Редактор Авторская редакция
Иллюстратор М. Мовина-Майорова
Составитель М. Мовина-Майорова
Дизайнер обложки Рисунок для обложки выполнен автором сборника Маритой Мовиной-Майоровой
© Марита Мовина-Майорова, 2024
© М. Мовина-Майорова, иллюстрации, 2024
© М. Мовина-Майорова, составитель, 2024
© Рисунок для обложки выполнен автором сборника Маритой Мовиной-Майоровой, дизайн обложки, 2024
ISBN 978-5-4493-8277-1
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Друскеники-прощай!
Сборник новелл
Санкт-Петербург. 2011-й
Право на реабилитацию
Сухой сгорбленный старик сидел на берегу реки. Он сидел, оперевшись на палку, поставленную перед собой, и положив подбородок на покоящиеся на ручке этой палки скрещенные сухие, костистые руки. Он сидел на единственной в этом безлюдном в эту пору года месте деревянной скамейке, неизвестно как уцелевшей с доперестроечных времен. Скамейка была старая, с совершенно облупившейся, когда-то, видимо, зеленой краской, следы которой в виде потрескавшихся сухих чешуек кое-где все еще были заметны. Такими зелеными деревянными скамейками на высоких, красиво изогнутых тяжелых чугунных ножках, в свое время был уставлен весь его маленький курортный городок. Подобную скамейку прежде здесь можно было встретить где угодно – от площади перед горисполкомом до совершенно глухого кустарника над маленькой звонкой речкой, впадавшей в большую реку, на берегу которой и стоял его маленький городок. Маленьким этот городок для него оставался и теперь, хотя на самом деле, сейчас этим маленьким городком был уже только его центр. Для него же, глубокого старика, всю жизнь безвыездно прожившего здесь (за исключением двух лет службы в армии), только этот центр и был его городком, а новостройки, окружившие его с тех пор со всех сторон, – новостройки, в одном из многоэтажных домов которых он доживал сейчас свою жизнь, – нет они не были его городком, потому что появились, были – уже после… После того, как из городка уехала она…
Старик вздохнул и прикрыл глаза. Память подбрасывала ему картины. Картины его жизни. И все они были связаны одним сюжетом – воспоминаниями о ней.
…А совсем недалеко отсюда, где он сидел сейчас, когда-то стоял его дом. «Пески» – так называлось раньше это место. Кто, из живущих сейчас в этом городе, помнит это название? Это название могла бы помнить она. Да… Так о чем это он? «Пески»…Там, на высоком песчаном пригорке заканчивалась одна сторона соснового леса, окружавшего городок, который давным-давно был заложен и построен в самой его середине. Впоследствии, однако, став курортом, он расстроился и вышел зданиями своих лечебниц и санаториев на самый берег реки. Возможно, когда-то этот пригорок и был самой далекой его окраиной. Как знать?..
Так вот там, где эта сторона леса заканчивалась, начиналась низинка, и в ней, низинке, как завершение городка, снова появлялись разноцветные, в основном желтые и зеленые, домики – маленькие деревянные домики, скромно украшенные незамысловатой резьбой оконных наличников, коньков крыш и перил миниатюрных веранд, и утопавшие в небольших садочках и огородиках. Вправо от пригорка, и несколько вниз, уходила грунтовая неширокая дорога – к реке.
Сколько помнил он, здесь родившийся, именно в этом месте, на пригорке, лес всегда и прерывался, как будто специально для того, чтобы, обойдя этот небольшой «жилой массив», снова сомкнуться, по другую уже его сторону, со своим продолжением, простиравшимся далее, вглубь и вширь, вдоль берега реки и – дальше, дальше… как ни в чем ни бывало, словно и не врезался в него в этом месте «жилой комплекс». Лес был густой и сильный, ароматный. Сосны, по крутому высокому берегу реки, стояли величавые, возвышаясь кронами, и, демонстрируя свои мощные корни над песчаными обрывами – здесь был сплошной песчаник. Потому и – «Пески». Впрочем, песчаник здесь, в этом месте Земли, где стоял его городок, был повсюду, оттого и лес здесь был такой духмяный, чистый. Но вот именно этот кусочек пространства люди, захотевшие поселиться здесь, назвали «Пески». Ну, да ладно… О чем же он?.. Да, он сидел сейчас неподалеку от своего дома… того места, где тот раньше был.
Мысли тревожно вскинулись, но старик постарался не поддаться этому чувству. Перед его глазами, как будто он увидел это прямо сейчас и словно не прошло уже больше тридцати лет с тех пор, встала картина уничтожения… его дома…
Это произошло десять лет спустя, после того, как ему и его матери выделили двухкомнатную квартиру в новостройках. Тогда расстраивалась только одна часть городка – находившаяся на прямо противоположной стороне от «Песков», по диагонали от них, почти в часе ходьбы. Чтобы попасть в новую часть городка, надо было пересечь довольно большой лесной массив, а проще говоря – тоже пройти через лес. Новые дома возникали там как грибы, одинаковые, серокаменные, безликие; стояли, тесно прижавшись друг к другу, и создавали ощущение… тесноты. Да, именно тесноты. И люди, переселенные сюда из собственных домиков, и привыкшие жить в своих домах, на земле, пусть и без удобств, но имевшие каждый свою индивидуальность и манеру жить, отделенные от домика соседа садиком и небольшим цветничком, сразу почувствовали себя как пчелы, собранные в один улей, а некоторым, всю жизнь не поднимавшимся у себя в домике выше его трех-пяти деревянных ступенек, никак вначале было не привыкнуть смотреть на землю со второго, третьего, а то и – пятого этажа.
Ему с матерью в этом смысле повезло – им дали квартиру на первом…
Снова мысли метнулись, и он увидел себя, тогда уже пожилого мужчину, стоящим на том самом невысоком пригорке, которым заканчивался лес напротив его дома. Гудел натужно трактор, ровняя землю… До сих пор он не мог спокойно вспоминать это… то, что увидел тогда – их домик исчез. Домика, их с матерью домика, где он родился, где прошло его детство, когда с ними еще был его отец, юность, часть молодости – не было уже, его сравняли с землей, и трактор теперь монотонно и равномерно зачищал и выравнивал песчаную поверхность: там, где стоял их дом и рос их садик и огород, не осталось ничего, ни палочки, ни бревнышка – на его месте было голое, совсем голое пространство! …которое сейчас у него на глазах «утюжил» трактор.
Он стоял, смотрел на это песчаное – голое – пространство, и чувствовал, как в груди у него останавливается дыхание, как слезы обиды закипают в глазах – он не мог поверить, что вот это голое пространства из темного песка со следами гусениц трактора – и есть теперь последнее место для его последних воспоминаний о его родном доме.
Ничего не оставили, ничего!
Внезапно он почему-то вспомнил, очень ясно и отчетливо, как бесчисленное количество раз проходил сквозь этот лес, который тихо, но густо шумел сейчас за его спиной – тихо, но, как живой, похоже – наперекор лязганью и пронзительному стрёкату железок трактора; он вспомнил, как проходил через лес днем, возвращаясь из школы, а потом – ночью, проводив до дома ее; как выходил на этот пригорок и видел свой дом; он вспомнил, как спускался с пригорка, когда медленно, когда бегом – и устремлялся к нему, к своему родному дому: он всегда спускался с пригорка, чтобы вернуться домой. Куда теперь он сможет с него спуститься? Пусть и не жил он уже в этом доме много лет, но память, память его могла отдыхать здесь всякий раз, когда он каким-либо образом оказывался здесь, а если честно – он частенько приходил сюда… чтобы просто посмотреть, вспомнить.
Он всё стоял и смотрел, как трактор уничтожает последнюю ниточку памяти с его юностью, и не мог не возвращаться туда сейчас, снова и снова. Сейчас, вспоминая, он опять переживал то беспокойство, даже какой-то небольшой, скорее – мистический – страх перед ночным лесом, когда поздними вечерами шел через него домой, проводив ее до дома и настоявшись и нацеловавшись с ней в ее парадной. Он никогда не ходил по дороге, возвращаясь домой после свиданий с ней: через лес было и быстрее и… давало возможность еще раз испытать себя, свою смелость и… убедиться в заговорённости от всего плохого, что могло случиться с ним, ее любовью. Он вспомнил, как возвращался через лес, и как каждый раз, идя через него, думал о том, что их любовь прикроет его от всех бед, спасет его везде и всегда, и что потому в этом ночном лесу с ним тоже – ничего не случится; в тот момент он начинал ощущать себя смелым, решительным, и готовым дать отпор, если это понадобится; но никогда это не надобилось; зато, то чувство огромной силы своей любви к ней поднимало его над темным, застывшим в странной какой-то чуткой и оттого – жутковатой для него тишине лесом, и даже – над его жизнью, и он понимал, точно знал: пока она с ним, пока она любит его – с ним ни-че-го плохого не случится.
…Трактор продолжал свою работу. А ему здесь больше нечего было делать…
В лесу…
С тех пор он больше ни разу, за минувшие с того дня двадцать лет, ни случайно, ни намеренно не был там. Ни разу… Да и зачем? Все равно ничего не вернуть. А раны бередить? Так в этом его родном городе таких мест, связанных с ней, пруд пруди. Куда ни пойдешь – в городе ли, в лесу ли, на озере; на реке, возле старого кинотеатра или у здания их школы; возле эстрады, на причудливом мосту маленькой речки, на улице, названной в честь великого композитора… у старого Костела. Для того, чтобы не забывать ее, не надо было ходить в этом городе специально куда-то – она и их юность здесь были везде. Вот и сейчас он сидел на скамейке невдалеке от того места. Еще одного места, напоминавшего ему о ней. Потому что недалеко отсюда был не только его родительский дом, а еще и – совсем рядом, если повернуть чуть влево по берегу реки, за ее поворотом, появлялся, как его Земля обетованная, тот Остров Любви.
Старик поднял голову… медленно оглянулся вокруг, прислушиваясь к чему-то и глубоко вдыхая терпкий аромат сырой, после только что стаявшего снега земли, застыл на мгновение, закрыв глаза, потом вновь наклонил седую голову и, оперевшись подбородком на скрещенные на ручке палки сухие ладони, посмотрел на реку. Отсюда, с высоты обрыва хорошо было видно, как воды реки порывисто несут упругое ее тело вниз по течению. В это время года, в начале апреля, вода в реке высокая, все еще темная и очень бурная. Это летом, и в особенности отчего-то – осенью, движение вод становится более плавным, оставаясь все таким же стремительным… Он снова задумался о чем-то…
О чем?..
Апрельский ветерок тихонько прошелестел в соснах, чирикнула птичка, и опять воцарилась тишина, сквозь которую шумела чуть слышно река. Река… Он слушал шум реки… Она так же шумела и пятьдесят лет назад. В тот яркий солнечный день, когда он, молодой и полный сил, счастливый своим счастьем любить, и, не смея показать ей это, шел по грунтовой дорожке их любимого леса и, держа ее за руку, наполнялся восторгом от ее близости, от податливости ее руки в своей руке и от осознания своей физической силы и власти над ней.
Он вел ее на Остров Любви.
Кто бы мог подумать, что так замечательно, в его власти, начинавшаяся история с походом на этот желанный для всех влюбленных в их городке и всех, без исключения, приезжавших на курорт отдыхающих остров, окончится для него таким поражением? И из-за чего? Старик улыбнулся – теперь он мог улыбаться над этим. А тогда… тогда ему было совсем не до улыбок.
Он снова, уже невесело, усмехнулся: все закончилось тем, что она сбежала от него. Прямо с этого острова – острова Любви. Тогда он так и решил – это знамение, это знак обреченности, который висит над его любовью к ней. Он помнил, как мрачно размышлял об этом, возвращаясь ночным лесом к себе домой после танцев на эстраде, куда все же пошел с ней после выяснения отношений и примирения. В тот раз он даже не замечал темноты, сумрачности и таинственной тишины леса, настолько был погружен в плохие предчувствия относительно перспектив их взаимоотношений. Ушла от него с Острова Любви! Какие уж тут могут быть перспективы! Нет, это знак, точно знак! Он быстро шел через лес и вспоминал, как днем много часов мучился страхом на этом Острове Любви, пока пытался найти ее там и выяснить для себя, что она не утонула; как, все-таки, решился, наконец, когда солнце уже пошло к закату, перейти на берег и пойти к ней домой и убедиться в том, что она – или жива и здорова, или ее нет дома и, значит, он виноват в том, что она утонула… утонула! он вспоминал, как с замиранием сердца позвонил в дверь, и на пороге появилась она – живая и здоровая, да еще гордо и с презрением глядящая на него. Вот это был номер!
Да… Тогда они снова чуть не поссорились от возникшего вновь непонимания (вообще-то, они часто не понимали друг друга, потому что, как он понял это много позже, стеснялись говорить друг с другом о главном – о своей любви и о своих желаниях) – но разве мог он в то время сказать ей, по этой же причине, что совсем не бросил ее одну лежать на песке и ждать, когда же наконец принесет ей «попить» в виде ягод; что, на самом деле, с ним произошло то, что и должно было произойти от такой непосредственной, обнаженной, в виде раздельного купальника, ее близости, а именно – его возбуждение очень даже настойчиво стало проситься из плавок наружу и просилось довольно долго – вот ему и пришлось «выхаживать» его по кустарникам: не мог же он вернуться к ней в таком виде! Вот он и сказал ей, что лопух, в который собирал ягоды для нее, порвался, и ему вновь пришлось их собирать. Конечно, это ставило его в положение неумехи, растяпы, но такое вынести было гораздо легче, чем открыть ей всю «страшную» правду – как он любит ее, как желает…
Старик распрямился от нахлынувших былых чувств: и смешно, и грешно… Легким движением рук покачал палкой из стороны в сторону, задумчиво наблюдая ее плавное маятниковое движение, и вместо усмешки – горькая складка легла возле его губ. Крупицы потерь… Из них складывается жизнь, от которой никогда не получаешь удовлетворения. Ну, да – такие были времена… Можно и так сказать… Для собственного успокоения… Да… многое в его городке изменилось с тех пор. И не только в городке. Все изменилось. После того, как она уехала… а он остался здесь…
Да он все равно никуда бы и не уехал отсюда – это правда. Чего уж теперь через столько лет самому себе врать. Никуда бы он отсюда не уехал. Сначала говорил ей, что мать бросить не может, потом… потом снова – мать бросить не может… потом… Да что там! Не было у него никогда достаточной решимости сорваться с места ради… ради чего? Нет, просто не понимал: для чего надо отсюда уезжать? За какими-то дальними туманами, за мечтой? Нет, только здесь он чувствовал себя в безопасности… Получил ли он ее, эту безопасность? Нет… Жизнь сорвалась и прошла мимо. И сейчас эта жизнь продолжала идти мимо него…
Старик снова прислушался – тихо плескалась волна, набегая на прибрежный камень. Он опустил голову на грудь… И вновь мысли его потекли, высвобождая чувства и настоящие, истинные порывы и намерения, из которых состояла его жизнь… Или он так ее сам составил ими. Теперь, на самом склоне своей жизни, он начинал осознавать, что ничто с человеком не происходит без его на то воли или согласия. Да… Потом в его жизнь вошли все эти пьянки и курортные гулянки. Нет, он сам намеренно впустил их в свою жизнь, чтобы заглушить собственную совесть… или мысли о собственной слабости… Он дожился и допился тогда уже до того, что, как-то, придя в себя после очередного загула-запоя, решил, что жить больше не будет. Он не был тогда еще истинно верующим и потому решил свести счеты с жизнью. Но понял, что не сможет уйти из жизни, еще хотя бы один раз, ни увидев ее. Где она тогда жила, он не знал, но решил, что найдет ее и увидит. Он нашел ее и увидел. Они встретились, и в очередной раз, хотя прошел уже не один десяток лет после их последней встречи, не смогли противиться своим чувствам. Она была уже одна, потому что незадолго до их встречи ушла все-таки от мужа, прожив с ним двадцать лет. В тот момент она фактически была свободна, и он сказал, что погибает без нее, что одна она держит его в этой жизни, что даже просто мысль о том, что она есть на Земле, все эти годы помогала ему не скатиться совсем вниз и не покончить с жизнью. Он хорошо помнит, как она посмотрела на него тогда – прямо и с непреклонной решимостью в глазах – как когда-то в юности; в ее глазах он не увидел жалости и сочувствия, но там отразилась такая готовность разделить с ним его бремя, что… он испугался. А она сказала – я помогу тебе, вместе мы справимся с твоей бедой. И они договорились быть вместе. И он сказал, что переедет в Петербург. А сам вернулся к себе в город и снова ушел в запой. От страха ответственности принять ее в свою жизнь. Или – что-то в своей жизни изменить.
