работник, – ведь он сопляк еще, чтобы нам указывать.
Комиссар, не обращая внимания на слова старика, подошел к Данде.
– Ну-ка, садись, – командным тоном он пододвинул табуретку к столу и жестом пригласил парня рассказать свою версию.
Данда почувствовал прилив надежды – наконец-то его услышат. Сев на табуретку, он сжался, собираясь с мыслями, и рассказал все, что знал о том, как сохранить мясо в теплом времени года, чтобы оно не испортилось. Сказал, что можно обильно посыпать его солью, или, если ее нет, пустить кровь, а затем сушить его на сильном ветру и под жарким солнцем, чтобы провялить.
– Но, как я понимаю, в таких количествах соль нам не найти, да и времени на сушку этой массы туш тоже нет, – с решимостью проговорил Данда.
Он посмотрел прямо в глаза комиссара, а затем добавил, словно решив для себя:
– Остается один выход – отправлять скот живьем. Корм и воду в ограниченных количествах можно сразу погрузить в вагоны, или по пути найти.
Комиссар, услышав его, задумался. Молча кивнув, он понял, что решение предстоит сложное, но этот молодой человек, с его неравнодушием и знаниями, оказался прав.
Маловероятно, что его слова дошли до местного начальства. Но, видимо, и сами поставщики вскоре поняли свою ошибку. По мере того как эшелоны с мясом начинали терять свою ценность уже на пути, после нескольких случаев порчи груза, было принято решение, которого требовал здравый смысл: отправлять скот живым. На этот раз все понимали, что иначе не обойтись. Слишком дорого обходилось не только мясо, но и репутация всей операции.
Вскоре Данда, как и предсказывал, стал сопровождать эти эшелоны. Он выполнял тяжелую и неблагодарную работу охранника, кормильца и поильца скота, не давая поголовью пропасть на пути. Взвалив на плечи не только ответственное дело, но и бесконечный груз усталости, он продолжал нести свою службу, за которую, впрочем, никто особо и не благодарил. Сам виноват – никто же его за язык не тянул, когда он решился бороться за правильное дело. Но теперь его задача была ясна, и он выполнял ее, как мог.
Насколько это было тяжело для него, он и сам понимал. Иногда, останавливаясь в темные ночи у тихих железнодорожных станций, Данда чувствовал, как тело отказывается идти дальше, а усталые глаза не хотят смотреть на горизонты. Но его решимость и понимание того, что только благодаря таким усилиям возможно было избежать катастрофы, двигали его вперед.
Остальные два брата Шукеновых остались без работы.
Кадырбек, человек с сильным характером и чувством перемен, не захотел возвращаться в малолюдный аул. Он был очарован ритмом и динамикой будней маленького железнодорожного разъезда, где жизнь казалась более живой и многогранной, чем в степной глухомани. Для него это было почти новым миром, где не было места старым заботам и бесконечному беспокойству.
Так, шаг за шагом, он решил связать свою судьбу с железной дорогой. Поступив в Оренбургскую школу фабрично-заводского ученичества, он выбрал специальность железнодорожного мастера. Это была совершенно новая глава в его жизни, полная трудностей, но и возможностей для роста. Путь железнодорожника стал для него настоящим вызовом, но Кадырбек был готов принимать любые решения, чтобы оставить прошлое позади.
С другой стороны, Мурат, человек с более приземленным взглядом на жизнь, вернулся в отчий дом. Он не мог представить себе другую судьбу, кроме той, что вел род Шукеновых веками – жить в своем ауле, среди родных просторов. Преклоняясь перед традициями и уважая тех, кто остался на родной земле, Мурат оставался приверженцем семейных ценностей и работы на родной земле, которой его сердце всегда будет предано.
Газетные страницы того времени пестрели радостными новостями о победах Советского Союза над Финляндией, но для последнего бая рода Шукеновых мир, казалось, уже не существовал. Внутри него все постепенно утихало, как закат над степью. Он почувствовал, что пришло время уходить, и собрал вокруг себя самых близких – родных и домочадцев, чтобы провести последние дни в окружении тех, кого любил и уважал.
Баймухамбет велел поставить во дворе свою юрту и постелить в ней мягкие курпешки – казахский коврик, символ уюта и спокойствия. Этот момент был особенным: жизненный круг замыкался, как и у каждого настоящего казаха, чья жизнь всегда начиналась в правой части юрты, где находился детский бесик, и должна была завершиться там же, среди близких, на родной земле.
В юрте стоял деревянный атағаш – устройство, на котором усопшего несут в последний путь. Его часто тоже называют бесиком. От колыбели до последнего покоя – эта неизбежная цикличность жизни. Как гласит казахская пословица: "Тал бесіктен жер бесікке" – от колыбели до земляной колыбели. Этот жесткий круг жизни, где смерть и рождение – неразрывно связаны, оставался на протяжении веков важнейшей частью казахской философии и взглядов на мир.
Ближе всего к изголовью своего отца сидел Мурат, старший сын, поджав под себя ноги, как вело традиционное казахское сидение. Образование, которое Баймухамбет сумел дать своим детям, не было напрасным трудом. Мурат стал человеком значительным в своей общине, председателем сельского совета, и теперь стоял на пороге новой жизни, которую он строил с крепкой верой в будущее. Его взгляд был спокойным, но в глубине глаз читалась печаль, которую он старался скрыть.
За его спиной стояла его жена, Жамиля, нежная и верная супруга. Она была любящей женщиной, но теперь ее лицо было покрыто неизбежной печалью, которую трудно было скрыть. Печаль эта не касалась смерти свекра. Она была глубже и более личной, о которой немногие знали, но которая была частью ее жизни с того момента, как родился их сын, Саркен. У мальчика была одна нога короче другой, и эта несправедливость судьбы отравляла ее душу. Жамиля старалась не показывать своей боли, но тяжелое бремя матери, чей ребенок сталкивается с трудностью, не могла оставить ее без следа.
В ее сердце всегда горела искренняя молитва: "Пусть Аллах даст мне силы, чтобы с достоинством принять эту беду, с любовью воспитывать сына и нести через жизнь его боль". Эти невысказанные слова, скрытые за взглядом и жестами, были для нее источником внутренней силы, надежды, и любви, несмотря на тень, что всегда висела над ее счастьем…
– Знаешь, Кадырбек, – хриплым голосом обратился к своему среднему сыну Баймухамбет, – тебе, наверное, больше всех повезло. Волею всевышнего ты стал единственным потомком нашего великого рода табын, кто смог вернуться на родину предков, на берег реки Елек.
– Аке, – сдержанно обратился к отцу Кадырбек, чувствуя в его словах не только горечь, но и ту легкую иронию, с которой старик воспринимал новую реальность. – она теперь называется Илек.
Кадырбек был дипломированным мастером железнодорожных путей. По распределению его отправили работать на станцию Аккемир, которая когда-то была частью родовых владений их предков до столыпинских реформ. Это место стало для него символом возвращения, пусть и под другим именем, в родную землю.
Баймухамбет молча кивнул, сдерживая волну благодарности, которая поднималась в его душе. В его мыслях мелькали слова благодарности небесам за то, что хотя бы один из его сыновей смог вернуться на эти священные земли. Степь, река, знакомые горизонты – все это вновь стало частью их жизни.
И все же не все в жизни было идеально. Баймухамбет не почувствовал особой боли по поводу того, что начальником его сына стал Исенгалиев, тот самый переводчик, который когда-то, возможно, перешагивал через гордость казахов. И пусть его роль в этом новом устройстве мира была необычной и порой спорной, старый бай осознавал, что в новых обстоятельствах они все должны как-то приспосабливаться.
– Главное, сын, что ты вернулся сюда, – произнес Баймухамбет, глядя на Кадырбека с отцовским благословением. – А то, кто там у тебя начальник – не важно. Мы все в этой жизни что-то меняем, даже если не можем сами понять, что именно.
А еще бывший бай благодарил Всевышнего за то, что его средний сын Кадырбек нашел себе жену, которая была словно воплощением идеала казахской невестки. Зауреш, робкая и скромная красавица, ходила по дому с таким благоговейным спокойствием, что Баймухамбет иногда думал: она не ступает ногами по земле, а бесшумно парит, едва касаясь поверхности. Ее уважение к родителям и мужу поражало – беспрекословное, искреннее, она была для всех примером.
И все же одно не давало старому баю покоя. Как такая безупречная женщина могла родить столь озорную и шумную внучку, как Алтын? Маленькая черноглазая девочка с круглыми щеками, закопченными загаром и испачканными засохшими соплями, была словно ветер в степи – неугомонная, непредсказуемая, неподвластная. Даже сейчас, в этот скорбный момент, когда вся семья со слезами в глазах сидела вокруг его смертного одра, Алтын умудрялась раз за разом влетать в юрту, бегать вокруг дедушки с визгом и криками, а потом снова вылетать наружу, где громогласно гонялась за курами и ягнятами.
Все попытки взрослых успокоить ее были тщетны. Даже строгие замечания матери не могли унять буйный нрав пятилетней девочки. И вот, когда Алтын в очередной раз ворвалась в юрту, домочадцы дружно зашикали на нее, но Баймухамбет вдруг улыбнулся. Он понял, что эта крошечная девочка словно нарочно напоминала ему о чем-то важном.
Алтын всем своим поведением будто бы старалась показать, что жизнь полна радости, что она слишком ярка, чтобы отказываться от нее. Ее звонкий смех, бесконечная энергия и бесстрашные забеги наполняли пространство светом, который противостоял тени надвигающейся утраты. Старик взглянул на своих родственников, печальных, подавленных, уже мысленно попрощавшихся с ним, и вдруг осознал, что только Алтын не принимает неизбежного. Она словно боролась за него, не желая уступить.
И в этот момент Баймухамбет почувствовал сильное желание жить. Он представил, как хватает внучку, подбрасывает ее под купол юрты, слышит ее заливистый смех и смеется вместе с ней, как будто все горести и тяготы его жизни растворились в этом беззаботном мгновении.
– Будь милостив Аллах к ней! – с тихой надеждой прошептал умирающий, ощущая в сердце одновременно тепло и благодарность.
Реже всех в отчем доме появлялся младший сын, Данда. Его редкие визиты всегда сопровождались одним и тем же объяснением:
– Служба не позволяет, – говорил он, разводя руками, будто извиняясь.
После того как он впервые уехал сопровождать эшелон со скотом в Москву, его жизнь сделала неожиданный поворот. Данда стал охранником поездов дальнего следования, а затем поступил в военное училище. По его окончании он оказался в частях НКВД, и с того момента все, что касалось его службы, оказалось покрыто завесой тайны. Родные могли только догадываться о том, чем он занимается, но вопросы задавать было не принято. Данда интересовался их делами, но о своих говорил мало и поверхностно, как будто между ним и семьей возникла невидимая стена.
Особенно родню удивило его решение жениться на русской женщине, да к тому же значительно старше его. Жену звали Анастасия, и никто не мог понять, почему Данда выбрал именно ее. Казалось, это шло вразрез с традициями, но в семье Шукеновых давно уже привыкли не обсуждать поступки младшего сына. Анастасию приняли молча, без осуждений, как данность.
Брак Данды и Анастасии остался бездетным, и однажды, за семейным столом, изрядно выпив, он впервые заговорил о ее судьбе.
– Годы тюрем и ссылок подорвали ее здоровье, – сказал он, опустив взгляд в стакан, как будто эти слова стоили ему невероятного усилия.
Эта фраза повисла в воздухе, как эхо чего-то непостижимого. Никто за столом не произнес ни звука.
«Как? Когда? За что?» – эти вопросы были на кончиках языков всех присутствующих, но так и не прозвучали. Никто не смел нарушить молчание, будто бы невидимый приказ не задавать вопросов исходил прямо от Данды.
