Иллюстрации Ирины Жарковой
Михаил Дмитриевич Чулков
Святочные истории[1]
В прошедшем годе дочка его <…> торжествовала святки и положила в мыслях, чтоб в сей текущий год выйти ей замуж; того ради отстав от своих подружек, пошла она в пустую горницу ужинать. Тамо обыкновенно набирают на стол и кладут только два прибора, и то без ножей. Пришла она туда в великом страхе, как завсегда оное водится, села за стол и сказала: «Суженый, ряженый, приди ко мне ужинать». По словам ее пришел к ней некто, а кто таков сей некто, того я не знаю; уверяют девки и старухи, что будто приходит дьявол, однако я того не утверждаю, опять и опровергать не смею. Что возможно, то станется, а чего не можно, то никогда не сделается. Сел этот некто с нею за стол и, выняв из кармана ножик, воткнул его подле своей тарелки в стол. Девушка закричала: «Чур сего места», дьявол провалился, а стол и с приборами вверх дном оборотился. Девушка покатилася со стула и повредила слегка затылок так, что покатилися у ней из глаз искры. Домашние, услышавши необычайный стук, прибежали к ней на помощь, но она не говорила им ни слова потому, что язык ее не мог поворотиться. Однако через два месяца помощию лекарей стала она говорить и себя помнить, и с тех самых пор бывает ныне всегда с мужчиною наедине, старается выспрашивать у него, не он ли приходил к ней ужинать на святках, не он ли ее жених и не имеет ли намерение сочетаться с нею браком. Жених еще не отыскивается, а имение ее отца каждый день прирастает, ибо умножают его теперь двое, то есть дочь и отец.
Всем уже известно, что на таких вечеринках <святочных> безотлучно присутствуют Купидон и Гимен, но сих двух еще было мало. Некоторый молодец, которого любовь научила быть проворным, присутствовал тут же в женской одежде и под именем девицы. Не Фетида прислала его укрываться тут от войны троянской, но сам он пришел победить то сердце, к которому чувствовал неизъясненную горячность. Девушка та, в которую он влюбился, изо всех тут была пригожее и всех была белее, миловиднее и всех веселее, и в добавок еще к тому была она разумна; а где разум сопряжен вместе с красотою, туда мысли и сердце поневоле стремятся.
По окончании подблюдных песен должно было идти в пустую горницу и смотреться тамо в зеркало. Ставят зеркало на стол и по сторонам его свечи, садится перед ним девушка и загадывает так: «Суженый, ряженый, покажися мне в зеркале». За четверть часа перед его приходом начинает зеркало тускнеть, а девушка протирает его нарочно изготовленным к тому полотенцем. Наконец придет некто и смотрится через ее плечо в зеркало, и, когда девушка рассмотрит все черты его лица, тогда закричит чур сего места, то дьявол тот, который принимал на себя образ ее жениха, пропадает. Проворной тот детина определил себя, чтоб не пропускать сего случая и употребить его в свою пользу. Прежде всех вобрался он в пустую ту горницу и притаился в оной за печкою. Во-первых надлежало идти той веселой девушке. Пришла она, села и загадала. Тускло ли у нее зеркало или нет, об этом я не известен; но только знаю то, что молодец тронулся из-за печки и пришел, начал смотреться через плечо ее в зеркало. Он молчал, а девушка не говорила ни слова и, разбирая черты его лица, почувствовала в себе некоторое движение, которое любовь рождает в нашей крови, и столько им пленилась, что не хотела уже кричать и чур сего места; однако рассудила, что дьявол ей не под пару, того ради закричала чур сего места, но демон, вместо того чтоб пропасть, бросился перед нею на колени и, ухватя ее за руку, начал целовать и принялся высказывать любовные басни. Кто может похвалиться в таком случае твердостию, когда любовь изо всей силы нападает и не дает времени опомниться? Что девушка согласилася любить сего детину, я ей прощаю, но я бы и женщине простил охотно, когда бы и ей приручилося в такой скорости, а притом и в великом страхе.
Красавица обмерла и действительно покатилася бы со стула, когда бы любовник не подавал ей в сие время столь нужной помощи. Однако, как то уж ни есть, она опомнилась, и как взглянула на него открытыми глазами, то пуще еще смутилась, увидя его в женском платье, и сожалела несказанно, что в столь горячей любви она ошиблась и вместо мужчины полюбила женщину; но наконец внезапный сей случай уверил ее ясно, что мечта и истина, согласившиеся вместе, были причиною тому, что по окончании девятимесячного срока услышали плач явившегося на свет младенца. Перстень ее вынялся из блюда тогда, когда пропели песню «Кузнец, кузнец, ты скуй венец»; следовательно, предвещание оное и сбылось. Человек – животное весьма замысловатое. Он от облаков сзывает птицу, из глубины таскает рыбу, из пропастей берет металлы и из пустыни выманивает зверя, следовательно, все возможное ему возможно. Того ради удивляться не должно, что и из нечаянного выходит доброе, отцу и матери милое, обществу полезное и свету надобное.
Во многолюдном селе у богатого помещика отправляли святки с большим рачением и усердием по причине той, что много у него было девок, да когда правду сказать, то и сам помещик больше походил на девку, нежели на мужчину. Он был Сарданапал и Геркулес вместе, белился, румянился и нередко прял со своими красавицами. Время текло у него весьма весело, и он полагал все свое удовольствие в том, чтобы быть безотлучно с красными девицами; а по сему догадаться можно, что не имел он никакой другой должности и не желал определиться в службу.
В некоторый вечер, то есть в святки, приехали к нему множество гостей; а по большей части из женского полу, и та, которой он давал больше всех преимущества и на которую взглядывал он непросто, следовательно, была она его любовницей. По пропетии подблюдных песен и по окончании других таких церемоний вздумалось хозяину на чертях покататься. А сие катание происходит таким образом. Берут девушки воловью кожу, таскают ее к пролуби и тамо, севши на нее, очерчиваются огарком, нарочно к тому изготовленным, а оной огарок великую имеет силу, понеже горит он в такой день, который называется у девушек особливым для открытия их участи. Из пролуби же выходят водяные демоны и возят их столько, сколько им угодно, и во время оное гадают девушки не о чем об ином, как только о своих женихах.
Хозяин, его любовница и еще некоторая девушка, которая других была посмелее, взяли кожу и, пришедши к пролуби, положили ее и сели на оную, очертяся огарком. Хозяину не долженствовало тут быть, ибо все загадки не принадлежат мужчинам; однако в угодность своей любовнице сделал бы он и не это.
Спустя минуты две из пролуби или б откуда-нибудь, чего в страхе сидящим приметить было неможно, выскочило четверо робят гораздо удалых, ухватили за кожу и начали их мыкать по всем местам, лежащим около того села. Прежде всех упала с кожи девушка и с великими слезами едва пришла домой, понеже зашибла она ножку, ручку и головушку об пенек. Помещика нашли поутру в лесу, гораздо потревоженного в своем состоянии – сверх головной боли чувствовал он, что и бока его страдали, – а любовница его очутилася в своей деревне ничем невредима и в добром здоровье.
Вся деревня утверждала, что возили их дьяволы и что не успел помещик их выговорить чур сего места, для того и пострадал. А те люди, которым случалось бывать в городах, шептали между собою, что возил его истинный его приятель, то есть совместник, с отборными своими слугами. Любовница его иногда об нем жалела, а иногда хохотала, следовательно, действительную сему причину знала только одна она; а я никакой нужды в том не имею.
Неизвестный автор
История о российском новгородском дворянине Фроле Скобееве, стольничей дочери Нардина-Нащокина Аннушке[2]
В Новгородском уезде имелся дворянин Фрол Скобеев. В том же Ноугородского уезде имелись вотчины столника Нардина-Нащокина, имелас доч Аннушка, которая жила в тех новгородских вотчинах.
