К 700-летию Данте
Я всего лишь «скромный ученик Гомера» – скажу я, чтобы вспомнить о Мистрале. Он был единственным, но исполненным несокрушимой силы, кто продолжил в прошлом веке преддантовскую традицию Прованса:
Umble escoulan dou grand Omèro.
Обстоятельства помешали мне приблизиться к Данте ранее, чем «земную жизнь пройдя до середины» (Ад, 1, 1)1. Первое из этих обстоятельств то, что мне никогда не представился случай жить достаточно времени в Италии и выучить итальянский язык. Второе – то, что мне не нравились дантовские высказывания о местах, которые я знал лучше. У меня не было еще достаточно опыта, и я не знал, что ученик, даже самый преданный, может губительно отличаться чем-то от своего учителя.
Так, по собственному моему неразумию, я оказался лишен на многие годы знания великой поэзии, которая для нынешнего латинского мира то же, что для нас поэзия Гомера. Признаюсь в этом со скорбью, потому что после первого же моего знакомства с Данте я уже никогда больше не разлучался с ним. Это было, насколько помню, летом 1935 года на Пелионе: я встретил учителя, наставника в искусстве. Впрочем, у меня всегда была потребность учиться, как говорят у нас, потребность в ученичестве ремеслу. Я всегда радовался, если на темной дороге встречал кого-то более сведущего и более опытного, кто утвердил бы мои старания. Возможно, с другой стороны, это должно указывать, что в Греции мы страшно одиноки.
Как бы то ни было, факт, что человек, не знающий итальянского, но много раз читавший «Божественную Комедию» с помощью параллельных переводов, дерзает ныне говорить вам о Флорентийском поэте. Смягчающим обстоятельством здесь является то, что таковая дерзость присуща не только мне.
Тем не менее, поскольку я был вынужден ознакомиться с переводами Данте, мне хотелось бы представить вам для рассуждения и мысль о передаче по-гречески этой поэмы, к которой нужно приблизиться, насколько это возможно, и нам, поскольку это краеугольный камень познания людей – пожалуй, наиболее значительный от средневековья и далее.
В течение немногих лет нашей свободы много достойных людей пыталось переводить Данте. Некоторые перевели «Комедию» полностью, другие – только отдельные отрывки либо правильным одиннадцатисложным, либо другим стихом, как с рифмой, так и без рифмы. Результатом было то, что у нас, как мне кажется, появились стихотворные произведения, представляющие в большей степени переводчика, чем самого Данте. При этом требования метрики заставили переводчиков пожертвовать величайшим достоинством поэта – точностью. Если мы настаиваем на собственном стихотворчестве при переводе на греческий, то успеха можно достичь, когда мы имеем дело с небольшими стихотворениями, но когда речь идет об огромной поэме («Комедия» насчитывает более 14.000 строк), в которой каждое слово подчинено собственной определенной цели, приблизительное воспроизведение делает ее либо расплывчатой, либо непонятной. Стало быть, лучше следовать совету самого поэта, который он высказывает в «Пире» (I, 7, 14): «Итак, да будет известно каждому, что ни одно произведение, мусически связанное и подчиненное законам ритма, не может быть переложено со своего языка на другой без нарушения всей его сладости и гармонии».
А поскольку дело обстоит таким образом и предстоит общаться с произведением такого рода, хочется пожелать, чтобы у нас появилось издание «Комедии», где итальянский текст будет представлен рядом с прозаическим греческим переводом и при этом с максимально возможно точным. Только так мы сможем прикоснуться, если можно так выразиться, к «телу» этой поэзии. По крайней мере, в начале. Затем я прошу вас выучить итальянский и уже после этого – итальянский во Флоренции2.
Для начала я сказал бы, что приблизиться к этому поэту мне препятствовали некоторые дантизмы в литературах, с которыми мне случилось познакомиться лучше. В Англии это были разного рода прерафаэлизмы3. Относительно Греции нужно сказать несколько больше. На мой темперамент в более юном возрасте оказали неблагоприятное воздействие дантовские крохи, которыми с некоторой напыщенностью восхищались в те годы. Они казались мне, насколько помню, сентиментальными излияниями, не имевшими никакого отношения к поэту, кроме упоминания его имени, имени Беатриче или какого-нибудь душераздирающего стиха. Например, декламировали стихотворение Паламаса к Стелле Виоланти:
Вылетела душа твоя
из заточенья твоего непокорного,
чтобы украсить некий Ад из повествованья
некоего Данте… 4
Но существует только конкретный Ад и существует только конкретный Данте, а некий Ад и некий Данте – ни что иное, как некая антидантовская муть. Такой же мутью является и заезженное “Che fece…” кавафисовского эстетизма. Сколько «Великих Да» и «Великих Нет» приходилось мне слышать (я имею в виду до войны в Албании) и сколь кричащими были они. И таковых тоже нет у Данте: там мы встречаем только великое отрицание жизни из трусости – per viltà5.