Взгляд умирающего старика украдкой скользнул к Анастасии. Она сидела спокойно, сдержанно, как будто слова мужа были о ком-то далеком и ей не касались. В ее глазах застыла мудрость человека, пережившего слишком многое, чтобы принимать осуждения или жалость…
Баймухамбет закрыл глаза и увидел перед собой степь, бескрайнюю и залитую золотистым светом заходящего солнца. Среди этого величественного простора, как будто из самого сердца природы, возникла грациозная косуля. Она неслась вперед, легкая, будто ветер, обгоняя травянистые шары перекати-поле, которые в этот момент, казалось, заполонили весь горизонт.
Животное вело себя странно: оно часто оглядывалось назад, ловя взгляд старика, и даже порой останавливалось, будто давая ему возможность приблизиться. Косуля издавала низкий, свистящий звук, нечто среднее между зовом и предостережением. Ее движения были так плавны и уверены, что Баймухамбет чувствовал – это не просто зверь, это знак, посланный свыше.
Старик протянул дрожащие руки вперед, словно пытался ухватить этот миг или удержать ускользающий образ. На его лице мелькнула слабая, почти детская улыбка.
– Смотри, доиграешься ты у меня, – полушутя пригрозил он косуле, шутка прозвучала тихо, почти шепотом.
Косуля замерла на мгновение, повернув голову. В ее темных глазах, казалось, отражалась сама степь – вечная, беспредельная, молчаливая. Она ждала его, звала за собой.
Баймухамбет почувствовал необыкновенное облегчение, как будто все тревоги, заботы и печали, накопленные за долгую жизнь, остались где-то позади, растворившись в степном ветре.
В тот же миг, словно испугавшись чего-то невидимого, косуля взмахнула своими небольшими, но изящными рогами с двойным разветвлением и рванулась вниз, к пологой белой круче. Ее стремительный бег вел к полноводной реке, которая текла не просто вглубь, а, как понял Баймухамбет, в иной мир – потусторонний. Это знание пришло к нему без слов, с тихой ясностью, как приходит утренний рассвет.
На противоположном берегу он заметил фигуру женщины. Она стояла неподвижно, распустив длинные, густые косы, которые касались ее плеч, словно живое продолжение степного ветра. Это была Абыз, его любимая и единственная супруга, ушедшая несколько лет назад. Она не манила его к себе, не звала, ведь знала: он сам спешит. Спешит к ней, как спешил всю свою жизнь – каждый раз с той же любовью и неизменной верностью.
Старик шагнул вперед, чувствуя, как силы покидают его тело, но наполняют его душу светлой радостью. Его сердце замирало в предчувствии воссоединения с тем, кто был частью его самого, его началом и его завершением.
Когда супруги вновь встретились на вершинах того света, мир, казалось, обрел гармонию. Они смотрели вниз, туда, где оставались их дети и внуки, где жизнь продолжалась в бесконечном потоке времени. Теперь они, незримо для всех, оберегали свой род, словно укрывая его своими невидимыми крыльями.
Но их взгляд особенно часто останавливался на двух фигурах: мальчике с добрыми, но грустными глазами – Саркене, и девочке с озорным блеском в черных, как уголь, глазах – Алтын. Абыз и Баймухамбет знали то, чего никто из живущих знать не мог: судьба рода Шукеновых будет зависеть именно от этих двоих. И в их маленьких, но крепких руках будет будущее не только их семьи, но, возможно, и той степи, над которой шумел вечный ветер.
Саркен. Полтарарубля
Жители Шубар-Кудука и его окрестностей отказывались верить календарю, который упрямо утверждал: на дворе конец декабря 1941 года. Время шло, но зимы не чувствовалось. До сих пор ни разу не выпал снег. Белоснежные хлопья словно задержались в пушистых облаках, не желая покидать теплые небесные перины и спускаться на обнаженную, промерзшую степь, чтобы укрыть ее уютным покрывалом.
С одной стороны, это отсутствие зимних метелей могло бы показаться благом. Животноводы радовались, что их стадам не приходится разгребать снежные завалы в поисках пищи. Скудная растительность казахской степи оставалась доступной: торчавшие из плотной дернины сухие пучки мятлика, сизо-серая полынь с горьким ароматом и хрупкие метелки ковыля. Особенно ценным кормом для скота становились зерновки тонконога и колючая верблюжья трава, на которых степная живность могла худо-бедно продержаться.
Но на окраине одного из аулов вблизи разъезда, где старейшины собирались у очага, звучали тревожные разговоры. Аксакалы качали головами и предсказывали беду. По древним приметам, после бесснежной зимы нельзя было ждать ни хороших пастбищ, ни богатого урожая. Отсутствие снега означало, что весной земля останется сухой, лишенной живительной влаги, а это – бедствие для всего, что зависит от скромной щедрости степи.
Люди молча всматривались в серые, неподвижные облака, надеясь, что они наконец разродятся снегом. Но небо упорно молчало, словно само боялось ответить на их мольбы.
Далеко на западе уже полгода гремела война. Молодой чабан Саркен понимал: рано или поздно она коснется каждого, и даже в тылу людям придется затянуть ремни туже прежнего. Он ясно видел, как тяготы войны уже ложатся на их небольшую степную общину. Если раньше Саркен с едва заметной усмешкой наблюдал, как аксакалы, преклоняясь, совершали свой пятикратный намаз, то теперь он и сам часто вскидывал руки к небу, отчаянно прося снег наконец окутать иссохшую землю.
В душе Саркена росла тревога, постепенно превращаясь в страх. Возможный голод пугал его не на шутку. Несмотря на юный возраст, он уже знал, что это такое. Семилетним мальчишкой он на себе испытал последствия голощекинского голодомора тридцатых годов. Это страшное время, названное в честь Геннадия Голощекина, секретаря Казахского крайкома ВКП(б), оставило глубокий след в памяти Саркена. Он помнил, как множество людей, иссушенных и измученных, умирали в своих домах и на дорогах. Тогда от голода погибло почти половина казахского народа, и эта трагедия навсегда отпечаталась в его сознании.
Теперь, глядя на истощенную степь, Саркен словно видел мрачные тени прошлого, готовые вновь обрушиться на их жизнь. Он не хотел, чтобы те же страшные испытания вновь постигли его близких, и это заставляло его молиться с таким же рвением, как старейшины аула.
Для Саркена ничто не могло быть ужаснее уже однажды пережитого чувства, когда голод толкал его на такие поступки, о которых он никогда не смог бы подумать в благополучные времена. Еда тогда становилась смыслом жизни, единственной целью, ради которой он был готов унижаться, попрошайничать, а порой и воровать. Это были дни, когда голод заменял стыд, а нужда выжить отодвигала на второй план все остальное.
Его мучила бессонница. Закрывая глаза, он не находил покоя – вместо этого перед ним вставали образы яств, такие яркие, что он почти ощущал их вкус. Но, открывая глаза, реальность возвращала его в убогую действительность, где любая пища была роскошью. Саркен помнил, как однажды, захлебываясь слюной, он смотрел на воробья, случайно залетевшего в дом. Маленькая птичка, бьющаяся о стекло, стала для него символом недосягаемого спасения.
Не в силах справиться с искушением, Саркен поймал воробья, а затем, спрятавшись на окраине аула, в овраге, с трудом ощипал несколько перьев. Там же, разжигая слабый костер из веточек, он поджарил птицу наскоро, почти не заботясь о том, чтобы приготовить ее как следует. Он ел ее полусырую, не чувствуя ни отвращения, ни страха, а лишь безмерное облегчение от того, что хоть что-то попало в его опустошенный желудок.
Но радость оказалась недолгой. Вскоре пришли мучительные боли, рвота, слабость во всем теле. Лежа на земле, истощенный и обездвиженный, он впервые в своей жизни испытал чуждое, пугающее желание – перестать бороться. Саркену казалось, что смерть могла бы стать избавлением от нескончаемых страданий. Однако он выжил, хоть и с трудом, и этот опыт навсегда остался с ним, сделав его особенно чувствительным к угрозе голода.
Саркен твердо решил, что никогда больше не допустит повторения тех ужасных дней. В этот раз он взял судьбу в свои руки, став тем, кто подготовится к голоду заранее, чтобы предотвратить его удушающие объятия. Он запасал все, что мог: курдюки жира, сушеный козий сыр, крупные куски соли, зерно, отруби – любое съестное или полезное в хозяйстве добро, к которому у него был доступ. Саркен знал, что за подобные действия его могли ожидать суровые последствия – от сурового наказания до тюрьмы за кражу государственного имущества. Но страх перед голодом был сильнее любых угроз.
Он искал места, которые могли бы стать его тайными складами. Глухая степь с ее древними могилами кочевников подсказала идею: под надгробными камнями, где когда-то хоронили великих воинов, он стал устраивать свои продовольственные тайники. Это были идеальные укрытия: забытые и заброшенные, где никто не рискнул бы искать.
Каждую ночь Саркен, подгоняемый собственной тенью и страхом быть обнаруженным, осторожно укладывал в эти укрытия свои запасы. В темноте он работал быстро, не задаваясь лишними вопросами о том, нарушает ли он чьи-то святыни. Для него это было не святотатство, а борьба за жизнь. Он знал: когда наступит "черный день", эти скрытые запасы могут спасти не только его, но и других, кто окажется рядом.
Каждая мелочь была важна. Даже несколько граммов сушеного сыра или щепотка соли могли оказаться бесценными в будущем. Саркен чувствовал, что поступает правильно, и убеждал себя, что его действия – не преступление, а предосторожность.
Сейчас они жили с матерью одни. Глава семьи Мурат, неизменный председатель сельского совета их аула, в начале войны был мобилизован на фронт. Его должность автоматически досталась супруге Жамиле.
В ауле, где все друг друга знали, а громкие звания и должности теряли свой вес перед суровыми реалиями жизни, переход председательства к Жамиле выглядел вполне естественным. Никто не сомневался в ее способности справиться с обязанностями.
– А че тут думать! – были единогласны собравшиеся голосовать односельчане. – У нее полные семь классов образования, и она много лет видела, чем должен заниматься председатель. – Да и мы уже вроде привыкли, – поддержала кандидатуру Жамили соседка, – все под боком, не надо далеко ходить. Действительно, аул был настолько мал, что тратиться на помещение под управление не стали. Сельсовет находился в собственном доме председателя. В отличие от тесных мазанок односельчан у семьи бывшего бая Шукенова под крышей имелись три комнаты.
Жамиля действительно растерялась, когда односельчане единогласно выбрали ее председателем сельсовета. Она не ожидала такого поворота событий, тем более что не имела ни уверенности в себе, ни опыта принятия важных решений. Всю жизнь она привыкла быть в тени мужа, выполняя хозяйственные заботы и поддерживая порядок в доме.
Когда соседка предложила ее кандидатуру, Жамиля хотела возразить, но слова застряли в горле. Она даже машинально подняла руку, голосуя за собственное назначение, словно это был чей-то чужой выбор, а не ее судьба.
– Ну вот и все, решили! – обрадовались односельчане, довольные тем, что больше не надо ломать голову.
В первые дни после избрания Жамиля не знала, за что хвататься. Ей пришлось принимать посетителей прямо в доме, слушать жалобы и просьбы. Каждый приходил со своей бедой: кому-то нужно было выделить зерно, кто-то просил совета, как обустроить хозяйство в суровых условиях.
Она сидела за старым деревянным столом, нервно теребя край платка, и пыталась не упасть духом под напором обязанностей, которые до этого казались ей далекой и непонятной стороной жизни.
– Мам, ты справишься, – сказал ей однажды Саркен, видя, как она подолгу сидит в задумчивости. – Мы справимся!
Эти простые слова, сказанные с искренней детской верой, стали для Жамили спасительной ниточкой. Она начала учиться быть сильной, хотя это давалось ей с трудом. Ежедневные дела отнимали у нее почти все силы, но она все равно продолжала. Жамиля понимала, что ей больше некуда отступать, и нужно быть опорой для сына и односельчан.
Постепенно она стала замечать, что даже небольшие успехи в делах дают ей уверенность. Она радовалась, когда удавалось уладить спор или найти зерно для бедствующей семьи. Однако внутри нее продолжал жить страх – страх не оправдать надежд людей, страх остаться без вестей от мужа, страх перед будущим, которое казалось слишком непредсказуемым.
На фронт восемнадцатилетнего Саркена не призвали. У него с рождения левая нога была на десять сантиметров короче правой. В очередной раз он почувствовал себя исключенным из общей массы. Это событие стало для него не столько разочарованием, сколько доказательством того, что его физическая ограниченность будет всегда определять его участие в жизни общества, даже если он сам хотел бы быть частью чего-то большего.
Саркен не ощущал свою инвалидность как нечто чуждое или неполноценное. Для него это было просто особенностью его тела, с которой он научился жить. Однако с каждым годом он все более остро чувствовал, что окружающие видят в нем нечто не такое, как у всех. В глазах сверстников, а иногда и взрослых, он видел жалость или недоумение. Это был тот невидимый барьер, который постоянно напоминал ему о его ограничениях.
Он не жаловался на свою судьбу и старался быть максимально самостоятельным. Но когда он видел, как другие мальчишки легко преодолевают дистанцию, быстро бегают или с азартом играют в футбол, он ощущал свою медлительность, свою неуклюжесть. Стремление быть таким же, как они, было сильным, но его тело сдерживало эти порывы.
Внутренне Саркен смирился с тем, что не будет самым быстрым или самым ловким, но это не значило, что ему не хотелось быть частью той жизни, которую вели его друзья. Он старался компенсировать свою физическую слабость другими способами: больше учился, развивал свои умственные способности и даже пытался быть полезным в делах, где не требовалась быстрота движений.
Но главной трудностью оставалась не его собственная инвалидность, а внимание окружающих. Это было не столько его собственное восприятие, сколько то, что ему все время напоминали о его различии. Даже не с намерением обидеть, а просто оттого, что люди видели его как того, кто отличается от других, как кого-то, кого нужно жалеть или как-то поддерживать.
Бабушка Абыз, несмотря на свою глубокую любовь к внуку, часто не могла примириться с его инвалидностью. В ее мировоззрении существовал жесткий порядок причин и следствий, и, по ее мнению, именно неудачные поступки матери, Жамили, могли стать причиной беды, постигшей Саркена. Для Абыз это было вполне логичное объяснение – в жизни каждого человека был свой момент, когда судьба давала испытания, и именно в юности Жамиля якобы совершила "великий грех", за который Аллах наказал не только ее, но и ее сына.
Абыз не скрывала своих мыслей, хотя и выражала их с тяжким сердцем. Она верила, что только так могло случиться, потому что сама растила своих детей строго, прививая им уважение к традициям и вере. Пожилая и умудренная женщина считала, что только правильная жизнь и моральная чистота могли бы обезопасить от бед.
При всем этом, казахская аже безмерно любила своего внука и искренне верила, что ее маленький Сарконай, несмотря на свои трудности, вырастет настоящим мужчиной и найдет свою половинку.
Жамиля терпеливо и безропотно сносила упреки свекрови. Понурив голову, словно пряча свой вечно слезливый и полный прощения взгляд, она старалась окружить сына даже чрезмерной заботой и вниманием.
Все эти благодушные переживания родственников не приносили Саркену радости, скорее наоборот – каждый день они только напоминали ему, что он не такой, как все.
В жизни каждого мальчика наступает момент, когда он начинает проявлять интерес к девочкам. Это время сопровождается определенными изменениями – подростки начинают «красоваться», меняют походку, стремясь произвести впечатление на будущих невест. Интересно наблюдать за этими уверенными в себе мальчиками, которые, словно петушки, важно вышагивают, гордясь своей «серьезностью». Но этот период полового созревания характерен не только внешними изменениями. Поведение юношей становится более агрессивным, они часто оказываются драчунами, сорванцами, забияками и занозами для своих сверстников. Им хочется показать свою силу и смелость, иногда через унижение более слабых.
Саркену, единственному ребенку в семье, в этом плане доставалось больше всего: его мог стукнуть или обругать практически каждый мальчик, даже те, кто были моложе или ниже ростом. Все они знали, что старшие братья всегда вмешаются и защитят их, если что-то пойдет не так. Такое поведение лишь усиливало чувство одиночества Саркена, который не мог ни ответить на обиды, ни найти поддержки среди сверстников.
Именно тогда к хромому прилипло обидное прозвище "Полторарубля", которое намекало на его одну полную ногу и другую короткую. А почему "рубль"? Дело в том, что Саркен в школе был известен своей памятью: он знал наизусть все цены в совхозном магазине, и в каникулы подрабатывал там, помогая с упаковкой товаров. Его мечта была проста: накопить достаточно денег, чтобы купить невероятный подарок для самой красивой девочки в классе – Гульмире. Она была светлокожей, с большими сияющими глазами и доброй улыбкой, и для него это было важнее всего на свете.
В начале пятого класса Саркен, дрожа от волнения, написал Гульмире послание на оторванном кусочке газеты:
– Давай дружить!
Но, как оказалось, лучше бы он этого не делал. Гульмиру уже успел заполучить влюбленный старшеклассник, высокий и сильный. Подкараулив Саркена после уроков, он без слов, одним мощным ударом сбил его с ног и долго пинал ногами.
– Увижу тебя рядом с Гульмирой – убью! – предостерег он, в конце добавив. – Не посмотрю, что ты сынок председателя.
У валяющегося в пыли проторенной грунтовой дороги Саркена, оставляя грязные следы, по щекам текли первые взрослые слезы. В один миг рухнули его светлые надежды. Горькое осознание того, что он будет ежедневно видеть Гульмиру, зная при этом, что она никогда не ответит взаимностью на его чувства, было абсолютно невыносимым. Это понимание наполнило его таким отчаянием, что он, казалось, потерял всякую цель в жизни. В тот момент Саркен снова почувствовал, как душу охватывает желание исчезнуть, ему стало казаться, что все уже бессмысленно..
Саркен перестал ходить в школу. Сначала он продолжал делать вид, что по утрам отправляется на занятия, но на самом деле скрывался в овраге за аулом. Улеживаясь на песчаном дне балки, двенадцатилетний мальчик часами вглядывался в ясное сентябрьское небо, насыщенное глубоким синим цветом, по которому медленно плыли редкие облака. Иногда ему удавалось разглядеть в них то морду собаки, то рога барана, а порой и целого скакуна. Вдали от школьной суеты, наедине с природой, он ощущал себя свободнее, если не сказать счастливее.
– Что с Саркеном? – с порога поинтересовалась классная руководительница, наведав под вечер дом Шукеновых. – Он уже неделю не посещает уроки.
Родители пришли в ужас. Взяв для устрашения в руки кнут, Мурат потребовал, чтобы Жамиля разбудила спящего в соседней комнате сына.
– Почему не ходишь в школу?
Саркен стоял насупившись, то и дело переминаясь с длинной на короткую ногу.
– Я тебя спрашиваю! – повысил голос отец.
– А че они меня там постоянно обзывают, – в голосе подростка чувствовалась кровная обида.
– Как? – в сердцах спросила мама.
Саркен не ответил.
– Полторарубля, – с глубоким вздохом пояснила учительница.
– Из-за такой чепухи, ты хочешь неучем остаться? – почти прокричал отец.
– Я в школу больше не пойду, – решительно, но все же не поднимая головы, выдал Саркен.
– А это мы еще посмотрим! – отец было занес над сыном руку с кнутом.
– Не смей! – из дальнего темного угла комнаты громом раздался голос деда Баймухамбета. – Я тебя без оплеух человеком вырастил.
В свете керосиновой лампы можно было разглядеть, как лежащий на нарах старик приподнялся и, поджав под себя ноги, величаво сел.
– Сакош, подойди ко мне, – рукой поманил он внука, – сядь тут рядом.
О родителях и классной руководительнице не было и речи – они покинули комнату, уступив деду право выслушать внука. Только тогда Саркен, обняв колени и спрятав лицо в ладонях, смог выговориться и рассказать все, что мучило его сердце. Он не скрывал ни обидных прозвищ, ни унижений, ни того, как любил Гульмиру, и как все рухнуло, когда она выбрала другого.
Баймухамбет молчал, слушая каждое слово. Его лицо оставалось непроницаемым, но в душе он улыбался, понимая, что вот она, зрелость внука – этот болезненный и трудный переход. Вся эта боль, все эти слезы и переживания говорили лишь об одном: Саркен становился настоящим мужчиной, хоть и не сразу осознавал этого.
– Не держи на глупых людей зла, – рассудительно сказал старик, поглаживая внука по плечу. – Они тоже калеки, каждый со своими недостатками.
– Да нет, – перебил его Саркен, – если б ты видел, как они в футбол играют, как лянги подбивают.
Дед Баймухамбет рассмеялся и, обняв внука за худенькие плечи, прижал его к себе.
– Тут! – он приложил указательный палец к своему седому виску, а потом опустил руку и хлопнул себя по груди, – и тут у людей могут быть изъяны и увечья, которые страшнее, чем твоя хромота.
Саркен не совсем понял смысл слов деда, но что-то в этом было, что-то, что вызывало облегчение в его сердце. Вдруг стало легче, как будто груз, который он носил, чуть-чуть снизился.
– Не оглядывайся назад, – продолжил Баймухамбет, его голос звучал спокойно и мудро. – Идти спиной вперед неудобно и…
– Ата, а можно, я вместо школы буду в степи баранов пасти? – перебил его Саркен, не выдержав.
В этот момент взгляд Баймухамбета стал орлиным, строгим и пронизывающим. Старик смотрел прямо в глаза внука, как бы заглядывая в самую душу. Саркен почувствовал комок застрявший в горле и невольно проглотил слюну, ощущая, как пересыхает горло. Но спустя мгновение лицо дедушки смягчилось, уголки губ дрогнули, и на каменном лице появилась улыбка. Старческий смех разнесся по комнате, хриплый и теплый.
– Ну, если это действительно твой жизненный выбор, – сказал Баймухамбет, немного успокоившись и бережно сжимая ладонь внука, – мы тебе мешать не будем.
Естественно, что эта идея, предложенная Саркеном, повергла в ужас родителей. Жамиля открыто причитала, не в силах поверить, а Мурат, схватившись за голову, с изумлением произнес:
– Где это видано? Сын председателя сельсовета отказывается от образования?
– Не всем быть начальниками, – ответил сдержанно Баймухамбет, глядя на внука. – Кто-то ведь должен и за скотом присматривать.
– Меня же из партии исключат! – в отчаянии воскликнул Мурат, разводя руками в стороны. – И по работе разжалуют!
Баймухамбет, прищурившись, с улыбкой добавил:
– У тебя есть голова и гербовая печать, – подмигнул он своему сыну, – наверняка ты можешь оформить Сарконаю какую-нибудь справку.
В конечном счете, с родительским благословением, Саркен отправился жить и работать к одному из родственников на удаленную чабанскую точку. Там, среди безкрайних степей, он провел почти пять лет, вдали от всего мира, поглощенный работой и естественной жизнью пастуха. В ауле за все это время он появлялся лишь один раз – на похоронах своего любимого деда Баймухамбета, который так много значил для него, передав ему мудрость и стойкость духа.
Немцы едут!
О начале войны в степной глухомани узнали намного позже. Июльским вечером пригнав к кошарам отару овец, Саркен с удивлением заметил, что его напарник седлает свою лошадь.
– Куда ты это на ночь глядя? – громко поинтересовался он, подъезжая к чабанскому домику.
– Меня на фронт забирают.
– На какой фронт? – недоумевал парень.
– Немцы на нас напали. Сегодня был тут гонец, сказал, что всех мужчин на войну забирают.
– Ничего себе, – сраженный новостью, Саркен буквально сполз с коня на землю, – а кто тогда баранов будет пасти?
– Не знаю, – пожал плечами напарник, – пока что ты один.
Саркен стоял, ошеломленный новостью. В его мире, где были только овцы, степь и работа, война казалась чем-то далеким и чуждым, а вот теперь, на его глазах, ее коснулась и эта, казалось бы, уединенная жизнь. Напарник быстро вскочил на коня, готовясь отправиться, и Саркен, все еще не понимая всей серьезности ситуации, оставался один на пустыре, где еще несколько минут назад его жизнь была простой и привычной.
– Ты ведь вернешься? – неуверенно спросил Саркен, надеясь на ответ, который мог бы вернуть все на свои места.
– Не знаю, – только и сказал напарник, двигаясь прочь, уже в путь, который был предначертан ему судьбой.
Оставшись наедине с бескрайними просторами степи, Саркен вновь взглянул на отару овец. В голове не укладывалось, что война, несмотря на свою удаленность, затронет и его. Сколько еще ему предстояло научиться, осознать и понять, пока эта война не накроет его мир?
Саркен остался один на всех, как будто все, что было в его жизни, исчезло. Он все больше чувствовал, как тяжесть ответственности ложится на его плечи. Вся степь, все овцы, все заботы теперь зависели от него. Его отец, Мурат, был призван на фронт, и это было не только потерей близкого человека, но и утратой того, кто был для него примером и поддержкой. Мобилизация забрала всех мужчин, оставив Саркена и других подростков наедине с трудом и суровостью степи.
Даже директора, стоящего во главе совхоза с самого его образования в 1932 году, забрали на фронт. Взамен него прислали нового. Им стал бывший председатель парткома областного вино-водочного завода, которого почему-то освободили от военной службы и направили работать в село. И хотя Артем Матвеевич Федотенко не знал толком, где у овцы голова, а где хвост, однако ему доверили их тысячи. В придачу хромого чабана и около ста работоспособных женщин.
Саркен с недоумением и отчаянием наблюдал за тем, как новый директор, Артем Матвеевич Федотенко, с его отстраненным видом и полным отсутствием опыта в сельском хозяйстве, попытался взять на себя ответственность за совхоз. Этот человек, далекий от работы с животными и землей, быстро стал объектом насмешек среди старых работников, но ничего не мог сделать, чтобы улучшить ситуацию.
Для высокого и объемного Федотенко низкорослый Саркен был как красная тряпка для быка: парень сильно раздражал директора. Мало того, что чабан всегда был иного мнения и позволял себе противоречить начальнику, так он еще открыто сомневался в профпригодности руководителя.
– Этот сопляк окончательно страх потерял, – часто злился директор, – думает, что отпрыску председателя сельсовета все с рук сойдет.
В свою очередь, Саркен взаимно на дух не переносил нового директора. И не только потому, что Федотенко мог себе позволить прилюдно оскорбить его обидным, прилипшим как банный лист к нему со школьной скамьи прозвищем – Полторарубля. Саркену просто порядком надоели бесконечные и бестолковые споры с начальником. Одно дело, если бы его поучал мудрый человек, но совсем другое, когда это пытался сделать Федотенко, вообще не имеющий понятия в животноводстве.
Саркен избегал встреч с директором, инстинктивно понимая, что они не найдут общего языка. Вдалеке от села, где стояла его чабанская точка, он чувствовал себя гораздо свободнее, сосредоточенный на своем деле. На стойбище, среди овец, он мог забыть обо всех неприятностях и сосредоточиться на том, что ему было привычно и родно. Это место стало для него не только укрытием, но и способом сбежать от давления, которое казалось все более невыносимым в последние недели.
Для Саркена работа с животными, ежедневная забота о них, стала чем-то большим, чем просто обязанностью. Это было его укрытие, пространство, где он мог быть самим собой и где его мнение еще не ставилось под сомнение. А вот в ауле и особенно в присутствии директора его жизнь стала более напряженной и полной конфликтов.
Вот и в этот раз навестить свою маму Саркен запланировал на поздний вечер. В декабре, как известно, темнеет рано. Чабан уже в полдень загнал стадо в теплую кошару, закрыл наглухо ворота и, уже в сумерках оседлав коня, неспешной рысью поскакал в знакомом направлении. Старый мерин хорошо знал дорогу. Через пару часов переменным аллюром они одолели десять верст пути. Поднявшись на последний холм, за которым должна была располагаться усадьба совхоза, всадник с удивлением остановился. У подножия низину заливало озеро огня и света.
Аул не спал. Почти во всех окнах мерцали лампочки, а на окраине полыхали костры. Там же десятки прожекторов, как глаза собравшихся над падалью стервятников высвечивали суетливую толпу.
В эти минуты Саркен, как малое дитя с блестящими глазами, завороженно восхищался освещением, которое вот так, кажется, легко и просто могло разорвать непроницаемый мрак степи и ярко вырвать из темноты ночи жизнь односельчан.
Он был безмерно рад, что в их аул наконец-то провели электричество. Но в то же время непонятное чувство тревоги все больше и больше закрадывалось в его сознание. Саркен от роду страшился больших перемен и сюрпризов.
Пустив коня в галоп, чабан быстро приблизился к толпе односельчан и спешился. Казалось, что, несмотря на поздний час, здесь собрался и стар и мал всего аула. Одни копали в промерзшей земле полуметровой глубины ямы, а другие подтаскивали и устанавливали в них высокие столбы, утрамбовывая ногами вокруг них взрыхленную глинистую почву. По обширному периметру многочисленными штабелями лежали свежеструганные бревна.
– Издалека привезли, – догадался Саркен, понимая, что из местной чилиги и карагача такие толстые столбы не получится сделать.
Работами руководил лично Федотенко. Он неустанно носился туда-сюда, неизменно давая команды и подгоняя тружеников. Порой Артем Матвеевич и сам помогал подросткам тащить тяжелые бревна, после чего останавливался под падающим светом прожектора и, громко матерясь, вытягивал из своих холеных ладоней городского чиновника бесчисленные древесные занозы. Над неимоверно запотевшим директором поднимались клубы пара.
– Че здесь происходит? – недоуменно спросил Саркен, отыскав в толпе свою мать.
Отбросив лопату и небрежно вытерев руки об черный ватник, Жамиля в порыве нескрываемой радости обняла сына, которого не видела почти две недели. Саркен, не любивший телячьих нежностей, поспешил высвободиться из ее рук.
– Да вот, – отвечала мать, все еще не выпуская и не переставая ощупывать предплечья сына, как бы желая убедиться, что там все на месте и не сломано: – Пришло указание огородить старую шахту.
– А говорили же, что здешний уголь дерьмо.
– Так это когда было? – почему-то перешла на шепот мать. – Сказали, что сейчас и такой для обороны сгодится…
О горючем камне в степях Шубар-Кудука знали издавна. Видимо, когда-то одни из редких в этих полупустынных краях кочевников, останавливаясь на ночлег, собрал для ограждения своего очага валявшиеся то там то здесь странные камни, которые в огне тоже начинали гореть. Мы не знаем, сколько воды перекипело на этих кострах и сколько мяса тогда подгорело; главное, что степняки приметили свойство этого камня гореть сильнее и дольше, чем кизяк и дрова.
С приходом к власти большевиков в этих краях началась серьезная разработка залежей бурого угля. Ради этого на железной дороге построили разъезд и проложили путейную ветку к шахте. Привезли оборудование и специалистов из Донбасса. Но не прошло и пару лет, как из-за низкого качества шубаркудукский уголь оказался невостребованным, и все работы были прекращены. Человеческие массы растворились, оставив постройки в распоряжении ветров глухой степи…
И вот, видимо, снова вспомнили об этих залежах.
– А где они найдут шахтеров? – вслух рассуждал Саркен. – Мужики-то все на фронте.
– У государства всегда есть кому работать, – под стать своей новой должности председателя сельсовета ответила Жамиля, – наше дело маленькое – поставить лишь ограду…
Утром, покидая аул, Саркен еще раз с высоты холма взглянул на происходящее. От железнодорожного разъезда тянулась вереница многочисленных телег. На них подвозили дополнительные бревна, тюки колючки и другой материал.
– Они что всю степь хотят оцепить? – спросил сам себя Саркен и пустил коня вскачь.
Тогда еще никто не знал, что вокруг шахты в неимоверно сжатые сроки строилась зона…
А шахтеров действительно нашли. Сообщили, что добывать уголь будут немцы.
– Как немцы? – с испугом в глазах спросила на совхозном собрании одна пожилая казашка. – Прям настоящие?
– Конечно, настоящие, – расхохотался явно подвыпивший директор, – с крестом на роже и рогами на голове…
Федотенко не мог даже предположить, что его глупую шутку степной народ под впечатлением популярного в последние годы фильма о победе Александра Невского на Чудском озере действительно воспримет всерьез. Точная дата прибытия эшелона с немцами была неизвестна, поэтому даже жители отдаленных аулов на верблюдах и лошадях ежедневно, несмотря на январские морозы, добирались до разъезда, чтобы не пропустить поезда и своими глазами увидеть рогоносцев.
– А вы с чего тут нарядились? – то и дело скалился Федотенко, проезжая мимо по-праздничному одетых в национальные костюмы казахов. – Чай немцев привезут, а не долгожданных гостей.
Типичный городчанин не мог даже предположить, что эти усмешки в очередной раз открыто демонстрировали его собственную инородность в этих краях. Коренной житель степи не посмеет так сказать. Казахи свято чтут традицию гостеприимства – конакасы. К любому невооруженному чужеземцу они, в первую очередь, обязаны проявить уважение и учтивость. Для кочевников всегда желанны и любимы гости: будь то приглашенные, или случайные, или нежданные. И даже немцы, которых подневольно должны были скоро привезти для работы на шахте, для казахов в первую очередь были гостями их земли…
В один из дней их наконец-то привезли. С последним скрежетом тормозов товарного состава в округе воцарилась непривычная тишина. Кажется, что даже собаки перестали лаять. Как будто угроза появления страшилищ заставила и их подогнуть хвосты. В это мгновение сотни любопытных глаз были прикованы к дверям двенадцати крытых товарных вагонов-”теплушек”. Все ждали команды. Никто ее не услышал, но она, видимо, была дана. Солдаты, вооруженные кто молотком, а кто кувалдой, с трудом выбили ригели, покрытые многодневным черным слоем смеси степного песка и паровозной копоти, чугунных литых засовов. С ужасным скрипом одновременно отодвинулись двери. Яркое зимнее солнце высветило силуэты стоящих в проеме людей, над которыми поднимались клубы выдыхаемого теплого пара.
Федотенко присвистнул и скороговоркой произнес:
– А было нас по сорок в тех буденновских вагонах, рассчитанных на восемь лошадей…
– Выгружаемся! – громко кричали конвоиры.
Налетающие порывы ветра развивали подолы платьев, выпрыгивающих на щебенку железнодорожного полотна приезжих.
– Ойбай! – воскликнула от удивления Жамиля. – Так это же женщины!
– Ага, – поддержали ее в толпе, – некоторые даже с детьми.
– Директор, а где же немцы? – разочарованно спросила все та же пожилая казашка, которая на собрании интересовалась как они выглядят.
– Так это и есть немцы, – как от назойливой мухи отмахнулся Артем Матвеевич.
Лишь тогда толпа поняла, что история про кресты и рога, оказывается, была глупой шуткой….
– А ведь обещали же мужчин прислать, – вслух размышляла мать Саркена.
– Не придумывай, – грубо одернул ее директор совхоза, – нам говорили, что немцев привезут. О мужчинах речь не шла.
– Так значит женщины будут под землей работать?!
– Немцы! – подняв указательный палец к небу поправил говорящего директор совхоза…
Артему Матвеевичу лишь с третьей попытки удалось вскарабкаться на свою лошадь и, неистово пиная ее, он поскакал в сторону виднеющейся вдали огороженной шахты. Звон и удары копыт по промерзлой бесснежной земле больно отдавались в голове Федотенко.
– Хоть бы одна сволочь поинтересовалась о том, как мне плохо, – злобно рассуждал он, все дальше отдаляясь от разъезда.
Директор уже не помнил, когда в последний раз получилось поспать больше четырех часов в сутки. Если честно, то совсем по-другому ему представлялась должность директора маленького совхоза, расположенного где-то в степи у черта на куличках. Тихой и спокойной мысленно рисовал Федотенко свою жизнь в глухомани. Знать бы ему, что все окажется наоборот.
Засуха прошлого года привела к сокращению численности скота. Бывший городской работник парткома практически круглосуточно не вылезал из седла, объезжая окраины в поисках катастрофично недостающих кормов.
В то же время совхозу постоянно повышали государственные нормы по мясопоставкам.
– Все для фронта! – одинаково объясняли и требовали в райисполкоме.
В этой ситуации было бы логичным отправлять на мясобойню еще больше овец. Но как тогда выполнить повышенные планы увеличения поголовья скота?
– Тот же Полторарубля говорил, – на скаку рассуждал Федотенко, – что овцы могут жить от двенадцати до двадцати пяти лет и чаще всего приносят минимум по два ягненка в год. А это значит, что, зарезав лишь одну овцу, можно потерять до пятидесяти голов.
Конечно же, директор совхоза в этот момент излишне взвинчивал себе нервы, иначе бы он вспомнил полностью всю речь Саркена, который ему пояснял, что каждую овцу в принципе не целесообразно держать более семи – восьми лет, ибо у них потом быстро стираются зубы, шерсть становится непригодной для использования, а мясо жестким.
Мысль о хромом чабане и сложившаяся в воображении неимоверная цифра нерожденного поголовья скота заставили Федотенко судорожно передернуться всем телом. Он резко и сильно хлестнул по крупу коня плетеной нагайкой, которая с недавних пор стала его неизменной спутницей.
Ко всему еще Артема Матвеевича раздражал его неналаженный, почти холостяцкий быт. Никто за ним не ухаживал, ибо супруга с детьми осталась жить в городе и категорически отказывалась перебираться к нему в «сельскую дыру». Именно так она называла его новое место работы, в чем, несомненно, была права. У Федотенко порой даже закрадывалась мысль, что она просто его не любит. «Подруга дней моих суровых» должным образом не оценила те старания, которые ему пришлось предпринять, чтобы избежать мобилизации на фронт. Он хотел как лучше для семьи, а в результате оказался один в изгнании. Казалось, что, если поставить женушку перед выбором: остаться вдовой красноармейца или жить в ауле – она все равно выбрала бы жизнь в городе.
– Тут и без похмелья голова с утра трещать будет, – пожалел себя директор совхоза…
Через четверть часа Федотенко уже приблизился к территории шахты. Колючая проволока высвечивалась серебром на солнце, а от новостроек пилорамы, трех длинных бараков, нескольких подсобных зданий и вышек для охраны несло свежей древесиной.
Многометровой высоты гора желтых опилок своей свежестью несуразно смотрелась на фоне пыльной окружности. Из Оренбурга прикомандировали трех рамщиков и пятерых плотников. На пилораме теперь круглосуточно помимо досок для бараков изготавливали крепежи, опоры и подпорки для тоннелей шахты.
Жители аула подсчитали, что на зоне могли поместиться до пяти сотен людей.
– Оно так и выходит, – прикинул директор, – двенадцать вагонов по сорок немок, плюс охранники и управление.
Неделю назад на зоне появился комендант. Низкорослый и толстый чиновник, чья лысина всегда сверкала как начищенная.
– Интересно, чем он ее полирует? – при виде коменданта шептались аульные злые языки.
За круглыми и толстыми стеклами очков скрывались маленькие, всегда прищуренные глазки Шенкера. Михаил Ильич всегда носил военную форму, хотя не имел звания и был откомандирован на эту должность из Воронежского обкома партии.
Надо отдать должное, организацией охраны и быта будущих заключенных зоны он с первых же дней руководил так хорошо, как будто всю жизнь только этим и занимался. Присланные горные инженеры так же удивлялись, как быстро Шенкер освоился с основными принципами шахтерского дела и активно участвовал в формировании норм добычи угля. К тому же Михаил Ильич смог убедить райисполком в том, что соседний совхоз в состоянии взять шефство над рабочими шахты.
Директору совхоза и коменданту лагеря сегодня предстояло договориться о количестве и сроках поставок мяса для заключенных.
На пункте пропуска Федотенко спешился и привязал коня к одному из столбов ограды.
– Где здесь комендант? – обратился он к охраннику. – Товарищ Шенкер назначил мне встречу…
В это время на разъезде любопытство местных жителей, разочарованных отсутствием сенсации, значительно поубавилось и оставшиеся лишь вынужденно и почти безразлично наблюдали за разгрузкой эшелона безрогих пассажиров.
А вот сотни выстроившихся в колонну немок, наоборот, с открытым интересом буквально до мелочей рассматривали толпу собравшихся на них поглазеть казахов. Инородный внешний вид встречающих пугал и забавлял одновременно. Прибывшим могло показаться, что их полукругом огораживает сплошная стена из меховых больших шапок на головах стариков и подростков, женских высоких головных уборов, наподобие накрученных в форме бидона многометровой белой ткани и конусообразных с перьями на макушках колпаков у девушек. Темные, широкие, как будто приплюснутые лица с непривычно узким разрезом глаз были европейкам в диковинку. Уроженцы казахстанской степи, одетые в разношерстные овечьи тулупы, большинство восседающих на спинах лошадей и верблюдов, должны были показаться немкам чуть ли не дикарями, а звуки столь незнакомой им восточной речи напоминали шаманское заклинание духов. Некоторые из женщин в строю колонны уже осеняли свои лица крестным знамением, вероятно, невольно рисуя в голове сцены ворожбы местных колдунов, приносящих одну из них в жертву своим богам.
Как немки ни старались прислушаться и понять, но казахский язык казался им набором случайных и бессмысленных звуков.
– Абракадабра! – прокричала в сторону зевак одна из женщин в мужском бушлате, держа на руках закутанного в байковое одеяльце младенца.
Будто в ответ двое казахских старушек через головы оцепления стали кидать в колонну маленькие серые камушки. Немки старались уклониться от болезненных ударов, как им показалось светлой гальки железнодорожного полотна, а матери инстинктивно прикрывали своим телом детей.
В этот момент неожиданно в сторону местных зевак в темпе направился один из солдат-проводников. Напуганные его приближением обе пожилые шкодницы быстро скрылись за спинами своих односельчан.
– Есть тут врач? – крикнул солдат на ходу. – В вагоне женщина рожает.
– Ойбай! – раздалось в очередной раз над степью…
Беременную на носилках принесли в медпункт, расположившийся в несуразной маленькой деревянной пристройке. Амбулатория, видимо, изначально тут и не планировалась. Спартанским было и ее убранство: у окна ютился покрытый белой простыней столик, рядом с ним деревянная табуретка, возле задней стенки расположилась кушетка, а у печи, выложенной из красного кирпича стояла ширма. Всем было известно, что за ней жила работница амбулатории.
Фельдшеру, Марии Кузьминичне, уже не раз доводилось принимать роды. Прогнав из комнаты зевак, она уверенно оказывала необходимую помощь лежащей на кушетке в схватках женщине лет тридцати.
В этот раз тоже все обошлось. Запеленав новорожденного в кусок белой простыни, акушерка передала ребенка матери.
– Поздравляю! – садясь за стол, облегченно произнесла Мария Кузьминична. – У вас родился сын. Остатки простыни можете забрать с собой, разрежьте на сменные пеленки.
– Спасибо вам! – с кушетки раздался слабый голос.
– Будем оформлять, – фельдшер открыла лежащий на столе журнал, – ваше имя, фамилия и дата рождения?
– Амалия Лейс, 19 сентября 1910 года.
– Отец ребенка?
– Давид Шмидт, 1919 года рождения.
– Число и месяц?
– Не знаю, – призналась Амалия.
Фельдшер с удивлением посмотрела на немку, но ничего не сказала по этому поводу. А Амалия с ужасом для себя призналась, что она практически ничего не знала о жизни своего Давида. Даже день его рождения. Он ведь никогда его не праздновал. Жизнь и работа в коллективе совхоза была подчинена лишь одной идее – строительству светлого будущего. При этом абсолютно не хватало времени на что-то личное, тех же разговоров и воспоминаний о прошлом и предках.
– А почему у вас разные фамилии?
– Мы не успели расписаться. Его забрали на фронт.
– Ну, тогда вообще тут не о чем говорить. Без документа бракосочетания или личного согласия мужчины я не могу записать его как отца.
Амалия склонила голову над ребенком и тяжело вздохнула, она совсем забыла о письме Давида, в котором он так радовался скорому рождению их совместного ребенка. Женщина не нашла в себе сил, чтобы возразить. Депортация из Поволжья – когда у нее отобрали все документы, почти двухмесячная дорога в телячьем вагоне, нередко без воды и хлеба, плюс еще беременность – кажется навсегда отбили у нее желание возмущаться.
– Мой муж на фронте, пропал без вести, – все же тихо промолвила она.
– Поставим прочерк, – тяжело вздохнув постановила фельдшер, – как сына назовешь-то?
– Николаус, – у Амалии был готов ответ.
– Что за имя такое? – оторвала свой взгляд от журнала фельдшер.
– Немецкое. В честь его дедушки.
Мария Кузьминична встала и подошла к матери с новорожденным. Она положила пахнущую хлоркой и йодом ладонь на плечо Амалии и глядя ей в глаза участливо сказала:
– Мало того, что у ребенка официально нет отца, идет война с Германией, так ты ему еще и немецкое имя решила дать. Ты что, враг своему дите? Хочешь, чтобы его здесь со свету сжили?
– Мой муж просил, если будет сын, назвать Николаусом. Он мне с фронта в письме это написал. Я могу показать.
Амалия действительно попыталась достать бумаги, которые у нее были спрятаны в потайном кармашке на груди, но Мария Кузьминична остановила ее.
– Я и так верю. Но дело не в этом. Ребенку надо дать более русское имя. Вот что похоже на ваше Николаус? Николай! Запишем мальчика Колей. Отцу потом объяснишь…
Жети ата – дерево жизни
Зима осталась бесснежной. Весенние дожди тоже обошли район Шубар-Кудука стороной. Совхозные отары овец, в поисках подножного корма, подобрали в ближайшей округе практически каждое зернышко и былинку, умудрились даже докопаться и поглотить корни многолетней полыни. Так что проснувшейся из зимней спячки степи чисто биологически не осталось чем себя позеленить.
Саркен выбился из сил, пытаясь найти корма для скота. А тут еще и напряженная пора массового окота овец началась. Местные животноводы называют ее сакман. До войны в этот весенний период каждый работник был на счету. Даже старшеклассников привлекали для помощи чабанам. Сейчас же не только всех мужчин из совхоза на фронт забрали, но и с засухой приходилось бороться. Федотенко отправил две женские бригады в отдаленный город Эмба. Там в районе одноименной реки обильно рос камыш. Конечно, не самый подходящий корм для скота, но лучше, чем ничего.
А с окотом овец в этот раз должны были помочь безрогие немки из соседнего женского лагеря. Получив пару бутылок самогона и три бараньи туши, комендант согласился выделить на сакман небольшую группу заключенных. За несколько дней до их прибытия директор совхоза в своем кабинете самолично сообщил Саркену о выгодной сделке:
– На три месяца десять бесплатных работников!
– А как же с их охраной? – намекая на то, что это подневольные, испуганно спросил чабан.
– Во-первых, объяснишь им, что в степи бежать некуда, – указательным пальцем правой руки Федотенко загнул мизинец своей левой ладони, – от жажды сдохнут или волки их сожрут.
– Во-вторых, – он загнул безымянный палец, – на свежем воздухе им будет лучше, чем в шахте под землей.
– А, в-третьих, – директор совхоза задумался на минуту и, не загибая дальше средний палец, просто махнул в сторону чабана, – это твоя проблема, сам ее и решай…
В один из дней середины марта к совхозным кошарам прибыла помощь из зоны. Группу никто не охранял. Проводником у немок оказался десятилетний Тимур. Почти двадцать километров по бездорожью мальчишка умудрился не заблудиться и к полудню вывел группу к чабанской точке.
– Ойбай! – взвыл Саркен, как раз пригнавший в это время отару на водопой к расположенному возле его жилища пруду.
Как в цыганском таборе, у каждой женщины на руках было по ребенку. Вообще-то дети стали неожиданностью в лагере. Ведь из мест высылки в эшелоны погрузили исключительно бездетных взрослых, но никто не додумался проверить женщин на беременность. А таких, как оказалось, было немало. Некоторые немки родили во время многонедельной транспортировки или уже по прибытии в лагерь.
Кормящие матери как рабочая сила не представляли интереса для шахты и были скорее обузой. Видимо, желая избавиться от лишних ртов на зоне, Шенкер распорядился отправить на сакман всех заключенных с детьми.
– Вот же еврей! – воскликнул Саркен и со злостью хлопнул себя кнутом по сапогу. Он не счел нужным подойти и поговорить с присланными работницами и после короткого перерыва снова погнал отару на пастбище.
Чабан позже расскажет об этом директору совхоза. Но Федотенко даже не удивится. На месте коменданта Шенкера он наверняка поступил бы так же.
– Немкам выдавать десять пайков и ни грамма больше, – приказал начальник, – их приплод я кормить не собираюсь.
Саркен многозначительно переглянулся с матерью, с трудом сдерживая усмешку: “Кто бы говорил?”
Шел девятый месяц войны, все взрослые мужчины уже давно были на фронте, а в ауле почему-то только сейчас появились недавно забеременевшие женщины. И, как бы Федотенко ни хотел это скрыть, в совхозе уже догадывались, кто именно умудрился обрюхатить нескольких казахских вдов.
Выйдя из помещения управления совхоза, Жамиля все же дала волю словам:
– Посмотрим, как он своих бастардов вскармливать станет…
В маленькой чабанской мазанке – единственном жилом помещении на точке – немки с детьми не то что лежа или сидя, даже стоя впритык не поместились бы. Нужно было срочно организовать им крышу над головой.
Испокон веков незаменимой и неотъемлемой частью жизни кочевников была юрта. Она и в морозы согреет, и в жару подарит прохладный тенек. Ее конструкция проста, а детали компактны и легки. Это жилище можно воздвигнуть силами одной семьи в течение одного часа.
Найти юрту оказалось проще простого. На железнодорожной станции Шубар-Кудук в бараках их хранилось более чем предостаточно. Перед революцией, когда казахам запретили кочевать, царские чиновники в окружности изъяли их и свезли туда сотнями. Прошло около тридцати лет, а они сохранились. Придумать им другое применение, видимо, было некому. Еще до прихода группы немок к чабанской точке добралась загруженная решетчатыми складными стенками и войлоком на огромных колесах арба. Управляли бычьей упряжкой две старые казашки, которых Федотенко тоже направил на помощь чабану. Калима и Акжибек с трудом слезли с высокой телеги, выпрягли из сбруи огромных полтораметровой ширины рогов вола и отправились с ним на водопой.
Никто в ауле толком и не знал, сколько лет этим двум старушкам, но все помнили, что, когда создавали совхоз, их уже тогда из-за возраста не стали оформлять на работу.
– Живы еще Калимжибечки? – часто именно так приветствовали при встрече друг друга односельчане аула.
Калима и Акжибек уже в силу своего почтенного возраста были так неразлучны, что даже их имена стали произносить слитно – Калимжибечки.
Они и сами никогда не поверили бы, что им еще придется устраиваться на работу в совхоз. Но их мужья давно умерли, а всех кормильцев из числа сыновей и зятьев мобилизовали на войну. Продовольственные пайки, помимо работников совхоза, тогда полагались лишь нетрудоспособным вдовам и членам семей погибших фронтовиков. Калимжибечки таковыми не числились, поэтому им на старости лет пришлось снова самим зарабатывать себе на пропитание.
В эти мартовские дни температура ночами еще опускалась ниже нуля, а днем весеннее солнце уже палило нещадно. Дав напиться изнемогающим от жажды быкам, Калима и Акжибек, перевязав им ноги, отпустили пастись, а сами вернулись к арбе. Толпа немецких женщин с детьми уже сидела вокруг телеги и одновременно кормили грудью детей. Одна из них с русой, туго заплетенной и уложенной как венец вокруг головы косой, прикрывая цветастым платком лицо сладко причмокивающего младенца, на русском языке тихонечко напевала колыбельную:
Ветер степи облетает, баю-бай.
Мама Коленьку качает, баю-бай.
Засыпай ты мой родной, баю-бай.
Свою душу успокой, баю-бай!..
Заметив пристальные взгляды старушек, женщина решила представиться:
– Меня зовут Амалия. Тимур сказал, что мы теперь здесь жить будем.
– Под арба? – стараясь не разбудить младенца на плохом русском тихо спросила низкого роста Калима и, суматошно размахивая руками, полушепотом потребовала: – Всем вставать! Надо юрта делать.
Никто из немок не пошевелился. Они переглядывались между собой, как будто не понимали, что от них тут хотят. Заметив это, казашка добавила:
– Юрта для твой дом строить будем! Вставай все!
– Да какие из нас строители? – не удержалась одна из них. – Я даже не знаю, как оно выглядит.
– А куда нам детей прикажете деть? – возмутилась другая. – Не бросать же их тут на солнцепеке.
– Вдруг здесь волки водятся, – подливала масло в огонь третья.
Калима застыла с распростертыми руками и лишь растерянно и недоуменно посматривала то на одну, то на другую мамашу.
– Ты жыт на улиц хотел? – наконец-то раздраженно и громко прервала она их возмущения.
Немки враз притихли, но взамен их голосов округу разорвал детский рев. Не переставая убаюкивать своего младенца, Амалия поднялась с земли и предложила:
– А давайте отнесем детей в пастуший домик. Там ведь надежнее.
– Я своих одних не оставлю, – категорично заявила женщина в коротком овчинном тулупе, из ворота которого выглядывала горловина сорочки с цветочной вышивкой по краю.
“Кто бы сомневался?!” – недобро подумала Амалия и даже не повернула в ее сторону головы.
Она по голосу поняла, что это была Ирма Эльцер – неизменная запевала части немок, высланных из Украины. К счастью, ее не разлучили с матерью Фридой, ибо в пути у Ирмы родились двойняшки – Оскар и Эрнст, одного из которых теперь не выпускала из своих рук моложавая бабушка.
Вот как-то странно получается, вроде люди одной национальности, говорят на одном языке, лично друг друга не обижали, но, когда в Саратове поволжских немок подсадили в вагон, который уже на две трети был заполнен переселенцами с Украины, между ними сиюминутно пробежала черная кошка.
– Ну куда вы лезете? – вместо приветствия кричала им тогда Ирма.
– Тут и так уже места нет, – поддерживала ее Фрида.
– Предателей нам только здесь не хватало, – снова подала голос Ирма.
Амалия, как и все новоприбывшие, была в замешательстве.
– Так мы же не по своей воле тут, – попыталась защититься одна из поволжских, – нас вон солдаты сюда силой заталкивают.
– А как вы хотели? – пренебрежительно ответила ей мать двойняшек. – Вы, волгадойче, всегда считали себя лучше других. Но теперь прошли эти времена.
Недружелюбие и отчужденность, возникшие в телячьем вагоне между украинскими и поволжскими немками лишь на первый взгляд и чисто постороннему человеку могли показаться странными. Нет, эти распри не были вызваны усталостью от долгой и изнурительной транспортировки. Ирма знала, о чем говорит.
Трения и противостояния между немецкими колонистами Новороссии и Поволжья возникли с самого начала переселения германцев в Российскую империю. Первопроходцы тогда селились на территориях вокруг Днепра. Они считали себя первыми в этой огромной стране, поэтому, по их понятиям, именно там надо было видеть главный центр всех переселенцев, там должно заседать их руководство, там должны строиться немецкие театры и институты. На Волге же колонисты появились позже, поэтому им отводилась второстепенная роль. Пускались даже слухи, что немцы преимущественно живут именно в Новороссии, хотя перепись тех лет говорила совсем о другом – на Волге их насчитывалось почти в два раза больше и к тому же они еще задолго до революции имели отлажено действующие формы самоуправления, широкую сеть школ, центров культуры и множество газет.
Не удивительно, что сразу же после революции ходоки от обоих немецких регионов поспешили обивать пороги Смольного, желая убедить новую власть в том, что именно на их территории должна создаваться немецкая автономия. Результат всем известен: в Днепропетровской и Одесской областях Украинской ССР возникло семь небольших “национальных” районов, а на Волге провозглашена автономная советская социалистическая республика Немцев Поволжья (АССР НП), ставшая главной витриной и главным политическим представительством немецкоязычных граждан советской страны.
– И что вам не хватало, Иуды? – теперь во всеуслышание обвиняла Ирма высланных поволжцев. – Надеялись, что Гитлер вас с распростертыми руками примет? Товарищ Сталин поделом вашу республику уничтожил. Вот только не пойму, почему нам, украинским немцам, из-за вас баланду хлебать приходится?
И так было всю дорогу. Амалию неистово злили эти нападки. Порой даже ее охватывало дикое желание: схватив Ирму за патлы, вытереть ею грязный пол вагона. Вместо этого она лишь молча отворачивалась к деревянной стене товарняка, стараясь защитить свой живот от лишнего стресса и одновременно показывая всем своим видом неприязнь к Ирме. И украинская немка-скандалистка эту неприязнь не могла не заметить.
– А давай ты останешься приглядывать за детьми, – громовым голосом предложила Ирме высокая и крупного телосложения переселенка явно в мужском по размерам черном бушлате.
– Да ты с ума сошла, Катрин? – спешно запротестовала она. – Я с десятью не справлюсь.
– Хорошо, – не стала спорить Катрин, – тогда пусть твоя мама тебе поможет.
Амалии стало плохо лишь от одной мысли, что ее сын останется наедине с женщинами из семьи Эльцер.
– Нет, – как будто прочитав ее мысли пришла ей на помощь Калима, – Акжибек голова на солнце болит. Пускай она в доме помогает с дети.
Никто не стал возражать, а довольная Акжибек, почему-то прихватив с собой именно Коленьку, поспешила впереди всех в саманный домик.
Амалия не ожидала этого и хотела было броситься им в догонку, но ее остановила Калима:
– Не боись, Акжибекжан семь бала родила.
– Мой Коля просто очень беспокойный.
– Она хорошо нянчить. А я тебе скажу, как юрта строит…
Девять немок вот уже битый час копошились над установкой юрты. Вначале им нужно было начертить круг, вдоль которого устанавливаются решетные стенки. С этим они справились на высоком техническом уровне. У одной из женщин возникла идея создать необычное приспособление, что-то типа циркуля. Из талы, росшей недалеко на берегу пруда, выломали два прута, которые соединили между собой несколькими женскими платками. Один прут воткнули в землю, а другим по радиусу натянутых платков вывели края правильного круга.
Архимед был бы в восторге от получившейся геометрической фигуры. А вот Калима осталась недовольна результатом. Круг оказался пригоден разве что для маленькой детской юрты, если бы такие вообще существовали.
Без всякого циркуля она сама начертила прутом (хоть это пригодилось) восьмиметровый в диаметре круг.
Немки зааплодировали ей, но вместо ожидаемого ликования и гордости лицо Калимы вдруг передернуло ужасом, и она, пробираясь сквозь толпу, на ходу давясь бранью, ринулась к арбе. Казашка орала, как будто ее резали тупыми ножами.
– Ой, какбас жынды! – в гневе плевалась старушка в сторону женщин, обзывая их на своем языке сумасшедшими.
Не понимая смысла, Амалия и так догадалась, что ее бедовые подруги снова что-то там натворили.
– Ну что опять не так? – подбежав к казашке и демонстративно подперев руки в бока недовольно и вызывающе проорала старшая из всех немок Фрида.
– Потому что у тебя ни рога на башка, ни ума в голова, – не уступала ей Калима и тоже подперла бока руками, – думать надо, когда делать. Зачем все с арба на земель свалил?
И правда, на железнодорожной станции юрту погрузили, руководствуясь веками проверенным принципом. То, что в последнюю очередь шло на сборку – грузилось первым. Необходимое в первую очередь – лежало сверху. Немки же, проявив излишнюю инициативу, успели как попало разгрузить арбу. Каркас юрты оказался на самом низу заваленным сверху тяжелыми кошмами.
– Фашист проклятый! – проклиная все и вся, Калима пыталась разобрать эту кучу.
И тут начался ор. Возмущенные немки наперебой кинулись орать на казашку. Не столько ее оскорбительные слова, а скорее безысходность ситуации: арест беременных женщин и депортация в скотских вагонах, переживание за судьбы родившихся детей и тревога за жизни мужей на фронте и родственников, высланных неизвестно куда – все, что так тяготило их в последнее время, – все это вдруг слилось воедино и лавиной прорвалось наружу.
Очень быстро женщины сцепились уже и между собой. Украинские немки снова набросились с обвинениями на поволжских. Еще бы миг и в ход могли пойти кулаки и острые женские ногти.
– Halt die Klappe! – на немецком, перекричав стоящий гам, потребовала всем замолчать Амалия.
Как ни странно, но толпа повиновалась, и женщины повернули свои головы в ее сторону.
– А ты что здесь раскомандовалась? – в наступившей было тишине вдруг сзади раздался голос Ирмы.
Женский гвалт, видимо, был услышан даже в чабанской мазанке и заставил ее прибежать сюда.
Амалия обернулась и не поверила своим глазам. В руках у Ирмы сейчас был именно ее Коленька.
– Дай сюда! – грубо и почти машинально протянула руки к сыну Амалия.
– Он слишком нервный, – пояснила Ирма.
– Ты за своими лучше следи! – вспылила Амалия.
В ее памяти опять всплыли неурядицы и склоки, царившие в их вагоне во время депортации, и ею вновь охватило огромное желание вцепиться Ирме в шевелюру.
– А ты язык свой придержала бы, – теперь уже Ирма перешла на враждебный тон, в котором прослеживались нотки удивления неожиданным натиском обычно молчаливой Амалии.
– Когда ты наконец угомонишься? – угрожающе бросила ей Амалия. – А то я не посмотрю, что ты мать двойняшек.
Она осознала, что впервые не просто мысленно, а напрямую и открыто вступила в спор с Ирмой.
Ирма опешила и, не оборачиваясь, даже сделала пару шагов назад.
– Если мы сейчас юрту не поставим, то спать придется под открытым небом! – уже спокойно обратилась Амалия к остальным немкам, прижимая к груди Коленьку. – Так что замолчите и делайте то, что скажет эта бабушка.
Она показала рукой на казашку и спросила ее:
– Как прикажете вас величать?
– Калима.
– Вот! Калима нам плохого не посоветует.
В знак согласия все дружно закивали.
– И то правда, – пробасила не женского стана Катрин. Осанистой походкой она подошла и встала рядом с Амалией, – и так жить тошно, а мы тут еще друг друга грызем.
Заметно недовольная Ирма, отказавшись взять с собой Коленьку, демонстративно фыркнула и удалилась в чабанский домик.
Калима, конечно же, не поняла ни слова, но повелевающий тон речи высокой, и стройной немки, видимо, подействовал даже на нее. А в том, что именно Амалия станет теперь здесь руководить, она даже не сомневалась. Старушка уже больше не кричала и не плевалась, а спокойно объясняла устройство юрты.
– Кереге, – указывала она пальцем на решетки.
– Кереге, – хором отвечала ей группа.
Между двумя конечными решетками женщины вставили и привязали босага – боковые стойки дверной рамы и сами двери.
– Ерик, – пояснила Калима.
– Ерик, – послушно вторили немки.
Затем работы остановились.
– Опять что-то не так? – спросили Калиму.
– Мужик мне надо, – задумчиво ответила она.
Первоначальное удивление женщин враз сменилось звонким, далеко разносящимся смехом.
– Не поздновато ли тебе? – открыто, хотя и смущенно, спросила ее Фрида.
Калима, видимо, догадалась, о чем именно подумали одинокие немки, и тоже расплылась в широкой беззубой улыбке. Затем, успокоившись, все же пояснила:
– Шанырак надо только мужики поднимать, – она ткнула пальцем в лежащую на земле необычную конструкцию: подобие толстого деревянного колеса, торец которого был усыпан сквозными отверстиями, а внутри располагалась решетчатая крестовина: – Это крыша юрта будет.
Катрин подошла и без особых усилий подхватила метрового диаметра шанырак.
– А в чем проблема? – она несколько раз как жонглер подбросила его в воздух. – Он же из березы, легкий. Я его и одна подниму.
– Ойбай! – испуганно воскликнула Калима. – Шанырак нельзя падать и ломать.
– Положи на место! – потребовала Амалия, стоящая в стороне с младенцем на руках, и полушутя добавила: – Катрин, ты хоть и самая сильная, но на мужика не тянешь.
Снова раздался заливистый женский смех. Лицо силачки вмиг покрылось алой краской смущения и, отмахнувшись рукой, она, наигранно обидевшись, лишь бросила им:
– Какие же вы дуры бабы!
Калима, как могла, пояснила немкам, что у казахов много традиций, совершить которые обязан исключительно мужчина: как правило, имя новорожденному должен дать почтенный аксакал или мулла, благословение или благодарственную бата за столом тоже произносит хозяин дома, зарезать животное или поднять тот же шанырак – традиционно было не женских рук дело.
В тот момент Амалия посмотрела в сторону мазанки и ее вдруг осенило:
– Так, а пастух? Он же мужчина?
– Чабан в степь уехал, баранов пасет, – с сожалением отреагировала Калима, – а Тимур назад аул пошел.
Старушка почему-то вплотную подошла к Амалии и приподняв край пеленки заглянула в лицо младенца.
– Твой бала сын? – неожиданно поинтересовалась она.
– Сын. А что?
Амалии пришлось «мужскими» ручонками Коленьки чисто символически обхватить длинный шест с развилкой на конце, в разветвление которого Катрин повесила дырявый обруч. Остальные женщины аккуратно засовывали в отверстия конструкции многочисленные жерди, на обоих концах специально слегка загнутые. Совместными усилиями на шесте и жердях обод был поднят над серединой остова юрты. Верхнюю часть решетчатой стенки жилища, куда вставили и привязали поддерживающие купол жерди, снаружи по линии стянули широкой тканой полоской.
– Баскур, – назвала ее Калима.
– Баскур, – хором вторили ей немки.
Удовлетворенная сделанным, Калима с кряхтением уселась в тени арбы. Положив себе на вытянутые ноги Коленьку, она плавными ритмичными движениями бедер укачивала младенца и лишь изредка певучим голосом называла в данный момент используемые части юрты:
– Туырлык, узюк, тундик…
К вечеру на фоне ярко оранжевого заходящего солнца красовалось готовое серого цвета куполообразное жилище кочевников. Женщины поспешили забрать из чабанского домика каждая своего ребенка и мечтали сейчас лишь об одном: побыстрее освободиться от грудного молока и лечь спать. Но Акжибек остановила их. Из кармана своего длинного зеленого камзола она достала свернутый из газеты небольшой кулек и, развернув его, высыпала себе и Калиме на ладонь что-то белое.
– Шекер – сахар, – пояснили немкам, – вы стой пока, не ходи.
Калимжибечки одни вошли в юрту и обходя ее вдоль круглых стен, оставляя на земляном полу щепотки белой сладости, на казахском языке нашептывали то ли заклинания, то ли молитвы. В распахнутые двери группа немок завороженно следила за старушечьим чародейством. Значимость момента, кажется, действовала даже на грудных детей, которые уже не пищали, хотя безумно хотели есть.
Завершив обряд, Калима вышла и пояснила, что таким образом нужно задобрить домашних духов и попросить их оберегать мир и достаток его домочадцев.
– Теперь заходи жыть, – широким жестом пригласила Калима.
Немки разом и торопливо протискивались в узкие и низкие двери юрты, стараясь первыми занять лучшие места подальше от входа. Из мазанки чабана принесли многочисленные кошмы и коврики, пестрые разноцветные одеяла и подушки. Все понимали, что лежать предстоит на сырой земле, поэтому спешно и жадно разбирали эти предметы.
Не успела Катрин разместиться рядом с Амалией, как перед ней возникла Акжибек и поманила ее рукой:
– А ты со мной идем. Отдай твой бала соседка.
– У меня девочка, – вставая пояснила Катрин, – Росвитой назвала.
Вскоре мать девочки и Акжибек вернулись в юрту. Катрин несла в руке клубящееся паром ведро, а Акжибек держала в руках большой половник и запеченные лепешки. Незнакомый, но аппетитный запах вмиг заставил встрепенуться немок, валившихся с ног от усталости, наполнил изголодавшиеся рты слюной, а животы громким ворчанием. Не мудрено, ведь сегодня это было их первой и единственной горячей пищей. Утром в лагере им на дорогу дали лишь по кусочку хлеба и одной вареной картофелине.
– Айдате кушать! – стуча по ведру половником пригласила Акжибек.
– Наша Акжибек и нянька и повар хоть куда! – громко похвалила старушку Ирма. – Везде успевает.
Благодарная и одновременно застенчивая улыбка на секунду осветила черное лицо казашки. Акжибек поспешила прикрыть ладонью рот с парой оставшихся пожелтевших зубов.
Амалия достала из холщового мешка тарелку, а из-за пазухи ложку. Почему-то у всех женщин во время депортации, а потом и на зоне стало привычкой как драгоценность хранить столовые приборы именно там.
В наступивших сумерках невозможно было разглядеть, из чего была сварена похлебка. Да и мало кто этим интересовался. Дружное чавканье раздавалось в юрте.
– Сырая вода из озеро не пить! – наказала на прощание Калима. – Сперва надо варить.
– Кипятить, – решила поправить казашку Фрида.
– Бәрі бір, – отмахнулась от нее старушка, – Мне по барабан. Ты от понос не сдохни.
– Да, кстати, а где здесь туалет? – спросила Ирма.
– За юрта какать будешь, – ответила ей Калима.
– Это шутка?
Старушка лишь пожала плечами и, подхватив под руку Акжибек, увела ее восвояси.
– Первый раз буду спать в доме без углов, – легла на разноцветный, сшитый из лоскутков тонкий матрас Катрин и накрылась с головой одеялом…
Отверстие в центре свода юрты – единственное окно кочевого жилища. Зимой сквозь него выводят трубу от печки. В эту же ночь оно было свободным.
Несмотря на усталость, Амалия долго не могла заснуть. Она любовалась казахстанским небом, особенно низким, усеянным миллионом огромных и ярких звезд. Невольно она подумала о счастье: светит ли оно ей?
– Что значит "пропал без вести"? – теребили эти вопросы ее сознание. – Давид же не воевал один в пустыне. Куда смотрели командиры и начальники?
Амалия еще какое-то время бессмысленно перебирала все возможные варианты исчезновения солдата, пока не дошла до самого страшного:
– А может, его снарядом… да на мелкие кусочки разорвало?!
От ужаса она резко прикрыла рот и поспешно попыталась прогнать эту мысль прочь. Потом, нежно обняв и еще ближе прижав к себе двухмесячного Коленьку, она достала из-за пазухи деревянную резную фигурку – единственное, что у нее осталось от отчего дома. В начале войны, узнав, что она беременна, Амалия сразу разыскала в одной из комнат совхозного барака их семейную колыбель и принесла ее в свой угол в общежитии. А перед их выселением из Поволжья, догадываясь, что не скоро, если вообще, вернется назад, и понимая, что столетняя люлька безвозвратно испортится, она закусила губы и простым ножовочным полотном вырезала одну фигурку. Этого ангелочка она сейчас положила поверх пеленки сына, при этом тщетно пытаясь подавить в себе внезапно нахлынувшее рыдание. И все же не удержалась… Тихим эхом ответил ей плач, наполнивший всю юрту…
Амалия проснулась рано. Коленька разбудил ее – захотел есть. Спешно дав грудь ребенку, она оглядела юрту. Горки спящих под одеялами были покрыты тонким налетом инея, и над ними поднимались облачка теплого дыхания.
– Надо будет огонь разжечь, – подумала молодая мама, заканчивая кормить сына и неохотно вылезая из-под теплого одеяла, – вот только где здесь дрова найти?
Она вышла из юрты и, поеживаясь от холода, невольно залюбовалась просторами ровной и пустой степи, на горизонте которой уже светилась полоска восходящего солнца. Его первые лучи спешили согреть всё замерзшее. Амалия с наслаждением подставила лицо к их теплу. Прелесть пробуждения всегда в том, что оно приносит радость.
Чабанская точка располагалась на легком склоне неглубокой, но вытянутой долины. Здесь нашли укрытие от степных ветров маленький домик чабана и два плоскокрытых, длинных барака для содержания овец. Амалии понадобилось время, чтобы вспомнить и правильно перевести на русский название хлева.
– Овчарня, – с облегчением наконец-то ответила она.
В центре низины располагался, видимо, от бесснежья последней зимы наполовину обмельчавший пруд. За полосой полусухого камыша и низкого чернотала, обрамляющих его берега, едва просматривалась гладь воды. Недалеко от пруда раскинулся огороженный загон размером с футбольное поле. Слева от него, между двумя овчарнями, виднелась яма, предназначенная для скотомогильника. Об этом свидетельствовали бугры от вырытой земли, стая ворон, собравшаяся неподалеку несмотря на ранний час, и, главное, неприятный запах падали, доносящийся оттуда.
Амалия не заметила, как за ее спиной в проеме дверей появилась Ирма. Она некоторое время стояла в нерешительности, но, собрав всю свою смелость и поборов сомнения, подошла ближе и произнесла:
– Guten Morgen!
Амалия резко обернулась на голос Ирмы, пытаясь понять, с чего вдруг прозвучало это необычное для нее пожелание доброго утра.
– Здравствуй! – прищурив глаза, она внимательно рассматривала девушку, пытаясь предугадать, чего на этот раз можно ожидать от украинской немки.
– Ты извини меня, пожалуйста, – неожиданно попросила Ирма, – сама не знаю, что со мной в последнее время. Просто мне так страшно! Без страха не могу ни о чем думать.
Не веря своим ушам, Амалия растерянно смотрела на Ирму, не зная, верить ли ей и, если да, как теперь реагировать на ее раскаяние.
– Нам просто не повезло с национальностью, – продолжила мать двойняшек.
Амалия, пристально глядя Ирме в глаза, тихо произнесла:
– Да, очень не повезло.
Спустя какое-то время они вдвоем собирали возле овчарен все, что могло пригодиться для костра: кусочки дощечек, щепки и обглоданные скотом ветки степного кустарника, при этом беседуя, как близкие подруги.
– Понимаешь, – начала Ирма, – вот вроде бы ты стараешься жить правильно, но вдруг все вокруг начинает рушиться, и ты понимаешь, что это не твоя вина. И тогда невольно начинаешь искать виноватых. Вот и я поддалась этому.
– Не переживай, все наладится, – попыталась успокоить ее Амалия, стараясь говорить как можно мягче.
Ирма, как будто боясь, что ей не удастся когда-нибудь снова поделиться своими переживаниями, быстро начала рассказывать о том, как их выселили из Украины:
– Мы как раз были в поле, собирали подсолнухи. У нас в прошлом году уродилось настоящее море – высокие, огромные растения, семечки толстые, с полпальца в диаметре. Погода стояла солнечная, и, несмотря на конец лета, была даже жаркой…
Время близилось к обеду. Женщины скрутили верхушки нескольких стеблей подсолнуха вместе, и получился каркас шалаша. Поверх накидали куски мешковины, и в тени, которая образовалась, собирались накрывать обед. Вдруг со стороны проселочной дороги послышался цокот копыт, и все увидели, как к нам галопом скачет председатель колхоза. Народ невольно насторожился, потому что начальник никогда так лошадей не гонял.
Подъехал, а его лицо трясется, белое, как полотно.
Мы спрашиваем его: "Что случилось, Вальдемар?"
А он отвечает: "Ох, бабоньки, беда. Вы даже не поверите. Выселяют нас!"
"Куда выселяют? Почему? За что?" – посыпались вопросы.
– Да не знаю, куда нас выселяют. Написали, что якобы поволжские немцы собирались встречать фашистов «хлебом-солью». Теперь и нам доверия нет. Бросайте все, идите домой. Собирайте только самое необходимое.
– Как это – бросить все?! – воскликнули мы в ужасе. – А кто урожай-то дособирает?
– Не до этого теперь!..
Так мы поспешили в станицу. По дороге все голосили. Пришли в село, а там тоже рев стоит. Все метались, не зная, что делать, искали, с кем поговорить, посоветоваться. Стали мы с мамой собираться, но не знали, что брать с собой. На север нас повезут или на юг? Теплые вещи брать или не стоит с ними таскаться? В общем, побросали что-то в чемодан, не зная, что еще делать.
Утром к нам пришли солдаты. Они ходили по домам, сверяли списки, выясняли, кто и с кем живет, сколько и какого возраста дети. Мы тогда еще не знали, что от этого зависело: вышлют семью вместе или разделят на взрослых и нетрудоспособных.
Седьмого сентября больше половины нашего села, только немцев, большим обозом под надзором вооруженных военных переправили к железной дороге. Я ехала и переживала за дом. Он у нас был большой, добротный. Мы только недавно крышу перекрыли. В саду двенадцать яблонь ломились от налитых фруктов. Мы еще готовились варенье варить. Сгнили поди зря. Остаться в станице разрешили только нескольким украинским и русским семьям.
– А в нашем совхозе на Волге мало немцев жило: я с братишкой Мартином и семья заведующего МТМ. Поместились на одной поводе, – перебила Амалия её рассказ. – Правда, в Саратове нас всех разлучили. Меня в один товарняк, а Мартина в другой эшелон запихали. Соседку с детьми совсем в другое место отправили.
– Да, многим из нашей станицы на вокзале тоже пришлось расстаться, – тяжело вздохнула Ирма. – Меня сразу насторожили вопросы про детей. А я ж на сносях уже была, хотя до последнего прятала свое брюхо. Благо, что я крупной кости. Нацепила на себя несколько широких юбок – как будто толстая. В жару еще напялила на себя овчинный тулуп мужа и вдобавок всегда таскала впереди себя большой баул с тряпками. Вцепились с мамой друг за друга железной хваткой. У нашей соседки трое деток уже в школу ходили. Так их с бабушкой и дедушкой куда-то в другом поезде отправили, а мать разлучили и одну с нами сюда на шахту прислали.
Потом Ирма рассказала о многомесячной и изнурительной депортации:
– Железнодорожные пути были до предела забиты эшелонами с техникой и солдатами. Их везли на фронт, а нас наоборот в тыл. Конечно же, военных пропускали в первую очередь.
Наш поезд то и дело загоняли на запасные пути, где мы куковали порой по несколько дней, пока не появится в расписании лазейка. Несколько раз нас вообще высаживали из вагонов и загоняли в какие-то складские помещения, где нам приходилось неделю – другую спать на земляном полу.
У нас продукты закончились быстро, а в пути кормили редко, да и то баландой и селедкой. Как же мы только не изощрялись, чтобы добыть потом воду для питья или где на стоянке нормально, без присмотра сходить в туалет. Я лично очень страдала, так как не могла справлять нужду на ведре посреди вагона и перед сотней глаз.
Чем дольше нас везли, тем чаще на остановках мы пытались продать или поменять наши вещи на что-нибудь съедобное.
Ирма ухватила Амалию под руку и шепнула ей на ухо:
– Я слышала, что некоторые из наших баб даже переспали с охранниками, чтобы их чаще и беспрепятственно выпускали на перрон.
Услышав такое, Амалия с недоверием даже отпрянула от нее.
А Ирма продолжила рассказывать о своих тяжелых родах и о том, как она с матерью долгое время прятали от глаз охранников новорожденных мальчиков, боясь, что их могут разлучить.
– А почему ты их Оскаром и Эрнстом назвала? – поинтересовалась Амалия, не припомнив, чтобы в их поволжском селе кто-нибудь носил подобные имена.
– Мой первенец очень больно выходил, прям как будто мне живот резали. Но не называть же его за это как нож – Мессер. Оскар звучит благороднее и мне мама объяснила, что имя означает “божье копье”.
– Я этого тоже не знала, – искренне призналась Амалия, – а второго почему Эрнстом? Это же переводится как серьезный.
– Точь-в-точь ему подходит, – рассмеялась Ирма, – его я тоже с трудом рожала. А он появился такой весь важный, с нахмуренными бровями и недовольно сопящий…
Все то время, пока женщины бродили по округе в поисках дров, Амалия внимательно слушала рассказ Ирмы. И не потому, что ей это было интересно и ново. Нет. Она сама пережила то же самое. Ее личные мытарства были подобны тем, что испытали выселенцы из Украины. Рассказ Амалии мог бы быть как две капли воды и как близняшки Оскар и Эрнст, слово в слово схож с повествованием Ирмы. Но Амалия сознательно дала ей возможность выговориться. Возникшая на первых порах их знакомства неприязнь к Ирме вдруг сменилась на искреннее сочувствие и понимание. Зачастую именно так возникает дружба: былые разногласия и противостояние сближают контрагентов, сильные люди тянутся к сильным.
Излив свою душу, Ирма облегченно и полной грудью вздохнула, а Амалия, вплотную подойдя к ней, не говоря ни слова, взяла ее за руку и крепко сжала…
По дороге назад женщины заметили в прибрежных зарослях пруда полузатонувшую ржавую железную бочку. Совместными усилиями им удалось вытащить ее на пологий берег. Слегка очистив бочку от тины, новоиспеченные подруги решили, что из нее можно сделать своеобразную печку, разведя в ней костер. Побросав внутрь скудные дровишки, Ирма и Амалия потащили ее вверх склона.
У входа в юрту их поджидала Катрин. Она с легкостью переняла ношу и одна затащила бочку внутрь. Установив емкость посреди помещения, Катрин тут же попыталась разжечь огонь. Но дрова, видимо, оказались сырыми. Они никак не разгорались и, лишь едва тлея, заполнили клубами едкого дыма все пространство юрты. Утреннюю тишину разорвали громкие проклятия и кашель, пока жильцы спасались бегством, выбегая на улицу, стараясь отогнать от себя удушливый дым.
К ним уже спешил из своего домика хромой чабан. Вчера, поздно вечером, Саркен пригнал овец с пастбища и не удосужился познакомиться с прибывшими на угодье помощницами. Разбуженный женскими криками, второпях он не успел даже толком одеться. В застиранной исподней рубахе, штанах галифе и калошах на босую ногу, казах бросился в дымящую изо всех дыр юрту и на руках вытащил злополучную бочку. Благо она не успела накалиться, а то бы парень обжег себе все руки.