И проведал Фрол Скобеев о той столничей дочери, взял себе намерение возыметь любовь с тою Аннушкой и видит ее. Однако ж умыслил спознатся той вотчины с прикащиком, и всегда ездил в дом того прикащика. И по некотором времени случилос быть Фролу Скобееву у того прикащика в доме. И в то время пришла к тому прикащику мамка дочери столника Нардина-Нащокина. И усмотрел Фрол Скобеев, что та мамка живет всегда при Аннушки. И как пошла та мамка от того прикащика к госпоже своей Аннушке, и Фрол Скобеев вышел за нею и подарил тое мамку двумя рублями. И та мамка сказала ему: «Господин Скобеев, не по заслугам моим ко мне милость казать изволиш, для того что моей услуги к вам никакой не находится». И Фрол Скобеев отдал оныя денги и сказал: «То мне сие ни во что», – и пошел от нее прочь, и вскоре ей не объявил. И мамка та пришла к госпоже своей Аннушке, ничего о том не объявила. И Фрол Скобеев посидел у того прикащика и поехал в дом свой. И во время увеселителных вечеров, которые бывают в веселости девичеству, называемыя по их девическому званию Святки, и та столника Нардина-Нащокина дочь Аннушка приказала мамке своей, чтоб она ехала ко всем дворянам, которыя во близости той вотчины столника Нардина-Нащокина имеет жителство и у которых дворян имеютца дочери-девицы, чтоб тех дочерей просить к той столнической дочери Аннушке для веселости на вечеринку. И та мамка поехала и просила всех дворянских дочерей к госпоже своей Аннушке, и по тому ея прошению все обещались быть. И та мамка ведает, что у Фрола Скобеева есть сестра, девица. И приехала та мамка в дом Фрола Скобеева и просила сестру ево, чтоб она пожаловала в дом столника Нардина-Нащокина к Аннушке. Та сестра Фрола Скобеева объявила той мамке: «Пообожди малое время, я схожу к братцу своему; ежели прикажет мне ехать, то к вам с тем и объявим». И как пришла сестра Фрола Скобеева к брату своему и объявила ему, что приехала к ней мамка от столничей дочери Нардина-Нащокина Аннушки «и просит меня, чтоб я приехала в дом к ним». И Фрол Скобеев сказал сестре своей: «Поди, скажи той мамке, что ты будешь не одна, некоторого дворянина з дочерью, девицею». И та сестра Фрола Скобеева о том весма стала думать, что брат ея повелел сказать, однако ж не смела преслушать воли брата своего, что она будет к госпоже ея сей вечер с некоторою дворянскою дочерью, девицею. И мамка поехала в дом к госпоже своей Аннушке. И Фрол Скобеев стал говорить сестре своей: «Принеси, сестрица, и мне девичей убор, уберуся и я, и поедем вместе с тобою к Аннушке, столничей дочери». И та сестра ево весма о том сокрушалась: «Понеже, что ежели признает ево, то, конечно, быть великой беде брату моему, понеже тот столник Нардин-Нащокин весма великой милости при царе находится». Однако ж не преслушала воли брата своего, принесла ему девичей убор. И Фрол Скобеев убрався в девичей убор и поехал с сетрой своей в дом столника Нардина-Нащокина к дочери ево Аннушки. Собралось много дворянских дочерей у той Аннушки, и Фрол Скобеев тут же в девичьем уборе, и никто ево не может признать.
И стали все девицы веселитца разными играми, и веселились долгое время, а Фрол Скобеев с ними же и веселился, и признать ево никто не может. И потом Фрол Скобеев пожелал итти до нужника. И был Фрол Скобеев в нужнике один, а мамка стояла в сенях со свечою. И как вышел Фрол Скобеев из нужника и стал говорить мамке: «Как, матушка, много наших сестер дворянских дочерей, а твоей к нам услуги много, а никто не может подарить ничем за услугу твою». И мамка не может признать, что он Фрол Скобеев. И Фрол Скобеев, вынев денег пять рублев, подарил тое мамку. С великим принуждением и те денги мамка взяла. И Фрол Скобеев видит, что признать она ево не может, то Фрол Скобеев пал перед ногами той мамки и объявил ей о себе, что он дворянин Фрол Скобеев и приехал в девическом платье для Аннушки, чтоб с нею иметь обязателную[3] любовь. И как усмотрела мамка, что подлинно Фрол Скобеев, и стала в великом сумнени и не знает, с ним что делать. Однако ж памятуя ево к себе два многия подарки объявила ему: «Добро, господин Скобеев, за твою ко мне милость готова чинить все по воли твоей». И пришла в покои, где девицы веселятца, и никому о том не объявила.
И стала та мамка говорить госпоже своей Аннушке: «Полноте, девицы, веселитца! Я вам объявлю игру, как бы прежде сего от децкой игры были». И та Аннушка не преслушала воли мамки своей и стала ей говорить: «Ну, мамушка, изволь, как твоя воля на все наши девичьи игры». И объявила им та мамка игру: «Изволь, госпожа Аннушка, быть ты невестою, – а на Фрола Скобеева показала, – сия девица будет женихом». И повели их в особливу светлицу для почиву, как водится в свадьбе, и все девицы пошли их провожать до тех покоев и обратно пришли в те покои, в которых прежде веселилис. И та мамка велела тем девицам петь грамограсныя песни, чтоб им крику от них не слыхать быти. А сестра Фрола Скобеева весма в печали великой пребывала, сожалея брата своего и надеется, что, конечно, будет притчина[4]. И Фрол Скобеев, лежа с Аннушкой, и объявил ей себя, что он Фрол Скобеев, а не девица. И Аннушка стала в великом страхе. И Фрол Скобеев, не взирая ни на какой себе страх, и ростлил ея девство. Потом просила та Аннушка того Фрола Скобеева, чтоб он не обнес[5] ея другим. Потом мамка и все девицы пришли в тот покой, где она лежала, и Аннушка быть в лице переменна. И девицы никто не могут признать Фрола Скобеева, для того что в девичьем уборе. И та Аннушка никому о том не объявила, только мамку взяла за руку и отвела от тех девиц и стала ей говорить искусно[6]: «Что ты надо мною зделала! Ето не девица со мною была; он мужественный человек, дворянин Фрол Скобеев!» И та мамка на то ей объявила: «Истинно, госпожа моя, что не могла признать ево, думала, что она такая же девица, как и все протчии, а когда он такую безделицу[7] учинил, ведаеш, что у нас людей доволно, можем ево скрыть в смертное место». И та Аннушка, сожалея того Фрола Скобеева, ответствовала: «Ну, мамушка, уже быть так, того мне не возвратить!» И пошли все девицы в пировой покой, Аннушка с ними же. И Фрол Скобеев в том девическом уборе, и веселились долгое время ночи. Потом все девицы стали иметь покой. Аннушка легла со Фролом Скобеевым. И наутри встали все девицы, стали разъезжаться по домам своим, тако ж и Фрол Скобеев и с сестрою своею. Аннушка отпустила всех девиц, а Фрола Скобеева и с сестрою оставила. И Фрол Скобеев был у Аннушки три дни в девичьем уборе, чтоб не признали ево служители дому того, и веселилис все со Аннушкою. И по прошествии трех дней Фрол Скобеев поехал в дом свой и с сестрою своею, и Аннушка подарила Фрола Скобеева денгами 300 рублев. И Фрол Скобеев приехал в дом свой весма рад, что желаемое исполнил, и делал Фрол банкеты и веселился с протчею своею братию дворянами.
И пишет из Москвы отец ея, столник Нардин-Нащокин, в вотчину, к дочери своей Аннушке, чтоб она ехала в Москву, для того что сватаются к ней женихи, столничьи дети. И Аннушка не преслушала воли родителя своего, собрався вскоре, и поехала в Москву. Потом проведал Фрол Скобеев, что Аннушка уехала в Москву, и стал в великом сумнении, не ведает, что делать, для того что он дворянин небогатой, а имел себе более пропитание всегда ходить в Москве поверенным з делами. И взял себе намерение, как можно Аннушку достать себе в жену. Потом Фрол Скобеев стал отправлятся в Москву, а сестра ево весма о том соболезнует, об отлучени ево. Фрол Скобеев сказал сестре своей: «Ну, сестрица, не тужи ни о чем, хотя живот свой утрачу, а от Аннушки не отстану, либо буду полковник или покойник; ежели что зделается по намерению моему, то и тебя не отставлю, а буде зделается несчастие, то поминай брата своего»; убрався и поехал в Москву.
И приехал в Москву Фрол Скобеев, и стал на квартире близ двора столника Нардина-Нащекина. И на другой день Фрол Скобеев пошел к обедни, и увидел в церкви мамку, которая была при Аннушки. И по отшествии литургии вышел Фрол Скобеев ис церкви и стал ждать мамку. И как мамка ис церкви, и Фрол Скобеев подошел к мамке, и отдал ей поклон, и просил ея, чтоб она объявила об нем Аннушке. И как мамка пришла в дом, то объявила Аннушке о приезде Фрола Скобеева. И Аннушка на то стала в радости великой и просила мамку свою, чтоб она завтрешней день пошла к обедни и взела б с собою денег 200 рублев и отдала Фролу Скобееву, то учинила по воли ея. И у того столника Нардина-Нащекина имелас сестра, пострижена в Девичьем манастыре. И тот столник приехал к сестре своей в манастыре. И сестра ево стретила по чести брата своего. И столник Нардин-Нащокин у сестры своея был долгое время и много имели разговоров. Потом сестра ево просила брата своего покорно, чтоб он отпустил к ней в манастырь для свидания дочь свою Аннушку, а ея племянницу, для чего она с нею многое время не видалась. И столник Нардин-Нащекин обещал к ней отпустить дочь свою. И просила ево: «Когда и в небытность твою дома пришлю я по ея корету и возников[8], чтоб ты приказал ей ехать ко мне и бес себя».
И случится по некоторому времени тому столнику Нардину-Нащекину ехать в гости з женою своею, и приказывает дочери своей: «Ежели пришлет по тебя из Москвы сестра корету и с возниками, то ты поезжай к ней». А сам поехал в гости. И Аннушка просила мамки своей, чтоб она, как можно, пошъла к Фролу Скобееву и сказала ему, чтоб он, как можно, выпросил корету и с возниками, и приехал сам к ней, и сказался бутто от сестри столника Нардина-Нащекина приехал по Аннушку из Девичьева манастыря. И та мамка пошла ко Фролу Скобееву и сказала ему все по приказу ея.
И как услышел Фрол Скобеев от мамки и не ведает, что делать, и не знает, как кого обмануть, для того что ево многия знатныя персоны знали, что он, Скобеев, дворянин небогатой, толко великой ябида[9], ходотайствует за приказными делами.
И пришло в память Фролу Скобееву, что весма к нему добр столник Ловчиков. И пошел х тому столнику Ловчикову. И тот столник имел с ним разъговоров много. Потом Фрол Скобеев стал просить того столника, чтоб он ему пожаловал корету и с возниками. И приехал Фрол Скобеев к себе на фатеру, и того кучера поил весма пьяна. А сам убрався в лакейское платье, и сел на козлы, и поехал ко столнику Нардину-Нащокину, по Аннушку. И усмотрела Аннушкина мамка, что приехал Фрол Скобеев под видом других тому дому служителей, яко бы прислала тетка по нея из манастыря. И та Аннушка убралас и села в корету, и поехала на квартиру Фрола Скобеева. И тот кучер Ловчикова пробудился. И усмотрел Фрол Скобеев, что тот кучер Ловчикова не в таком сылном пьянстве, и напоя ево весма жестока пьяна, и положил ево в карету. А сам сел в козлы и поехал к Ловчикову на двор. И приехал ко двору, отворил ворота и пустил возников и с коретою на двор. Люди Ловчиковы видят, что стоят возныки, а кучер лежит в корете жестоко пьян. Пошли и объявили Ловчикову, что «лежит кучер пьян в корете, а кто их на двор привел не знаем». И Ловчиков корету и возников велел убрать, и сказал: «То хорошо, что и всего не уходил, и с Фрола Скобеева взять нечево». И на утре стал спрашивать Ловчиков того кучера, где он был со Фролом Скобеевым. И кучер сказал ему толко: «Помню, как приехал к нему на квартиру, а куды он поехал, Скобеев, и что делал, не знаю». И столник Нардин-Нащокин приехал из гостей и спрашивал дочери своей Аннушки. Та мамка сказала, что «по приказу вашему отпущена к сестрице вашей в манастырь, для того что она прислала корету и возников». И столник Нардин-Нащокин сказал: «Изрядно!»
И столник Нардин-Нащокин долгое время не бывал у сестры своей и надеется, что дочь ево в манастыре у сестры ево. А уже Фрол Скобеев на Аннушке и женился. Потом столник Нардин-Нащокин поехал в манастырь к сестре своей: «Сестрица, что я не вижу Аннушки?» И сестра ему ответствовала: «Полно, братец, издиватся! Что мне делать, когда я бесчастна моим прошением к тебе; просила ея прислать ко мне; знатно, что ты мне не изволишь верить, а мне время таково нет, чтоб послать по нея». И столник Нардин-Нащокин сказал сестре своей: «Как, государыня-сестрица, что ты изволишь говорить? Я о том не могу разсудить, для того что она отпущена к тебе уже тому месяц, для того что ты присылала по нея корету и с возниками, а я в то время был в гостях и з женою, и по приказу нашему отпущена к тебе». И сестра ему сказала: «Никак, я, братец, возников и кореты не посылала никогда и Аннушка у меня не бывала». И столник Нардин-Нащокин весма сожелел о дочери своей, горко плакал, что безвестно прапала дочь его. И приехал в дом, сказал жене своей, что Аннушка пропала, и сказал, что у сестры в манастыре нет. И стал мамку спрашивать: «Кто приезжал и куда она поехала?» И мамка сказала: «Приезжал с возниками и с коретою кучер и сказал, что из Девичьего манастыря от сестры вашей приехал по Аннушку, то по приказу вашему и поехала Аннушка». И о том столник и з женою весма соболезновали и плакали горко. И наутре столник Нащокин поехал к государю и объявил, что у него безвестно пропала дочь. И государь велел учинить публику[10] о ево столничей дочери: ежели кто ея содержит тайно, чтоб объявили, ежели кто не объявит, а после обыщется, то смертию казнен будет. И Фрол Скобеев, слышав публикацию, не ведает, что делать.
И умыслил Фрол Скобеев, что иттить к столнику Ловчикову и объявить ему о том, для того что тот Ловчиков весма к нему добр. И пришел Фрол Скобеев к Ловчикову, имел с ним много разговоров. И столник Ловчиков спрашивал Фрола Скобеева: «Что, господин Скобеев, женился ль?» И Скобеев сказал: «Женился, государь мой». – «Богату ли взял?» И Скобеев сказал: «Ныне еще богатства не вижу, что вдаль время окажет». И Ловчиков говорил Скобееву: «Ну, господин Скобеев, живи уже постоянно: отстань за ябидою ходить, живи вотчине своей, лутче здравию!»
Потом Фрол Скобеев стал просить того столника Ловчикова, чтоб он был предстателем[11] ево беде. И Ловчиков ему объявил: «Скажи, что ежели сносно – буду престателствовать, а ежели что несносно – не гневайся». И Фрол Скобеев ему объявил, что «столника Нардина-Нащокина дочь Аннушка у меня, и я женился на ней». И столник Ловчиков сказал: «Как ты зделал, так сам и ответствуй». И Фрол Скобеев сказал: «Ежели ты предстателствовать не будешь обо мне, то и тебе будет не без чево[12]; мне уже пришло показать на тебя, для того что ты возников и корету довал, ежели б ты не давал, и мне б того не учинить». И Ловчиков стал в великом сумнении и сказал ему: «Настоящей ты плут! Что ты надо мною зделал? Добро, как могу буду предстателствовать». И сказал ему, чтоб завтрашней день пришел в Успенский собор и столник Нардин-Нащокин будет у обедни, «и я с ним буду, и после обедни будем стоять все мы в собрани на Ивановской площеди. И в то время приди и пади пред ним, и объяви ему о дочери, а я уже как могу о том буду предстателствовать».
И пришел Фрол Скобеев в Успенский собор к обедни. И столник Нардин-Нащокин, и Ловчиков, и другия столники, – все были. И по отшествии литурги в то время имелись в собрании на Ивановской площади, против Ивана Великого и все столники собрались на оную площадь, и Нардин-Нащокин тоже. Имели оныя столники между собою разговоры, что им надобно. И столник Нардин-Нащокин болше соболезнуя и разсуждая о дочери своей, и столник Ловчиков, разсуждая о том же с ним к склонению милости. И на те их разговоры пришел Фрол Скобеев и отдал всем столникам, как по обычаю, поклон. И все столники Фрола Скобеева знают, и кроме всех столников пал пред ногами Скобеев столнику Нардину-Нащокину и просит прощения: «Милостивый государь, столник первы, отпусти виновнаго, яко раба, который возымел пред вами дерзновение!» И столник летами древен, однако ж еще усмотреть мог, натуралною клюшкою подымает Фрола Скобеева и спрашивает ево: «Кто ты таков, скажи о себе, что твоя нужда к нам?» И Фрол Скобеев толко говорит: «Отпусти вину мою!» И столник Ловчиков подошел к Нардину-Нащокину и сказал ему: «Лежит пред вами и просит отпущения вины своей дворянин Фрол Скобеев!» И столник Нардин-Нащокин закричал: «Встань, плут! Знаю тебя давно, плута, ябедника, знатно, что наябедничал себе несносно, скажи, плут, буде сносно, стану старатся о тебе, а когда не сносно, как хочешь. Я тебе, плуту, давно говорил: живи постоянно, встань, скажи, что твоя вина?» И Фрол Скобеев встал от ног ево и объявил ему, что дочь ево Аннушка у него и женился на ней. И как Нащекин услышал от него о дочери своей, и залился слезами, и стал в беспаметстве. И мало опаметовался и стал ему говорить: «Что ты, плут, зделал? Ведаешь ты о себе, кто ты таков? Нет тебе отпущения от меня вины твоей! Тебе ли, плуту, владеть дочерью моею? Пойду к государю и стану на тебя просить о своей плутской ко мне обиде!» И вторително пришел к нему столник Ловчиков и стал ево разгаваривать, чтоб он вскоре не возымел докладу к государю: «Изволиш съездить домой и объявить о сем сожителнице[13] своей, и посоветуй обще, как к лутчему уже быть, так того времяни не возвратить, а он, Скобеев, от гневу вашего никуды не может скрытца». И столник Нардин-Нащокин совету столника Ловчикова послушал и не пошел к государю, и сел в корету и поехал в дом свой. А Фрол Скобеев пошел на квартиру свою и сказал Аннушке: «Ну, Аннушка, что будет нам с тобою, не ведаю! Я объявил о тебе отцу твоему!»
И столник Нардин-Нащокин приехал в дом свой и пошел в покои, жестоко плачет и кричит: «Жена, жена! Что ты ведаешь, я нашел Аннушку!» И жена ево спрашивает: «Где она, батюшка?» И Нащокин сказал жене своей: «Вор-от, плут и ябедник Фрол Скобеев женился на ней!» Жена ево услышела те от него речи и не ведает, что говорить, соболезнует о дочери своей. И стали оба горко плакать и в сердцах своих бранят дочь свою, и проклинают, и не ведают, что чинить над нею. И пришли в память, и, сожелея дочери своей, и стали разсуждать з женою: «Надобно послать человека и сказать, где он, плут, живет, проведать о дочери своей: жива ли она». И призвали человека своего, и послали сыскать квартиру Фрола Скобеева, и приказывали проведать про Аннушку, что жива ли она, имеет ли пропитание какое.
И пошел человек искать квартиру Фрола Скобеева на двор. И усмотрил Скобеев, что от тестя ево пришел человек, и веле жене своей лечи на постелю и притворить себя, якобы жестоко болна. И Аннушка учинила по воли мужа своего. И присланной человек вошел в покой и отдал, как по обычаю, поклон. И Скобеев спросил: «Что за человек и каку нужду имееш ко мне?» И человек тот сказал, что он прислан от столника Нардина-Нащокина проведать про Аннушку, здравствует ли она. И Фрол Скобеев сказал тому человеку: «Видишь ты, мой друг, какое здравье! Таков ти родителской гнев: видишь, он заочно бранят и кленут, и от того она при смерти лежит. Донеси их милости, хотя б они заочно бранят, благословение ей дали». И человек тот отдал им поклон, и пошел от них, и пришел к господину своему столнику Нащокину. И спросил ево: «Что нашел ли квартиру и видел ли Аннушку? Жива ли она или нет?» И человек тот объявил, что Аннушка жестоко болна и едва будет ли жива, и требует от вас хотя словесно заочно благословение. И столник и з женою своею соболезновали о ней, токмо разсуждали, что с вором и плутом делать. И мать ея стала говорить: «Ну, мой друг, уже быть так, что владеть дочерью нашею плуту такому, уже так бог судил. Надобно, друг мой, послать ним образ и благословить их, хотя заочно, а когда сердце наше умилостивитца к ним, то можем и сами видится». Сняли с стены образ, который обложен был златом и драгим камением, как прикладу[14] всего на 500 рублев, и послали с тем человеком. И приказали сказать, чтоб она сему образу молилас, «а плуту и вору Фролке Скобееву скажи, чтоб он ево не проматал».
И человек, приняв образ, и пошел на двор Фрола Скобеева. И усмотрил Фрол Скобеев, что пришед тот же человек, сказал жене своей: «Встань, Аннушка!» И она встала, и села вместе со Фролом Скобеевым. И человек тот вошел в покои, и отдает образ Фролу Скобееву. Приняв образ, поставил где надлежит и сказал тому человеку: «Таково-то родителское благословение! И заочно намерены благословить, и Бог дал Аннушке лехче. Слава Богу, здрава!» И сказал Фрол Скобеев: «Тако ж и Аннушка благодарит батюшку и матушку за их родителскую милость». И человек пришел к господину своему и объявил об отдани образа, и о здрави Аннушки, и о благодарени их, и пошел в показанное свое место.
И столник Нардин-Нащокин стал разсуждать и сожелеть о дочери своей и говорил жене своей: «Как, друг, быть? Конечно, плут заморит Аннушку: чем ея кормит, и сам, как собака, голоден. Надобно послать какова запасу на 6 лошедях». И послали запас и при том запасе реэстр. И Фрол Скобеев, не смотря по реэстру, и приказал положить в показанное место. И приказал тем людем за родителские милости благодарить. Уже Фрол Скобеев живет роскочно и ездит везде по знатным персонам. И весма Скобееву удивлялис, что он зделал такую притчину[15] так смело.
И уже чрез долгое время обратились сердцем и соболезновали о дочери своей, тако ж и о Фроле Скобееве. И приказали послать человека к ним, и просил их, чтоб Фрол Скобеев и с женой своею, а сь их дочерью, приехал к столнику Нардину-Нащокину кушать.
И пришел присланный человек, и стал просить Фрола Скобеева, чтоб он изволил приехать сей день з женою своею кушать. И Фрол Скобеев сказал человеку: «Донеси батюшку: готов быть сей день к их милости!»
И Фрол Скобеев убрался з женою своею Аннушкою и поехал в дом тестя своего столника Нащокина. И как приехал в дом тестю, и Аннушка пришла к отцу своему; и пала пред ногами родителей своих. И усмотрил Нащокин дочь свою и з женою своею и стали бранить, наказывать гневом своим родителским: и, смотря на нея, жестоко плакали, как она так учинила без воли родителей своих. Однако ж, оставя весь свой гнев родителской, отпустя ей вину, и приказал сесть с собою. А Фролу Скобееву сказал: «А ты, плут, что стоиш? Садись тут же! Тебе ли, плуту, владеть моею дочерью!» И Фрол Скобеев сказал: «Ну, государь-батюшка, уже тому так Бог судил!» И сели все вместе кушать. И столник Нардин-Нащокин приказал людям своим, чтоб никого в дом посторонних не пущали. Ежели кто придет и станет спрашивать, что дома ли столник Нащокин, сказывайте, что «время такого нет, чтоб видеть столника нашего, для того зь зятем своим, с вором и плутом Фролкою, кушает». И по окончании стола столник Нардин-Нащокин спрашивал: «Ну, плут, чем станешь жить?» – «Изволишь ты ведать обо мне, – более нечим, что ходить за приказным делам». – «Перестань, плут, ходить за ябедою! Имения имеется, вотчина моя в Синбирском уезде, которая по переписи состоит в 300-х дверех. Справь, плут, за собою и живи постоянно». И Фрол Скобеев отдал поклон и з женою своею Аннушкой и, пренося пред ним благодарение. «Ну, плут, не кланеися; поди сам справляй за себя!» И, сидев не много время, и поехал Фрол Скобеев и з женою своею на квартиру. Потом столник Нардин-Нащокин приказал ево воротить и стал ему говорить: «Ну, плут, чем ты справишь? Ест ли у тебя денги?» – «Известен, государь-батюшка, какие у меня денги; разве продать ис тех же мужиков!» – «Ну, плут, не продавай! Возми денег – я дам». И приказал дать 300 рублев. И Фрол Скобеев взял денги и поехал на квартиру. И со временем справил тое вотчину за себя и, пожив столник Нардин-Нащокин немного время, и учинил при жизни своей Фрола Скобеева наследником во всем своем движимом и недвижимом имении. И стал жить Фрол Скобеев в великом богатстве. И столник Нардин-Нащокин умре и з женою своею. А Фрол Скобеев, после смерти отца своего, сестру свою родную отдал за некоторого столничьева сына, а которая при них имелас мамка, которая была при Аннушке, содержали ея в великой милости и в чести до смерти ея. Сей истории конец.
Александр Александрович Бестужев-Марлинский
Страшное гаданье[16]
Посвящается Петру Степановичу Лутковскому
…Я был тогда влюблен, влюблен до безумия. О, как обманывались те, которые, глядя на мою насмешливую улыбку, на мои рассеянные взоры, на мою небрежность речей в кругу красавиц, считали меня равнодушным и хладнокровным. Не ведали они, что глубокие чувства редко проявляются именно потому, что они глубоки; но, если б они могли заглянуть в мою душу и, увидя, понять ее, они бы ужаснулись! Все, о чем так любят болтать поэты, чем так легкомысленно играют женщины, в чем так стараются притворяться любовники, во мне кипело, как растопленная медь, над которою и самые пары, не находя истока, зажигались пламенем. Но мне всегда были смешны до жалости приторные вздыхатели со своими пряничными сердцами; мне были жалки до презрения записные волокиты со своим зимним восторгом, своими заученными изъяснениями, и попасть в число их для меня казалось страшнее всего на свете.
Нет, не таков был я; в любви моей бывало много странного, чудесного, даже дикого; я мог быть непонятен, но смешон – никогда. Пылкая, могучая страсть катится, как лава; она увлекает и жжет все встречное; разрушаясь сама, разрушает в пепел препоны и хоть на миг, но превращает в кипучий котел даже холодное море.
Так любил я… назовем ее хоть Полиною. Все, что женщина может внушить, все, что мужчина может почувствовать, было внушено и почувствовано. Она принадлежала другому, но это лишь возвысило цену ее взаимности, лишь более раздражило слепую страсть мою, взлелеянную надеждой. Сердце мое должно было расторгнуться, если б я замкнул его молчанием: я опрокинул его, как переполненный сосуд, перед любимою женщиною; я говорил пламенем, и моя речь нашла отзыв в ее сердце. До сих пор, когда я вспомню об уверении, что я любим, каждая жилка во мне трепещет, как струна, и если наслаждения земного блаженства могут быть выражены звуками, то, конечно, звуками подобными! Когда я прильнул в первый раз своими устами к руке ее, – душа моя исчезла в этом прикосновении! Мне чудилось, будто я претворился в молнию: так быстро, так воздушно, так пылко было чувство это, если это можно назвать чувством.
Но коротко было мое блаженство: Полина была столько же строга, как прелестна. Она любила меня, как никогда еще я не был любим дотоле, как никогда не буду любим вперед: нежно, страстно и безупречно… То, что было заветно мне, для нее стоило более слез, чем мне самому страданий. Она так доверчиво предалась защите моего великодушия, так благородно умоляла спасти самое себя от укора, что бесчестно было бы изменить доверию.
– Милый! мы далеки от порока, – говорила она, – но всегда ли далеки от слабости? Кто пытает часто силу, тот готовит себе падение; нам должно как можно реже видеться!
Скрепя сердце я дал слово избегать всяких встреч с нею.
И вот протекло уже три недели, как я не видал Полины. Надобно вам сказать, что я служил еще в Северском конноегерском полку и мы стояли тогда в Орловской губернии… позвольте умолчать об уезде. Эскадрон мой расположен был квартирами вблизи поместьев мужа Полины. О самых Святках полк наш получил приказание выступить в Тульскую губернию, и я имел довольно твердости духа уйти не простясь. Признаюсь, что боязнь изменить тайне в присутствии других более, чем скромность, удержала меня. Чтоб заслужить ее уважение, надобно было отказаться от любви, и я выдержал опыт.
Напрасно приглашали меня окрестные помещики на прощальные праздники; напрасно товарищи, у которых тоже, едва ль не у каждого, была сердечная связь, уговаривали возвратиться с перехода на бал – я стоял крепко.
Накануне Нового года мы совершили третий переход и расположились на дневку. Один-одинехонек, в курной хате, лежал я на походной постеле своей, с черной думой на уме, с тяжелой кручиной в сердце. Давно уже не улыбался я от души, даже в кругу друзей: их беседа стала мне несносна, их веселость возбуждала во мне желчь, их внимательность – досаду за безотвязность; стало быть, тем раздольнее было мне хмуриться наедине, потому что все товарищи разъехались по гостям; тем мрачнее было в душе моей: в нее не могла запасть тогда ни одна блестка наружной веселости, никакое случайное развлечение.
И вот прискакал ко мне ездовой от приятеля с приглашением на вечер к прежнему его хозяину, князю Львинскому. Просят непременно: у них пир горой; красавиц – звезда при звезде, молодцов рой и шампанского разливанное море. В приписке, будто мимоходом, извещал он, что там будет и Полина. Я вспыхнул… Ноги мои дрожали, сердце кипело. Долго ходил я по хате, долго лежал, словно в забытьи горячки; но быстрина крови не утихала, щеки пылали багровым заревом, отблеском душевного пожара; звучно билось ретивое в груди. Ехать или не ехать мне на этот вечер? Еще однажды увидеть ее, дыхнуть одним с нею воздухом, наслушаться ее голоса, молвить последнее прости! Кто бы устоял против таких искушений? Я кинулся в обшивни и поскакал назад, к селу князя Львинского. Было два часа за полдень, когда я поехал с места. Проскакав двадцать верст на своих, я взял потом со станции почтовую тройку и еще промчался двадцать две версты благополучно. С этой станции мне уже следовало своротить с большой дороги. Статный молодец на лихих конях взялся меня доставить в час за восемнадцать верст, в село княжое.
Я сел, – катай!
Уже было темно, когда мы выехали со двора, однако ж улица кипела народом. Молодые парни, в бархатных шапках, в синих кафтанах, расхаживали, взявшись за кушаки товарищей; девки в заячьих шубах, крытых яркою китайкою, ходили хороводами; везде слышались праздничные песни, огни мелькали во всех окнах и зажженные лучины пылали у многих ворот. Молодец, извозчик мой, стоя в заголовке саней, гордо покрикивал: «Пади!» – и, охорашиваясь, кланялся тем, которые узнавали его, очень доволен, слыша за собою: «Вон наш Алеха катит! Куда, сокол, собрался?» – и тому подобное. Выбравшись из толпы, он обернулся ко мне с предуведомлением:
– Ну, барин, держись!
Заложил правую рукавицу под левую мышку, повел обнаженной рукой над тройкою, гаркнул – и кони взвились как вихорь! Дух занялся у меня от быстроты их поскока: они понесли нас.
Как верткий челнок на валах, кувыркались, валялись и прыгали сани в обе стороны; извозчик мой, упершись в валек ногою и мощно передергивая вожжами, долго боролся с запальчивою силою застоявшихся коней; но удила только подстрекали их ярость. Мотая головами, взбросив дымные ноздри на ветер, неслись они вперед, взвивая метель над санями. Подобные случаи столь обыкновенны для каждого из нас, что я, схватясь за облучок, преспокойно лежал внутри и, так сказать, любовался этой быстротой путешествия. Никто из иностранцев не может постичь дикого наслаждения – мчаться на бешеной тройке, подобно мысли, и в вихре полета вкушать новую негу самозабвения. Мечта уж переносила меня на бал. Боже мой, как испугаю и обрадую я Полину своим неожиданным появлением! Меня бранят, меня ласкают; мировая заключена, и я уж несусь с нею в танцах… И между тем свист воздуха казался мне музыкою, а мелькающие изгороди, леса – пестрыми толпами гостей в бешеном вальсе… Крик извозчика, просящего помощи, вызвал меня из очарования. Схватив две вожжи, я так скрутил голову коренной, что, упершись вдруг, она едва не выскочила из хомута. Топча и фыркая, остановились наконец измученные бегуны, и когда опало облако инея и ветерок разнес пар, клубящийся над конями, «Где мы?» – спросил я ямщика, между тем как он перетягивал порванный чересседельник и оправлял сбрую.
Ямщик робко оглянулся кругом. «Дай бог памяти, барин! – отвечал он. – Мы уж давно своротили с большой дороги, чтобы упарить по сугробу гнедышей, и я что-то не признаюсь к этой околице. Не ведь это Прошкино Репище, не ведь Андронова Пережога?»
Я не подвигался вперед ни на полвершка от его топографических догадок; нетерпение приехать меня одолевало, и я с досадою бил нога об ногу, между тем как мой парень бегал отыскивать дорогу.
– Ну, что?
– Плохо, барин! – отвечал он. – В добрый час молвить, в худой помолчать, мы никак заехали к Черному озерку!
– Тем лучше, братец! Коли есть примета, выехать не долга песня; садись и дуй в хвост и в гриву!
– Какое лучше, барин; эта примета заведет невесть куда, – возразил ямщик. – Здесь мой дядя видел русалку: слышь ты, сидит на суку да и покачивается, а сама волосы чешет, косица такая, что страсть; а собой такая смазливая – загляденье, да и только. И вся нагая, как моя ладонь.
– Что ж, поцеловал ли он красавицу? – спросил я.
– Христос с тобой, барин, что ты это шутишь? Подслушает она, так даст поминку, что до новых веников не забудешь. Дядя с перепугу не то чтобы зааминить или зачурать ее, даже ахнуть не успел, как она, завидя его, захохотала, ударила в ладоши, да и бульк в воду. С этого сглазу, барин, он бродил целый день вкруг да около, и когда воротился домой, едва языка допыталися: мычит по-звериному, да и только! А кум Тимоша Кулак нонесь повстречал тут оборотня; слышишь ты, скинулся он свиньей, да то и знай мечется под ноги! Хорошо, что Тимоша и сам в чертовщине силу знает: как поехал на ней чехардой да ухватил за уши, она и пошла его мыкать, а сама визжит благим матом; до самых петухов таскала, и уж на рассвете нашли его под съездом у Гаврюшки, у того, что дочь красовита. Да то ли здесь чудится!.. Серега косой как порасскажет…
– Побереги свои побасенки до другого случая, – возразил я, – мне, право, нет времени да нет и охоты пугаться!.. Если ты не хочешь, чтоб русалка защекотала тебя до смерти или не хочешь ночевать с карасями под ледяным одеялом, то ищи скорей дороги.
Мы брели целиком, в сугробах выше колена. На беду нашу небо задернуто было пеленою, сквозь которую тихо сеялся пушистый иней; не видя месяца, нельзя было узнать, где восток и где запад. Обманчивый отблеск между перелесками заманивал нас то вправо, то влево… Вот-вот, думаешь, видна дорога… Доходишь – это склон оврага или тень какого-нибудь дерева! Одни птичьи и заячьи следы плелись таинственными узлами по снегу. Уныло звучал на дуге колокольчик, двоя каждый тяжелый шаг, кони ступали, повесив головы; извозчик, бледный как полотно, бормотал молитвы, приговаривая, что нас обошел леший, что нам надобно выворотить шубы вверх шерстью и надеть наизнанку – все до креста. Я тонул в снегу и громко роптал на всё и на всех, выходя из себя с досады, а время утекало, – и где конец этому проклятому пути?! Надобно быть в подобном положении, надобно быть влюбленну и спешить на бал, чтобы вообразить весь гнев мой в то время… Это было бы очень смешно, если б не было очень опасно.
Однако ж досада не вывела нас на старую дорогу и не проторила новой; образ Полины, который танцевал передо мною, и чувство ревности, что она вертится теперь с каким-нибудь счастливцем, слушает его ласкательства, может быть, отвечает на них, нисколько не помогали мне в поисках. Одетый тяжелою медвежьего шубою, я не иначе мог идти, как нараспашку, и потому ветер проницал меня насквозь, оледеняя на теле капли пота. Ноги мои, обутые в легкие танцевальные сапоги, были промочены и проморожены до колен, и дело уж дошло до того, что надобно было позаботиться не о бале, а о жизни, чтоб не кончить ее в пустынном поле. Напрасно прислушивались мы: нигде отрадного огонька, нигде голоса человеческого, даже ни полета птицы, ни шелеста зверя. Только храпение наших коней, или бой копыта от нетерпения, или, изредка, бряканье колокольца, потрясаемого уздою, нарушали окрестное безмолвие. Угрюмо стояли кругом купы елей, как мертвецы, закутанные в снежные саваны, будто простирая к нам оледенелые руки; кусты, опушенные клоками инея, сплетали на бледной поверхности поля тени свои; утлые, обгорелые пни, вея седыми космами, принимали мечтательные образы; но все это не носило на себе следа ноги или руки человеческой… Тишь и пустыня окрест!
Молодой извозчик мой одет был вовсе не по-дорожному и, проницаемый не на шутку холодом, заплакал. «Знать, согрешил я перед богом, – сказал он, – что наказан такой смертью; умрешь, как татарин, без исповеди! Тяжело расставаться с белым светом, только раздувши пену с медовой чаши; да и куда бы ни шло в посту, а то на праздниках. То-то взвоет белугой моя старуха! То-то наплачется моя Таня!»
Я был тронут простыми жалобами доброго юноши; дорого бы я дал, чтобы так же заманчива, так же мила была мне жизнь, чтобы так же горячо веровал я в любовь и верность. Однако ж, чтоб разгулять одолевающий его сон, я велел ему снова пуститься в ход наудачу, сохраняя движением теплоту. Так шли мы еще полчаса, как вдруг парень мой вскрикнул с радостию:
– Вот он, вот он!
– Кто он? – спросил я, прыгая по глубокому снегу ближе.
Ямщик не отвечал мне; упав на колени, он с восторгом что-то рассматривал; это был след конский. Я уверен, что ни один бедняк не был столь рад находке мешка с золотом, как мой парень этому верному признаку и обету жизни. В самом деле, скоро мы выбрались на бойкую дрововозную дорогу; кони, будто чуя ночлег, радостно наострили уши и заржали; мы стремглав полетели по ней куда глаза глядят. Через четверть часа были уже в деревне, и как мой извозчик узнал ее, то привез прямо к избе зажиточного знакомого ему крестьянина.
Уверенность возвратила бодрость и силы иззябшему парню, и он не вошел в избу, покуда не размял беганьем на улице окоченевших членов, не оттер снегом рук и щек, даже покуда не выводил коней. У меня зашлись одни ноги, и потому, вытерши их в сенях докрасна суконкою, я через пять минут сидел уже под святыми, за набранным столом, усердно потчуемый радушным хозяином и попав вместо бала на сельские посиделки.
Сначала все встали; но, отдав мне чинный поклон, уселись по-прежнему и только порой, перемигиваясь и перешептываясь между собою, кажется, вели слово о нежданном госте. Ряды молодиц в низаных киках, в кокошниках и красных девушек в повязках разноцветных, с длинными косами, в которые вплетены были треугольные подкосники с подвесками или златошвейные ленты, сидели по лавкам очень тесно, чтоб не дать между собою места лукавому – разумеется, духу, а не человеку, потому что многие парни нашли средство втереться между.
Молодцы, в пестрядинных или ситцевых рубашках с косыми галунными воротками и в суконных кафтанах, увивались около или, собравшись в кучки, пересмехались, щелкали орешки, и один из самых любезных, сдвинув набекрень шапку, бренчал на балалайке «Из-под дубу, из-под вязу». Седобородый отец хозяина лежал на печи, обратясь лицом к нам, и, качая головой, глядел на игры молодежи; для рам картины, с полатей выглядывали две или три живописные детские головки, которые, склонясь на руки и зевая, посматривали вниз. Гаданья на Новый год пошли обычной своей чередою. Петух, пущенный в круг, по обводу которого насыпаны были именные кучки овса и ячменя с зарытыми в них кольцами, удостоив из которой-нибудь клюнуть, возвещал неминуемую свадьбу для гадателя или загадчицы… Накрыв блюдом чашу, в которой лежали кусочки с наговорным хлебом, уголья, значения коих я никак не мог добиться, и перстни да кольца девушек, все принялись за подблюдные песни, эту лотерею судьбы и ее приговоров. Я грустно слушал звучные напевы, коим вторили в лад потрясаемые жеребьи в чаше.
Всякому сулили они добро и славу, но, отогревшись, я не думал дослушивать бесконечных и неминуемых заветов подблюдных; сердце мое было далеко, и я сам бы лётом полетел вслед за ним. Я стал подговаривать молодцов свезти меня к князю. К чести их, хотя к досаде своей, должно сказать, что никакая плата не выманила их от забав сердечных. Все говорили, что у них лошаденки плохие или измученные. У того не было санок, у другого подковы без шипов, у третьего болит рука.
Хозяин уверял, что он послал бы сына и без прогонов, да у него пара добрых коней повезла в город заседателя… Чарки частые, голова одна, и вот уж третий день, верно, праздничают в околице.
– Да изволишь знать, твоя милость, – примолвил один краснобай, встряхнув кудрями, – теперь уж ночь, а дело-то святочное. Уж на што у нас храбрый народ девки: погадать ли о суженом – не боятся бегать за овины, в поле слушать колокольного свадебного звону, либо в старую баню, чтоб погладил домовой мохнатой лапою на богачество, да и то сегодня хвостики прижали… Ведь канун-то Нового года – чертям сенокос.
– Полно тебе, Ванька, страхи-то рассказывать! – вскричало несколько тоненьких голосков.
– Чего полно? – продолжал Ванька. – Спроси-ка у Оришки: хорош ли чертов свадебный поезд, какой она вчерась видела, глядясь за овинами на месяц в зеркало? Едут, свищут, гаркают… словно живьем воочью совершаются. Она говорит, один бесенок оборотился горенским старостиным сыном Афонькой да одно знай пристает: сядь да сядь в сани. Из круга, знать, выманивает. Хорошо, что у ней ум чуть не с косу, так отнекалась.
– Нет, барин, – примолвил другой, – хоть рассыпь серебра, вряд ли кто возьмется свезти тебя! Кругом озера колесить верст двадцать будет, а через лед ехать без беды беда; трещин и полыней тьма; пошутит лукавый, так пойдешь карманами ловить раков.
– И ведомо, – сказал третий. – Теперь чертям скоро заговенье: из когтей друг у друга добычу рвут.
– Полно брехать, – возразил краснобай. – Нашел заговенье. Черный ангел, или, по-книжному, так сказать, Ефиоп, завсегда у каждого человека за левым плечом стоит да не смигнувши сторожит, как бы натолкнуть на грех. Не слыхали вы разве, что было у Пятницы на Пустыне о прошлых святках?
– А что такое? – вскричали многие любопытные. – Расскажи, пожалуйста, Ванюша; только не умори с ужасти.
Рассказчик оглянулся на двери, на окно, на лица слушателей, крякнул протяжно, оправил правой рукою кудри и начал:
– Дело было, как у нас, на посиделках. Молодцы окручались в личины, и такие хари, что и днем глядеть – за печку спрячешься, не то чтобы ночью плясать с ними. Шубы навыворот, носищи семи пядей, рога словно у сидоровой козы, а в зубах по углю, так и зияют. Умудрились, что петух приехал верхом на раке, а смерть с косою на коне. Петрушка-чеботарь спину представлял, так он мне все и рассказывал.
Вот как разыгрались они, словно ласточки перед погодою; одному парню лукавый, знать, и шепнул в ухо: «Сем-ка, я украду с покойника, что в часовне лежит, саван да венец, окручусь в них, набелюся известкою да и приду мертвецом на поседки». На худое мы не ленивы: скорей, чем сгадал, он в часовню слетал – ведь откуда, скажите на милость, отвага взялась. Чуть не до смерти перепугал он всех: старый за малого прячется… Однако ж, когда он расхохотался своим голосом да стал креститься и божиться, что он живой человек, пошел смех пуще прежнего страху. Тары да бары да сладкие разговоры, ан и полночь на дворе, надо молодцу нести назад гробовые обновки; зовет не дозовется никого в товарищи; как опала у него хмелина в голове, опустились и крылья соколиные; одному идти – страх одолевает, а приятели отпираются. Покойник давно слыл колдуном, и никто не хотел, чтобы черти свернули голову на затылок, свои следы считать. Ты, дескать, брал напрокат саван, ты и отдавай его; нам что за стать в чужом пиру похмелье нести.
И вот, не прошло двух мигов… послышали, кто-то идет по скрипучему снегу… прямо к окну: стук, стук…
– С нами крестная сила! – вскричала хозяйка, устремив на окно испуганные очи. – Наше место свято! – повторила она, не могши отвратить взглядов от поразившего ее предмета. – Вон, вон, кто-то страшный глядит сюда!
Девки с криком прижались одна к другой; парни кинулись к окну, между тем как те из них, которые были поробче, с выпученными глазами и открытым ртом поглядывали в обе стороны, не зная, что делать. В самом деле, за морозными стеклами как будто мелькнуло чье-то лицо… но когда рама была отперта – на улице никого не было. Туман, врываясь в теплую избу, ходил коромыслом, затемняя на время блеск лучины. Все понемногу успокоились.
– Это вам почудилось, – сказал рассказчик, оправляясь сам от испуга; его голос был прерывен и неровен. – Да вот, дослушайте бывальщину: она уж и вся-то недолга. Когда переполошенные в избе люди осмелились да спросили: «Кто стучит?» – пришлец отвечал: «Мертвец пришел за саваном». Услышав это, молодец, окрученный в него, снял с себя гробовую пелену да венец и выкинул их за окошко. «Не принимаю! – закричал колдун, скрипя зубами. – Пускай где взял, там и отдает мне». И саван опять очутился посреди избы. «Ты, насмехаючись, звал меня на посиделки, – сказал мертвец страшным голосом, – я здесь! Чествуй же гостя и провожай его до дому, до последнего твоего и моего дому». Все, дрожа, молились всем святым, а бедняга виноватый ни жив ни мертв сидел, дожидаясь злой гибели. Мертвец между тем ходил кругом, вопя: «Отдайте мне его, не то и всем несдобровать». Сунулся было в окошко, да, на счастье, косяки были святой водой окроплены, так его словно огнем обдало; взвыл да назад кинулся. Вот грянул он в вороты – и дубовый запор, как соль, рассыпался… Начал всходить по съезду… Тяжко скрипели бревна под ногою оборотня; собака с визгом залезла в сенях под корыто, и все слышали, как упала рука его на щеколду. Напрасно читали ему навстречу молитву от наваждения, от призора; однако ничто не забрало… Дверь со стоном повернулась на пятах – и мертвец шасть в избу!
Дверь избы нашей точно растворилась при этом слове, будто кто-нибудь подслушивал, чтобы войти в это мгновение. Нельзя описать, с каким ужасом вскрикнули гости, поскакав с лавок и столпясь под образами. Многие девушки, закрыв лицо руками, упали за спины соседок, как будто избежали опасности, когда ее не видно. Глаза всех, устремленные к порогу, ждали встретить там по крайней мере остов, закутанный саваном, если не самого нечистого с рогами; и в самом деле, клубящийся в дверях морозный пар мог показаться адским серным дымом. Наконец пар расступился, и все увидели, что вошедший имел вид совершенно человеческий. Он приветливо поклонился всей беседе, хотя и не перекрестился перед иконами. То был стройный мужчина в распашной сибирке, под которою надет был бархатный камзол; такие же шаровары спускались на лаковые сапоги; цветной персидский платок два раза обвивал шею, и в руках его была бобровая шапка с козырьком, особого вида. Одним словом, костюм его доказывал, что он или приказчик, или поверенный по откупам. Лицо его было правильно, но бледно как полотно, и черные потухшие глаза стояли неподвижно.
– Бог помочь! – сказал он кланяясь. – Прошу беседу для меня не чиниться и тебя, хозяин, обо мне не заботиться. Я завернул в вашу деревню на минуту: надо покормить иноходца на перепутье; у меня вблизи дельце есть.
Увидев меня в мундире, он раскланялся очень развязно, даже слишком развязно для своего состояния, и скромно спросил, не может ли чем послужить мне? Потом, с позволения подсев ко мне ближе, завел речь о том и о сем, пятом и десятом. Рассказы его были очень забавны, замечания резки, шутки ядовиты; заметно было, что он терся долго между светскими людьми как посредник запрещенных забав или как их преследователь – кто знает, может быть, как блудный купеческий сын, купивший своим имением жалкую опытность, проживший с золотом здоровье и добрые нравы. Слова его отзывались какою-то насмешливостью надо всем, что люди привыкли уважать, по крайней мере наружно. Не из ложного хвастовства и не из лицемерного смирения рассказывал он про свои порочные склонности и поступки; нет, это уже был закоснелый, холодный разврат. Злая усмешка презрения ко всему окружающему беспрестанно бродила у него на лице, и когда он наводил свои пронзающие очи на меня, невольный холод пробегал по коже.
– Не правда ли, сударь, – сказал он мне после некоторого молчания, – вы любуетесь невинностию и веселостью этих простяков, сравнивая скуку городских балов с крестьянскими посиделками? И право, напрасно. Невинности давно уж нету в помине нигде. Горожане говорят, что она полевой цветок, крестьяне указывают на зеркальные стекла, будто она сидит за ними, в позолоченной клетке; между тем как она схоронена в староверских книгах, которым для того только верят, чтоб побранить наше время. А веселость, сударь? Я, пожалуй, оживлю вам для потехи эту обезьяну, называемую вами веселостью. Штоф сладкой водки парням, дюжину пряников молодицам и пары три аршин тесемок девушкам – вот мужицкий рай; надолго ли?
Он вышел и, возвратясь, принес все, о чем говорил, из санок. Как человек привычный к этому делу, он подсел в кружок и совершенно сельским наречием, с разными прибаутками, потчевал пряничными петушками, раздаривал самым пригоженьким ленты, пуговицы на сарафаны, сережки со стеклами и тому подобные безделки, наливал парням водку и даже уговорил некоторых молодиц прихлебнуть сладкой наливки. Беседа зашумела, как улей, глаза засверкали у молодцов, вольные выражения срывались с губ, и, слушая россказни незнакомца, нашептываемые им на ухо, красные девушки смеялись и уж гораздо ласковее, хотя исподлобья поглядывали на своих соседов. Чтобы довершить суматоху, он подошел к светцу, в котором воткнутая лучина роняла огарки свои в старую сковороду, стал поправлять ее и потушил, будто ненарочно. Минут десять возился он в темноте, вздувая огонь, и в это время звуки многих нескромных поцелуев раздавались кругом между всеобщим смехом. Когда вспыхнула опять лучина, все уже скромно сидели по местам; но незнакомец лукаво показал мне на румяные щеки красавиц. Скоро оказались тлетворные следствия его присутствия. Охмелевшие крестьяне стали спорить и ссориться между собою; крестьянки завистливым глазом смотрели на подруг, которым достались лучшие безделки. Многие парни, в порыве ревности, упрекали своих любезных, что они чересчур ласково обходились с незнакомым гостем; некоторые мужья грозили уже своим половинам, что они докажут кулаком любовь свою за их перемиги с другими; даже ребятишки на полатях дрались за орехи.
Сложив руки на груди, стоял чудный незнакомец у стенки и с довольною, но ироническою улыбкою смотрел на следы своих проказ.
– Вот люди! – сказал он мне тихо… но в двух этих словах было многое.