Это не поводы для порицания того или иного поэта, но в большей степени, так сказать, литографии своего времени. Те времена, годы литераторов ионической школы, миновали: именно они и знали Данте, поскольку им помогало владение итальянским языком. Не знаю, однако, вспомнил бы я о них вообще, если бы не подумал о Соломосе. Чтобы достичь своего известного нам совершенства, Соломос должен был пройти несколько стадий – байронизм и прочие явления того времени. Текст, который показывает (мне, по крайней мере), что он учился у великого учителя и обогатился таковым учением, – «Женщина с Закинфа». Этот текст показывает, что в нем были силы, которые увлекали его за пределы неких деликатностей, порой утомительных. Это не только гнев, выраженный с такой остротой, не только отточенная сатира, не только видение иеромонаха или явление сатаны, но и вся структура стиля, достаточная для выражения мучительного состояния двух женщин – матери и дочери. Это функция его эпитетов, это обращение, как и у Данте, к современным войнам. И еще вот какие детали: это не непосредственные упоминания итальянского поэта, но то, что не удивило бы меня, если бы я встретил это в стихах «Комедии». Привожу некоторые из его заметок: «… так ощупывал и он (дьявол) край своего рога (словно человек, теребящий в раздумье свой ус), а я не знал, почему. Но в конце концов раздался злой смех, заставивший меня содрогнуться, и он исчез» (глава 1, 6). Или: «ты нашел способ написать: «Мы как роса, опускающаяся на поле, которую забирает затем солнце». Невольно вспоминается поле в «Чистилище»:
Quando noi fummo la’ve la rugiada
pugna col sole…
Дойдя дотуда, где роса вступает
В боренье с солнцем…
(«Чистилище», 1, 121).
Или, наконец: «ты видел, как ощипывают курицу, а ветер разносил пух? Так исчезает нация» (гл. 3, 16)6, и горький, несмотря на то, что это уже «Рай», стих:
così di Fiorenza la Fortuna.
«Так судьбы над Флоренцией властны»
(«Рай», 16, 84):
Это показывает пока что, как я воспринимаю дантизм Соломоса.
Однако последнее впечатление, которое осталось у меня от живущего ныне ионического поэта, – это незабываемый голос левкадца Сикельяноса, который прекрасно помнит Данте7. Это произошло однажды ночью на улице Филэллинон162. Я провожал его. А когда я прощался с ним у входа в ночное заведение, куда его пригласили, он громогласно и сакрально возгласил не переводимое ни на какой язык возглас Плутоса:
«Pape Satàn, pape Satàn aleppe!» (Ад, 7, 1)
Теперь я спешу перейти к тому немногому, что могу сказать. Вопрос этот со времен Боккаччо исследован исчерпывающе, так что мне легко добавить, что я не могу порадовать вас чем-то умным. Ничем, кроме свидетельства почтения и любви к величайшему поэту западного мира. А это заставляет говорить просто.
Указывая события, которые происходили в то же самое время у нас, отмечу, что Данте родился во Флоренции в годы правления императора Михаила Палеолога, через четыре года после освобождения Константинополя от франков, в 1265 году. То есть Данте выходит из юношеского возраста в годы Сицилийской вечерни, ставшей одним из первых шагов политического объединения Италии. Поэтическая (не историческая) дата начала видения Божественной Комедии – Страстная Пятница 1300 года8. Можно сказать, что ее следовало бы праздновать прежде всякого юбилея Данте9. Не хочу отвлекаться на другие фактологические сведения: я не собираюсь касаться ни географии, ни астрономии, ни астрологии, ни богословия поэта.
Все мы помним встречу Одиссея с Антиклеей в «Некийи» Гомера:
τρὶς μὲν ἐφωρμήθην, ἑλέειν τέ με θυμὸς ἀνώγει, τρὶς δέ μοι ἐκ χειρῶν σκιῇ εἴκελον ἢ καὶ ὀνείρῳ ἔπτατ’…
Три раза руки свои к ней, любовью стремимый, простер я,
Три раза между руками моими она проскользнула Тенью иль сонной мечтой …
(XI, 206–208, пер. В. Жуковского)
Такие же выражения мы встречаем и у Данте, напр.:
tre volte dietro a lei le mani avvinsi,
e tante mi tornai con esse al petto.
Троекратно
Сплетал я руки, чтоб ее обнять,
И трижды приводил к груди обратно.
(Чистилище, 2, 80–81).