Он всегда боялся по-настоящему впустить ее в свою жизнь. Он никогда этого и не хотел. Любить ее на расстоянии, страдать – вот в этом и состоял, как он считал, его удел. Почему? Он и сам никогда не мог ответить на этот вопрос… Чтобы она была недосягаемой мечтой для него? Но для чего? …Может, чтобы иметь право жалеть себя?.. Да… А быть с ней…
Да, он остался, снова остался здесь. Как и тогда, когда она покинула этот городок, окончив школу…
Воспоминания с новой силой накинулись на него. Чего больше было в этих воспоминаниях о ней – любви, горечи или чувства вины? Сейчас он испытывал только чувство невосполнимой утраты. Как и тогда… когда…
Она уезжала, вернее – улетала на самолете из городка. Она сказала ему – навсегда. Она сказала, что больше никогда не вернется сюда жить, что весь этот маленький городишка навяз ей в зубах: и с его небольшим пространством, и с абсолютно всеми знакомыми лицами, и с ничего не приносящей, вялой и пошлой курортной жизнью. Она сказала, что поступит учиться в самый престижный ВУЗ Ленинграда и что, если он хочет быть с ней, должен решиться и тоже приехать жить туда. Тогда они смогут быть вместе. Иначе – она начнет строить свою собственную жизнь, в которой для него больше не будет места.
«Бедная, – подумал с тоской в сердце он, – если бы могла она тогда знать, что ничего у нее из этого не получится, что будут они продолжать любить друг друга, хотеть друг друга; что, не смотря ни на что, вскоре снова начнут встречаться, изменяя своим семьям; что, поступая так, полностью разрушат в конце концов и свои жизни, и самих себя; что, возвратясь из армии, он начнет пить и превратится в алкоголика, а она через очень много лет все-таки разведется с мужем, хлебнет впоследствии немало страданий и будет доживать свою одинокую жизнь в воспоминаниях о нем, так же, как и он – о ней; что наступит старость и будет слишком поздно что-то менять; и даже не поэтому, не из-за старости, а потому, что разрушив так много в себе, не возможно будет хоть что-то создать в жизни вновь – просто не на чем уже будет создавать; да он, к тому времени не будет уже и хотеть этого… правда, он не решился ей тогда сказать об этом, но, кажется, она и так все поняла».
Он вспомнил, как они встретились много-много лет спустя, и он шел рядом с ней по этому вот, такому же весеннему лесу, и слушал ее признания о том, что так она хочет вернуться сюда навсегда, остаться жить здесь до конца своих дней и умереть, и быть похороненной на этом вот их городском маленьком кладбище над озером; как вынужден был сказать ей, что она слишком давно не была здесь и потому не знает – на этом кладбище уже никого давно не хоронят, а хоронят далеко за чертой города; что пусто в их городке сейчас и еще унылее стала жизнь, чем раньше; что зимой здесь и вовсе тоска смертная, и что, если она думает о возвращении сюда, то пусть не торопится с решением. На самом деле, он очень осторожно отговаривал ее. Он боялся. Боялся ее возвращения, боялся, что опять не сможет справиться со своими чувствами к ней, которые так никуда и не делись, боялся, что ее возвращение сюда до конца разрушит его, пусть и совсем не счастливую, жизнь; однако эта жизнь была у него, он привык к ней и смирился, и, как всегда, ничего не хотел менять. Но она возражала ему, говорила, что их городок всю ее жизнь продолжал сниться ей, что он продолжал и продолжает притягивать к себе как магнитом, что успокоение свое она сможет найти, только вернувшись сюда. А он вспоминал ее слова, сказанные ею так давно, уже теперь – в прошлом, двадцатом веке, о том, что она никогда-никогда больше не вернется в этот маленький, известный ей до тошноты вдоль и поперек, городок…
Она так и не вернулась сюда. Нашла ли она успокоение? И если нашла, то где? с кем? Он понял, что по-прежнему не желал ей счастья ни с кем другим, даже сейчас, когда его жизнь была на исходе, а ее жизнь давно уже оборвалась. Он не желал ей счастья ни с кем, хотя сам так и не смог подарить ей его.
Сейчас, глядя на весенний, несущийся стремительно, бурлящий поток, он подумал о том, что всегда знал, что зря манит ее к себе своими чувствами, с которыми и сам не мог совладать. Он знал о себе все, с самого начала: он не сможет справиться с ней, не сможет завладеть ею целиком, без остатка. Он не сможет удержать ее возле себя в повиновении только силой своего физического, чувственного воздействия на нее, и бывшего единственным на самом деле, истоком его таких мощных чувств к ней… Нет, конечно же нет – она притягивала его к себе еще и силой и цельностью своего характера, и он всегда знал, с самого начала, что выбрал кусок пирога себе не по зубам. Он всегда знал, что ни за что не согласится на брак с ней, поскольку брак этот будет слишком неравным для него – он всегда рядом с ней будет чувствовать себя только тенью, несмотря на плен физических чувств, в который она попадала, встречаясь с ним. Рядом с ней он никогда не сможет быть свободным от страха, что рано или поздно, это его чувственное, физическое воздействие прекратится, и она оставит его. Именно поэтому он полжизни истратил на то, чтобы, встречаясь со многими женщинами, доказывать себе, что он еще – в силе. А ею он так никогда и не завладел полностью, целиком, ее цельная натура для него так и осталась нетронутой, хотя и добился он в конце концов от нее согласия на физическое обладание ею. И это всегда, а теперь, на склоне лет – особенно, потрясало его, ввергало в гнев и заставляло ненавидеть ее, безумно любя, словно это она навсегда обманула его, и не желать ей счастья ни с кем. Хотя – нет… так сильно ненавидеть и гневиться на нее сейчас он уже был не в силах… Да и незачем уже было…
И она улетела…
Старик почувствовал, что очень устал. Эти воспоминания, от которых он никуда не мог скрыться, да и не хотел, вытягивали из него последние силы. Сегодня он еле-еле добрался до этой скамейки. Но не пойти сюда не мог: на такой точно скамейке, так давно, словно было это в другой его жизни, он первый раз, наконец, после месяцев и месяцев ожидания и томления, поцеловал ее; нет, не первый – первый был у нее дома, на кухне, быстрый и обжигающий; а на такой вот скамейке первый раз они поцеловались, это было уже их обоюдное стремление; на такой вот скамейке они тогда долго целовались, неясно осознавая, что наступал какой-то новый этап в их жизни, в его и в ее. И хорошо, что не могли они тогда знать, каким он будет… этот этап… Как оказалось, тогда они начали свой путь на Голгофу.
Он судорожно втянул в себя воздух и снова почувствовал спазм в сердце.
На берегу Немана
«Что ж теперь делать? Что сделано, то сделано… И жизнь прожита. Большая. И дети у меня есть, и внуки. И мать я свою здесь похоронил, не бросил. Только вот ее… Только вот с ней как же…»
Он понял, что из последних сил все же пытается оправдать себя, пытается не чувствовать себя виноватым, но в действительности – все время просит у нее прощения. Потому и воспоминания эти были такими и мучительными, и сладкими для него. Потому и забирали они постепенно из его тела жизненную силу. Он чувствовал, что идет к завершению своей жизни, и не хотел останавливаться.
…Да, она улетела тогда. Последнюю ночь они просидели на такой вот скамейке среди кустов акации и дурманяще пахнувших настурций. Было очень тепло, но он, как от простуды, почему-то потерял в ту ночь голос. На самом деле, он так стремился удержать ее в этом городе и так хорошо понимал, что не сможет этого сделать, он так хотел ее и так хорошо понимал, что не может обладать ею сейчас, он так стремился все это скрыть от нее, что полностью и лишился голоса. Но потеря голоса, как оказалось, в ту ночь еще больше обострила в нем желание. Даже сейчас, сидя на этой скамейке, он, старый и немощный, вдруг почувствовал, как то самое, жгучее и дурманящее голову чувство – острое желание обладать ею, поднимается в нем во всей своей первозданной силе и понял, что, видимо, так и умрет с ним, не получив облегчения и не насытившись, даже в своих мечтах ею, до конца. Неудивительно, что в ту ночь он потерял голос… Он почувствовал, как что-то неуловимое, странное произошло внутри его организма – такого он еще никогда не испытывал: какая-то пружина словно ослабла внутри, и сразу стало легче дышать. До этого момента его воспоминания давали ему только душевное напряжение, они давили на него ощущением огромной потери. А сейчас?
Старик торжествующе улыбнулся, глаза его вспыхнули, плечи распрямились, и резко, одним движением он откинул на спинку скамейки свое, до этого момента, сгорбленное тело. Отбросил палку. Глубоко, всей грудью, вздохнул и ликующе посмотрел вдаль, на противоположный берег реки, потом дальше – на кромку леса, где она соединялась с небом, и вдруг увидел ее любимое лицо, потом – взмывающий в небо самолет, уносивший ее от него… потом широкое небо распахнулось перед ним, а потом…! …он вновь увидел реку, бледно-голубое апрельское небо и услышал – тишину. Он прислушался к этой ароматной лесной тишине, и… снова увидел ее, идущую навстречу ему по школьному коридору: свет обволакивал ее, поднимал и уносил вверх, а она улыбалась ему и рукой манила за собой; он смотрел на нее, не отрываясь, и вдруг задохнулся от восторга и почувствовал, как восторг этот начинает приподнимать его, толкая вперед, к ней!.. «Прости».
И снова он увидел взмывающий в небо самолет! …и оторвался, наконец, от земли.
Он был реабилитирован.
…Вот уже в течение двух недель он каждый день приходил сюда. Как-то, это было в конце марта, он проснулся среди ночи от странной боли в груди. Сердце сжималось и разжималось, а не размеренно билось, как обычно. У него свело от боли под левой лопаткой, и он почувствовал, как начала неметь рука. Перехватило дыхание. Холодный пот выступил по всему телу. Его затрясло, а потом тело его обессилело. И появился Страх. Страх сначала затуманил сознание, а потом вдруг прояснил вспышкой: ему приснилась она – шла по школьному коридору навстречу ему, в коричневом коротеньком форменном платье с круглым маленьким воротничком, подшитым белыми кружавчиками, и в нарядном белом фартуке; в коридоре было очень светло от яркого весеннего солнца, светившего во все огромные его окна, и она приближалась к нему, вся сотканная из солнца, и позади нее тоже сиял свет, заполняя все пространство коридора, остававшееся за ней; она даже не шла уже, а плыла ему навстречу, и в какой-то миг он решил, что вот-вот она взлетит у него на глазах, и он упустит ее!..
И он проснулся с этой болью.
…Рука начала отходить, хотя в ее тканях что-то продолжало покалывать как иголочками – он все еще почти не чувствовал ее. Но сердце восстановило свой ритм, и страх смерти отпустил его.
«Неужели мне страшно умереть? А зачем я живу? Я продолжаю жить без нее. Если бы мне тогда сказали, что я всю жизнь проживу вдали от нее, без нее… Немыслимо, непостижимо. Невозможно. А вот, оказалось, как… И ее уже нет, а я все живу. Зачем?» – И с той ночи он почти перестал спать, потому что стоило ему прикрыть глаза, как перед ним вновь появлялась она – всякая, разная, такая, какой он знал ее в разные годы, но чаще всего к нему приходила юная она, как в пору начала их любви. Тогда он начал искать успокоения в воспоминаниях. И стал приходить на эту одинокую скамейку, почти его ровесницу, чтобы смотреть на воды реки, которую она так любила, и быть с ней, наедине с ней одной, у реки…
– Смотрите! Смотрите! Кто-то сидит там, на скамейке!
– Тише ты, чего разоралась? Может, человек отдыхает.
– Отдыхает? А почему он не шевелится?
– Потому что, может, думает?
– Нет, смотри, палка валяется… а он набок наклонился, голову задрал и не шевелится совсем…
Апрельское, бледно-голубое, очень высокое небо смотрело в его бледно-голубые, широко раскрытые, наполненные покоем, глаза.
***
Я поставила точку в своей очередной новелле и расплакалась. Я сидела и плакала. От сострадания к этому несчастному старику, к его какой-то замученной жизни и главное – я плакала от… от его тоски по ней – его единственной – тоски, пронзившей всю его жизнь, с которой он так и не захотел ничего сделать. Я плакала так, словно сама прожила его жизнь, которую описала, словно сама я была участницей этих событий и сама видела эти бледно-голубые, распахнутые в небо, в порыве все же достать! хотя бы – дотронуться – до своего счастья, глаза умершего старика.
«Вот она, жизнь человека. Ничего она не стоит без права любить и быть любимым, без возможности быть рядом с любимым и без отваги отстаивать это право и возможность; без права прощать и быть прощенным, без способности сострадать. Все эти хитрости, вроде профессии и любимой работы, богатства и почета и еще многих тому подобных вещей ничего не стоят, если не нанизаны они на любовь. Любовь – вот связующая нить всего. Любовь – вот основа основ жизни. Любовь, а не брак, не семья, если только не нанизаны они на искренние чувства людей их создающих, делает человеческую жизнь цельной и неуязвимой. И самого человека – тоже».
Я никогда не плакала раньше о своих литературных героях. Но этот старик, его исповедь самому себе, и особенно – конец его жизни, его смерть, только на пороге которой он получил от самого себя право на реабилитацию, – произвели на меня такое сильное впечатление, что я как будто забыла, что сама и создала его своим воображением. Не-е-ет, на этот раз он, мой литературный герой, заставил меня описать его жизнь и смерть, именно он вел меня от строчки к строчке, от страницы к странице к завершению новеллы. Это он водил моей рукой по бумаге. И это он заставил меня плакать.
И я вспомнила слова одного известного писателя, прочитанные давным-давно, в молодости: «Мои литературные персонажи живут своей самостоятельной жизнью. И каждый раз, когда я сажусь писать книгу, я не знаю, куда приведет меня мой литературный герой».
Мои слезы высохли, но сострадание к старику осталось, и память о нем – тоже.
06—09 апреля 2005года. Санкт-Петербург.
Реквием
Начало
Поезд набирал ход. Пассажиры по инерции все еще продолжали улыбаться своим провожающим, которые давно уже, помахав им на прощанье рукой и, скорее всего, немного позавидовав уехавшим (кто же ни любит тронуться в путь, оставив хоть на время заботы бытия), тут же отдались своим проблемам и переживаниям, покидая перрон Витебского вокзала.
Еще не пришло время начинать новые дорожные знакомства, еще чуть неловко было сидеть друг напротив друга и молчать, еще проводник не прошел по вагону и не собрал билеты и не предложил «постель и чай» – и потому почти у каждого пассажира на лице продолжала блуждать прощальная полуулыбка, и большинство из них делали вид, что тщательно рассматривают что-то за окном. А за окном проплывали грязные подъездные пути, затем депо и, наконец, кирпично-красные обшарпанные постройки привокзалья дореволюционных времен. А вот и сам Питер с высоты путей – тоже домишки какие-то простенькие – доходными домами их раньше называли. Ну, вот – пригород пошел! Все с облегчением вздыхают и начинают потихоньку рассматривать друг друга, задавая ни к чему пока не обязывающие вопросы о том, «к кому, да до куда вы едете». Кто-то быстро реагирует и поддерживает разговор на должном уровне – это значит, что до самого конечного своего пункта назначения он будет активно общаться на любые темы; кто-то отвечает, демонстративно скривив рот, и отворачивается опять к окну; кто-то демонстративно же разворачивает газету (журнал, книгу) и демонстративно же начинает ее читать.
Вот и все. Едем.
Она часто раньше поддерживала начинавшийся дорожный разговор ни о чем. Ей всегда интересны были люди, их жизнь и переживания. Ее интересовала политика и экономика. Об искусстве она тоже любила побеседовать со знающим человеком. Природа захватывала ее целиком, и она непринужденно вслух восхищалась ею. У нее всегда было свое мнение обо всем, но с величайшей легкостью она принимала и другую точку зрения, оставляя свое мнение нетронутым.
Ей было интересно с людьми. Раньше.
Сейчас она предпочитала молча смотреть в окно. Она ехала к себе.
В Литву.
Конец
Два здоровенных мужика ворвались в вагон и, как танки, двинулись вперед.
Она столкнулась с ними лоб в лоб в узком проходе – между кипятильным аппаратом и купе для проводников.
И… ни туда – ни сюда.
Впереди стоящий мужик ничуть не растерялся, глядя на нее, хотя рядом с ним она смотрелась миниатюрной девочкой, и он возвышался над ней всей громадой своей груди-живота. Рюкзак за ее спиной делал ее совершенно неповоротливой, и она чувствовала себя, словно слон в посудной лавке: при любом развороте этот рюкзак стопорил ее в пространстве, обязательно на что-то или на кого-то натыкаясь.
– Дайте выйти из вагона, – сказала она довольно спокойно, считая, что это совершенно нормально – понимать, что надо сначала дать выйти из вагона тем, кто приехал.
– Нет, – решительно сказал первый мужик, правда, слегка дрогнув глазом, – это вы подвиньтесь назад.
– Я? – ее недоумению не было границ, – дайте пройти, люди же еще выходят.
– А вы подвиньтесь назад, вон туда, – снова, не нагло, но настойчиво проговорил животастый, кивнув в сторону кипятильного аппарата.
«Ну, все, приехала, – с тоской и какой-то злобной обреченностью подумала она». – А вслух все так же спокойно, без иронии, констатируя, сказала: – Вот они, мужчины России, – и отодвинулась в сторону, давая пройти этим двум «гавн… м».
Позади тех мужиков давно уже толпились такие же «г… вы», пришедшие встретить каждый свою, такую же «г… ку» – грудастую и животастую. И мир крутился только вокруг них и их животов. Они, эти люди, не были таким уж совсем новым порождением перестройки и этих лихих десяти последовавших за ней лет – хамоватость просто расцвела вновь. Так, наверное, некоторые в России поняли завоеванную кровью демократию – как очередную революцию хамской черни. Но эти двое, после ее слов, как-то скоренько-приниженно проскользнули мимо нее, и следующий элемент рода человеческого, «российский мужчина», прежде стремившийся изо всех сил попасть в вагон, напирая на впереди шедших, вдруг галантно отодвинулся в сторонку и предложил пройти ей, любезно придержав дверь. Все стоявшие за ним «элементы», тоже вежливо отодвинулись, давая ей пройти.
«Кажется, стыдно им стало, – подумала она. – Поезд хоть и Калининградский, но через Литву, из Литвы тоже люди едут. Неужели стыдно стало?»
Она не подумала даже, поскольку не увидела себя со стороны, что сама впервые в своей советско-российской жизни повела себя просто как женщина, вынужденная уступить напору физической силы; что впервые не стала сама сопротивляться, дерзить им и едко стыдить их, не стала вставать в гордую позу незаслуженно обиженной «слабой» женщины и неслабо совсем при этом требовать от мужчин уступать ей и доказывать, что они, сильные мужчины, (каковыми она их не считала в глубине души), должны во всем ей повиноваться. Она впервые не показала им своего презрения к ним за их такое немужское, на ее взгляд, поведение. Возможно, сказалось ее совсем недавнее пребывание в Литве, сдержанное, обходительное отношение друг к другу, понимание наличия своего и чужого пространства и уважение к этому пространству, вследствие чего было там спокойно и комфортно, и она сама успокоилась и расслабилась, не принуждаемая окружением все время участвовать в битве отношений всюду – в транспорте, в магазине, на остановке автобуса, в бане… по причине этого и в ней пробуждалась несвойственная ей агрессия и нетерпимость… как же она сама от этого уставала!
Уже много позже она поняла, что те мужики как раз и вели себя, как стоящие мужики – ведь они рвались к своим самкам, которых встречали. Закон природы… Самка – самец. Какой ужас! Человек – животное… В человеческом обществе. Она шла уже по перрону Витебского вокзала, неся за спиной свой набитый до отказа литовскими сырами и колбасками, и духмяным, любимым, настоящим ржаным хлебом с тмином рюкзак, и солнце встречало ее в Питере, а она видела перед своими глазами простого литовского мужчинку, работягу-шофера, который вежливо и ни слова не говоря, без тени какого-либо недовольства, принялся вытаскивать из набитого уже до отказа багажника рейсового автобуса ее сумку, стоявшую у самой дальней стенки, и отчаянно не дававшего ей помочь ему, говоря, что «не надо ей беспокоиться» (она перепутала автобусы и села не в свой). Он так галантно и настойчиво стремился ей помочь, что могло показаться, будто не она перепутала рейсы, а он – не туда поставил ее сумку. Так был он мужчиной. Простой литовский шофер.
Что было, то было – из песни слов не выкинешь…
«Все не то, и все не так, – думала она лихорадочно и отчаянно. – Господи! Ну почему?!»
В глаза бросалось сразу: очень много народу.
«Зачем их столько? Куда они все едут и идут?»
И лица людей были какие-то унылые, серые, потерянные. Особенно у мужчин. Они словно тени брели по тротуарам, заходили в метро, стояли на эскалаторе, сидели на скамейках в вагонах.
«Господи, ведь уже третий час дня, а, глядя на них, кажется, что они только что встали с постели и, не выспавшиеся, едут рано утром на работу».
Женщина, неопрятная и всклокоченная, тоже клонилась набок во сне на скамейке напротив.
«Ужас! И это Питер! Захолустье какое-то».
Ей стало совсем не по себе, и она почувствовала, как лицо ее кривится в горестной гримасе – она готова была разрыдаться прямо здесь и прямо сейчас.
Она вернулась в Питер.
Пролог
«Мира, здравствуй!»
Она держала в руках его письмо и не могла понять своих чувств. Ей, кажется, было страшно. Страшно. Даже смотреть на его почерк. Ни то что – читать это письмо.
Было страшно.
Она могла прочесть только это: «Мира, здравствуй!»
Даже странно, что он называет ее по имени. За все годы их знакомства и близости он ни разу не произнес ее имени вслух. А она? Она тоже не произносила его имени. Ни вслух, ни про себя. Всегда это был просто – ОН. Для ее любви к нему не нужны были никакие имена.
(Нет, она просто почему-то стеснялась называть его по имени… не могла… почему?.. так было легче держать его на расстоянии? не делать этого парня слишком близким для себя? или оно ей казалось каким-то… деревенским, что ли, слишком топорным? Вообще, позже, став уже взрослой, она всегда чувствовала, что все эти имена: Гена, Коля, Витя, Толя, Вася – приземленные, что ли… другое дело – Сережа, Слава, Костя, Дима… как-то так.
А почему он никогда не называл её по имени? Тоже стеснялся? Как-то все это было глупо, по-детски – изнывать от любви и страсти, а по имени стесняться назвать свою любовь. Впрочем, это сегодняшние рассуждения, в тот момент, когда пишу эти строки, и может, правда, что для его любви к ней, всю жизнь было комфортнее обходиться без ее имени).
Так вот: «Мира, здравствуй».
Она держала в руках его письмо и не могла понять своих чувств. Ей, кажется, было страшно. Страшно. Даже смотреть на его почерк. Ни то что – читать это письмо.
Было страшно.
Время будто остановилось на этих двух словах – «Мира» и «здравствуй». Она продолжала смотреть на них и никак не решалась взять письмо в руки. Потому что это означало бы, что надо начать его читать. А ей было страшно.
Почерк был красивый и аккуратный. Строчки ложились ровно и с равными интервалами.
«Опрятный», – подумала она.
И это и было страшно. Как будто это писал совсем другой человек. Не тот, которого она знала: импульсивный, взъерошенный, словно всегда готовый дать отпор своим воображаемым соперникам, горячий, как норовистый конь и… да, запойный… и… ничтожный… таким он становился во время запоя. Тот человек не мог писать так аккуратно и так опрятно.
Ей и сейчас невыносимо трудно было признаваться себе в этом – он был алкоголик. Он был алкоголиком все эти годы. Он стал алкоголиком за эти годы. А спиваться начал сразу после армии. Она знала это – всю правду о нем – и без его вот этого откровенного письма. …И этого алкоголика она и любила всю свою жизнь.
Она любила алкоголика. Невероятно! Только сейчас она смогла посмотреть правде в глаза: она любила, продолжала любить того Виктора, какого знала в начале – узнала в юности. Да. А он все эти годы был обыкновенным алкашом. Какая проза! И все эти годы она никак не могла провести разграничительную черту между славным семнадцатилетним парнем и спившимся ничтожеством, почти наркоманом. Она хотела видеть в нем только ту свою любовь и никак не принимала того факта, что домогаться ее продолжал уже падший человек. И продолжала отвечать ему взаимностью. Ей что, не хватало романтики в жизни? Ей что, так необходим был кто-то, кто преследовал бы ее своей любовью, своей страстью? Как в книжках. Может быть, все дело именно в этом, а не в их, так называемой, любви? Нет, юношеская любовь была. Но дальше-то, что было? Она думала, что это была его власть над ней. Может, так все и было?
И в чем тогда заключалась эта его власть?
…В чем же заключалась его сила и власть?.. над ней… В ее слабости перед ним. Да, это правда. Он действовал на нее как наркотик. При его появлении она теряла способность здраво рассуждать и даже просто мыслить. При его появлении с ней происходила дикая метаморфоза – она теряла голову, и жизнь в ней продолжалась только на протяжном, пронизывающем все ее существо, пронзительном звучании в тот момент – одной единственной – струне души ее:
л – ю —ю – ю – б – л – ю-ю-ю… его.
И это было все, что могла чувствовать она. Все.
И теперь она смотрела на этот почерк, на эти ровные, аккуратные строчки, и чувствовала, что судьба посмеялась над ней: она не знала, совсем не знала человека, которого пролюбила столько лет! Она не знала и того человека, который написал ей это письмо.
«Мира, здравствуй!
Письмо твое получил. Спасибо! Но, не читая его, я знал, что напишу в ответ. Думал, что в письме будет затронута старая тема: каким я должен быть, каким я должен стать. Прочитав твое письмо, был несколько обескуражен. Не ожидал от тебя такого искреннего и откровенного письма. Я даже подумал, что ты его писала в состоянии аффекта. Но в любом случае, я давно ждал от тебя откровения. Ты всегда что-то не договаривала, но момент истины должен был когда-то наступить…
Да, что было – то было. Ничего не вернешь и не изменишь. У меня тоже девчонок хватало, тоже влюблялся. Но в том- то и дело, что влюбляться можно часто, а вот Любить – только раз. И я благодарен судьбе за то, что я это испытал. Вот сейчас пишу эти строчки, а перед глазами ТЫ: идешь по школьному коридору в школьной форме – и у меня все плывет перед глазами, я больше никого не вижу и не слышу. Какая тут учеба, если все мысли только о тебе, и скорей бы кончился урок, чтобы опять тебя увидеть!
Школьный двор.
Уже будучи в армии, первые месяцы сбежать хотел.
Но стал получать от тебя письма (хорошие) и постепенно стал привыкать. Письма твои меня поддерживали. Я стал отличником боевой и политической подготовки. Прошел спецкомиссию на должность кодировщика полка. Через мои руки, а точнее – голову – проходили все секретные и совершенно секретные кодограммы, которые принимали радисты, я их расшифровывал и зашифровывал и докладывал командиру полка. Так что я раньше всех узнавал, что происходит в Армии и на Флоте, и в стране.
Мой непосредственный начальник стал агитировать меня на предмет поступления в Ленинградское военное училище спецсвязи. Я дал согласие. Он подготовил все документы. С моей практикой и характеристикой я проходил без экзаменов. Но тут – долгое затишье от тебя. Пропало у меня всякое желание не то что поступать учиться, но и жить. Но вытянул. И уже после службы поехал поступать. Уже носил курсантскую форму. Но на медицинской комиссии забраковали – две язвы. Начальник училища сказал, что очень жаль, но Армии нужны здоровые.
…Оказывается, плачем (переживаем) – мы, а слезы (язвы) – в желудок…
Лечился народным средством: три раза в день по столовой ложке спирта. Язва пропала, а я стал алкоголиком. Три ложки мне было уже мало. Бутылка спирта стала нормой. Ложился спать и бутылку под подушку: через каждые двадцать минут по глотку от бессонницы – к утру и бутылка пустая. Начались кодирования. А что взамен? Ведь лишить алкоголика возможности пить, это то же самое, что отобрать у одноногого костыль: что-то надо дать взамен. Короче, впал я в сильную депрессию, да плюс еще сжег алкоголь всю слизистую желудка; поджелудочная и печень сдали. Пытался выпутаться из этого. Обращался к разным врачам и способам, но только усугубил положение – вместо алкоголика стал токсикоманом и в какой-то мере, наркоманом. Раньше силы и энергии у меня хватило бы на троих, а сейчас, как в песне: «Нема того, что раньше было!» – и кому я такой нужен? Да я и сам себя ненавижу. И если бы не Православная вера, в которой я крещен, то нашел бы выход. Но это – большой грех. Каждый должен нести свой Крест до конца. Значит, своим поведением и образом жизни я заслужил ЭТО.
Вот уже пять лет, как я балансирую над пропастью: то улучшение, то ухудшение. Выхода два: либо увеличивать дозу, а это привыкание, либо постепенно уменьшать дозу, переходя на более слабые средства. Выбрал второй путь и вот уже три месяца (только бы не сглазить, а то я только подумаю, что началось улучшение, как тут же провал, и опять начинаю принимать большую дозу). Когда я тебя два месяца назад встретил у нас в городе, шел на прием к врачу. До сих пор принимаю лечение. Я ему поверил. Но, чтобы полностью снять зависимость, пройдет не меньше пяти лет. Нельзя ничего делать резко – надо постепенно снижать дозу и переходить на более легкие средства, и тогда в конце концов вообще перестать принимать. А я резко пить бросил – закодировался – с этого все и началось.
Вот вся правда обо мне. Может, сумбурно все написано, но мне мешали сосредоточиться. Начинал письмо на работе, продолжил дома. Заходила дочка с мужем и с сыном Игоря и Ани – на днях они должны приехать из Питера в отпуск.
…Написал имя «Аня» и вспомнил, с чего все началось… Ты давно мне нравилась, но все никак не мог решиться.
И вот под Новый Год я зашел к матери на работу с фотоаппаратом. А там стояла Елка Новогодняя с Дедом Морозом. И я сфотографировал свою мать с твоей. Когда напечатал фотки, одну моя мать передала твоей, и когда она принесла ее домой, ты спросила, кто фотографировал. Твоя мама ответила, что это сделал Витя Воронцов. В это время у вас на каникулах гостила Аня, и ты, показав большой палец, сказала ей: «Вот такой парень!» Но это все со слов матери. Как было на самом деле, я не знаю. Но с того дня я решился. Так что ты меня и «спровоцировала». Нет, чтобы промолчать!
…Ну вот, с чего хотел начать, тем и закончу: «Словно снег от теплоты – от разлуки чувства тают, не услышишь больше ты, как тебя мне не хватает. Та весна ушла навек и не вызовет волнения, ты растаяла, как снег, ты ушла ручьем весенним».
P.S. Мне всегда хотелось от тебя услышать: «Главное, что ты со мной, а остальное – ерунда». Но, видимо, это только в фильмах бывает, когда бросают миллионеров, виллы и яхты ради того, чтобы быть с любимым человеком; или я не из тех мужчин, ради которых идут на это.
А может быть, мы жили бы и неплохо: я – грузчик, ты – официантка. Но в то время я не мог тебе ничего дать, кроме себя самого, но этого для тебя было мало. Я бы, наверно, и умер бы на тебе или под тобой – насколько ты была желанной.
С приездом сюда, в наш город, не торопись. Ты была весной, а осенью и зимой здесь совсем другой вид и совсем, совсем другое настроение.
Желаю тебе, Мира, всего самого хорошего.
Виктор.
2004.06. 09.
P.S. №2. Никуда та весна не ушла и все так же вызывает волнение, и чувства не тают. Это просто была заготовка в ответ на твое: «Не звони мне больше».
Если захочешь написать, пиши. …Буду ждать…»
Эпилог
Что-то осталось непонятное от этого сна. Ну, увидела – и увидела сон. Ну, про него. Конечно, странно, что он пришел к ней во сне с этой трехлитровой банкой темно-желтой, почти коричневой, мочи. Странно, что и брюки его лежали, снятые. На топчане. А она стояла и смотрела на него недоуменно. Он что-то говорил ей. Теперь она не помнила – что. Но, кажется, и во сне она не слышала его слов. Видела только его лицо и странное, оправдывающееся его выражение. Вниз, на ноги она не смотрела… Что же осталось непонятым? Нет, не смысл его слов – он ей был не интересен уже во сне. Она просто стояла и смотрела на него, как он говорит ей что-то. Смущенно. Но не это держало ее внимание там…
Что же?
С самого сегодняшнего утра, с самого того момента, когда она проснулась, просмотрев этот сон, он снова и снова приходил к ней в виде картинки и ее ощущения там. И каждый раз возникало недоумение по поводу увиденного и ощущенного там, и каждый раз она «задвигала» его, этот сон, эту картинку с ощущением куда подальше, за занавес сознания. А он просто преследовал ее! Целый день.
Что же там такого необычного?
Сейчас, ночью, она ворочалась на диване, обнимая свою любимую очень мягкую подушку в виде яркой рыбки, прижимала ее то к своей груди, то к животу, то к щеке, вздыхала, но никак не могла не видеть его лица во сне и не чувствовать что-то, что чувствовала тогда, глядя на него. Нет, не к нему. К нему она ничего не чувствовала, только наблюдала его…
Господи! Что же, что?! Почему этот сон не отпускает ее? …Или она – его?
Мучения продолжались. Был первый час ночи.
…Одно она видела очень хорошо: что чувства ее к нему впервые за все эти ужасные годы мучений сумасшедшей, почти роковой любовью были совсем иные – их не было вовсе. Никаких. Одно любопытство – что он там стоит и говорит такое? Он был в тот момент совершенно чужим человеком для нее. Хотя, она и знала, видела, что это – он.
Никаких чувств!.. И только вопрос, не произнесенный ею вслух – зачем он пришел?
…Что же там, что?.. Она снова перевернулась на диване, снова вздохнула и резко откинула край одеяла – внезапно стало очень жарко – вот оно! Он во сне в таком возрасте, в каком и должен быть сейчас – пятьдесят четыре года, несмотря на то, что выглядит моложаво. Как в реальной жизни. Как в прошлом году, когда он встретил ее якобы (а, возможно, и вправду) случайно в их городке на улице Чюрлениса. Все на той же улице Чюрлениса, на которой столько всего произошло в ее жизни! Да! Он во сне – из прошлого года! Он не из их юности. И она в этом сне – в своем возрасте. Ее сон – про настоящее время, соткан из мгновений ее жизни сейчас! Отгадка найдена – вот в чем странность этого сна: на этот раз они встретились в нем такими, какие они есть сейчас, в настоящем времени, и сон этот – про ее теперешнее отношение к нему.
Боже! Какое счастье, какое облегчение! Она ничем не связана больше с ним! Даже сон говорит ей об этом. Сон о нем дает ей теперь отдых, а не надлом, как раньше! Она замерла на миг, лежа на правом боку и, прижимая подушку к груди, и будто в одно мгновение сбросила огромную мутную тяжесть непонимания этого сна с себя. Воздух у рта снова стал легкий и свежий, пространство темной ночной комнаты сразу расширилось, и внезапно, как это и бывает в момент озарения, и этот вопрос ее – зачем он пришел – и ее недоумение там, во сне, стали сразу понятны ей – зачем он пришел? – ведь они же простились.
…Ее накрыл безоблачный, легкий сон – сейчас, в этой жизни, в 2005-м году, она не чувствовала к нему больше ни-че-го…
Вся предыдущая жизнь ее была одним большим Эпилогом.
…Или Прологом?..
…Конец…
а кто слушал – молодец,
а кто не поверил, что это конец, может перевернуть страницу.
Повествование
…В нос ударил ядреный запах сухой хвои.
«Надо же! Только дождь прошел, а пахнет сухой хвоей. Как в детстве».
Она сошла на землю из автобуса и, пройдя несколько метров, остановилась: пахло невыносимо знакомо детством, как будто не прошло сорока с лишним лет после него, как будто не прошло семнадцати лет после последнего свидания с родным городом.
«Нет! это невозможно… это невозможно вместить в понятие „запах“! Это – ДЕТСТВО».
На автобусной станции – совсем маленьком участке земли с небольшим одноэтажным зданием – кроме одного прибывшего автобуса из Вильнюса, на котором только что приехала она, и шофера, разговаривавшего со станционным кассиром, никого уже не осталось.
«Посижу немного на скамейке. Куда мне спешить. Самое главное место, куда я так стремилась, достигнуто. А уж дальше – потихоньку все устрою. Ведь я – дома, хоть теперь это и называется „заграница“».
Обойдя здание станции, она присела на скамейку перед его парадным входом, куда никто сейчас не входил, потому что он был заколочен, а большие стекла его окон и дверей были покрыты давней пылью – и это неприятно скребануло ее по сердцу, как признак явного запустения курортной жизни города. Сняла свой желтый рюкзачок из-за спины… И стала смотреть на густой сосновый лес напротив, который надежной стеной окружал старый Парк лечебной физкультуры, и выходивший прямо к неширокой шоссейной дороге, по которой изредка проезжали автомобили, и на которой и стояла автостанция… на старые деревянные здания бывшего дома отдыха «Работников профсоюза» слева от автостанции и от поворота к парку – и через тротуар от шоссе, – так и оставшиеся с тех давних пор, и где директором в 1957-м году был ее отец.
Ей вдруг захотелось плакать.
«Приехала».
И стало вдруг страшно, что в действительности здесь ничего не изменилось с самого 1956-го года. Разве что только сосны чуть стали выше, но и то – вряд ли – им давно уже за сто лет, и они давно уже не растут вверх – такими они, скорее всего, и были в 1956-м году, когда отец привез ее и ее мать сюда, и она, проснувшись у него на руках и открыв глаза, впервые увидела это озеро с этого пригорка; и это озеро таким и осталось в ее памяти навсегда.
И вот сейчас она снова видела это озеро. Таким, как тогда. С пригорка.
Она поняла, что время для нее здесь, в ее любимом городке, остановилось навсегда. Она сама его остановила, чтобы все здесь было для ее памяти – неизменность для памяти души, словно она никогда отсюда и не уезжала.
Ей нравилась эта память.
Костёл над озером.
И все же очень хотелось плакать. Заплакать прямо здесь же, на этой скамейке и больше никуда не идти: она все уже увидела и могла снова возвращаться в свой дебильный Ленинград (простите, Санкт-Петербург!)
Ей захотелось прямо на этой скамейке сейчас же и умереть, и родиться вновь в 1956-м году в этом городе в момент ее приезда сюда. И больше никогда и никуда не уезжать отсюда, и прожить всю свою жизнь так, как она хотела, и быть с теми людьми, с которыми она хотела быть, и никогда с ними не разлучаться, и быть счастливой, и любить своих любимых, и чтобы они любили ее и никогда ее не покидали.
Она сдержала спазм в горле, глубоко вздохнула, убрала готовые вылиться сплошным потоком слезы, и в который уже раз за все эти долгие годы странной свой жизни осознала, что жизнь эта почти прожита, ее любимые не были с ней никогда и оставляли ее без ее согласия и без надежды даже быть с ними; этот, ее самый любимый город на земле, она потеряла тоже навсегда, когда перевезла в Питер свою мать, и что все, что ей осталось – это, несмотря ни на что, «весело продолжать смотреть на жизнь и держать хвост пистолетом», как учил ее отец, самый любимый ее человек, одним из первых оставивший ее. Или бесконечно драматизировать все эти потери.
Ей хотелось плакать сейчас, но она была рада, что выбрала третий вариант – приехала еще раз сюда, чтобы на все это посмотреть и, или успокоиться раз и навсегда по поводу потерь, или попытаться вновь вернуться сюда. Уже навсегда.
Было раннее утро апреля 2004-го года. Она снова была у себя.
В Литве.
…«Нет, сидеть больше хватит!»
«А ведь так говорил отец, – тут же подумала она, услышав собственные мысли. – Ну, что ж, ладно. …Надо пойти, устроиться, чтобы это не тянуло, а уж потом идти и идти, гулять и гулять по городу, по лесу. К озеру пойти».
Она сразу приободрилась, легко встала со скамьи и пошла… как будто бы смело, но втайне испытывая невероятную гамму чувств – от любопытства до боязни, даже страха – в сторону современных корпусов старого санатория.
…Как же все это описать?! Она шла по той самой дороге, по которой столько раз за тридцать прожитых здесь раньше лет ходила к вокзалу, уезжая погостить, а затем учиться – в Ленинград; отправляясь на автобусе в Гродно или Поречье по делам; по этой дороге она шла и тем ранним сентябрьским утром, когда Он уезжал поступать учиться в Каунас в милицейскую школу, чтобы смог он этим утром посмотреть ей в глаза и снова увидеть в них ее, настоящую, запомнить ее только такой, и после этого сказать ему, продолжая глядеть ему глаза, что она – не такая, какой он увидел ее вчера вечером после празднования дня рождения у Любы (как же важно тогда это было сделать для нее!); по этой дороге она шла вечером со своим трехлетним сыном Андреем, возвращаясь с ним из Вильнюса после поездки к врачу – в тот вечер она познакомилась со своим первым настоящим мужчиной; она ходила по этой дороге сто, тысячу раз! она ходила по ней со своим отцом, держа его за мизинец, маленькая, четырехлетняя девочка, для которой этот мизинец олицетворял все счастье на Земле – ведь она шла рядом с любимым папой! на этой дороге была вся ее жизнь.
Справа – прямые высокие сосны Парка лечебной физкультуры, отгороженные от дороги сеткой забора: они подступали, нависали над ней. Парк был расположен выше уровня дороги и потому возвышался. Слева – территория санатория. Она тоже начиналась выше уровня дороги, но затем постепенно переходила в низинку. На этой низинке она увидела сейчас настоящие, деревянные, те, 1956-го постройки, домики санаторных корпусов! Они были сохранены и приведены в полный порядок! Сколько раз она заходила туда вместе с отцом! А здесь был гараж!
«Боже мой! Они сохранили все это! Они не снесли и не застроили всю эту красоту современной серой массой камня! Кажется, им хватило того, чего они понастроили здесь в шестидесятые-семидесятые – совсем не прибалтийские, а хрущевские дома! Какое счастье для меня, что я снова все это вижу! А я думала, что ничего этого уже не увижу. Спасибо литовцам. Сохранили».
То, что она увидела, так обрадовало ее, что она как-то сразу успокоилась – здесь, в ее любимом городе, на первый взгляд ничего не изменилось. Так и есть: перед центральным зданием санатория, как и прежде каждую весну, рабочие санатория лопатами разбрасывают по газонам чернозем, привезенный машиной и сваленный в небольшие кучи; двое мужчин из администрации, судя по их костюмам и манере поведения, наблюдают за их работой, изредка давая указания.
Парк лечебной физкультуры. Спуск к старому каскаду.
Они готовились к очередному курортному сезону.
А возле паребрика тротуара, вдоль всей его длинны перед зданием и газонами, стояли припаркованные автомобили. Больше десятка – значит, изменения в городке определенно все же произошли: здесь перестали парковать велосипеды – их заменили автомобили и в гораздо большем количестве, чем раньше парковалось велосипедов. И вместо проезжей части, на ее прежнем месте, появилась пешеходная зона.
Все-таки, изменения были…
Итак, она приехала сюда.
Что же было дальше?
А дальше было то, что устроилась она на житье в санатории, приняла душ в номере, привела себя в порядок и вышла на улицу.
***
Леса… Леса… Белоруссии. Литвы…
На экране телевизора мелькали густые заросли. Хотелось что-то написать. Но что? О чем? Вот уже почти год она не притрагивалась ни к бумаге, ни к клавиатуре компьютера. Нечего было писать. Никто ее душой не руководил все это время. Для того, чтобы что-то высказать. А ведь было что. Но вот никто не руководил, никто не водил ее рукой по бумаге…
…Стоило ей затронуть только один, всего лишь один кусочек своих воспоминаний…
Стоило ей только сделать это, как целая бездна собственных чувств открылась перед ней. И все это, то, что открылось, было настолько личным, что она не могла заставить себя сесть и писать обо всем этом на компьютере. Слишком сухим и педантичным казался он ей сейчас. Одной лишь ручке и бумаге могла она сейчас доверить свои воспоминания, свои чувства, свои сокровенные открытия. Это было настолько личным, почти интимным для нее, но одновременно – и так стремившимся выразить себя вовне, – что в эту душную августовскую ночь она не находила себе места, желая отдать свои воспоминания, но только абсолютно белому и чистому листу бумаги.
Ее так и тянуло туда – в те леса, к тому озеру…
…Она проснулась и поняла, что вот теперь весна пришла по-настоящему! За окном ярко светило солнце и птицы чирикали совсем по-литовски, по-друскенински! Как всегда и чирикали там в марте. Нежные тонкие трели одиночного исполнения – ранние птахи.
В ее душе мгновенно что-то тоже закурлыкало. Это было что-то вроде того: «Собирайся! Собирайся! Лети домой!» И она подняла голову с подушки, затем приподнялась вся на постели, опираясь сзади на руки, развернула плечи, выгнула грудь, закрыла глаза и глубоко и светло вздохнула. Улыбнулась. Курлыканье в груди продолжалось.
«Это, как птицы домой после зимовки собираются. Это, как зов предков. От него никуда не уйдешь. Литва. Что же там произошло со мной такого, что тянет она меня к себе и тянет. Притягивает как магнитом… Птица. На родину собралась. Это же надо! Зато хорошо-то как! Светло и легко. Так бы и полетела! Без границ тебе и виз всяких. Птицам хорошо… А что ей-то делать? Каждый раз и виза, и деньги… И снова вопрос – где жить? Ведь можно и у своих одноклассников. Бесплатно. Нет. Хочу быть одна. Чтобы никто не мешал. Ходить, где хочу, видеть, что хочу, думать, что хочу и молчать, сколько хочу. Ладно, надо вставать».
Она потянулась, рассеянно блуждая мыслями по смутно понятным подступавшим движениям души, снова услышала курлыканье своего сердца… И поняла, что не навсегда все-таки еще распрощалась с Литвой, Друскениками и тем чувством утраты, которое испытывала последние семнадцать лет, вспоминая о них. Не навсегда… Литва продолжала тянуть ее к себе.
…Или она сама продолжала тянуться к ней, оставив там когда-то что-то для себя. Как у собаки – зарытая про запас кость, о которой та всегда помнит… Только в отличие от той собаки, она не помнила уже: ни что это за кость, ни где конкретно она ее там зарыла…
И – самое главное: даже, если бы она и вспомнила вдруг сейчас, «что это за кость и где она ее там зарыла», то в силу изменившихся к этому времени границ бывшего Советского Союза и условий достижения того заветного места, она имела бы на данный момент о-о-очень большие препятствия попасть туда и, что важнее всего для подобного предприятия – не имела никакой возможности оставаться там так долго, чтобы этого было достаточно для извлечения той кости на свет божий.
…Возможно, да, действительно… Литва так тянула ее к себе сейчас именно в силу такой вот своей несколько усложненной достижимости… Возможно. Как один из вариантов… Да… Ведь думание о недостижимости чего-либо, само по себе мучительно – разве нет? Хм… Да…
Но, несмотря на эти открытия, радостное курлыканье в сердце продолжалось.
«Как хочется в Литву!»
Она, все так же, не вставая с дивана и не поворачиваясь всем телом, расслабленно повернула голову к окну – бодрое солнце высвечивало противоположный дом и игриво отражалось в его окнах; небо голубело, и легкие белые облачка курсировали по его чистому пространству; там, за окном, все так же чирикали весенние ликующие птахи. Все было, как и прежде, как и всегда весной. Как и тогда, в ее далеком прошлом, в Друскениках… Как в Друскениках прошлым годом весной.
«Что я могу сделать прямо сейчас, чтобы снова встретиться с Литвой?»
На мгновение наступило затишье, затишье в самой глубине ее сознания, и вдруг осветилось вспышкой, пришедшей оттуда же, из глубины – она сейчас встанет, достанет фотографии, сделанные ею в прошлом году в Тракае и у себя в городке, и создаст из них коллаж на стене напротив дивана, и будет потом все время смотреть на них, сидя на диване, лежа на диване или опускаясь в кресло напротив них. Здорово!
Такой коллаж она делала уже в прошлом году, сразу после поездки, но тогда эти фото вызывали в ней все еще какую-то грусть, даже тоску.