Но Данте не таков, как Гомер: Гомера привлекал прежде всего верхний мир. «Нижний» мир Гомера, как и наш, представляет совсем другие картины. В нем нет «вечной муки» (XI, 3, 2), «etterno dolore», нет даже чистилища. И Харона мы видим не таким, как представляет его нам Флорентиец: «Харон демон с глазами из пылающих углей»: (Ад, 3, 109)
Caron dimonio, con occhi di bragia
А бес Харон сзывает стаю грешных,
Вращая взор, как уголья в золе,
Мы же, наоборот, относимся к нему по-свойски, напр.:10
Как утвердились небеса и мир обрел основы,
Тогда и сад себе Харон задумал обустроить,
Лимоны были девушки, а парни – кипарисы,
Душица и орешники – там маленькие детки,
Ах, Боже, умереть бы мне, отправиться к Харону,
Уйти бы мне к нему скорей, и в том саду остаться…
Надеюсь, вскоре вы увидите, как эта близость между жизнью и смертью образуется по-другому у Данте.
На первый взгляд кажется, что Божественная Комедия – это пространный разговор мертвых, в котором слышно голос только одного живого человека – голос поэта. Все прочие лица – мертвые, «бессильные главы» или «ἀμενηνὰ κάρηνα»11, “ombre vane” (Чистилище, 2, 79) «тщетные тени». Рассмотрим это с более близкого расстояния. Я не буду настаивать на некоторых фантасмагориях «Ада», привлекавших многих читателей, к свидетельствам грешников, к кошмарным пейзажам. Вспоминаю следующую картину: Данте и Вергилий подходят к седьмому кругу, когда встречают свиту душ, каждая из которых «смотрела, как мы привыкли засматриваться ночью на молодую луну» («Ад», 15, 18–19):
ci riguardava come suol da sera
guardare uno altro sotto nuova luna;
Как в новолунье люди, в поздний час,
Друг друга озирают втихомолку;
Молодая луна дает мало света и глаза напрягаются, стараясь разглядеть некое лицо.
Поэт продолжает («Ад», 15, 20–21):
e sì ver’ noi aguzzavan le ciglia
come ’l vecchio sartor fa ne la cruna.
И каждый бровью пристально повел,
Как старый швец, вдевая нить в иголку.
Мы далеко от Ада. Мы на земле, в одном из городов Италии XIII века с узкими улочками в скудном свете луны или днем с открытыми лавками, проходя мимо которых, видим склонившихся за работой мастеров и подмастерьев. Мы на земле, но в то же время видим, как души грешников бегут по пылающему песку. Мы в начале эпизода с Бруно Латини*: Данте обращается к нему с благодарностью и нежной почтительностью. Помню, как он говорит:
m’insegnavate come l’uom s’etterna
Того, кто наставлял меня не раз,
Как человек восходит к жизни вечной;
(«Ад», 15, 85).
Я говорил только об одном моменте «Ада», но полагаю, что в этом моменте вы заметили, по крайней мере, во-первых, насколько «нижний мир», который посещает Данте, связан с повседневной жизнью «верхнего мира»; и, во-вторых, что поэт, который живет и выражает внемирское видение ада, одновременно выражает и напряженные чувства или воспоминания о том, что пережил в земной жизни.
Действительно, в выражении Данте существует некий обмен, некий ярко выраженный уход и приход между душами, утратившими свет солнца, и земными людьми. И эти познания чувств, которые поэт удерживает с большой ясностью, он выражает не только когда говорит сам: в этом эпосе, который в то же время является великим многосторонним драматическим произведением, их выражают также действующие лица его драмы. Караемые или очищающиеся дают нам почувствовать, что пуповина, соединяющая их с человечеством вовсе не разорвана: о ней помнят четко, ее учитывают. Я сказал бы, что она составляет ипостась их душ, несмотря на то, что одновременно существует также кара или очищение.
Например, Гвидо да Монтефельтро горит в месте, где находятся коварные советники. Он не кричит, как другие, но жадно спрашивает о своей родине:
Скажи: в Романье – мир или война?
dimmi se Romagnuoli han pace o guerra.
(Ад, 27, 28).
Другие желают, чтобы о них помнили живые, и заклинают об этом. Один из самых волнующих эпизодов «Чистилища» – эпизод с Пиа де Толемеи.
“ricorditi di me, che son la Pia;
Siena mi fé, disfecemi Maremma:
То вспомни также обо мне, о Пии!
Я в Сьене жизнь, в Маремме смерть нашла».
(«Чистилище», 5, 133)
Или же, опять-таки в «Чистилище», где проходят очищение сладострастные за грех гермафродитизма («Чистилище», 26, 82), эпизод с Арнальдом Даниелем,
fu miglior fabbro del parlar materno,
«Получше был ковач родного слова»,
(«Чистилище», 26, 117)
как назвал его Гвидо Гвиницелли.
Это место я люблю особенно и уже упоминал о нем. Оно указывает столь сильную связь между двумя поэтами, что Данте даже представляет его мертвым, чтобы говорить на его собственном языке – на провансальском. И еще указывает на столько большую любовь Данте к поэтическому языку, кому бы этот язык ни принадлежал: